— Bon matin, — произнес он почти беззвучно, поклонился, как мне показалось, очень низко и почему-то застыл в этой позе. Я всмотрелся и понял, что не столько склонился, сколько не мог разогнуться. Это был гарсон почтенных лет, с изможденным лицом, скрюченный спондилезом. Но какие приветливые, веселые, чудные были у него глаза. Я внутренне почувствовал этого человека — он горемыка, у него нелегкая жизнь. И мне почему-то страшно захотелось душевно его обогреть. Я пригласил его в номер, чтобы познакомиться поближе. Он был необыкновенно симпатичен и сразу располагал к себе — этот человек, с такой необычной для мужчины профессией.

— Я обыкновенный француз, мсье, во время войны растерял семью, живу бобылем. По годам я могу получать пенсию, но боюсь, что она, дав мне право не работать, откроет дверь тоске, грусти и ненужным размышлениям.

Я — француз и привык служить людям. Но сейчас, как видите, это дается мне с большим трудом, иногда очень болят кости. Но я уже приноровил свою фигуру к этому делу. У меня добрый хозяин. Принято считать, что добрых хозяев не бывает, но наш — человечный, а я справляюсь со своей работой. Надеюсь, что у мсье и мадам нет ко мне претензий.— Его глаза светились не просто доброжелательностью — заботой. Претензий? Напротив! Нам захотелось ему помочь чем-нибудь.

Я сам давно страдаю радикулитом (пусть меня извинят за такую откровенность) и в дальние путешествия всегда беру множество всяких лекарств, которые могут умилостивить время от времени простреливающую боль. У нас с женой эта мысль возникла одновременно. Мы знали, что лекарства здесь дороги, и отдали ему всю нашу походную аптечку, оставив себе на всякий случай несколько таблеток. То, как он поблагодарил, поразило нас больше всего:

— Наверное, это и есть братство, месье. Я ведь тоже боролся с фашизмом.

Больше мы его не видели — «невидимка» только на минуту материализовался в очаровательного человека. Но сколько бы раз ни вспоминалась мне Франция, я всегда вижу его согбенную спину и добрейшие глаза.

Но в путешествиях встречи бывают самые контрастные.

«Великим людям — благодарная родина» — написано на фронтоне Пантеона, святом для Франции месте. В почтительной тишине множество замечательных скульптурных надгробий — Жан-Жаку Руссо, Вольтеру, Марату, Жоресу, Золя, Гюго... У надгробия Гюго, одного из самых любимых писателей, я простоял очень долго. Его надгробие просто, лаконично, но очень выразительно — словно от порыва ветра летят страницы каменной книги. И глядя на эти летящие страницы, невольно перебираешь в памяти события и героев романов Гюго.

Живая жизнь с ее суетными заботами проникает, и часто бесцеремонно, даже сюда, в этот священный уголок французской земли. Всегда найдется что-то, что и в минуту воспарения духа опустит вас на грешную землю.

...Высокий, красивый, немного полноватый и потому особенно представительный — нечто вроде располневшего Феба в галунах и в фуражечке — экскурсовод со знанием дела и хорошим языком рассказывает нам о Пантеоне. Но едва закончив тонкую, глубоко эрудированную речь ученого, он торопливо опередил нас и встал в дверях на выходе. Его поза была вверх элегантность. Руку, сложенную лодочкой, он поместил чуть выше пояса. Она ничего не просила, эта рука, она была так же элегантна и небрежна, как ее хозяин, но форма лодочки напоминала, что вы должны бросить в нее благодарственный «франчок», и вы бросали. При этом месье ронял величественное «мерси», но голову склонял не вперед, как принято при этом слове, а гордо откидывал назад, словно делал милостивое одолжение принимая мзду. Контраст был разителен и незабываем.

Эти неожиданные черточки человеческого поведения так лезут в глаза! Попробуйте их не заметить! Хорошо, пусть лезут. Я складываю их в свой «сундучок», и они там хранятся до поры до времени. Гордо откинутая голова нашего гида не пропала втуне. Она подсказала мне однажды психологическое решение куска роли, игранной мною несколько лет спустя. Я не мог решить, как должен вести себя в унизительном положении мой герой, имеющий о себе самое высокое мнение. И тут всплыл в памяти гид, гордо стоявший в дверях с «протянутой» рукой. И тогда мой герой начал вскидывать голову, чтобы подчеркнуть свое достоинство и не признать поражения.


Кто бы ни был человек, попавший за границу, какие бы ни были у него задачи при посещении чужой страны, как бы ни был он занят, он обязательно постарается посетить музеи — один-два, сколько успеет. Он не пойдет, может быть, в театр, в кино, но в музей пойдет обязательно.

Я часто задумывался — почему? По разным причинам.

Я сейчас не говорю о самой главной — о любви к живописи. А живопись — это картинки незнакомой жизни. Я думаю, что идут сюда также за прошлым, которого не хватает, чтобы почувствовать незнакомую страну более цельно.

Многие готовятся к этим встречам с прошлым серьезно и основательно, изучают специальную литературу, внимательно рассматривают репродукции, чтобы при свидании с картиной понять и увидеть в ней как можно больше. Наверно, этот рациональный способ знакомства с мировыми шедеврами имеет свой смысл. Особенно в наш реалистический век. Но, к сожалению, мы незаметно для себя теряем способность к непосредственному восприятию произведений изобразительного искусства. Мы видим картины в репродукциях, много читаем о них, но когда оказываемся у полотна, не получаем самого главного — эмоционального потрясения.

Я решил для себя подойти к этому делу с другой стороны. Конечно, по роду своей профессии, я не мог оказаться совершенно неподготовленным, но я старался, будь то в Лувре или Музее Родена, подходить к полотну или скульптуре чуть ли не с закрытыми глазами, все забыв, стерев в своей памяти всякие теории и споры о течениях и стилях, чтобы испытать непосредственное эмоциональное волнение при общении с шедеврами. Сведения можно забыть или помнить, а эмоциональное потрясение — это личный опыт. И как всякий личный опыт, он обогащает и cлужит службу в самых неожиданных ситуациях. К тому же и художники, когда создавали картины, рассчитывали прежде всего на эмоции зрителей, а не на их холодную эрудицию.

Поэтому, рассказывая о музеях, я буду говорить только о непосредственном впечатлении, которое на меня произвели произведения искусства.

В Музее Родена нас встретил маленький человек в форменной одежде с галунами. В руках он держал увесистую связку ключей. В этот день музей был выходной, его открыли специально для нас. Опровергая свою форменную одежду, так похожую на одежду швейцара, наш гид Прево де Бельво оказался высокообразованным человеком. Его должность — генеральный консьерж Музея Родена. Он учился в Риге и закончил обучение в 1947 году у профессора Роберта Гильберга, ученика Д. Н. Кардовского. Эту небольшую анкету он составил по моей просьбе на клочке бумаги. Он хорошо знал русский язык и ни чисто справочные сведения, ни своеобразные психологические определения произведений искусств его не затрудняли. И чем больше мы его слушали, тем нелепее казалась нам «швейцарская» форма с золотыми позументами, в которую он был обряжен, и эта связка гигантских ключей, которыми он сам должен был открывать двери одну за другой.

…Каждую скульптуру Родена уносишь в памяти навечно.

«Мать с умирающей дочерью» приковывает мое внимание. Как актер я знаю, что такое выразительность глаз и лица. И вот, всматриваясь в глаза этой группы, я ощущаю нежность, скорбь и безмерную надежду. Но ведь глаза-то незрячие, как всегда у скульптуры. Как же сумел все это выразить мастер? Я внимательно, просто дотошно рассматривал лица Родена, чтобы понять, движением, напряжением каких мускулов достиг он этой выразительности незрячих глаз.

Стараясь осмыслить это, я понял и другое, более важное: между мрамором и сердцем живого человека могут возникать тонкие связи эмоций. И не только от какой-нибудь одной, глазом уловленной детали — от всего облика скульптуры, от того, что воплотила в ее формы душа художника. Не случайно слепой испанский анатом, как рассказал нам господин Прево де Бельво, проводя своими чуткими зрячими пальцами по телу роденовских статуй, определил в скульпторе тончайшего и величайшего анатома, которого когда-либо создавала природа. Но мне жаль, что этот анатом не мог тем же способом ощутить то воздушное марево, которым Роден умел окутывать свои статуи,— ведь кажется, что тепло исходит от живого человеческого тела. Тогда бы он признал Родена и величайшим художником. Недаром же даже чувственные мотивы, воспроизведенные Роденом, всегда воспринимаются в целомудренной первозданности.

Трудно оторвать взгляд от портрета Бальзака — в нем как бы сконцентрировалась душевная энергия всех его героев.

«Рука бога». Есть у Родена такая великолепная вещь. Глядя на нее, я вспомнил мысль Станиславского о том, что в кончиках пальцев человека заключена громадная сила воздействия. Они словно излучают ту творческую энергию, которая зарождается внутри человеческого существа, проходит через все нервы, пронизывает человека до основания и как бы исходит из кончиков пальцев. Роден, конечно, не высекал руку бога с натуры. И все-таки он высекал ее с натуры. Мы смотрим на эту руку и верим, что она могла сотворить мир, энергичная, деятельная рука человека-созидателя.

Любопытная деталь экспозиции: скользя по объемным выразительным формам, взгляд вдруг неожиданно натыкается на картину Ван Гога «Папаша Тангю». Кому пришла в голову эта блестящая мысль: среди одноцветных скульптур поместить пиршество красок! Среди белых глаз изваяний Родена — эти изображенные живыми бликами многоцветья глаза папаши Тангю! Какой выразительный и обогащающий контраст!

«Граждан города Кале» я видел множество раз в репродукциях и боялся, что не возникнет эмоционального контакта между мной и этими людьми, но опасался напрасно. Меня поразил их героизм, когда миг смерти растянут на долгие часы, поразило их мужество обреченности.

По замыслу Родена они должны были стоять прямо на земле, чтобы современные люди чувствовали свою соизмеримость с героями, пожертвовавшими собой ради отчизны. Увидев их однажды, невозможно не только забыть, невозможно отделаться от какого-то особого влияния на тебя этих образов.

«Граждане города Кале» стоят в саду, на открытом воздухе. Мы приближались к ним среди каких-то непонятных груд листового железа, труб и проволоки. И мне показалось, что когда мы подошли к их сплоченной группе, они словно спросили нас: «Ну, как вы находите это новое искусство? Эти железные трубы вас также впечатляют и волнуют, как наша сплоченность и несгибаемость перед врагом?»

Я невольно оглянулся. И то, что прежде принял за свалку железного лома, оказалось выставкой, произведениями современных скульпторов. «Рождение ребенка» — написано на табличке. Жесть, кирпичи, трубы, детали сантехники. Я не хочу уподобляться людям, которые заведомо пренебрежительно все с ходу отвергают. Многое поздается путем сравнения и во времени. Когда что-то сразу мне не дается, я уповаю на время. Но вот эти трубы. Честно пытаюсь разъяснить себе это «Рождение ребенка», расшевелить свою податливую актерскую фантазию, но она остается инертной.

Мне хотелось было уже пожать плечами и отойти, но вдруг в этом сумбуре предметов я разглядел необыкновенную вещь: из черной плиты постамента как бы исходила тонкая никелированная трубка, завязанная причудливым узлом, а верхняя ее часть была словно в стремительном полете. Это называлось «Танец». Я почувствовал, как содрогнуло мое сердце, откликнувшись на эту динамичную линию, точно охватившую самый дух сложного танцевального движения. И тут я еще раз подумал, что все не так просто и надо осторожно относиться к тому, чего не понимаешь. Поиски новых выразительных форм — вещь очень сложная и пути этих поисков неисповедимы.

Если же говорить о трубах, то, видимо, люди не могут — и я не могу — примиряться с тем, что в область прекрасного вторгается ржавое железо. Прекрасное у нас ассоциируется обычно с другими материалами, хотя и говорят, что все в мире относительно.

Чтобы увидеть все сокровища Лувра, надо жить во Франции, и жить долго: ведь одна только галерея Аполлона тянется на 256 метров. В Лувр ежедневно приходят тысячи людей, которые смотрят на прославленные сокровища неискушенными глазами. И, наверно, было бы интересно прочитать где-нибудь рассказ об этих непосредственных впечатлениях, часто именно они дают возможность как бы преодолеть дистанцию совершенства, которое отпугивает или, по крайней мере, как-то отгораживает от прославленных шедевров.

Так хочется подойти к «Джоконде» не «испорченным» никакими сведениями. Но как забыть, что ее похищали, что ее поражали ножом, что она должна неотступно следить за тобой взглядом, как забыть обо всех ухищрениях изобретательного Леонардо, старавшегося так развлекать Монну Лизу, чтобы живая жизнь непрерывно скользила по ее лицу.

И вот я начинаю всматриваться в еле заметную улыбку, в этот преследующий взгляд. Странно, эта женщина мне не нравится. Не виноваты ли в этом Брокар и Рале, выпускавшие мыло с ее портретами, или конфетные фабриканты? Ее смятое на конфетных бумажках лицо то и дело видишь валяющимся в пепельнице или под ногами… Нет-нет, прочь все эти посторонние впечатления, надо постараться увидеть то, что увидел и изобразил сам художник. И все-таки какое неприятное лицо, не располагающее.

Что понравилось в ней Леонардо? Но, может быть, он искал совсем не красоты, обычной, банальной, для конфетной бумажки? Конечно. Я снова всматриваюсь в это лицо. Да, пожалуй, именно эта способность к быстрой и мимолетной смене впечатлений, способность чутко реагировать даже на движение ветра поразила его… Почти совсем не видно мазка… Как он сумел сделать это лицо навсегда живым, дышащим, словно светящимся изнутри? А глаза… От них почти невозможно оторваться…

Какой пристальный и требовательный взгляд! Пожалуй, действительно своей неотступностью он может довести до безумия… Как странно, лицо перестает быть неприятным, меня увлекает его живая жизнь. Мне начинает казаться, что в нем как бы соединено множество лиц с разными выражениями, и только абсолютное чувство гармонии художника сделало это соединение естественным.

