С утра, конечно, нельзя было ничего есть. Патер строго-настрого запретил, говоря:
— Пост, смиряя страсти, возносит дух наш к молитве, оживляет надежду на милосердие Божие — и еще что-то в этом роде. Мать тоже не позволила Леле и это было неприятно, так как, вообще говоря, Леля любил поесть.
Но теперь не до того. Скорее туда, в костел, а то еще опоздаешь. Каждая минута — счастье, большое, неоценимое!..
В костеле уже почти все в сборе, в Sacristium’е прибираются. Волнуются, говорят почему-то шепотом и часто подходят к зеркалу. Мальчики все в новом, с высокими воротничками, мешающими поворачивать голову. А девушки... О, их совсем и не узнать. Все в белых платьях, прозрачных, длинных фатах, увенчанные миртами — и все это делает их похожими не то на невест в брачных одеяниях, не то на фарфоровых куколок, бережно завернутых от пыли в марлю. И среди них хорошо знакомое личико, улыбающееся беспечно, счастливо. Такое воздушное, изящное сквозь дымку фаты, как едва тронутая пастель на рыхлой, шершавой бумаге...
— Вот возьмите, — протягивает Леле длинную, толстую свечу, с белым бантом посредине, церковный прислужник. Это желтый, как воск старикашка, с седым вихорком на затылке, вечно всем недовольный и потому ужасно потешный среди молодых, жизненных и веселых.
Леля берет, улыбаясь, тяжелую свечу и разглядывает.
— Нельзя так держать, будет капать, понимаете, будет капать, надо так держать, — и старикашка сердито выдергивает еще не зажженную свечу и показывает. Даже делает два шага. Выходит очень смешно.
Потом идет к другому, опять показывает. И опять, сердится: нельзя так держать...
— Вы поедете? — вдруг раздается за спиной голос. И хотя не видно еще, кто говорит, но Леля сразу узнает.
От радостного волнения трудно ответить. Но ничего, ничего... Нужно — как можно серьезнее, нужно руки засунуть в карманы, посмотреть так равнодушно в окно, тогда легко и просто будет отвечать.
— Куда поеду?
— А разве вы не слышали, нас всех пригласила мать Отоцкой к себе на дачу. Знаете, как там хорошо...
Теперь она стоит совсем близко, и Леля смотрит ей Прямо в лицо, в глаза, большие и темные. Совсем такие, какими он представлял их себе раньше. Возбужденные, горячие, смеющиеся...
Кругом суматоха, толкотня, скоро надо выходить, а Леля ничего не замечает. Перед ним стоит любимая девушка и он весь охвачен обаянием красоты ее молодого, все время нервно изгибающегося, тела.
— ...Да, ужасно хорошо, я там не была, но мне рассказывала одна подруга. Поля, большущий лес, а, главное, большое-пребольшое озеро, и не видать другого берега... Так поедете?
— Да... конечно
Патер пришел. Уже одевается. Не мог запоздать немножко!
— А вы будете? — спрашивает, наконец, Леля, набравшись духу. И в его голосе слышится что-то больное, надтреснутое. Почти испуг, или затаенный крик надежды.
— Да, а что?
Еще спрашивает. Неужели не понимает.
— Ага, поняла. Опустила сразу глаза и, покраснев, отошла тихо в свою пару. И страшно до боли и мучительно хорошо теперь делается Леле...
Патер готов. Теперь в парчовой ризе своей он напоминает черепаху, ставшую на задние лапы. Идет в костел, там строго-сумрачная тишина. От высоких стен с холодно-глянцевитыми колоннами и далекими сводами люди сразу делаются маленькими и ничтожно беспомощными.
За патером идут парами девушки, потом парами мальчики. У всех в руках горят свечи. Желтым, спокойным пламенем. И вдруг запели. Леля знал, что нужно будет петь, но забыл и оттого вздрогнул.
Процессия кривой вереницей уже врезалась в толпу, темную и густую, но легко расступающуюся перед патером. Он важно идет впереди, за ним послушно девушки в белом, мальчики в черном. У всех серьезное выражение, ожидающее чего-то особенного. И поют серьезно, сдвинув брови. Звуки маленькие, серебристые растворяются где-то в высоком куполе. Здесь внизу сумеречно, почти темно. И на лицах в толпе выражение особенное, ожидающее, только, при этом, странно грустное.
Вдруг Леля замечает два лица, хорошо знакомых лица отца и матери, но совсем каких-то других теперь, совсем новых. И ближе подходя, Леля видит, что у матери в глазах мокро тускнеют слезы, а отец почему-то хмурится. Странно, он тоже пришел, а ведь лет тридцать как в костеле не был. И теперь хмурится. И совсем не сердито...
Между тем процессия приближается к алтарю. Патер уже вошел. Потом входят девушки с горящими свечами и идут налево, потом мальчики — направо. Алтарь превращен в какой-то лес. Заставлен весь зелеными лаврами в деревянных кадушках. Между ними скамеечки, на которых все осторожно рассаживаются. А на полу горшки с пряно-пахнущими гиацинтами. Много гиацинтов, белых, розовых и синих. И как темно в этом лесу, точно настоящем! В особенности, если посмотреть на ярко желтый солнечный луч там вверху, далеко-далеко под сводом купола: яркий-яркий, а посмотришь вниз и сразу темно и тихо-грустно. И игрушечный лес уже не кажется настоящим...
Железная решетка, отделяющая алтарь от толпы, захлопывается и патер начинает мессу. И сейчас же откуда-та сверху начинает гудеть орган и доносится пение.
У Лели немного кружится голова: и есть сильно вдруг хочется и эти гиацинты...
Мало-по-малу ему начинает казаться, что он погружается в какой-то глубокий таинственный сон. Откуда-та из невидимой дали льется непрерывно-бархатная мелодия органа и доносятся грустные голоса поющих. Звуки переплетаются, разливаются всюду мягкими широкими волнами и пропитываются острым запахом гиацинтов. Свеча в руке, сделавшейся липкой от размякшего воска, горит не мигая спокойно-задумчивым пламенем... А с другой половины смотрят два больших темных глаза. Два загадочно вопрошающих о чем-то глаза на бледно-матовом личике, сквозь путаный узор лавровых листьев.
И ни о чем теперь Леля не думает — все забыл. Забыл густую толпу, слившуюся там за решеткой в однородную серую массу в молчаливом ожидании чего-то особенного, не будничного. Забыл заплаканную мать, хмурого отца, затерявшихся в этой толпе; патера в жесткой, несгибающейся ризе, мутно блестящей своей золотой вышивкой. Забыл и о себе, о том гимназисте шестого класса, что отлично умеет рассказывать похабные анекдоты...