Лето сорок первого

Воскресенье. За неделю до начала войны, в чудный солнечный день, захватив этюдники, мы с женой поехали в Лужки посмотреть, нельзя ли будет на лето снять избу. Идем вдоль Истры. Над водой зависают стрекозы, из-под ног веером выстреливают кузнечики, и птичий гомон с опушки леса.

Как хорошо было в это воскресенье в Лужках!

Обратно ехали ночью. Поезд подолгу простаивал на каких-то полустанках. Тишина пустынных, плохо освещенных станций прерывалась нетерпеливыми гудками нашего паровоза.

Вдруг сжалось сердце: почувствовал — война была рядом. В понедельник с утра на углу Рождественки и Варсонофьевского толпа наголо бритых молодых людей не по сезону в ватниках, многие навеселе. Время от времени из дверей выскакивают военнослужащие со списками, кого-то ищут. Народ все прибывает. Перерегистрация.

Вечером двадцать первого пошел в ЦДРИ на доклад о международном положении. Доклад для художественной интеллигенции. В ЦДРИ тихо и как-то торжественно. Кроме кинозала, везде пустынно.

Докладчик говорит, что попытка столкнуть нас лбами с Германией провалилась и что вот уже второй год, как наш народ пользуется миром, трудится на благо Родины, крепит оборону.

Была теплая звездная ночь. После очень холодных мая и начала июня установилась жаркая безоблачная погода. Казалось, все дышит миром.

В эти часы немецкие самолеты летели бомбить Минск.

Утром двадцать второго просмотрел газеты — короткая сводка германского командования.

Жена с утра уехала на ВДНХ поискать мне подарок. Двадцать третьего день моего рождения.

Пошел на Брестскую к нашим. В Васильевском переулке мальчишки стреляют в меня из автоматов. «Ложись, — кричат они, — ты убит!»

На лестнице третьего этажа соседка с заплаканными глазами: «Валерий Сергеевич, война!»

Немцы бомбят Минск и Севастополь.

Все еще не верится.

Дома ждут выступления Молотова.

Примеряем Гале противогаз. Отчаянно рыдая, девочка сдирает его, волосы ее стоят дыбом, из глаз катятся крупные слезы. Зрелище комичное, если бы не было таким печальным.

На углу Петровки и Кузнецкого у громкоговорителей небольшая толпа, одеты по-воскресному. Кажется, что еще не поняли, не поверили.

Введены затемнение, комендантский час. Клеим на окна полосы бумаги.

Рано утром набил рюкзак. Иду пустынным залитым безжалостным солнцем Кузнецким. В проезде Художественного Театра толпа по-зимнему одетых людей. В помещении призывного пункта парень танцует на столе, у многих гитары. Всюду женщины, молодые и старые. Горя не видно, скорее, растерянность, недоумений. Военные на призывном нервны и грубы.

У меня не та статья. Вернулся на Рождественку.

На Петровке арестовали человека в длинном демисезонном, несмотря на жару, пальто. На лацкане у него орден. Шпион?!

На Кузнецком, 11, в Выставочном зале, общее собрание художников.

По примеру «Окон РОСТА» времен гражданской войны организованы «Окна ТАСС». Художественный руководитель Денисовский. Это на Кузнецком, 20.

Фиалка и я работаем в «Окнах». Вручную при помощи трафаретов множим агитплакаты. Все это по ночам. Много знакомых художников среднего возраста. В нашей бригаде Берендгоф, Зусман и другие. Работа идет в атмосфере истерического веселья. В минуты отдыха открывали дверь на Кузнецкий и с порога смотрели в звездную ночь. Пустынный, затемненный город казался удивительно красивым.

В начале войны провели одну воздушную тревогу, показательную «репетицию». О том, что она не настоящая, мы не знали. Были мы в этот час тогда на Масловке, спустились в подвалы мастерских, оборудованные под бомбоубежища. Но как-то отнеслись к этому несерьезно и пошли по мастерским смотреть скульптуры Григорьева и Слонима. В войну еще по-настоящему не вжились.

