Кстати, проходя мимо дома № 13 по Бейкер-стрит, я увидел мемориальную доску, свидетельствующую о том, что в этом доме жил (!) частный детектив Шерлок Холмс, выдуманный А. Конан-Дойлем. В этой доске и любовь к английскому герою и юмор англичан.
Впрочем, в незнакомом городе курьезы встречаются чаще, чем в знакомом и привычном. Вот, например, быстрой, озабоченной походкой по улице идет человек и деловито, как дрова, несет трех голых женщин, двух под мышками, а третью — за шею. Несмотря на бесцеремонное отношение, руки женщин кокетливо выгнуты, а их розовые нежные тела на сером фоне улицы выглядят трогательно и жалко. Сначала мне показалось, что это перемещается морг. Впрочем, это острое ощущение возникло только на один миг — не надо было особенно вглядываться, чтобы узнать в них манекенов. Перенося из витрины в витрину, не догадались прикрыть их хоть и не бренные, но все же тела.
В тот же день я увидел и смену караула у Королевского дворца. Зрелище это для Лондона традиционно-обычное. Но непривычному глазу на такие ритуалы сегодня смотреть немного смешно. На фоне современной стремительности и деловитости они выглядят нелепо и слишком театрально. Но попробуйте представить себе Англию без этого ритуала. Образуется ничем не заполнимая пустота, лишающая англичанина какой-то особой, неповторимой связи — пусть смешной и забавной — с прошлым. И к тому же такая театральность украшает повседневную жизнь.
Против королевского дворца — Трафальгар-сквер со множеством прудов. Здесь прогуливаются целыми семьями по широким аллеям, сидят на скамьях у прудов, кормят уток и лебедей. Наблюдая эту картину, я вспомнил рассказ Василия Осиповича Топоркова, который в 1956 году вот так же сидел иа берегу одного из прудов Трафальгар-сквера и собирался покормить уток хрустящими хлебцами, привезенными из Москвы. Вопреки наставлениям и предупреждениям он пришел сюда один. Надломив кусочек хлебца, он бросил его в воду. Подплыла птица, быстро схватила и глотнула, но, незнакомая, видимо, с хрустящими хлебцами, подавилась сухарем. И начала откашливаться, да так громко, с таким ожесточением, что Топорков решил, что он уморил птичку. Посмотрев с опаской на сидящего рядом англичанина, он увидел, что тот сделал головой «ай-ай-ай». Испугавшись обвинения в диверсии, он бежал от злополучного места, спиной ощущая воображаемое преследование. Едва удалось ему слиться с толпой, как он молниеносно, не оглядываясь, выбросил в урну роковую улику. Велики глаза у страха!
В один из воскресных дней мы отправились в южное предместье Лондона, чтобы побывать в музее Чингстон-кастл. Это очень древний замок, его дубовые панели, как нам сказали, относятся к XVI веку.
Владельцы замка — семья Стретфельдов — наполнили его коллекцией редких старинных вещей — табакерками, тончайшими миниатюрами, шкатулками, ларцами и другой утварью прошлых времен.
Миниатюры созданы замечательными художниками, имена их, к сожалению, не сохранились, но они достойны самых высоких похвал. Здесь можно видеть реликвии английской истории: например, серебряный медальон в виде сердца, в нем хранится кусочек настоящего сердца короля Джеймса II. Есть медальон со стеклом, в котором хранятся волосы казненной Марии Стюарт; в футляре — последнее письмо, написанное за день до казни герцогом Мармутским королю Джеймсу II с просьбой о помиловании.
В Египетском зале — настоящий саркофаг, и вместо обычного «руками не трогать» — грозное предупреждение: «Тот, кто дотронется до этого саркофага, будет несчастлив». Один из наших спутников озорно положил на него ладонь и сказал: «А я не боюсь». И действительно, с ним до сих пор ничего не случилось, наоборот, в своих делах он очень удачлив.
Посетили мы еще один старинный замок Хивер-кастл — владение лорда Астора. Доступ во дворец открыт по воскресеньям. Причем вход в жилые апартаменты отгораживается от посетителей обычным для музеев красным бархатным канатом. Этот замок когда-то принадлежал одной из жен Генриха VIII и с тех пор окружен рвом, наполненным водой. Столовая украшена гербом рода Болейн, прославленным Анной Болейн.
Здесь есть все принадлежности старых замков — и разрушенные ступени, и темницы для заключенных, и каменные своды, и оригинальные парковые украшения. Например, перед дворцом из подстриженных кустарников создано силуэтное изображение заседания парламента, так сказать, скульптура из листвы.
Содержать такой дворец с целым рядом служб, поддерживающих его в хорошем состоянии, дорого, поэтому нет ничего предосудительного в том, что за посещение взимается определенная плата.
Визиты и приемы, как я уже говорил, занимают много времени в такого рода поездках. Пользуясь случаем, я расскажу о некоторых. Приемы всегда воспринимаются, как часть ритуалов гостеприимства и традиций. Иногда им придают чисто официальную форму, и тогда на них бывает скучновато. Вообще приемы в любой европейской стране похожи друг на друга, ибо существует общий, жесткий, с небольшими отклонениями сценарий, точнее, международный протокол, но именно благодаря этому сходству четче выделяются тонкие особенности народов, наций, обычаев, укладов разных стран.
Я побывал на множестве разных приемов и как актера меня интересовала и внешняя и внутренняя стороны этого ритуала. Всегда чувствуется, приходят люди просто отбыть необходимое «мероприятие» или с желанием познакомиться и получше узнать новых людей. Человеку свойственно искать глубоких связей с другими. И я заметил, что иногда сближает даже просто пребывание в одном помещении. Оно создает ощущение общности. Но обычная человеческая стеснительность не дает сразу преодолеть некоторые психологические барьеры даже людям одной профессии. Я всегда с интересом слежу за легкими внутренними прикосновениями друг к другу незнакомых людей, стремящихся нащупать пути сближения. И как ни ворчим мы на профессиональные разговоры и споры в компаниях, но если они возникают, то это самая плодотворная почва для быстрого и отнюдь не шапочного знакомства.
Театральная общественность Лондона принимала нас прямо на сцене «Олдвич», которая была превращена в гостиную: здесь стояли столы с напитками и угощениями. Занавес был открыт, и это придавало нашей беседе ощущение торжественности. Зрителей не было, но они нами по-актерски ощущались.
Духовным центром всех собравшихся была старейшая артистка английского театра Эдит Эванс, принадлежащая к плеяде тех, кто составил величие и славу английского театра,— Генри Ирвинг, Эллен Терри и ее сын Гордон Крэг, чье имя связано с Художественным театром. Несмотря на годы, на сцене стояла статная дама в элегантном летнем костюме, в розовой шляпе и перчатках за локоть. Она была изящна и по-особенному величественна — в наш век такая осанка встречается уже редко. Оглядывая всех, миссис Эванс вела беседу легко и непринужденно. Темы были самые разнообразные и возникали как бы сами собой, даже если хозяевам особенно хотелось узнать наше мнение о том или ином предмете или событии. «Видели ли вы спектакли театра абсурда? Как вы относитесь к произведениям Ионеско?» Тогда это были самые спорные темы в театральных кругах.
Мы отвечали, что театра абсурда в нашей стране нет, но знаем о нем и по рецензиям на зарубежные спектакли и по личным впечатлениям — приходилось видеть его спектакли в Париже. Что же касается Ионеско, то его «Носороги» были у нас переведены и опубликованы. Чувствовалось, что миссис Эванс не является поклонницей этого театра, но радовал ее живой интерес к современным модификациям искусства.
Потом нам показали театральную библиотеку, расположенную в специальном помещении. На прощание каждому вручили сувенир — книгу с индивидуальной надписью. Я оказался обладателем двухтомника истории греческого театра.
Прием по поводу открытия наших гастролей был интересен. Я увидел то, чего раньше никогда не приходилось видеть. Я почувствовал это, едва войдя в холл Вальдорфотеля. «Надо смотреть,— сказал я себе,— во все глаза: вот где можно увидеть высший английский тон, который, мы считаем, нам на сцене хорошо удается».
Хозяева наших гастролей стоят в дверях, чуть-чуть сбоку. Против дверей — человек в красном фраке с булавой. Встречая гостя, он тут же спрашивает имя и громко сообщает его хозяевам, а те в свою очередь, приветливо улыбаясь, издают звук такой радости, будто только вас они и ждали всю жизнь.
— А-а-ах! — с придыханием произносят они и жмут вашу руку. Как ни странно, это «ах» не повисает в воздухе, оно действительно соответственно вас настраивает. Вы начинаете верить, что это свидание оставит какой-то след в жизни хозяина и вашей.
Хозяева понимают, что в торжественной обстановке приема человек может потеряться, и вас не бросают на произвол судьбы. Вас постепенно, незаметно передают, как по эстафете, от человека к человеку и незаметно вплетают в ткань общества. Через некоторое время вы чувствуете себя ее органичной нитью и сами уже способны переплетаться с другими. Разговоры начинаются с самых простых фраз:
— Вы видели наш спектакль?
— Да, а кого вы играете?
— Плюшкина.
— Ах, Плюшкина! — и тут же подзывается какой-то знакомый.— Идите сюда, вот актер, который играл Плюшкина…
Рюмка виски, или, как англичане сами называют ее, «литл (то есть маленькая) уыска» и тартинка к ней играют ту же роль. Они снимают скованность и смущение, отвлекая на себя часть вашего внимания. И скоро в гостиной уже стоит ровный гул четко работающего мотора. В такие моменты я всегда невольно вспоминаю салон Анны Павловны Шерер из «Войны и мира», где в соответствии со стилем времени жужжали веретена разговора. Но на нашем приеме все было более эмоционально и живо, потому что встретились люди, принадлежащие к одной и той же или близким профессиям театра и литературы.
Постепенно строгость исчезает и все становится простым и естественным. В конце вечера мы уже не стесняемся обмениваться речами.
Конечно, немногие из таких знакомств остаются прочными и долгими, но все же одно-два получаются настоящими и даже имеют в дальнейшем некоторое развитие. Так, на этом приеме я познакомился с режиссером и продюсером мистером Асквидом и через некоторое время был приглашен к нему на прием.
Этот прием был совсем в другом роде. Квартира мистера Асквида — типичная пятиэтажная квартира английского дома. Он сам человек очень приветливый и благожелательный. Несколько лет назад он попал в серьезную дорожную катастрофу, и его невнятная речь, так же как и изуродованная внешность производят довольно тяжелое впечатление. На прием, который был устроен в нашу честь, были приглашены Вивьен Ли, Ингрид Бергман (как раз в это время она снималась в новой картине мистера Асквида) и, как это ни странно для такого общества, молодые актеры Национального театра — из тех, что побывали у нас в Москве во время гастролей. Наверно, все собравшиеся были большие мастера подобных приемов, потому что беседа текла как по маслу, не было никакой натянутости и томительных пауз.
Вивьен Ли была по-прежнему очаровательна, и вы даже не чувствовали никаких особенных усилий с ее стороны в борьбе с временем и возрастом. Каждый из нас был ей представлен, и она нашла, что сказать каждому. О наших спектаклях, о нашем театре она говорила, как об организме, ей во многом родственном. Что ж, судя по тем психологическим ролям, которые мы знаем по кино, ее искусство действительно близко Художественному театру.
Это была моя единственная и последняя встреча с Вивьен Ли, ибо года через два пришло известие о ее смерти. И как я жалею теперь, что не поговорил с ней тогда подольше. Впрочем, на таких приемах всегда ощущается какая-то беглость общения.
Ингрид Бергман, знаменитую шведскую актрису, я тоже знал по кино. Это одна из самых высокооплачиваемых актрис мирового экрана. Я разговаривал с ней, смотрел и удивлялся — в ней не было ничего от актрисы. Высокая, темно-русая, одетая в скромное платье, а не в вечерний туалет, на лице не было никаких ухищрений косметики. Я подумал, что она может позволить себе оставаться такой, какая есть. У нее одно из тех лиц, о которых не скажешь, что оно красиво, оно даже словно бы ничем особенным и не привлекательно. Но когда вдруг озаряется улыбкой, то начинает светиться каким-то внутренним светом. На сцене и экране такие лица особенно одухотворены и неповторимы.
Ингрид Бергман сказала мне, что сегодня с семи утра она на съемках, завтра ей предстоит то же, и так каждый день. Еще она сказала, что специально приехала на этот прием, «чтобы подержаться за вас». Я улыбнулся, отнеся это, конечно, ко всему нашему театру.
— Я обязательно должна быть в Москве,— продолжала она,— я хочу видеть ваш театр и все другие московские, которые меня очень интересуют. Только одно не могу решить, как выбрать время для удовлетворения самых простых жизненных желаний — я постоянно занята.
Одну из дам мистер Асквид отрекомендовал мне в качестве москвички. Она действительно очень хорошо говорила по-русски. Имя этой миссис высечено на доске окончивших с отличием Московскую консерваторию, она училась по классу арфы.
Мы стояли кружком, с бокалами в руках — миссис, несколько дам, которые не понимали по-русски, но очень внимательно слушали меня и ее переводы. Рассказывая о чем-то, я упомянул, что после этих гастролей у нас отпуск. Миссис спросила, где я буду отдыхать и есть ли у меня вилла. Вопрос о вилле, ввиду ее отсутствия, я обошел, но сказал, что мы с женой собираемся совершить путешествие по Волге, по Камскому морю, до Перми.
— Какое, какое море? — переспросила собеседница.
— Камское,— повторил я.— В глазах миссис промелькнула искорка недоверия. Она не произнесла, но я почувствовал, что может сейчас тихо, на светской улыбке сказать своим собеседницам: «Заливает». Но вместо этого она спросила с недоумением:
— А разве есть такое море? Я его не помню.
— Конечно, вы и не можете его помнить, мы его сделали недавно.
