Луи воспринимал Париж как город литературных героев, которые никогда не казались ему вымышленными. В Лондоне он встречал только одних диккенсовских злодеев, чудаков, карикатурных добродетельных дам и несчастных мальчиков. Персонажи Диккенса разгуливали не только по улицам Лондона, они колонизировали всю Англию, проникли в частные дома и конторы, забрались на сиденья омнибусов и встали за прилавками магазинов, уселись за школьные парты и заняли все кресла у всех каминов во всех домах.
Только Диккенс, только он один, словно английская литература с него началась и им кончалась.
В Париже невозбранно жили и действовали герои всех литературных произведений, какие только были созданы гением Франции. Чаще всего встречались персонажи романов Бальзака. Растиньяк преследовал Луи ежедневно везде и всюду. Папаша Горио бродил чаще всего там, где его прописал Бальзак, – на улице Нев-Сент-Женевьев, между Латинским кварталом и предместьем Сен-Марсо. В центре города расхаживал приехавший из провинции месье Гранде. Мадам Нюсинген пешком не ходила, Луи видел ее только в экипаже под фиолетовым зонтиком с кружевами, который она держала высоко поднятым над своей головой. Что же касается толпы, то и ее представители обращали на себя внимание и запоминались благодаря Бальзаку. Луи не просто казалось, – он был убежден, и так оно, очевидно, и было, что весь Париж создан прежде всего Бальзаком, а до него, что очень трудно и почти невозможно проверить, – Александром Дюма и Гюго. Персонажи Золя жили в особняках и на улице показывались редко. Не было нужды ехать в провинцию, чтобы познакомиться с мадам Бовари, – это она под руку со своим мужем степенно шагала вечером по набережной Сены, не поднимая глаз и не выпрямляя чуть согнутого стана.
Мими и Мюзетты легкомысленного, но цепко наблюдательного Мюрже порхают на всех улицах и площадях. Здравствуют и кое-как благоденствуют Фромоны-младшие и Рислеры-старшие Альфонса Доде, этого Диккенса Франции. Но как живуч, пронырлив и бессмертен преуспевающий Растиньяк! В Париже он и на улицах, и в домах, и в кафе.
«Каких людей создам я?» – спрашивал Луи, делая ударение на последнем слове, состоящем из одной буквы, – слове, одновременно и гордом и униженном и почти всегда нескромном по своей коварной интонации. «Пройдут годы, в кафе, за столиком которого сейчас сижу я, войдет молодой писатель, и ему также будет чуточку не по себе от обилия Растиньяков, и в то же время он позавидует художнику, сумевшему создать столь живой, – бессмертный, может быть, характер… Этот молодой писатель непременно должен увидеть и того человека, которого пустил в жизнь Роберт Льюис Стивенсон…»
Луи улыбнулся. Лениво, по привычке потягивая вино, он проводил взглядом живой персонаж из романа Мюрже о богеме и мысленно обозрел свою жизнь за истекший год. Что сделано? В Сванстоне совместно с «доисторическим, пещерным» Хэнли (так прозвал его сэр Томас) написана пьеса; в Лондоне начаты и еще не окончены споры об искусстве с Эдмондом Госсом; в Эдинбурге встреча с Кэт, – она сделала вид, что не узнала Луи, и, вскочив в наемный экипаж, куда-то умчалась. В отеле «Шевийон» под Парижем Луи познакомился с американкой… Он оставил недопитый бокал и, чувствуя стеснение в груди, мысленно представил ее образ, шепотом произнес имя…
Миссис Осборн, урожденная Фенни ван де Грифт. Среднего роста. Темные вьющиеся волосы. Большие, с золотистыми зрачками глаза. Красавица?
«Она похожа на цыганку, – писал Луи матери. – Ее муж остался в Америке: она его не любит, он не хочет дать ей развод, следит за нею из-за океана, что весьма правдоподобно и к лицу тем мужьям, которые не догадались проявить свое чувство не только в первые месяцы брака. Я полюбил эту женщину, и мне кажется, что красивее ее нет никого на земле, за исключением ангелов, если допустить, что Рафаэль писал их с натуры. Дорогая мама, я хлопочу о разводе, я намерен жениться на Фенни. Не спрашивай о том, чем она занимается. Прежде всего она мать своих детей, а потом художница, чудесный человек и ангел во плоти; Рафаэлю следует верить беспрекословно. Прошу тебя, дорогая мама, не говорить папе о моем романтическом увлечении (всякое увлечение только и может быть романтическим, кстати), но, если ты найдешь нужным, скажи ему, что мне уже пора подумать о семейной жизни…»
Он серьезно, до боли в голове, думал о семейной жизни. Большое, настоящее чувство настигло его вдали от родины и надолго прикрепило к Парижу. Луи смущало одно обстоятельство: Фенни старше его на десять лет. У нее двое детей: дочери – шестнадцать, сыну девять лет.
Самое страшное обстоятельство: Роберт Льюис Стивенсон абсолютно необеспеченный человек, нигде не служит, не имеет ренты, живет на те средства, которые ему дает отец, Фенни не в шутку недавно заявила: «За вами, Льюис, я пойду на край света!» На край света пешком не ходят, а если остаются на месте, то это обходится гораздо дороже путешествия вдвоем. Мелкие журнальные заметки, два-три рассказа в состоянии только прокормить, как говорит один талантливый, журнальными статьями существующий прозаик. Любовь требует средств. Луи понимает, что для этого необходимо писать роман. По одному роману в год. И чтобы в спину издания нового следовало переиздание старого. Тогда…
… Вот этот черноусый парижанин в цилиндре с массивной тростью в руке ежедневно заходит в кафе «Источник», садится за круглый столик у окна и часами сидит, потягивая вино. Вылитый Растиньяк, еще не проникший в гостиные финансовой буржуазии, но, наверное, уже навсегда расставшийся с недоеданием в мансардах предместий Парижа. Он вынимает из жилетного кармана золотые часы и подолгу смотрит на них; у него взгляд и повадки дрессированного тигра, глаза рыси. Расплачиваясь за вино, этот Растиньяк не требует сдачи. Лакеи почтительно изгибают спины перед ним, отлично понимая, что их кафе всего лишь промежуточная станция на блистательном пути этого месье.
Луи наблюдал за ним и с грустью думал о том, что подобное хищное существо уже поймано Бальзаком. «Меня предупредили», – смеется Луи.
Большой роман о средневековом Париже написан. Статьи и очерки о писателях печатаются во всех журналах Европы, и лучше французов не напишешь – они законодатели стиля, подобно тому, как русские – единственные в мире бесстрашные анатомы человеческой души. Стихи… родная Шотландия уже имеет Роберта Бёрнса. Проза в этой маленькой стране должна строиться по камертону Вальтера Скотта. Великобритания (представьте ее себе в образе чопорной дамы в пенсне) опустила голову под тяжестью диккенсовской короны. В Италии пока что литература в горле и легких теноров и баритонов. Испания, бог с нею, может отдыхать и бездействовать еще целое столетие после «Дон-Кихота». Уитмен и Эдгар По обессмертили Америку. Германия – страна философов, и стиль ее литературы представляет семейное дело немцев.
Суша покорена. Свободны океаны и моря.
