Олег Слободчиков ПОД НАМИ БЕЗДНА Почти нефантастическая повесть Печатается в сокращенном виде

1

Зима на Байкале прошла без обычных морозов. Прибрежные жители ждали холодного, ненастного лета, запасаясь полиэтиленом для теплиц и грядок, утепляя парники. Хмурая, затяжная весна оправдывала самые безнадежные прогнозы.

В конце апреля потеплело. Кое-где на солнцепеках бойко зазеленела молодая глупая трава. В одночасье ожили таежные клещи, деловито занимая места на кустарниках близ людских и звериных троп. И вот на неделю позже обычного срока ледовый покров с треском и грохотом разорвался в полукилометре от берега.

Пятидесятилетний лесоинспектор Федор Москвитин зимовал трудно, как старик целыми днями валялся на узком топчане, даже в лес не ходил. Зимой, после тяжелой болезни, умерла его жена, с которой прожили двадцать пять лет и три с половиной месяца.

Услышав гул трескающегося льда, он накинул на плечи штормовку, и вышел на берег. Вдыхая запахи оттепели, осторожно спустился по крутому, покрытому сухой травой склону в песчаную бухту, укрытую со всех сторон скалами. Намытый прошлогодней волной бархан подпирал ноздреватый лед с вытаявшими застругами.

— Все кончено! — пробормотал лесник, опускаясь на холодный песок и глядя вдаль на расширяющуюся полынью. Он удивился этой случайной, как оттаявшая муха, мысли, то ли о зиме, то ли о жизни. Вспомнил навязчивый мотивчик песни, часто звучавшей на «Маяке». Расхожая фраза была оттуда.

В синем небе, над черной студеной водой с радостными криками уже носились невесть откуда появившиеся чайки. На берегу, у старых потрепанных гнезд, суетливо носились вороны, громко возмущаясь прилету чаек, почти с человеческими интонациями выговаривая, что мест и кормов даже им, тутошним и коренным, мало.

Рвущимися струнами пел колющийся лед. Прибрежные скалы подхватывали эти нетаежные звуки многоголосым эхо. Весна брала свое — непутевая, туманная, снежная, все равно весна. И почудился Федору в этих звуках вздох жены, навсегда оставшейся в холодах пережитой зимы: «Ах, Федя! Федя!»

Он вернулся в дом, окинул свежим взглядом ветшающее жилье. Из тоски и безысходности начинала оформляться какая-то обнадеживающая мысль. «Все кончено!» — пробормотал, улыбаясь, и взял трубку телефона. Батарея в аппарате безнадежно села. Сколько лесник ни давил кнопку вызова — линия молчала, сипя и потрескивая.

Он раздраженно бросил трубку на аппарат и стал собираться: что стоит сбегать за пять километров к старшему лесоинспектору! Федор накинул на плечо лямку пустого рюкзака, надел старинную, с лопухом в кокарде, фуражку и взглянул на себя в запыленное зеркало: чуть не до плеч отросшие волосы прихватила проседь, длинная борода и вовсе будто снегом припорошена. «Сдал, Москва!» — усмехнулся Федор. Если бы не был одет, наверное, остался бы дома.

Из каждой пересекаемой пади дул ветер. Федор хватался рукой за фуражку; прикрываясь плечом, сутулясь, шагал по шпалам вдоль ледового берега. Резкие порывы то останавливали его, пузырем надувая камуфлированную штормовку, то хлестали по глазам непомерно отросшей бородой, трепали, как флагом, длинными волосами.

Едва он сошел с насыпи напротив кордона, с крыльца, сутулясь и неловко переставляя костыли, спустился Игорь Блуднов. Кобура со служебным пистолетом болталась за спиной на уровне поясницы и при каждом шаге по-свойски похлопывала инспектора под зад. Небритое лицо было посечено глубокими морщинами. Будто ударом топора вырубленный рот был сжат в нитку, из-под низкого лба гостя буравил пристальный, настороженный взгляд фронтовика, привыкшего к постоянной опасности.

— Москва? — растянулся безгубый рот, щеки чуть вздулись. — Что приперся? Горишь что ли? — так приветствовал Федора последний и единственный друг, бывший однокурсник. Ни тон, ни слова его ничуть не смутили Федора. Хмуро кивнув, он сказал:

— Слава Богу, вдоль берега гарью не пахнет, — и добавил, приветствуя: — Здорово живешь, урод?

— Да вроде живой, — ответил тот. — Ну а здоровье, отекль ему быть… Сам знашь, кака наша жисть!

