Блуднов выл, как придавленный пес, громыхал костылем, мотал головой, бил себя кулаком по лбу.
Вчера с пожарника ему передали, что возле скал локализован пожар, при нем находится человек.
— Ведь это я, придурок хромой, навел на тебя этих котов. Я им выпишу штраф по полной схеме, я им насчитаю: за каждую сгоревшую личинку заплатят… А ты молодец! — скупо похвалил Федора. — Из меня, кого там, половинка осталась, и та при дурной башке. Насчитаю я им… Ох насчитаю…
— Что толку? — пожал плечами Федор. — Денег у них — море. Начальство — насквозь продажное. Твои докладные даже в архив не попадут. За что воюем, Блуда? — вздохнул. — Кому служим?
— Кому надо — тому и служим! — отрезал Блуднов. Безгубый рот был растянут до ушей, обнажая оскал щербатых зубов. Желваки на небритых щеках вздулись: — Что трепаться о пустопорожнем.
— Пора домой, — поднялся Федор. — Баньку натоплю, попарюсь, а то засмердел. Сегодня, кстати, какое число? — спохватился.
— Двадцатое!
Федор присвистнул и стал торопливо собираться к дому.
— Я тебе вместо премии новый камуфляж дам и сапоги. Яловые. А если в город надо — позже съездишь. Хариус отнерестится — и езжай! — сказал вслед Блуднов.
Не отпирая дом, Федор зашел в баню, сбросил с себя всю одежду, осмотрелся — нет ли клещей, и замочил сразу все: ветровой костюм, портянки, майку. Растопил печь, накинул на плечи тесный халатик жены, сиротливо висевший в предбаннике, пошел в дом.
Кажется, стены радостно подались навстречу, едва он открыл дверь. Больно вспомнилось, как в последние дни, когда она уже не могла говорить, проснулся за полночь, прислушался, встал и заглянул в ее комнату. Ночник был почему-то погашен. Он склонился над женой во тьме, и она радостно подалась ему навстречу, ища его ладонь, защиту и поддержку от ночных мыслей и видений.
Он включил настольную лампу, жена пристально смотрела на него бессонными и счастливыми глазами, в которых носились тени претерпеваемой боли.
— Баралгин? — тихо спросил он.
— Нет! — ответила она одними глазами.
— Анальгин?
— Нет! — во взгляде была спокойная тоска, теперь, кажется, навсегда переселившаяся в этот дом.
Она просто лежала, прижавшись лбом к его руке, цепляясь тонкими пальчиками за его ладонь, счастливая тем, что он рядом. Он, измученный недосыпанием, состраданием, еще не понимал, как счастлив был даже в ту ночь рядом с ней.
Федор сел в кресло и долго смотрел на фотографию, с невысказанным вопросом в глазах, с предчувствием судьбы. По лицу жены пробегали живые тени, губы подрагивали, беззвучно шепча:
«Ах, Федя, Федя!»
Он выстирал одежду, развесил ее на ветру, вычистил ружье и только после этого начал париться потрепанным веником, оставшимся от Ксении. Не спешил: остывал в предбаннике и снова поддавал пару. Потом, попив кваску из березового сока, окатился холодной водой. С пальца соскочило обручальное колечко и, к счастью, упало в таз. «Исхудал!» — провел ладонью по ребрам Федор.
Положил колечко на припечек, от греха подальше, чтобы не разбирать потом банные полы.
Окатившись еще раз, настежь распахнул все двери, слегка обтерся и пошел в дом. И пара, и горячей воды было много. Баня строилась в расчете на большую семью, на внуков и гостей. Теперь все было для одного — просторно и громоздко.
Смеркалось. Полежав, отдыхая, на супружеской постели, обсохнув, Федор надел свой парадный инспекторский мундир. В церковь и на кладбище уже не попасть — нужно было хоть как-то отметить день рождения жены. Он зажег лампадку под образами, накрыл стол скатертью, выстиранной и отглаженной ее руками, достал праздничную посуду — получше, подороже, покрасивей, разложил принесенную с собой закуску, наварил картошки, поставил на стол венчальные свечи и ее фотографию.