«Мой дед строил маяки, – рассуждает Луи, наблюдая за Растиньяком. – Мой отец снабжает маяки оптикой. Внуку и сыну Стивенсонов остается выйти в море: „Скерри-Вор“ и „Бель-Рок“ пронзают мглу лучами света…»
В маленьком Амьене, неподалеку от Парижа, знаменитый Жюль Верн готовится к работе над новым романом, который будет назван так: «Пятнадцатилетний капитан». Океан и море уже действуют в его книгах: «Дети капитана Гранта», «Двадцать тысяч лье под водой», «Вокруг света в 80 дней». Луи читал эти книги. Он отдал должное высокому, светлому таланту месье Верна, но он не намерен ступать на чужой след, – его беспокоит интрига не на поверхности некоего события, а в глубине. Поверхность, то есть фабула, – это обстоятельства, причины и следствия. Глубина – это человек, его душа и сердце. И – как в реальной жизни доброе всегда торжествует над злым, в одном случае скоро, в другом победа достается в результате длительных усилий и борьбы, – так и в книге начало нравственное, вступив в действие на странице пятой, поражает темное начало в человеке на предпоследней странице или, что острее воздействует на читателя, во всех главах. Борьба добра со злом в книге длится столько времени, сколько его нужно на то, чтобы прочесть эту книгу.
Всё пока что неясно в деталях, мелочах, подробностях. Но главное – идея, суть, мысли уже ясны. «События моей жизни войдут в мои книги непременно, – рассуждает Луи. – Следовательно, я обязан жить бесстрашно, полно и глубоко. Вот этот Растиньяк окажется на корабле, на море поднимается буря, тьма боится тьмы, Растиньяку придется…»
Усатый француз подозвал слугу и, наскоро расплатившись и кинув взгляд на Луи, торопливо вышел из кафе. Луи был в превосходном настроении, – ему захотелось последить за этим человеком, узнать, кого он ждал, что именно заставило его выйти из кафе, куда он сейчас направится… Луи называл его про себя и для себя Растиньяком: образ из книги перекочевал в реальную действительность. При жизни Бальзака было наоборот.
О стоглазый художник!
Растиньяк шел с перевальцем, стуча тростью, сбивая ею окурки, высоко поднимая ее и придерживая на весу.
«Ему в чем-то повезло», – решил Луи, следуя за незнакомцем (если это не Растиньяк!) на расстоянии десяти – двенадцати шагов. Над Парижем уже опустились бледно-сиреневые, воспетые словом и кистью, сумерки. Луи снял с головы своей шляпу, – на тот случай, если незнакомец обернется, можно и должно прикрыть ею лицо. «Если это действительно Растиньяк, он, конечно, заметил меня в кафе, запомнил и…» Незнакомец обернулся, сложил губы дудочкой, посвистал, осмотрелся, глядя поверх голов пешеходов, и, все так же действуя тростью, зашагал дальше. На углу подле киоска с газетами он купил у продавщицы цветов алую розу и вдел ее в петлицу своего легкого, цветом похожего на парижские сумерки пальто. Он шел и насвистывал. Луи увлекся преследованием, он тоже купил розу и вдел ее в петлицу своей синей бархатной куртки, надетой поверх белой рубашки с раскрытым, обнажающим грудь воротником. Незнакомец свернул направо, еще раз направо – и вот перед ним узкие улочки квартала Марэ, в которых тесно супружеской паре с детьми, которых они ведут за руки. В проходе Шарлеманя незнакомец остановился у лавки старьевщика, с полминуты подумал о чем-то и решительно толкнул концом трости ветхую, скрипучую дверь. Звякнул колокольчик, и дверь захлопнулась. Луи постоял немного у подъезда соседнего дома, затем сделал шесть-семь шагов и, полуобернувшись вправо, увидел себя в квадратном окне лавки старьевщика.
Это был своего рода антиквариат нищеты и отчаяния. В эту лавку крадучись заходили все те, кто или побывал в лапах папаши Гобсека и, всё спустив в магазинах на центральных улицах города, сбывал здесь остатки имущества кухни и коридоров, или жалкие пропойцы, надеявшиеся получить за стоптанные туфли жены несколько су, чтобы завтра принести собственную свою рубашку и получить от хозяина пренебрежительную усмешку и два су в качестве милостыни. Витрина этой лавки была украшена всевозможными домашними вещами, которые, выполняя роль отсутствующей вывески, говорили мимо идущим: «Здесь всё покупают и всё продают».
«Зайду и предложу свою шляпу», – подумал Луи, не решаясь просто зайти, осмотреться и немедленно же уйти. Сумасбродная игра, затеянная им час назад, пришлась ему по душе и вкусу; в этой игре проступили неожиданные для него подробности: в лавке старьевщика уже завязался некий сюжетный узелок, и Луи добровольно вызвался затянуть его потуже. Пройти мимо лавки и следовать дальше по дороге личных своих желаний и обстоятельств он уже не мог: необъяснимое мучило, беспокоило и интриговало подобно тому, как случается с человеком, увлеченным книгой, пообещавшей с первых же страниц раскрытие тайн, перечисленных в длинном оглавлении.
– Этот Растиньяк продает какую-нибудь золотую вещь или бриллианты, – вслух произнес Луи, тем самым превращая убогую лавку в жилище Гобсека, обслуживающего знать, а также и жертв подлинного, классического Растиньяка, абсолютно не похожего на того, который уже что-то говорит, делает и, возможно, на свой лад воспитывает воображение пылких поклонников Бальзака: некоторые уже догадываются, что Растиньяк успел стать отцом.
«Не сын ли это того, классического Растиньяка?» – спросил себя Луи и бесстрашно перешагнул порог лавки. С кресла, стоящего у дверей, поднялся старик с раздвоенной бородой и в бархатной ермолке с кисточкой и спросил, склоняя голову набок и выжидательно прислушиваясь к тому, что ему ответят:
– Мистер Стивенсон?
Луи вздрогнул, шляпа выпала из его рук, и он нагнулся, чтобы поднять ее, но старик предупредил его. Протягивая шляпу, он повторил свой вопрос. Застигнутый врасплох, Луи, однако, удержал себя в границах затеянной им игры и ответил:
– Я не знаю, кто такой Стивенсон.
– Тогда что же угодно месье? – спросил старик, и в тоне его голоса можно было прочесть: «Я знаю, что ты Стивенсон».
Предлагать свою шляпу в качестве заклада уже невозможно: шляпу, чего доброго, возьмут, отсчитают два франка – и до свидания! Любопытно, черт возьми, в чем тут дело! Назвать себя, признаться? В конце концов, лавка старьевщика не кабинет прокурора, ничего страшного не произошло, – просто игра продолжается, и только. Да, так оно и есть, но где же этот потомок Растиньяка?
«Готовый рассказ», – подумал Луи. Старик исподлобья посматривал на него и терпеливо ждал. На столе у окна Луи увидел белый конверт, а на нем свое имя и фамилию. «Это не Растиньяк, а шпион», – решил Луи и стал припоминать, кто именно из французских писателей сочинил шпиона.
– Бальзак? – вслух произнес Луи и потянулся за конвертом. Старик накрыл ладонью конверт и беззвучно рассмеялся.
– Вы, месье, Роберт Льюис Стивенсон, – сказал он, глядя Луи прямо в глаза. – Письмо адресовано вам. Вы мне должны за него пять франков.
– Десять! – воскликнул Луи и, вынув из кармана куртки бумажник, отсчитал десять франков и подал их старику. – Самое лучшее, месье, всегда оставаться самим собою, – добавил он, получив конверт. – Я действительно Стивенсон, а вы, как я вижу, какой то совершенно новый персонаж, и вполне в моем вкусе!
Старик, привстав, поклонился.
– Хотел бы я знать, – продолжал Луи, – где тот человек, который вошел к вам минут пять-шесть назад?
– Он еще здесь, месье, – ответил старик, – но это уже личное дело этого человека. Он привел вас ко мне, и сделать это, как видите, было не столь уж трудно. Вас касается письмо, а оно в ваших руках.