Ветер из пади задирал к Байкалу бороду Федора, трепал волосы, висевшие из-под надвинутой до бровей фуражки. Игорь щурил глаз с наветренной стороны, морщил щеку с недельной седоватой щетиной. Они несколько секунд пристально вглядывались друг в друга, словно выискивали в лицах знаки измены и предательства. Блуднов мотнул головой, качнулся на костылях:

— В доме поговорим или на берег пойдем?

— На причал! Там ветер тише, — Федор кивнул в сторону ледовой линзы до самого горизонта и добавил: — А у меня уже полынью пробило. Скоро и у тебя разнесет.

— Когда-то все равно вскроется, — подобрев, вздохнул Игорь. — И понесет к нам нелегкая всякую мразь… Бичей, туристов не видел?

— Не видел, пока… — тихо ответил Федор и спросил потеплевшим голосом: — Как дела? Семья как?

— Да, слава Богу, — отмахнулся Блуднов, — все живы-здоровы. Старший письмо прислал с намеком: дескать, еще с полгодика в заповеднике пооколачиваюсь, потом, может быть, домой вернусь. Второй — на учебе, остальные — на огородах. Только я, калека, на крыльце сижу, на прохожих гляжу… Скоро заполыхает тайга. И будешь на этот раз пластаться на пожарах ты один. Из меня какой работник? Кроме как руководить — ни на что не годен.

— Тоже нужное дело! — прервал его Федор, уловив в голосе друга брюзжание.

Лесники спустились на причал, выстланный почерневшими обрезными досками, сели на старую отшлифованную штанами лавчонку. Даже здесь, под носом у грозного лесоинспектора, она была испоганена резными знаками и туристскими письменами.

Спохватившись, что дал слабину и товарищ ее заметил, Блуднов прежним, грубоватым тоном спросил:

— Ну а у тебя как?

— Ничего… — вяло пожал плечами Федор.

— Что дочь пишет? Все так же с негром трахается?

— Он не негр. Я тебе говорил. Ее муж полунемец-полунорвежец, с голубыми глазами, — хрипло пророкотал Федор, начиная заводиться.

— Да ты ведь сам говорил про негра-американца!

— Я говорил, — сдерживая подступавшее бешенство, процедил сквозь зубы Федор, — что сестра мужа моей дочери замужем за негром и семейка ее с негритятами живет у тещи… Блуда! — скрипнул Федор зубами. — Ты знаешь, я человек интеллигентный, но если ты еще раз вякнешь про мою дочь — я тебе так врежу по лбу костылем… Перхоть из штанов посыплется.

— Это уже лучше! Узнаю Федьку Москву, — ничуть не смутившись, растянул губы Игорь, щеки на скулах самодовольно вздулись, будто за них заложили по теннисному шарику. — Глаза у тебя — замороженные, морда кислая. Бедный, несчастный Пьеро. Мы все любили твою Мальвину. Что с того? Остаются Байкал, служба и клятва Верных.

— Об этом мог бы не напоминать! — проворчал Федор, успокаиваясь усилием воли. Игорь имел право говорить так. Три года назад у него на глазах сгорел малолетний сын. Мальчишка, баловавшийся на сеновале, схватился за оголенные провода под напряжением и замкнул их. Сухое сено вспыхнуло как порох. Еще видно было, как корчится тело ребенка, а к сеновалу подойти уже никто не мог.

— Я ведь в город на днях ездил, пока ты, интеллигент, отлеживался возле печки! — приступил к деловому разговору лесоинспектор. — Просил начальство, чтобы договорилось с ментами и в пожароопасное время бичей в поезд не пускали бы. Всего-то дел — пару омоновцев в сопровождение: и сотни кварталов тайги будут целы, и денег на тушение тратить не надо. Соглашаются, что это верное средство. Но валят все на ментов, у которых, дескать, другое ведомство и другие правила. Как всегда, на свою бедность жалуются. Только я знаю, что лесные пожары выгодны всем, кроме нас с тобой. Такие деньги бесконтрольно расходуются… Надеяться нам не на кого… — Блуднов настороженно помолчал, затем обернулся к Федору, по-волчьи, всем туловищем, и добавил: — Начнешь орать — пойму и не обижусь: но двух бичей, которых мы приняли на работу осенью, я уволил, не советуясь с тобой. Толку от них нет. Еще и браконьерят. Если сторож ворует — это не воровство, а предательство… За такое расстреливать надо.