Она пояснила дамам, что мистер Петкер поражает ее некоторыми вещами. И попросила меня:
— Расскажите, как это, где.
— Ну, как же, вы садитесь в Москве на теплоход, плывете по каналу, по Московскому морю…
— Как? Есть еще и Московское?
—- Есть и Московское, и Цимлянское, и Рыбинское, и еще много… но я боюсь наскучить вам перечислением. Очень вам советую при первой же возможности совершить по ним плавание.
— Я приятно поражена,— сказала миссис.
Это меня успокоило, ибо я увидел, что она перестала принимать меня за капитана Врунгеля, или господина Вральмана, или за обоих сразу.
Подошел мистер Асквид и сообщил, что приехала миссис… — фамилию я не запомнил. Стоявшие рядом оживились и даже заволновались.
— Кто это? — спросил я.
— А-а,— сказали мне,— это наша лондонская Венера.
Я тоже заволновался, оживился и посмотрел на дверь.
Мне хочется как можно точнее описать эту гордость Лондона. В столь поздний час дамы этого поколения после всех процедур, которые должны предшествовать сну — ванна, успокоительный сироп, снотворное,— почивают в постели, чтобы дать отдых своим немощным членам. Но, очевидно, лондонская Венера привыкла пренебрегать медицинскими советами. Наоборот, в этот поздний час ей были необходимы визиты, встречи, беседы. Сразу было видно, что она испробовала на себе все достижения пластической хирургии, которая преобразовывала не раз ее лицо, оттягивая кожу во все стороны четырехмерного пространства. И, глядя на результаты, невольно жалеешь, что хирурги не додумались вставлять в швы молнии, чтобы на ночь можно было давать отдых напряженной коже.
Венера остановилась в дверях, и все издали типичное английское «а-а-ах» на выдохе. Мистер Асквид произнес несколько благодарственных слов по поводу ее визита и начал представление новых гостей. Венера протянула мне руку, я прикоснулся к ней губами и, подняв на нее глаза, замер — на меня смотрели два ярких, сверкающих голубых глаза, лучащихся искрами молодости. О да! Она действительно имеет право пренебрегать всякими привычками своего возраста, ибо ее внутренние жизненные силы, струящиеся из глаз, по-видимому, неизбывны. И я понял, что не покой, не лекарства, не ванночки, а именно живое общение с людьми, интерес к жизни наполняют энергией Венеру — теперь я употребляю это имя без всякой иронии. Интересная старость. Тут просто какой-то просчет природы — вечно молодой душе она дала слишком непрочную оболочку.
Я был очень доволен этим приемом у мистера Асквида. Сколько неожиданных и удивительных знакомств. И когда некоторое время спустя в Кремлевском Дворце съездов я встретил мистера Асквида на кинофестивале, я с удовольствием вспомнил этот прием в его доме, его друзей, и мы подняли за них бокалы.
В доме с прозаическим названием «Фиш-хауз» — «Рыбный дом» — мы присутствовали на самом пышном и торжественном приеме, какой только мне удалось видеть. Его устроило для нас лондонское Общество дружбы «Англия — СССР». Впрочем, особенно удивляться названию дома не следует — Англия морская страна. Фиш-хауз — цеховой, если можно употребить здесь это слово, дом рыбных магнатов, рыбных промышленников. Среди них немало меценатов.
Содержанием любого торжественного приема, где встречаются люди, впервые друг с другом познакомившиеся, служит какой-либо символ. На этом приеме символом была дружба наших народов. Ничего конкретного на таких встречах обычно не бывает. Может быть, это и правильно,— в помпезной красоте нельзя сосредоточить своего внимания на чем-то тонком и глубоком. А здесь все было в высшей степени торжественно, вплоть до того, что никакого самообслуживания непринужденных вечеров — лакеи в белых перчатках с подносами обслуживали гостей. А для бесед на специальную тему, для размышлений нужна другая обстановка — маленькая комнатка, неяркий свет, ничего отвлекающего и, я бы сказал, «режиссура» иного стиля.
Но артисту нужны и такие впечатления — для контраста, для разнообразия, для развития тонкости восприятия неожиданностей жизни.
Еще в Москве Б. А. Смирнов, В. П. Марков и я были предупреждены, что в один из официальных дней шекспировских торжеств, на премьере «Генриха V», мы будем представителями от нашего театра.
Чем бы мы ни занимались в Англии, какие бы замки ни осматривали, мы ни на минуту не теряли ощущения, что находимся на родине Шекспира и что наши гастроли — это часть торжеств в его честь и память.
Шекспировский фестиваль проводился по всей Англии.
В разных городах силами местных и приезжих трупп были сыграны почти все пьесы Шекспира, даже те, что ему приписываются. В лондонской церкви св. Троицы архиепископ Йоркский справил поминальное богослужение. Такие богослужения были также и во многих других городах Англии.
В Стратфорде-на-Эйвоне мне довелось пробыть только, одни сутки. Накануне мы получили от сотрудницы газеты» «Дейли мейл», Ольги Франклин, телеграмму, в которой сообщалось, что м-ры Марков, Петкер, Смирнов и их леди, приглашаются посетить Стратфорд. Затем появилась и сама Ольга Франклин с фотографом, для уточнения организационных вопросов и фиксации момента нашего отъезда. Все наше содержание в этой поездке, вплоть до машин, брала на себя «Дейли мейл».
И вот мы в Стратфорде, на родине Шекспира — волнения таких встреч через века производят в душе человека то, что древние называли катарсисом — очищением. В этот момент с особенной силой ощущаешь ту связь времен, распадение которой с такой тоской и отчаянием оплакивал Гамлет. Современным людям удается ее восстанавливать понемногу, и старый Шекспир, которому исполнилось уже четыреста лет, помогает нам в этом.
Кажется, что узенькие улицы и сегодня еще больше приспособлены для людей в широкополых шляпах, черных плащах, с увесистыми палками или быстрыми шпагами, чем для современных, со спортивной рациональностью одетых людей. И на этих узеньких улицах, у этих стен, сильнее чувствуешь, что небо над тобой то самое, под которым ходили Шекспир и актеры театра «Глобус». Да ведь оно и впрямь то же самое, и Эйвон все так же несет свои воды, а отражающийся в нем город выглядит совсем шекспировским, в отражении пропадают малочисленные современные детали.
Нас поместили в отель «Шекспир». Комнаты здесь не имеют номеров, их называют по героям пьес. Нам достался номер «Отелло и Дездемона», оформленный в соответствующем стиле.
До спектакля было немного времени, и мы пошли в музей Шекспира. Это специальное строение с вмонтированной в него реконструкцией театра «Глобус». Ощущаешь какую-то таинственность, когда оживают перед тобой в своей конкретности вещи, о которых столько читал и слышал, которые существовали для тебя в мире неосязаемо, а теперь материализовались. Именно с этим чувством постоял я на помосте для зрителей и, как они когда-то, смотрел на сцену, где разыгрывались шекспировские пьесы, а сейчас оттуда доносились звуки торжественной музыки, дошедшей до нас из его века.
Когда музыка умолкла, в не менее торжественной тишине начал звучать монолог из его пьесы, и нельзя было не поразиться еще раз знанию им человеческого сердца. Эти монологи читали современные актеры Англии, те, что глубже всего проникли в смысл произведении великого драматурга.
В других залах мы увидели фигуры, изображавшие актеров шекспировского театра в костюмах тех времен. Но особенное впечатление произвел на меня своеобразный «памятник» Елизавете — из проволоки сделан каркас, который одновременно напоминает и силуэт королевы, и ее скелет и символизирует ее бездушие и бессердечность. Пышная прическа покоится на голом черепе — не пощадили англичане свою великую королеву.
Особенно долго хотелось стоять у фолиантов первого издания шекспировских произведений. Кажется, что все они еще пропитаны запахом того времени — ведь для того и посещаем мы мемориальные места, чтобы прикоснуться душой к далеким временам.
И вот мы в Королевском Шекспировском Мемориальном театре. О великая сила традиций! Здесь по-прежнему не принято сдавать на вешалку верхнее платье — во время спектакля его держат на коленях, в антракте мужчины и дамы оставляют свои пальто и меха на сиденьях и спинках кресел.
Перед началом спектакля нас пригласили в кабинет администратора — в английском театре это руководящая фигура. Здесь же встретились с нашим, теперь уже старым знакомым, ибо еще в Лондоне познакомились с обаятельным и красивым Питером Холлом. постановщиком «Генриха V». Этот спектакль мы будем сейчас смотреть. Хроника «Генрих V» редко ставится на сценах театров, а на русской сцене, кажется, не ставилась никогда. И я вижу ее впервые.
Меня удивила слаженность и четкость батальных сцен. Во время сражения, например, совершенно точно различается гул и разрывы снарядов французской и английской артиллерий, это дает точное представление о расположении вражеских войск, что в театре часто бывает смазано. Но сцены боя некоторыми своими деталями не понравились мне. Когда вынесли носилки с ранеными воинами и поставили их на авансцене, я увидел — из четвертого ряда, но думаю, что это было видно в из двадцатого,— я увидел, как у одного из разбитого виска сочится густая кровь. Я содрогнулся. Но не от ужаса — от отвращении. Натуралистическая подробность сразу убила для меня поэзию театра.
В антракте нас снова пригласили в администраторский салон. Питер Холл и актеры интересовались нашим мнением.
Мы говорили обо всем, что нам понравилось, и особенно горячо — об актере Джоне Хоулме, игравшем Генриха V, поразившем нас удивительно естественной, предельно жизненной манерой игры. Все, что он делал на сцене, казалось, было не результатом упорной и напряженной репетиционной работы, а, говоря языком Станиславского, «рождалось здесь, сейчас, сию минуту».
Мы отметили также поразительное мастерство французских сцен, они были исполнены виртуозно. Актеры играли их на великолепном французском языке и доносили мысль своих диалогов и монологов даже до людей, этого языка не знавших.
Сказали о том, что сгусток крови на виске в значительной мере снижал эстетическое восприятие. Мы были корректны и не пытались лезть со своим уставом в чужой монастырь. Но, видимо, в этом «монастыре» подобный прием входил в расчеты и не был досадной случайностью. Кровь была не только на виске, нам показали окровавленными и руки, и ноги, и целые тела. Да ведь и у Питера Брука в его «Лире» крови тоже было немало. По молчаливой улыбке Питера Холла можно было понять, что он с нами не согласен и считает этот прием новаторским и необходимым.
Спектакль имел успех, особенно своей антивоенной направленностью. Эта мысль в нем была ярко подчеркнута. Может быть, и натуралистической кровью режиссер тоже лишний раз хотел вызвать отвращение к войне.
По окончании представления мы были приглашены на дружеский ужин в отель «Шекспир».
После трудного спектакля и волнений люди невольно уходят от серьезных предметов разговора и все время переключаются на более легкие темы. Слева от нашего стола в одиночестве сидела женщина весьма привлекательного вида. Она деловито наливала время от времени из маленького графинчика коньяк и пила его в ожидании ужина. Вдруг мы заметили, что она вынула диктофон и направила в нашу сторону микрофон. Это вмешательство в личную жизнь было и нетактично и неприятно. Мы своим видом дали ей это понять. Однако через некоторое время дама подошла ко мне и сказала, что расположилась так близко к нам потому, что хочет взять у нас интервью и по поводу только что виденного спектакля и по поводу наших близких гастролей во Франции. Она отрекомендовалась сотрудницей газеты «Фигаро» и назвала свое имя.
Я поблагодарил ее за внимание, но сказал, что ни я, ни мои коллеги не уполномочены давать официальные интервью и просим ее к нам в «Олдвич» на ближайший спектакль — там все ее вопросы будут разрешены. Она кивнула головой и бережно упаковала свою машину.
Вечер подходил к концу, и мы разошлись по номерам — «Отелло» и «Дездемона» отправились в свои покои, «Ромео» и «Джульетта» в свои, а Василий Марков прямо в «Весенний сад» — так назывался его номер.
Утром перед отъездом мы успели еще сбегать к дому, где родился Шекспир. Удивительно, как вспыхивают фантазия и внутренние видения, когда вот так непосредственно соприкасаешься с мемориальными местами, как жизнь умершего человека становится до мелочей конкретной. И мне захотелось, чтобы в этот солнечный день, по этим узким малоэтажным улицам старинного и такого романтичного городка ходили англичане, потомки Шекспира, чтобы ощутить непосредственную эстафету времени.
Интересно, что должны чувствовать сегодня — я имею в виду не эти, даже юбилейные дни, а вообще современность — потомки Шекспира. Какая это должна быть ответственность, если не только пользоваться его славой, но и стараться быть достойным ее.
Побывали мы и у дома, где Шекспир скончался, и у других мест, связанных с его именем в Стратфорде. Расстояния между ними такие короткие, а отрезки времени и заполнявшие их события грандиозны. Дом, где родился, школа, где учился, кладбище, где в церкви под алтарем погребен его прах,— в маленьком городе все рядом. Но как долог и труден был его путь от одного дома до другого.
Возвращаясь в Лондон, мы вглядывались в пригороды, в дороги старой Англии. Наша попутчица и в какой-то мере посредница между нами и английским миром, Ольга Франклин, показала нам стоящий на высоком холме старинный замок с зубцами, источенными временем,— замок Йорков. Он выглядел издалека пустым замшелым местом, но, оказывается, в нем и сегодня живет потомок рода Йорков, а вчера в музее мы вглядывались в глаза его предка, изображенного на одном из портретов. Это даже как-то экзотично звучит современные Йорки, разъезжающие в «кадиллаках», потомки тех самых, что скакали на конях и в хрониках Шекспира, и в реальной действительности. Для нас они почти музейные экспонаты. Интересно, как ощущают они сегодня свою причастность к истории и векам, как сочетают то и другое в современной жизни.