– Глава окончена, – сказал, кланяясь, Луи. – Начало следующей я сейчас прочту. Всего доброго, месье!
– Ловко! – вслух, но только для себя, проговорил Луи, выходя из лавки. – Я воображал, что преследую человека, шпионю за ним, а на деле оказывается, что это он ведет меня сюда, в лавку! Очень ловко! Посмотрим, в каком направлении движется сюжет!
Он отошел на приличное расстояние от лавки, вскрыл конверт и на бледно-лиловом листке бумаги с золотым обрезом прочел:
«Я имею поручение от мистера Осборна предупредить Вас, сэр Роберт, что развод миссис Осборн получит только тогда, когда Вы перестанете домогаться ее руки. Если Вы действительно любите эту даму, Вы оставите Ваши бессмысленные претензии и тем дадите возможность миссис Фенни по-своему устроить судьбу свою и детей. С почтением – постоянный посетитель кафе „Источник“, имени которого Вам знать не надо. Я благородный человек, и вопросы нравственности для меня прежде всего».
Ловко работает частная полиция, ничего не скажешь! Но Луи ни вслух, ни про себя ничего не произнес, – он даже не восхитился новейшей функцией сегодняшнего Растиньяка, столь низко и цинично павшего на своем некогда бесстыдно-блистательном пути к богатству, положению и славе. Славу, впрочем, он приобрел, но что стало с сыном!..
До сих пор Луи имел дело (соприкасаясь по безделью) только с людьми добрыми, великодушными, по природе своей не умевшими и не желавшими приносить неприятности и зло. Эти люди обладали цельным характером, сэр Томас называл их «положительными» – в том смысле, что на подобного рода людей можно было положиться, ибо они благородны и превыше всего для них честь и достоинство человека. Вошли ли эти характеры в литературу? Да, но на одного великодушного и положительного кинулась орава злодеев, карьеристов, злых и мелких эгоистов. Вся эта публика изображена в литературе и живописи стереоскопически отчетливо, в профиль и фас; и так как искусство занималось ею очень долго и с великим тщанием и блеском, то и произошло то, что и должно было случиться: живой человек симпатизирует созданному искусством характеру, подражает ему, и вот результат: нынешний Растиньяк занимает должность лакея-шпиона у человека, который, очевидно, по натуре своей и сам такой же соглядатай и сыщик, с той лишь разницей, что он нанимает и оплачивает, а тот, другой, служит и ежемесячно расписывается в получении жалованья…
– Литературе недостает высокого, чистого, нравственного, как пример, характера, – произнес Луи, рассеянно шагая по улицам, выбираясь к центру, до которого было не так далеко. – Бедная Фенни! – прошептал Луи, чувствуя себя способным и на то, чтобы создать высокий, нравственно воспитывающий характер, и завоевать Фенни Осборн для себя и в помощь будущей своей работе.
Приняться за работу мешали слабое здоровье, материальная зависимость от отца и хорошо натренированная, отчасти унаследованная от предков черта, которую точнее можно назвать любовью к бродяжьей, цыганской жизни. В 1877 году Луи снова потянули к себе чужие моря и реки, леса и дороги. Вполне к месту и характеру нашего героя вспомнить бессмертные строки Пушкина:
… Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест)…
Луи взвалил на себя этот крест добровольно.
– Куда опять собрался? – спрашивал его давний друг – Вальтер Симпсон. – Тебе понадобилось парусное судно – зачем? Ты разбогател? Почему тебе не сидится на месте, не понимаю. Что за беспокойный характер!
– Одни родятся курносыми, у других нос с горбинкой, – ответил на это Луи. – В Шотландии я пропаду, а любовь к родному краю на расстоянии острее. Так лучше для моей работы, Вальтер. Судно, купленное тобою, мы назовем…
– Хотя бы так – «Нептун», – подсказал Симпсон.
– «Одиннадцать тысяч дев», – не думая и радуясь находке, произнес Луи. – Недурно, а? Я засяду в каюте и с утра до вечера буду писать рассказы. Для романа мне нужен разбег. Для оседлой жизни – деньги. Путешествуя, тратишь их меньше. Странствуя, обогащаешь себя и память. Кроме того, я ненавижу готовые истины. Короче говоря – вон из Парижа!
С августа по декабрь Луи плавал по рекам Франции; его настроение менялось ежечасно: удавалась фраза, остроумно и живо строился диалог – Луи шутил, напевал, рассказывал анекдоты, придумывал веселые истории с дерзко неожиданными концами. Не давалась фраза, слова не расходились парами от центра предложения к флангам, абзац подобно немому лишь шевелил губами – и Луи ни с кем не разговаривал, был зол на себя и команду. В такие часы он писал длинные письма Фенни, давая советы, как поступить в таком-то юридическом казусе и что делать, если жизнь вообще не задается. «В таких случаях ничего не следует делать, ибо можно сделать не то, что надо, – писал он, зачеркивал эту фразу, но так, чтобы можно было ее прочесть, и сверху с разборчивостью печатного текста писал: – Я не знаю, что делать, но уверен, что мы скоро будем вместе и я скажу, как сильно, как горячо люблю тебя…»
Луи мечтал о плавании в океане на большом корабле, который идет под парусами, а в случае надобности его трубы дымят и огромный стальной винт пенит воду. За штурвальным колесом стоит седоусый морской волк и вполголоса напевает, а по палубе расхаживает капитан – чистых кровей морской волк; он внешне похож на сэра Томаса; он ворчит на то, что бортовая качка усиливается, что солнце село «в грязь облаков» и ветер пахнет известью; это значит, что где-то неподалеку находятся коралловые рифы, надо смотреть, что называется, в оба. На этом корабле есть пассажир, очень богатый человек; капитан обязан доставить его на остров в Тихом океане, все равно на какой. Этот пассажир – Фенни Стивенсон, и еще один пассажир – Ллойд Осборн. В таком случае, и еще один пассажир. Кто же именно?
Жизнь кажется бесконечной, о смерти думаешь иногда потому, что всё на свете старится, изнашивается и только слон, щука и ворон живут двести, триста и даже четыреста лет…
Один из матросов на паруснике «Одиннадцать тысяч дев» рассказывал всевозможные морские истории, причем врал напропалую, путая даты и отважно смещая океаны и государства; французам он давал английские имена, и наоборот. Людовик XIV в его рассказах вел пунические войны, а Карл I сражался с Наполеоном Бонапартом. Луи записывал эту увлекательную брехню, впоследствии она ему пригодилась: матрос был мастером точных и наблюдательных характеристик, неожиданных сравнений, запоминающихся эпитетов.
«Можно заставить верить и неправдоподобному, – рассуждал Луи, – и, как я вижу, самое трудное в том, чтобы тебя слушали, когда ты сообщаешь только правду. Дело, видимо, не в правде или неправде, а в твоем собственном отношении к факту или вымыслу. По существу, вымысла нет. На свете всё возможно, всё случается в жизни. Важно знать, во имя чего ты выдумываешь, ради каких целей говоришь правду. А ее знают и без тебя…»
Мысли эти, естественно, приводили Луи к основному, главному во всех его размышлениях: для чего и кого я буду писать, что именно я скажу, куда поведу и что я знаю? В его сознании тяжело ворочался художник, одаренный и сильный. Собеседниками в сознании были и депутаты от больных легких и неустроенного быта и всего того глубоко личного, что на языке людей всего мира зовется одним словом: «сердце».
Свои фантастические рассказы о приключениях с людьми на суше и море, таинственные истории, которые он писал в свободное время (досуга было так много, что ночь и сон без иронии назывались делом), посылались в Лондон на имя Хэнли, который редактировал журнал и уже успел составить из рассказов своего странствующего друга целый сборник под названием «Новеллы тысячи и одной ночи».
