Третьего апреля 1894 года началось сооружение проезжей дороги, ведущей от дома Стивенсона до жилища Матаафы. Для этого нужно было вырубить, по выражению освобожденного вождя, «трущобы джунглей» шириной в восемь метров, утрамбовать всю дорогу на протяжении около трех километров, посадить любимые Стивенсоном цветы по обеим сторонам образовавшейся просеки.
Работа была очень сложной и трудной. Дорогу вели по прямой линии; ей противилась природа, превратившая эти три километра пути в тропические болота, непроходимые чащи, путаницу стволов, ветвей и гниющих растений, побежденных теми, кто выжил в борьбе за существование на каждом сантиметре плодороднейшей земли острова.
Стивенсону известна была затея Матаафы и его подданных; он ежедневно мог наблюдать, как всё дальше и дальше от его дома уходили землекопы, лесорубы и садовники, как много простора и ощущения новизны для глаза принесли ему старания пятисот рабочих – его верных друзей, почитателей и преданных слуг, готовых ради него отдать даже свои жизни.
Третьего мая работы были закончены. В ночь на четвертое сам Матаафа и его свита пешком направились в Вайлиму, чтобы лично убедиться в качестве проделанной работы. Закрыв глаза, Матаафа шел, не поднимая ног: дорога обязана была ничем не отличаться от паркета в богатых европейских жилищах. Так оно и было, – Матаафа и хотел бы придраться к той или иной мелочи, указать на сучок или на то, что почва под его ногами недостаточно тверда, но все три километра Матаафа прошел, как по тротуару на главной улице в Гонолулу.
Сосима заметил, что спустя месяц дорога зарастет травой, папоротниками и лианами. Главный инженер строительства – личный секретарь вождя – возразил на это, что почва, перепаханная на глубину до одного метра, перемешана с застывшей лавой и песком, что первые дни после открытия дороги следует почаще ходить и ездить по ней, чтобы как следует ее утрамбовать.
Матаафа нашел, что цветов недостаточно.
Весь день четвертого мая рабочие занялись дополнительной посадкой цветущего кустарника, который образовал живой барьер по обеим сторонам дороги. Утром пятого мая неподалеку от дома Стивенсона вбили столб и прикрепили к нему доску с каким-то текстом. Доску прикрыли холстом и приставили к столбу часового. В полдень в Вайлиму пришел Матаафа со своей свитой. Туземное население заполнило площадь перед домом Стивенсона и Ллойда.
Сосима пригласил Тузиталу на террасу. К нему подошел Матаафа и после длительных церемоний взял своего друга под руку и подвел к столбу. Часовой сдернул с доски холст. Матаафа поднял руку. Толпа по военному построилась и замерла.
– Великий друг и брат Тузитала! – громко провозгласил Матаафа. – Я прочту, что написано на этой доске. На ней написано следующее…
Матаафа дал знак, и перед Стивенсоном поставили деревянный трон – высокое кресло, на котором дома у себя сидел вождь в часы приема и суда. Стивенсон молча, чувствуя себя необычайно сконфуженным и умиленным, опустился на сиденье трона. Матаафа поднял обе руки и громко произнес:
– «Дорога Любящего Сердца» – вот что написано на доске, Тузитала! И дальше: «В память великой любви к нам Тузиталы и его забот о нас, когда мы были заключены в тюрьму и бедствовали, – мы подносим ему долговечный подарок – эту дорогу, которую мы проложили и хотим, чтобы она существовала вечно!»
Стивенсон встал с трона и обнял Матаафу.
– Я плачу, брат мой, – сказал он и поцеловал вождя в щеку, а потом прижал к себе и еще раз поцеловал – по-европейски – в губы. Толпа стояла безмолвно, ожидая ответной речи. Стивенсон встал на ступеньку террасы своего дома и начал говорить то, что было у него на сердце:
– Вам надо работать и не ссориться между собою, друзья мои и братья! Помните об этом всегда, иначе вашу землю отнимут чужие люди. Ваш маленький остров беден, вы всегда голодны, у вас недостает самого необходимого. Семьи ваши распадаются по вине белых, которые принесли вам горе и беды. Я принимаю ваш подарок, и у меня нет слов для того, чтобы…
Голос его пресекся, слезы затуманили взор. Толпа по-прежнему молчала, устремив глаза на своего Тузиталу. Справившись с волнением, он продолжал:
– Вожди, старшины и бедные люди острова! Многие и многие после вас и меня пройдут по дороге, построенной вами. Я хочу напомнить о римлянах – самых храбрых людях мира, отважных воинах и изобретательных работниках. В Европе и теперь можно видеть дороги, проложенные римлянами, – такие же прочные сегодня, как и в тот день, когда они были окончены. По этим дорогам идут и едут мужчины и женщины, и немногие вспоминают о тех, кто трудился здесь полторы тысячи лет назад, а может быть, и раньше, до пришествия Христа. Но те, кто вспоминает отважных строителей, – те благодарят их, и тем самым они связывают свои жизни с глубоким прошлым истории.
Стивенсон легко и без привычной боли в груди высоко поднял голос и еще раз назвал слушающих братьями.
– Ваша дорога не выдержит столетий, потому что здесь другая почва и климат, но долголетие не измеряется временем. Долго – значит, на хорошую, светлую память, а она у человека, почти как правило, коротка. Навсегда – значит, на жизнь вашу и ваших детей. После вас придут другие люди, новые поколения; они исправят дорогу, поддержат ее, они вспомнят нас, как мы сейчас думаем о них, и это и есть долголетие, вечность, навсегда. Позвольте мне совершить прогулку по этой дороге вместе со всей моей семьей, и, кто хочет, пусть идет с нами, а тем временем здесь приготовят вина и кушанья для пиршества.
Стивенсон позвал Фенни и свою мать.
Он взял их под руки и важно ступил на Дорогу Любящего Сердца. За ним, построившись по десяти человек в ряд, двинулась толпа его друзей.
– Ты дойдешь? – обеспокоенно спросила Фенни.
– Хоть на край света!
– Лу! Ты напрасно придумал эту прогулку, – шепнула миссис Стивенсон, бодро и в ногу с сыном шагая слева от него. – Ты очень бледен, тяжело дышишь, Лу, мой мальчик!..
– О, я еще дышу, мама! Пусть это радует и тебя и меня!
Спустя сорок минут они достигли жилища Матаафы. Стивенсон закурил. Фенни и миссис Стивенсон попросили воды, чтобы утолить жажду, после чего все двинулись в обратный путь. Дамы отдыхали дважды – старая и в самом деле устала, а Фенни сделала привал ради мужа; он был бледен, шагал с трудом и не отвечал на вопросы. Но он разговорился, когда дорога уже кончалась и впереди показался его дом.
Стивенсон занял место во втором ряду строителей дороги – это были старшины племени, люди в возрасте от семидесяти до восьмидесяти лет, сохранившие бодрость и силу, несмотря на то что они с детства работали по восемнадцать и двадцать часов в сутки и каждый мог похвастать, если только позволительно хвастать этим, не одной тысячью ударов, которые выдержала его спина. Стивенсон сказал им о другой Дороге Любящего Сердца – той, что протянулась между ними и открыта для всех, желающих работать во имя будущего братства людей.
