Кату я принесла за пазухой в дождливый осенний день. Классическая ситуация: лужи, слякоть, грустная девочка двенадцати лет одной рукой держит школьный портфель, другой — придерживает на груди котенка. Встретились два одиночества, хоть трактат по детской психологии пиши.
Но дело было не в одиночестве, а в том, что Кату мне предложила Вера. Моя школьная подруга и соседка по парте Вера долгие годы, сама того не желая, будила во мне одно из самых темных человеческих чувств — зависть. Мне хотелось иметь такие же банты в тугой косе бубличком, на перемене вынимать из портфеля такое же красивое теплое яблоко, складывать аккуратно заточенные карандаши в такой же модерновый пенал с прозрачной крышкой. Но главное, мне хотелось иметь такую же семью, как у Веры, — папа, мама и бабушка И кошка Все они жили в двухкомнатной хрущевке со смежными комнатами, а бабушка спала на раскладушке на кухне, что вряд ли могло быть предметом зависти, но тогда я этого не понимала. Для меня семья, дом, отношения в семье Веры были идеальными. И совсем не такими, как у меня.
Верин папа был строгий, но очень сдержанный человек, единственной страстью которого было коллекционирование книг. Да, тогда, в восьмидесятые, книги коллекционировали. Сначала их надо было достать — купить за большие деньги на черном рынке или выменять на макулатуру и ветошь, отстояв рано утром очередь к специальной машине, где за вторсырье давали купоны. Потом с этим купоном надо было идти в магазин и там, в специальном отделе, наконец, купить книгу за ее настоящую, типографским способом отпечатанную на задней обложке цену. И только потом книгу можно было коллекционировать — ставить на полку за стеклом, рядом с сервантом хрусталя — еще одного признака достатка.
Книг у Веры дома была целая стенка. И детские Незнайка с продолжениями, и подростковый капитан Блад, и взрослый, с томными сценами в «Докторе Паскале», Эмиль Золя. А у меня дома были только книги по медицине, преимущественно по психиатрии, и хранились они не в красивых высоких шкафах до потолка, а на чердаке, возле пыльного сена.
Папа мой был человек худощавый, конфликтный, работал психиатром на выездной бригаде «скорой помощи». Последний факт я обычно опускала, говорила уклончиво — врач.
Бабушка у Веры была интеллигентная, красила перманентные кудри хной, губы — алой помадой, а говорила сложноподчиненными предложениями. Свою жизнь в хрущевке она посвятила внучке. Поэтому у Веры всегда были чистые нарукавники, кружевные банты и гладкая, туго заплетенная коса. Меня же стригли коротко, потому что волосы были жидкие, нарукавники я меняла раз в десять дней, когда становилось видно серую полосу на оборотной стороне, а пришивали их криво, крупными стежками и ниткой цвета какой попадется. Бабуля моя была женщиной простой, прятала седой кукиш из волос под ситцевым платочком и повязывала козьим шарфом радикулитную поясницу.
А еще у Веры была мама. У меня мамы не было. К тому времени прошло уже больше года, как она умерла.
Правда, я жила в большом частном доме, а не в малогабаритной квартире, но тогда этот факт казался мне еще одной причиной для огорчения. Дом с огородом, где залихватски цвела высокая картоха пополам с бурьяном, до туалета вела разбитая бетонная дорожка, а двенадцать вишен у забора роняли подсохшие плоды в теплые дождевые лужи — все это казалось мне некрасивым и неинтересным по сравнению с настоящей двухкомнатной квартирой за обитой дерматином дверью, где был и крошечный балкон, и красная дорожка в прихожей, и даже белый унитаз в комнате с современным названием «санузел».
И, конечно, кошка. Грациозная гордая сиамская кошка Сари. Она сидела на подоконнике за тюлевой занавеской и делала вид, что дремлет. Тонкие черточки — закрытые глаза, хвост аккуратным кольцом вокруг тела — она сидела так всегда, то ли спала, то ли нет — не понятно. Я Сари побаивалась, мне почему-то казалось, что она на меня прыгнет. Вообще-то у нас тоже была кошка. Но я все время об этом забывала. Нельзя же, в самом деле, на полном серьезе считать личной кошкой невзрачную серую животину, старую, безмолвную, да еще и по кличке Мурка.
— У нас в подъезде кошка вывела котят, — сказала однажды Вера. — Представляешь, дворничиха сказала, что утопит их.