Фенни Осборн уехала в Америку, чтобы хлопотать о свободе ради себя и Луи. А он снова, в одежде странника, верхом на ослике путешествует по Франции и на вопросы друзей: «Зачем? К чему?» – отвечает: «У меня получается книжка очерков, которую я назову „Путешествия на осле“. Одни сидят дома и сочиняют, другим необходимы жизненные бури, чтобы потом люди восприняли их как увлекательное чтение. Мне следует быть самим собою во имя сохранения энергии, которая называется Р. Л. С».
Летом 1878 года Луи закончил путешествие. Он продал ослика и отправил в Лондон рукопись, названную так, как ему и хотелось, и письмо Госсу, в котором он поздравлял своего друга, недавно женившегося, и в самом конце написал немного о себе:
«Я завидую Вам, у Вас есть жена, уют, в будущем ребенок… Вам кажется, что мое существование – это сама жизнь. В действительности это само ожидание. У всех коротких опер длинные увертюры. Я поднимаю занавес, дирижер дает сигнал хору, драматический баритон стоит за кулисами, ожидая своего выхода на сцену. Его почти никто не знает, но о нем уже говорят. Арию, которую он приготовил только для себя, предстоит петь для двух тысяч слушателей. Он намерен импровизировать, но в лад музыке, конечно, а ее писала судьба…»
Прошло несколько недель, и Луи решил снова всё бросить, пренебречь советами друзей, махнуть рукой на литературный успех и ехать к Фенни в Америку.
– Не пущу, – сказал врач, только взглянув на Луи и не желая выслушивать его легкие и сердце. – Вы умрете в дороге, не выдержите такого трудного, утомительного путешествия. Подойдите к зеркалу, посмотрите на себя, – на кого вы похожи! Скелет, обтянутый пергаментом!
– Врачу и полагается говорить нечто подобное, – улыбнулся Луи и посмотрел издали в зеркало: в бесстрастной, таинственной глубине его стоял высокий, тощий человек, и Луи испугался, отвел глаза и дал себе слово впредь не улыбаться, не походить на Гуинплена…
– Вам двадцать восемь лет, – не унимался врач, – а по лицу каждый даст не меньше сорока, мистер Стивенсон!
– Ого! – улыбнулся все же Луи, отходя в сторону от зеркала. – Это как раз то, что мне нужно: я обязан быть старше миссис Осборн лет на десять, на двенадцать.
– Безумие! – сказал врач.
– Конечно, – невесело согласился Луи. – Оно меня настигло, и мне хорошо, лучше, чем вам, месье Эскулап, – вы каркаете, а я совсем другая птица.
– Десять дней в океане на пароходе, неделя в вагоне поезда, не знаю, сколько дней в повозке, – продолжал врач и, нелюбезно кивнув головой, демонстративно вскинул голову и ушел, по-военному шагая.
Спустя пять дней Луи уже бродил по палубе океанского парохода «Девония». В третьем классе (Луи числился среди пассажиров второго класса), на носу судна, пели, плясали и плакали эмигранты. Крутая волна, подобно тигру, с ревом перепрыгивала через головы этих людей, окатывая их пеной. Луи садился на связку канатов и тихонько подпевал скандинавам, полякам, русским, немцам, румынам, австрийцам. Ему передавалась их тоска; он, не зная языка всех этих чужих для него людей, угадывал и понимал каждое слово. Когда же они переходили к песням веселым, он замолкал, дивясь тому, что горе и страдания имеют некий общий язык, понятный и немцу, и русскому, и норвежцу, а радость и счастье еще не нашли какой-то единой музыкальной ноты, управляющей человеческим словом. Луи казалось, что должно было бы быть наоборот: каждый страдает по-своему, но радуется одинаково. Оказалось, что это не так, – во всяком случае не так, когда поют. «Но плачут они одинаково», – сказал себе Луи. И ему тоже хотелось плакать, и он утирал на своих глазах слезы, которые называл слезами сострадания, сочувствия. Он плыл к берегу счастья, но и от счастья плачет человек, – не правда ли? Да, правда, но всегда в минуту встречи с тем, что приносит радость; и только горе и большое страдание требуют предварительных, подготовленных слез, как и полного молчания, когда горе удостоверено, когда ничто и никто уже не поможет человеку.
В Нью-Йорке Луи пробыл только один день. На пароме он переправился в Джерсей, а там сел в поезд. Правильнее, точнее будет сказать, что он вошел в вагон, но сесть не удалось, – все скамьи были заняты, и количество стоявших людей втрое превышало норму. Поезд деловито бежал в Калифорнию – страну золота, новый капиталистический рай, опошленное Эльдорадо. Луи вышел из вагона в Сан-Франциско. Спустя два часа он узнал, что Фенни с дочерью и сыном три недели назад уехала в Монтереи, а это южнее миль на сто двадцать. У Луи нет сил продолжать путешествие. Он с трудом дышит.
Он продолжает путешествие.
Он покупает лошадь, садится в седло и едет – очень похожий на Дон-Кихота, подлинный Дон-Кихот.
«Лошадь слушалась моего голоса, я ей говорил: „Кажется, налево“, – и она барабанила копытами по дороге, тянувшейся направо. Так, вопреки моим приказам, она доставила меня, куда мне было нужно, подогнула ноги в коленях, помедлила с минуту, пока я не встал подле нее, и опрокинулась на бок, безропотно кося на меня умным глазом. Я поцеловал ее в голову, назвал моим благородным другом и, поручив заботам случайного пешехода, шатаясь от голода, усталости и боли в груди, зашагал под звуки серенад и треск кастаньет на Альватадо-стрит…»
Всё, что пришлось испытать Луи, впоследствии вошло в его романы, которые он называл «поэзией обстоятельств» – в противоположность драме – «поэзии положений». Луи и самому мучительно хотелось «угомониться», начать оседлый образ жизни, чтобы работать и работать, но… Если бы не было этого «но», жизнь превратилась бы для него в стоячее болото и он не занимался бы искусством, и прежде всего не было бы музыки, примиряющей со всеми и всякими житейскими «но», протестующей во имя постоянного неутолимого движения вперед, напоминающей о том, что она потому только и существует, что ни литературе, ни живописи не под силу утвердить могущество жизнеутверждающего «но»… Да, но… или иначе: борись – и ты победишь, а там придут новые «но» для твоих детей, государства, всего земного шара, – так думал Луи.
Надо работать, но не устроена жизнь. Отец не присылает денег. Фенни Осборн еще не получила развода. Всё готово для работы, садись и пиши, но – в каком доме и где именно есть для тебя стол, стул, бумага? Всё оставь и отдай себя призванию! Божественная аксиома, но – спустя три месяца после того, как Луи поселился в бедном, ветхом домишке и ежедневно мог расходовать на себя нищенскую сумму, болезнь уложила его в постель. Он пишет другу своему Бакстеру, живущему в Эдинбурге: «Продай мою библиотеку и немедленно пришли деньги…» Бакстер показал письмо сэру Томасу.
– Мой сын уехал, не попрощавшись со мною, – сказал сэр Томас. – Он губит нас всех. Это позор, гнев божий, насмешка и… – сэр Томас (как он исхудал, обрюзг, ссутулился) часто-часто заморгал глазами, и лицо его свела судорога.
Бакстер не исполнил поручения Луи; он послал ему всё, что имел в своем кошельке.