Я отошел к другим картинам, побродил немного по соседним залам и снова вернулся к ней и опять стал рассматривать этот трепетный внутренний свет и эти завораживающие глаза. Я простоял около нее очень долго, уходил и вновь возвращался, и она стала для меня личным, сокровенным ощущением, и все эти рекламные популяризации и научные трактаты уже не имели ни ко мне, ни к ней никакого отношения.

Наконец я решился оторваться от Джоконды. Но в Лувре есть еще одна женщина, на свидание с которой не прийти невозможно. Это Венера Милосская. Описать ее женственную прелесть, совершенство ее линий, признаюсь, мне не под силу. Я скажу только о том, что меня поразило: лица людей, стоящих около. Как они светлеют под чистыми лучами Красоты.

Течет время, и понятие красоты меняется. Красавицы былых времен не волнуют наше сердце. Но в облике Beнеры Милосской схвачено что-то такое, что не оставляет равнодушным никого. Силой этой красоты был потрясен Успенский. Здесь родились строки Фета:

«Цветет божественное тело

Неувядающей красой…

…И всепобедной вея властью,

Ты смотришь в вечность пред собой».

Здесь плакал старый больной Гейне. А сегодня, в XX веке, я увидел, как стали радостней глаза индийца, потеплел холодноватый прозрачный взгляд шведа, аббат, казалось, уверовал в нее, как в свою богиню, а беспечное лицо молодой креолки стало сосредоточенней и строже. Мимо Венеры прошли поколения — и вечный, неугасимый свет искусства озарял лица тех, кто стоял здесь десятки лет назад.

Я ухожу из Лувра ненасыщенным. Я вернусь сюда непременно. Впрочем, с этим ощущением я ухожу из каждого музея Франции — из Версаля, из Шантильи, из Фонтенбло.

Помню, я потерялся, отстав от товарищей, когда мы направлялись в Музей импрессионизма. Спрашивал тогда дорогу у многих, пока передо мной не возникла старая парижанка. Я обратился к ней с вопросом, не знает ли она где?.. Оказалось, знает. В свою очередь она тоже спросила: «Иностранец?» — И без долгих предисловий — что значит француженка! — взяла меня под руку и привела прямо к порогу музея.

Этот музей совсем иной. В нем нет той обыкновенной тишины и затаенного благоговения, какое всегда ощущается в старинных залах. Люди восторгаются громко, даже несколько экспансивно — скорее, атмосфера метро или фойе кинотеатра. А здесь тоже шедевры. «Завтрак на траве», «Олимпия», «Флейтист» Эдуарда Мане. «В фойе балета», «Портрет молодой женщины» Эдгара Дега. И особенно его «Абсент». Щемящее чувство вызывают эти два ненужных друг другу человека, ставшие чужими, но думающие об одном и том же, о безысходности жизни.

Я всматриваюсь в лица на портретах и жанровых сценах. Можно ли опоэтизировать этих женщин так же, как Джоконду? Ренуару это удается, как мне кажется, хотя это совсем другие женщины, по-иному расположенные и чувствующие себя на земле, требующие к себе другого отношения. Но что-то в них есть по-своему притягательное. Когда пройдут века и эти женщины тоже станут легендами, как Монна Лиза, интересно, что будут думать о людях этого времени люди грядущих эпох. Мы сами еще слишком близко к ним стоим. Поймут ли потомки по этим лицам суть их души? Сумели ли художники уловить в этих лицах напряженность, сложность, тревожность и особую поэтичность своего времени и выразить ее так, что она станет понятна и взволнует жителей будущих эпох.

«Тот, кто верил в бога и кто не верил в бога — они все лежат здесь». Эту безнадежно-примиряющую строчку из Поля Элюара я прочитал на парижском кладбище Пер-Лашез.

Мы молча стояли у Стены коммунаров и глазами, а вернее сердцами, читали, надпись на мраморной доске: «Aux morts de la Commune» — «Погибшим за Коммуну 21-28 мая 1871 года». Я не первый раз стою у этой стены и не первый раз вижу, как каждый, независимо от мировоззрения, проникается уважением к героям, погибшим за свободу.

Это кладбище отличается от всех других особой монументальностью. Оно похоже не на парк, а на мертвый город или город мертвых — здесь почти нет зелени. Кладбище без зелени, кажется, древнеримский обычай. И, наверное, именно это придает ему особую мрачность.

Архитекторы не заботились о гармоничном сочетании форм. И эти формы не дополняют друг друга, не спорят между собой — они безразличны друг другу, замкнуты в себе, в своей символике.

Недалеко от главного входа возвышается аркообразный памятник — здесь похоронены жертвы женского лагеря Равенсбрука, Маутхаузена и Невенгамма. Кто они? У каждого была своя судьба, а здесь их объединило общее трагическое завершение. Советским людям особенно понятен трагизм братских могил.

Мы склоняли голову у памятников Шопену и великому актеру Тальма, у могил Мольера, Давида, Бальзака, Бизе, Доницетти, Сары Бернар, Барбюса — навеки умолкнувшей и вечно живой истории искусства. Какие разные жизни и какие жизненные парадоксы! Одни умирали, обласканные судьбой, в сиянии славы, другие — в презренье, третьи — непонятыми, неоцененными. Бизе умер, не дождавшись триумфального шествия своей «Кармен» по сценам мира,— буржуазное общество не признало «девку». Что должен пережить художник, выставивший на суд публики выношенное в себе, выстраданное произведение и встретивший холодные взоры или вовсе не нашедший отклика? И как, каким образом происходит этот поворот в судьбе произведения? Сегодня трудно представить, что «Кармен», которой сопутствует всемирный успех, могла быть не принята.

Легкий розовый мрамор памятника Доницетти — олицетворение не только его изящной музыки, но и жизни. Хотя и у него не было все так розово н безоблачно — а у кого так бывает? Но сам цвет памятника настраивает на иную волну воспоминаний. Стоишь у этих могил и слышишь мелодии, фразы, мысли, самую жизнь тех, кто успокоился здесь навечно.

Оскар Уайльд похоронен во Франции. Стоя возле его памятника, стараешься понять смысл аллегорического надгробья, выполненного Эпштейном,— загадочный сфинкс, очень похожий на египетского, но только в динамичном порывистом движении…

Посетили мы и другое парижское кладбище — «Батиньоль». У одного памятника мы стояли дольше всего — почему он не в России, этот памятник, эта могила, это надгробие коричневато-розового мрамора? На вертикальной доске надпись по-французски: «Ici repose Feodor Chalapine — le fils genial de la terre Russie». Сын земли русской похоронен в чужой земле. Франция и французы умеют отдавать дань уважения настоящему искусству. В 1938 году, в день похорон Шаляпина, площадь перед «Гранд-Опера» была заполнена народом. Хор в восемьсот голосов, стоя в лоджиях, пел поминальную великому артисту.

Мы хотели возложить цветы на могилу, мы, актеры Художественного театра, но кладбищенский сторож сказал, что супруга усопшего, мадам Шаляпина — он имел в виду Марию Валентиновну,— не разрешает возлагать цветы незнакомым людям, тем, кого она не знает. Странная, непонятная и, может быть, обидная прихоть.


В Марсель из Парижа ведет старая римская дорога. Когда-то давно город Марсель возник из рыбачьего поселка и назывался Эксе. В Марселе живут исключительно патриоты. Это в крови. Такое мне случалось встречать разве что в Одессе. Марсельцы уверены, что их город — лучший на свете, и лучше Парижа, разумеется; уверены, что Триумфальная арка Марселя, несмотря на то, что они как две капли воды похожи друг на друга, лучше парижской, что их Нотр-Дам-де-Ла-Гард — ни в чем не уступает собору Парижской богоматери.

Как ни избегали мы высоких лестниц, но на одну забраться придется обязательно: там ждет нас встреча с тенью человека, который с самого рождения и до сих пор поражает умы и сердца своей таинственной, романтической жизнью — встреча с графом Монте-Кристо. Ради него куда только не заберешься!

Нас подвезли к замку Иф на катере, который принадлежал богатому владельцу многого чего-то и в том числе завода анисовой водки… Забыл его фамилию, но надеюсь, что нужная клеточка моего мозга в какой-то момент неожиданно раскроется, я впишу сюда его имя. А если и не раскроется — бог с ним. Сошедши с катера, пестрая толпа туристов, в чьи программы обязательно входит посещение всяких «кестлей», то бишь замков, с поющими полами, темницами, сводами, подвалами, прибежищем иезуитских орденов, устремилась к вершине. В такие места торопятся, как за святой водой, или из опасения, что на вопрос: «Вы были в таком-то замке?» — придется ответить, признавая свое невежество: «Нет», и после этого удостоиться заслуженного презрения. Услышав: «Вы не были в замке Иф??!!» — считайте, что вы публично осмеяны и в мнении света погибли. Не без чувства самосохранения перед суровым обществом оказались и мы у подножия холма.

С извилистой, уходящей ввысь дороги, с берега Средиземного моря и в проемах гор в разных ракурсах и поворотах то и дело возникал Марсель. Угадывалась невероятная мешанина стилей, естественная для древнего города. Корбюзье, Гирш, Пелла, Рефиз — разные по своему ощущению мира и пространства архитекторы застроили бывшую рыбачью деревушку на свой лад и вкус и превратили ее в один из самых своеобразных городов мира. Я, кажется, тоже заразился от марсельцев их патриотизмом.

Мы вглядывались в марсельский порт с высоты, видели танкеры, везущие нефть для переработки, различали его старые зеленые кварталы, но ни на минуту не забывали о своем восхождении к Шато д’Иф — замку Иф, месту заключения страдальца Дантеса, месту рождения благородного мстителя графа Монте-Кристо.

К этому времени я побывал уже во многих замках, дворцах и темницах, откуда узников выбрасывали в море или где их опускали в каменные подвалы, или приковывали к стене. Я изучал эти ужасы не для того, чтобы воспользоваться ими на практике (разве что па сцене?!), но чтобы в который раз удивиться изощренности человеческого ума, когда дело касается злопамятности и мести.

Все старые замки, как ни покажется это парадоксальным, чем-то напоминают по своей атмосфере не очень прибранные чердаки. Это было для меня совершенно неожиданным открытием, ибо теа- и кинохудожники стараются убедить зрителей, и меня в том числе, что замки — это всегда помпезно, величественно, торжественно. Я же собственными глазами увидел, что чем больше в них сохраняется грязи и копоти, тем эффектнее они выглядят. Замок Иф не оказался исключением.

Средневековая башня на высоком холме. Внутри — камеры заточения, кандалы и прочие приспособления для пыток, которые создают для туристов притягательную и жуткую атмосферу.

Наверно, я не Александр Дюма-отец! Увидев все это: кандалы, пыль, и даже узкий лаз между камерами,— он написал роман, а я испытал разочарование. И мне, наверно, интереснее было бы посетить кабинет Дюма, полюбоваться его пером, его письменным столом, мысленно постоять за его спиной и ощутить это неистощимое воображение, создавшее столько неумирающих героев.

Может быть, во времена Дюма не было этих бесчисленных, не только написанных, нацарапанных, но и высеченных на камне имен туристов, словно это именно они просидели здесь десятки лет в заточении. Впрочем, я не имею права их упрекать — сам грешен и долго терзался угрызениями совести. Но после того как однажды увидел собственноручно выбитые на граните имена Байрона и Жуковского, свинцовая крыша собора Парижской богоматери, на которой в 1937 году Болдуман и Петкер выцарапали в телячьем восторге свои имена, перестала служить мне укором, совесть моя успокоилась. Уж если великие не удержались от этого соблазна…

Нам предстояло вернуться в Марсель.

…Флотилия заводчика анисовой водки запаздывала, и, коротая время, я вспомнил дом, который Корбюзье назвал «Город моей мечты». Дом этот, конечно, благоустроенней, чем замок Иф, и в нем тоже, но только с большим комфортом, можно прожить всю жизнь, не выходя на свет божий.

Этот жилой массив составлен из нескольких корпусов, стоящих на сваях. Тут размещены все виды современного обслуживания. Кто-то сострил, что здесь можно, не выходя из дома, родиться и умереть, а в промежутке получить образование, работу, семью, сына или дочь в акушерской клинике и повести их по тому же проторенному кругу. Тут и кино, и театры, и библиотеки, и зубоврачебные кабинеты, юридические консультации, и школы. Даже отапливается дом собственным мусором. Обломовых бы сюда!

Какая смелая творческая фантазия, так опередившая время! И самое завидное, что глубокий старик Корбюзье до последних дней был полон замыслов, которые под стать только самому молодому и необузданному воображению. И парадокс — дома по его проектам построены во многих странах, есть они и у нас, в Москве, а в Швейцарии (Корбюзье из Невшателя) его не признавали и не заказывали ему ни одного проекта. В своем отечестве пророком по-прежнему стать трудно.

Наконец, мы увидели катер уважаемого анисового короля. «Мсье, вы не аккуратны. И что это флот у вас такой утленький». Ну ладно, Марсель не за горами, авось доплывем. На это безотказное русское «авось» надеялся, вероятно, и сам француз-владелец.

Знаете ли вы, что такое гром среди ясного неба? Правда, обошлось без грома, но вот ясное небо начало катастрофически изменять свой цвет — из голубого в светлых облаках оно стало серым в темно-серых волокнах. Задул ветер и море… «Так и ходят сердитые волны…» Как бы не пришлось просить помощи у золотой рыбки!

Трудно переключиться с веселья на отчаяние. Но мистраль делает такое переключение мгновенно. Через секунду суденышко ужо бросает из стороны в сторону, и обычные в этих случаях утешительные остроты очень скоро сменяются испуганными возгласами.

