Письмо тринадцатое ПЕРЕЯСЛАВЛЬ. БОТИК ПЕТРА ВЕЛИКОГО

На станции толпой окружают ямщики. До города пятнадцать верст, они наперебой предлагают свои услуги:

— Со мной, со мной поедем, барышня… У него конь плохой, — не довезет. Да и сам — ледащий.

После неизбежной толкотни и суматохи мы усаживаемся.

Хорошие возки у переяславцев — крытые, с фанерным верхом, чтобы укрыть от ветра. Настоящий автомобиль на полозьях! Я видела среди возков даже целые рессорные помещичьи кареты, обращенные в сани.

Впрочем, внутри наш «автомобиль» совсем не роскошен: всюду торчат гвозди, окон нет; на досчатое сиденье брошено сено. Но сидеть удобно, хоть и темно. Со скрипом поворачивается наш «автомобиль» и постепенно приходит в движение. От теплоты, от мерного покачивания, от надрывающего воя ветра снаружи — засыпаю.

От внезапного грома просыпаюсь. Гром оказывается стуком возницы в стенку возка:

— Вставай, барышня, не спи. Приехали.

Выхожу с заспанными глазами в полутемный, плохо освещенный трактир. Внутри он уютнее. Подают горячий чай, ситный и замечательно вкусные переяславские копченые сельди.

Номер в трактире — он же гостиница, единственная во всем Переяславле — чистый, но, конечно, с клопами.

Перед сном интересный разговор с соседкой из общего отделения. Она жалуется:

— Никак не могу с мужиками спать. Хоть бы отвели под нас, женщин, отдельную комнату. А то прямо совестно. Заведующий себе забрал цельную квартиру, а нас, женщин, утеснил, хочь и партейный. Уж мы жаловались. А он говорит: — Спи в общей, ежели ты сознательная. Это все из буржуазного класса предрассудки. А не нравится, — иди в номер. А номер-то самый маленький — полтора рубля. А где их взять-то? Я вот делегатка на съезд по землеустройству — дают шестьдесят копеек в сутки, а из них двадцать пять отдай за помещение. Вот и кручусь тут вторую неделю, маюсь. В другой раз откажусь, — пусть лучше не выбирают.

Лицо у собеседницы хорошее, открытое, круглое, с удивленно-обиженными детскими глазами.

Утром Переяславль хорош. Хрустит снег под ногами и вкусно и свежо. А солнце заливает сверху кипятком лучей рассветные крыши и церковные главы. Блеск солнца наверху и блеск снега внизу. Чуть слепит в глазах. Хорошо!

Осматриваю достопримечательности города. Их две:

Уже упомянутые вчерашние селедки. И ботик Петра Великого. Отправляюсь осматривать ботик, так как с селедками я уже знакома.

По дороге служащий местного политпросвета знакомит меня с замечательным священником. Благородное, впавшее, полное достоинства лицо, — совсем замучили старика большевики. Отобрали приход старой церкви (отец Георгий не дружит с живцами). Но не поддался старик: сапожной работой содержит себя и семью. Хорошим сапожником стал священник. И несут обувь в починку прихожане своему пастырю.

— Я от веры своей не откажусь, — говорит он мне. И вспыхивают упорством старческие, но молодые глаза.

Он угощает нас медом и мы едем дальше.

Кроме ботика, в городе оказывается музей.

Сторож, кряхтя, вынимает заржавленный ключ и протаптывает неторопливо свежий след по глубокому снегу к двери: редко кто зимой заглядывает в музей.

Открываются двери и нам показывают достопримечательности, — такие странные сейчас, — реликвии великого Петра в обнищавшей, оскудевшей большевистской России: ядра, пушки, весла, старинные канаты. По стенам — выцветшие картины и гравюры.

Сторож просит расписаться в толстой, пыльной, холодной, пахнущей чем-то мерзлым книге. Расписываюсь.

— Что это? — Среди подписей вижу: широко наляпано посреди страницы:

— «Нарком Луначарский».

Неужели он был здесь? Сторож, оживляясь, дает пояснения. Служащий политпросвета тоже.

— Как же, приезжали. В позапрошлом годе. Об весеннее время. И с ними — две мамзели. Сами — важнеющие и толстущие, а мамзели — тоненькие. Два раза, поди, заходили. И мне рублевку дали. — «Ты, — говорят, — стар очень… (это я, то-ись). Тебе бы на социальное обеспеченье нужно. Но если сам хочешь, — служи».

Служащий политпросвета рассказывает, что все они очень боялись, пока наркомпрос был в городе.

Осматриваем ботик Петра Великого. Он весь в снегу. По борту широкая расходящаяся трещина. Говорит сторож, что весной ремонтировать собираются. А только, наверно, опять отложат ремонт, как и раньше было.

Хотя солнце по-прежнему высоко, — делается холодно. Сторож советует еще заехать в монастырь — четыре версты крюка — но мы возвращаемся обратно.

Уныло висит выцветший красный флаг над вывеской: «Переяславский Совет рабочих…» — и т. д. — депутатов, и кроме него, да, пожалуй, еще постового милиционера, форменная шинель которого чуть виднеется из-под громадного тулупа, ничто не напоминает, что улица эта — советская.

Идут мещаночки с ведрами на концах расписного коромысла, горланит песню пьяный в валенках и без шапки, и возятся в снегу, играя, две громадных буро-коричневых дворняги. Направо — базар (сегодня местная ярмарка), такой же, вероятно, каким он был от века. — Где же новое? В чем оно?

— Жалованья второй месяц не получаем, — говорит служащий политпросвета. — Совсем оборвались, обнищали. Кто может — бежит в губернию. Совсем пропадешь здесь, в Переяславле нашем.

Дешевы только селедки. А на все остальное цены — ой! — московские.

А потом еще наши партейные сами всего боятся… Потому — еще больше прижимают.

Маленькому человеку жить трудно. А если торговлишку завести, — сейчас — из союза вон, да и со службы — вон. А потом налогом придушат. У нас все торговли позакрывались из-за этого. Одними только ярмарками и живем. Если бы их не было, — уж не знаю, что и делали бы…

Худо живем, — худо. Серая наша жизнь, скучная. Хорошо, что хоть танцы теперь разрешил исполком, а то раньше и их запрещали. Вот и отплясывает молодежь. Да вечером — с гармошками и девками. Тут и вся радость.

Хотели кино устроить, да что-то все не выходит. Подъезжаем к трактиру. Прощаемся.

Обед из борща и яичницы и, конечно, с неизбежными селедками.

Вечер приходит быстро. Неяркий, без шума и без огней. И сразу хватает холодом землю и здания. Мерзлая хрустящая тишина и собачий вой.

Наутро я уехала из Переяславля.

Загрузка...