— Черт с ними — пусть живут! — одобрил его самоуправство Федор. — Время такое: пытает нас Господь соблазнами! Из народа дерьмо косяком прет!

— Не тот молодняк пошел! — вздохнул Блуднов.

— Молодняк — он всегда молодняк, — возразил Федор. — Это мы стареем.

— Не скажи! Ведь мы когда-то семеро разом сошлись. А тут годами замену себе не можем подыскать. Мы ради дела ни о зарплате, ни о карьере не думали. Теперь вымираем, как мамонты!

Хуже! Из троих живых — один предатель.

— Из четверых, — поправил Федор, — Кельсия никто мертвым не видел.

Блуднов раздраженно засопел. Потом стукнул костылями по доскам настила и вдруг раскричался:

— А я говорю, Кеша погиб, и погиб достойно. Я это знаю. Такие как он изменниками не бывают…

— Что орешь-то? — оборвал его Федор. — У меня и мысли не было про измену. Мало ли что может случиться в наше время.

— Это я так, — смущенно притих Блуднов. — Про Упыря все думаю. Был в городе, узнал, что он опять возле Управления крутится. Фирму организовал. Прав был Тунгус: безнаказанность — большое искушение. И искушение идет от нас с тобой, значит, наш грех. Страшный грех, Федька, — Игорь бросил на друга испытующий взгляд. — С меня что взять — калека. А ты теперь свободен как ветер.

С тебя и спросится… Поднимется трава, начнутся дожди, соберем все, что можем, бери мою мелкашку и езжай… Убей его! Это наш долг, не только перед ним, — кивнул на Байкал, — перед памятью всех погибших и твоей жены тоже. Она была настоящей… — Блуднов помолчал, подыскивая сравнение, пошлепал безгубым ртом: — Царевной среди разбойников.

Федор опустил глаза к настилу и ничего не ответил. Жена его действительно была светлой царевной. Почему-то все считали, что досталась она ему не по чину, но его это не обижало. У них были другие проблемы. Все так, но зачем же ее поминать вместе с Упырем? Между ними ничего общего не было.

Федор молчал. Он вообще был молчуном и хорошо знал о манере Блуднова вызнавать не выспрашиванием, а собственной болтовней.

— Опана! Смотри! — указал он костылем вдаль.

На белой равнине в полукилометре от берега разорвало лед. Трещина быстро увеличивалась. Уже видна была рябь на черной оживающей воде.

— Не часто удается увидеть это… Ну вот, новые времена — новые заботы! Скоро припрутся туристы, — забрюзжал Блуднов. — Меня уже осчастливили две недели назад. Романтики слюнявые.

Еще снег по низинам. Смотрю — дымок. Заполз на гору, глядь в бинокль: сидят у огонька, с березок бересту пообдирали, пьют, курят, девок тискают — все, как у них принято. — Безгубый рот лесоинспектора скривился в презрительной усмешке, азартно застучал по доскам настила костыль. — А один, мордастенький такой, все поплевывает. Ну, прямо, шага не может ступить, чтобы не плюнуть на землю. Другой, шнурок, все курит и курит, а окурки раскидывает по сторонам. Да ловко так.

Метров на пять отлетают незатушенные. Этот, куряка, потом и оторвался от коллектива. Гляжу — пилит вдоль берега, в одной руке бутылка пива, в другой сигарета — ну, первооткрыватель-первопроходец, интервент долбаный. Дососал, падла, свой пузырь и в Байкал его, на лед. Досмолил бычок — в сухую траву. Новую пачку достает. Только было плюнуть собрался, петух, уже шею вытянул… Тут я его и заткнул… Через оптический… Похватали они свои заплечные помойки и бегом на станцию.

Прошлый раз ездил в район, в милицию заходил. Пожурили нас с тобой, что плохо с браконьерами боремся: шальная пуля одному юному алкоголику половину зубов вынесла. Теперь он через ноздрю курит, через другую — плюется.

Блуднов скорчил скоморошью рожу, на коричневом от солнца лице холодом блеснули стылые ледышки глаз и вдруг уставились в упор. Федор этому ничуть не удивился. Такая привычка была у Игоря со студенческих лет: наследие детдомовского воспитания. С возрастом некоторые из его манер не только не пообтесались, но и развились.

«Все кончено! — подумал Федор. — Но игра продолжается… По инерции». Он усмехнулся, проигнорировав испытующий взгляд, и отмолчался.