На Лимингтонском вокзале большое скопление народа — возвращаются в Лондон те, кто приезжал на спектакль или просто побывал в городе Шекспира. На вокзале нас знакомят с Майклом Шульманом (газета «Ивнинг стандард»).
— A-а, мы читали вчера вашу рецензию о «Кремлевских курантах». Вам спектакль не понравился. Ну что ж, мы уважаем чужое мнение.
Мы расположились в купе, хотя ехать было всего несколько часов. В пути разговоры на общие темы возникают очень легко, особенно когда у всех так много впечатлений. Заговорили о современном осмыслении классики. Что может нового сказать старая драматургия в наш космический век? Послевоенные годы, которые мы пережили стоически, да и англичане претерпели немало,— они не могли не заставить людей изменить установившиеся точки зрения на жизнь и искусство. Общечеловеческие страдания во второй мировой войне обострили зрение людей, и они многое увидели по-новому, по-новому сделали сопоставления и… обнаружили мудрость и истинность многих старых открытий человечества.
В результате всех этих рассуждений мы пришли к единому заключению, что наши восприятия сейчас лишены сантиментов и мы способны сурово и мужественно приниматься за суровые и мужественные дела и так же отражать их в искусстве. Установление этой общей точки зрения на большие проблемы было приятно, а частности можно и не принимать во внимание.
Я не упустил случая узнать мнение критики по поводу натуралистических деталей постановки.
— Англичане любят шок,— ответили мне.
Бить по голове апатичных людей и этим производить на них впечатление? На мой взгляд, такие приемы, даже если они и эффектны, не являются законными в искусстве.
— И вам не было противно смотреть на этот сгусток?
— Мы привыкли.
Что ж, привычка — вторая натура. Впрочем, с некоторых пор я начал замечать — подобные натуралистические детали появляются и в наших фильмах. Будет очень жаль, если найдутся люди, которые сумеют подвести под это базу теоретических соображений.
Меняя тему разговора, я опросил своего спутника, знает ли он статью Белинского «И мое мнение об игре господина Каратыгина». Он был удивлен, переспросил имя Каратыгина.
— О да,— вмешалась в разговор Ольга Франклин,— когда я была в Москве, я тоже видела спектакль классика, русского классика — Островского, забыла, как называлась эта пьеса…
Мы начали наперебой вспоминать текущий репертуар Островского в московских театрах:
— «Волки и овцы»?
— Нет…
— «Лес»?
— Нет-нет…
— «Без вины виноватые»?
— Ну нет, нет,— мучительно вспоминала она,— как это, такое насекомое, что в постель…
— «Клоп» Маяковского! — сказал я.
— Да, да! — обрадованно и с облегчением проговорила она. И серьезные разговоры могут кончаться курьезами.
Англичане ежегодно ставят одну-две чеховские пьесы и предлагают все новые и новые их интерпретации в различных городах и театрах. Майкл Редгрейв, Джон Гилгуд, Лоренс Оливье создали в чеховских постановках глубокие и волнующие образы. Поэтому восторженная оценка мхатовского «Вишневого сада» была нам особенно приятна.
Розмари Сэ в «Санди телеграф»,— она видела спектакль несколько лет назад в Москве,— писала: «...постановка продолжает быть триумфальной — это любовно составленная мозаика из недосказанных слов, скрытых ритмов и меняющихся узоров. Смотришь на мир, как через стеклянный шар,— у голосов нет отголосков, движения несвязны, эмоции не замкнуты. Эти люди истерзаны навсегда, и им страшно прикоснуться друг к другу».
Можно перебирать и перебирать страницы газет с пространными рецензиями, но, право же, мне кажется, сказав о единстве непосредственного восприятия зрительного зала и восторженных отзывах прессы, мы уловим общий тон всех рецензий.
Англичане ставят не только Чехова, они знают русскую жизнь и по другим произведениям — классическим и современным. Например, мы видели афиши, а кто-то из наших актеров даже посмотрел в студенческом театре Оксфорда пьесу А. Арбузова «Двенадцатый час», постановка которой отличается серьезным пониманием этапов развития нашей жизни, в частности, периода нэпа.
Мне почему-то всегда казалось, что самая крепкая и своеобразная любовь существует между Россией и Францией — французы и русские испытывают друг к другу какой-то трепетный и влюбленный интерес. Что же касается Англии, то даже Станиславский и Немирович-Данченко боялись поездки в Лондон. Они считали, что англичане такая требовательная, скрупулезно придирчивая публика, которой трудно угодить.
Однажды я задался целью изучить интересы Художественного театра к английской драматургии. И когда собрал все сведения воедино, то был поражен, как тесно был связан наш театр с английской литературой на протяжении всего пути.
Прежде всего, конечно, Шекспир. К нему Художественный театр обращался не раз. И даже еще до своего рождения — в 1898 году, примерно за неделю до открытия Художественно-общедоступного театра, а точнее, 8 октября, будущими художественниками О. Книппер, М. Андреевой, В. Лужским, И. Москвиным, В. Мейерхольдом — членами Общества искусства и литературы под руководством Станиславского и Немировича-Данченко был исполнен «Венецианский купец».
А в 1903 году Немирович-Данченко поставил «Юлия Цезаря». На этой постановке выкристаллизовывались в теорию его размышления о слове-мысли, о фонетике русского языка, о голосоведении. «Юлий Цезарь» прошел на сцене восемьдесят четыре раза. Известна история его создания, известны мучительные противоречия и творческие и организационные, ведь в спектакле принимало участие около ста восьмидесяти человек. Но на этой не во всем удачной постановке театр учился и научился многому. И поэтому исследовательская мысль еще не раз обратится к этой работе Художественного театра.
В 1911 году был поставлен «Гамлет» Гордоном Крэгом, которого Станиславский считал гениальным режиссером. В работе с ним театр постигал сложную выразительность условного стиля, оттачивал свое мастерство на чуждых его природе приемах, тренировал свою гибкость на непривычных способах выражения жизни человеческого духа. А после этого «эксперимента», как называл это сам Станиславский, «мы вернулись к реализму, обогащенные опытом, утонченному и более глубокому и психологическому. Немного окрепнем в нем и снова в путь, на поиски. Для этого и выписали Крэга». Во многом неудовлетворенный постановкой Крэга, Художественный театр в 1921 году снова обратился к этой пьесе Шекспира, но, к сожалению, по разным причинам она не была доведена до конца.
В 30-е годы был поставлен «Отелло». Хотя спектакль прошел всего десять раз, но режиссерская партитура, сделанная Станиславским, удивляет тонкостью и верностью психологической разработки жизни персонажей трагедии.
Немного раньше Станиславский и Леонидов работали над «Каином» Байрона. Этот спектакль тоже не имел успеха, но философские пласты, поднятые театром для этой работы, обогатили его понимание многих сложных вопросов творчества.
В 1955 году в репертуаре МХАТ появилась «Двенадцатая ночь» — это была студийная работа, перенесенная на сцену театра педагогами П. Массальским и В. Станицыным. Спектакль нам был дорог тем, что открыл целый ряд молодых талантливых актеров, некоторые из них и сегодня работают в МХАТ.
В 1958 году М. Кедров осуществил свою давнишнюю мечту — поставил «Зимнюю сказку». Спектакль прошел сто восемьдесят четыре раза. Для столь трудной постановочной пьесы цифра вовсе немалая!
Наверное, Художественный театр и не может похвалиться большими удачами в постановке пьес Шекспира, но такое близкое соприкосновение с его мощным талантом обогащает тех, кто припадает к этому источнику.
Другим любимым английским автором Художественного театра стал Чарльз Диккенс.
«Сверчок на печи» с М. Чеховым, Е. Вахтанговым и Г. Хмарой был, как известно, не только очень удачной постановкой, но в нем было заложено зерно будущего МХАТ 2-го. «Битва за жизнь» шла сначала на студийной сцене, а потом была включена в репертуар так называемой Малой сцены МХТ.
Но самой плодотворной и интересной для театра стала инсценировка романа Диккенса «Пиквикский клуб». Спектакль поставил Виктор Станицын. В этой работе ярко раскрылся его режиссерский талант. Художник Петр Вильямс, оформляя спектакль, создал подлинный шедевр декорационного искусства. Спектакль прошел более шестисот раз.
После такого очевидного успеха театр снова обратился к произведениям Диккенса, выбрав на этот раз «Домби и сына». Поставленный Станицыным и оформленный художником Б. Волковым, спектакль прошел тоже немало — триста семнадцать раз.
Надо сказать, что успех диккенсовских спектаклей не случаен. В России всегда любили этого остроумного и глубокого англичанина. Собственно, Россия была первой из чужеземных стран, где был переведен «Пиквик». Ставя произведения Диккенса, Художественный театр акцентировал не сентиментальность и не примирение с действительностью, а делал упор на гневном ее обличении. И этим приблизил Диккенса к современному зрителю.
Комедия Р. Шеридана «Школа злословия» долгое время была одной из самых репертуарных постановок Художественного театра. Чувствовалось, что актеры играют, а зрители смотрят ее с огромным удовольствием. Не случайно она прошла около восьмисот раз. Это «Школа злословия» сделала популярными таких актеров, как О. Андровская, М. Яншин, П. Массальский, А. Кторов. Режиссер Н. Горчаков и художник Н. Акимов постарались буржуазно-бытовую комедию превратить в обличение безнравственного буржуазного общества. Спектакль сохранялся в репертуаре театра годы и годы, он временно снимался, возобновлялся и обновлялся, но не терял своей притягательной для зрителя силы, своего юмора, остроумия, глубины мысли.
Более девятисот раз, и каждый раз с наслаждением, сыграли в МХАТ «Идеального мужа» О. Уайльда. Этот остросатирический спектакль был поставлен В. Станицыным, Г. Конским и И. Гремиславским.
А после Уайльда мы обратились к колючему, насмешливому, публицистичному Бернарду Шоу. Его темпераментный «Ученик дьявола» нам был близок свободолюбивым пафосом и ненавистью к подавлению личности в человеке. Правда, может быть, избранный режиссером Г. Конским психологический путь решения этой пьесы не во всем для нее годился — спектакль прошел всего восемьдесят шесть раз, что для МХАТ немного.
Из современных англичан мы выбрали А. Кронина. Его романами в свое время все зачитывались, и они никогда не доходили даже до библиотечных полок, их передавали из рук в руки. В пьесе «Юпитер смеется» театр заинтересовала драматическая судьба английского ученого.
Закончить этот список на данном этапе я могу пьесой Джерома Килти «Милый лжец». Да, Килти — американец, но Бернард Шоу — удивительный англичанин. У нас в Союзе его любят, им восхищаются, его ставят, пишут о нем исследовательские работы. И он испытывал к нам симпатию — не раз приезжал в Советский Союз и всегда интересовался нашими делами. Его девяностолетие отмечалось у нас в Колонном зале Дома Союзов торжественным вечером.
Надеюсь, что на этом список английской драматургии на сцене МХАТ не прервется — впереди еще многие интересные встречи. Но даже и то, что перечислено мной,— совсем неплохая база для взаимопонимания. А пока укрепление дружбы идет в разных направлениях. Например, вот в таких.
Гастроли в чужой стране — это большая и ответственная работа. Тем более что мы не только играем спектакли, но и принимаем участие в пропаганде и популяризации искусства нашего театра. Заниматься этим хоть и трудно, но приятно, ибо поддерживает интерес людей ко всему, что относится к творческой жизни Художественного театра, к его методу, его созидательным процессам. Серьезные, внимательные глаза студентов говорят о том, как важны для них эти знания. Я говорю это по личным впечатлениям, потому что и мне приходилось проводить беседы со студентами театрального института (его курирует «Британская лига драмы») об эстетических нормах Художественного театра, неразрывно связывающих творчество с моральными качествами артиста. На примере идущих здесь спектаклей я рассказывал о подходах к той или иной сцене, о роли фантазии, которую так ценил в артисте Станиславский, я говорил о тех важных нормах, которые должен соблюдать артист в преддверии спектакля, и о том, что Станиславский так точно определил в своем учении, как «туалет артиста», и о многом другом.
Я не знал бы, как оценили мои выступления театральные деятели Англии, если бы однажды не получил следующего содержания документ: «Британская лига драмы. Патронесса — Ее Величество Королева Елизавета. Королева Мать.
Дорогой господин Петкер! Очень любезно было с Вашей стороны посетить наших студентов и предоставить им возможность воспользоваться Вашим замечательным знанием театра. Надеюсь, вы согласитесь стать почетным членом Британской лиги драмы. Это доставит нам большое удовольствие и окажет нам большую честь. С лучшими пожеланиями. Вальтер Лукас, администратор».
К этому была приложена карта почетного члена Британской лиги драмы, датированная 6. VI. 64, и соответствующий нагрудный знак.
В Королевском Национальном театре, неподалеку от Букингемского дворца, где каждый день уже много веков совершается ритуал смены караула королевской гвардии, мы играем «Кремлевские куранты». Люди, которые заполняют зрительный зал, привыкли к бою своих курантов — Большого Бена, у них свой уклад жизни, свои мысли, своя философия, свои традиции, но они должны будут — такова цель искусства театра — под звон иных курантов не только узнать, но и проникнуться жизнью, целиком отличной от их собственной. Не только проникнуться, но и поверить в ее возможность, в непреложность ее утверждения на земле.
Захотят ли они сделать это? Сумеем ли мы их заставить это сделать?
Я думаю об этом с волнением и тревогой, потому что в 1964 году мы впервые на подмостках сцены представляем западному миру пьесу о Ленине. (Кстати сказать, до этого я видел пьесу «Кремлевские куранты», изданную в Англии на английском языке.)
Мне довелось быть в здании английского парламента — мы вошли в зал во время заседания и видели спикера в парике, возвышавшегося на своей подушке с шерстью. И мне вдруг показалось, что я попал в другой мир, тот, о котором можно прочитать только в учебниках истории. На отдельном и почетном месте полудремал сэр Уинстон Черчилль.