«ВАШ СЫН УМИРАЕТ У НЕГО ГНОЙНЫЙ ПЛЕВРИТ ДЕЛАЮ ВСЁ ЧТО МОИХ СИЛАХ НЕ СПЛЮ СИЖУ ПОДЛЕ НЕГО НОЧАМИ ЛЮБЛЮ ЕГО УВАЖАЮ ВАС И ВАШУ СУПРУГУ ЭТУ ТЕЛЕГРАММУ ПРОСИТ ПОСЛАТЬ ЛУИ ОН ОБОЖАЕТ ВАС ПРОСИТ ПРОСТИТЬ ЕГО ЛЮБОВЬЮ ФЕННИ ОСБОРН».
В тот же день Луи получил телеграмму-молнию:
«РАССЧИТЫВАЙ НА ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ В ГОД ЦЕЛУЕМ МАТЬ ОТЕЦ».
– Удивляюсь, как еще он живет! – сказал врач Фенни Осборн. – Его вес сорок три килограмма. Шея – тридцать четыре сантиметра. Грудь… Нет, это чудо, всё это опрокидывает все выводы науки!
Луи выздоровел, вопреки науке. Его спасла заботливым, материнским уходом Фенни. За время болезни он прочел много книг – Бальзака, Шекспира, Вальтера Скотта, Гюго. Он задумал писать роман «Принц Отто». В книгах ему нравился и поражал его порядок, целеустремленность, гармония расположения частей, органическое развитие характеров – всё то, чего он никогда не наблюдал в жизни.
«Жизнь чудовищна, бесконечна, в ней нет логики, – писал он Кольвину, – она порывиста и едка на вкус. Создание искусства, по сравнению с нею, отточено, закончено, разумно, плавно… Жизнь действует на нас грубой силой, как нечленораздельный гром, искусство поражает наше ухо среди более громких звуков действительности, как напев, созданный разумным музыкантом…»
В пае 1880 года Фенни Осборн получила наконец развод, и девятнадцатого числа того же месяца она стала женой Луи.
Седьмого августа того же года Фенни Стивенсон, ее сын Ллойд, дочь Изабелла со своим мужем Джоем Стронгом и Луи сели на пароход, идущий в Англию. Мать и отец Луи приехали в Ливерпуль, чтобы встретить сына. С ними был и Сидней Кольвин.
… Луи под руку с Фенни стоял на палубе, вглядываясь вдаль. С родного берега тянуло дымком из труб пришвартованных судов. Луи шумно дышал, жадно раздувая ноздри. Щеки его нежной паутинкой окрашивал румянец.
Сэр Томас был растроган до слез. Фенни перестала надевать черные чулки, повсюду щеголяя в ненавистных для нее белых; такой цвет был принят в Эдинбурге, черные чулки вызывали насмешку и осуждение. Фенни вместе с сэром Томасом ежедневно ходила в церковь, по вечерам сидела рядом с ним на диване и вслух читала газеты.
– Вы ангел, – сказал однажды сэр Томас, пальцем касаясь ее локтя. – Вы спасли моего сына, вы приучаете его к упорядоченной жизни, вы…
– Вы преувеличиваете, дядя Том! – с присущим ей жаром произнесла Фенни. – Простите, – спохватилась она, – может быть, вам не нравится это имя?
– Том… – широко улыбаясь, отозвался сэр Томас. – Удивительно, до чего я похож на дядю Тома! Я и забыл, что так меня однажды назвал Хэнли, безалаберный друг вашего мужа. На него я обиделся, – на него только и можно обижаться, – какой я ему Том! Но…
– Вы дядя Том! – прощебетала Фенни, и улыбка сэра Томаса стала еще шире. – И я жалею, что мне не двадцать лет!
– Недавно вам исполнилось восемнадцать, – с нежнейшей интонацией проговорил сэр Томас и поднес руку Фенни к своим губам. Он чувствовал себя безмерно счастливым; он уже каялся, что до встречи с этой подвижной, очень миловидной американкой думал о ней плохо, ожидал всевозможных бед и несчастий для Луи. Чудесная женщина, превосходный человек; его сын будет с нею счастлив. Дядя Том… Как хорошо придумано!
– Я благодарю бога за то, что вы существуете на свете, – сказал сэр Томас, целуя руку Фенни и лаская ее курчавые волосы – мягкую высокую шапку на голове. – Я счастлив! Вполне! Спасибо!
– Дядя Том, я вас люблю, как родного отца! Но что нам делать с моим мужем? Он худеет, кашляет. Туманы Шотландии ему не на пользу…
Сэр Томас помрачнел. Еще нет и месяца, как приехал сын, и, кажется, придется снова расстаться с ним. Ужасны эти разлуки. Миссис Стивенсон уже успела полюбить и Фенни и ее сына, который называет ее бабушкой Марго, а сэра Томаса – дедушкой, иногда добавляя: сэр. К Луи он обращается так: мой дорогой Льюис. Кажется, счастье поселилось в доме Стивенсонов, – нет, не кажется, а так оно и есть: Луи печатается, о нем пишут, – вот сегодняшняя почта: пачка писем из Лондона от друзей и редакторов газет и журналов; Луи уже платят деньги за его работу, – ого, как много! За один маленький рассказ он получил вдвое больше месячного жалованья сэра Томаса. Жаль, нет в живых Вальтера Скотта; он конечно, порадовался бы, читая статьи и рассказы за подписью Р.Л.С. И никто из читателей не знает, что этот Р.Л.С. болен, очень болен, но он мужественный человек, он преодолевает болезнь, борется с нею, и в этой борьбе ему помогает Фенни – его жена, да будет благословенно ее имя…
Луи чувствовал себя, как сказал бы автор газетного фельетона, «на вершине счастья». Он расхаживал по всему дому, обняв Фенни, и вел беседу о вещах, памятных и дорогих сдетства. Вот оловянные солдатики. Двести коробок, пехота, конница и артиллерия; в каждой коробке дюжина солдатиков. С сегодняшнего вечера они принадлежат Ллойду. Пока – солдатики, а потом… потом мы придумаем что нибудь посерьезнее. Например, роман приключений. «Обещаю тебе, Ллойд, – говорил Луи пасынку. – Ты подрастешь, я поправлюсь, и мы ежедневно будем сочинять увлекательнейшую историю, что-нибудь о кладоискателях или таинственном острове, на котором… Монте-Кристо? О нет, – мы только оттолкнемся от Дюма, но позволим себе полную самостоятельность. Даю слово, Ллойд, мы это сделаем!»
А вот библия Камми, ее очки, корзинка для мотков шерсти. Отрадные, тихие, блаженные воспоминания!.. Ошейник Пирата. Осколок оптического стекла с маяка «Бель-Рок». Железнодорожный билет поезда Эдинбург – Глазго, память о первом путешествии с отцом. Рогатка. Ну, это само собою понятно, рогатка есть рогатка. Вы спрашиваете, что это за камешек? Ха-ха, он влетел в окно соседнего дома, разбил стекло и упал в миску с супом, подняв горячий, жирный фонтан. Не говорите сэру Томасу, – он до сих пор ничего не знает об этом, а мама ужаснулась, потом рассмеялась, назвала восьмилетнего проказника отрадой и утешением своим… А вот бархатная куртка – знаменитая бархатная куртка, та самая, о которой не хочется рассказывать. У каждого была в юности своя куртка – у одного бархатная, у другого суконная, у третьего шелковая с золотым глазом на спине. Такую куртку носил в свое время Хэнли. А вот сказки, томик Жюля Верна, романы капитана Мариета, Вальтера Скотта, стихи Бёрнса. Вещи, которыми мы пользовались в детстве, нельзя уничтожать: они спасительное лекарство от многих недугов старости…
– Туманы моей родной Шотландии душат меня, – сказал Луи. – Мне больно дышать. Проклятый недуг!