Наше суденышко уже едва справляется с волнами, хотя опытная рука марсельского моряка ведет его точно наперерез волне. Матери со страхом прижимают к себе детей. Без аффектации, словно бы на всякий случай, начали разносить спасательные пояса и круги — и это вызывает еще больший страх. Катер уже черпает воду бортами, и нас время от времени окатывает с головы до ног.

Я вижу бледное лицо одной из наших спутниц, мне кажется, она творит молитву, другая держит на руках чужого ребенка и нашептывает ему какие-то успокаивающие слова. Французы откровенно крестятся, а многие молятся в полный голос. Лицо моей жены бледно от ужаса.

И вдруг, недалеко от левого борта, мы видим морское судно — это помощь. Но неужели мы будем пересаживаться среди этих волн? Нет, это ни к чему. Просто корабль шел рядом, прикрывая нас от волн своим большим телом. Вот и эта драматическая ситуация подтвердила мои наблюдения. Тогда я, конечно, об этом не думал, но вспоминая происшествие, возрождая в памяти внутренний ритм поведения людей, я не нашел в них никакой aффектации, ни живописных поз, ни искаженных ужасом лиц, заломленных рук. Самоуглубление, сосредоточенность. И еще забота не показать страха, скрыть свое состояние.

Мне вспомнился «Плот «Медузы». Конечно, мы не носились по волнам бесчисленное количество дней без пищи и воды. И все-таки в этой картине, при всей ее драматической силе, я почувствовал теперь ту театральность, от которой мы так стремимся избавиться на сцене.

Холл гостиницы «Астория» к моменту нашего посещения выглядел торжественно и нарядно. На креслах и столах лежали плоские букеты из марсельских роз и гвоздик. Красные муаровые ленты оповещали о встрече с представителями марсельского отделения Общества дружбы «Франция — СССР».

В назначенный час у подъезда гостиницы появился пожилой элегантный человек небольшого роста — господин Виктор Жак, видный промышленный деятель Марселя, в его руках сконцентрированы газ и электричество города. Как истинный француз, он вошел в холл стремительно. Сопровождавшие его спутники были с цветами. Мы почувствовали искренность и душевную щедрость — а мы, актеры, легко улавливаем эту искренность (как и нескромность). Сразу же установились самые дружеские отношения.

Слова мсье Жака, его обращение ничем не подчеркнули, что он человек иной идеологии. Он только сказал, что задачи и цели Общества дружбы — и оно успешно их выполняет — порождать взаимопонимание и объединять людей, которые стремятся к взаимной дружбе в общественных и личных контактах.

Это был первый в моей жизни капиталист, которого я мог близко рассмотреть. И я рассматривал его. Чего не хватает и в чем перебарщиваем мы, изображая капиталистов в театре? Капиталист у нас на сцене виден за версту. Бесцеремонность, что ли, его выдает? В этом, настоящем, не было ничего подчеркнутого, ничего сверх. Так, как был одет он, мог быть одет и клерк, и любой служащий, и инженер. А на наших сценах капиталисты очень любят часто менять один только что сшитый костюмна другой только что сшитый костюм. И обязательно грубо подчеркивают свое могущество. Я понимаю, что это первое наблюдение поверхностно. Но авось мсье Жак — не последний капиталист в моей жизни.

Мы пришли на набережную. Это был нас, когда наступило время отдыха портовых рабочих. Сняв рабочие комбинезоны, они превратились в очаровательных марсельцев и марсельянок — хохочущих, поющих, непринужденно собирающихся у баров с «фунтиками» мороженого в руках, мороженого, так необходимого в жаркий вечер, так успокаивающего разгоряченные и просоленные морскими брызгами губы. Действительно, Марсель напоминает Одессу. Там тоже в вечерние часы у памятника Ришелье гуляют приморские жители, перемешиваются, но не теряются в толпе «печенегов», набегающих на разные города света со своей любознательностью. Только в Марселе, может быть, более разнообразен национальный колорит — тут много негров, мулатов, японцев.

Что это там так много народу собралось? Да это представление! Прямо с фургона, где хранится реквизит, эстрадные и цирковые артисты, раскинув борта грузовиков и застелив их специальными щитами, веселят народ. Кулисный фланг не очень охраняется от взоров любопытных, и туда с интересом заглядывают люди, не в силах преодолеть притяжение таинственного. Даже мы, актеры, знающие кулисы лучше собственного дома, не отрывали от них взгляда, ибо кулисы так же неповторимы, как и театры.

Под виртуозный аккомпанемент аккордеона и маленького барабанчика негр в традиционном костюме — клетчатые бело-серые штаны, красный фрак и светлый цилиндр — отбивает такую дробь чечетки, что кажется, сейчас весь земной шар начнет вибрировать вместе с ним. Огромная толпа не спускает с него глаз и неистово аплодирует каждому трюку. А аплодировать есть чему, например сальто, сделанному во время чечетки.

Смотрите-ка, да ведь это все тот же старый балаган, куда зазывали с рауса, со всеми атрибутами народного представления. До чего же это обаятельное искусство! Даже в том, как, обходя зрителей со специальной копилкой, куда бросают — обязательно бросают! — монеты благодарности, есть особая прелесть и романтичность.

Представление напомнило мне детство, когда в колодце двора, в окнах, как ложах, сидели бабушки и матери, а мы становились в круг, внутри которого бродячий музыкант играл на барабанах, его собрат по скитаниям выводил на маленькой шарманке пронзительно-сиплозвенящие звуки душещипательного мотива, а маленькая девочка или мальчуган ловко проделывали переднее и заднее сальто и xoдили на руках. Снова заразившись простыми и наивными радостями уличного представления, я подумал о вечной ненасытной жажде всех народов — жажде не только хлеба, но и зрелищ.

Странно было бы, бродя по Марселю, не вспомнить о «Марсельезе». А вспомнив, мы даже напели себе «Allons, enfants, de la Patrie…». Где же, где жил этот человек, который сумел так верно передать настроение восставшего народа и создать «Боевую песню Рейнской армии», ставшую гимном. Мы попросили отвести нас на ту улицу, откуда французские волонтеры пошли с этой песней на Париж.

Кто не помнит известную по учебникам истории картину: «Руже де Лиль в кругу друзей поет «Марсельезу». Тюбано, 25 — именно здесь это и произошло. Семьдесят пять человек вышли из этого дома с боевой песней. По дороге в Париж они своим революционным пылом притягивали все новые и новые массы людей — их армия росла, как снежный ком.

Маленькая марсельская улица… Ее внешний вид совсем не соответствует ее историческому значению. Неподалеку масса припортовых маленьких гостиниц, «меблирашек», и они накладывают на эту улицу свой отпечаток. И трудно понять, как уживаются высокие идеалы с низменным человеческим уродством, но так происходит на земле. А как хотелось бы увидеть этот дом с мемориальной доской или какой-нибудь другой приметой вечного уважения.


В Ницце нам довелось увидеть знаменитый праздник цветов, прославленный и устной и письменной литературой. На этот раз он совпал со столетием города. «Bataille des fleurs», собственно «битва цветов» — и они действительно соперничают своей красотой друг с другом. Прекрасная битва! Таких побольше — и никаких иных!

Зрелище необычайное! По набережной буквально плывут колесницы, увитые розами, гвоздиками, гладиолусами, настурциями, фиалками — всем цветовым богатством юга. В колесницах претендентки на трон «королевы красоты». Девушки до двадцати лет (так, кажется) имеют право на этот очаровательный титул. Впрочем, он может открыть избраннице карьеру манекенщицы или возможность быть запечатленной на множестве роскошных реклам зубного или какого-нибудь иного волшебного эликсира. А это, что ни говорите, известность.

Восхождению на трон могут способствовать только дарованные природой красота и молодость. И часто бывает, что «королевами» становятся дочери садовников или окрестных крестьян, или служащих магазинов, вообще — простые девушки.

Большой балкон нашего номера выходил на центральную площадь, и мы, как из театральной ложи, смотрели «представление» на тему «Праздник плодородия». На рассвете нас разбудил шум. Я осторожно открыл штору и увидел, что вся площадь запружена народом. А среди толпы там и сям краснели горы помидоров, золотились россыпи дынь, зеленели курганы огурцов и капусты. И цветы, цветы, цветы… С высоты балкона площадь казалась гигантским ковром с живым, струящимся узором. Находясь внутри этого «ковра» или в стороне от него, представить себе все его великолепие невозможно. Но сверху это зрелище захватывало. Начинался рыночный день, и оптовики привезли товар на площадь. Вскоре стали подъезжать и маленькие машины розничных торговцев. Они быстро перекладывали к себе приобретенные товары.

Я было начал снимать киноаппаратом это «представление», как вдруг мой взор, ухо и камера были отвлечены в сторону, к проезжей дороге. Там, на фоне этого «действа», разыгралась как бы интермедия: столкнулись лбами, как два упрямых козла, две машины, большая и маленькая. Большая, конечно, не пострадала, но лобик маленькой был сильно поврежден.

Зная примерный сценарий подобного происшествия на наших дорогах, я с любопытством следил, как оно развернется и завершится здесь. Из маленькой машины вышла молодая женщина, сделала несколько гимнастических упражнений руками и ногами, потрясла головой, чтобы убедиться, что у нее все действует и ничего не повреждено. Далее, не привлекая внимания толпы, она и водитель большой машины обменялись визитными карточками и рукопожатиями. Владелец машины-гулливера откланялся и уехал. Через некоторое время приехал большой фургон с надписью «Полис», вышедший оттуда ажан измерил следы торможений и направлений. Проделав эти манипуляции, он завязал маленькую машину тросом. Механическая лапа, высунувшаяся из фургона «Полис», втянула ее во вместительное чрево и увезла в неизвестном для меня направлении.

Через два-три часа сцена, тo бишь площадь освободилась от даров земли и по ней снова мчались машины и бродили парочки.


…Мы подъехали к Монте-Карло. Я всегда мечтал попасть сюда, отнюдь не для того, чтобы обогатиться, то есть, конечно, обогатиться, но не деньгами, а наблюдениями за экспонатами этого «цветника» страстей. Или здесь, может быть, больше подойдет слово «гербарий»? Я представлял себе, сколько найду здесь деталей, будоражащих воображение актера. А меня хлебом не корми, дай только понаблюдать такое разоблачающее человека действо.

Если говорить о карточной игре, то боюсь, что я не смогу похвалиться захватывающими воспоминаниями. Однако и в моей молодости найдется один случай. Это было во время гастролей на Украине, году в двадцать шестом. Тогда еще кое-где сохранились игорные дома с вывеской «Лото». Кроме невинного лото тут была и коварная рулетка.

Молодые, еще не заслуженные, мы часто жили в одном номере: В. И. Цыганков, М. И. Царев и я. И однажды нас повлекло в игорный дом. Денежных излишеств у нас не было, но все же… И вот мы у стола с рулеткой. Элегантный (по-харьковски) крупье, с большим желтым ногтем на мизинце, виртуозно распределял ставки лопаточкой. Не решаясь сразу же схватиться с судьбой, мы долго наблюдали события и вдруг заметили, как какой-то молодой человек, с типичной для игрока внешностью, незаметно для окружающих подбрасывал свою рублевку на выигравшее табло. И «честный» крупье выдавал ему умноженную сумму.

Не подозревая сговора, я возмутился: я не мог себе представить, как можно в поисках счастья, когда все гонятся за ним на равных началах, быть жуликом. Возмущенный и благородный, я обратился к ведущему стол:

— Товарищ крупье! (ничего себе сочетание слов) — Вот этот гражданин,— указал я на жулика,— подбрасывает деньги после игры.

Все замерли. И вдруг жулик негодующе крикнул мне:

— Что, вы опять здесь? Я вас по булю знаю (а буль — это такая карточная игра, в которую порядочные люди не играют).

От стыда, что меня преднамеренно очернили перед всем обществом, я готов был провалиться сквозь землю. С тех пор Царев, встречая меня где-нибудь, даже на серьезных собраниях, обязательно напомнит: «Я вас по булю знаю».

Это была моя первая и последняя игра перед Монте-Карло. Я вспомнил об этом потому, что сейчас мне предстоит дебют в казино и ассигновано у меня на эту авантюру два франка. Ну что ж, пан или пропал.

Мы подъехали к казино в такие часы, когда уже было много играющих. Впрочем, играющих в прямом смысле этого слова было не так уж много. В битком набитой комнате больше всего было не участников, а наблюдателей, главным образом туристов. Как правило, турист не располагает миллионами и играет не в рулетку (что выглядело бы просто шикарно!), а бросает свой франк в отверстие машинки, которая, если захочет, осчастливит его выигрышем (не очень большим, но все же), но чаще всего она этого «не хочет» и берет франк за так, всухую, вроде автоматов газированной воды.

Мы разбрелись по большому залу, и я то тут, то там видел, как мои дорогие друзья и коллеги дергали судьбу за хвост, то бишь за ручку машинки, но она (судьба или машинка?) не обращала на это должного внимания. Я тоже попытался ее подоить, но, как говорится, от козла не надоишь молока, и на этом мой поединок с судьбой закончился.

Лучше (интереснее!) посмотреть этот игорный дом и его посетителей свободными от алчности актерскими глазами. А для актера это место — как остров сокровищ, своеобразных сокровищ человеческой выразительности. Какое здесь неисчерпаемое разнообразие типов, портретов, оттенков страстей, чувств, выражений лиц, взглядов, манер, рук, фигур, какой простор для психологических наблюдений над людьми, находящимися в состоянии аффекта и не думающими о том, как они выглядят со стороны. Жаль, что здесь нельзя фотографировать!