Сдержавший свое слово министр Зелиакус рассказывал нам о законодательном органе своей страны тоном почтительным и гордым по отношению к ней, но, однако, сдобренным и смягченным тонким юмором.
В Соборе св. Павла мы видели гробницы великих англичан, тех, кто закладывал традиции и основы существования этой страны. И тревожно было думать, как в эту атмосферу веков, так ревностно охраняемую, войдет в образном виде ленинская мечта о преобразовании мира.
Зрительный зал будет наполнен людьми разными, но многие из них строят свою жизнь по этим традициям и считают их надежной гарантией своего благосостояния. Поэтому понятно наше волнение и чувство ответственности в предстоящем единоборстве со зрителем. Естественно, мы не ждем полного совпадения, созвучия наших мыслей и чувств, тем более что знаем — первые ряды заполняют весьма влиятельные и состоятельные люди. Меньше всего нас беспокоит молодая галерка театра — верный друг всего нового и прогрессивного. С ней мы всегда быстро находим общий язык.
Едва начинается спектакль, мы замираем за кулисами, стремясь уловить, как будет воспринято первое появление Ленина, услышать реакцию зрительного зала и представить, как заострятся взгляды при первом его появлении.
И вот эта решающая минута наступает, раздаются аплодисменты. Мы облегченно вздыхаем. Аплодисменты начинаются наверху, скатываются вниз и бумерангом возвращаются на ярусы. Мы чувствуем, как зрители отдают себя во власть искусства, а стало быть, и мыслей, идущих со сцены.
С каждой картиной нарастает интерес и к развитию действия пьесы и к судьбам героев. Особенным каким-то движением встречается сцена у Иверской, где Забелин торгует спичками, выражая этим свой протест. Наверно, эта картина чрезвычайно памятна некоторым сидящим в партере. Чувствуется, что зрителей явно заинтересовывает, как глыбистый, упорный в своей неприязни Забелин под влиянием ленинских слов постепенно оттаивает и становится его единомышленником. И готов не по принуждению, а по убеждению, по собственному убеждению отдать свои знания и свой труд, чтобы самоварную, тусклую, закоптелую от фитильков Россию осветить ярким светом электричества. И мне кажется, сумей они, зрители партера, понять это, не пришлось бы мне увидеть таких недоуменных глаз при упоминании о созданных советским человеком морях.
В перерывах между картинами в полуосвещенном зрительном зале возникали короткие споры о судьбе Забелина, об образе Ленина. Особый интерес вызвала беседа Ленина с Уэллсом и разговор с часовщиком.
Наступает самая ответственная сцена. Вот где можно будет точно определить воздействие спектакля на зрительный зал: Владимир Ильич поручает Забелину выступить на заседании Совета Труда и Обороны. Они обсуждают план речи, и в этот момент врывается сообщение о пуске курантов. Сначала слышится бой часов, а затем куранты начинают вызванивать «Интернационал». Впервые в истории он звучит совсем рядом с Букингемским дворцом, в Королевском театре.
Я слышал множество оваций этому спектаклю, но такого эмоционального взрыва еще не слыхал. Да что овации, весь партер, и его первые ряды тоже, поднялся, дружно и горячо аплодируя.
Я не видел, но знаю по рассказам товарищей и по книгам, что происходило за кулисами после окончания первого представления «Чайки» — как все обнимались, целовались, плясали и издавали торжествующие возгласы. Примерно то же самое было и в этот вечер в Лондоне.
Потом на сцену вышли английские актеры и наши товарищи из посольства, которые, кстати сказать, волновались не меньше нас. А. А. Солдатов, в то время советский посол в Великобритании, сказал, что это не только успех спектакля — это большой, важный и нужный общественно-политический вклад.
— Подумайте только,— добавил он,— об атмосфере, об окружении, в котором вы играли.
Газеты писали о спектакле много, подробно, они высоко оценивали искусство Художественного театра. Но самый факт постановки этой пьесы считали пропагандистским актом. Можно по-разному относиться к этому термину, мы считаем, что вообще нет искусства непропагандистского. И когда видели восторженный зрительный зал, то относили это и к пропагандистской, убеждающей силе искусства.
Буржуазная пресса подошла к спектаклю односторонне и даже предвзято. Например, она почти не анализировала его с профессиональной точки зрения, не вникала в его художественную ткань, как она это делала по отношению к двум предыдущим спектаклям. Она обходилась общими эмоциональными словами и разбирала его только со своей общественно-политической позиции. А известно, какая позиция у буржуазной прессы! Даже высоко расценивая исполнение актеров, она и тут избегала профессионального анализа и их политическую целеустремленность расценила как слабость.
Кто прав в этом нашем споре? Жизнь — лучший арбитр. На гастроли Художественного театра в Лондоне летом 1970 года менеджер Питер Добин выбрал две пьесы — «Чайку» и пьесу о Ленине («Третья, патетическая»). Менеджеры, как известно, просто так ничего не делают, они учитывают интересы тех, кто приходит в театр за свои деньги, а не по корреспондентским билетам. Видимо, мнение зрителей для них важнее мнения журналистов.
На один из последних спектаклей пришла соседка по столику в Стратфорде — корреспондентка «Фигаро». Ее провели в артистическую комнату А. К. Тарасовой, куда пригласили и меня. Приведя в движение свою «журналистскую индустрию», она предложила нам сказать несколько слов для зрителей Парижа, куда мы должны были в ближайшее время лететь. Ответив на интересующие ее вопросы, мы по-французски сказали несколько приветливых фраз нашим будущим зрителям.
Уезжали из Англии с мыслью о том, что Станиславский и Немирович-Данченко напрасно боялись зтой страны — тут понимают искусство и умеют ценить его по достоинству. Об этом говорят слова Сибиллы Торндайк (это для нее Шоу написал свою «Святую Иоанну»): «МХАТ — это лучший театр, который я видела в своей жизни. Нет слов, чтобы описать свое восхищение постановками этого великолепного коллектива. Я, пожалуй, могла бы сравнить эту труппу с самыми лучшими камерными оркестрами».
Об этом же говорят слова Питера Холла: «Нет ни одного театра или театральной труппы в мире, которые мы приняли бы с большим удовольствием».
Первым почувствовал своеобразие нарождающейся советской интеллигенции Герберт Уэллс. В романе «Школа жизни» он так говорил о русской публике — он видел ее во время своего пребывания в Москве: «Художественный театр, словно магнит, притянул к себе свой элемент… вот эта молодежь, фигурирующая в таком изобилии в новейшей русской литературе. Как много здесь умных, живых лиц».
К сожалению, я не долго пробыл в Англии. Но и за это короткое время успел убедиться, что порой мы долго живем в плену предвзятых мнений, пока живая практика не опровергнет их.
АМЕРИКА
В 1965 году я открыл «свою» Америку. Открыл такою, какой она представилась мне с того самого момента, когда я ступил на землю аэродрома Кеннеди. Прошло сорок лет с первых гастролей Художественного театра в Америке, и вот он снова здесь.
Пересев в Амстердаме с нашего самолета на голландский авиакомпании «KLM», мы перелетели через океан. Кроме всех прочих впечатлений меня очень занимало конкретное ощущение разницы в восемь часов. Но пока временной эффект никак не дает себя знать. Мы спокойно сидим по трое в ряд, а каэлэмские стюардессы и стюарды кормят нас всякими яствами так старательно, словно мы летим для того, чтобы есть. Или они хотят компенсировать нам всякую другую жизнь, которой мы сейчас лишены?
В маленький промежуток между двумя «принятиями пищи» интересный молодой стюард призвал нас ко вниманию. Увидев, что мы сама сосредоточенность, он показал нам светло-оранжевый жилет и сообщил, что это на случай аварии самолета во время полета над океаном. Не знаю, как у других, но у меня, как только представил себя в этом жилете плавающим в Атлантическом океане,— до него еще надо «допадать»! — у меня засосало под ложечкой. Между тем стюард продолжал инструктаж:
— Жилет надо надеть на себя,— он тут же продемонстрировал, как это делается,— вот эту,— показал какую,— трубочку взять в рот,— продемонстрировал и это,— и подуть в нее. Жилет постепенно надуется. Эти подушечки расправятся уже на воде. А вот этим,— опять демонстрация,— затыкаются уши и т. д. и т. п.
Показы были четкие и даже выразительные, непонятно было только одно: как осуществить все это при надобности. Хоть я и привык действовать в самых разных «предлагаемых обстоятельствах», все-таки не представляю себе, как, кувыркаясь в воздухе впервые в жизни — а значка ГТО у меня нет никакой ступени,— полуживым от страха, одновременно брать в рот трубочку и надувать жилет, да еще затыкать уши, и как, наглотавшись воды, в полусознательном от паники состоянии вынимать специальный пакетик с порошком и, как бы присаливая пищу из самого себя, посыпать вокруг порошочком от акул. Я допускаю, что и оранжевый цвет, и надувной жилет, и антиакулин — вещи безотказные. Но думаю, что они больше годятся для утешения, для отвлечения внимания, для поддержания духа.
А вот оно, это таинственное исчезновение времени. Мы вылетели часа в три по среднеевропейскому, а прибыли в Америку в четыре часа дня по местному времени. Значит, в пути мы были всего один час. Куда же пропала ночь? Впрочем, она не исчезла из нашей жизни безвозвратно: нам ее «отдадут» на обратном пути.
По дороге с аэродрома в Нью-Йорк попадаются сооружения, которых я никогда не видел. Например, трехэтажные эстакады, выводящие с аэродрома, по которым машины мчатся по трем разным направлениям. Не успели мы съехать с эстакады, сразу, как memento mori,— кладбище. И зачем оно здесь, так близко около аэродрома? В моих дорожных записках значится «унылое кладбище». Почему именно унылое? Разве бывают жизнерадостные? Может быть, особенно унылым оно показалось из-за тесноты, из-за густоты могил — кресты самых разных форм и цветов так и лепились один к одному. От печальных мест скорей подальше! Но едва мы миновали это кладбище, как наткнулись на другое — кладбище машин. Разноцветная свалка из остатков «роллс-ройсов», «крейслеров», «фордов».
Наконец, вдали постепенно возникает город. Отель «Веллингтон» находится на Седьмой авеню. Но так как здесь одностороннее движение, то подъехать к нему не просто — надо совершить множество объездов. Сейчас это даже неплохо — в первые минуты всегда хочешь увидеть побольше улиц.
Мой номер оказался на двадцать втором этаже. С такой высоты вниз я еще никогда не смотрел. Не удержался и выглянул. В феврале день хоть и прибавился, но темнеет все-таки еще рано. Внизу, на улицах, горели фонари, но увидеть что-либо конкретное было невозможно. Поэтому нечего рассиживаться у окна, даже и на двадцать втором этаже. Скорее на улицу, услышать ее шум, увидеть ее людей, уловить ритм их жизни.
Отойдя от отеля, мы с одним из моих товарищей повернули наудачу и вскоре оказались у здания прославленного на весь мир «Карнеги-холла». Прекрасный угловой дом. Почему же владельцы хотят его разрушить? Об этом было напечатано в наших газетах. Ну, допустим, построят новое, современное здание, но ведь это будет уже совсем не то. Выветрится дух истории. Десятки лет здесь славились имена замечательных артистов. Жалко, просто очень жалко, если его не будет.
Может быть, стоя у «Карнеги-холла», я и вступил в мир американских противоречий. В этой стране многие просто страдают от отсутствия традиций, древностей, старины и покупают ее в разных странах. Приобретают даже замки, так сказать, на вывоз. А свое — разрушают.
Но хватит смотреть на камни. Посмотрим на людей. Мы столько читали об американцах! Интересно, какие они на самом деле?
В нашем, театральном, представлении американец — это значит ноги выкладываются на стол и короткие отрывистые фразы прерываются возгласами: «хеллоу» и «о’кэй!», это снующие и никого не замечающие люди, живущие в каком-то бешеном ритме. Но в этот первый вечер я увидел обыкновенных людей, живущих каждый в своем ритме, идущих спокойно и размеренно, иногда устало, наверно, после утомительной службы.
Стоит ли описывать Бродвей, он описан и переписан — и все верно: и людей много, и реклама сражает вас с непривычки своей пестротой, и много машин. А люди — самые разные, даже вот нищий с собакой. На шее у него копилка, а собака как будто приклеилась к его ноге и ведет своего друга по давно привычной дороге. Кто-нибудь скажет: «Ну вот, сразу с нищих начал!» Но это контраст, и он бросается в глаза.
А приятно все-таки вот так беззаботно шататься по чужому, незнакомому городу. Но не бойтесь, мы не собьемся с пути истинного — сегодня у нас единственный, может быть, вечер, когда мы можем, не торопясь, просто побродить по улицам, на которых, несмотря на поздний час, открыты магазины. Позже мы узнали, что некоторые маленькие магазинчики не закрываются здесь даже ночью, и вы можете осуществить идею покупки чего-нибудь, осенившую вас, в любое время суток. Не знаю, часто ли осеняют подобные идеи американцев по ночам, но сама уверенность, что вы можете купить необходимое, когда это нужно, удобна и успокаивающе.
Первое наше впечатление: на углу дома Рокфеллера стояла женщина с цветами в руках. Она кому-то подмигивала и посылала воздушные поцелуи, очевидно, возлюбленному. Все было бы ничего, даже поэтично, если бы ее глаза не были устремлены на тридцатый этаж, с которого при всем желании не только подмигивающий глаз,— человека различишь с трудом. Какое тяжелое впечатление. Надо переключить внимание. Ага! Вот это зрелище уже веселей.
Во дворе этого же дома мы увидели, как на маленьком катке обучались катанию, наверно, местные жители.
