9 июля 2002 года на втором судебном заседании судья Матросов В.М. удовлетворил ходатайство вновь назначенных по делу пяти саратовских адвокатов и дал им два месяца на ознакомление с нашим уголовным делом. Одновременно судья удовлетворил и мое ходатайство и разрешил мне ознакомиться с аудио— и видеокассетами уголовного дела № 171.
Таким образом, в середине июля меня стали вывозить на суд-допросы. Я выходил из камеры № 125, оставляя заспанных сокамерников старшего Игоря и пиздюка Антона, земляков из города Татищева, и, держа руки с тетрадками за спиной, спускался вниз по металлическому трапу. Попадал на первый этаж и называл ФИО. Меня определяли в одно из пяти помещений: либо в одну из трех адвокатских комнат, либо в одну из двух клеток. В помещениях обычно скапливалось по 15—20 зэка. Собрав, нас закрывали. Примерно через час производили над нами медосмотр, затем шмон. А далее грузили в воронок или в автобус. Все вместе это действо называется «сборка», хотя в Саратовском централе я не слышал, чтобы этот утренний комплексный балет так называли, это московский термин. Во время всех этих действий зэки имеют возможность от полутора до двух часов общаться друг с другом. Здесь мы знакомимся, обмениваемся новостями и слухами. Спуститься на суд-допрос — это как сходить на базар, можно узнать все тюремные новости.
Впервые после пятнадцати месяцев отсидки в Лефортово я встретил зэковскую толпу, коллектив, получил возможность общения сразу с десятками и сотнями заключенных. Спускаясь по отполированному до блеска металлическому трапу, я видел сверху волчьи глаза зэков. Спущенные с верхних этажей уже стояли там измученной кучкой. Первым, с кем я познакомился, был Лешка Жадаев. Я отметил его в первый же мой суд-допрос. Худая жердь в темных очках, насмешливый, развязный и энергичный, он, как и я, ехал в областной суд на доознакомление с делом. У него был срок 12,5 года, и он, как я тотчас выяснил, оказался подельником старшего моей хаты — Игоря. Проходил главным по делу по статье 162-й в пяти эпизодах. Всего их было 9 человек. Уже на следующий день я передал ему привет от Игоря и стал называть его Леша. Жадай — так его звали в тюрьме, стал моим первым знакомым зэком вне хаты.
Морда познакомился со мной сам. Он запросто обратился ко мне из-за зэковских голов: «Ну, как у Вас, Эдик?», словно был со мной знаком. Я рассказал ему, как у нас. «У тебя твоих книг почитать не будет?» — спросил он. Большая бритая башка, брыли, как у бульдога. Морда выглядел на все пятьдесят. Но он сам сообщил мне, что ему всего 36 лет. Из них половину, восемнадцать, он провел в заключении, по тюрьмам и лагерям. За эти 18 лет, сказал он мне, он перечитал книги тюремных и зэковских библиотек и собрал небольшую свою, с которой и путешествует. У Морды, я отметил, знакомая мне физиономия моего некогда приятеля по Парижу, Володи Толстого. Я давно заметил, что у природы небольшой запас физиономий, потому они неизбежно повторяются. Морда звучал дружелюбно, на шее я заметил у него свежие порезы.
— Я видел, как менты на тебя за крест наехали, — сказал я. — Стоял вчера у волчушки в пятой.
— Да, гондоны дырявые, — вздохнул он. — Шею вот порвали.
Разыгравшаяся вчера в конвоирке областного суда сцена была отвратительной. Человека с большой головой раздели и потребовали снять крест. Человек, стянув трусы, стоя на картонке у скамьи, прикрыл свой крест руками и взмолился: «Вы чего, ребята! Это же крестик алюминиевый, мамка одела, он меня предохраняет».
— Вон гвоздь! Повесь у двери! Вернешься, оденешь!
— Не имеете права, гражданин начальник! — уперся зэк с большой головой. Волчушку мою закрыли ментовские затылки, послышалось пыхтение, скрежет подошв. — Суки подлые! — закричал зэк. — Шею порвали! Позовите мне начальника конвоя!
Его втолкнули в бокс и бросили ему туда одежду. Некоторое время менты ругались матом. Потом пришел начальник конвоя и монотонно объяснил, что крест брать с собой в судебное заседание нельзя, «потому что ты, Аржанухин, можешь крестом вены вскрыть».
Аржанухин же обвинил конвой в особой жестокости, говорил, что он болен и чтобы ему вызвали доктора.