Среди игроков мне прежде всего бросился в глаза претолстый человек восточного типа. Он был в белой рубахе, перехваченной наборным кавказским поясом и застегнутой на такое огромное число мелких пуговиц, что кажется, едва успеешь их, встав ото сна, застегнуть, как надо снова расстегивать, отходя ко сну. В его толстых руках с пальцами, как сардельки, была пригоршня фишек — разменная монета Монте-Карло. Это богатство словно жило своей жизнью, оно то увеличивалось, когда он загребал новую партию со стола, то уползало, когда проигрывал. День был жаркий, да и игрок был в напряжении и ему приходилось то и дело смахивать со своей распаренной физиономии капли пота тыльной стороной руки. Если бы взять его в кадр крупным планом, то вы, не колеблясь, сказали бы, что он из старого Тифлиса. Но кто же он на самом деле и откуда? Оказалось, что это действительно грузин, эмигрант с княжеским титулом. Каждое лето он приезжает сюда, играет мелко, и поэтому всегда в прибылях. Это мне сказал наш гид, который, видя его здесь несколько лет подряд, наводил о нем справки.

Любопытные существа сидят у входа в зал, в конторке за толстым стеклом. Их называют здесь «дегустаторами». Они дежурят по двое, третий отдыхает. Как мне объяснили, эти люди обладают исключительной, доведенной до совершенства памятью и, несомненно, они физиономисты. Тщательно просматривая многолюдную толпу, они видят каждого и каждого запоминают.

Согласитесь, что и жулики стремятся к увеличению капитала, а здесь самое удобное место поиграть на чужие деньги. Поэтому нужны эти люди с цепкой, почти электронной памятью. Если вами заинтересовалась полиция, то в каком бы году вы здесь ни были — они вспомнят. Они так хорошо запоминают лица, что, даже не обращая на вас специального внимания, могут, лишь взглянув на вашу фотографию, сказать, бывали ли вы здесь и когда. Кроме того, на их обязанностях обнаружить тех, кого уже ищет мировая сыскная полиция. Вот какие есть на свете профессии и службы!

У входа в казино стоит обыкновенный швейцар. Его лицо, цветом сливающееся с ливрейным темно-малиновым костюмом, прямо скажем, не херувимское. Повстречав его на пустынной дороге, вы бы, наверно, почувствовали, как лихорадочно заколотилось ваше сердце. Ничего светлого на этом лице при всем желании не найти. И все-таки это — личность. Швейцар, во-первых, никогда не пропустит в казино никого из местных жителей — им играть запрещено.

А это значит, что он должен знать всех. А во-вторых, если вы проигрались, но на вашем теле сохранилась еще какая-нибудь фамильная ценность — вы можете получить у швейцара под нее сумму. Если же вы в выигрыше и вам хочется пошвырять лишними деньгами, «личность» в абсолютном соответствии с вашим вкусом — и как только она о нем догадается? — предоставит такую возможность. «Контингент» швейцара — посетители нижних залов. И они исправно помогают ему увеличивать его капиталы в любом из банков, которых здесь, кстати сказать, множество.

Смотрите-ка, какой интересный выезд! Две старухи — совершенно театральные персонажи в духе Бальзака — подъехали к казино в кабриолете (!). Сморщенные руки, подагрические кости, складки у глаз, тридцать два белых зуба отличного качества. И хотя старушенции легко несли груз своих лет, сомневаться было невозможно: они, так же как и их кабриолет, принадлежали XIX веку. Все трое составляли гармоничный ансамбль.

Но почему мне кажется, что я их где-то уже видел, этак старух. Или нет, выражение их лица мне знакомо. Что бы это могло быть? Ага, вспомнил. В Океанографическом музее Ниццы, в месте совершенно фантастическом, среди прочих чудищ я увидел нечто — не помню его названия,— оно сидело в углу, сжавшись, маленькое рыбочеловекообразное, с рыбьими глазами и улыбкой человека, злое и раздраженное, словно готовое в любую минуту броситься на вас. Его плавники медленно и зловеще шевелились.

И все оно было как сгусток ненависти и злобы.

Старушки проследовали, ведомые услужливыми прихлебателями, на второй этаж, куда простого смертного со средним достатком «приказано не пущать» и куда пропуском служит только солидная чековая книжка или реноме.

Прошло не так уж много времени, которое мы потратили на изучение окрестностей и нравов, как вышеозначенные старушки, эти пиковые дамы, спустились вниз и отбыли восвояси. Вам не угадать, выиграли они или проиграли. Это не сказалось ни на их пожухлых личиках, ни на их поведении. И не потому, что они уже не в состоянии что-то чувствовать и выражать свои ощущения, а потому, что это прожженные «игрицы». Они прожили свою тунеядскую жизнь, выезжая то в Ниццу, то на Ривьеру, в Монако или в Монте-Карло, всюду пытая свою судьбу. И надоели же они ей!

Я не мог бы сказать, во имя чего прожили свою жизнь эти земляные черви. А таких много на всех континентах.

Но глядя на них, я теперь могу ясно себе представить, что эти, с позволения сказать, люди оставляют наследство кошкам и собакам и их детям от первого брака и покупают для них места на кладбище рядом с заранее «зафрахтованными» личными могилами. Это они, эти смердящие старухи, готовы унизить и испепелить человека ради люови к какой-нибудь Жужу или Фифи. Самое странное, что эти особи модернизируются, идут в ногу с веком.

Чего только не родит наша молодая и неопытная планета!


Мы ничего особенного не ожидали от Ментоны, да и пробыть здесь должны были совсем недолго. Но жизнь полна неожиданностей…

Вероятно, наш гид постоянно заводит сюда своих подопечных — эта траттория находится на отработанной маршрутной линии. Более веселого и звонкого часа в моих путешествиях мне вряд ли удастся припомнить. Тратторию содержала темпераментная, жизнерадостная итальянская семья. Едва мы переступили порог, как были окружены шумным радушием. Но когда хозяева узнали, что мы артисты, что мы из России, их радости, взлету их темпераментной итальянской речи, звучащей непрерывным стаккато, не было предела.

Мгновенно были сдвинуты столы и накрыты словно скатертью-самобранкой — с такой скоростью появились на них блюда, плошки, тарелки с рыбешками, вялеными, сушеными, копчеными, в масле, в томате, в собственном соку. Это с ловкостью фокусников проделали младшие члены бесчисленной семьи, и даже самый маленький нес в плошке какую-то закуску и фрукты. А загорелый мальчишка лет двенадцати шел к столу солидной походкой, ловко держа в руках две корзинки с вином. У него были изумительно тонкие черты лица и неожиданно совсем не итальянский вздернутый нос, а глаза умные, плутовские глаза. В нем было несказанное обаяние. Его звали Пепино, этого будущего хозяина ресторана. По-моему, в нем уже заложено все необходимое для процветания его предприятия.

Отец, еще молодой человек, словно карты из колоды, «сдавал» по столу тарелки. После того как были водружены плоские корзинки с изумительно аппетитными тминными булочками, последовало приглашение занять места и первый бокал со словами: «А la votre!» — «За ваше здоровье!» Хозяин, проглотив красное, почти черное вино, начал угощать нас разными вкусными напитками.

Случайно подняв глаза, я вдруг увидел внутреннее окно, из которого можно было наблюдать за столом. Оно было забито, законопачено головами бесчисленных потомков детолюбивого хозяина. Теперь они уже молчали и только их глазенки бегали как юркие черные сверкающие жучки. Незабываемая жанровая картинка.

Мне не раз доводилось играть итальянцев, например в фильме «Борец и клоун», еще до этой поездки, играл позже и в театре. А теперь смотрю на них с жадным любопытством и невольно, всем телом «запоминаю» их темперамент, стремительную речь, ритмическую гармонию их речи и движений. Самое интересное для меня сейчас та характерность, которая проявляется у человека, когда он говорит нa родном языке. Это может подметить только иностранец. Особенности речи имеют для актера особое значение.

Позже я играл в театре итальянца, живущего в Америке. Я играл его без всякого акцента, но его национальный характер обозначался тогда, когда он вдруг несколько слов произносил на родном языке, в нем словно просыпался итальянец, не столько даже в манере произносить слова, сколько во внутреннем ощущении языка, в особом сочетании звуков и ритме речи.

Окончив трапезу, мы каждому члену семьи в знак благодарности прикололи значок с портретом Юрия Гагарина. Такого крика, таких возгласов восторга на итало-французском языке я никогда еще не слышал. Мы были совершенно оглушены. И если бы этот крик можно было определить в баллах, то это несомненно девятый вал.

Наконец с сожалением и ошеломленные мы расстаемся с огненной итальянской семьей, расстаемся друзьями, долго и по многу раз жмем друг другу руки. Прощаемся не только с этой итальянской семьей, но и с Францией 1961 года.


Не прошло и трех дет, как я, после английских гастролей, опять во Франции.

В Театре Сары Бернар, помещение которого теперь занимает Театр Наций, проходят ежегодные международные фестивали. В фестивале 1964 года участвовал и Московский Художественный театр. За пять дней мы сыграли шесть спектаклей — так что увидеть спектакли других театров нам, к сожалению, не довелось.

В этом помещении мы еще ни разу не играли, и я с утра отправился с ним знакомиться. Рано утром или перед вечером в театре, освещенном «дежурками», особая атмосфера, свой дух. А старые театры имеют к тому же еще и специфические запахи — они словно навсегда пропитаны дыханием зрителей. Кроме того, полутемные пустые театральные здания полны романтичной таинственности, очарования готовых вот-вот проснуться кулис. Для людей, отдавших всю жизнь театру, приятны даже их затхлость, смесь запахов клея и краски, грима и пудры, и медленно плывущая в свете тусклой лампочки пыль.

В Театре Сары Бернар немало священных для каждого артиста мест и прежде всего это, конечно, гримуборная великой актрисы. В ней уже ничего не сохранилось от Сары, но с меня довольно и того, что она в ней была и дышала.

А вот по этой старой лестнице спускалась она после спектакля, шурша платьем, нарядная, экстравагантная, любившая театральность и в жизни, усаживалась в карету под возгласы потрясенных поклонников и отъезжала.

Зрительные залы в старых театрах так же полны очарования — оно и в чуть потертом бархате обивки сидений, спинок и барьеров, и в по-старинному уютных креслах, и в причудливой лепнине лож.

В старые театры приходишь, как в историю. В московском Малом, даже если и не думаешь специально, все равно не можешь забыть, что здесь звучали голоса Щепкина и Мочалова. Садовских и Музилей, Ермоловой и Южина. А в Театре Сары Бернар стоит только поднять глаза, как в узорах, оплетающих ложи, видишь черные дощечки: «Скриб», «Мейербер», «Дюма», «Адан», «Обер». Они бывали в этих ложах, отсюда Александр Дюма-сын следил за страданиями своей Маргариты Готье, здесь появлялся любимый французами Скриб, известный у нас больше всего своим поистине «бездонным» «Стаканом воды».

А вот теперь и Художественный театр будет играть здесь свои спектакли.

Как я уже говорил, времени было очень мало. Удалось посмотреть только один спектакль в театре «Ателье» — тургеневский «Месяц в деревне» в постановке Андре Барсака.

Этот театр мне знаком и по отзывам французских театральных деятелей, в частности, таких, как Жан Вилар, и по личным впечатлениям — в 1957 году театр «Ателье» играл свои спектакли в Москве. Я не пропустил ни одного. Я невольно следил за жизнью этого театра потому, что в его репертуаре много русских пьес — это ведь всегда интересно, и небесполезно узнать, как вас понимают люди другой национальности, иного склада ума и темперамента.

Я много ездил по разным странам и внимательно приглядывался к различным стилям поведения людей и могу со всей ответственностью сказать, что русские актеры довольно точно улавливают национальные особенности разных стран и народов, если не принимать во внимание, конечно, штампы, которые недавно были столь часты на нашей сцене, например ноги на столе в американских пьесах, монокли и чопорность в английских, искусственно стремительная легкость речи во французских. Но вот русская манера — то, что обычно называется «русская душа», иностранцам дается с трудом. Они для нее как-то холодноваты, что ли, их задушевность словно бы не того тембра.

Однако в спектакле Барсака духовная природа русских людей, русская одухотворенность переданы очень тонко. Впрочем, что же этому удивляться? Ведь Барсак родился в России, в Феодосии, он говорит по-русски и русский стиль ему несомненно близок. Ценно то, что он сумел вдохнуть это чувство и в исполнителей.

Ни один режиссер за рубежом не поставил столько русских классических и современных пьес, сколько Барсак. Ему близок Чехов, он ставил его «Чайку», и Достоевский — он ставил «Идиота» и «Братьев Карамазовых», в его постановке французы увидели «Ревизора» Гоголя и «Лес» Островского. Из современных пьес его привлекли «Клоп» Маяковского и «Насмешливое мое счастье» Малюгина.

Мне кажется, что названия пьес говорят о том, что режиссера интересует прежде всего психологическое раскрытие личности человека. По своим творческим позициям и устремлениям театр «Ателье» мне кажется несколько сродни Художественному театру.

Чтобы убедиться в этом, стоило только послушать диалог Натальи Петровны и Ракитина из третьего действия «Месяца в деревне» в исполнении Дельфии Сейриг и Жака Франсуа. Актеры в этом диалоге создали тот изумительный по своей психологической тонкости и музыкальности ансамбль, который у нас принято называть концертной сценой. Режиссеру и актерам удалось самое главное — ощутить и передать русскую природу «Месяца в деревни», тот русский дух, который так тонко умел воссоздавать Тургенев. Восприятию не мешает даже то, что спектакль по оформлению условен, с чуть заметным привкусом французской изобразительной формы. Например, вся усадьба, и интерьеры и сад, установлена на лакированном полу. Но люди, живущие в спектакле, насквозь русские.