Вот уже две недели, как воздушная тревога не объявлялась, днем над городом видели «раму» — ждут налетов.

Проводятся учения по борьбе с зажигательными бомбами.

Днем, в свободное от работы время, пошел в маленькое кино на углу Тверского бульвара и Пушкинской площади. Кинозал был пуст, отчего на душе становилось еще мрачнее. На экране привлекательная молодая женщина в переднике брала щипцами зажигательную бомбу, которая до этого на моих глазах прошила крышу и, пробив потолки и полы двух этажей, обессиленная, дымя, улеглась на ковре ее комнаты.

7. Москва 41-го. 1969


Женщина бросает бомбу в наполненную водой ванну. Экран заполняется паром, в дочерна обугленной ванне на дне обезвреженная бомба.

Вышел из кинозала подавленный.

Вечером, до работы в «Окнах», сидели с Берендгофами в кафе на Тверской, ели мороженое и чувствовали мы себя и жили еще по инерции мирного времени.

Первая бомбежка застала нас с женой в метро, когда мы ехали на Брестскую. Ночь проходит в каком-то оцепенении, разговаривают тихо, почти шепотом, как на похоронах. Рано утром отбой. Выходим на площадь Маяковского, где-то далеко, в конце Ленинградского шоссе, неподвижный черный столб дыма. На противоположной стороне площади в угловом доме выбиты витрины текстильного магазина. Взрывной волной выброшенные на улицу разноцветные ситцы и шелка на ветру шевелились как живые. Их бережно обходят. Под ногами битое стекло и много обгорелой бумаги. Улицы заполнены людьми. Время от времени завывая проносятся машины «скорой помощи».

Этой ночью в Вахтанговский театр попала бомба, убит Куза. Я рисовал его для газеты в роли Растиньяка.

Ночь провели в бомбоубежище. К девяти утра пошли на работу, сегодня мы в дневной смене. После работы поехали на ночь к друзьям в Кратово.

Все здесь дышало миром. По дорожкам вдоль дачных заборов молодые мамы прогуливали детей, по просекам мальчишки-дачники разъезжали на велосипедах.

Зеленый сумрак леса, огненно-золотые пятна закатного солнца, аромат хвои и неслышная под ногами земля. Все это было так хорошо. По лесу гуляли с Сережей Урусевским, потом пошли смотреть его живопись.

Хозяева показали нам вырытые в земле щели, куда мы должны были спуститься во время тревоги. Вдруг, разрывая тишину леса, завыли сирены. Немецкие самолеты волнами шли на Москву, где-то совсем рядом стреляли зенитки. Мы ни в какие щели не полезли. Потом пошли на дачу и крепко заснули. Встали очень рано, утром надо было быть на работе.

Встретил Леву Зевина. Он в ополчении, в Москву приехал проститься с женой. Загорел, весел. Их часть формируется под Новым Иерусалимом, там они проходят обучение. Очень там красиво, жалеет, что раньше туда не съездил пописать пейзажи. Часть их отправляется куда-то под Ельню.

Больше я Леву никогда не увижу.

Фиалка отправила мою маму с Галей на Сенеж, откуда им придется скоро уехать.

Лето было в разгаре, дни стояли ясные и жаркие. К вечеру затемненный город был особенно красив. Здания, при дневном свете казавшиеся такими обычными, на сером мерцающем небе выглядели таинственными и незнакомыми.

По окончании работы в «Окнах» пошли домой. Сегодня мы с женой ночуем у меня, на Брестской.

После утренней тревоги метро закрыто. Сказали, что, возможно, движения сегодня не будет. На сквере у Большого театра, перед входом в метро, было много женщин с детьми. Странно было видеть совсем маленьких детей, которые, несмотря на поздний час, сонные бродят по дорожкам и возятся в песке.

