В первые дни четвертого класса наша кухня превратилась в мастерскую. Вместо посуды и столовых приборов я разложила на столе карандаши, краски, кисти, ластики, мелки и бумагу. Наблюдая за моими приготовлениями, Елена поинтересовалась, что значит весь этот бардак.
— Домашние задания для Виареджо, нашего нового учителя по изобразительному искусству, — не отрываясь, ответила я.
Она с настороженностью следила, как я рисовала портреты.
— И тебе не стыдно? — спросила Елена. — Ты когда-нибудь видела таких людей?
И не дожидаясь ответа, заключила:
— Все ясно, художницы из тебя не выйдет.
Всякий раз, когда Елена обнаруживала во мне отсутствие какого-нибудь таланта, она делала все, чтобы скрыть этот недостаток от других.
— Картины для Вирджинио я беру на себя.
— Виареджо, — поправила я.
— Виареджо, Вирджинио — какая разница, все равно с таким именем нельзя работать учителем.
У меня не оставалось выбора, я была вынуждена принять ее предложение, и вышло так, что с четвертого по восьмой класс Елена раз в неделю делала мое домашнее задание по изобразительному искусству. В другие дни она разрисовывала наши стены, раскрашивала шкафы и полки и дополняла картины новыми красками и образами.
Еще в четвертом классе я стала «лучшей художницей района». Рисунки Елены отличались цветовыми решениями, перспективой, особенно хорошо ей удавались дома, деревья и портреты.
«Совершенное единство техники и чувства», — записал Виареджо в моем дневнике. Он никогда не задумывался, откуда появился такой талант, просто пристально и молча разглядывал принесенные мной работы.
В старших классах Виареджо начал задавать более сложные задания. Техника, цвет и форма Елены по-прежнему оставались безупречными. Несмотря на это, иногда возникали трудности.
Когда нам выдали задание изобразить королевский обед, Елена нарисовала роскошное застолье из овощных очисток, заплесневелого хлеба и мутноватой похлебки. Виареджо впервые застыл перед моей работой, весь задрожал, покрылся мурашками и, не сводя глаз с картины, взволнованно пролепетал пересохшими губами:
— Не обед, конечно, но техника прекрасна.
Он поставил «очень хорошо» и до конца урока не сводил с меня глаз, в то время как я смущенно прятала взгляд.
С этого момента Виареджо при каждой встрече спрашивал, как мои дела, его взор, исполненный любви и нежности, преследовал меня на уроках и переменах. Однажды Виареджо рассказал о первопроходцах, об их труде, благодаря которому расцветают даже пустыни, и предложил нам сделать работу о земледелии. У всех одноклассников первопроходцы сажали всевозможные фрукты и цветы, а у Елены была лишь голая, промерзлая, заснеженная земля, на которой цвели одни имена, а росли надгробия и могилы.
Я сомневалась, стоит ли брать картину в школу, но Елена настояла:
— Это тоже земледелие.
Мне ничего не оставалось, как подчиниться. Я понимала, что мои собственные потуги могут испортить аттестат, но еще больше меня путало разоблачение нашей с Еленой лжи.
Едва взглянув на картину, Виареджо подписал «отлично» и, как всегда, до конца урока смотрел мне в глаза.
«Виареджо с Элизабет — жених с невестой на сто лет», — во время перемен распевали мои одноклассники и рисовали на доске два пронзенных стрелой сердца — незамеченными его взгляды и мое смущение, разумеется, не остались. На уроке я опускала глаза, на перемене плакала, дома же не говорила ни слова. А Елена продолжала раскрашивать свои белые ночи.
На последнем перед каникулами уроке Виареджо задал тему «Свобода».
На стенке большой картонной коробки Елена углем нарисовала колючую проволоку, наблюдательные вышки и раненую птицу, из последних сил старающуюся взлететь с холодной, заснеженной земли в серое небо, поверх которого на разных языках выведено слово «свобода».
— Я не возьму этот рисунок, — завопила я.
— А зря, — невозмутимо возразила Елена. — Это лучший рисунок, он великолепен.
Я не послушалась. Оставив рисунок дома, я в бешенстве убежала в школу, напоследок крикнув:
— Мне все равно, даже если он влепит мне двойку.