Жена перед кончиной настрого наказала не поминать ее спиртным. Собственно, Федор со времени ее болезни почти не пил ничего крепче кваса, а с тех пор, когда ей стало очень плохо, — не брал ни капли спиртного в рот. Слишком отвратительные воспоминания остались смолоду о соседе, запившем горькую из-за смертельно больной дочери, которую он бросил на измученную жену, слюняво откровенничая со случайными собутыльниками, ища сочувствия в пьяных компаниях.
И все же, это был день рождения любимой женщины. Была усталость пережитого пожара.
Хотелось маленького праздника. Во всем этом было нечто не вполне церковное, народно-языческое, приспособленное именно под ту удаленную, замкнуто-таежную жизнь, которой жил он. Федор взглянул на фотографию, пожал плечами в погонах, пробормотал, оправдываясь и крестясь:
— Блажь, но без всякой чертовщины! Пить буду только за свое здоровье.
По фотографии, как по лицу спящего человека, чуть приметно скользнули тени. В доме было сумрачно. Солнце давно закатилось, а он не включал электричества. И ему показалось, что она мигнула, как в последние дни подавала знак, соглашаясь или разрешая.
Почитав молитву вдовца, он вернулся к столу, достал застоявшийся штоф с самогоном, налил себе, сказал фотографии:
— Цветов я тебе в этот день дарил мало, на подарки был скуп. Так-то вот! Что уж там, хреновый был муж. Но по большому счету прожили мы с тобой даже лучше, чем большинство наших сверстников… Первый твой день рождения… Без тебя… Впрочем, почему же первый? И прежде бывали врозь.
Федор вспомнил, что тогда были телефонные звонки и был ее голос… Ах какой у нее был голос!
Он выпил залпом, покряхтел, порылся вилкой в тарелке с грибочками. Хмель резко ударил в голову, фотография поплыла. В доме стемнело. Включать электричество не хотелось: яркий свет все опошлит и опростит до цинизма.
Федор нащупал спички на печи, зажег венчальные свечи. Снова взглянул на фотографию. В полутьме жена смотрела на него чуть насмешливо. Что-то язвительное должно было вот-вот сорваться с ее губ. Он вдруг вспомнил, что хотел поставить венчальные свечи в венчальные кольца.
Схватился за свой безымянный палец.
— Колечко забыл в бане! — пробормотал. Достал из припрятанной коробочки ее обручальное кольцо, по настоянию батюшки снятое с руки перед закрытием гроба. Чуть закоптив золото, вдел горящую свечу в него. Вышел на крыльцо. На небе высыпали первые звезды, по пади струился прохладный ветерок. Клонясь верхушками к Байкалу, во тьме приглушенно шумели деревья.
Поскрипывая начищенными сапогами, он прошел по двору к бане с закрытой почему-то дверью.
Слегка удивленный, вспомнил, что забыл включить рубильник в сенях, и баня обесточена.
Чертыхнувшись на рассеянность, опьянение или склероз, Федор вошел в теплый предбанник — дверь в парную была плотно прикрыта. «Подпалил мозги на пожаре, или чо ли?»- сердясь на себя, подумал Федор, резко распахнул дверь в парную, шагнул в жаркую сырую темень, хотел пошарить на припечке рукой, но побоялся неверным движением уронить колечко на пол. Вытащив из кармана спички, чиркнул и ахнул, невольно отступив назад. Из-за печки выпученными глазами на него смотрела разбившаяся скалолазка. Федор замотал головой, замычал, ударился затылком о низкий дверной косяк, выругался, чиркнул новой спичкой и снова увидел те же самые глаза.
— Свят, свят! — перекрестил привидевшееся. Девица не исчезла. Федор заметил, что та голая, напугана и прячется.