Немцы начинают бомбардировку по часам, в десять пятнадцать. У нас оставалось мало времени, надо было спешить домой. На улицах длинные очереди к троллейбусам и автобусам, они уходят переполненные. Чем ближе становилось время бомбежки, тем напряженнее делалась толпа на улице. Нам предстояло пройти несколько кварталов. Люди смотрели на часы, бросали очереди и быстрым шагом, переходящим в бег, направлялись к площади Маяковского. Сумерки сгущались, все поглядывали на небо. Где-то за Белорусским вокзалом зловеще громоздились облака. На площади Маяковского с сухим треском разорвалась ракета, брызги огня на мгновение осветили площадь. После яркого света сразу стало темно. У метро чернела толпа. Мы потеряли у входа еще несколько минут. В это время завыли сирены, мы побежали к ближайшему убежищу в большом девятиэтажном доме новой стройки. Со всех сторон к нему бежали люди.

Несколько поворотов лестницы вниз, и мы в бомбоубежище. Деревянные столбы подпирают перекрытия подвала, заранее внушая чувство недоверия к прочности этого сооружения. Наспех сделанные полати, на полу несколько матрасов. Стены на самом верху прорезаны амбразурами окон, заваленных мешками с землей. Убежище быстро заполняется, дышать становится трудно. Почти тотчас же началась стрельба зениток. Земля хорошо резонирует. Потом минуты напряженной тишины. Люди мало-помалу успокаиваются, тела обмякают, люди начинают засыпать. Их очень много, они плотно прижались друг к другу, образуя сплошной ковер из человеческих тел. Я засыпаю.

Страшный удар потрясает стены, я просыпаюсь оглушенный. Огромный дом ходит как во время землетрясения. Люди вскакивают и инстинктивно выбрасывают для защиты свои руки, такие сейчас беспомощные. Мне кажется, что потолок рушится.

Снова страшный удар. Чугунные ворота с грохотом бьются о стены дома. Взрывная волна действует в дикой ярости против нас, осажденных, как таран. Все бросаются к выходу. Немногие голоса призывают к спокойствию. Проходит пять, десять минут, все понемногу возвращаются на свои места, наступает тишина, лишь изредка прерываемая ударами зениток. Никто не спит, все жадно прислушиваются, не доверяя этому затишью.

Входит дежурный: «Мужчины, выходите, помогите носить раненых». Я и еще несколько человек выходим на улицу. На улице еще совсем темно. Свежий воздух июльской ночи пьянит после страшной духоты. Короткими перебежками мы двигаемся к пожарищу. Перед нами переулок, освещенный неверным розовым заревом. На его фоне стоит наш дом светлым силуэтом. В предрассветном небе аэростаты воздушного заграждения, их два. Рокот мотора, затем тишина и узкий столб огня. Аэростат исчезает, немного времени спустя клочья горелой материи достигают земли. За домом горели в переулке деревянные дома. Нам сказали, чтобы мы шли помогать пожарным. Пожарные от нашей помощи отказались, послали нас подальше.

Девушка вела под руки высокого парня, он был контужен и терял сознание. Девушка плакала, мы с трудом довели его до медпункта.

Светало, воздушной тревоге дали отбой.

Конец июля, слухи самые тревожные, толком никто ничего не знает.

В воздухе кружится пепел, обрывки горелой бумаги. Жгут архивы. В газетах — смоленское направление. Какое? К Москве?

Как-то внезапно началась эвакуация. Нас, группу художников «Окон ТАСС», отправляют на Урал.

Ряды эшелонов образовывают ряд длинных улиц, сливающихся в одну точку на горизонте. Тоскливая, мрачная картина.

Наш состав стоит на станции целый день с отцепленным паровозом, и нет никакой надежды на скорое отправление. Повсюду стирают белье. На вагонной платформе медсестра в гимнастерке танцует под гармошку, танцует невпопад, глаза устремлены в одну точку, лицо совершенно неподвижное. Несколько человек стоят и смотрят. По мосту, перекинутому через пути, непрерывным потоком движутся люди, одетые в ватники, с вещевыми мешками на спине. На станции призывной пункт, в окнах плакаты «Окон ТАСС». Состав вдруг вздрагивает всем телом, кажется, прицепили паровоз, все бегут к вагонам. Над станцией кружит У-2. Весь путь следования эшелона усеян клочьями грязной бумаги. До Перми добираемся за семь суток. В Перми два дня.