Я не удивилась. Топить новорожденных котят было делом обычным, а то расплодятся — не пройдешь.
— Так жалко их, — вздохнула Вера. — Одна мне особенно нравится, трёхцветная. Кошечка. Я ее Катей назвала.
— Жалко их, — согласилась я.
— Может, возьмешь котеночка? — с надеждой спросила Вера. — Например, Катю? А?
Я пожала плечами. Может быть. — Действительно, отчего не взять. Будет у меня своя личная кошка, как у всех, кто живет в высоких многоэтажных домах.
— Если бы у нас не было Сари, я бы обязательно взяла Катю, — сказала Вера. — А так…
И она опять вздохнула, на этот раз так глубоко и тяжело, что качнулись белые, вязанные крючком оборочки на ее школьном воротничке.
После уроков мы пошли смотреть котят. В темном подъезде, под низкой разбитой лестницей в картонной коробке на цветных тряпицах лежала большая полосатая кошка. У нее на животе копошились три котенка — черный, серый и пестрый. Завидев Верочку, кошка громко замурлыкала и сощурила глаза Вера села на корточки, протянула руку, отцепила пестрого котенка от матери и посадила себе на пальто. Котенок запищал, запуская тоненькие коготки в клетчатый драп, и уткнулся носом Вере в пуговицу.
— Катя, — представила котенка Верочка и улыбнулась. — Смотри, какая красивая.
Когда Вера улыбалась, было хорошо видно, что у нее верхние зубки, ровные и крупные, слишком сильно выдавались вперед. Тогда я еще не знала, что такой прикус — это не очень хорошо, тогда все в Верочке казалось мне прекрасным и достойным подражания и зависти. Помню, я пыталась писать как она — наклоняя буквы в другую сторону, и сидеть за партой как она — чуть боком, а иногда даже разговаривать как она — нарочно выпячивать верхнюю челюсть вперед, как у мультяшных кроликов.
— Возьму, — решительно сказала я и протянула руки к котенку.
Катя пищала, растопырив лапки, но я расстегнула две верхние пуговицы пальто и затолкала котенка себе за пазуху.
Так Катя появилась в нашем доме.
— Ты бы ее как-то по-другому назвала, — сказал отец, сложив газету «За рубежом», — а то ведь нашу соседку Катей зовут, нехорошо. Выйдешь на улицу кошку звать, а соседка будет оборачиваться.
Я посмотрела в окно. Там, через дорогу, за забором наша соседка Катя, толстая неприветливая девушка лет тридцати пяти, прорывала поздние саженцы. Фигурный зад Кати в батистовом халате с алыми маками призывно глядел на щирое украинское солнце.
— Назову Ката, — сказала я.
Папа хмыкнул, пожал плечами, развернул журнал «Новое время» и углубился в статью о политической ситуации в Камбодже. Там с народными повстанцами случилась какая-то неприятность.
Я поставила блюдце у раковины и налила в него молока. Котенок понюхал молоко, чихнул, потряс головой, еще раз понюхал и начал пить. Я погладила Кату по спинке, она выгнулась и громко замурлыкала, как умеют мурлыкать только котята — громко и не отрываясь от молока.
И Ката прижилась. Она оказалась резвым игривым котенком, носилась за тряпичными бантиками на резинке, с разгону забегала по ковру на стену, караулила меня за дверью и нападала на ноги. Пока она была маленькой, жила в доме. Я выводила ее гулять во двор на бинте. Поводков и ошейников для кошек тогда не было, да и сама идея выгуливать кошку на поводке показалась бы странной и смешной. Я размотала узкий аптекарский бинт и привязала один конец Кате на шею, а второй — к яблоньке, которую отец недавно посадил в конце огорода. Получилось комично — Ката пятилась от яблони, пока бинт не натягивался, и потом замирала, недобро урча. Так и «гуляла», не шевелясь.
Соседи смеялись, особенно тетя Катя.
К следующей весне Ката подросла и превратилась в мелкую шкодливую кошку. С одной стороны усы у нее были черные, а с другой — светло-серые, и с этой другой их практически не было видно, отчего морда Каты казалась еще хитрее и шкодливее, чем была на самом деле. Ката таскала еду со стола, за что была серьезно бита отцом, но все равно продолжала свое дурное дело.