— Чего тебе от меня надо? — проверещало вдруг видение таким жалостливым голоском, что ужас, пронизавший было лесника, слегка отпустил. А вот хмель выветрило напрочь.
— Кольцо! — пробормотал он, чувствуя, как жжет ногти догорающая спичка.
— Это все, что у меня осталось! — пискнула девица, что-то сорвала с пальцев, высунувшись из-за печки, махнула голой рукой, переходящей в выпуклость груди. Мизинец резко обожгло, словно Федор сунул его в капкан.
Он бросил спичку, застучав зубами в темноте, уронил коробок и взвыл от боли. Схватившись за левую руку, нащупал кольцо на мизинце. Пытаясь сорвать его, вскрикнул:
— Земля пухом! Что плохого тебе сделал? — сунул руки в бочку с холодной водой, сорвал кольцо и выбежал из бани.
Ничего не соображая, пулей заскочил в дом, щелкнул выключателем. Комната залилась ярким электрическим светом. Стол был не тронут. При ярком свете почти невидимые язычки пламени на свечах и лампадке покачивались обыденно и уютно. Все молитвы вылетели из головы. Федор подскочил к образам, покрестился, мыча и мотая головой. Налил самогона в стакан, выпил залпом, занюхал квашеным капустным листом и, наконец, пришел в себя.
— Чушь какая-то! — пробормотал, взглянув на ухмылявшуюся фотографию жены. — Да что я, псих? — Вытащил дареный пистолет, проверил обойму, передернул затвор, поставив на предохранитель, вышел в сени, включил рубильник. Двор и баня залились ярким светом.
Сжимая удобную рукоятку пистолета в кармане, Федор решительно направился в парилку. Дверь опять была закрыта. Он резко потянул ее на себя. Она подалась и снова затворилась, удерживаемая изнутри обнаженной рукой.
— Ты кто? — прорычал Федор.
— Люся!
— Какая Люся? Рыжую Светкой звали!
— Я из порта! Ну что вам от меня надо? — взмолился голос, готовый сорваться в слезы.
— Мне в моей бане мое кольцо надо! Оно возле трубы лежит!
— И правда лежит! — успокаиваясь, ответил голос. — Дайте что-нибудь надеть. Я — голая.
Федор сорвал с вешалки халатик жены и сунул в приоткрывшуюся щель. Вскоре дверь распахнулась. В освещенной парилке стояла босая, дрожащая от страха девица с ковшом в руке, готовая в любой миг защищаться. За печкой висела ее сырая одежда. На мертвую скалолазку она ничем не походила, разве только рыжеватым венчиком влажных волос, с прядями, прилипшими по щекам. К тому же, при ярком электрическом освещении Федор узнал в ней одну из местных девчонок, лицо которой за многие годы примелькалось в пригородной мотане. Стыдясь испуга, спросил строго:
— Ты как в моей бане оказалась? Ворота заперты.
— Я часто езжу мимо, вижу, как вы ходите через огород. Хотела тихо посушиться, погреться и все…
Федор переступил порог. Девица боязливо отступила, держа ковш на отлете. Обручальное колечко мирно лежало и поблескивало там, где было оставлено. Он надел его на палец и спросил с насмешливым недоумением:
— Ты чо мне на мизинец напялила?.. Эдак ловко, — он взглянул на красный опухший сустав и болезненно подул на него. — Чуть палец не покалечила.
— Со страха само так получилось! — призналась девица, виновато улыбнувшись. Положила ковш на лавку, шагнула к нему, с любопытством разглядывая погоны и нашивки. — Заскакивает какой-то…
То ли полицай, то ли лесной брат и требует кольцо… Чуть не описалась со страха. Забери, думаю, только не тронь… Ой, дура, — прыснула она, закрывая лицо руками, — пока ждала тут, на полустанке, мотовоз, с туристами связалась. Хотела посидеть у костра — все не одной на перроне торчать. Ну и посидела, еле вырвалась от малолеток. Аж искупаться пришлось. А тут, гляжу, банька истоплена, никого нет, в окнах свет не горит, двери нараспашку. Дай, думаю, погреюсь и посушусь.