Надо сказать, что вскрыться зэк теоретически может, однако такой жест следовало ожидать от малолетки какого-нибудь, а не от имеющего многие ходки, проведшего за решеткой половину жизни Аржанухина. Потом в тот день в суде не ожидалось ни выступления прокурора с запросом срока, ни тем более приговора, что естественным образом могло бы вызвать (теоретически) эмоциональный взрыв у Аржанухина. К тому же зрелище срывания с шеи русского человека нательного крестика само по себе зрелище поганое. Исполнителями этого насилия обыкновенно бывали злобные иноверцы, захватчики, враги. То, что делают русские менты — срывают крест с русского, — выглядит поганее некуда.
Конвой в областном суде с первого же дня показался мне злобным и свирепым. Пацаны на сборке объяснили мне, что конвойные все побывали в Чечне и оттого они такие злобные. Они принимают зэков за чеченов. Я думаю, дело тут еще и в русской традиции. По русским традициям, заключенный для конвойного — не человек. Конвой охотно принимает себя за наших хозяев, не понимая, что мы всего лишь нарушили закон и за это суд отвесит нам годы заключения. Притеснять нас не надо, считаем мы, зэки. Любое насилие по отношению к зэкам допустимо, считают конвойные потому только, что мы арестованы.
В дни суд-допроса нас шмонают трижды. А раздеваться приходится даже четырежды, если начать с медосмотра. Зимой в тюрьме на продоле первого этажа дико холодно. Жестким, ледяным сквозняком несет отовсюду. Вольный человек непременно бы простудился немедленно и умер к вечеру. Только экзальтированные, безумные, как дервиши и шаманы, заключенные запросто выдерживают ледяной ад воронка, мерзлую темноту стальных индивидуальных боксов. Примерно через полчаса после медосмотра в тюрьму прибывает сводный дежурный милицейский конвой — менты, доставляющие нас в суды и конвоирующие и стерегущие нас в судах — районных и областном. На продоле водружают стол. Это делают шныри. Отличное, кстати сказать, определение талантливого зэковского глаза — хозбанда действительно шныряет по тюрьме. Шнырь-шнырь! Нас вызывают по трое-четверо и начинают шмонать. Вещь за вещью. Заставляют снимать и выворачивать носки, заглядывают в ботинки, в отдельных случаях заставляют снимать трусы. Раздевшись, зэки одеваются. Менты проверяют и наши бумаги. Меня лично, поскольку суд длится с лета, а сейчас январь, уже почти не обыскивают. Так, посмотрят бумаги, пощупают тулуп, прощупают меня с поднятыми руками, но не снимая свитер и джинсы, и уходи, политический. Могут по ходу спросить: «Что, скоро тебя (Вас) осудят?» Ну, отвечаю, что думаю. Что не скоро. Возвращаюсь туда, где содержался, в адвокатскую или в стакан. Еще минут через пятнадцать нас сажают в автозэки. Обыкновенно в областной суд нас везет прямо с третьяка голубой либо синий тюремный автобус.
Меня сажают в автобусе в стакан, лишь иногда в общую (длинная лавка за дверью-решеткой, предмет зависти попавших в стакан зэков. Все хотят сидеть в общей, никто не хочет сидеть в стакане). Я, надо сказать, никогда не пытаюсь обжаловать приказания конвойных. Я давно решил, что я военнопленный, и бесстрастно, насколько это возможно, реагирую на все действия пленивших меня soldaten. Я никогда ни о чем не прошу. В стакан так в стакан. Однажды в конце июля я ехал один в стакане из облсуда, общак был свободен. Раскаленное железо подняло температуру с +30 в Саратове до, я полагаю, +45 градусов в стакане. Мы полчаса ждали машины ГИБДД с мигалками, полагавшиеся мне для сопровождения как террористу. Я почувствовал в какой-то момент, что теряю сознание. Но я не попросил, чтобы меня пересадили в общий. Они могли бы пересадить. Отчего нет? Я был единственный зэк в автобусе. Но я не сделал этого. Я равнодушно подумал, что в крайнем случае отключусь, да и всего делов. Откачают. Я никогда ни о чем не прошу конвойных.