Да! — вздохнул Игорь. — Скоро тридцать лет как воюем, а погани столько же: на скалах пишут, бутылки бросают и бьют, лес жгут…

— Может, зря воевали? — вкрадчиво проговорился Федор и, как показалось, таким тоном, с такими жалостливыми глазами, будто попросил: «Отпусти ты меня!»

Может быть, Блуднов ничего не понял. Или сделал вид. Глаза его были устремлены вдаль, на небритых скулах вздувались и слабли желваки:

— Что, тяжко? — спросил, не оборачиваясь.

— Бывает! — ответил Федор ровным голосом. — Все тут о ней напоминает… И Он тоже, — кивнул на море. — Она Его так любила… За что Он нас так, Блуда?

— И ты туда же — со своими обидами… За свою правду, — миролюбиво проворчал Блуднов. Когда сынишка на моих глазах горел, я тоже думал, за что? После на исповеди батюшка объяснил.

Гордыня! Возомнили, будто лучше Бога знаем, что грех, что подвиг. Терпи уж! Поищи бабенку поласковей. Говорят, помогает.

— А я что, не терплю? — обиженно огрызнулся Федор.

— Ты попискиваешь! Я тоже, когда в «крытке» сидел, о чем не передумал! Но я знал, что прав, и там был курорт. Следователи с какого только боку не подъезжали: и на страх, и на ужас, и на совесть давили. Вот им! — Блуднов выставил дулю в сторону города. Ничего не доказали, освободили под чистую, еще и извинились, хотя не сомневались, что я тех жирненьких «гусиков» в бане зажарил.

Больше просто некому было.

Дело было давнее. Случилось это в первые годы перестройки, когда их было еще четверо. Правда, один уже беспробудно пьянствовал. К Блуднову на кордон, расположенный в живописном месте, приехали пятеро. Пухленький очкарик — предприниматель, трое нерусских охранников и еще один, русский, нормальный мужик, какими-то грехами запутавшийся в этой компании. Очкарик с брезгливой улыбочкой выложил бумаги и заявил, что лесной кордон, где жил Блуднов, им приватизирован. Предложил к утру собраться и освободить жилье. Охранники клацали оружием и рычали на домашних. Блуднов не спорил: дал знать своим и ждал подхода лесников. Они все тогда были готовы к бою. Но подвыпивший предприниматель захотел посетить баню. Новые хозяева натопили ее, стали париться все пятеро разом, и все в ней сгорели. Когда подошли лесники — баня дотлевала.

Блуднов помолчал, гоняя по щекам желваки и щурясь от давней притупившейся боли, добавил:

— После, когда выяснилось, что русский был у них заложником, совесть не мучила: как-то же он с ними спутался. Но как оказалось, это только я так думал. У Него, — Блуднов кивнул в сторону расширяющейся полыньи, — было другое мнение. И Он выставил мне счет. Так-то вот! Сам знаешь, сынишке всего три годика было. После этого все посыпалось: и сердце, и почки, и радикулит. Но есть еще пять ртов, которых поднимать надо. И еще есть Он. Кто его защитит, если не мы? — Блуднов замотал головой, захрипел, закашлял.

— А ты уверен, что Ему это нужно? — вкрадчиво спросил Федор.

— Уверен! Было знамение, — Блуднов поднялся, застучал костылями, закричал вдруг: — Короче, нефиг Его винить, твоя жена — на твоей совести: нищету боялся плодить, аборты позволял делать.

Жизни легкой хотел? Да если бы вы все настрогали как я, по пятерке, какие проблемы? Все побережье было бы нашим…

Федор тоже вскочил. Глянув ему в лицо, Блуднов как-то жалко улыбнулся, съежился и притих:

— Извини, старик. И правда, у меня последнее время крыша простреливает. Забирай свой служебный, — похлопал по кобуре, — и вали к скалам. Пьянь туда не добирается — студентики да романтики. Они покультурней, поосторожней, но чем черт не шутит… Сходи! В тайге полегчает. Эх, мне бы в лес… — он безнадежно тряхнул головой и, опираясь на костыли, побрел к дому.

Федору от этой встречи легче не стало. Разве вместо уныния появилась злость. Ничего полезного он не узнал, от сомнений не избавился, а вот лишнего наболтал. Это как всегда.

Федор натянул фуражку поглубже и хмыкнул под нос: «Ну, прямо… Разбежался, хватаю мелкашку, бегу стрелять Упыря…» Оглянулся на кордон старшего лесоинспектора и зашагал в обратную сторону. Ветер утихал. Возвращаться было легче.