А тренером был человек, одетый почему-то в ливрейный костюм. Говорят, на этом катке можно увидеть и самого Дж. Рокфеллера.
После утомительного дня, и даже в Америке, как не почитать на сон грядущий. Но кроме Библии и телефонной книжки в номере ничего для чтения обнаружить не удалось. И в эту первую американскую ночь я заснул о Библией в руках. Правда, усталость не дала мне возможности добраться до последней страницы этого фундаментального труда, я заснул на третьем слове первой главы книги «Бытия»: «В начале сотворил бог…»
По описаниям и рассказам, Америка самое шумное место на земле. Странно, я проснулся в абсолютной тишине. Что бы это значило? Слишком рано? Или это эффект двадцать второго этажа — сюда вряд ли долетит шум. А-а, сегодня же воскресенье…
Так как наше пребывание в Америке — гастроли, а не туристская поездка, то ни под каким листком нас не ждал ни стол, ни дом, и первая наша забота с утра — найти место, где можно будет быстро и без хлопот принимать пищу.
— Не завернуть ли сюда,—предложил я спутникам, но, сложив большие белые буквы в слово «Американа», вспомнил предупреждение, что это один из самых дорогих ресторанов при самой дорогой гостинице.
Но как я установил уже вчера, Нью-Йорк — город контрастов. И через несколько минут мы обнаружили на этой же стороне небольшое бистро, в этот час безлюдное. Из окна его в белом передничке приветливо улыбалась негритянка.
Когда человек ублажен хлебом, он жаждет зрелищ. Куда бы пойти? В любой стране нет зрелища интереснее, чем улица и магазин, это те места, где люди проявляют себя, не задумываясь, и тут труднее скрыть нежелаемое. Но сегодня воскресенье и большие магазины закрыты.
Ага, вот газетный киоск, не купить ли газет, чтобы познакомиться с жизнью пока хоть отраженно. Да здесь газеты и на русском языке!
Российская эмиграция давно уже расслоилась, и каждый из этих «слоев» выпускает свою газету. Так, например, эмигрировавшие до первой мировой войны издают «Русский голос». Его редактор — бывший генерал В. А. Яхонтов. Впоследствии мы встречались с ним в редакции его газеты. Здесь печатаются патриотические статьи, цитируются материалы «Правды» и других советских изданий.
«Новое русское слово» объединило вокруг себя и эмигрантов, бежавших во время революции и попавших за границу по разным обстоятельствам. Они никак не могут отделаться от своей, наверно, уже бессмысленной теперь неприязни.
У нас, актеров, ко всем этим прослойкам самый практический интерес: они будут нашими зрителями. Какими? Скандальными? Доброжелательными? Буйствующими? Или ликующими? Поживем и обязательно увидим. Но пока познакомимся с бытом этих людей хотя бы по газетам. Тут попадается такое, что нарочно не придумаешь.
Я понимаю, что люди везде живут и везде умирают и в связи с этим у их родственников и знакомых возникают всякого рода потребности… Похоронное бюро Петра Ярема уведомляет о том, что оно устраивает «лучшие похороны за самую дешевую цену», а его конкурент Ф. Волынин предлагает «первоклассные похороны за минимальную цену». Как сказал бы небезызвестный мастер своего дела Безенчук, за дешевую-то цепу «разве он кисть дает»? Но это реклама печальная.
А вот в этом объявлении жизнь бьет ключом: «Общеказачья Станица Фармингдейл Н. Дж. устраивает встречу масленицы в субботу, которая начнется в 8 часов вечера. Приглашаются все казаки, казачки и друзья казачества. Сбор гостей в казачьем доме. Желающие приносят спиртные напитки с собой. Казачьи танцы до утра».
Наверно, это хорошо, что люди стараются сохранить традиции. Но судя по стилю этого объявления, оторванные от питательной почвы, традиции эти ветшают и людям сегодняшней, Советской России кажутся ветхими и даже смешными. Одно дело перевязанные ленточкой письма — частная реликвия одного человека, но когда казачество объявляет, что будет танцевать до утра со своими спиртными напитками,— это звучит как-то несерьезно и даже забавно.
А вот мистрис Роза Ридер сообщает, что она не только гадает, но и может помочь вам в ваших затруднениях, каковы бы они ни были. Тут же адрес и номер телефона. Странно, почему же в мире столько «задумавшихся» людей, если так просто разрешить все затруднения.
Я ехал в страну, современную по многим отраслям жизни,— и вдруг такие провинциальные, наивные, замшелые, даже не проявления, а какие-то судороги жизни.
Подобными объявлениями были полны старые российские газеты, но мы от этого застоявшегося стиля как-то отвыкли. Для сегодняшнего слуха анекдотично звучит извещение, что переиздано сочинение Елены Молоховец «Подарок молодым хозяйкам», которую у нас знают по классическому совету на случай внезапного появления гостей. Именно в тот момент, когда у вас в доме ничего нет: «спуститесь в погреб, возьмите белужий бок или холодную телячью ножку, нарежьте тонко и подайте к столу». И уж совсем сражает сообщение о том, что «Общекадетское объединение имени е. и. в. вел. княгини Ольги Александровны устраивает зимний благотворительный бал с призами за лучшее бальное платье и лучшее исполнение танцев».
Неужели это серьезно? На что же они надеются? Но некоторые уже и не надеются: «Одинокая, симпат. скромная дама путем переписки желает познаком. с одиноким 58-56 л. честн., добр, характ., любящ, спок. домашн. жизнь, кот., как и мне, надоела одинокая пустая жизнь и хотел бы иметь честн. компаньона — друга на закате своих лет. Писать в адрес газеты — для Елены». Что ни говорите,— крик души.
Читаю объявления, и мне представляется маленький островок в нью-йоркском океане, на котором барахтаются, борясь за жизнь, странные, умершие люди, стараясь сохранить человеческие навыки и привычки. Плюсквамперфектум какой-то!
Впрочем, мне еще рано делать выводы — это только первые общие впечатления. Но что поделаешь, если этот гигантский город с многообразием человеческих забот под влиянием подобных объявлений начинает мне казаться провинциальным…
Позвонил Павел Массальский и сказал, что мы приглашены к Борису Шаляпину, и хотя сам хозяин в Италии, но его жена Хелчи «хочет видеть и меня, и тебя, и Комиссарова».
До визита оставалось несколько часов, и мы решили провести их у… подъезда гостиницы, так сказать, на «лавочке». Поверьте, это не менее интересно, чем наблюдать людей в магазинах.
Черт возьми, действительно какая-то провинциальность нравов чувствуется в поведении людей в вестибюле. Обычно в маленьких городах вот так же рассматривают приезжих, перешептываются, ухмыляются. К нам подходят, задают праздные вопросы, чтобы извлечь из нас хоть какой-то звук. Но, с другой стороны, было видно, что этим людям хочется получше разглядеть нас, может быть, потрогать, уж если не руками, то глазами.
Глаза человека безошибочно выдают его настроение и намерение. Очень скромного вида женщина глядела на нас какое-то время и, наконец, решилась заговорить. По-русски она говорила довольно чисто: «Я русская, но родилась здесь». В ее глазах светилось доброжелательное любопытство.
— Мне приятно посмотреть на вас просто так. Даже на ваши пальто, на ваши шапки…
Потом она задала несколько наивных вопросов о театре, сказала, что у нее уже есть билеты, и даже показала их.
Что же это за непонятное шестое чувство человека — чувство родины? Он ее никогда не видел, даже не родился там, а любой пустяк оттуда кажется родным и таинственным.
Нам понравилась милая, приятная наивность этой женщины. Неужели все наши зрители будут такими доброжелательными? Эх, хорошо бы!
Пока мы обсуждали этот вопрос, к нам как нельзя более кстати присоединился Сергей Капитонович Блинников, человек необыкновенного, жизнепрославляющего юмора. Голой бритой головой он всегда был похож на самого усатого запорожца в картине Репина, хотя усов, собственно, не было, но их вполне заменяли брови, «по-усиному» пышные. Он подошел как раз вовремя: издалека на нас нацеливался маленький человек в длинном пальто и лыжной шапочке.
Оставив в стороне возвышавшуюся над ним спутницу в прекрасном каракулевом манто, он приблизился с осторожной, извиняющейся улыбкой. В глазах не было миролюбия, наоборот, в зрачках светилось легкое ехидство. Он говорил или, лучше оказать, верещал каким-то пискливо-хрипатым голосом:
— Судя по всему, дорогие господа, вы из Художественного театра.— В слове «Художественный» он подчеркнуто произнес стоящие рядом буквы «н». И, глядя на наши пыжиковые ушанки, добавил: — Вы совсем не похожи на артистов.
— Почему вы так судите? Что, должна быть какая-нибудь униформа?
— Да нет, я просто так. У меня ведь в Художественном были друзья. Василия Васильевича Лужского знаете? Владимира Федоровича Грибунина? Они бывали у меня. Я жил на Кудринке. Был директором…— и он неразборчиво произнес два связанных дефисом слова, что-то вроде Рязано-Уральской или Урало-Каспийской — я просто подбираю названия по созвучию — дороги.— А вот теперь живу здесь. Честно говоря, пришел посмотреть на вас. У нас с женой и билеты уже есть.
— Ну что ж, это очень приятно,— кто-то из нас ответил ему спокойно.
Может быть, это послужило для него сигналом? Он отошел на два шажка, оглядел нашу группу оценивающе, как фотограф, и, снова приблизившись, весомым тоном сообщил:
— А вот мой брат — я фамилии не произнесу...
— Нет, нет, пожалуйста…
— Он пишет, что в уборную в калошах ходит.
— Ну что ж, дело вкуса.
И вдруг он еще ближе подошел к нам и доверительно-вопрошающе взмолился:
— Скажите мне, только честно, правду скажите, жить там можно?
От такого вопроса мы немного опешили. Но Блинников не растерялся. Импозантный, толстый Блинников снял свою почти боярскую шапку, обнажил большой блестящий шар головы, сложил персты христианской щепотью и, осеняя себя широким, размашистым крестом, произнес:
— Вот вам крест святой — можно! — и демонстративно поклонился в пояс.
Человечек вэвизгнул и отскочил от нас как ошпаренный, как черт от ладана, и, истерично крича: «Не верю! Не верю! Не верю!» — как-то боком-боком убежал.
Чего же он ждал? Наших прочувственных слез? Сожалений? Жалоб? Вздохов? Жалкий чудак! А ведь этот типчик, типишка — он тоже будет нашим зрителем. У него уже и билеты есть. Но надо обязательно запомнить выражение его лица и интонацию его крика, полного жалкой и бессильной злобы. Вот как может выражать себя ненависть. Мне даже показалось на миг, что из лыжной шапочки выглядывает голова змеи. Он вовсе не показался мне смешной фигурой, скорее, драматической. Существо, гибнущее в путах собственной ненависти. А интересно бы сыграть такого! Мне, пожалуй, таких еще играть не приходилось.
Настал час нашего визита к Шаляпиным. Мы пошли пешком. Пятая авеню, шестая… Шестая авеню — это единственная в Нью-Йорке улица, которая теперь имеет словесное название — «Америкен». На ней производились ремонтные и строительные работы. Был вырыт длинный широкий котлован, кажется, для метро. Но нигде ничего не было огорожено и движение не прерывалось. Траншея была заложена громадными толстыми балками, ровными, как пол. И по ним спокойно шли самые тяжелые машины, вплоть до автобусов.
…Нас встретила темноволосая стройная женщина в очках. Это была Хелчи, жена Бориса Федоровича. Она расцеловалась с Массальским. Познакомившись с нами, сразу же взяла такой тон, что мы почувствовали себя давними и близкими друзьями. Она говорила по-русски. Вот что значит преданность и любовь! Настоящая американка, Хелчи до своего замужества не знала ни одного русского слова. Но став женой Бориса, из уважения к нему и его друзьям — а их у него много, и хороших! — она выучилась говорить по-русски. Говорила она, естественно, с большим акцентом, иногда бросала такие слова, которые не каждая дама отважится произнести. Очевидно, Борис иногда в шутку объяснял ей некоторые понятия остроумно, но не совсем точно. Путая падежи, мужской и женский род, она очень смешно конструировала фразы, и это придавало ее речи пикантность.
Она сказала, что дала телеграмму Борису и тот обязательно приедет, чтобы повидаться с другом. Кроме того, она пригласила Таню, Татьяну Федоровну (сестру Бориса), и та должна скоро приехать.
— А глоток вина, я думаю, не будет вам помешкой.
Мы говорили о разном и о многом, рассматривали на мольберте незаконченный портрет чудесной девушки, дочери актера Гарри Купера.
Наконец раздался звонок…
Вы когда-нибудь присутствовали на встрече людей, не видевшихся десятилетиями. Мне доводилось. Не часто. Но каждый раз мое сердце разрывалось на части.
Павла Массальского с детьми Федора Ивановича Шаляпина — Борисом, Таней, Ириной и Лидией — связывала отроческая, юношеская дружба. Общие первые увлечения, ухаживания, гимназические балы, вальсы, мазурки, серпантин, игра во «флирт» — все это с годами исчезает из жизни, хотя придает воспоминаниям романтическую взволнованность. Но ведь безусый гимназистик превращается неминуемо в солидного, дородного человека, который прожил годы и годы своей особой жизнью, несущего на себе отпечатки прошлого. И как странно со всем этим грузом лет предстать однажды перед глазами юности, а ведь только этими глазами и смотрят друг на друга школьные друзья.
Я чувствовал волнение Павла: какой увидит он девочку Таню и каким девочка Таня увидит его. А, может быть, мне это только показалось, и этот вопрос больше волновал меня, чем Павла.
…Итак, раздался звонок, и Хелчи сказала:
— Это пришел он. Таня.