Когда мы едем в своих стаканах и в общаке зэки по дороге продолжают беседовать из стакана в стакан, конвойные время от времени призывают зэков заткнуться. Бывают дни, когда всего несколько зэков направляются с третьяка в облсуд. Тогда нас сажают не в автобус, а в общий старый, как древняя колымага, воронок на высоких колесах, и мы продолжаем там беседовать. Тем временем нас привозят на первый корпус и там сортируют. И уже тогда те, кто едет в облсуд, снимаются ментами с колымаги, и нас ведут по двору до корпуса (шныри, менты, офицеры, soldaten, прямо рынок торговли рабами) и сажают в синий автобус.
В облсуде они раздевают по полной программе — снимай вещь за вещью, передай менту трусы. Выворачивание носков, приседай. Но и в суде они, в конце концов, стали меня обыскивать поверхностно. Привыкли. Если вдруг меня обыскивают, то только в том случае, если попадется молодой солдат. Да и то обычно подходит начальник конвоя и останавливает процесс: «Хватит!», и меня запирают в бокс. Бокс — это мелкая клетка в полтора квадратных метра размером. Стены под цементной «шубой», вверху, над дверью, за решеткой, утопленная в нише лампочка. Есть лавка, где едва усядутся двое, дверь испещрена зэковскими иероглифами и мудростями: «Будь проклято то место, где растет дерево для моего гроба!», «3,8 года! Братва, будем жить!», «15 лет — это брызги! г. Ершов», «Гот ми тунт» — накарябана свастика, «У меня в долгу 24 человека. В 2011 им конец!» (четверка явно приписана), «Я в рот ебал / Я море видел» и тому подобные художества.
Со стороны конвоирка, когда туда входишь (в автобусе надевают наручники и ведут в наручниках), напоминает сцену из фильма про Бухенвальд. Приемная Бухенвальда. Голые, бритые пацаны. Один прыгает, снимая штаны, другой приседает голый. Третий выворачивает носок. Сцена обычного издевательства человеков служивых над людьми несвободными. Все это в тусклом свете, в присутствии служебной вонючей собаки и со звуковыми эффектами: то есть российский мат в самых гнусных его проявлениях. Разумеется, зэки не ругаются, злобно лается конвой — так выглядит российская цивилизация с заднего хода, о читатель, животрепещущий брат мой, трус ленивый!..
— Да, гондоны дырявые, шею вот порвали! Запишусь сейчас к доктору! — сказал Морда.
И он тогда к доктору и записался. А до этого в перерыв в суде его осмотрел судебный доктор. В результате Морду положили в тюремную больничку на 1-й корпус.
Но мы с ним продолжали видеться в автобусе, идущем в облсуд. Нас несколько раз сажали вместе в общаке. Морда, по сути дела, как добрый такой дядя, отставной бандит или боксер. Не имея серьезного образования, он начитался в заключении книг и в результате оказался вполне интересным собеседником. Мои первые книги он, оказывается, читал. Я передал ему для прочтения «Охоту на Быкова». По мере чтения он комментировал мне уже прочитанное. К Быкову из книги он проникся почтением и пониманием.
Для конвойных ментов он, конечно, представал иным. Только появляясь в конвоирке областного суда, он начинал их колебать:
— Гражданин начальник, я в туалет хочу!
— Ты только что заехал, Аржанухин!
— Гражданин начальник, у меня в справке написано, что меня нужно выводить в туалет каждые два часа. У меня почки ментами отбиты!
— Терпи, Аржанухин… Всех примем, тогда начнем выводить в туалет.
— Гражданин начальник, начните с третьей, я в третьей!
Из своего бокса я слышал стенания Морды и посмеивался. Менты злились. Энгельсовская банда вообще вела себя смело. И постоянно воевала с ментами. Как-то в боксах вдруг потух свет. И сразу закричали радостные голоса. «Это Бен Ладен к нам пришел!» — услышал я голос Морды. «Бен Ладен пришел нас освободить! Бен Ладен! Бен Ладен!» — радостно закричали зэки.
— Заткнись, Аржанухин! — крикнул дежурный.
— А я молчу, гражданин начальник! — ответствовал Морда невинным голосом.
В другой раз (Морда как раз закончил читать «Охоту на Быкова» и в августе по дороге в суд сказал мне, что я очень умный человек, что мне не место в тюрьме, именно тогда), когда мы ждали автобуса в конце дня, чтобы ехать в тюрьму, энгельсовские принялись кричать: «Свободу Лимонову! Свободу Лимонову!» «Свободу умному человеку!» — различил я голос Морды. Конечно, они немного прикалывались, нервируя этими своими криками конвой. Но я в полумраке моего бокса впервые за два года за решеткой расчувствовался. Глаза защипало. «Спасибо, братаны!» — закричал я. Конвой застучал дубинками в двери, утихомиривая нас.