Ни одного миссионера не слушали с таким вниманием и доверием, как Стивенсона; каждое его слово запоминалось, каждая фраза вызывала одобрительную улыбку, глаза всех шедших по дороге были устремлены на великого Тузиталу, который, к несчастью, так худ, бледен и слаб. В волосах его уже проступает седина, кожа на лице и шее пожелтела и преждевременно увяла, Тузитала говорит и держится рукой за грудь. Старшины понимают, что Тузитала скоро уйдет от них, – все хорошие люди долго не живут; впрочем, на острове до Тузиталы еще и не было хорошего человека. Может быть, самым хорошим был тот, кто бил не по лицу, а по спине, работать заставлял не с шести, а с семи утра и вместо: «Эй ты, скотина!» – называл по имени. Хороший человек Хэри Моорз, он сгоряча ударит, а потом даст бокал вина и похлопает по плечу. Очень хороший человек английский консул – он вовсе не обращает внимания на самоанцев, не видит их; они для него – то же, что пыль на камне, капля дождя на листве дерева. Но Тузитала… Тузитала послан богом для того, чтобы люди не разучились верить в него и любить своего ближнего. Ах как тяжко болен Тузитала! На него страшно смотреть…
Он едва дошел до своего дома. Он сказал Матаафе:
– Пируйте без меня, мне нехорошо; пойду лягу…
Фенни и миссис Стивенсон по очереди с Ллойдом и Изабеллой дежурили у постели больного. Был приглашен врач. Стивенсон называл его мистером Хьюлетом и совершенно серьезно спрашивал, что ему теперь делать: отправляться на острова на Тихом океане или ограничиться двухмесячным пребыванием в санатории на границе Франции и Швейцарии.
– Он бредит, – шепнул врач Фенни.
– Он шутит, – возразил Ллойд. – Когда-то я знавал доктора Хьюлета, которого любил мой дорогой Льюис.
– Мистер Стивенсон должен лежать в постели, – сказал, уходя, врач.
И – на ухо Ллойду:
– Дни его сочтены. Он может делать всё, что ему угодно, но только лежа в постели.
С этого дня Стивенсон уже не имел сил даже на то, чтобы без посторонней помощи дотянуться рукой до стола и взять папиросу и спички. Несмотря на категорическое запрещение курить, Стивенсон продолжал отравлять себя никотином. Папиросы прятали от него – он требовал их, крича и бранясь.
– Для меня уже ничто не вредно, – говорил он обычно и радовался как ребенок, закуривая.
Иногда, проснувшись, он приглашал к себе Изабеллу и пытался диктовать очередные главы «Вир из Гермистона». Было замечено, что он не особенно внимательно относится к сюжету романа, заботясь главным образом о фразе, переделывая ее по десять – пятнадцать раз.
Его друзья в Англии готовились к известию о его смерти. Кольвин писал Бакстеру о том, что Стивенсон уже потерян для литературы и, если он даже и напишет что-нибудь еще, это уже не будет художественным произведением. «Наш друг увлекся политикой, а политика уложила его в постель», – писал Кольвин.
Журналы английские, американские и французские продолжали печатать критические статьи, посвященные литературной деятельности Стивенсона. Хэнли послал несколько журналов своему другу.
– Мне очень хотелось бы быть инженером, – сказал Стивенсон, когда ему прочитали несколько статей о его романах. – Строителем маяков или мостов. Литературой я занимался бы ради развлечения. Все эти критические статьи абсолютно не объясняют меня, их анализ фальшив и притянут за волосы ради заранее придуманных доводов. Но вот маяк – он и есть маяк, и его не назовешь экипажем. Мост есть мост, и его строитель не рискует быть обвиненным в безнравственности только потому, что мост имеет три, а не четыре пролета. Уберите журналы! Накройте меня пледом, закройте окно, суньте в рот папиросу!..
Сосима и Семели ежечасно докладывали Матаафе о состоянии Тузиталы.
Консулы английский, американский и немецкий ежедневно сообщали своему правительству: «Стивенсон при смерти».
В ноябре 1894 года на остров Уполо приехала на гастроли труппа английских комедиантов, именовавшая себя «музыкально-комическим семейством Чезвилт». Труппа эта, состоявшая из пяти человек – две женщины и трое мужчин, – побывала на островах Таити, Гавайских и Маршальских, и всюду ей сопутствовал успех: туземное население островов щедро одаривало актеров, встречая и провожая их как самых именитых гостей. Репертуар семейства Чезвилт был таков, что у себя на родине оно, это семейство, не могло бы похвастать длительным ангажементом в каком-нибудь захудалом передвижном цирке или на подмостках харчевен: две молоденькие мисс весьма неискусно ходили по толстому канату, протянутому между двумя деревьями на высоте в три метра, весьма посредственно танцевали на земле под гитару, губную гармонику и барабан и очень плохо пели старинные шотландские песенки. Один из мистеров – старый, толстый Чезвилт – показывал фокусы, другой, помоложе, жонглировал смоляными факелами, третий ходил на руках и преискусно шевелил ушами.
Туземному населению островов нравилось всё, что показывали заморские гости, тем более что денег за право лицезрения своих особ и талантов они не требовали, не отказываясь от платы в тех случаях, когда зрители сами догадывались о материальном поощрении артистов, которые в течение полутора часов доставляли им редкостное удовольствие.
Семейство Чезвилт в полном составе пожаловало в Вайлиму. Оно было приглашено в гостиную, где Фенни, миссис Стивенсон и Ллойд с чувством хорошо скрытой иронии отлично воспитанных людей принялись расспрашивать гостей об их гастролях и главным образом о жизни в Англии. Старший в семействе – шестидесятилетний Оливер Чезвилт – заявил, что он в свое время хорошо знал мистера Стивенсона и был бы необычайно признателен, если бы его – только одного его, мистера Чезвилта, и никого больше – допустили к больному писателю.
– Он получит большое удовольствие от свидания со мною, – сказал мистер Чезвилт. – Мы земляки – я и ваш супруг, – обратился он к Фенни. – Я напомню ему один случай из его юности, и он, клянусь честью, встанет с постели и захочет танцевать с мисс Адой и мисс Луизой. А потом…
– Мой муж болен, – поторопилась прервать гостя Фенни. – Я, пожалуй, сумею представить вас королю Матаафе, и он сделает так, что вы и у нас не сможете пожаловаться ни на публику, ни на сборы.
– Даже больше, – вмешался Ллойд, – вы, сэр, я уверен в этом, надолго задержитесь у нас только потому, что никто из здешних жителей не умеет ходить по канату и разгуливать вверх ногами. Вы их, надеюсь, обучите этому.
– Начнем хотя бы с вас, – великолепно отпарировал мистер Чезвилт и храбро покрутил свои длинные, тонкие усы.
Ллойд, ценя ум и находчивость, решил не обижаться. За него обиделась его мать.
– Признаться, сэр, – сказала она, – я не уверена в успехе ваших фокусов, – у нас не так давно сам король выкинул такой фокус, что…
– Мне всё известно, – расшаркался и низко поклонился мистер Чезвилт-старший. – На Гавайских островах только об этом и говорят. Мистера Стивенсона – моего знаменитого земляка – чтут, любят и боготворят. Я имею в виду диких.
– У нас диких нет, – спокойно заметила миссис Стивенсон, на что земляк ее сына вежливо отозвался:
– Тем лучше для нас, леди! Мы предпочитаем зрителей образованных и воспитанных, почему нам и хотелось бы дать одно представление мистеру Стивенсону.
Ллойд посмотрел на мать, Фенни перекинулась взглядом с миссис Стивенсон, та вопросительно уставилась на Изабеллу, только что кончившую писать под диктовку отчима. Она заявила, что больному сегодня легче, он чувствует себя прекрасно и хочет знать, с кем именно беседуют его родные в гостиной.
Ллойд извинился перед семейством Чезвилт и прошел к отчиму. Беседа продолжалась. Фенни занялась письмами на имя консулов и Матаафы, рекомендуя им прибывших актеров. Возвратился Ллойд. Он сказал, что мистер Стивенсон выразил желание посмотреть на представление, которое, как ему кажется, лучше всего устроить на площадке возле столба, знаменующего начало «Дороги Любящего Сердца».
– Отлично, – сказал мистер Чезвилт. – Я видел это место; его вполне достаточно для нас.
– Мистер Стивенсон будет смотреть на ваше представление из окна, – продолжал Ллойд, крайне недовольный тем, что его отчим заинтересовался проезжими комедиантами и пожелал видеть их завтра же утром. – Сколько времени длится ваше представление, сэр?
– И полчаса, и час, и полтора, – ответил мистер Чезвилт. – Программа в своем полном объеме занимает час двадцать пять минут. Но имейте в виду бисирование, сэр, что весьма и весьма возможно.