Где-то неподалеку от этих мест, в полутора километрах от кордона, двадцать семь лет назад Федор с Игорем выбрали судьбу и навсегда связали себя с Байкалом. Федор внимательно поглядывал на кромку берега. Помнил, что там была скрытая от глаз ложбинка и крутой спуск к воде. Трудно теперь найти это место: деревья повырастали, кустарник сменился, берег и тот стал другим — где осыпался, где выветрился.

В памяти Федор много раз возвращался к тому дню, оправдываясь за всю дальнейшую жизнь. Ни так ни эдак не мог представить другой ее вариант, о котором часто говорила дочь, туманно упрекая, намекая на какие-то упущенные возможности и незавидную судьбу матери. Много чего было в том выборе: и расчет, и мальчишество, была глупая романтика, но было и то, что невозможно объяснить.

Федор прибыл в эти места на преддипломную практику. Здесь встретился с Кельсием, закончившим охотфак двумя курсами старше. Им когда-то восхищался весь институт: поэт, певец, выступавший со своими песнями по радио и телевидению, отличник, умница, остроумный собеседник, которого все любили и которому многие подражали. Со времен абитуры Кельсий был для Федора идеалом студенчества.

И вот, как оказалось, этот незаурядный парень, защитив диплом, обосновался здесь, работая даже не охотоведом, а простым лесником. Правда, он и тут умудрялся жить с царственным великолепием: несложные должностные обязанности исполнял с аристократическим изяществом, при этом много читал, занимался спортом, писал, что-то изобретал и строил парусник.

У него были образованные, влиятельные родители. Но он не желал делать карьеру, потому что не хотел покидать свой избранный участок побережья. Место определяло высшую точку его карьеры — со временем он мог выбиться либо в старшие лесники, либо в участковые охотоведы. И все! Он сделал свой выбор первым.

Одним летом собрались здесь, на полусотне километрах побережья, семеро молодых людей: студентов, дипломников, выпускников охотфака и даже москвич-аспирант. Однажды судьба свела всех на этом самом месте. Горел костер. Плескалась у ног настороженная волна. Шел душевный разговор. Кельсий пел новые песни, говорил о Байкале, который пытался постичь глубже примитивных физических законов, царивших в те годы в науке. Тогда же, опустив руку в воду, он скромно сказал о своем открытии: что Байкал — это не просто самое большое в мире хранилище питьевой воды, это субстанция и конденсация разума многих цивилизаций. И еще он сказал о том, что решил посвятить свою жизнь служению Ему. «Я с тобой!» — протянул ему руку Тунгус.

Сын русского промысловика-охотника и эвенкийки, Тунгус вырос в тайге, лучше всех учился в школе. Для него не поступить в высшее учебное заведение было равносильно плевку в восхищавшихся его способностями учителей. Он и поступил на охотфак, перетерпел учебу в городе, службу в армии и теперь хотел только одного — жить в тайге. Города он боялся и уже в студенческие годы чувствовал склонность к запоям; по каким-то ему одному известным причинам он хотел держаться подальше от родственников.

Потом Кельсию протянул руку Граф. Его фамилия была Орлов, а прозвище он получил еще на первом курсе. Граф тоже был из деревни, дородный и добродушный силач. Хорошо учился в школе.

Поступил в институт из личного тщеславия, как говорил об этом сам. Для той среды, в которой он вырос, и для его простой крестьянской семьи сам факт поступления в высшее заведение был подвигом, а окончание его — головокружительной карьерой, сделанной без особых усилий.

Вернуться домой с дипломом и работать трактористом Граф не мог, учиться дальше не хотел, в преподавателях себя не мыслил. Все, что представлялось ему возможным достичь в жизни, он уже достиг. Перспектива независимо жить на кордоне, иметь крепкое хозяйство, жену с полудюжиной здоровых ребятишек казалась ему самой заманчивой.

Федор отлично помнил, что третьим примкнул к Кельсию его однокурсник Блуднов. Он был детдомовец и — как потом признался — всегда панически боялся одиночества, как высшей формы беззащитности и слабости. Это он предложил, создав «кодлу», захлопнуть за собой дверь: поклясться в верности друг другу, а изменников жестоко наказывать! И тут же начал вспоминать многочисленные истории о предательстве и доносительстве близких ему людей.

Федор помнил, как похолодело у него в груди от восторженной жути, помнил, как заерзал на месте дипломник Упарников, начал азартно ставить условия и торговаться. Ему некуда было деться. Он женился на третьем курсе, у него был ребенок, растущий в общежитии, из которого вскоре семью должны были выселить. Измотанный нищетой и бездомьем, наверное, он видел выход в том, что у него будет дом, поддержка друзей, Кельсия, у которого родители с большими связями.