Были у Альтманов, они здесь с Кировским театром.

В горсовете оформляют наши документы. Завтра вся наша группа художников получит назначение. Говорят, что в городе никого не оставят. Хорошо бы нас послали в колхоз. О крестьянском труде у меня были самые наивные представления. После восьмидневного переезда в телячьих вагонах, в страшной духоте и грязи, жизнь в колхозе мне представлялась раем.

От Альтманов пошли посмотреть город. На Каме пристань, большой белый колесный пароход и множество мелких судов. На набережной в бывшем соборе музей. Пробежали не останавливаясь по залам. Потом долго сидели в пустынном сквере, на мокрой от дождя скамье. В траве скрюченные желтые листья. Оголенные черные деревья и стаи галок, крик которых тоскливо ложится на сердце. Долго сидели молча.

Казалось, что в развитии этих событий твоя воля почти не участвует и все идет так, как должно было идти, и подготовлено до этого всеми обстоятельствами твоей жизни.

Ночь провели у школьной учительницы, на матрасе под столом, где-то на пустынной окраине Перми.

Получили назначение и выехали в Очеры, маленький уральский городок в пять тысяч жителей, километров пятьдесят от Перми.

Колония московских художников: мы, Леня Зусман, Джон Левин, Родченко, Шлепяков, Лавинский и еще несколько человек — разошлась по Очерам в поисках квартиры.

Мы устроились в большой уральской избе. Хозяин, молодой учитель, жена, двое детей. В комнате навели сразу красоту. На стол выложил все свои драгоценности: пару монографий, альбом для рисования, этюдники и трубку. Хозяин время от времени приносит папиросы, купить их негде.

Очеры редкостно красивы. В кольце дремучих лесов большое озеро, ампирный храм, в котором сейчас призывной пункт, на лужайке занятия по строевой подготовке. У собора проводы мобилизованных. В Очеры эвакуирован завод из Днепропетровска. По городу, по-хозяйски примериваясь, ходит директор, с ним несколько человек с портфелями. Они уже у себя дома, не то что мы, свободные художники.

Организовали «Окна ТАСС». Работать в «Окнах» не стал, поступил в школу учителем рисования.

В школе проводились педагогические советы, на одном из них я выступил с программой эстетического образования детей. Неслыханной там до этого, этой программой привел очерских педагогов в недоумение. Для эвакуированного завода написал панно и оформил стенгазету. Предлагали зачислить меня чертежником. Хотелось куда-то отсюда уехать.

Вечером в Доме культуры смотрели самодеятельного «Фауста» — чистое безобразие.

Хожу в лес, собираю белые грибы.

Бобочка Никифоров, художник, и его жена Алена, старые мои знакомые, собираются ехать дальше, в Ташкент. Говорят, что художникам в Очерах делать будет нечего и через месяц мы тут замерзнем.

Фиалка поехала с утра в Пермь посмотреть почту до востребования и узнать, что делать дальше. Ждал ее целый день и до часу ночи встречал на маленькой площади. Не приехала, вернулся, лег спать. Ночью стук в окно: Фиалка с письмом от наших из Ташкента и купила мне лыжные ботинки.

Мои родители нас зовут. Долго не раздумывали — уж очень тоскливо было в Очерах. Снялся с учета в военкомате. Не без труда уволился из школы. Зав ОНО долго упрямился, хотя до этого рисование заменили строевой подготовкой. На^ все это ушло два дня. Добыв грузовик и кое-как погрузив наши пожитки, простившись с хозяевами, выехали в Пермь, чтобы оттуда — в Ташкент.

На станции садимся в пригородный поезд. Вагон совершенно пуст. Входит молодая женщина с портфелем, под лавкой деловито расстилает какую-то тряпку, ложится на нее, берет книгу и читает. Душевнобольная? Нет. Через несколько минут вагон заполняется людьми, едущими на работу в Пермь, стены вагона трещат. Женщина под лавкой высыпается.