В комнату вошла Таня, Татьяна Федоровна, со следами прежней женской приятности. Низковатым голосом сказала общие приветственные слова. Наблюдая украдкой эту трогательную и теплую встречу, я, если признаться, маленечко прокашлялся и торопливо выпил глоток вина, чтобы смягчить легкий спазм в горле.
После нескольких общих фраз все деликатно отошли, чтобы не мешать им унестись к особняку на Новинском бульваре, к беззаботному хохоту юности, ибо не могли участвовать в бесконечных: «А ты помнишь?» — и не мешать грустным ноткам, которые окрашивали их воспоминания.
Мы беседовали с Хелчи, но что-то во всех нас прислушивалось к беседе на диванчике.
Наконец гости осознали, что наступил час, когда их можно будет назвать назойливыми. Хотя Хелчи с этим не согласилась, мы попрощались. Откровенно говоря, нам было хорошо и уходить не хотелось.
Однако главная цель приезда в Америку не визиты, а спектакли. Тем более, что американские зрители в ожидании — они неплохо подготовлены Солом Юроком. Его реклама убедительна и серьезна. Он чрезвычайно много сделал для популяризации советского искусства. Гастроли в Америке наших крупнейших музыкантов, танцевальных ансамблей, «Большого балета» — все это дело его рук.
Первым русским театром, посетившим Америку, был как известно, Художественный театр. Но это было давно, свыше сорока лет назад. И вот снова «Сол Юрок представляет Московский Художественный театр» — так значилось в маленькой афишке, со специальным бланком для заказа билетов.
Фирма Юрока — одна из самых крупных и уважаемых, ибо она умеет отбирать в мировом искусстве самое главное и интересное.
У входа в «Сити-сентр-тиэтр» много фото — сцен из наших спектаклей и портреты актеров. На стендах скромные, не кричащие афиши сообщают о днях спектаклей. Мы начинаем «Мертвыми душами». Это чрезвычайно важно — чем открыть гастроли. И «Мертвые души» удовлетворяют всем, как теперь модно выражаться, параметрам. Во-первых, это глубоко русское произведение, и оно поставлено Станиславским, а его имя для любителей театра в Америке чрезвычайно весомо. Тут существует даже «Дом Станиславского». В нем русские театральные деятели, по разным причинам жившие и живущие в Америке, пропагандируют его систему, его метод. Многие сейчас уже ушли из жизни, оставив литературные труды. Имели свои школы-студии Р. Болеславский и несколько своеобразно претворявший в своем искусстве метод Станиславского М. Чехов, а Мария Успенская, или, как здесь ее называли, Маруча Успенская, была главным пропагандистом метода Станиславского в Голливуде.
Несколько позже в доме одного из друзей Бориса Шаляпина я увидел бывшего руководителя театра «Олд Вик» Тирона Гатри, который в это время был уже главным режиссером театра его имени в городе Метрополисе в штате Миннесота. Ирландец по происхождению, он был очень высокого роста и внешне похож на генерала де Голля.
Тирон Гатри много ставил Чехова. Высоко ценит его и сегодня. О своей жизни в театре он написал большую книгу. У нас завязалась с ним беседа об искусстве МХАТ, и он высказал мысль, характерную для театральных кругов Америки.
— Считается, что в искусстве Художественного театра появилась некоторая музейность. Не знаю, как у вас, но в условиях сегодняшнего развития театра Запада «музейность», например «Вишневого сада» или «Мертвых душ», просто необходима для нормального развития театрального искусства и здесь и в Англии. Ибо глубокое проникновение в суть человеческой натуры и совершенное, гармоническое сочетание актерских индивидуальностей (думаю, что под этим он подразумевал ансамбль.— В. П.) сегодня и всегда будет главным в искусстве театра.
В этих словах я почувствовал единомышленника, который понимает, насколько опасен для театра формализм.
Не случайно и Юрок и наше руководство быстро пришли к единому решению — начать «Мертвыми душами».
В Нью-Йорке принято большие гастроли проводить в театрах Бродвея и Сорок второй улицы. Это своего рода театральный район города. Здесь сосредоточено большинство зрелищных предприятий. Театр же «Сити-сентр», в котором будем играть мы, совершенно от них оторван и находится в центре города, на Пятьдесят пятой улице.
Театр не имеет постоянной труппы, и в нем проводятся гастроли оперных, танцевальных и мюзик-холльных ансамблей. Зрительный зал насчитывает три с половиной тысячи мест. Для драматического спектакля — это огромное помещение. Договариваясь о месте гастролей, мы, честно говоря, сомневались в целесообразности проведения их именно в этом помещении и высказывали претензии, что деловая, коммерческая сторона, понятная для предпринимателя, может снизить художественный авторитет театра. Разве годится такой зал для мхатовских спектаклей и, в частности, пьес Чехова?
Наступили рабочие дни, и мы начали на практике осуществлять свои задачи. Понедельник в театре издавна считается невезучим днем. (Недаром в МХАТ он отдан отдыху.) Но теперь забыв все приметы, мы начали нашу подготовку в понедельник. С утра прошли репетиции световых монтировок и некоторых технических средств.
На американской сцене не приняты поворотные круги. И наш накладной круг был специально изготовлен в Америке, а рабочим сцены пришлось приводить его в движение вручную. Это сооружение несложное, но действовать оно должно точно и мягко, особенно важно уловить ритм поворота, чтобы не затягивать чистых перемен. Американские рабочие сцены освоили эту машинерию очень быстро, и на первой монтировочной репетиции все шло уже в нужном темпе.
Я заметил еще во Франции, что рабочие сцены быстро сближаются между собой. У них легко устанавливаются самые теплые взаимоотношения и взаимопонимание. Даже не зная языка друг друга, они быстро вырабатывают какой-то новый, специальный язык и отлично управляются с ним. А старые мхатовские рабочие умеют везде сразу же установить уважительное отношение к своему делу, к сцене, соблюсти ту особую мхатовскую тишину и обстановку, которая сопровождает обычно наши спектакли, и, главное, умеют внушить все это своим новым коллегам, внушить, что они являются важными участниками творческого процесса, протекающего на сцене.
Вечером 1 февраля состоялась генеральная репетиция картин «Вечеринка», «Бал» и «Ужин». Это очень тонкие и трудные для исполнения сцены, поистине гениально решенные Станиславским. Особенно сцена бала. Она построена на нескольких репликах, танцах, шуршащих невнятных фразах. Ее выразительность и четкость зависят от внимания и искусства актеров. Каждый взгляд и каждое действие здесь имеют большое значение.
Так как обычно в гастролях участвуют не все актеры, то в эти сцены вводятся новые исполнители, независимо от их ранга и положения в театре,— те, кто может совместить роль в массовке со своей собственной ролью. Борис Смирнов выступает в роли чиновника и ведет линию ухаживания за танцующими дамами. Кторов изображает какого-то старого, обветшалого отставного. Степанова — важную даму, принятую у губернатора. Зуева, отыграв Коробочку, выходит трясущейся старушкой, а Плюшкина в моем изображении сменяет важная и горделивая статская личность.
Не подумайте, что вводы эти производились наскоро, нет, они сделаны еще в Москве со всей мхатовской тщательностью. Поистине трогательно то старание, с каким актеры готовят эти маленькие роли. В этом чувствуется и эстетическое удовольствие и уважение к труду Станиславского.
На репетицию к нам одни пришли, чтобы увидеть предварительную мхатовскую работу, другие — с деловыми целями. Очень много приглашений на встречи и беседы в Колумбийский университет, в Академию театрального искусства, в студенческие организации, в театральные общества, в театральные профсоюзные организации, на просмотры в школах-студиях — все это в дальнейшем заполнит нашу и без того чрезмерно уплотненную жизнь.
Пока же в свободные вечера мы продолжаем изучать жизнь улицы. На углу, у дверей закрытого магазина, стоял рекламный манекен. Он изображал человека с большой бородой, в шапке, чем-то похожей на шлем с забралом, в костюме не то охотника, не то рыцаря. Он стоял, опершись на высокий, почти до подбородка, меч. На поясе у него висел колчан для стрел. Стеклянные глаза, казалось, смотрели в одну точку. Возвращаясь, снова увидели это изваяние, но поза, как нам показалось, несколько изменилась. Это привело нас в необычайное изумление, даже страх.
— Да он живой! — воскликнул Блинников.
— Ерунда! Это или рекламное изображение, или автомат,— уверял я.— Мы остановились и бесцеременно начали его рассматривать. И вдруг отшатнулись в смущении. Это действительно был живой человек, с настоящей бородой, но одетый в интригующий костюм. В колчане вместо стрел лежали небольшие аккуратные бумажные рулончики.
— Поэт,— объяснил подошедший к нам человек. Он добавил: — Ему надо сказать: «Дайте мне ваши стихи». Он предложит вам, не отрывая рук от меча, взять свиток и положить мзду. Он стоит здесь каждый вечер и произносит только два слова «возьмите» и «положите». Иногда действительно подходят и берут стихи старого поэта. Другого способа распространять свои произведения он не нашел.
До начала гастролей случилось ЧП.
Актер на сцене должен быть одет и иметь крышу или небо над головой. Снабдить его всем необходимым — забота постановочной части. Бутафория, костюмы, осветительные приспособления — все эти вещественные оболочки спектакля были отправлены из Москвы водным путем непосредственно в Нью-йоркский порт. До Нью-Йорка все прошло благополучно. А о последующей драматический ситуации мне рассказал один из руководителей нашей постановочной части А. Д. Понсов.
Был почти час ночи по нью-йоркскому времени. Для театральных работников не очень поздно, но организм, еще не успевший адаптироваться к новому укладу жизни, постоянно требовал сна. Понсов начал было к нему готовиться, как раздался телефонный звонок: «Сол Юрок срочно просит вас на совещание». Оказывается, и у них бывают ночные бдения. Но что могло случиться? В недоумении Понсов бросился в кабинет Юрока и услышал его вопрос:
— Нет ли у вас в театре второго экземпляра костюмов «Мертвых душ»? Хотя бы для первых спектаклей?
Встревоженный Понсов попросил объяснений. Оказалось, что судно, на котором прибыли наши декорации стоит на очень дальнем рейде, а в порту забастовка докеров. Она продлится еще несколько дней и в ближайшее время выгрузить судно не удастся.
— Очень возможно, что первые спектакли придется играть в сукнах и «ан фрак»,— заключил Юрок.
Понсов сказал ему, что если даже и есть второй экземпляр костюмов, он не уполномочен решать такие сложные вопросы, придется подождать приезда директора театра. На что Сол Юрок решительно сказал:
— Ладно, будем принимать меры. Попробуем добиться этого другим путем.
Он начал действовать, не теряя ни минуты. Обратился к бизнесменам, по-видимому, относившимся к нему с уважением, с просьбой, чтобы они решили это затруднение в конгрессе. Конгресс постановил: отправить судно в Филадельфийский военный порт, где его разгрузят солдаты. Вся процедура передислокации продолжалась пять дней. В день нашего приезда Понсов с помощниками и переводчиками на машине отправился в Филадельфию. Их встретил маленький человек, которого приняли за агента фирмы перевозок. Но это оказался сам владелец громадного парка трехосных грузовых фур. Его рабочие погрузили оформление каждого спектакля в отдельный грузовик.
Конечно, это рассказывать легко и быстро, но я представляю, сколь мучительно было состояние Понсова и его помощников, когда они должны были сами провести это предприятие, да еще в чужой стране. Самое интересное, что вся эта процедура осуществлялась по телефону, И вот тут поразило его всемогущество слова «договоренность».
Выяснения всякого положения могут длиться часами, а иногда и днями. Тут будут горячие споры, столкновения упорства, отказов, возражений, доводов, доказательств, порой обид и обвинений. Но с того момента, когда достигнута словесная договоренность, все выполняется точно и четко. Слова «Я этого не говорил» — теперь исключаются. Иначе вы потеряете свой деловой престиж. Словесные обязательства двух сторон являются деловыми обязательствами для каждой.
Как бы в подтверждение этой четкости декорации прибыли в Нью-Йорк в последовательности, предусмотренной репертуаром.
Наконец наступил день первого спектакля.
За некоторое время до начала я устроился недалеко от входа, чтобы наблюдать театральный съезд. К театру ведут две улицы — Пятьдесят пятая и Пятьдесят шестая, для обозрения я избрал серединную точку.
Бесшумно подкатывали машины и замирали, пока из них не выходили наши будущие зрители. Я разглядывал их с любопытством и вниманием. И вдруг среди общей оживленной суеты заметил молодых людей, которые вручали прибывающим какие-то листочки. (Позднее я узнал, что это члены профашистской организации «Клуб молодых республиканцев».) Кто-то брал их, не задерживаясь, и совал в карман, кто-то тут же бросал на землю. В этом отношении американцы несколько бесцеремонны и не особенно следят за состоянием улиц.
Я подумал было о необычайной оперативности нашей гастрольной дирекции, так быстро отпечатавшей рекламу. Но вскоре убедился, что к дирекции это не имеет никакого отношения. Поднял один из листков и прочитал: «Не посещайте этого театра. Этим самым вы поддерживаете коммунизм».
Вдруг я заметил, как один американец взял листовку у одного, у второго, у третьего. Вот, подумал я, цепная реакция. Сейчас наберет и будет раздавать дальше. Но он неожиданно смял в комок все эти бумажки и бросил в лицо этому, с позволения сказать, пропагандисту. Разумный человек.
Первый спектакль начинался в семь часов вечера. Последующие шли, так сказать, по скользящему графику. А скользил он в зависимости от дневных приготовлений. Спектакли начинались и в 8 и в 8.15, а дневные (обычно шел один и тот же днем и вечером) — в 2.30 в субботу и воскресенье. Это удобно для постановочной части: не надо переставлять декорации, и мы должны были согласиться, хотя это и противоречит творческим законам Художественного театра. Как говорит турецкая пословица: «Если попадешь в царство одноглазых — закрой один глаз».