— И чтобы держаться друг за друга, помогать друг другу всеми силами! Мы должны быть как братья, даже верней! — захлебываясь, выкрикивал Упарников. — А чтобы не было измены, предателю и отступнику — темную!

— Нет, — спокойно сказал Тунгус, знавший законы тайги лучше всех, носивший их в своей крови: — Изменнику — смерть!

Все притихли на миг покоробленные корявым и нелепым словом, каким оно кажется в молодости, когда только начинаешь сознавать всю серьезность выбора.

— Кругом ложь, предательство, продажность и лицемерие, — задумчиво глядя на пламя костра, сказал Кельсий. — Байкал терзают, его пытаются превратить в помойку. Я не хочу стать такой же мразью, как они там, — кивнул в сторону города. — Согласен! Чтобы не было соблазна — убейте меня, если отступлюсь от клятвы! Орден Верных — вот наше имя!

— Кому верных? — чуть заикаясь, спросил Упарников, уже протягивая руку.

— Ему! — зачерпнув ладонью воду, сказал Кельсий.

Все взгляды обратились к Федору, и он, пожав плечами, молча протянул свою ладонь.

— Русский мужик за компанию удавится! — хмыкнул Блуда.

Никто не знал, что Федька был мечтателем, что с ранних лет зачитывался Александром Грином.

Вся короткая жизнь в тот миг промелькнула перед его глазами. Родители, мотавшиеся по стройкам и нигде не задерживавшиеся подолгу. Таежные рабочие поселки с дружным братством соседей, с вечерними прогулками при ноже за голенищем. Все получали немалые деньги, а жили примитивно и пошло. Вонь перегоревшей солярки, грохот, безжалостно истерзанная тайга за чертой поселков: часто без всякой надобности, просто для куража…

Не любил Федька ни своей семьи, ни своего окружения из людей, оторвавшихся от степенного крестьянского быта и не ставших тем, кем показывали их в кинофильмах: честным, гордым, культурным народом. С пятого по восьмой класс он страстно мечтал стать охотником и жить в тайге.

Из-за этой мечты чуть не бросил школу. Но однажды увидел настоящего промысловика, униженно просившегося со своими мешками в вахтовку. Запомнилась его улыбочка — человека второго сорта, хоть и себе на уме. Запомнились высокомерные, чванливые насмешки работяг, которые могли ему помочь, а могли и не помочь.

С тех пор быть простым охотником Федьке почему-то расхотелось, а жить в тайге, в горах или возле моря — нет. И оттого мечталось ему о всякой несуразице даже в институте, куда поступил не столько для того, чтобы получить профессию, сколько наслышавшись о потрясающей романтике студенческой жизни будущих охотоведов.

Родины как населенного пункта, с которым бы он себя всегда связывал, у Федора не было. Была смутная память о рабочем поселке на Ангаре, где он прожил почти до семи лет. И только здесь, на Байкале, понял, что, мотаясь по стране, родителями, всю жизнь подсознательно искал то единственное место на земле, которого был лишен в раннем детстве.

Чуть испорченные возрастным скепсисом, снова увлекли его мечтания о небольшом дворце, прилепившемся к скалам над самым морем. Рояль в зале с большими окнами, прислоненный к стене карабин, любимая женщина в бальном платье — конечно, ослепительная красавица. Белая яхта под окнами и много, как здесь, на Байкале, солнца и света. И еще, хотелось иметь друзей, таких как Кельсий и Аспирант — умных, воспитанных, порядочных, каких Федор мало встречал в своей жизни.

Рядом с ними баламут Блуда с увальнем Графом не сыпали через слово матерщиной, и Тунгус, робея, признавался, что пописывает стихи.

Федор хотел ответить охотоведам возвышенно и высокопарно, что он всегда мечтал жить в таком месте с такими людьми. Хотелось сказать, что за таких друзей он готов идти в огонь и воду. Но, посопев, он пожал плечами и буркнул:

— Что я рыжий, чтобы отказываться!

— Москва — мужик себе на уме, я его давно знаю, — скаредно съехидничал Блуднов. — Сдать не сдаст, но за нашей спиной ученую степень сделает.