— Твоя мама сказала, что ты забыла свою домашнюю работу и просила передать тебе ее до урока, — сказала секретарша, войдя в класс сразу после звонка, одновременно с Виареджо. И положила мне на парту рисунок.
Подошел Виареджо. Взглянув лишь раз, он зажмурил глаза, взял меня за руку и склонился надо мной, словно пытаясь защитить. Я, ни жива ни мертва, уставилась в парту. Оценки Виареджо ставить не стал, просто перешел к другому ученику. За весь урок он ни разу не взглянул в мою сторону.
После звонка он подошел ко мне и очень вежливо попросил передать картину ему на хранение.
— Это более, чем прекрасно, — восторгался он, — Это вообще лучшее, что может быть, — и из его глаз хлынули слезы.
На вечеринке по случаю окончания восьмого класса он подошел ко мне и попросил, чтобы я потом зашла к нему.
— На небольшой разговор, — произнес он, погладив меня по голове. — Буду ждать тебя в учительской.
Страх, стыд, дикое смущение охватили меня, и я сбежала в самом начале вечера.
Впоследствии мне рассказывали, что он ждал в учительской до самого конца праздника, пока сторож не начал закрывать школу.
Виареджо я больше не видела, а Елена продолжала рисовать, правда, теперь только на висевших у нас картинах и иногда на альбомных фотографиях. В районе еще долго ходили слухи о гениальной художнице Элизабет и о том чудаке-учителе, что в нее влюбился.
Летним вечером в пляжном ресторане к моему столику подошел незнакомец. Он представился как Моти Вальдриц.
— Тебя зовут Элизабет, — сказал он и прежде, чем я успела что-то ответить, добавил: — Я — сын Ривки, мы с тобой жили в одном районе.
— А я — Авива, его жена, — представилась стоявшая рядом с Моти красавица и мило улыбнулась.
Моти сказал:
— Авива — художница. А кем стала ты? Ты всегда так замечательно рисовала. Еще рисуешь?
Жене он сказал, что я была «лучшей художницей района».
— Я знала вашего гениального преподавателя, Габриэло Виареджо, мир праху его, — с грустью произнесла Авива. — Несколько лет я училась у него живописи. Вы же совсем ничего не знали. — Она взглянула на нас с упреком. — Виареджо происходил из очень известной семьи итальянских художников и коллекционеров живописи, которые пали жертвами Катастрофы. Сам он в то время работал реставратором, и это спасло ему жизнь.
Авива рассказала, что во время войны он реставрировал иконы в христианских соборах и церквях, подновлял ангелам голубые глаза, подкрашивал румянец на щеках Девы Марии, заставлял сиять заново поблекшие нимбы святых. Никому и в голову не приходило, что этот художник может быть евреем.
— Моя мама тоже была реставратором, — засмеялась я и рассказала, как она дорисовывала наши картины. Я спросила, рисовал ли Виареджо в Израиле.
— Нет, — ответила Авива, — собственно, он скорее был коллекционером. Чтобы как-то поддерживать свое существование, он давал уроки, но большую часть времени посвящал своей коллекции и открытию новых художников. — Авива улыбнулась мужу.
— Коллекционер! — Моти засмеялся. — Элизабет, все, что ему удалось собрать, это наши рисунки. Авива нашла у него мою работу за седьмой класс, представляешь, даже оценка внизу сохранилась.
— В вашем районе было немало талантов, — заметила Авива. — На одном из занятий он достал большую папку, в которой хранились работы его учеников. Был там и рисунок Моти. Но, честно говоря, из всех детских работ я помню только одну, и ее я не забуду никогда в жизни. Раненая птица пытается взлететь с заснеженного поля, окруженного колючей проволокой и сторожевыми вышками, она рвется к небу, поверх которого на разных языках написано слово «свобода». Виареджо считал, что эту картину нарисовала не ученица, а ее мать, пережившая Катастрофу. Ему очень хотелось увидеть и обнять эту женщину, но потом он отбросил эту мысль, поскольку ее дочь — на этом он настаивал — ужасно стыдилась своей матери.