У Дельфии Сейриг Наталья Петровна была не бальзаковская, не мопассановская, и не вообще русская, а именно тургеневская женщина. В ее исполнении изменился даже ритм французской фразы, сгладилась ее дробь, она стала более плавной, кантиленнои. Фразы звучали словно бы в скрипичном тембре. И у Ракитина была истинная русская барственность, широта и некоторый дворянский снобизм, но не фата-любовника, а подлинно живого человека.

Помню, что, придя за кулисы, мы рассказали Дельфии Сейриг свои впечатления и тут же спросили артистку, откуда она так хорошо знает природу души русской женщины. Она ответила истинно по-актерски, исчерпывающе и просто

— Мне так кажется.


Спектакли нашего театра на фестивале пользовались успехом, о чем свидетельствуют рецензии, отрывки из которых я здесь привожу.

В газете «Орор» 19 июня, автор, обозначенный инициалами С. Л., писал: «...Парижане уже видели «Вишневый сад» в 1956 году в исполнении той же труппы и приготовили театру триумфальный прием. Это блестящая демонстрация игры в полутонах… И вот снова «Вишневый сад» — бережно сохраненный спектакль, который нам преподносят во всех чистых традициях театра».

И 22 июня тот же автор, в той же газете писал о «Мертвых душах»: «Мощный юмор, игра актеров, декорации, великолепная постановка — все это дало возможность провести незабываемый вечер. Это удивительно, что, несмотря на уродства персонажей, вы ощущаете чувство красоты, и все низменные эмоции героев открывают вам радость жизни. В этом и заключается небывалый успех МХАТ».

Клод Дей в «Франс-суар» 23 июня о «Мертвых душах» писал следующее: «Актеры играют так остро и тонко, что зрителям почти не нужны наушники, позволяющие услышать текст по-французски, чтобы понять разящую, захватывающую сатиру на провинциальную публику времен Николая I. «Мертвые души» это не только литературный, но и сценический шедевр».

В «Леттр франсэз» от 25 июня Марк Бернар после подробного разбора творчества Гоголя писал: «Несмотря на то, что Станиславский умер в 1938 году, МХАТ свято сохранил его постановку. Она не потеряла ни своей свежести, ни своего блеска, ни своей динамики. Это нечто обратное реализму. Все стилизовано до последней подробности. Если рассматривать реальность под микроскопом, она перестает быть реальностью и приближается к фантастике. Мы смотрим на мир легких мелькающих призраков, которые, несмотря ни на что, обладают очарованием образов, ушедших в прошлое. Легко угадать, что бы сделал с подобным произведением кто-нибудь из наших режиссеров так называемого «авангарда». Как грубо он подчеркнул бы сатиру, какими тяжелыми грузными сапогами он задавил бы все воздушное, какую зловещую атмосферу он попытался бы создать вокруг всего того, что так забавляло Гоголя… Но благодаря Xудожественному театру ничего этого не случилось. И эта «механика» (автор, наверно, имеет в виду метод и стиль театра.— Б. П.) так тщательно, скрупулезно отрегулирована, что достигает совершенства, как будто каждая поза, каждый самый незначительный жест репетировался тысячу раз. Подчас это даже превращается в своеобразный балет, так жив и колоритен ритм спектакля. Удивление этим искусством чередуется с восхищением… Актеры столь замечательны, что не знаешь, как их хвалить. Эти маленькие картинки запомнятся навсегда. У меня было чувство, как будто я присутствую на фейерверке».

Как и всегда, с особенным добрым пристрастием отнеслись к «Кремлевским курантам». На зарубежной сцене мы показывали их не впервые. Заграничный дебют спектакля состоялся в 1964 году в Англии, и об этом в своем месте я расскажу. Здесь же, во Франции, было приятно отметить подлинный интерес и к теме и к ее воплощению.

Гюи Леклерк в «Юманите» от 24 июня писал о «Кремлевских курантах»:

«Интерес спектакля заключается в том, что он рисует реалистическую картину 20-х годов России и громадных трудностей, с которыми столкнулась молодая Советская власть… В центре пьесы образ Ленина, со всей его гениальностью, смелостью, простотой и добротой… Спектакль поставлен с глубоким знанием эпохи и исторической достоверностью. В конце спектакля слышен звон курантов, исправленных после длительного молчания. «Интернационал» предвещает удивительное будущее первой социалистической страны».

Отзыв Клода Бернара в «Фигаро» от 25 июня:

«МХАТ деликатно использует юмор в пьесе, показывающей приход Ленина к власти, первые трудности, боязливое сопротивление интеллигенции и ученых, нищету народных масс, не верящих в лучшее будущее. Все это разыгрывается в доброжелательном духе, несмотря на то, что это историческая пьеса о тяжелом времени. Мы видим лицом к лицу вежливых противников, которые находятся в состоянии спора и не лезут в карман за острым словечком. Нужно очень хорошо знать русский язык, чтобы точно понять существо этого спора. Но тем, кто не знает языка, остается слушать музыку речи. В речи исполнителей звучит славянская напевность, они очень тщательно следят за ее естественностью, внимательны к самым маленьким паузам и сопровождают ее лаконичными характерными жестами. «Кремлевские куранты» преподносят нам отрезок жизни, насыщенный оптимизмом, оставляющим впечатление достоверности».

Если сопоставить две эти рецензии, принадлежащие газетам с абсолютно противоположными политическими платформами, то нельзя не заметить, что и оценки во всем совпадают и что они — это, естественно, относится к «Фигаро» — в достаточной мере объективны. Велика сила искусства!

…За то время, что я езжу во Францию, я могу наблюдать, как меняется отношение к советскому искусству. Более четверти века прошло со времени наших первых гастролей во Франции, и сравнения во всем напрашиваются сами собой. Есть большая разница в том, как воспринимали нас тогда и теперь, я даже говорю не о спектаклях, а о самом факте гастролей. Да и сами мы приезжаем иными. Тогда в нас неосознанно сидела мысль, что мы должны что-то доказать. Теперь в нашем поведении больше естественности. Это вполне понятно — многое доказала сама страна. Победа в Великой Отечественной войне, в науке, в технике, наши космические взлеты в прямом и переносном смысле — приезжая в любую страну, мы чувствуем за своей спиной этот грандиозный фон.

Если в 1937 году и зрители, и общественность, и критика нашему театральному успеху удивлялись как чему-то необычному и неожиданному, то теперь к нашим успехам относятся как к закономерности, словно иначе и быть не может. Скорее удивил бы неуспех. Я говорю и о рецензиях и о живой реакции людей.

В прошлом были и недоверчивые вопросы и подозрительное, осторожное присматривание к «этим русским» — кто знает, чего от них ждать?

Теперь же, зная нашу занятость, специально для нас, небольшой группы артистов, актеры театра «Вье Коломбье» сыграли перед своим спектаклем большую сцену из «Дяди Вани».

Вот две политические пьесы — «Любовь Яровая» и «Кремлевские куранты». 1937 и 1964 годы. Дебоши, хулиганские выкрики, угрозы, вроде «в России поговорим!» на «Любови Яровой» и внимательная тишина на «Кремлевских курантах».

В 1937 году небезызвестный светлейший князь Юсупов граф Сумароков-Эльстон «не удостоил» наши спектакли своим посещением (мы, правда, не очень горевали). Теперь он сидит в партере и, как нам рассказывали очевидны, восхищается игрой актеров в «Вишневом саде» и «Мертвых душах». На «Кремлевские куранты» он пойти не решился. Это понятно — слишком для него больная тема.

А разве вот такая маленькая деталь ни о чем не говорит?

На вечере в Театре Наций ко мне подошел Мишель Симон, известный у нас и под именем Господин Такси, и сказал:

— Мы работаем вместе. Вы — там, я — тут.

А потом в моей записной книжке написал русские слова французскими буквами: «Я люблю вас, Борис Петкер. Мишель Симон». В 1937 году подобные слова не могли бы быть ни сказаны, ни написаны — не было еще ощущения общности нашего дела, не было тех свободных отношений, в которых только и могут возникнуть подобные слова.

Пройдут годы, и, может быть, счастливая судьба еще не раз позволит мне приехать во Францию. И, вероятно, у меня будут появляться все новые и новые знакомые, я буду следить за жизнью этого самого театрального из театральных народов (не этим ли объясняется особая нарядность их повседневной жизни?). Но самым интересным для меня будет видеть развитие человеческих взаимоотношений, укрепление дружбы, взаимопонимания не только людей одной и той же профессии, но и вообще всех людей между собой, ибо так хорошо глядеть в благожелательные глаза друга.


В 1969 году наш путь в Париж лежал через Ниццу. Здесь все кишмя кишело курортниками, щеголявшими поголовно не просто в мини, а в минимум-миниморум одежды, обнаруживавшей явную тенденцию к полному сходу на нет. К этому лучше всего относиться с юмором, ибо легкомысленная мода, подобно ветряной оспе, не пощадила и нас.

С огромными охапками пунцовых гвоздик мы направились к могиле нашего великого соотечественника Александра Ивановича Герцена. Такие минуты важны для человека — чувство патриотизма становится не только всеобщим, но твоим интимным чувством.

Затем на лифте, расположенном в горе, поднялись на Шато-Форт, чтобы посмотреть на Ниццу с высоты этой крепости-дворца. Перед входом табличка: «Площадь 8 мая 1945 года» — в память Дня Победы над фашизмом.

Сверху открылся волшебный вид на Средиземное море. И его сказочность словно подтверждало мчавшееся по морю на воздушной подушке судно, прямо с воды влетевши на берег.

Есть в этом городе одна курьезная достопримечательность — миниатюрный дубликат храма Васплпя Блаженного, выстроенный на средства русской царской фамилии. Храмы и монументы заключают в себе, конечно, дух времени, их символика сохраняет в самой общей форме особенности века. Но только люди, их живые, конкретные черты сообщают камням особую жизненную неповторимость. Я ничего порицающего не хочу сказать о тех, кто посещает этот дубликат храма Василия Блаженного, и с пониманием отношусь к их внутренней потребности — ведь у них, живущих на чужбине, это единственное, что осталось от родины. Но это же не мешает мне посмотреть на них и с иной точки зрения.

Даму, добровольно несущую службу при церкви, я помнил еще по прошлому приезду в Ниццу. Мне и тогда уже показалось, что она забыла прошлое, забыла «вражду и споры». Мы подарили ей в тот раз значок с портретом Гагарина и она поцеловала его, как икону.

В день нашего посещения она была дежурной по храму и показывала нам его достопримечательности. Мы спросили ее о стульях, отгороженных тонкой бечевкой. На их спинках, на такой же бечевке, висели бирки, написанные от руки старомодным почерком. На них значилось: «Княжна Нина Багратион». «Княжна Оболенская«. «Княжна Какдакузина». Это были разнокалиберные, старомодные. истертые стулья, принесенные из дому,— новоселы у нас выбрасывают такие на свалку. На вопрос, почему здесь стоят эти стулья, сестра при храме ответила:

— Это места наших прихожан.— И вдруг каким-то особым, несмиренным тоном добавила:— Огрызаются, как собаки, если вы попробуете переставить хоть один стул.

И от этой фразы и от самих ветхих княжен повеяло чем-то отжившим, обветшалым, а, кроме того, еще и кухонной склокой. Подумать только, княжны все еще ссорятся!

Не успели мы насладиться зрелищем этих обломков прошлого, как на пороге появился высокий, почти атлетического сложения человек.

— Кто это?? — невольно спросили мы, разглядывая импозантную, с длинной белой бородой фигуру.

— А-а! — сказала сестра,— это протодьякон нашего храма отец Григорий Пономарев.

Отец Григорий подошел к нам, познакомился. Узнав, что мы из Москвы, да еще и артисты, оживился:

— О! Я сам пел Гремина в Харькове.

— Смотрите-ка, земляк! Так вы были в Харькове? — заинтересовался я.

— А как же! Ну да! — сказал он с тем произношением, которое бесспорно подтверждало его украинское происхождение. — Учился в Харьковской консерватории, потом в Москве.

— А я начинал у Синельникова.

— Драматический, значит, А Грикке помните?

— Цирк?

— На Катерынослауской вулыце.

Больше мы не углублялись в воспоминания, но, оживленно поговорив о том о сем, распрощались.

Такие люди лучше всякой машины времени переносят вас в прошлое — «законсервированное» в них, неизменное, и потому устаревшее до комизма. Вот уж действительно приспособились и живут в узеньком круге интересов, непонятных и ненужных не только сменяющим их поколениям, но даже их собственным детям. Как нам отнестись к ним? Пожалеть разве? Но мы, артисты, должны быть благодарны судьбе за курьезный этот «подарок» — так трудно почувствовать конкретность ушедших эпох.


В Париж мы приехали в час пополудни, как любили говорить старинные авторы. Был очень светлый день, и Пляс де ля Конкорд, Нотр-Дам, храм Мадлен предстали перед нами в непривычном обличье. Многие сооружения — некоторые еще покрытые строительными лесами и специальными покрывалами — сверкали белизной. Нотр-Дам укрыт полотном, за которым работают пескоструи. Укрылись и химеры и только иногда кое-где зловеще подглядывают за человечеством в щелочку. Серо-черный Париж снова превращался в белую Лютецию. Да, здания стали словно легче, невесомее, будто приподнялись над землей. Город красив и в таком виде. И все же мне жаль его «грязи» — налеты времени и копоти придавали ему особый колорит.

— Париж сейчас умывается,— сказал мне один актер из театра «Амбигю»,— для всех нас, коренных парижан, это почти невероятное событие. Но когда я вспоминаю возникающие в Москве за короткий срок красивые прямые улицы с грандиозным завершением в перспективе (он имел в виду Калининский проспект, на котором ему особенно понравился подъезд к зданию СЭВ,— Б. П.), я безмерно удивляюсь размаху московской стройки.

Он удивлялся, а я испытывал гордость. И вместе с тем я хорошо понимал его — я и сам не раз пребывал в удивлении, оказавшись в городе-спутнике или на какой-нибудь преображенной улице, на которой не был всего три-четыре года.