Комедиантам был предложен завтрак. Обе мисс – Ада и Луиза – в конце концов очаровали миссис Стивенсон, и она первая исключила из своей речи иронический тон. Сдалась и Фенни, которую потешал новыми анекдотами мистер Чезвилт-младший, жонглер, умевший шевелить ушами, чему он незамедлительно принялся учить Ллойда.
– Вы хорошие люди, – окончательно расчувствовалась миссис Стивенсон. – Мой сын полюбит вас, он тоже человек с юмором.
– Не сомневаюсь, – несколько самонадеянно проговорил мистер Чезвилт-старший.
Мисс Ада и ее подруга – курносые, хорошенькие блондинки – заявили, что канат, по которому они завтра пойдут, будет поднят на высоту до пяти метров.
Вечером гастролеры побывали с визитом у Матаафы и английского консула и после полуночи водворились в одном общем номере гостиницы «Ржавый якорь».
… Стивенсон с нетерпением ребенка ждал начала представления. Он с детства любил канатоходцев, клоунов, жонглеров, фокусников, укротителей диких зверей. Когда Ллойд сказал, что один из комедиантов называет себя уроженцем Эдинбурга, Стивенсон оживился настолько, что можно было подумать: этот человек сейчас встанет с постели и заявит, что он здоров.
– Мой дорогой Льюис совсем ребенок, – сообщил Ллойд своей матери. – Эти фокусники и плясуны, я полагаю…
– Я тоже так думаю, – прервала Фенни, и сын отлично понял и то, что именно подумала мать и чего не мог думать он.
– Они бессильны, – сказал он.
– Они напомнят ему о родине, – с ревнивыми нотками в голосе заметила Фенни. Об этом Ллойд не подумал и уже не решился бы повторить своей фразы. Он только еще раз иронически отозвался об их искусстве и вульгарности семейства в целом.
Комедианты явились в десять утра. Они были в костюмах – пестрых и эксцентричных: обе мисс – в коротких плиссированных юбочках и ярко-желтых с глубоким вырезом на кофтах без рукавов. Мужчины вырядились испанцами, заменив широкополые шляпы клоунскими колпачками. От дерева к дереву протянули канат длиною не менее пятнадцати метров. Стивенсон из окна своего кабинета смотрел на бедное, примитивное, лишенное блеска и техники искусство предприимчивых комедиантов, и перед ним возникало детство в Эдинбурге, балаганы на Университетской площади, где давались такие же представления. Ллойд стоял за спиной отчима и морщился каждый раз, когда мисс Луиза с умилительной неуверенностью скользила, не поднимая ног, по канату, а ее партнерша следовала за нею в такт разноголосицы маленького оркестра, состоявшего из визгливой губной гармоники, глухо рокочущей гитары и озорного барабана, причем барабана больше всего и боялась мисс Луиза, вздрагивая и бледнея, когда били в него после каждого ее шага на канате.
– Дерзкая работа, – кривя губы и усмехаясь, сказал Ллойд.
– В ней есть стиль, – тоном похвалы заметил Стивенсон. – Не кажется ли тебе, мой друг, что эти артисты пародируют цирковые номера? По-моему, именно это они и делают, и, надо признаться, очень ловко!
– Они сами пародия, – пренебрежительно отозвался Ллойд. – Вы добрый человек, мой дорогой Льюис, вы во всем видите…
– Ты прав, я стараюсь видеть то, что мне нравится. Так с каждым из нас. Смотри, как хорошо жонглирует этот длинноногий испанец! А что будет делать старик – ты не знаешь? Я хочу выйти из дому, честное слово, – мне сегодня лучше, чем всегда!
Представление продолжалось час двадцать пять минут. По просьбе Стивенсона актеров пригласили к нему в кабинет. Мистер Чезвилт-старший, о чем-то пошептавшись с членами своего семейства, направился к Стивенсону один. Он закрыл за собой дверь и немедленно уселся в кресло подле койки больного.
– Вы не изменились, сэр, – сказал он, внимательно и жадно оглядывая Стивенсона. – Всё такой же… Конечно, что-то изменилось в лице, но…
– Вы меня где-нибудь видели, мистер Чезвилт? Курите, пожалуйста. Возьмите сигару. Папиросы очень крепкие – крепче сигар.
– Я видел вас почти тридцать лет назад, сэр, – ответил комедиант. – Имеются некоторые обстоятельства, в силу которых вы запомнились мне навсегда. Да и вы, надеюсь, меня не забыли.
– Напомните, очень прошу вас, – чуя что-то таинственное, требовательно произнес Стивенсон, вглядываясь в гостя и чувствуя, как сильно забилось сердце и чуточку закружилась голова. – Кто вы, мистер Чезвилт?
– Кто я? Гм… – гость потер руки. – Вы помогли мне в поисках клада, – сказал он и еще ближе придвинул кресло к койке. – Было это…
– Давид Эбенезер! – воскликнул Стивенсон, приподнимаясь и вскидывая руки над головой. – А где Кэт?
– Вы ее помните, сэр? – без малейшего удивления спросил гость. – Кэт Драммонд… Господи, с тех пор прошло…
– Что с Кэт? – выкрикнул Стивенсон и глухо закашлялся. – Отвечайте, где Кэт Драммонд? Вы должны это знать!
Он зажал себе рот платком, чтобы никто в доме не услышал кашля. Темная синева поползла по его щекам, глаза вдруг вспыхнули, словно в них прибавили света. Мутные капельки пота выступили на лбу.
– Последний раз я видел ее пять лет назад, – ответил гость. – Она танцевала в горах с бродячими актерами. Потом…
– Она ни на что не жаловалась? Ей живется хорошо? – спросил Стивенсон, откидываясь на подушку и вытягивая руки вдоль тела.
– Ей всегда жилось плохо, сэр, – вздохнул гость. Он что-то понял, о чем-то, по-своему и неверно, догадался и решил врать: у старого мистера Чезвилта, у пройдохи Давида Эбенезера, тоже было сердце, как у всех людей…
– Но она, Кэт Драммонд, никогда не унывала, сэр. Господь и привода подарили ей легкий характер. Кроме того, у нее была душа ребенка.
– Была? Вы сказали «была»? – омраченно спросил Стивенсон. – Кэт умерла?
– Она жива, сэр; у нее дети, она счастлива, – ответил мистер Чезвилт и тотчас спросил себя: «То ли я говорю, что надо?»
– Вы ее встречаете? Видели ее? Возьмите же сигару! Сам бог послал вас ко мне, мистер Эбенезер!
– Чезвилт, – учтиво поправил гость. – Ради бога, не вспоминайте Эбенезера!
– Вы читали мой роман «Катриона»? – спросил Стивенсон, ловя какую-то ускользающую от него мысль.
Гость кивнул головой. Он не лгал.
– Что вы скажете об этой книге, мистер Чезвилт? Ее читают? Она нравится?
– Ее любят, сэр, – задушевно и тепло произнес гость. – Вас все любят.
– Спасибо, – твердо и четко сказал Стивенсон. – Послушайте, мой друг, – он понизил голос, опасливо посмотрел на дверь, – возьмите меня к себе, в свою труппу!..
Гость рассмеялся. Грустно улыбнулся Стивенсон.
– Я не шучу, я совершенно серьезно прошу вас взять меня с собою. Я хочу перемен, новостей, радости… Хочу на родину. В самом деле, возьмите меня, дорогой Давид Эбенезер! Простите за нескромность, но – одно мое имя…
Без стука вошла Фенни, строго окинула взглядом мужа и гостя и сказала, что артисты хотят видеть «знаменитого хозяина Вайлимы».
– Пусть войдут, – недовольно произнес Стивенсон.
Мисс Луиза выпросила у него автограф на титульном листе «Черной стрелы», – книгу она купила в Гонолулу. Мужчины молча обозревали известного писателя, а мисс Ада выразила сожаление по поводу его недуга, – было бы хорошо, если бы мистер Стивенсон вместе с ними «прокатился» по океану. Стивенсон сказал на это, что так оно и будет, и даже в самое ближайшее время. Фенни обеспокоенно посмотрела на мужа: что-то он необычайно возбужден и чем-то заинтересован… Не может быть, чтобы ему понравился этот бродячий цирк. Тут что-то другое. Ага, есть способ выведать, в чем здесь дело!