В Перми наши вещи отправили багажом в Новосибирск. С собой почти ничего. Мы едем третьи сутки в нормальном жестком вагоне. У нас с Фиалкой боковые места, она внизу, я наверху. Промелькнула Барабинская нескончаемая степь.

Новосибирск. Огромный новый вокзал, наверху гостиница. Сдали вещи на хранение. Как ни странно, сразу получили отдельный номер и вышли в город. Далеко не пошли-город показался чужим, неприветливым, здания тяжелые и мрачные. Вернулись на вокзал. Взяли билеты в Ташкент по Турксибу, тоже совсем легко, и, поднявшись в номер, впервые за много дней наконец выспались.

Утром стук в дверь, открываю — в дверях военный — три ромба — генерал. Говорит: «Вы москвичи?» — «Да». — «Художники?» — «Откуда вы знаете?» — «Догадался». Он и его товарищ, политрук-грузин, — тоже три ромба. На маленьком квадратном столе бутылка водки, консервы, хлеб. Официантка приносит горячее. Первый стакан выпиваем за встречу. Фамилия генерала Шульц.

Он вспоминает Кузнецкий мост и выставки, на которых побывал во время своих наездов в Москву. Наши хозяева настоящие фокусники — сколько бы ни пили, бутылка всегда полная. Они говорят, что нет ничего глупее, как ехать в Узбекистан, что, чуть что, нас там прирежут, и что их дивизия сейчас формируется в Кемерово, и что на днях они едут выручать Москву, и что могут меня зачислить дивизионным художником. Меня вдруг страшно привлекает эта идея, я совершенно забываю, что через два часа наш поезд отходит в Ташкент. Фиалочка напоминает мне об этом, но как-то слишком спокойно. Нам сейчас так хорошо, не хочется вставать из-за стола и не хочется никуда ехать. Вещи в номере не собраны, и багаж не взят.

Вдруг наши хозяева становятся серьезными. — «Надо ехать, вы опоздаете, быстро собирайтесь. Давайте номерки, ваши вещи мы возьмем из багажа без очереди». Они несут наши вещи, почти бегут по платформе к поезду, я совершенно пьян и иду как барин, с пустыми руками. Трогательные проводы. Они дают нам номер полевой почты и говорят, что если нам будет плохо, чтобы мы им обязательно написали. Тогда не была в ходу актерская сегодняшняя привычка целоваться мужчинам, и мы только пожали друг другу руки. Сейчас я их вспоминаю и крепко целую.

У нас верхняя и нижняя боковые полки. Тотчас же заснул. К вечеру вагон полон. Солдат с забинтованной головой что-то рассказывает, его слушают молча. К утру вагон пустеет, потом опять заполняется. Народ разный; едут на короткие расстояния. Поезд подолгу стоит на станциях. На одной остановке жадно ем горячий борщ чайной алюминиевой ложкой с риском отстать от поезда.

Едем нескончаемые шестые сутки, вагон почти пуст. Мы где-то недалеко от Алма-Аты. Тепло, в окнах тополя, ослики, казахи в белых войлочных шапках с узорами. На станциях продают огромные розовые яблоки и белый пшеничный хлеб.

В наш вагон сели евреи из Варшавы: женщина, элегантная, хорошо одетая, по-западному, двое молодых людей в заношенных плащах и беретах, с ними пожилой еврей, хорошо говорит по-русски. У них желтые чемоданы, с которых не сводят глаз какие-то подозрительные парни.

Как я понял, они больше года прожили в Сибири, а сейчас едут в Ташкент, где формируется польская армия. Пожилой говорит, что не надо было уезжать из Варшавы, что в конце концов все образуется. Он показывает нам цветную фотографию, где его семья — жена и дочь с девочкой — сидит на балконе, решетка балкона увита вьющимися растениями, на перилах в ящиках яркие цветы, все улыбаются.

«Привет из Варшавы». На открытке почтовый штамп Третьего рейха.

Загрузка...