На семейном совете решено было в конце года отправить Луи с женой и пасынком в Швейцарию, в горную долину Давос. Домашний врач уверяет, что трехмесячный курс лечения в санатории излечит Луи надолго. Легочный недуг уже не будет мешать работе. Восстановятся силы, появится аппетит, исчезнет сонливость.
– Я рад, что вы согласны увезти моего сына в Давос, – сказал сэр Томас. – Но…
– С моим дорогим Льюисом куда угодно, – беззаботно проговорил Ллойд.
– Если надо, – значит, надо, – тяжело вздохнув, сказала мать Луи.
Сэр Томас, запнувшись о какое-то «но», пожал плечами и закрыл глаза. Луи улыбнулся матери, с комичной гримасой поклонился пасынку, с глубокой нежностью во взоре посмотрел на жену и, обняв отца, припал щекой к его щеке.
Давос не помог Луи. Он затосковал по своей милой Шотландии; тоска вредно отразилась на здоровье. В апреле 1881 года семья Стивенсона-младшего возвратилась домой.
… Была холодная весенняя ночь. Разблистались звезды, ветер-чужеземец отрывисто бубнил о чем-то. Луи сидел на веранде маленького дома, который купил в окрестностях Эдинбурга сэр Томас для сына и его семьи. Луи знобило, надо было лечь в постель, выпить стакан отвара из вереска и трав, составленного по рецепту Камми, и постепенно погружаться в сон. Никогда не засыпающее воображение не отпускало Луи от стола. Тайная работа беспокоила его, в голове что-то складывалось. Луи сжимал зубы, не позволяя еще неодетой, неприбранной мысли вылететь на волю и лечь на бумагу вялым, длинным и хромым предложением, которое служило бы только уху, но не глазу. Одна фраза – та, что ведет за собою весь абзац, должна была быть музыкально слаженной, легкой для произнесения вслух и не теснить фразу соседнюю, а четвертая, пятая – и включительно по предпоследнюю – обязывались дать читателю утоление его любопытства, возбужденного минуту назад…
Трудная, кропотливая работа, то, что принято называть стилем. Следствием подобной работы является восхищение читателя – он заявляет: «Как хорошо! – Я всё вижу, всему верю и хочу знать, что будет дальше». Луи трудился над приготовлением первой фразы. Он знал, о чем будет писать, что именно скажет читателю, и ему, художнику, естественно, хотелось дать своим мыслям одежду простую, и чтобы ни стеклышка в волосах, ни единого фальшивого камня в кольцах, запонках и других украшениях, а они, по сути, играют служебную роль, они всего лишь знаки препинания.
Чернила не в первый раз высыхали на кончике пера Стивенсона, – Луи уже видел подпись под последней фразой едва лишь начинаемого повествования; он видел фамилию свою на титуле книги и даже цену ее на темно-зеленой плотной обложке. Вчера Ллойд нарисовал на листе ватмана нечто, похожее на остров, рисунок смешной и в то же время таинственный – картинку, которая пригодилась бы Дюма для его «Монте-Кристо»: остров, где зарыты сокровища. «Черт возьми, не начать ли роман о таинственном острове сокровищ? И закончить его сразу же, как только сокровища будут найдены… Дюма не справился с задачей, он блестяще решил первую половину – историю поисков клада, и непонятно, зачем и во имя чего понадобилось ему рассказывать дальнейшую судьбу своего графа Монте-Крието…»
Страшно хочется спать. Все давно спят, и только он один…
Фенни прислушивалась к тому, что делает ее муж: скрипит перо, шелестит бумага. Кашель, вздохи. Ллойд подглядывал в дверную щелку: что делает «мой дорогой Льюис»? Какой он худущий, господи боже мой, какие длинные у него руки! Что он делает? Почему он смеется, а ничего не пишет? «Чудак! Милый, хороший человек, муж моей мамы. Завтра спрошу, что он задумал, кого убил, кого утопил, кого наказал за нехорошие дела…»
«Читатель должен быть увлечен и очарован, – рассуждал Луи. – Происшествия, пусть даже и очень интересные, но замедленные в своем движении, надолго сосредоточили бы внимание читателя, дали бы ему возможность задуматься, вглядеться. Необходимы быстрая смена впечатлений, стремительное движение, – оно должно подхватить и унести читателя в безостановочном вихре. Иначе говоря – я дам действие, читатель благодаря ему в воображении своем создаст характер…»
Ллойд продолжал наблюдать за отчимом. «Может быть, он пишет тот роман, о котором говорил мне дней пять – семь назад? Мой дорогой Льюис уже на корабле! Ну, он знает, что нужно делать. Завтра спрошу, с чего начинается самое страшное приключение…»
Ллойд, очарованный и влюбленный, дрожал от холода и любопытства. Его отчим наконец кинул перо на стол, встал, выпрямился, пальцы обеих рук сжал в кулаки, склонился над столом и вслух стал читать то, что написал:
– «Сквайр Трелони, доктор Ливси и другие джентльмены просили меня написать всё, что я знаю об острове сокровищ. Им хочется, чтобы я рассказал всю историю с самого начала до конца, не скрывая подробностей, за исключением географического положения острова. Указывать, где находится этот остров, в настоящее время еще невозможно, так как и теперь там хранятся сокровища, которые мы не вывезли оттуда. И вот в нынешнем году я берусь за перо и мысленно возвращаюсь к тому времени, когда у моего отца был трактир „Адмирал Бенбоу“, а в этом трактире поселился старый загорелый моряк с сабельным шрамом на щеке. Я помню, словно это было вчера, как, грузно ступая, он дотащился до наших дверей, а его сундук везли за ним на тачке…»
Стивенсон (Ллойд был единственным свидетелем подлинного рождения неповторимого романтика Роберта Льюиса Стивенсона) черкнул спичку, закурил. Ллойд приоткрыл дверь и сунул в щель голову. «Читай же дальше, читай! – горячим шепотом произнес он, уже увлеченный, покоренный и забывший о том, что за окнами ночь, звезды, холодная весна. – Читай, мой дорогой Льюис!»
– «Это был высокий, сильный, тяжеловесный мужчина с каштаново-темным лицом, – продолжал читать Стивенсон, что-то поправляя, зачеркивая, недовольно морщась. – Пропитанная дегтем косичка торчала над воротом его засаленного синего кафтана. Руки у него была шершавые, в рубцах и царапинах, ногти черные, поломанные, а сабельный шрам на щеке – грязновато-багрового цвета. Помню, как незнакомец, посвистывая, оглядел нашу бухту и вдруг запел старую матросскую песню, которую потом пел так часто:
Пятнадцать человек на сундук мертвеца,
Йо-хохо, и бугылка рому…»[4]
– Начало есть? – спросил себя Стивенсон, энергично зачеркивая какую-то фразу и опускаясь в кресло.
Ллойд уже не в состоянии был таиться; он вбежал на веранду, охватил шею отчима руками и в неудержимом, буйном восторге крикнул:
– Хорошо, мой дорогой Льюис! Начало есть! Не ложитесь спать, сочиняйте дальше!
Пошли сильные дожди, потом зашумели ливни, и нельзя было выходить из дому. Стивенсон и Ллойд занялись сочинением «Острова сокровищ». Часть первая, получившая название «Старый пират», была окончена в одну неделю, и Стивенсон прочел ее Фенни и Ллойду после обеда. Фенни, азартно аплодируя, сказала, что с нею и ее сыном всегда добрый, отзывчивый и чуткий Луи поступил необыкновенно жестоко: заинтриговал и закрыл тетрадь. Прочел фразу: «Ливси, – ответил сквайр, – вы всегда правы, – я буду молчать, как могила» – и расхохотался. То же сделал и Ллойд. И только Фении, большой ребенок, капризно ударила салфеткой по тарелке к не шутя произнесла:
– Бесстыдники! Увлечь старую даму и бросить ее на пороге таких интересных событий! Не надо было и читать, если у вас, сэр, нет продолжения?