Если на нашем столе еда не обнаруживалась, а такое случалось частенько, Ката шла к соседям. В первую очередь — к тете Кате. Однажды Ката стащила у нее из раковины кусок настоящего сырого мяса с косточкой, которое в раковине размораживалось и на которое в пору тотального дефицита у тети Кати были большие планы. Например, обрезать само мясо и перекрутить его на скромные котлеты, а из кости сварить борщ. Или суп с сытными галушками. Пару раз тетя Катя ловила Кату на месте преступления и один раз даже удачно запустила в нее тапкой, тяжелой от прилипшей огородной земли. Однако даже после этого Ката не образумилась. Более того, она продолжила свое моральное падение иным образом.
В марте Ката стала блудить. Я и подумать не могла, что у нас в округе такое количество озабоченных котов. Они собирались группами или приходили поодиночке, садились на некотором расстоянии от Каты и завывали. Потом начинали драться короткими яростными сцепками, потом поджимали хвосты, разбегались чуть и снова начинали завывать. Ката, казалось, не обращала внимания на настойчивых ухажеров. Она или дремала на солнышке, время от времени потягиваясь, или тщательно вылизывалась, грациозно вытянув заднюю лапу.
Потом коты исчезали, и Ката начинала толстеть животом А потом появлялись котята. В первый раз я обнаружила их в раскладном диване, внизу, где хранились гостевые подушки. Котята уже были большие, с открытыми глазками, пушистые и игривые. Их было трое. Дед немедленно предложил найденышей утопить, папа отказался.
— Не могу, — коротко объяснил деду.
— А не надо, — сказал дед. — Я сам.
Дед мой был не робкого десятка, охотился на лисиц, собственноручно снимал шкурки с кроликов, да что там — войну прошел. А тут какие-то котята смешно, честное слово.
— Нет, — сказал отец. — Раньше надо было, пока слепые.
Дед пожал плечами, он искренне не понял причины отказа.
Котята подросли, двоих мне удалось пристроить, третий — большой рыжий кот, остался у нас. Имени у него не было, нраву оказался строптивого. У нас он почти не жил, все время где-то пропадал, обедать, впрочем, приходил исправно. Ката все носила дефицитные продукты от соседей, а когда не удавалось ничем разжиться, давила крыс — больших, размером почти с себя, серых, с голыми розовыми хвостами. Давила и приносила во двор, а рыжий их иногда ел, если больше нечего было.
Во время следующей кошачьей весны он присоединился к когорте ухажеров матери. И, кажется, не без успеха, что я наблюдала с некоторым замешательством, по-детски пугаясь дикой догадки, — он же… с родной матерью…
Следующих котят я нашла в глубине платяного шкафа. Они спали, свернувшись лысыми клубочками в норковой шапке моей сестры. В шкафу отчаянно воняло кошатиной, а на постельном белье, что лежало тут же, хорошо были видны пятна крови. Котята были еще слепыми.
Я принесла коробку от сестриных сапог, устелила ее стерильной ватой и переложила туда котят. Их было опять трое — два кота и одна кошка, маленькие, жалкие, некрасивые. Пока перекладывала, котята пищали и тыкались носами в руку. И потом еще какое-то время беспомощно ползали по коробке и опять пищали. Я отнесла коробку в сарай, поставила возле дедовского станка со столярными инструментами. Дед уехал в село, можно было не бояться.
Когда я вернулась в сарай после обеда, котят в коробке уже не было. Наверное, Ката перенесла их в укромное место. Куда — я так и не смогла узнать, все попытки следить за ней и обнаружить тайное место не увенчались успехом.
Потом о котятах я забыла. Зачиталась. Летом я много читала. Читала практически все, что попадалось под руку, от сборника грузинских народных сказок, переживая до слез, когда замуровали красавца Амирана, до дневников Маркеса, которые печатались в сокращении в газете. Я читала в саду, лежа на раскладушке между абрикосой и кустами смородины, и вставала только для того, чтобы переставить вилы со шлангом. Эта смешная конструкция — шланг, привязанный к вилам, воткнутым в землю, предназначалась для тяжелой поливки огорода в жаркую летнюю пору. Время от времени вилы надо было переставлять, чтоб грядки поливались равномерно, а не залили напрочь, к примеру, огурцы, которые от лишней воды, как бабуля утверждала, могут горчить.