– Покатайся, Луи, встряхнись, – сказала Фенни, стараясь вложить в слова свои предельную искренность, боясь, что муж примет их за то, чем они, в сущности, и были, – за шутку. – Матаафа как-то говорил о целительной силе путешествий, помнишь?
– Знаю давно и без Матаафы, – ответил Стивенсон, глядя на мистера Чезвилта-старшего вспоминающими, прощупывающими глазами. – Мы уже договорились с моим дорогим гостем, Фенни.
– Вот как! – брезгливо поморщилась Фенни, кутаясь в шелковый ярко-пунцовый платок. – Ты недурно играешь на флейте.
– Ой, мы разбогатеем! – захлопала в ладоши мисс Луиза. – Мистер Стивенсон играет на флейте!..
– Я ем огонь, – вставил мистер Чезвилт. – Две недели тренировки – и бешеный успех у диких! Заворачивать огонь в бумагу я умею и сейчас!
Фенни посидела несколько минут и без предлога вышла из кабинета.
Гости стали прощаться. Стивенсон задержал бывшего кладоискателя; он попросил его открыть верхний ящик слева в бюро, стоявшем в углу, и взять себе конверт с надписью на нем: «За представление». Мистер Чезвилт взглянул, что в конверте, и заявил:
– Это слишком щедро, сэр! Достаточно и половины!
– Столько же я пришлю вам спустя две недели, мой друг, – устало проговорил Стивенсон, не отводя взгляда от своего гостя. – Я жду денег из Англии и Америки. Горячо прошу вас принять то, что в этом конверте, – это плата за представление, которое очаровало меня.
– Но, сэр…
– Деньги, которые вы получите в декабре, предназначаются на поиски Кэт.
– На поиски Кэт… – тихо повторил мистер Чезвилт.
– Вам это легче, чем мне, – доверительно и просто произнес Стивенсон. – Дайте слово, что исполните мою просьбу. И поторопитесь, потому что…
– Немедленно извещу вас, сэр, как только… – начал мистер Чезвилт и нарочно не докончил, полагая, что его непременно перебьют и тем освободят от нехорошей, гадкой лжи. Но Стивенсон не перебивал, он неотрывно смотрел в глаза гостю и, казалось, читал в его душе. Молчание длилось долго.
– Если же Кэт нет в живых и вы это уже знаете, – решился произнести Стивенсон, – то вы сию секунду скажете мне об этом! Прошу! Требую!
– Я ничего не знаю, – солгал мистер Чезвилт. – Я давно не видел ее, мне неизвестно, где она, сэр…
– Но вы же говорили, что она счастлива, что у нее дети! – запальчиво вырвалось у Стивенсона, и глаза его сверкнули.
– Да, но это было пять лет назад, – повторил свою старую ложь мистер Чезвилт. – С тех пор…
– Берегитесь! – сквозь зубы, задыхаясь, проговорил Стивенсон и спустил с койки ноги. – Я заставлю вас поклясться, сэр! Впрочем… я боюсь правды. Может быть…
Не договорил и упал головой на подушку.
– Куда мне ехать! Куда мне, мистер Чезвилт!.. Но дайте слово, что вы сообщите мне о Кэт всё, что узнаете. Дайте слово, немедленно!
– Даю слово, дорогой сэр! – Голос у гостя дрогнул. – Как только узнаю – немедленно сообщу вам!
Мистер Чезвилт сдержал свое слово.
Он сообщил Стивенсону о смерти Кэт Драммонд, но – письмо было получено спустя неделю после того, как прах Тузиталы опустили в глубокую могилу на вершине Веа…
Теперь у него было очень много времени на то, чтобы думать о себе – без всякого повода и причин: с утра до вечера он лежит в постели, курит; ему читают газеты, он диктует письма, но сочинять уже не может. Дар воображения еще не покинул его, – Стивенсон смотрит в окно, наблюдает за Фенни, матерью и Ллойдом, ласково разговаривает со слугами, и в голове привычно тикает с детства заведенный механизм, связывающий в одну большую картину разрозненные кусочки бытия своего и чужого. «Сент-Ив» доведен до середины. Роман о судье, приговорившем к смерти своего сына, едва начат. Томит и быстро погашает все желания страшная слабость. Порой Стивенсону кажется, что он висит в воздухе между потолком и койкой.
С утра и до вечера он размышляет о себе. Всё ли сделано? Ничего не сделано: книги не в счет, книги – это всего лишь литература. Но всё же как сделано хотя бы это? Сделано хорошо, если верить людям, – и тем, которые печатают книги, и тем, что покупают их. Грустно и досадно, что так мало было в жизни действия, службы, работы для людей. Сейчас благодарят тысячи, а нет и одного, кто сказал бы: «Спасибо, ты помог!»
Матаафа разуверяет, и то же в один голос твердят «дикие», они намерены высечь из камня памятник Тузитале и поставить его у подножия Веа.
– Ты будешь смотреть на себя, – сказали ему самоанцы, – и никогда не умрешь. Нам надо торопиться, ты почаще гляди в окно: старый Лу-Тики рисует тебя, а его сын мнет глину, и из нее показывается твоя голова. Очень похоже, Тузитала.
Роден в Париже начал когда-то отсекать от глыбы мрамора куски, и через месяц проступили очертания профиля Стивенсона. Однажды Роден чем-то был недоволен, – он с размаху ударил маленьким молоточком по левой мраморной щеке и, крепко выругавшись, кинул молоточек в угол. «Надо начинать сначала, – зло прошептал Роден, – второй раз со мною такое случается…»
«Значит, не судьба, – сказал тогда Стивенсон Родену. – Да мне и не хотелось, чтобы что-нибудь вышло. Боюсь своих изображений, – они неподвижны…»
«Такими мы все будем», – буркнул Родеа.
«Предоставим это природе и освободим искусстве от производства надгробий», – сказал Стивенсон.
«Критика всё равно будет обвинять», – шутливо усмехнулся Роден.
«Обвиняя, она находит свою жизнь», – ответил Стивенсон.
Сегодня у него много причин для того, чтобы не быть довольным критикой. В лучшем случае, почти все статьи о нем бегло или подробно пересказывают сюжет, заявляют о своем личном удовлетворении работой писателя и в конце концов уподобляются учителю литературы, который в классном журнале ставит наивысший балл. В некоторых случаях критика негодует на романтизм, как на школу и течение, и неодобрительно отзывается о книге. Анализ? Его нет. Разъяснение читателям характеров и стиля? Этого тоже нет. Недавно появились статьи соболезнующие, статьи-визитеры, ахающие и охающие по поводу тяжелого недуга, павшего на долю «романтика-скитальца»; некто Джон Хэттер назвал Стивенсона романтиком действия, но ни слова не сказал о событиях на острове. Критик-сноб Чарльз Грахам ополчился на Стивенсона за его «героические выходки лунатика, загипнотизированного Матаафой, живущего отраженным светом, исходящим от тех, кто дергает за нитку эту послушную куклу…». Французы откровенно и декламационно хвалят всё, что написал, пишет и напишет «романтик из Эдинбурга». Америка без конца переиздает. Германия изредка печатает в альманахах – и не в начале, а в соответствии с алфавитом. Россия переводит много, часто и весьма тщательно, и – с трогательной влюбленностью в экзотику – иллюстрирует. Итальянские издатели включили Стивенсона в число писателей, обязательных для внеклассного чтения. Стивенсон безоговорочно признан всюду, но литературные закройщики, номенклатурщики и выдумщики наименований спорят о деталях, мелочах и, как полагается, изрядно врут, не понимая друг друга.
Второго декабря 1894 года Стивенсон проснулся в десять утра и попросил к себе Фенни. Она остановилась на пороге, издали с глубокой скорбью глядя на мужа: он исхудал, высох, казался абсолютно невесомым, чем-то похожим на привидение с обвисшими усами и короткой острой бородкой.