– А я знаю, что будет дальше, – сказал Ллойд и захлопал в ладоши. – Все герои отправляются на таинственный остров и…
– Ну и что же? – сдерживая усмешку, спросил Стивенсон. – Напрасно воображаешь, что тебе что то известно, – ты ровно ничего не знаешь, мой дорогой!
– Они найдут сокровища, – неуверенно произнес Ллойд.
– Об этом надо подумать, – уже думая об этом, отозвался Стивенсон. – Ради одних сокровищ нет смысла писать книгу, нет нужды посылать экспедицию. Не кажется ли тебе…
– Мне кажется, – перебила Фенни, – на пути к этому острову должны произойти какие-то важные события. Что-то случится. Тот, от имени которого ведется повествование, окажется в такой беде, что…
Стивенсон сказал: «Гм» – и закусил губу. Очень хорошо, что он прочел первую часть, проверил на догадке и воображении читателя свою фантастическую конструкцию. Один из слушателей видит конец, последнюю страницу. Другой заинтересован серединой повествования, и, видимо, его интригует самое действие, в котором, естественно, должно быть много узелков. Гм… Требования возрастов… Следовательно, необходимо так накрыть стол и расставить блюда с кушаньями, чтобы довольными остались все приглашенные.
– Не хочешь ли, чтобы на корабле подрались? – спросил Стивенсон пасынка.
– Драку я люблю, мой дорогой Льюис!
– Поменьше драк, ради бога, поменьше драк! – поморщилась Фенни.
– Одна хорошая драка в самом конце, – сказал Ллойд.
– А в середине? – спросил Стивенсон, уже нечто обдумывая, прикидывая, наблюдая за поведением характеров, о чем ни слова не было сказано заказчиками. Стивенсон понимал, что даже драка – это уже характер, наиболее экспрессивный и по-своему ретушируемый в воображении читателя. Гм… Характеры. Слагаемые поступков… Поведение героев…
– Возьмите вот это яблоко, – предложил Стивенсону Ллойд и кинул отчиму продолговатую, похожую на грушу, «шотландку».
– Как хорошо, что я догадалась купить их целую бочку, – вскользь заметила Фенни. – У нас, в Америке, яблоки невкусные. Да, – спохватилась она, – в середине, пока идет корабль, я бы сочинила… Гм,.. что бы я сочинила?
Стивенсон порывисто поднялся с кресла и ушел к себе. «Спасибо, дорогие читатели, – вы подарили мне бочку с яблоками! Эта бочка с яблоками поразит вас там, где вы этого и не ожидаете. Так, так, так… Не позабыть, не растерять… Порядок и названия глав меняются. „Что я услышал, сидя в бочке из-под яблок“ будет приблизительно одиннадцатой главой, а та, где военный совет (так мы ее и назовем), последует за криком с вахты о том, что показалась земля».
Стивенсон сел и начал писать, посмеиваясь в пушистые, мягкие усы, левой рукой поглаживая правую, рассматривая крупные, частые веснушки на обеих руках.
«Воображение читателя приковано к судну, – подумал он. – Ну, а я высажу его на сушу. Это будет и неожиданно и кстати».
Написал несколько фраз и вернулся к первой, в новой части, главе, выбрасывая одни слова и заменяя их другими, тщательно наблюдая за тем, как складывается ритм, как дышит предложение, нет ли где случайно затесавшегося в хорошую компанию точных слов одного какого-нибудь словечка из тех, что всегда требуют помощи двух и даже трех прилагательных.
– До острова сокровищ еще очень далеко, – сказал и себе и воображаемой аудитории своей Стивенсон. – Потерпите, друзья! Вы будете вознаграждены.
Если бы не кашель! Если бы не дожди, ливни, грозы! Если бы не нетерпение Ллойда и Фенни! Они стучат ежечасно в кабинет и спрашивают:
– Сегодня будет чтение?
– Сегодня не будет, – отвечает Стивенсон. – На море буря. Весь экипаж корабля…
Не договорил, – за дверью поскрипывают ботинки Ллойда, посвистывает шелковое платье Феини. «Сейчас я им…» – усмехнулся Стивенсон и крикнул:
– Пиастры! Пиастры!
– Что это значит? – спросил Ллойд.
– На корабле есть клетка, а в ней попугай, – ответил Стивенсон. – Завтра всё узнаешь. А сейчас возьми своих оловянных солдатиков и поиграй с ними!
На следующий день после обеда Ллойд горько и неутешно плакал, а Фенни всерьез гневалась на мужа, отказавшегося читать новые главы романа.
– Но они еще не готовы! – оправдывался Стивенсон, взглядом – кротким и светлым – прося прощения у Ллойда. – Я недоволен своей работой, дорогие мои! Получился сумбур, я несколько убыстрил повествование – и фразы побежали, как дети из школы!
– А они должны чинно шагать, как в школу? – буркнул Ллойд.
Стивенсон молча поклонился и направился к себе в кабинет.
– Пиастры! Пиастры! – сказал он, поддразнивая жену и пасынка. – До завтра! Меня нет дома! Всем говорите, что я уехал, и надолго!
О, как он работал! Он не хотел обманывать ни себя, ни читателей. «Я возгордился, – писал он Кольвину, – я нащупал правильный ход повествования, я обошел, где надо, всех морских писателей, и я докажу, что Дюма напрасно приглушил поиски сокровищ в своем „Монте-Кристо“; самое интересное – это поиски, а не то, что случилось потом. Мы знаем, что деньги портят человека, а потому я только за первую половину одной из сильнейших страстей. Вторая почти всегда безнравственна, всегда лишена элемента воспитательного, морального. Подумайте – я моралист!.. Нет, прежде всего я художник, но мне не припишут корысти и лжи. Сокровища в моем романе будут найдены, но и только. Господи, помоги моим героям доплыть до острова!..»
Они доплыли, нашли сокровище, но это случилось на тридцатые сутки ежедневных послеобеденных чтений. Предпоследнюю главу слушали сэр Томас, Хэнли и Кольвин, – Стивенсон кратко рассказал им содержание того, что он уже прочел жене и пасынку. Кольвин спросил, когда будет готова последняя глава.
– Согласен ждать месяц, два, – заявил он и, узнав, что она уже написана и будет прочитана завтра, обнял своего друга за талию и увлек его в бурный, стремительный вальс, который сам же и насвистывал. Сэр Томас в такт трубил в кулак, а Хэнли колотил костылями по гулко дребезжащему стулу. В гостиной бесновался Ллойд – он перепрыгивал через кресла, столы и столики и кричал:
– Завтра! Завтра! Пиастры! Йо-хо-хо и бутылка рому! Да здравствует мой дорогой Льюис!
– Да здравствует Роберт Льюис Стивенсон! – провозгласили на следующий день слушатели, когда была дочитана последняя глава, кончавшаяся двумя строчками стихов:
Все семьдесят пять не вернулись домой,
Они потонули в пучине морской[5].
– И это всё? – обиженно спросил Ллойд, перебивая взрослых, уже начавших лестные для автора романа споры по поводу сюжета, характеров и стиля… – Нет, мой дорогой Льюис, нужно что-то еще…
– Он прав, – вмешалась Фенни. – Ллойд говорит от имени миллионов читателей. Они потребуют полной ясности, точного окончания.