Для синхронного перевода маленькие транзисторы, чем-то похожие на ложки, можно было получить при входе.
Актеры, занятые в спектакле, давно уже за кулисами. Им помогают наши и американские одевальщики. Кроме милой негритянки к нам приставлен еще и одевальщик, солидный господин в ярком жилете, цвета которого менялись каждый день, очевидно, для того, чтобы его можно было легко распознать. На втором спектакле мы уже поняли, что он не отличает пуговицу от пряжки и фрака от мундира, даже при обстоятельном объяснении и демонстрации, что есть что. Было очевидно, что это далекий от портновского дела человек. К тому же он усиленно скрывал свое знание русского языка. «Жилет» усердно нес среди нас ту службу, ради которой оффис выдвинул его на пост театрального портного. Что ж, ничего не поделаешь: служба есть служба.
Конечно, каждый раз, особенно на первом спектакле, мы с напряжением прислушиваемся, сидя в наших уборных, к передаваемому по радио дыханию зрительного зала. Кроме зрителей тут масса корреспондентов, чуть ли не от двухсот газет разных штатов, которые будут печатать отзывы о спектакле и разнесут по стране впечатления о Московском Художественном театре. И мы почти физически ощущаем великую ответственность.
Конечно, больше всего нас беспокоит степень доходчивости русского колорита спектакля, необычного для американского зрителя, степень воздействия живописного и насыщенного гоголевского слова и, конечно, самого образа спектакля, созданного Станиславским.
Странное дело, театры других стран, гастролируя за рубежом, заботятся об успехе в самом прямом и нормальном смысле. Для них зритель монолитен. Мы же еще должны обязательно помнить, что в зале существует некий рассеянный слой зрителей, которые и нас воспринимают по-особому. Это дополнительная нагрузка на нервную систему, потому что кроме обычного зрителя мы прислушиваемся еще и к этим, бывшим, ожидая от них какой-нибудь каверзы, непрерывно споря с ними и доказывая их неправоту…
Наконец, прозвучали гимны Советского Союза и Соединенных Штатов Америки. Первый гастрольный спектакль начался.
А потом были бесконечные вызовы, радующие нас как свидетельство подлинного успеха.
Вопреки правилам, существующим в Москве, здесь допускается посещение кулис после спектакля, и мы обязаны этому подчиниться. С разрешения Юрока к нам приходят актеры, литераторы, общественные деятели. Их представляют, мы пожимаем руки.
Мы выходим из театра. Нельзя оставаться спокойным, когда видишь сотни протянутых фотографий и программ с просьбой об автографе. И начинаешь подписывать, подписывать, подписывать. И вдруг чьи-то умоляющие глаза:
— Напишите что-нибудь.
— Кому я должен написать?
Вот тебе и раз! — Маше Зарудиной, Лене Скворцовой. Она еще так молода, что хочется написать «Леночке», американской Леночке Скворцовой.
Я оглянулся и увидел своих товарищей, которые, стоя в разных углах, усердно, но легко, как конфетти, разбрасывали свои подписи. Я поймал себя на мысли, что повторяюсь, фразы автографов начинают звучать банально. А в эту минуту хочется быть особенно духовно чистым, и в каждую надпись, как бы ни была она однотипна, вкладывать как можно больше сердца.
Вернувшись домой после спектакля и банкета в честь начала гастролей, в вестибюле гостиницы мы нашли первую рецензию в газете «Нью-Йорк таймс». Чертовская оперативность!
Развернув многостраничную «Нью-Йорк таймс», мы узнали, что думает о нас наш самый быстрый критик. Переводчица читает статью с листа, и каждый с нетерпением ждет упоминания своей фамилии, ибо, как заметил Горький, «актеры и литераторы самолюбивы, как пуделя». Говард Таубмен назвал свою заметку «Вечно живые «Мертвые души» и в ней писал: «Само имя Московский Художественный академический театр имеет магическую силу. Во время своих первых выступлений в Соединенных Штатах сорок два года назад труппа театра играла с такой простотой, естественностью и слаженностью ансамбля, которые для американцев были откровением и оказали на наш театр огромное влияние.
Один русский, побывавший недавно в США, признался, что младшее поколение любителей театра смотрит на МХАТ как на что-то вроде музея. В Советском Союзе ощущается сильное тяготение к новым идеям и современной сценической технике, а любители театра ищут свежих направлений и современных стилей. Однако для нас, американцев, этот музей является именно тем, чего нам не хватает, и мы рады увидеть старые спектакли все в том же блестящем исполнении. (Яркая иллюстрация того, что всегда будет принадлежать этому музею,— спектакль «Мертвые души».)
Владимир Белокуров вызывает ощущение, будто сам Чичиков, живой хитрец, сошел со страниц поэмы Гоголя. Чичиков с его деликатной внимательностью и щепетильной учтивостью — благовоспитанный баловень общества. Однако глаза его беспокойно бегают и губы собраны в тонкую вытянутую линию. После того как Чичиков снискал расположение любезного дородного губернатора — Виктора Станицына — и наиболее уважаемых людей из его окружения, содержание пьесы сводится к тому, что начинают совершаться сделки о продаже мертвых душ. Актеры Московского Художественного театра обращают эти моменты в полные комедийной гиперболы сцены.
Собакевич Алексея Грибова громаден, шарообразен и волосат, как хитрый медведь. Вместе с Белокуровым они начинают восхитительно-забавную игру: что следует передать раньше — деньги или расписку.
Дюжий и буйный Ноздрев Бориса Ливанова — это расточитель, который неожиданно меняет дружеское расположение на враждебность. Скупец Плюшкин Бориса Петкера показан чудаковатым с комедийных позиций, но с оттенком грусти. Анастасия Зуева великолепна в роли старой помещицы Коробочки, сгорбленная поза которой делает ее похожей на громадный чехол для чайника.
Те, кто не знает русского языка, смогли пользоваться транзисторами и слышать точный перевод. Но если вы знакомы с поэмой Гоголя или хотя бы потрудились прочитать текст пьесы, то остальное уже забота актеров театра. Образы XIX века типичны и вечны, и наши гости показали их так, как это подобает блестящим актерам».
Чтобы понять некоторые полемические тонкости этой статьи Таубмена, надо сказать, что еще задолго до приезда Художественного театра театральные рубрики многих американских газет посвящались вопросам его творчества. Некоторые из них носили пессимистический характер, в них часто намекалось на бесперспективность в жизни театра, говорилось о творческом тупике, о традиционности, которая превратилась в статику, иногда употреблялось даже слово «затхлость», а чаще всего «музейность». Статья Норриса Хоттона, например, опубликованная до нашего приезда, была озаглавлена «Нищета и богатство советского театра». Белогвардейская газета «Новое русское слово» поместила статью под названием «Скованный традиционализм».
Как видим, Говард Таубмен не согласен с такой точкой зрения и, на мой взгляд, достаточно убедительно опровергает ее в своей статье. Отношение к Художественному театру как к театру современному, говорящему о насущных жизненных проблемах, мы нашли и в других рецензиях на наши спектакли.
В той же «Нью-Йорк тайме» критик Солсбери, очевидно, не очень глубоко знающий творчество Гоголя, но тоже удивленный спектаклем, написал: «Нью-йоркцы, наблюдая за Чичиковым, воспримут спектакль как своего рода версию дела Билли Сола Эстеса». Признаюсь, для нас самих было неожиданностью, что наш спектакль можно так тесно связать с современностью. Вот тебе и музейность! Это опровержение тем более ценно, что, судя по заметке, Солсбери не ставил его своей целью.
Таубмен и Солсбери не были единственными.
«Мертвые души» — это спектакль с живой душой. Это прекрасное активное представление, которое придало большую значимость сцене — раздвинуло стены театра и преподнесло зрителям богатство комедии,— писал Боултон в газете «Морнинг телеграф».— Перед нами предстала радующая мастерством труппа, каждый участник которой безупречен».
В «Джорнел америкэн» критик Джон Макклейн нашел, что «Мертвые души» исполнены большой труппой актеров, изобилующей «звездами». Это целиком, очаровывающее зрелище. В каждом эпизоде есть роль для актера-«звезды». И трудно сказать, кто из них более выдающийся актер, настолько талантлива эта труппа».
Критик «Нью-Йорк уорлд телеграм энд сан» Норман Надел назвал свою статью «Мертвые души ожили». «Первая из четырех пьес,— писал он,— дает богатое многообразие характеров, богата деталями и полна жизненной правды, что и объясняет мировую славу театра… Каждая роль — это откровение, это дар, который нужно внимательно изучать и которым следует глубоко и полно насладиться. «Мертвые души» — это сокровищница актерского мастерства виртуозов…»
Я, конечно, не могу процитировать все рецензии на все спектакли, их было более двухсот. В общем, они повторяют мысли приведенных выше в разных вариантах. Я не делал специального отбора только положительных. Как раз отрицательные могут быть самыми интересными, потому что свежий и пристрастный глаз подметит то, о чем сам и не подумаешь.
В общем, и атмосфера самого спектакля и рецензии сняли то тревожное волнение, которое могло у нас возникнуть вначале из-за кампании в прессе и эксцессов у театра.
Ни возбуждение первых спектаклей, ни радость первой похвалы не могли спугнуть моего здорового сна. Меня тогда еще не смущали ни шум, ни чрезмерные волнения. Даже отходя ко сну, я бестрепетно придвинул к себе телевизор, который обладал способностью разъезжать по комнате, и, погасив свет, решил получить еще одну порцию знакомства с Америкой, точнее, с Телеамерикой.
Увидев на экране трех скачущих ковбоев с дулами револьверов, направленных прямо на меня, и не привыкнув к такому обращению, да еще перед сном, я переключится на другую программу и попал на спокойную и не будоражащую передачу сначала о мозольных пластырях, быстро устраняющих неприятные наросты на человеческом теле, а потом о «прайн» — хорошо упакованной консервированной пище для собак. Ублаженный этими обнадеживающими сообщениями, я заснул и проснулся, когда уде рассветало.
Открыв глаза, я увидел направленное на меня дуло револьвера и прищуренный глаз. На секунду у меня екнуло сердце, но тут же, опомнившись, я понял, что это целился в меня ковбой из другой программы. Неужели они вот так всю ночь стреляют и рекламируют, рекламируют и стреляют? Это особенно удивительно, что ведь и днем не сидят без дела! Я снова покрутил ручки и попал на еще один рекламный фильм. Ну да, так и есть. Рекламировали всё — кремы для лица, торты и обувь, расхваливали какой-то «нью-доун» для мытья головы, и красотка в вечернем платье, демонстрируя флакончик и кокетничая с вами, сообщала, что она моет свои волосы снадобьем только этого названия. Потом показывали подтяжки и дамские пояса, «лучше в мире», и тут же демонстрировали достоинства подтяжек: из окна -надцатого этажа сбрасывался человек, и от самой земли, но не успев ее коснуться, втягивался этими подтяжками обратно в окно. Когда все было ясно из картинок, «пояснения» давались «быстрым» голосом, какой получается, когда на магнитофоне перематываешь пленку в обратном направлении. Вся эта реклама мне показалась более забавной, чем рекламирующей. Но фильмы эти очень остроумно придуманы, и я регулярно смотрел несколько дней подряд рекламно-информационный фильм, который сообщал о новостях политического, социального, эстетического и бытового характера. Вот, например, один из них.
Солидный на вид уборщик комнаты (таких, независимо от возраста, чаще всего называют «бой»,) входил в помещение и начинал вытирать пыль. Время от времени он подходил к притолоке двери и, постукивая по ней, словно будя кого-то, приговаривал:
«— Что-то сегодня миссис заспалась. Ну, ничего, мы можем подождать».
Потом он садился на стул, клал ногу на ногу и снова спрашивал:
«— Что же вы не появляетесь?» — И тогда из норки, расположенной в коробке двери, выходила мышка — игрушечная, но совершенно, как настоящая. Из чего она была сделана и как управлялась — я догадаться так и не смог.
Мышка взбиралась по ноге, достигала колена и становилась на задние лапки. Потом опускалась на все четыре или только присаживалась. А между тем шел разговор двух собеседников — человека и мышки. Разговор велся — и это я считаю самой замечательной находкой — без сюсюканья и кривляний, нормальным голосом и с полной серьезностью. Несовместимость собеседников никак не подчеркивалась. Человек угощал ее тут же собранными со стола крошками, как самой нормальной и обычной едой.
Они говорили на разные темы, которые именно сегодня интересовали американцев:
«— Правда ли, что мэр города Нью-Йорка отказался баллотироваться?
— А почему бы ему и не отказаться, если он не надеется набрать нужное число голосов?»
И дальше шло подробное обсуждение этой и других проблем дня. Потом человек спрашивал:
«— Вы сыты?» — и быстро пускал мышку на стол, где та, продолжая беседу, принималась разглядывать пищу, как бы оглядывали ее мы сами. При этом мышка жила совершенно точно по методу физических действий, прямо как в Московском Художественном театре, и у нее можно было даже поучиться некоторым элементам технологии.
Под конец передачи мышка, уже прощаясь, спрашивала:
«— Нет ли у вас немного стирального порошка «Woolite», стирающего в холодной воде? У меня сегодня стирка, а я пользуюсь только этим порошком. До завтра».
Мне очень нравилась эта форма диалога. Иногда собеседник боя менялся. Появлялась, тоже в натуральную величину, миссис Корова, к которой он обращался «мэм». Она усаживалась в кресло и свои характерные коровьи признаки стыдливо прикрывала копытами. Все это делалось очень серьезно и потому невероятно смешно. Корова вела беседы на бытовые темы и иногда об искусстве:
«— Вы были на выставке…» — и назывался художник, картины которого действительно в эти дни экспонировались.