– О, какая боль! – закрыв глаза и вытягиваясь, произнес Стивенсон. – Скажи, дорогая, я выгляжу страшно?
– О нет, – ответила Фенни и, не отваживаясь лгать мужу, резко повернулась и вышла.
Стивенсон потребовал зеркало. Ллойд исполнил его просьбу, но больной не в силах был держать маленькое круглое зеркальце в руках; он уронил его на одеяло и печально произнес:
– Фаса уже нет, только профиль…
– Хорошая шутка, мой дорогой Льюис, – рассмеялся Ллойд, приказывая себе запомнить это предельно серьезное наблюдение отчима.
– Уходи, Ллойд, – сказал Стивенсон. – Я хочу уснуть.
Ллойд передал эту сцену матери.
– Боюсь, что мой дорогой Льюис уже в преддверии вечного сна… Я поеду за доктором, мама.
Бальфур заржал и не двинулся с места, когда Ллойд сел в седло и тронул повод. Бальфур бил копытом по гравию дороги и скалил зубы. Ллойд громко назвал имя его хозяина, и конь навострил уши, повернул голову, словно желая еще раз услыхать это имя. Ллойд назвал его и дернул повод. Бальфур с места взял в галоп, а потом перешел на рысь и спустя десять минут остановился подле дома врача.
Обратно Бальфур нес на себе двух всадников: мистер Чезер сидел позади Ллойда. Стивенсон спал, дыхания его не было слышно. Врач внимательно посмотрел на него, приложил ухо к сердцу. Больной не проснулся. Врач молча посмотрел на Ллойда, Фенни и миссис Стивенсон, пожал плечами.
– Что я могу сказать! – заявил он, садясь за круглый стол в гостиной. – До конца года остается двадцать девять дней. Не думаю, что мистеру Стивенсону удастся встретить новый, тысяча восемьсот девяносто пятый год… Впрочем… я ничего не знаю, ничего не знаю, и не ждите от меня какого-то помилования! Я только врач, только врач…
Шнейдер нервничал: представителя Америки всё не было, хотя часы показывали двадцать минут восьмого. Шнейдер сидел в широком, похожем на кровать, кресле, под портретом кайзера Вильгельма Второго. Воинственная, откровенно-театральная поза императора Германии внушала трепет и почтение не одному Шнейдеру, любившему повиновение и солдатскую дисциплину, – консул Великобритании с нескрываемым страхом поглядывал на портрет, морщился и ежился, теша воображение свое картинами сражений, в которых английская армия гонит армию немецкую.
В семь тридцать пришел представитель американского правительства на острове. Он на ходу кинул трость на диван, а затем тяжело опустился в кресло и, подняв ноги, положил их на спинку стоявшего перед ним стула.
– Умирает, – сказал американец, ни на кого не глядя. – При смерти, – добавил он и посмотрел на Шнейдера. – Прислуга у него вышколенная, – обратился он к англичанину. – Молчат, словно воды в рот набрали. Мои черномазые слуги и так и этак – молчат!
– А что, собственно, случилось? – спросил англичанин, пожимая плечами: этому жесту он научился у Шнейдера. – Неспокойный человек умирает, только и всего.
– Этот неспокойный человек причиняет нам хлопоты и неприятности, – дымя сигарой, прошамкал Шнейдер. – Я пригласил вас к себе, джентльмены, для того, чтобы сообщить нашим правительствам о смерти Стивенсона одним и тем же текстом, чтобы…
– Одним и тем же текстом… – иронически, сквозь зубы, едва слышно, произнес англичанин. И громче: – Чтобы…
– Чтобы в одном и том же тексте наши правительства увидели единодушие наше и полное понимание того, что…
– Не согласен, – вспыльчиво произнес англичанин, приподнимаясь с кресла. – Я уже заготовил текст. Вот он – несколько слов: Стивенсон умер, хоронят туземцы.
Шнейдер наскоро записал эти слова, неодобрительно качнул головой. Не понравился текст и американцу; он глубоко вздохнул и побарабанил ногами по спинке стула. Стул заскрипел. Шнейдер насторожился.
– Внимание! – он поднял большой палец левой руки и выпучил глаза. – Четыре слова, придуманные нашим коллегой, дают колоссальный материал для газет. Тут такое можно расписать и напридумать!..
– Я отлично знаю мои газеты, наши газеты, – моментально поправил себя англичанин. – Из смерти они никогда не сделают сенсации.
– У нас, наоборот, сенсацию сделают и из воскресения из мертвых, – отозвался американец и стал хохотать, удивляясь, что делать это ему приходится соло. – Я имею совершенно другой текст – угодно послушать?
– Угодно, – тоном начальника изрек Шнейдер.
– Слушаем, – сказал англичанин.
– Внимание! В ночь на… – здесь я оставляю место – скончался всемирно известный…
– Хватили! – прервал Шнейдер, а его коллега, сидевший напротив, только махнул рукой.
– Да, хватил, – согласился американец, – но, если бы я не хватил, они там назвали бы его бессмертным, У нас на этот счет… Прошу слушать дальше: известный писатель мистер Стивенсон. Похороны принял на свой счет король Матаафа. Здорово звучит, а?
Сперва расхохотался Шнейдер, потом англичанин, а за ним залился, как дюжина колоколов, и американец.
– Для юмористического листка в субботу! – воскликнул Шнейдер, посыпая пеплом сигары свои колени. – Принял на свой счет король Матаафа! Надо же! А я только что, пять дней назад, уплатил по договору этому королю некоторую сумму!
– Львиную долю этой суммы вы получили по переводу из Лондона, – кстати заметил англичанин и даже погрозил пальцем.
– Сотня долларов падает и на мое отечество, – продолжая хохотать, выдавил из себя американец. – Три экземпляра всех наших газет…
– По три экземпляра всех ваших газет, – назидательно поправил Шнейдер.
– Всё равно, коллеги, – все газеты с таким вот извещением будут доставлены королю Матаафе. А чтобы…
В дверь постучали. Шнейдер сказал: «Да!» – и в кабинет шагнул слуга – европеец, лицом похожий на актера. Он встал навытяжку, подобно солдату в строю, и громко отчеканил:
– Положение безнадежное, больной умрет сегодня. В Вайлиме переполох. Слуги плачут. От Матаафы скачут. К Матаафе скачут.
И замолчал. Шнейдер сухо спросил:
– Ну, а дальше? Всё? Твое мнение?..
– Мне очень жаль мистера Стивенсона, – последовал ответ, по интонации совсем не похожий на солдатский, невыразительный рапорт. – Разрешите идти?
– К черту! – крикнул Шнейдер, вскакивая с кресла. – К черту с твоим красноречием! И чтобы я не слыхал подобных глупостей! К черту!
– Умирает хороший, добрый человек, господин, – мягко проговорил, опуская голову, слуга. – Разве я лишен права жалеть тех, кто умирает так рано?..
– Плевать я хотел на тебя и твое право! – хрипло произнес Шнейдер, несколько виновато взглянув на коллегу из Англии. – Марш!
Слуга удалился. Шнейдер покачал головой. С минуту длилось хорошо организованное, никому не мешающее молчание. Наконец Шнейдер поднялся с кресла и, закрыв глаза, начал:
– Прошу выслушать мой текст, коллеги. Угодно?
Шнейдер открыл глаза, уставился взглядом в некую, заранее, видимо, выбранную точку и, отчеканивая каждое слово, медленно й чуточку нараспев проговорил:
– Умер лишенный английского подданства писатель Стивенсон, прибывший на остров Уполо ради того, чтобы поправить свое пошатнувшееся здоровье. По желанию покойного его хоронит местное население. Неплохо?
– Пусть будет так, – равнодушно молвил англичанин. – Только вот относительно подданства…
– Ерунда, – сказал американец, пыхтя сигарой. – Пусть там, в Европе, поломают головы.