На встречах и беседах, которые происходили у нас в Обществе дружбы, да и не только в Обществе, явственно чувствовалось, что коренным образом изменилось отношение к гражданам Советского Союза. Я был рад, что впечатление 1964 года подтвердилось еще раз. Даже и не верится теперь, что было время, когда на нас смотрели так, словно хотели разглядеть ихтиозавра или медведя.

На пресс-конференции, устроенной по инициативе Общества «Франция — СССР», нам были предложены вопросы. Вот они:

1. Можете ли вы представить ваших коллег и рассказать о них?

2. Как в Советском Союзе становятся актерами? Какое место занимают актеры в советском обществе? Что обозначает звание «народный артист»?

3. Каких авторов вы играете? А среди них какие имеют наибольший успех и почему?

4. Имела ли Октябрьская революция влияние на театр и какое?

5. Какое место занимает театр в СССР и роль его в социалистическом воспитании? Есть ли разные направления и разные школы в театре СССР?

6. В какой степени влияет цензура на создание репертуара?

7. Распространен ли театр в деревнях, как и в городах?

8. Есть ли разная публика по восприятию? Если есть, то какие вкусы и стремления?

9. Каких французских авторов ставят в СССР? Какие критерии берут в основу для выбора и их предпочтения?

10. Можете ли вы рассказать, что для вас представляет народный театр?

В этих вопросах мы почувствовали подлинное желание познать и понять истинное положение советского театра.

Да, теперь нам задавали профессионально-тонкие вопросы — такие вопросы не станешь задавать из вежливости, не надеясь на профессиональный ответ, который может открыть тебе что-то новое. Интересовались организацией театрального дела и узнавали, что мы работаем постоянно, круглый год заняты, и в их словах слышалась какая-то печаль, может быть, зависть — ведь сами-то они работают время от времени. Я не хочу сказать, что они не обеспечены. Но для артиста дело не только и не столько в обеспеченности, сколько в уверенности, что ты всегда нужен и интересен, дело в признании. Каково может быть душевное состояние у артиста, как, впрочем, и у человека любой специальности, который требуется только время от времени. Вот известный актер, имени его я называть не буду, потому что это, возможно, будет ему неприятно. Скажу только, что в чеховском спектакле он играет одну из центральных ролей. Но отыграют этот спектакль, и он будет ждать, пока его пригласят в новый. Поэтому нет ничего странного, что многие актеры имеют вторую профессию, нечто вроде отхожего промысла. Не хобби, нет, не увлечение, а настоящую профессию, которая дает заработок в перерыве между творческой работой.

Впрочем, это факты известные. Но одно дело, когда об этом читаешь, и другое, когда видишь эту заботу в живых глазах. Где-то начинаешь себя чувствовать словно виноватым перед своим менее творчески счастливым французским коллегой.

Особенно внимательно я приглядывался и прислушивался, когда речь заходила о «звездах». Мне было интересно знать, как сами «звезды» воспринимают то резко отрицательное к этой системе отношение, которое у нас, можно сказать, в крови, которое идет изнутри всего уклада нашей морали и нашей жизни.

Система «звезд» существует во Франции, как и всюду на Западе. «Звезды» рождаются только волею тяготения к земной выгоде. Постепенно стало привычным, что творческое начало человека в артистическом мире Франции играет хоть и не последнюю, но далеко не первую роль. Можно обладать великолепным голосом, который, как это зафиксировано в легендах и в банальных историях, раздавшись из бедной мансарды, привлечет внимание знаменитого композитора. И тот будет писать песни специально для этого изумительного голоса. Но из этого еще не обязательно должно что-то получиться. Пожалуй, у человека с приманчивыми глазами, красивым оскалом и при минимальном таланте шансов стать «звездой» не меньше, если не больше. Нужно только поразить продюсера — все равно чем,— и он шаг за шагом, по кирпичику, выложит вам дорогу на Олимп временных идолов и однодневных кумиров. Подлинные мастера признают, что восхождение на вершины, основанное на таланте, труде, целеустремленности,— прочнее, достойнее.

Но думаю, что для истинных талантов слово «звезда» хорошее определение, только его опошлили. «Звезда»… Мы восприняли это слово невольно и тоже начали называть своих популярных артистов «звездами». И мне, советскому актеру, особенно приятно сознавать, что в нашей стране это слово обрело свой первоначальный высокий смысл.

Поездки во Францию были для меня всегда не столько отдыхом и удовольствием, сколько напряженной работой. Работой не только во время спектаклей, но постоянной работой наблюдения, запоминания, сравнения — я ведь не скрываю, что путешествую с корыстной целью. А теперь, готовясь к новым ролям, я особенно остро понимаю, как важно и нужно мне было это длительное, многократное общение с Францией. Как важно было не только видеть, не только слышать, но вживаться в ее колорит.

МХАТ осуществил инсценировку «Кола Брюньон», где я играю одну из ролей. Я долго примеривался, как к ней подступиться, старался почувствовать себя человеком, родившимся в XVI веке и жившим во времена Генриха IV. Конечно, Франция XX века не похожа на Францию XVI века, но внимательный глаз может и в сегодняшнем уловить истоки многовековой давности, в сегодняшних людях увидеть продолжение жизни их предков.

Конечно, актер должен уметь нафантазировать себе жизнь любой эпохи. Но как важна для сценического самочувствия насыщенность каждой детали живыми восприятиями! А вглядываться в современного человека, стараясь уловить в нем черты ушедших эпох, делать, так сказать, археологические раскопки в живой душе человека — одно из самых увлекательных занятий для актера.

И первым путеводителем здесь служит язык народа, музыка его речи. Даже если ты не знаешь языка, колорит речи остается в тебе навсегда, и в воспоминаниях ты прежде всего слышишь страну. Когда-то Станиславский советовал молодым актерам произносить фразы на языке персонажа, чтобы почувствовать его облик. На репетиции булгаковского «Мольера» он воспроизводил музыку французской речи аристократа и простолюдина. У одного слова рассыпались, сверкали и переливались, а другой говорил натужно, как бы преодолевая препятствия, и слова ворочались у него, как камни. И от одной только речи проступал облик человека изнеженного, легкого, беззаботного или кряжистого, согбенного, навсегда усталого.

Я сделал и еще одно важное, с моей точки зрения, наблюдение — о взаимоотношениях, о связях артиста и публики. Для нас вопрос о доступности и недоступности артиста давно решен. Но во Франции я почувствовал, что романтическая отдаленность артиста от зрителя сохраняется.

Мы у себя на родине охотно идем на сближение со зрителем, мы постоянно в гуще людей и черпаем знание жизни из этих деловых общений. Но где-то, мне кажется, мы вредим самому Театру, разоблачая его тайны, стирая ореол праздничности, необыкновенности, который является частью его сути. На Западе пропадает простота человеческого общения со зрителем, а у нас торжественность.

Последнее время наш театр все больше превращается в школу и перестает быть праздником, мы слишком подчеркиваем его каждодневность…


АНГЛИЯ


«Посол Великобритании и леди Тревельян имеют честь пригласить м-ра Б. Петкера на ужин 10 мая 1964 года в 7 часов вечера». Ну что ж, непременно пойду. Не каждый день получаешь приглашения от посла Великобритании. Но я принял его совершенно спокойно — я ведь знал, что оно предвещает гастроли в Англии.

Раньше я никогда не видел сразу так много англичан и всегда думал, что они держат себя обособленно в любой обстановке. А англичанина в интерьере я представлял себе примерно так: за окном моросящий знобкий дождь, в зале пылающий камин, перед камином чуть тронутое временем глубокое кресло, в кресле джентльмен читает книгу и попыхивает трубкой, набитой кепстеном с медом. Его ноги укутаны пледом. Рядом супруга вывязывает шарф из домашней пряжи, присланной из имения. Между ними происходит весьма содержательный разговор:

«О н. Надеюсь, сегодня вы чувствуете себя лучше, Кэт?

Она. О да!»

И через длительную паузу с не менее глубоким смыслом:

«О н а. Вы будете пить чай?

О н. О да!»

Так казалось мне, «воспитанному» на английской литературе. На самом же деле — ничего подобного. Настоящие англичане, какими я увидел их в доме на Софийской набережной, люди веселые, непосредственные, наделенные почти русским темпераментом, гостеприимные, не дураки выпить и похлебосольствовать.

— Для затравочки! — сказал мне один из аборигенов этого дома, предлагая коктейль и тартинки. Это смачное русское слово прозвучало еще более аппетитно, сказанное на английский манер.

Пробыв немного в этом доме, стоящем на русской земле, я почувствовал, что Англия действительно страна традиций. Она не только бережет их, она просто органически не может без них обойтись. Ужин при свечах, камин, скользящие тени и блики на лицах и стенах, выдержанная в английском стиле кухня с непременным бифштексом — словом, я убедился, что в традициях человек несомненно чувствует себя уютнее и увереннее.

Сэр Тревельян сказал нам теплые напутственные слова и пожелал счастливых гастролей. После этого мы уверовали, что надо только совсем немного подождать и мы поставим ногу на трап самолета.

Но с ногой, а именно с моей левой ногой, произошло осложнение. Завтра утром нам улетать, а сегодня, идя по абсолютно гладкому асфальту — ну разве что попался какой-то маленький камешек! — я подвернул ногу. Да как! До побледнения и дурноты.

И вот теперь уже не знаю, еду ли я в Англию? Все радужное и розовое меркнет и чернеет. Безумная боль не дает сдвинуться с места. Дальше — такси довозит меня до дома; там, естественно, домашние средства: теплая ванна, тугой эластичный бинт, глубокое кресло, книга и вопрос жены, буду ли я пить чай,— не хватает только камина и пледа и можно считать, что я уже в Англии.


Но вот мы действительно в Англии. Наш адрес: «Бедфорд-отель, Соутмптон роу». Соутмптон роу… что-то знакомое… да, ведь это здесь у Соутмптонского моста Фальстаф приноровился раздобывать чужие кошельки и тут же был проучен принцем Генри за алчность.

На столе, в номере, лежит своеобразное «здравствуйте» от Шекспировского Мемориального театра — мы их гости. «Правление, дирекция и коллектив Шекспировского Мемориального театра приветствуют Вас по прибытии в Лондон и желают Вам всяческого успеха и благополучия во время Вашего пребывания здесь.

Мы надеемся, что Вы найдете удобными и Вашу гостиницу и театр, где Вы будете выступать. Мы надеемся также, что всякие трудности в связи с незнакомым языком и обычаями будут быстро улажены. Мы чрезвычайно благодарны за гостеприимство, оказанное нашей труппе в Москве, и хотели бы сделать Ваше пребывание в Лондоне столь же приятным…»

Рядом с этим приветом лежал как напоминание и буклет, посвященный Шекспировскому году.

Устроившись в номере, я, к сожалению, не могу сделать того же, что делают мои товарищи — они шумят, ходят друг к другу, ycлавливаются и, наконец, уносятся на Пикадилли. Я же «привязан» за левую ногу и остаюсь в номере мучиться завистью и утешаться мыслью, что предсказание посольского врача: «Немного терпения и покоя и скоро все будет в порядке» — сбудется. Терпеть, так терпеть — другое ведь все равно мне пока недоступно.

На следующий день у меня не было репетиций, и я мог позволить себе медленную прогулку для самого элементарного знакомства с близлежащими улицами — без такого знакомства в новом месте обычно чувствуешь себя, как на другой планете.

Я дошел до Вестминстерского аббатства, чтобы хоть мельком взглянуть на удивительное сооружение архитектора Чарлза Барри. Ковыляя и прихрамывая, я рассмотрел его со всех доступных мне сторон. Мне припомнилось, как видел я однажды в Москве Хьюлетта Джонсона, настоятеля Кентерберийского собора. Он приезжал в Москву в связи с награждением его Ленинской премией «За укрепление мира между народами». Он стремительно, почти бегом поднимался вверх по Кузнецкому мосту, к магазину иностранной книги. И показался мне тогда молодым энергичным солдатом — на ногах его было что-то похожее на обмотки, а полы облачения отлетали в стороны, как шинель. Стремительная походка, почти бег, делали молодым и подтянутым этого восьмидесятилетнего человека.

А не пройтись ли мне по Сити? Это не далеко и почти по пути. Пусть не подумает читатель, что я так хорошо знаю Лондон. Я все время спрашивал дорогу — и в Англии язык до Сити доведет. Правда, я спрашивал, может быть, несколько чаще, чем нужно,— актеру интересно поговорить с лондонцами, понаблюдать, как они держат себя в общении с незнакомыми людьми и иностранцами — акцент, конечно, выдает меня с головой.

И вот я в Сити, который шумит днем, в этом я могу убедиться теперь же, и безмолвствует ночью — так мне говорили. Здесь бесчисленные банки и Королевская биржа. Пожалуй, пешеходов больше, чем автомобилей. Чувствуется стиль деловой Англии. Даже в такой жаркий день, как сегодня, адвокаты и клерки ходят в темных костюмах и котелках, с традиционным черным зонтом в чехле. Вот она опять та самая Англия, которую я представлял себе,— она все-таки существует на самом деле.

Свежий глаз поражает и еще одна необыкновенная, но, видимо, типичная вещь. Лондон, по крайней мере те его части, что я видел,— это город собачек и старых дам. Причем, чем старше дама, тем голубее и розовее на ней шляпка. Не странно ли? Может быть, морщины, осененные голубым или розовым, выглядят нежнее? Сами они это объясняют тем, что как раз к семидесяти годам женщина освобождается от всех хозяйских забот и имеет возможность носить самые нежные тона.