«— Да,— отвечает миссис,— мне понравилось, за исключением некоторых, излишне формалистических полотен…»
Убаюканный телевизором, я снова задремал и опомнился уже в девятом часу. Поздно! Что я, спать сюда приехал? И, торопясь наверстать упущенное, начал действовать быстро. Несколько телефонных звонков ко мне и от меня — и вот я уже готов для очередных походов.
А сегодня довольно холодно, кажется, даже морозит. Но местные дамы без шапочек и большинство мужчин тоже, только на ушах что-то отеплительное, нечто вроде радионаушников на пружинках. Иногда мужчины нисходят до маленьких шляпок, которые на больших лицах выглядят клоунскими колпачками, это впечатление усиливают перышки, вставленные в ленты. Такие одинаковые колпачки попадаются часто, наверно, мода здесь, как и у нас, что-то вроде ритуала, которому следует подчиняться.
Дамы ходят в легких туфельках и кутаются в короткие шубейки или пальтеца. «Продувные» туалеты не очень в гармонии с кружащимися снежинками. Может быть, неопределенность одежды объясняется тем, что Нью-Йорк расположен на широте Самарканда и Бухары, и если летом тут так же жарко, то зимой глубокие заливы Ледовитого океана охлаждают воздух больше чем нужно.
В большинстве случаев американцы одеты просто и обычно, а у нас на сцене их почти всегда одевают экстравагантно.
Сегодня, я чувствую, что могу уже не только смотреть во все глаза, но и поразмышлять над виденным раньше и теперь. Тем более, что некоторые впечатления начинают повторяться.
В первые же дни мне показалось, что в укладе нью-йоркской жизни есть что-то провинциальное. Несмотря на давящее многоэтажие, изобилие кварталов, стран в стране, какими являются районы Гарлем, Порто-Рико, Чайнтаун, Европейский, несмотря на то, что здесь ООН, громадное количество музеев, Эмпайр стейтс билдинг — стодвухэтажное здание, гигантский порт, пуп Нью-Йорка — Манхэттен, окруженный со всех сторон тридцатью одним мостом, и, наконец, шестьсот тысяч машин, въезжающих в город каждое утро, одним словом, несмотря на то, что здесь все грандиозное и современное.
Побывав в нескольких домах, я все больше убеждаюсь, что здесь, на фоне громад, протекает какая-то архаическая, с моей точки зрения, форма общественной жизни — бесконечные ленчи, коктейли, обеды, ужины. Напоминает наше русское гостеприимство, но оно как-то уж слишком поглощает и хозяев и гостей. Может быть, это следует объяснить тем, что посреди каменных громад человек чувствует себя теснимым, цепляется за прожитое, обжитое и привычное, чтобы сохранить себя в мире гигантов и сверхсильного возбуждения?
Визиты начинают маленечко надоедать и утомлять. И как ни трудно отвечать на приглашения отказом — приходится, ибо приглашают уже не только знакомые, но и знакомые знакомых. Для себя мы решаем ограничиться только кругом друзей шаляпинской семьи. Тем более, что постепенно начинает все больше обозначаться загруженность официальными визитами и представительством Художественного театра в разного рода культурных организациях.
Однако мы не забываем своего намерения знакомиться с новой для нас жизнью во всех ее ракурсах и поворотах.
А так как люди везде, то даже прием пищи может превратиться не только в акт поддержания нашего бренного тела, но и обогащения души.
Я вполне понимаю и даже разделяю стремления европейских гастролеров вкушать хлеб в «Американа», а заодно и понаблюдать, как ведут себя миллионеры, дамы — в одиночестве или в обществе — и как склоняется перед ними услужливый метрдотель, рекомендуя на ушко изысканные блюда, какой-нибудь там мексиканский бифштекс. Мы это тоже видали и едали, хотя для меня лично нет ничего лучше русской кухни, которая не уступает ни по вкусу, ни по обилию названий никакой другой.
Итак, «Американа» — это роскошно. Но мы решили ходить в разные места — и туда, где самообслуживание и где подают официанты, и в солидные рестораны. В русский тянет меньше всего — мы по Франции уже знаем что такое заграничная русская кухня.
Сегодня мы — в самой что ни на есть рабочей и быстрой столовой самообслуживания. И с интересом приглядываемся к сидящим за столиками или стоящим у стойки людям в комбинезонах, к людям с деловыми портфелями, так смачно уплетающими простые яства — «фирменные блюда» именно этого бистро.
Тут же клерки, рабочие строящегося рядом дома, служащие магазинов, молодежь и зрелые люди, старики. Здесь, видимо, каждый находит то, что ему нравится: чечевичную похлебку; бульон с пирожком; бутерброд с сосиской, сооруженный быстрой и опытной рукой; гамбургер, то есть котлету, вложенную в круглую булочку, с правом обильного употребления горчицы; добротный ростбиф, и, конечно, пиво — словом, что угодно, на все вкусы и деньги.
Мне вдруг пришла в голову мысль, что еще совсем недавно я укорял нью-йоркцев за любопытство, с каким они разглядывали нас. А сам-то чем я от них отличаюсь? И решил в своих наблюдениях быть поделикатнее. Но все-таки, как интересно следить за выражением лиц, за весело жующими скулами, быстрыми, короткими беседами и удовольствием передышки. Наверно, здесь много завсегдатаев: недорого и очень вкусно.
Я стараюсь не упускать ни одной детали окружающей обстановки. Замечаю, как время от времени в окно или в дверь заглядывает полисмен-негр, который одним своим баскетбольным ростом может навести порядок.
Беседы здесь не заведешь — жуют быстро, экономя время, к тому же, кроме пива, тут не водится спиртных напитков, тех, что побуждают к красноречию и рассуждениям ни о чем.
Хотя люди, стоящие у столиков, видимо, отдыхали, но ощущалось настроение какой-то стремительности, может быть, от того, что посетители все время менялись.
Вошла женщина с детьми. Удивительно, как везде и всюду мамы одинаковы по манерам, интонациям и беспокойству. Девочка была здорова, а мальчик, наверно, после полиомиелита. (В Америке эпидемия этой болезни была наиболее жестокой, недаром именно здесь нашли от нее средство.) Им уступили место, и женщина все расторопно организовала. Сначала устроила мальчика, а девочку взяла о собой, чтобы та помогла ей принести тарелки с едой. Девочка — младшая, и было трогательно видеть, с каким вниманием следила она за братом и помогала ему. Она вела себя за столом хозяйкой. Сердечность взаимоотношений так и исходила от этой семьи.
Наверно, обстановка этого бистро меняется от часа к часу. В данный момент она деловая, сосредоточенная, напряженная. А интересно, как, из чего рождается ее общий стиль, атмосфера, как говорят в театре, массовой сцены?
Я приглядываюсь и вижу, что каждый человек живет и своем собственном ритме. Один ест торопливо, на ходу, другой вообще заскочил «перехватить», третий солидно заправляется, вероятно, у него впереди еще много часов работы. Я стараюсь охватить всех одним взглядом и чувствую, как переплетаются, но не растворяются эти разные ритмы. И поэтому толпа не производит впечатления хаоса, слипшейся массы, скорее, она стройна, как симфония. У этих людей общее место действия, но разные интересы, разная интенсивность движений, разные внутренние задачи. Каждый отключен от толпы и живет в своем ритме, не заботясь о том, чтобы слиться в общем потоке. Но поток все-таки вбирает его в себя.
Вот как жизнь выстраивает эти массовые сцены! Но обеденный перерыв кончается, пора и нам двигаться дальше. В холле гостиницы ко мне подошел человек, который недавно нам с Блинниковым прокомментировал фигуру «манекена», оказавшегося поэтом.
— Позвольте же представиться.— И он протянул визитную карточку. Я прочитал: «Доктор Джозеф М. Ротенберг».
— Большое вам спасибо за разъяснения. Вы живете в этой гостинице?
— Нет, я являюсь одним из акционеров этой гостиницы. И так как говорю по-русски, меня попросили помочь принять ваш театр. А мне доставляет удовольствие видеть артистов Художественного театра и быть им полезным. Я — адвокат. Если вам нужна моя услуга — не как адвоката, конечно,— я готов.
— Спасибо.
— А если вас действительно интересуют наши безумцы, то я расскажу вам как-нибудь и о причинах этих безумств и познакомлю с человеком, который стоит у входа в магазин «Вулворт» — вы увидите его обязательно, на него нельзя не обратить внимания.
Действительно, через несколько дней я увидел этого человека. Он стоял у дверей магазина в морозную погоду без шапки, в рваном пальто. Шея его была открыта, из-под бархатного воротника выглядывала запонка, стягивающая не очень свежую сорочку. Синие руки он прятал в рукава, а губы что-то жевали. Я думал, резинку, оказалось — шоколад. Потом я увидел, как он время от времени заходит в магазин и покупает его на первом этаже, у стойки с соками и сладостями.
Ротенберг рассказал, что этот человек прибыл в Америку со своими родными из русской Польши. Они быстро адаптировались здесь и удачно вложили капитал в дело. Когда родители умерли, молодой человек, достаточно образованный, но абсолютно не умеющий вести дела, стал помещать деньги, как ему казалось, в выгодные предприятия.
И, как это обычно бывает с неопытными людьми, в течение двух-трех лет разорился дотла. Пальто, в котором он ходит сейчас,— последнее. Он не попрошайничает, не протягивает руку за милостыней, не смотрит на вас умоляющими глазами. Он просто стоит. Но если вы дадите ему монетку, он возьмет. Некоторые знают его в течение многих лет. И я думаю, что среди сердобольных немало тех, кто принимал участие в его разорении. Деньги, которые он собирает, уходят на шоколад и лекарства. Он очень больной человек и долго не протянет. Лекарства же, которые он покупает, всегда с той или иной долей наркотиков — в Америке это обычное дело. Здесь многие принимают снотворные, болеутоляющие, успокаивающие, тонизирующие. Как ни малы дозы, но они при систематическом употреблении действуют разрушительно.
В этом рассказе о несчастном я ждал новеллы, какого-нибудь интересного сюжета, коллизии. Но простота и обычность, даже банальность судьбы потрясли меня еще больше.
Тот же доктор Ротенберг посоветовал мне посетить ателье художника Нормана Рейбина, находящееся недалеко, возле «Карнеги-холла».
— Посмотрите его картины, а потом я расскажу вам о нем. Только не говорите, что это послал я, скажитесь случайным посетителем.
Я зашел в ателье.
— Что вас интересует? — спросил меня по-английски человек невысокого роста, которого я не очень-то и рассматривал.
Я сказал, что хочу посмотреть картины. Он пригласил меня, и я очень бегло осмотрел несколько полотен, написанных в общем в реалистической манере, может быть, с некоторой долей условности. Задав несколько общих вопросов, я ушел.
Встретившись после этого с Ротенбергом, я сказал, что последовал его совету, но не понял, зачем он меня туда послал.
— А что я там должен был увидеть?
— Ничего особенного, кроме хозяина. Вы знаете, как настоящая фамилия Шолом-Алейхема?
— Да, Рабинович.
— А вот художника зовут Норман Рейбин. Просто я хотел, чтобы вы увидели живого сына Шолом-Алейхема.
— Как жалко, что вы мне сразу не сказали. Я бы разглядел его получше.
— Но тогда бы вы нашли у него какие-то особые качества.
— Пойду еще раз.
— Конечно, если это доставит вам удовольствие.
Я действительно пошел, но не застал художника в мастерской.
Мне кажется, что я уже начинаю понемногу чувствовать Нью-Йорк, его невероятные противоречия. Ведь, по американским данным, в нем живет 10 процентов населения на высшем уровне, 10 процентов — тянется к ним и 80 процентов — трудовой народ. Как же не быть противоречиям!..
Сегодня после «Мертвых душ» я у Шаляпиных. Вчера они были на премьере. Борис Федорович тоже. Он успел вернуться из Италии. Спектакль ему понравился, несколько добрых слов было сказано и в мой адрес.
И вот я снова в этой небольшой квартире. Трапеза в полном разгаре. В Нью-Йорке встреча с Борисом Шаляпиным у нас первая, но до этого виделись однажды в Лондоне, а в прошлом году в Париже. Сердечность отношений возникла быстро и, рискну сказать, взаимно. Нам почти сразу же захотелось перейти на «ты».
Едва я переступил порог, как Борис, всегда шумный, говорливый, возбужденный, пошел мне навстречу, широко раскинув руки. Несмотря на свой небольшой рост, он похож — манерами, широкой размашистой речью — на те изображения Федора Ивановича Шаляпина, которые мне приходилось видеть в имитации и подражаниях. Здесь же я подумал, что особенности рода сказались и на его характере. Дымя сигарой, он повел меня к столу, сердечно приговаривая:
— Дорогой мой, неоцененный Плюшкин…
За столом, в тон хозяину, было оживленно и весело.
Борис представил меня своей сестре Лидии Федоровне — высокой худой женщине с немного острым носом и совершенно итальянским лицом. Не без влияния матери,— подумал я. Она говорила баском курильщицы. Хотя я видел ее впервые, но явился к ней не без сюрприза. Узнав, что я еду в Америку и, наверно, увижу Шаляпиных, моя сестра просила передать «Лиде» книжку — учебник арифметики для третьего класса. И показала на обложке детским почерком написанные слова: «Лида Шаляпина». Чудом сохранившаяся реликвия детства.
Если бы я принес пригоршню драгоценных камней и рассыпал их перед Лидией Федоровной, то она, наверно, не была бы так ошеломляюще поражена. Но старая, пожелтевшая книжка вызвала в ней острое волнение. Бог знает какие воспоминания нахлынули на нее. Но я видел, что она всеми силами старается сдержаться, сохранить спокойствие. Мне даже подумалось, что я допустил бестактность, напомнив при всех о чем-то для нее дорогом. Может быть, следовало отдать ей этот учебник без свидетелей? Но как я мог предполагать, что бесхитростный подарок вызовет столь сильную реакцию…