– Головы поломают и в Америке, сэр, – поклонился Шнейдер. – Так что же, текст принят? Посылаю!
– О, какой храбрый! – воскликнул англичанин. – Но он еще не умер!
– Мы все умрем, – отозвался Шнейдер и, подумав, добавил нечто афористическое: – Бессмертных пока что нет, но они, может быть, будут.
С утра третьего декабря Стивенсону казалось, что он живет последний день на земле. Чтобы разбить эту мысль, отогнать ее от себя и думать о будущем, он встал с постели, собрал все свои силы и без посторонней помощи дошел, держась за стены и спинки кресел, до столовой.
– Здравствуй, мама, – сказал он миссис Стивенсон, читавшей газету подле окна. – Сегодня, кажется, сильный ветер?..
– Сильный ветер, Луи, – покорно отозвалась миссис Стивенсон. Ее испугали худоба и бледность сына. – Сядь, мой мальчик!
– Я давно не сидел в кресле дедушки, – с трудом проговорил Стивенсон, держась за подлокотник высокого и вместительного, как трон, кресла. Ему насчитывалось чуть меньше ста лет. Оно было знаменито тем, что в нем сидели за обеденным столом Вальтер Скотт и сэр Роберт – дед Стивенсона. Два года назад в кресле поселился какой-то жучок, он прорыл в спинке и ножках глубокие ходы, оставив для выхода крохотные круглые отверстия. Их замазывали воском и смолой, но очень скоро подле них появились новые, едва заметные отверстия. Ллойд говорил, что он видел их, когда кресло стояло у Стивенсонов в Эдинбурге, но миссис Стивенсон опровергала это, настаивая на том, что здесь, на острове, портится вся мебель и даже картины и фарфор. Все вещи трещат, рассыхаются, приходят в негодность.
– Завелся жучок и во мне, – сказал Стивенсон, вспоминая разговоры по поводу порчи мебели. – Он точит мою грудь, потрескивает в спине и бегает в ногах. Где Фенни, мама?
– Пошла в порт, Лу. Получена посылка от Бакстера, – кажется, третий том твоих сочинений.
– Моих сочинений… – задумчиво повторил Стивенсон, вытягивая ноги и откидываясь на спинку кресла. – Странно, у меня сочинения… Скажи, мама, ты в состоянии считать их чем-то стоящим, интересным?
Миссис Стивенсон недоуменно посмотрела на сына. Шутит? Хороший признак, – Лу давно не шутил, не рассказывал анекдотов, не читал стихов – ни своих, ни чужих.
– Интересные, хорошие книги, Луи, – сказала миссис Стивенсон и, взяв со стола ножницы, принялась остригать ими засыхающие листья у цветов, что стояли в горшках на подоконниках и вились по трельяжу. – Твои книги, Лу, бессмертны.
– Ты хочешь сказать, что они переживут меня? Что ж, это возможно. Издатель печатает их на плотной, хорошей бумаге…
Он рассмеялся, уронил голову на грудь и долго не мог поднять ее: не было сил. Миссис Стивенсон оставила свое занятие, позвала Сосиму, жестом указала на своего сына.
– Тузитала спит; это хорошо, – сказал слуга и взглядом любящим, обожающим окинул Стивенсона. – К Тузитале приходил мистер Шнейдер, я не пустил; мистер Шнейдер ругался и поднимал руки. Я не пустил. Мистер Шнейдер сказал, что убьет меня, если я не впущу его к Тузитале. А я не пустил…
– Спасибо, Сосима, друг мой, – едва слышно произнес Стивенсон и медленно, с усилием поднял голову. Глаза его были закрыты. – Принеси мне вина, Сосима. Нет, не этого, сходи в погреб…
– Бургундского, – шепнула миссис Стивенсон Сосиме.
– Тузитале можно давать вина? – недоверчиво спросил Сосима, оправляя на голом теле своем белоснежной чистоты передник, похожий на халат, закрывавший всю его богатырскую фигуру.
Сосима несколько юмористически относился к матери Тузиталы и приказания ее выполнял только после контроля Фенни или Ллойда. Мать Тузиталы, по мнению всех слуг в Вайлиме, была умной, почтенной женщиной, но именно потому, что она являлась матерью обожаемого самоанцами человека, то есть лицом, которое руководилось только одним чувством и тем самым всегда рисковало и, возможно, вредило здоровью своего сына, – ей не особенно-то можно было доверять. Она ездила верхом на лошади и метко стреляла в цель из винчестера, громко смеялась, когда все в доме спали, кидала в окно своему сыну цветы, забывая о том, что он непременно поднимет их, а этого ему нельзя делать, – опасно для здоровья, утомительно для его слабых сил. Она любит задавать ему праздные, по-женски нелепые вопросы, когда достаточно одного взгляда, который очень часто и заменяет вопрос. Она и сейчас хочет, чтобы сыну принесли бутылку бургундского вина, а бургундское, кажется, очень крепкое, хмельное. Очень может быть, что Тузитале вообще нельзя пить вино…
– Бургундское всё вышло, – подумав, произнес Сосима.
– Принеси, мой друг; невероятно, чтобы оно всё вышло, – сказал Стивенсон, стараясь улыбнуться. – Мне это можно, мой друг.
Сосима вышел и в кухне посоветовался с Семели, можно ли давать Тузитале бургундское, – больной выглядит очень плохо, глаза у него тусклые, как запотевшее стекло, щеки ввалились, руки желтого цвета и пальцы дрожат на подлокотнике кресла.
– Поди к Ллойду и спроси, не нужно ли и ему вина, – сказал Семели. – А он спросит: а кому же еще? Ллойд знает, что можно Тузитале и чего нельзя.
– Ллойд куда-то уехал верхом, – сообщил Сосима. – В доме только мать Тузиталы.
– Тогда скажи, что бургундского нет.
– Я уже врал, – сокрушенно качая головой, признался Сосима.
– Тогда вот что… не надо вина. Тузитала забудет. Он, наверное, уже спит.
– Пузатый доктор вчера сказал, что вино можно давать, – вспомнил Сосима.
– Они все врут, они ничего не понимают, – пренебрежительно усмехнулся Семели. – Иди и развешивай на веревочке белье.
В этот день – последний в жизни Стивенсона – к нему пришел Матаафа. Все сидели за столом и завтракали. Матаафа за руку поздоровался со Стивенсоном и, ни слова не произнося, сел на стул несколько поодаль от Фенни. Стивенсон пил разбавленное водой вино – «роман с предисловием», как он называл такое питье, и, чувствуя себя лучше, чем три часа назад, задавал своему другу вопросы. Для туземного населения английское консульство открыло две лавки в центральной части острова. В этих лавках можно было покупать товары в долг без надбавки, но с одним условием: следовало оплатить ранее приобретенные вещи в момент очередной покупки. Это условие сильно затрудняло покупателей, и Матаафа решил просить Стивенсона написать по этому поводу в английские газеты. Но, побеседовав с ним минут десять, Матаафа убедился, что Стивенсон не в состоянии писать что-либо, и отложил разговор до следующего визита.
– Я приду к Тузитале завтра, – сказал Матаафа. – Прошу извинить меня.
Матаафа поклонился сидевшим за столом и, сопровождаемый своими слугами, стоявшими у дверей, удалился.
– Он сказал: завтра… – произнес Стивенсон, разрезая апельсин. – А почему он не захотел говорить со мною сегодня? Я так плохо выгляжу?
Он посмотрел на свою мать, отложил разрезанный надвое апельсин и потянулся к вазе с бананами.
– Матаафе некогда, он торопится, – сказала миссис Стивенсон, трудясь над крылышком цыпленка. – Матаафа всегда такой.
– Очень деликатен и мнителен, – добавил Ллойд, обращаясь к отчиму. – Ему показалось, что он помешал.
– Может быть, – вздохнув, уронил Стивенсон и ничего не взял из вазы с бананами.