Может быть, не совсем деликатно сравнивать дам с собачками, но они и в самом деле неразделимы, они просто привязаны друг к другу — не только поводками, но и любовью. И нежной заботой. Заботу эту осуществлять здесь очень легко, потому что к услугам желающих — собачьи парикмахерские и собачьи магазины, где продаются не только друзья человека, но и вся амуниция для них и специальное высококалорийное питание — на это работают многие фирмы. Есть и еще одно чрезвычайно важное для собак удобство: специальные кладбища. Здесь лежат останки четвероногих, и к их могилам приходят опечаленные «собачьи вдовы».

Немало хлопот и нотариусам с этим странным народом, ибо многие бездетные и безмужние леди оставляют наследство, очень часто немаленькое, своим псам, что и оформляют официально по всем правилам у нотариуса. Его подписью скреплены распределения сумм на питание, содержание и врачебную помощь.

Я рассказываю об этом иронически, но лучше бы говорить со злостью, потому что в мире, где существует так много несправедливости, такое отношение к собакам (к кошкам не хуже) воспринимается как издевательство по отношению к людям.

Меня интересовало всегда вот это здание — Королевская биржа. Я совершенно не знаю механизма того, что называется биржевой игрой, и мне непонятно, откуда берутся цифры, прыгающие на табло и сообщающие новые цены на железо, уголь, нефть и все прочее, что продается и покупается. Поэтому для меня биржа то же, что рулетка. Но только здесь, мне кажется, происходит еще более жестокое испытание судьбы. На рулетке вы можете поставить, сколько захотите: шиллинг, фунт, десять фунтов — это зависит от вас. А тут от вас ничего не зависит: таинство вашего обогащения и разорения происходит в каких-то неведомых далях, часто совсем на другом конце земли. Нет, механизм этот мне непонятен, но понятны люди, выбегающие на улицу ошеломленными, потрясенными, возбужденными до предела, с полусумасшедшими глазами. Зрелище угнетающее.


Вечером я иду посмотреть старый королевский театр — «Олдвич» (не путать с «Олд Вик»), где будут проходить наши гастроли. Подходя к зданию, я уже приглядываю место, откуда завтра смогу наблюдать съезд зрителей.

В театре очень хороший зрительный зал, но удивительно неудобные и даже жалкие артистические уборные. Это помещение может служить отличным экспонатом на тему «Коммерческое театральное предприятие». Ибо по всему видно, что оно не было рассчитано на объединение людей в коллектив, в творческую организацию, в труппу. Его владельцу было безразлично, в каких условиях будут находиться актеры. К ним отношение чисто потребительское.

Артистических уборных мало, да и те уходят в землю так глубоко, что из окон видна только обувь прохожих. Неудобна и сцена, к тому же техника ее примитивна. Но вот электрооборудование неожиданно великолепно. Оно дает возможность режиссеру осуществить любую фантазию.

Вход в театр с угла — он расположен между двумя улицами: центральной и переулком. В переулок выходят двери кулисных помещений, а также выходы из подвалов фруктовых и овощных лавок. Интересно, что и «Ковент-Гарден» — один из самых знаменитых лондонских театров — тоже расположен среди рынка. Вот здесь, наверно, надо говорить о традициях, слегка поругивая их, хотя туристам интересно увидеть уголки старинной Англии.

И вот день открытия гастролей.

Как ни часто бываю я в капиталистических странах, но никак не могу привыкнуть к тому, что улучшение текущего счета является там одним из основных стимулов жизненной активности. Около театра дежурит швейцар — страж порядка. На его обязанности встречать тех зрителей, что на машинах. Он является распорядителем мест на стоянке. Щиток со словами «но паркинг» — «стоянка не разрешена» — его «собственность». Он ставит его позади каждой пристроенной им машины.

Открыв дверку, он поможет выйти даме и господину, если тот не сидит за рулем. Потом он, идя рядом, доведет машину до места «причала» и передвинет плакатик. Каждый джентльмен одарит швейцара за заботу суммой, соответствующей широте его души. Постепенно «но паркинг» удаляется в сторону кулис, в переулок, а карман швейцара становится все тяжелей. Что ж, наверно, время и порядок стоят денег.

…Раздается свисток — сигнал к началу. Исполняются национальные гимны, и начинается наш первый спектакль.

Мы играем «Мертвые души». Кроме них в Англию привезены «Вишневый сад» и «Кремлевские куранты». Интересно, что при обсуждении гастрольного репертуара с англичанами, мы предложили им также и «Плоды просвещения». Но посмотрев спектакль, они отказались, сославшись на то, что к проблемам спиритизма в Англии относятся несколько иначе, чем Л. Толстой.

Как же? Об этом можно узнать из любопытных документов, хранящихся в музее нашего театра. Они были получены нами несколько лет назад. Это три толстые книги, напечатанные на отличной бумаге четким шрифтом на машинке. Три художественных произведения. Три пьесы, которые нам предлагалось поставить. Одна принадлежала Бернарду Шоу, другая — Генрику Ибсену и третья — О’Нилу. Казалось бы,— сенсация! Неизвестные произведения мировых драматургов! Из письма, адресованного Художественному театру, явствовало, что все эти пьесы получены предлагающей фирмой из потусторонних бесед с Ибсеном, Шоу и О’Нилом, духи которых были вызваны обществом спиритов. Все это было изложено в самом серьезном тоне, без тени юмора.

Одна из книг открывалась анонсом: «Пьесы из Вечности. Великие писатели потустороннего мира. Сделано доступным на Земле и передано через посредство Святой Патриции». А дальше сообщалось, что «в распоряжении Общества имеются следующие пьесы из Вечности». И приведен длинный реестр. Из этого обширного списка я назову только несколько наиболее известных авторов. Особенно упорно трудится на том свете «Дж. Б. Шоу». За короткий срок им созданы: трагедия в четырех актах «Нелюбимый и утраченный», комедия в трех актах «Свет лампы Лоры», драма в четырех актах «Святая Патриция». К двум пьесам специально для телевидения (!): «Дитя, имя которого Джэшер» и «Люби ее и смейся, мой Лейречаун» — «Шоу» написал предисловие. Кроме того, предлагаются еще «Дневник Патриции и Бернарда Шоу с июня 1961 года по настоящее время», а также мемуары «Моя жизнь и приятные времена». Наверно, у потустороннего «Шоу» так много идей и замыслов, что один он не справляется и поэтому иногда привлекает соавторов.

Кроме пьес с того света «Шоу» передал еще и детские рассказы на русский сюжет под названием «Сказка о Стефании и Мелании».

Приключения этих Стефании и Мелании, видимо, очень популярны на том свете, потому что сюжет разрабатывают и другие авторы. Например, «Роберт Шервуд» передал «Рассказ с привидениями о Стефании и Мелании», а «Русская баллада о Стефании и Мелании» принадлежит «Антону Чехову».

Отрадно, что в потустороннем мире «Антон Павлович» не только не забросил драматургию, но даже начал создавать произведения в новом для себя жанре. Так, он передал на землю трагедию в трех актах «Открытое окно».

Значатся в этом списке и новые сонеты «Шекспира» и главы из новой библии и «Иисуса Христа», которые он регулярно передает опять-таки через святую миссис Патрицию.

Чтобы не было сомнений в подлинности этих произведений, сообщаются, что они воспринимаются «способом автоматической записи». Какой, однако, активный интернациональный союз писателей работает на том свете при посредстве святой Патриции, которая на земле сохраняет все авторские права на эти произведения и предупреждает, что они не имеют права быть использованными для экранизации, телепостановок или сценического воплощения без разрешения «Патриции Джоудри лимитед». Для обычной корреспонденции и телеграм сообщаются специальные адреса.

К книге приложен и портрет этой миссис Патриции, по которому можно уяснить, как в наше время выглядят святые на земле. Это дама с пышной прической и веером, который, наверное, иногда может заменить ей нимб, если она сделает движение, как Кармен, поющая «Хабанеру».

Святая Патриция живет в загородном имении в графстве Глостершир «со своими тремя детьми и их отцом». С нею пребывает также Иисус Христос, который в июне 1961 года, в день Канадского доминиона, совершил свое долгожданное возвращение на землю. Имение, видимо, обширное, потому что здесь же проживают «Бернард Шоу», а также другие не менее интересные авторы — «Уолт Уитмен», «Шекспир», «Шервуд», «Чехов», которые время от времени через эту святую даму передают свои новые произведения на нашу грешную землю.

Я очень сожалел, что не захватил с собой в Англию адреса этой конторы. Неплохо было бы зайти и узнать, нет ли чего новенького у Шоу, у Чехова, заодно и у Ибсена, а то, чем черт не шутит, и у самого Уильяма Шекспира.

В присланных пьесах действующими лицами были ангелочки и другие божественные фигуры, которые в спиритическом мире встречаются повсюду и ежедневно. Что ж удивляться, что «Плоды просвещения» были отвергнуты. В Англии некоторые чудаки — и, как ни странно, их множество — просвещаются таким способом до сих пор…

В нашей артистической комнате тесно, но вскоре мы придумали себе отвлечение — определяли по ногам проходящих людей, кто есть кто, старались установить социальное происхождение, степень процветания в жизни, возраст, а то и характер.

В антракте к нам за кулисы пришли Питер Брук, Питер Холл и другие актеры, с которыми мы познакомились в Москве во время их гастролей. Это был обыкновенный визит вежливости.

Вдруг на пороге артистической появилась не типичная для англичан грузная фигура. Человек подошел прямо ко мне и громко представился:

— Зелиакус.

О, я знал эту фамилию, знал, что он член английского парламента и даже печатался в наших газетах. Он сел напротив меня и сказал:

— Очень интересная гримировка. Перед тем как прийти и посмотреть «Мертвые души», я прочел их по-русски. У меня есть Гоголь. «Похождения господина Чичикова» — очень интересно.

Потом он спросил меня, пойду ли я в парламент, и узнав, что я жажду там побывать, сказал:

— Я сам буду вашим гидом и все вам покажу.


Наша премьера (мы начали «Мертвыми душами») состоялась 26 мая. А на следующий день все английские газеты («Таймс», «Дейли телеграф энд морнинг пост», «Дейли мейл», «Дейли экспресс», «Санди телеграф» и другие) пестрели фотографиями актеров в ролях. И, конечно, везде рецензии. Вот несколько содержательных выдержек из разных газет.

«…Постановка «Мертвых душ» не только дает нам возможность посмеяться над уродствами капитализма, над его слабостями, над его скупостью, но тоже проводит перед нами целую галерею причудливых русских гротесков, их персонажей — вульгарных, эксцентричных, беззубых, хихикающих, хрипящих… Глаза разбегаются по толпе, двигающейся на сцене,— это полотно Брейгеля, неожиданно пульсирующее жизнью. И во всем этом трепещущем движении нет ни одного пропуска, ни одной фальшивой нотки, ничего незаконченного».

«Галерея гротесков побуждает нас назвать ее диккенсовской. На званом обеде я насчитал на сцене одновременно двадцать девять действущих лиц, каждое из которых разыгрывало отдельную самостоятельную роль, безупречно сливалось до последнего жеста в одно гармоничное целое».

«Традиция и сила этой труппы, пользующейся заслуженной славой, вырисовываются на прекрасном объемном холсте».

«Исполнение представляет собой все, что можно было ожидать от труппы, дошедшей до нас от Станиславского, а в некоторых случаях и участников его постановки. Абсолютная естественность проявляется даже в самых карикатурных сценах. Даже звуковые эффекты: капли дождя, шум уезжающей кареты, защелкивание сундучка обманщика, звон денег — все способствует общему впечатлению… Посмотрите это представление во имя ваших живых душ».

«Чичиков — это наивный обманщик, совмещающий в себе и господина Пиквика и господина Джингля. И он пытается надуть целый ряд чудаков, вышедших прямо из Диккенса».

«Несомненно, что гастроли МХАТ в Лондоне увенчали славой весь мировой театральный сезон в «Олдвиче». Все, что было поставлено до них, даже спектакли «Комеди Франсез», теперь кажется лишь преддверием. Эти московские актеры и актрисы истинно тяжелая артиллерия».

«Присутствовать на великолепном спектакле ансамблевой игры — это получить наибольшее наслаждение, которое может предоставить театр. Нам досталось это редкое удовольствие вчера вечером в «Олдвиче», когда МХАТ открыл свой сезон представлением «Мертвых душ» Гоголя… Они были поставлены и сыграны с такой уверенностью, что казалось, будто каждый член труппы уже годами живет в своей роли».

«Сколько бы раз я ни видел «Мертвые души», я бы только подтвердил свое мнение о том, что это одно из самых захватывающих зрелищ, которые я когда бы то ни было видел на сцене».

Все рецензии — для осторожности скажем почти все — были выдержаны в том же стиле. Интересно отметить, что авторы находили много сходства между Гоголем и Диккенсом.

Отклики на следующий наш спектакль «Вишневый сад», который был показан 29 мая, тоже не заставили себя ждать.

Газеты 30 мая писали:

«Дейли телеграф»: «Чехова правильно называют драматургом разлуки, и мало кто, наверное, показывает это с такой тоской, как артисты МХАТ в последнем акте «Вишневого сада». Для этого требуется исключительная игра, и никто не способен выразить это чувство кроме МХАТ, который сейчас гастролирует в «Олдвиче». Это возобновление постановки, которая произвела такую сенсацию в 1958 году. В этом последнем акте они достигают эмоционального апофеоза, доводящего нас до слез».

«Дейли мейл»: «Мы рассказывали о стиле игры, созданной для этой труппы и за много лет отшлифованной и превращенной в совершенный инструмент для воспроизведения тончайших вибраций чеховского нежного, утонченного, теплого, живого текста. Это, если надо дать ему название, метод Станиславского, и его сущность — это игнорирование зрителя (английский рецензент имел, наверно, в виду четвертую стену и как бы независимость актеров от зрительного зала.— Б. П.). Актеры превращаются в тех, кого они представляют, и мы лишь подслушиваем, как они живут и что с ними происходит… Это Чехов и более, чем Чехов, игра и больше, чем игра, жизнь и более, чем жизнь! Это переживание, которое невозможно забыть никогда!»