Федор хотел привычно огрызнуться задиристому однокурснику, но все обернулись к сидевшему в стороне Аспиранту. Даже здесь, возле костра, он был в белой рубашке с галстуком под модным пуловером. На нем изящно сидели нездешнего шика потертые брюки, которые еще не дошли до Иркутска и не были по достоинству оценены его жителями.

Аспирант был вальяжен и насмешлив. Не без столичного снобизма он выдерживал паузу, пока ктото не пошутил:

— Его утопить надо, как опасного свидетеля!

— Ну зачем же? — невозмутимо возразил москвич. — Сезон не купальный. Я вступаю в вашу кодлу, как вы изволили ее назвать, на оговоренных уже условиях.

У костра недоверчиво притихли.

— Ты что, испугался? — спросил Блуда.

— Нет, я не испугался! Мне очень хочется посмотреть, как ваша кодла развалится через годдругой. Мне интересно, кто первый сбежит и что вы предпримите. Могу заверить, что я первым не буду. Я подожду!

— А как же аспирантура? — спросил Кельсий. Он тоже был удивлен.

— Я ее уже бросил! — невозмутимо ответил Аспирант. — Увидел эти прекрасные места и понял, что именно здесь, и только здесь, я напишу свои книги… И подарю каждому с дарственной надписью.

Для этого мне нужно года три-четыре.

— Ну дает, спирантик!..

Федор остановился, рассматривая заледеневший берег. Все помнил. Не мог только вспомнить, кто сказал «ну дает».

Кто мог знать тогда, что из всего этого выйдет через четверть века. Мог ли предполагать Аспирант, что проживет на Байкале больше десяти лет, так и не дождавшись измены. О таких деталях, что Граф станет Графином, Аспирант — Аспирином, что к нему, к Федьке Москве, может быть, только благодаря жене — ее щедрости и гостеприимству, не пристанет, годами льнувшая кличка Мышь, об этом они знать не могли.

Память снова вернула его в теплое лето двадцатисемилетней давности.

Потом они наивно клялись и пили водку, ощущая себя людьми, за которыми сила. И если дотошно вспомнить ту чушь, что несли они у костра короткой летней ночью, то от очевидного совпадения бездумных фраз, ставших пророческими, и дальнейших судеб — лезла в голову всякая чертовщина.

Федор отчетливо помнил, как подвыпивший Блуда, словно о потрясшем его прозрении, выкрикивал:

— Ведь кто-то из нас будет последним — и никуда от этого не деться!

Вроде бы глупость говорил, да еще с амбицией, но все отнеслись к его словам серьезно.

— Последнему хуже всех! — заявил Тунгус. — Это как в кабаке: пили все, а карманы выворачивают тому, кто остался за столом.

— И что делать последнему? — напористо, будто именно ему, Блуде, это предопределено, вскрикивал он.

— Заплатить за всех! — посмеялся кто-то.

— Создать новый орден Верных!

— Война план покажет! Главное — начать!

— Путь к цели — все! Достижение — ничто! — провозгласил Аспирант.

Все ждали, что скажет Кельсий. Он долго молчал, пощипывая струны гитары, а когда понял, что должен что-то сказать, — отложил ее, гулко и жалобно загудевшую, на обкатанные волной камни, пожал плечами:

— Такие дальние планы строит тот, кто желает выслужиться. Я хочу честно служить!

У костра приглушенно рассмеялись, и Блуда, свесив голову, о чем-то задумался.

Словно старая, пожелтевшая фотография, встала перед глазами Федора картина: гитара на камнях, свесивший голову Блуда, Аспирант, ежащийся от утренней стужи, Кельсий, с непринужденностью зверя лежащий на боку, и гаснущие звезды над ними. Федор простоял несколько минут на том самом предполагаемом месте. Расширялась черная полынья вдали. Над ней с криками носились чайки, а ветер стихал.

Они были счастливы тогда. Федор с молодой женой, оставившей ради него дружную семью, поселился на таежном кордоне в восьми километрах к западу от Кельсия. Это была небольшая полузаброшенная деревушка с пятью пожилыми семьями, вырастившими и отправившими в город детей. Летом сюда съезжались их внуки. Становилось шумно и многолюдно.

Старики по привычке держали хозяйство. Они часто, но не безобразно, пили и много работали: таков был «шарм» времени. В пяти километрах от Федора, на уединенном кордоне поселился Игорь Блуднов. Вскоре он тоже привез молодую жену и по-мужицки стал обзаводиться крепким хозяйством.

За ним, в трех километрах, жили холостые еще Граф и Тунгус. Самым крайним на границе лесничества осел женатый со студенческих лет Упырь. К востоку от Кельсия, в большой, по местным понятиям, деревне из десятка дворов, обустроился Аспирант.