В окно заглянул, встав на скамью, старый Галлету, – он жил в Вайлиме на положении почетного пенсионера и абсолютно ничего не делал. Он увидел Стивенсона, его четкий профиль, глубоко запавшие глаза и сказал себе: «Вайлима скоро осиротеет…»
– Что мы будем делать, когда Тузитала умрет? – спросила жена Сосимы одного из приближенных Матаафы. Тот ответил, что всем будет плохо, что все деревья засохнут, а небо потемнеет. Может случиться, что и звезды потухнут и солнце перестанет светить и греть. Жена Сосимы всему верила потому, что говоривший с нею верил в это. Всё же он не допускал, что Тузитала умрет. Во всяком случае, сегодня этого не случится. Тузитала сам знает, когда ему умереть. Тузитала не хочет умирать, ему надо работать, писать и заботиться о людях. Какая глупость – Тузитала и смерть!..
– Почему вы все так странно смотрите на меня? – спросил Стивенсон, взглядом останавливаясь на каждом, кто сидел за круглым столом. – Раньше вы иначе смотрели на меня…
– На кого же нам и смотреть? – ответила его мать, пожимая плечами.
Фенни повторила ее жест и улыбнулась. Изабелла и ее муж (он ненадолго приехал вчера) переглянулись и опустили глаза. Ллойд сказал:
– Мой дорогой Льюис становится мнительным, и совершенно напрасно.
– Ответы неудовлетворительные, – заметил Стивенсон и пожаловался на головную боль.
Его немедленно уложили в постель; он попросил Изабеллу прочесть ему что-нибудь из «Книги джунглей» Киплинга, – автор месяц назад прислал ее «самоанскому отшельнику», как писал о том на титульном листе. Стивенсон слушал внимательно, несколько раз просил дважды и трижды прочесть те страницы, которые ему особенно чем-либо нравились. В начале пятого он продиктовал письмо Хэнли и, по просьбе Фенни, просмотрел счета и расходы за ноябрь. Потом он ненадолго забылся в неспокойном, болезненном сне. В пять ему захотелось пить.
– Мне очень хочется домой, – сказал он падчерице. – Так сильно хочется!.. Что-то там, в Эдинбурге, делается сейчас…
И пробормотал полувнятно:
– Снег на крыше… роса на вереске… «Бель-Рок»… птицы…
И вдруг четко и внятно крикнул:
– Кэт Драммонд!
Изабелла боялась этого имени. Она никогда не видела Кэт и не знала, хороша она или дурна, но частое повторение короткого, как выстрел, имени пугало ее и щемило сердце. Она хотела уйти из кабинета, но отчим спросил:
– Какое сегодня число?
– Третье, – ответила Изабелла. – Третье декабря.
– Третье декабря… – повторил Стивенсон. – В Эдинбурге снег… На море шторм… Смотрителям маяков работа… Позови, пожалуйста, Ллойда. Впрочем, не надо. Кажется, мы так и не закончим нашего романа…
– Не будем торопиться, – неуверенно произнесла Изабелла. – Времени достаточно.
Стивенсон усмехнулся.
– Времени всегда много, – сказал он. – Жизнь коротка, но в ней очень много дней, часов, минут… Когда подходишь к двери небытия, яснее видишь, мой друг, сколько времени ты потерял напрасно. А его было так много!.. Посмотри на меня, не уходи.
Изабелла посмотрела в глаза отчиму, улыбнулась и под благовидным предлогом вышла из кабинета.
Так проходил последний день Тузиталы.
В семь вечера он сам, без посторонней помощи, пришел в столовую и сел на стул. Беседа началась незамедлительно – говорили о последних новостях в Европе, о Парижском салоне, о выставке Родена, о том, что через два года исполняется сто лет со дня смерти Роберта Бёрнса. Стивенсон просил напомнить ему о статье, которую он непременно напишет по поводу предстоящей даты. «А то, возможно, они там забудут», – сказал он, вкладывая в слова «они там» насмешливо-иронический оттенок.
– А завтра утром я намерен отправиться в гости, – заявил он и протянул руку к ящичку с папиросами. Фенни покачала головой, глядя на мужа, прикуривающего от уже выкуренной, но еще тлеющей папиросы. – Давно не был у коменданта порта, – сказал он, глубоко и шумно затягиваясь дымом. – Давно не был у мистера Моорза. Не сыграть ли нам в карты? – обратился он к Ллойду.
Стали играть в карты. Стивенсон выигрывал. В восемь, когда стенные часы гулко, по-башенному, начали бить, Стивенсон вдруг порывисто поднялся со стула, качнулся, ладонью потер лоб и, пятясь, дошел до кресла своих предков. Часы пробили последний, восьмой раз. Стивенсон опустился в кресло и сию же секунду сполз на пол. Миссис Стивенсон склонилась над ним с вопросом:
– Что с тобой, Лу?
Сын не ответил. Ллойд выбежал из дому, оседлал Бальфура и поскакал за врачом. Но и без него Фенни и Изабелла омраченно, с томящей болью и ужасом установили, что их Луи мертв. Прибывшему вскоре врачу оставалось только официально засвидетельствовать смерть Стивенсона, последовавшую, по его мнению, от кровоизлияния в мозг.
Остановилось сердце Тузиталы.
Слуги в Вайлиме онемели от горя. Матаафа (ему немедленно дали знать) опустился на колени перед койкой, на которой лежал его друг и защитник, и плакал вместе с матерью и женой Тузиталы. Большая толпа на площади перед домом всю ночь шумела, переговаривалась и боялась произносить имя покойного, который теперь уже совещается с душами всех хороших людей и ждет, когда ему дадут другое, новое имя: старое, земное он уже забыл, а потому нельзя живым и вспоминать его до тех пор, пока тело Друга и Брата не опустят в землю.
Его накрыли знаменами самоанских вождей, и каждый, кто приходил попрощаться с ним, как только поднялось солнце, концами пальцев касался головы усопшего, а затем подносил их к своим глазам и мысленно произносил свое имя, чтобы усопший простил его, продолжающего жить.
– Горе, горе! – восклицал Матаафа и не отводил взгляда от дорогого, неподвижного лица Друга и Брата.
Пришли консулы со своими семьями, матросы с крейсеров, служащие порта, миссионеры, купцы, хозяин гостиницы и случайные постояльцы. Хэри Моорз шепотом спросил Ллойда о похоронах.
– Матаафа сказал: он наш, – ответил Ллойд. – Матаафа сказал: он жил для нас, а теперь он навсегда с нами. Похоронами распоряжается Сосима.
Ллойд судорожно передернул плечами, закрыл руками лицо. Хэри Моорз обнял его и, желая отвлечь от тяжелых переживаний и мыслей, заговорил о насущно необходимом, обычном, земном:
– Надо дать телеграммы, дорогой сэр. Я это сделаю сейчас же, дайте только адреса.
И спустя несколько минут заторопился на телеграф. Вечерние газеты в Лондоне, Эдинбурге, Глазго, Нью-Йорке, Сан-Франциско и Париже сообщили о смерти Стивенсона. Его друзья – Бакстер, Кольвин, Роден, Хэнли, Марсель Швоб, Киплинг, Марк Твен – надели траурные нарукавные повязки. На всех судах английского флота были приспущены флаги.
А здесь, на острове, сотни самоанцев острыми кирками, топорами и ломами высекали ступени на неприступной горе Веа, на вершину которой еще никто никогда не поднимался. К вечеру четвертого декабря было выбито восемьдесят ступенек шириной в три метра и высотой в десять сантиметров. На плоской вершине горы расчистили площадку, вырыли глубокую могилу. Мастера-каменотесы отвалили у подножия Веа огромный кусок каменной породы, обтесали его в виде саркофага и на одной стороне выбили надпись:
и под нею библейские слова Руфи к Ноэмини:
«Куда ты пойдешь, туда и я пойду, где ты будешь жить, там и я буду жить. Народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом, и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду».