«Дейли экспресс энд морнинг пост»: «В Англии есть тенденция ставить «Вишневый сад» Чехова в виде романтической картины, представляющей последнее затишье царской России, пронзенной и обреченной, ожидающей нового героя, ожидающей нового строя, который навсегда ее сметет. Русские же актеры, от которых можно было легко ожидать такого политического толкования, отнюдь этого не делают. Гастролирующий МХАТ ставит эту пьесу, как будто дело идет о настоящих людях, неудачи которых мы понимаем и разделяем. Из этой игры истекает могучее чувство, которое нас волнует, а не из символического прощания с выдохшимся дворянством. Это прелестная пьеса, и эти изумительные актеры играют, как играли в течение шести десятилетий, с силой и свежестью, отвергая мнимую значительность и сентиментальность, которые пьесам Чехова обычно придают в Англии».

«Таймс»: «…Мы не привыкли к русскому ансамблевому стилю. Он много строже нашего. По мере того как действие развертывается, начинаешь понимать преимущество подчинения индивидуальных личностей общему драматическому замыслу».


В одной рецензии ансамблевость театрального спектакля сравнивалась даже (может быть, для большей доходчивости?) с ансамблевостью игры в футбол.

В одной из рецензий мне попалось такое любопытное замечание: «Московский драматический критик обычно ходит смотреть каждую новую пьесу по нескольку раз, а потом уже пишет о ней рецензию. У них немыслима привычка критиков Вест-энда или Бродвея нестись стремглав из театров к пишущей машинке после премьеры, чтобы рецензия могла появиться в печати на следующий день». И я должен в связи с этим заметить, что, несмотря на приятные добрые слова рецензий, все же бросалось в глаза, что поспешность их «изготовления» не оправдывает себя. Чувствовалась беглость, поверхностность, случайность сравнений и ассоциаций, и они не давали исчерпывающего представления о подвергаемом похвале или критике спектакле.

А в общем у меня осталось такое впечатление, что спектакли нашего театра — об этом говорили и рецензенты и театральные деятели в беседах — дают возможность узнать сегодняшнее понимание Чехова, его созвучность современным психологическим проблемам.


Воспользовавшись хорошей, то есть без дождя, погодой, мы устремились на Пикадилли. Я видел эту площадь впервые, и она мне очень поправилась. В центре — большой фонтан. А вокруг фонтана — экзотика это или современность? Экзотика современности: неприкаянно слоняются нечесаные молодые люди в грязных свитерах и истрепанных штанах. Девушки — им под стать. Такие же неопрятные, они похожи на сонных мух. Они передвигаются в пространстве бессмысленно и бесцельно. Кажется, что навсегда надоели друг другу. Это хиппи.

Какая эволюция произошла в отношении к ним — неизвестно. Но тогда они именно такое произвели на меня впечатление. Да и только ли на меня? Не может быть, думал я, чтобы под этими специально немытыми и нечесаными волосами могли завестись «две-три мысли здравых». Здравые мысли и запланированная грязь как-то не вяжутся между собой. Но как они оказались стойки в своем неприятии буржуазного благополучия! Однако же, какую причудливую форму может принимать человеческий протест!

Вечером Пикадилли наполняется разнообразной публикой. Некогда прежде, когда жизнь шла в других ритмах, сюда по разветвлению улиц, разъезжались кебы, ландо, всякие старинные кареты. Сейчас мчатся автомобили. Но я бы сказал, что дух старины сохранился — в решетке фонтана, в старых зданиях, которые окружают это любимое место лондонцев. И в чем-то таком еще, неуловимом, что, может быть, невольно несут в себе люди. И ни капельки не удивляет, что с аэродромов, вокзалов морских и речных портов иностранцы сразу же устремляются к площади.

Вечером здесь весело и оживленно. Даже хиппи словно просыпаются и приходят в движение. Грифы их гитар подняты вверх, они вынули из своих торб какие-то свистульки и другие полумузыкальные инструменты — играют, громко поют горлопанские песни под абракадабровую музыку, выкрикивая какие-то междометия. Они это делают не для того, чтобы их заметили, а для собственного удовольствия, воздвигнув между собой и людьми стену своей независимости. Какие странные племена могут появиться на цивилизованной планете! Они, конечно, привлекают внимание, но и отталкивают своей грубостью и, я бы сказал, какой-то безысходностью.


«Тейт-гэллери», как и Национальный музей,— гордость не только Лондона, но и всей Англии. Каково же было мое удивление, когда у входа в музей, на парапетах, я увидел хиппи. И немало! Вот уж где никак не ожидал их встретить! Неужели они интересуются старинной и современной живописью? И вообще ходят по музеям?! В ожидании открытия они сидели на солнышке, скучающие, тусклоглазые, у многих через плечо, как автоматы, гитары грифами вниз. Как же они будут смотреть картины такими сонными глазами? Значит, что-то их все-таки интересует?

В просторных, прекрасно освещенных залах произведения художников и скульпторов, о которых я никогда не слыхал. Художники Франс Пипер, Жан Рист, скульптор Марк Сертлер. На одном из полотен Оскара Кокошки я вижу лицо Ивана Михайловича Майского, бывшего долгое время нашим послом в Англии и проложившего немало хороших дорог взаимопонимания между нашими странами. Я знаком с Иваном Михайловичем и вижу, что художнику в остроимпрессионистической манере удалось выразить суть этого человека.

Попадаются и знакомые имена. Например, Амадео Модильяни. Продолговатые, узкие лица его портретов вы узнаете сразу, даже не вглядываясь в подпись. Эта форма придает его героиням необыкновенную строгую красоту. Вот «Портрет девушки» — банальное, словно бы ни о чем не говорящее название. Но на этом портрете не просто девушка, а в неповторимой человеческой индивидуальности воплощена суть юности — надежда, безграничность желаний, прелесть пробуждающейся женственности.

В этом обуженном изображении человеческого лица — широта и глубина понимания человека. Постепенно начинаешь чувствовать, что эта удлиненная форма лица как-то особенно сосредоточивает внимание на сути характера и придает изображенному человеку возвышенность и одухотворенность.

В коллекции этого музея широко представлены и абстракционисты. Постоянно натыкаясь на них в залах, честно стараешься понять эти произведения, когда есть хоть что-то, за что можно зацепиться мыслью, чувством, интуицией. В восприятии картины непременно должно быть что-то личное, даже, я бы сказал, интимное, так же как и в восприятии музыки — прослушал симфонию или скрипичную пьесу, взглянул на картину и, если даже потом ты их забудешь, в глубине твоей души должно остаться что-то «для себя»,— то, что понятно и близко только тебе.

Вот картина Джорджаде Чиркао, она называется «Семья художника». Неужели у него, бедного, действительно такая семья? Квадратно-треутольно-круглые человекообразные чудища. Или он ненавидит своих близких? Только от большой ненависти можно так изобразить родных тебе людей. А если они такие только в ви́дении самого художника, то каков же он сам? Около такого полотна ничего вначале не понимаешь и в досаде, в раздражении спешишь повесить ярлык неприятия, несовместимости со здравым смыслом. Мы часто это делаем. Пример тому те же хиппи, о которых я только что рассказывал. Подавив раздражение и напомнив себе, что художники этого направления как раз и стремятся разрушить то, что называется «здравым смыслом», я стал в эту картину вглядываться, вдумываться, понял ее и все-таки отошел от полотна с чувством несогласия, даже протеста. Но, наверно, именно на это и рассчитывал художник: вывести человека из равновесия, поселить в его душе тревогу.

По центру зала в ряд стоят несколько скульптур Марино Марини. Они действуют на меня угнетающе своей антихудожественной, антиэстетической формой. Какие-то жуткие изгибы. Хотя в них еще угадывается что-то человекоподобное. Это можно понять как исчезновение человеческого. Может быть, именно это и хотел выразить скульптор? Я много ездил по свету, видел много всяких искажений человеческой личности, но человеческого в человеке, гуманного и доброго видел больше. Поэтому такое искусство мне кажется клеветой на жизнь.

Возле реалистических картин и скульптур люди стоят с внимательными, спокойными, размышляющими лицами и рассматривают их как-то задумчиво. В их глазах вы читаете работу мысли. Кажется, что с полотна через глаза зрителя художник проникает в его сердце и подчиняет его своему влиянию. И абстракционисты напрасно упускают из виду этот момент — без сердца и мысли нет искусства,— а у их картин, я видел, каждый оставался при своем. Взаимопроникновения не происходило.

Но не странно ли, каждый раз, в каждую новую галерею я вхожу заранее настроенный не принимать это искусство — научен горьким опытом бесполезности усилий — и, казалось бы, естественнее пройти мимо, просто не обращать внимания на эти картины. Но я невольно все время вступаю с ними в спор — что бы это значило? И может быть, это и есть уже взаимодействие? Но я думаю, что эстетическое воздействие нельзя заменить эпатированием. Наверно, тоже обратишь внимание, если увидишь на блестящем паркете след коровы. Но тут на память мне приходит та изогнутая труба из Музея Родена, которая взволновала меня своей полетной линией. Видимо, придется мне этот вопрос оставить без ответа — пусть это сделает за меня время.

У заумных полотен стоят хиппи. Пожалуй, это сочетаемые явления. Они даже как-то и по стилю подходят друг другу. Мне любопытно было бы узнать, как эти «протестанты» XX века будут смотреть на картины, оживятся ли их равнодушные взоры, глядя на нечто подобное им самим, изображенное Чиркао или Марини? Я жду, не мелькнет ли в их глазах удовольствие взаимопонимания. Ведь это — их искусство, искусство для них, им созвучное, презирающее мещанский здравый смысл. Должно же оно хоть как-то возбуждать их. Нет, с такими же равнодушными и тусклыми глазами отходят они от картин.

Судя по событиям последнего времени, они твердо держатся своих принципов. И все-таки пассивный протест — это полупротест. Так же как они не замечают людей, довольных жизнью и обеспеченных, те постепенно перестают замечать их самих. Сначала они были экзотикой, раздражали, будоражили, а теперь стали чем-то привычным, на что можно не обращать внимания. Думаю, что движение это сойдет на нет само собой, а наиболее активные его члены перейдут к действенному протесту, что, собственно, опять-таки судя по последним сообщениям, и происходит.

Где выход из всего этого? Ах вот он, слева, под светящимся словом «екзит». Многозначное слово. Оно означает и «выход» и «уход действующего лица со сцены», и «смерть». Ну что ж, кому что удобнее. Увидим, чья возьмет. Одно бесспорно, реализм и живая жизнь — вечны.


Чтобы выбраться в центральную часть Лондона, на Оксфорд- или Реджер-стрит, я приметил для себя два ориентира. Один громадный, видный издалека — это реклама давно идущего здесь фильма «Клеопатра», а другой — маленькое окошечко сапожной мастерской с перевернутой старой галошей. За эту галошу я должен завернуть, чтобы попасть на Оксфорд-стрит.

Вопреки черным зонтам, висящим на руке или служащим опорой при ходьбе, в час дня улицы Лондона ярко освещены солнцем. Особенно ярко оно дробится в зеркальных стеклах витрин, где всегда почему-то много оголенных манекенов. Они меняют свои туалеты значительно чаще, чем те, ради кого они стараются. В деловые часы все, кому возраст позволяет трудиться, одеты не так кричаще, как им предлагают манекены.

Но есть одна веселящая деталь. В Лондоне женщины носят шляпы из крупной соломки самых попугайных цветов — для города это своеобразное убранство: на уровне глаз улица кажется колышащимся полем цветов. Веселый выход нашли женщины для спасения своих волос от копоти, постоянно падающей с неба.

На обочинах тротуаров можно увидеть иногда маленькие оркестрики безработных музыкантов — барабан, труба, скрипка, сочетания инструментов бывают самые неожиданные. Возле — копилка или перевернутая шляпа (кепи, фуражка), служащая общей кассой.

В час пополудни улицы заполнены главным образом женщинами. У них маленькие покупочки или собачки — на поводке, на руках, в специальных корзиночках с отверстием, чтобы животное могло смотреть на мир, дышать и лаять. Лондонские женщины в этот час напоминают мне тетушек, тещ, бабушек, старых дев из романов Диккенса. Добрую службу несут они везде — на улице заменяют цветущие поля, а дома создают благостный покой, уют и охраняют крепость, каковой всегда почитали свой дом англичане.

Как и во всех больших городах, в воскресные дни лондонские улицы пустеют. Жители устремляются ближе к зелени — за город или просто в парк, где, по местным обычаям, каждый может расстелить на траве свой шотландский плед и валяться с газетой в руках, окруженный собаками, «пасущимися» здесь, подобно несметным отарам овец в горах.

Дерби и состязания на яхтах — есть еще и такие способы отдыха лондонцев. Но многие просто прогуливаются по пустынным улицам. После суеты рабочих дней — это тоже своеобразное удовольствие.

Однажды, в жаркое воскресенье, на Реджер-стрит я увидел мужчину в коричневом цилиндре, в бежевой визитке, отороченной коричневой тесьмой, светлых брюках и желтых перчатках с коричневой строчкой. В руках его была черная палка с костяной ручкой. Он спокойно прогуливался, заглядывая в витрины. Это не был ряженый, и никакого маскарада или карнавала не было. Просто, это выходной костюм пожилого джентльмена. И единственный, кто глазел на него, был я. На него обращали внимание не больше, чем на остальных. Но, разглядывая его, я размышлял: что должен думать и чувствовать человек, чтобы выбрать для прогулки по современному городу такой костюм? Если он у него единственный, то понятно. Но, судя по качеству, этот джентльмен имел выбор. Как же он пришел к такому решению? Или все за него решили привычка и традиция?

Загрузка...