В то лето я прочитала «Вечера на хуторе близ Диканьки». Читала, так получилось, ближе к ночи у себя в комнате. А ночь была теплая, тихая, звездная. Окно в сад было открыто, трещали какие-то ночные жуки, темнела за тюлевой занавеской молодая груша. В комнате горела только настольная лампа, ее гигантская тень исчертила углами противоположную стену. Закутавшись в тонкое одеяло, я сидела на кровати и читала о том, как в темную ночь, стуча железными когтями, пришла к парубку ведьма, обернувшаяся кошкой, пришла и стала парня душить, а он… Стоит ли говорить, что именно в этот момент на подоконник с груши прыгнула Ката, а я закричала и вскочила так, что уронила лампу и напугала несчастную кошку. А ведь она всего-то пришла спать. Мы с Катой часто спали вместе: она на одеяле, а я под. Под одеялом Ката спать не любила, мне так и не удалось ее к этому приучить.
А утром, когда отец ушел на дежурство, я полезла на чердак. Я частенько туда лазила — почитать, помечтать, попридумывать истории, просто посидеть и послушать тишину — горячую от раскаленной крыши. Чердак был местом волшебным, удивительным.
Летом там стоял удушливый пыльный жар, но это не мешало мне сидеть там часами и смотреть старые номера «Науки и жизни», и читать «с любого места» убористые тексты из «Роман-газеты» и научно-популярные статьи об ацтеках, инопланетянах и Библии.
Сидела я неизменно перед копией сказочного полотна Васнецова и часто невольно рассматривала его. Картину эту, не оригинал, разумеется, а копию, сделанную красками, привез из села в Днепропетровск мой дед. Переезжали они с бабушкой спешно, потому что она заболела и нужно было ложиться «в городе» на операцию. Привезли добро, нажитое за долгие годы, — тяжелый сервант ручной, лично дедовой работы, набор блестящих рыбок-рюмок со старшей рыбкой-кувшином (загадочного предназначения гарнитур, что из него пить — не понятно), копию картины Васнецова Картину почему-то не повесили, а может, она и висела какое-то время во времянке, где жили старики, но я этого не помню. Потом бабушка умерла, а дед, как ветеран войны и инвалид первой группы, получил квартиру и с времянки съехал. Шкаф забрал, рыбок-рюмок тоже, а вот картину почему-то оставил. Она перекочевала на чердак, где так и простояла много лет в углу, в окружении башен из старых журналов, прислоненная к внутренней стороне крыши.
Темные краски, мрачный, словно плюшевый, лес. Поросшие пушистым мхом стволы деревьев, валежник, бурелом — видно, что человеку не пройти, не пробраться. Как удается проскочить волку — а он именно что скачет, бежит легко, даже передние лапы замерли почти «стрелочками», — не понятно. Язык волка высунут, глазки маленькие, не дикие. Ручной какой-то и даже квелый.
На Иване дурацкая шапка, рукавицы тяжелые, зимние, с татарской вышивкой. У самого нос крючком, глаза — колючие, черные — ничего общего с былинными русыми красавцами. Но главное, что мне не нравилось, помнится, это то, что Иван-царевич больше походил на женщину, чем на мужчину, отчего похищение выглядело как-то так — странно.
Похищенная же принцесса тоже вызывала недоверие. Квелая, как и волк, безвольная, глаза застывшие — сама покорность. Но меж тем покорна не тайной радостью сладостного подчинения воле победителя, а покорностью жертвы, никогда воли своей не имевшей и иного пути для судьбы не представлявшей. На голове у русской красавицы подозрительная тюбетейка, волосы растрепаны, расплетенная коса по фактуре больше напоминает свалявшуюся шерсть волка, только длиннее. Ясно было, что царевича она не любит, сам царевич малодушен — боязливо всматривается с темноту леса, а на волка надежды в плане защиты немного, уж больно ручной. Короче говоря, мне было совершенно ясно, что это предприятие не может закончиться ничем хорошим.
В тот злополучный день я обнаружила на чердаке второй том акушерства и гинекологии, где подробно описывалось, как принимать роды при тазовом прилежании плода. Это увлекательное чтиво завладело мной часа на три. Иллюстрации — половина рисунки, половина фотографии — пугали, но было интересно. Наконец я закрыла книгу и встала было уйти. Но… что-то черное мохнатое виднелось в углу, в сене, чуть правее Васнецова. Я подошла ближе, наклонилась, потом присела, пригляделась. Затем протянула руку и коснулась пушистых комочков. Так и есть. Котята! Теплые, почти горячие котята. Я попыталась взять одного… полосатого… и вдруг… он весь рассыпался у меня в руках… шерсть разлетелась словно пух, а внутри ничего… Я вскрикнула, вскочила, бросилась к лестнице и быстро полезла вниз, во двор, на волю, прочь из душного пыльного царства тлена.