Впоследствии в суде меня стали бросать в один бокс с Юрой Дорониным, подельником Морды и Сочана. Лысый, худой, моего роста, с черепом, которому обрадовался бы Ломброзо. Компактный зэк Юра квартировал на двойке. Его привозили в суд вместе с моими подельниками товарищами Аксеновым и Пентелюком, потому он в общих чертах знал наше дело. Так же как я в общих чертах знал их дело. Мы беседовали. Биография у Юры была не совсем обычной для русского зэка. Он прожил некоторое время в Норвегии, немного говорил по-английски и чуть-чуть по-норвежски. Перед самым арестом он, на свою голову, вернулся в родной Саратов. По делу он проходил как шофер и даже, по мнению следствия, его вина была незначительной. Стоя, сидя или топчась на месте в боксе, мы с Юрой беседовали. Юра читал еще лет десять назад мой первый роман «Это я, Эдичка». Он сказал мне об этом и сказал, что роман ему понравился.
Хитрого я видел на третьяке лишь чуть меньше, чем Сочана. Как подельников, милиционеры по инструкции разводили их порознь. Потому в тот день, когда рядом со мной в клетке стоял Хитрый, там не могло быть Сочана, он находился в другой клетке. Хитрый — невысокий, черноглазый гангстер с сухим телом, черноволосый; Хитрый, тюрьме уже было известно, был киллером группы, так, во всяком случае, говорили в тюрьме. От Хитрого даже в тюрьме пахло лосьоном или дезодорантом, каковые у нас не разрешают. Что изобличало, может быть, стремление Хитрого к люксу и комфорту. Легко можно было вообразить, как он, набриллиантиненный, в черных блестящих башмаках и в костюме, с пробором в сияющих волосах едет вечером в ресторан в родном городе Энгельсе. А в ресторане ожидается перестрелка. Такой у него был вид.
Город в 220 тысяч человек, очевидно, давал им место плавать, таким рыбам, как Сочан и Хитрый. Хитрый вначале смотрел на меня недоверчиво, но затем принял. После нескольких совместных коротких бесед он стал называть меня Жиган-Лимон. «Ну, как дела, Жиган-Лимон? Скоро тебя нагонят?» У зэков считается хорошим тоном говорить, что собеседника «нагонят», то есть освободят в зале суда. Хотя случается такое крайне редко, экстраординарное событие, можно сказать.
По мере продвижения процесса энгельсовские мрачнели. Впрочем, как правило, по мере развития большинства процессов подсудимые мрачнеют. Если раньше энгельсовских разъединяли их показания, данные в ущерб друг другу, чтобы чуть-чуть спасти свою шкуру, то теперь все эти детали перестали иметь значение. Все более одинокие, они прижались друг к другу кучкой, все восемь, а напротив — тысячелетний утробный замшелый зверь — Государство — стоял ощеренный, готовый вонзить в них свои клыки. Сочан уже не враждовал с Хитрым, а Хитрый с Сочаном.
Как-то Сочан стоял в одной клетке со мной. Его должны были везти на приговор. Но, проведя через медосмотр и шмон, объявили, что подымут наверх, суд не состоится. Сочан вдруг сказал мне серьезно: «Ты напиши за нас, Лимон. Чтоб люди знали, как тут. Напиши. Мы-то не можем. Ты — умеешь». Прокурор уже запросил к тому времени энгельсовской группе два пыжа. Один пыж — Хитрому и один — Сочану. «Ты напиши за нас», — звучит в моих ушах. Много их сильных, веселых и злых, убивавших людей, прошло мимо меня, чтобы быть замученными государством. Если стать на философскую позицию, согласно которой убивать в стычках себе подобных (по-научному это называется «внутривидовая агрессия») — нормально, то чью злую волю тогда осуществляет государство? Сверхубийцы, наказующего победителей конфликта?
Сочан, собравшийся на приговор, был одет плотно и сурово. Откуда-то появился темно-синий бушлат, черная рубашка и свитер. Он предвидел, что после приговора его спустят со второго этажа вниз в подвал, на спецкрыло, там у нас сидят строгачи, пыжи, и там же помещается карцер. Но приговор таинственно отложили.
Кто я? Лишь брат их, мужичок в тулупчике, несомый тюремными ветрами. Вы просили, я пишу за вас, пацаны, обитатели каменного мешка.