Жили и работали они играючи, по первому зову приходя на помощь друг другу. Устраивали свадьбы, растили детей. Поначалу ни у кого не было ни страха, ни изнуряющей нужды. Просто комуто везло больше, кому-то меньше: по большей части это касалось жен.

Каждое воскресенье, а иногда и среди недели Верные собирались на каком-нибудь кордоне, ставили в угол ружья и помогали товарищу устроиться: ремонтировали жилье, поднимали огороды, строили. После работ дружно садились за стол без скатерти, ели, пили, пели, плясали, обсуждали дела и планировали дальнейшие работы.

Юная жена Федьки Москвы — Москвичиха — с радостью принимала участие в этих застольях и вносила в них элемент скромной изысканности. При ней все становились вежливы. У нее, потомственной горожанки, открылась страсть к сбору грибов, рыбалке и огородничеству.

Граф на своем участке, споря с Тунгусом, пытался приручить медведицу и несколько раз подходил к ней на опасное расстояние, уверяя всех, что слухи про медвежью агрессивность — трусливые домыслы.

Словно в назидание и для урока всем Верным, Тунгус погиб первым. Его собака вернулась из тайги и стала «звать» за собой Графа. Тот выждал сутки, но обзвонил друзей. На вторые сутки собака привела Графа и Упыря к северной границе лесничества. Здесь, в долине ручья, они нашли останки товарища, задранного и уже поеденного медведем. Самый опытный таежник обходил участок с собакой, с карабином и с пистолетом на поясе. Ни оружие, ни опыт, ни собака ему не помогли.

Тунгуса похоронили как героя. Он ушел чистым, порядочным, никому не успев навредить и сделать зла. Граф перестал шутить с таежным зверьем, все разом поумнели, стали осторожней, дорого заплатив за свой опыт.

Но это была только парадная часть их жизни — вывеска. Как у всякого не вполне законного дела существует теневая, черная сторона, была она и у Верных.

Как-то к Москвитиным приплыл на моторке Граф. Он был зол и возбужден, что редко бывало с этим добродушным парнем. В дом идти отказался: даже из лодки не вылез. Федор, поддернув голенища болотников, вошел в воду.

— Стемнеет, приплывешь к скале с двумя соснами. Прихвати с собой дубину.

— Что случилось-то? — присел Федор на борт лодки.

— Человек пятнадцать пьянствуют, лес рубят, поганят берег. Я к ним по-хорошему — они чуть ружье не отобрали. Что им сделаешь? Пьяные! Кричат «стреляй», рубахи на себе рвут.

— Может, милицию вызвать? — пожал плечами Федор.

— Вот-вот, участкового! — побагровел Граф, сверкая глазами. — А он спросит: «Вы-то там на что?» — Граф дернул шнур. Мотор чихнул, выпустив синее колечко дыма, но не завелся. — А если мы его об этом попросим, а он не приедет, — снова заговорил Граф, наматывая шнур на маховик, — потом, что бы ни случилось с этой пьянью, все на нас повесят… Отчего они такие наглые? У кого-то мохнатая рука есть. Короче, с Блудой и Упырем все решено! — Граф снова дернул шнур, мотор взревел. Федор оттолкнул нос лодки. Она круто развернулась и, быстро набирая скорость, помчалась на восток, в сторону кордонов Кельсия и Аспиранта.

Среди ночи шестеро лесников напали на лагерь отдыхающих, завалили палатки и били сонных дубьем. Следов не оставили. Утром самому же Графу пришлось вызывать мотовоз со «Скорой помощью» и грузить в него пострадавших. Двоих или даже троих в городе положили в реанимацию.

Кельсия несколько раз вызывали к следователю, но он сумел оправдаться. Из города вернулся задумчивый, на очередном сходе вздыхал печально, стихов не читал и несколько раз повторил, имея в виду ночное избиение хулиганов, что это не метод: надо быть умней и дипломатичней.

— Надо! — хмуро согласился Граф. — А как?

— Взять повышенные социалистические обязательства по читке лекций о культуре и нравственности, — шепелявя, съязвил Аспирант. Прошла неделя после побоища, а губы у него были опухшими. Той ночью то ли кто из отдыхавших лягнул его в лицо, то ли свои впотьмах задели.

Через год этот случай вспоминался как шалость. Теневая сторона жизни Верных становилась все резче и рельефней.

Загрузка...