Кату в тот день я побила. Кошка металась по кухне, пряталась то за плитой, то за холодильником, а я гонялась за ней с веником как полоумная. Маленькие пушистые трупики, лежащие плотно друг к дружке, с закрытыми слепыми глазками, преследовали меня как дурное видение, похлеще образов Гоголя, а легкий сухой жар рассыпавшегося в прах я чувствовала на ладони так ясно, будто все еще держала его.
Из мелкой шкодливой кошки Ката вмиг превратилась в чудовище. Как она могла бросить своих детей? Ни одна мать, будь то человек или зверушка, не имеет на это право. Даже смерть — не оправдание. Нет у матери права умирать, пока дети — дети, а не взрослые. А эта…
Ката забилась под низкую чугунную ванну, уперлась острым мелким задом в угол с канализационной трубой и шипела. Новый пушистый веник из желтых пахучих прутиков, только вчера купленный сестрой на базаре, под ванну не лез — прутики ломались и некрасиво топорщились. Стало ясно, что за веник мне попадет.
С того дня наши отношения с Катой испортились. Нет, характер ее не изменился, экзекуция никак не повлияла на ее видение жизни. Она так же таскала продукты со стола и даже стала еще хитрее. Бывало, зайдет в дом, замрет на пороге кухни, прислушается, подергивая кончиком хвоста, и мяукнет коротко и громко. Словно спрашивает: «Есть в доме кто?» Если я молчу, мяукнет еще раз, и если опять не отзовусь, то сразу — прыг на стол и давай рыскать. А если крикну из комнаты: «Ката, вон пойди!», то она и уходит прочь обратно во двор.
Все так же исправно, два раза в год, Ката приносила котят. Новых, слепых, живых. Каких-то мне удавалось пристроить, какие-то оставались, жили во дворе, потом исчезали — то ли находили себе другой дом, то ли просто подавались в бега.
Когда мне исполнилось пятнадцать, я поругалась с отцом и ушла жить к бабушке, а еще через два года уехала учиться в Москву. Почти сразу после этого отец продал наш большой дом и купил поменьше — тут же, на поселке. Новый дом и размером и планировкой был очень похож на малогабаритную двухкомнатную квартиру. Кату отец перевез вместе с нехитрым скарбом — кое-какой мебелью, посудой, личными вещами и профессиональной литературой — книгами по психиатрии. Старая своенравная кошка вошла в дом, остановилась в коридоре, повела носом, а потом недовольно фыркнула и вышла. В тот же день она вернулась в старый дом, где уже заселялись новые хозяева. Отец пошел ее забирать.
— Та пусть живет, — сказал тот хозяин. — Кошка справная, крыс давит. Не обидим.
— Шкодливая, — заметил отец.
— Та пускай, — улыбнулся собеседник. — Шкодливая, то не плохая. Плохих кошек не бывает.
— Привык я к ней, — объяснил отец. — Дочка котенком за пазухой принесла.
И он забрал Кату. Той же ночью кошка снова сбежала.
Второй раз отец долго искал ее в саду, звал, пока не увидел во дворе у соседки. Ката сидела на лавке и смотрела, как он ее ищет. В тот раз она опять вернулась, и больше отец за ней не ходил. Говорят, кошки привыкают к дому, а не к людям, а ее дом был там, где и мой, — на поселке Перемога, в самом конце улицы, где вишни у калитки, где пыльный чердак с картиной Васнецова и раскладушка под абрикосой в летний погожий день. Ката могла туда вернуться, а я уже нет.
Из старого дома я взяла с собой единственную художественную книжку — старый, неизвестно откуда взявшийся в нашем царстве медицинской литературы сборник сказок Андерсена. Книжка была большая, сказки страшные. И еще там были иллюстрации — большие и красивые. Там Элизу везли на костер, а она вязала из крапивы ядовито-зеленые одежды для братьев, которых злая мачеха превратила в диких лебедей. А лебеди кружили над смертной телегой, большие, красивые, каждый с маленькой золотой короной на голове. А на другой странице оживали пышнотелые тюльпаны, превратившись в чопорных дам, танцевали на балу с тонкими субтильными кавалерами-колокольчиками, пока крепко спала в своей колыбельке маленькая Ида в кружевном чепце.