– Леди! – воскликнул Хэнли, чуточку охмелевший от выпитого вина. – Я лучшего мнения о миллионах читателей, клянусь манжетами великого Шекспира! Роман окончен. Но он продолжается в воображении благодарного, взволнованного, счастливого и…
– Строк двадцать согласен прибавить, – задумчиво, с отсутствующим взглядом проговорил Стивенсон. – Ллойд прав. Мой дорогой Кольвин, возьмите карандаш, – во мне что-то уже шевелится, слова наплывают, и я ничего не могу поделать с ними. Пишите, друг мой…
Ллойд вызывающе посматривал на взрослых. Фенни поцеловала его в голову, вздохнула от переполнявших ее материнское сердце нежности и гордости и влюбленно улыбнулась мужу.
– Пишите, друг мой, – повторил Стивенсон. – «Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Смоллет оставил морскую службу. Грэй занялся изучением морского дела. Теперь он штурман и совладелец превосходного, хорошо оснащенного судна. Что касается Бена Ганна, он получил свою тысячу фунтов и истратил их все в три недели, или, точнее, в девятнадцать дней – на двадцатый день он явился к нам нищим. Сквайр сделал с Беном именно то, чего…»
– Конец для глупых мальчишек, – недовольно промычал Хэнли. – Бабушка умерла, дедушка женился, лошадь ускакала, из трубы пошел дым, нищий напился пьяным и сломал себе шею…
– Вы ничего не понимаете, сэр, – с превеликой дерзостью прервал Хэнли Ллойд. – Мой дорогой Льюис знает, что делает. Попробуйте сами сочинить такую историю!
Хэнли ударил костылем по стулу, а Стивенсон, углубленный в себя и видения свои, продолжал диктовать еще минут пять-шесть, а потом рассмеялся и сказал громко:
– Пиастры! Пиастры! Пиастры! Три раза, Кольвин! – И добавил устало: – Конец. Больше ни слова. Аминь!
Дождь яростно барабанил по стеклам окон, завывал ветер, постепенно переходя в ураган. Кольвин и Хэнли не смогли выехать в Лондон, – сильная буря прервала железнодорожное сообщение, остановила поезда, сорвала с якорей суда вбухте и гавани. Стивенсон стал кашлять, ноги его подкашивались.
– Это мне надоело, – сказал он Фенни. – Опять придется ехать в Давос, или я умру. За что это мне? Разве я так плох, так грешен, кого-нибудь убил?
– Это тебе за твой талант, – сказала суеверная Фенни и отдала приказание слугам готовить чемоданы и саквояжи. Стивенсон затосковал. Опять надо куда-то уезжать, жить в чужих домах, работать не тогда, когда хочется, ждать, когда спадет температура и можно будет ходить, не опираясь на палку…
Ночью он встал с постели, надел пальто, шею обернул шерстяным шарфом и тайком от домашних вышел в сад. Здесь всё было не похоже на остров сокровищ, на тот мир, который создало его воображение. Картинность воображаемого мира обогащала мир реальный, не оскорбляя его и не исправляя, но излечивая от многих недугов человека, не желавшего мириться с действительностью, которая настойчиво взывала о переустройстве. Остров сокровищ был выдумкой, но эта выдумка воспитывала и тренировала мечту человека о будущем – своем собственном и детей своих. Ослепительной сменой картин, необычайностью происшествий и поступков героев Стивенсон сознательно преподавал – в форме наилучшей – веселую науку послушания своим чувствам, направленным в будущее.
– Ллойд был счастлив, слушая главы моего романа, – вслух говорил Стивенсон, бродя по пустынному, закутанному в туман саду. – Счастливы были и взрослые, и больше и сильнее всех я сам. Где-то далеко-далеко есть остров сокровищ, – пусть думают о нем, а я еще прибавлю соли, пряностей и солнечного блеска!
Может быть, в самом деле где-нибудь далеко-далеко отсюда существует остров сокровищ… Маленький Лу верил в это. Юноша Луи не сомневался в том, что на свете много тайн и загадок. Взрослый Роберт Льюис Стивенсон не мог жить без ощущения какого-то особого населенного мира в собственной своей фантазии, и этот мир несомненно преображал подлинную реальность, и эти два мира соединялись в один, друг другу не мешая, а, наоборот, взаимно обогащаясь и расцветая.
Стивенсон поднял голову, взглянул на зеленую лучистую звезду над садом, глубоко вздохнул. Вспомнил о непотушенной лампе в своем кабинете, о неплотно прикрытой двери, ведущей в комнату Ллойда, и торопливо зашагал к дому.
Ллойд ворочался в постели, – то ли ему что-то снилось, то ли он еще не спал. Стивенсон негромко окликнул его.
– Что, мой дорогой Льюис? – отозвался Ллойд.
– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – глухим голосом выходца из театрального люка проговорил Стивенсон. – Тебе будет интересно. Ты у меня не заснешь до послезавтрашнего утра!
– Никогда не буду спать, – хихикая и ухмыляясь, ответил Ллойд. – Вот встану и буду плясать!
– Сумасшедшие! – прикрикнула проснувшаяся Фенни. – Немедленно замолчите! Завтра мы уезжаем! Безумцы!
– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – деланно сонным голосом пробормотал Ллойд. – Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..
– Йо-хо-хо и бутылка рому! – добавила Фенни и расхохоталась.
В Давосе Стивенсон переписал «Остров сокровищ». Спустя два месяца роман уже читали миллионы англичан – взрослых и школьников. Имя Стивенсона сразу стало известным всему миру. «На небе нашей литературы, – писала критика, – взошла новая звезда первой величины».
«А вы не забыли меня? – спросила Стивенсона первая же фраза в коротком послании, которое ему переслал сэр Томас. – Почаще вспоминайте несчастную Кэт Драммонд! Может быть, всё случилось для Вас к лучшему: женившись на мне, Вы, наверное, не написали бы „Остров сокровищ“. Эту книгу я прочла три раза. Пиастры, пиастры, пиастры, дорогой Луи!..»
Много писем из всех городов Великобритании, много рецензий и критических статей в газетах и журналах Франции, Германии и Америки. И одновременно с этими приятными, лестными вестями нечто такое, от чего Стивенсону стало больно: на третьей странице похвала его роману, а на первой – официальное сообщение о подавлении восстания в далеком Трансваале. Горсточка мужественного народа задушена англичанами. Газеты празднуют «победу».
– Не победа, а подлость, – дрожа от гнева, сказал Стивенсон. – Подлость со стороны британцев, а победа всё же на стороне буров. О, как осрамились англичане!..
В тот же день Стивенсон написал протест по поводу британского вторжения. Он написал его, тщательно выбирая наиболее гневные, злые слова, исполненные сарказма и возмущения по адресу правительства Великобритании. «Мне стыдно и больно, – писал Стивенсон в своем письме-протесте, – я всем сердцем приветствую борцов за независимость – гордый народ Трансвааля! Пушками ничего не докажешь, и я никогда не встану в ряды угнетателей…»
Это письмо Стивенсон вручил Фенни, заявив, что она должна немедленно отправить его в редакцию наиболее известных английских газет. Фенни сказала: «Хорошо, Луи, будет исполнено».
Фенни рассудила так: ее муж блистательнейшим образом начал литературную карьеру, о нем пишут и говорят, имя его уважаемо и любимо. Нелепо и опасно выступать против общественного мнения, – оно, как думала Фенни, не на стороне восставших буров. Роберт Льюис Стивенсон художник, а не политик. Что он понимает в политике? Куда и зачем он суется? Глупо писать протесты. Благородство – это очень хорошо, но семья, здоровье, литературная карьера прежде всего, а потому…
Протест Стивенсона не был опубликован.
Фенни не отправила его по назначению, и Стивенсон никогда не узнал об этом…