Справа и слева этой надписи добрые мастера-каменотесы выбили изображение цветка чертополоха – национальной эмблемы Шотландии – и мальвы. На той стороне саркофага, что должна быть обращена к океану, на английском языке выбили эпитафию, сочиненную (много черновиков было потрачено на сочинение эпитафии) самим Стивенсоном:
В полдень пятого декабря гроб с телом Тузиталы опустили в могилу. Орудия на борту английского крейсера ударили двенадцать раз. Когда могилу стали засыпать землей, ударили орудия на борту немецкого и американского крейсеров. Ружейная трескотня на острове не умолкала до конца похорон. Матаафа произнес короткую речь; в конце ее он сказал:
– Мы осиротели. Тузитала ушел от нас. Мы должны беречь его вечный сон. Мы запрещаем охоту в лесу на всем пространстве от Вайлимы до Веа, чтобы птицы могли спокойно жить и петь свои песни, которые любил наш Друг и Брат – Тузитала. Отправимся домой и предадимся скорби…
– Мне страшно возвращаться к себе, – сказала Фенни сыну, опираясь на его руку. – Пусто, Ллойд… Только сейчас я почувствовала, как сильно любила моего Луи. На что мне теперь дом, сад, богатство?..
– Я начну писать о жизни моего дорогого Льюиса, – пробормотал Ллойд, поражаясь тому, как странно звучит теперь такое обычное «мой дорогой Льюис»…
– Я уеду отсюда, – коротко произнесла миссис Стивенсон. – Я как под водой, ничего не вижу, ничего не слышу.
До глубокой ночи молчаливые, ушедшие в себя слуги приносили телеграммы Фенни и миссис Стивенсон. Выражения своего соболезнования прислали все друзья и хорошие знакомые покойного, редакции всех европейских журналов и газет, издательств и частные лица – читатели Роберта Льюиса Стивенсона.
«Плачу вместе с вами» – такова была телеграмма от Хэнли.
– Вот еще один добрый, хороший, свой человек, – сказала миссис Стивенсон, плача над телеграммой и без конца перечитывая ее немногословный текст. – С Хэнли мне будет хорошо в Эдинбурге…
Ллойд изумленно посмотрел на исхудавшую, состарившуюся на десять лет за эти дни мать своего отчима.
– В Эдинбург? – вопросительно проговорил он. – К себе в Эдинбург? Вы хотите сказать, что…
– Я уже сказала, – печально отозвалась миссис Стивенсон. – Здесь мне не жить; здесь самый воздух отравлен для меня; здесь, куда ни ступи, всюду мой сын.
– Вы не покинете нас, – сказал Ллойд твердо и строго.
– Орел улетел из гнезда, – ответила миссис Стивенсон и поднесла к глазам очень маленький кружевной платок. – Здесь всё для меня пусто. Здесь всё напоминает моего Лу. Поеду в Эдинбург к сестре…
В Вайлиме стало пусто для всех. Сосима и Семели ежедневно по утрам прибирали кабинет Тузиталы, ставили цветы в вазы, взбивали подушки на койке, следили за тем, чтобы всё было так, как при жизни их друга. Приходил Матаафа. Он садился на ступеньку входа на террасу и молча глядел на пустынную площадку перед домом. Проходил час, Матаафу приглашали к столу, но он с печальной улыбкой отказывался и медленно брел к себе домой Дорогой Любящего Сердца.
Летом 1895 года миссис Стивенсон уехала на родину, где и умерла в апреле 1897 года.
Фенни и Ллойд жили в Вайлиме до осени 1903 года. Ллойд поступил на службу в консульство США, где занимал спокойную, хорошо оплачиваемую должность вице-консула. Кое-какие мелочи из дней былых он напечатал в американских и английских журналах.
Кольвин в 1902 году опубликовал солидную биографию своего друга и его письма.
Годом раньше в Лондоне вышла биография Стивенсона, написанная его дядей – Бальфуром.
Вакстер приступил к публикации писем своего друга.
В 1903 году Фенни и Ллойд щедро наградили слуг Вайлимы и начали готовиться к отъезду на родину. Вайлиму со всеми службами, садом, домашним скотом и огородами купил с торгов Аким Седых – купец из Владивостока. Он поселился в доме Стивенсона, а в коттедже Ллойда устроил склад и канцелярию. Сосиме, Семели и другим слугам он предложил остаться у него.
– Нельзя, – сказал Сосима. – Совсем нельзя. Нехорошо даже и говорить об этом, сэр!
– Почему? – удивился Аким Седых – грузный, бородатый человек лет пятидесяти. – Я буду платить вам столько же, сколько и покойный хозяин.
– Совсем нехорошо говорить о деньгах, – укоризненно произнес Семели и покачал головой. – Тузитала никогда не говорил о деньгах, он…
– Что же, он вам не платил жалованья?
– Он был нашим другом и давал нам всё, что нам было нужно, сэр.
– Ничего не понимаю, – пожал плечами Аким Седых. – Выходит, что он никогда не давал вам денег!
– Никогда не давал, – ответил Семели.
– Хорош хозяин! – воскликнул Аким Седых.
– Мы сами брали, сколько нам нужно, – сказал Сосима. – У Тузиталы в столе был такой ящик, а в нем деньги. Мы брали, когда было нужно.
– Мы были как дети у Тузиталы, – пояснил Семели. – Зачем детям деньги? Он нас кормил, поил, одевал – и нас и детей наших.
– Мы уйдем к себе в деревню, сэр, – окончательно заявили слуги. – Позвольте нам пройти туда, где всегда лежал и спал Тузитала. Не надо занимать эту комнату, сэр!
Слуги прошли в кабинет Стивенсона. Здесь уже стояли новые вещи: комод, никелированная кровать, венские стулья, висели картины, портреты родных и знакомых Акима Седых. Сосима остановился подле кровати, на которой горкой лежали подушки, что-то пошептал, покачал головой и, закрыв глаза, удалился. То же сделали и другие слуги.
В Вайлиме их никто уже никогда не видел.
Фенни умерла в 1914 году в Калифорнии. Тело ее было сожжено в крематориуме. Изабелла перенесла пепел на остров Уполо и похоронила его на вершине Веа – рядом с могилой Стивенсона.
Дольше всех жил Ллойд Осборн: он умер в 1947 году, оставив после себя несколько книг – повестей и рассказов.
13 ноября 1904 года в Сан-Франциско собрался немногочисленный кружок друзей и почитателей Стивенсона, ежегодно отмечавших дату его рождения.
Здесь были Киплинг, Марк Твен, Кольвин, Хэнли, Бакстер, Конан-Дойль, Ллойд Осборн.
Ожидали Матаафу, – его заранее пригласили на торжественное собрание кружка: исполнилось десять лет со дня смерти Стивенсона.
Матаафа был болен, – годы и тяжелые испытания преждевременно состарили его. Он не мог приехать и поэтому прислал приветствие тем людям, которые знали и любили Тузиталу:
«Я стар и немощен, дорогие братья мои, – писал Матаафа, – и не в состоянии быть с вами. Но в то время, когда вы будете отмечать этот памятный день в Америке, мы делаем то же и у нас, на острове. Я, как и вы, чту память Тузиталы. И хотя рука смерти и похитила его, однако воспоминания о его добрых поступках, о его великом сердце будут жить вечно. Имя его – Тузитала – так же благозвучно для нашего уха, как другое его имя – Стивенсон – приятно для слуха его европейских друзей и почитателей. Тузитала родился героем, и таким он жил среди нас. Когда я в первый раз увидел Тузиталу, он сказал мне: „Самоа – красивая страна. Мне нравится ее климат, я уже полюбил ее людей и непременно напишу о них в моих книгах“. – „Тогда останься здесь со мною, – сказал я, – и пусть Самоа будет твоим родным домом“. – „Я останусь с вами и буду здесь даже и тогда, когда господь позовет меня“, – ответил Тузитала. Он сказал правду, – он и теперь со мною и теми, кого любил.
Тузитала учил нас: «Если вы хотите, чтобы с вами поступали справедливо и от всего сердца, – так же поступайте и вы». Мой бог – его бог, который его позвал к себе, и когда призовут и меня, я буду счастлив встретиться с моим дорогим Тузиталои и уже никогда, никогда с ним не расстанусь…»
1957 г.