— Они что, изнасиловать тебя пытались?
— Да ну их, салажат. И сама тоже — дура! Можно я погреюсь и высушусь?
— Жалко что ли! Сохни, нерпа! — великодушно разрешил Федор. — Будешь уходить — скажи, чтобы свет вырубил.
Пригнувшись у низкого косяка, он шагнул за дверь и обернулся:
— Колечко твое, наверное, в бочке. Больше ему негде быть. Ты пошарь там на дне…
Он вернулся в дом. Задул свечи. Вечер памяти был безнадежно испорчен. «Кем? — Федор покосился на штоф, бросил сконфуженный взгляд на фотографию. — Вот и думай — бесовщина ли, водка ли во всем виновата», — вздохнул, устало провел ладонями по лицу, поднялся, убрал со стола свечи и фотографию. Положил на место кольцо жены, разрядил пистолет, переоделся в будничное.
Время было позднее. Если бы не выпитое — можно лечь спать. Электрический свет раздражал.
Федор зажег керосиновую лампу, поставил ее на стол, налил кваса и принялся за обычный ужин.
В сенях зазвенело пустое ведро. Кто-то в темноте нашаривал ручку входной двери. Он встал, распахнул ее и внутренне содрогнулся — до того ночная гостья в халатике с чужого плеча походила на жену.
— Можно?
— Заходи! Согрелась?
— А что это вы в темноте сидите? — она удивленно взглянула на керосиновую лампу.
— Пробки сгорели! — ляпнул он первое, что пришло в голову. — Садись. Есть будешь? — достал чистую тарелку.
— Ты один? А жена где? — взглянув на постель с откинутым одеялом, спросила она. — Я хотела извиниться перед тетей Наташей, что в баню залезла без спроса.
— Ты ее знала? — спросил Федор, раздумывая, что ответить.
— Конечно. Давно. Еще в школе училась. Она уехала?
— Да! М-м! В общем…
— В Иркутск? — девица села и тряхнула волосами так, что у него заныло под сердцем.
— Дальше!
— В Москву что ли? — она вскинула на него большие глаза.
— Если бы в Москву, — вырвалось у него. — Еще дальше, — пробурчал неохотно и добавил вдруг, кривя скрытые бородой губы: — В Америку улетела! Залетный штатовский турист увез, — пошутил горько. И его понесло: — Распоясались капиталисты. Все из страны повывозили, теперь за породистых баб взялись. У них что там — поросячья кровь?
Он шутил, потому что откровенничать с полузнакомой девчонкой было еще глупей, хотя она и знала его жену. Как ни странно, гостья ему поверила и застрекотала:
— Она очень хорошая женщина…
Глупая, неумелая шутка вдруг начала преображаться в самообман, увлекать и затягивать. Федор впервые почувствовал, как был бы рад сейчас, если бы жена была жива и где-нибудь на другом континенте так счастливо жила с другим, что напрочь забыла бы о нем. Ну, как дочь. Ему хватило бы этого… Даже без ее голоса по телефону… В ее день рождения с этой случайной девчонкой.
— Ты ешь. Предложил бы выпить после купания, да грех — тебе лет двадцать-то есть?
— Тлидцать тли узе, дяденька. Доська сколу заканчивает, — съязвила она и скомандовала: — Наливай!
— Какие тридцать? Ты же недавно еще в школу на мотане ездила? — удивился он.
— Семнадцать лет назад.
— Ну, если так, то растлителем меня никто не назовет. Впрочем, все равно бесовское зелье, хоть и самогон. Наливай сама, сколько хочешь, я уже, — он придвинул ей штоф и поставил чистую стопку.
Люся фыркнула налила себе и ему тоже.
— А вот это зря, — тряхнул он бородой. — С меня хватит: выпил первую — в собственной бане голая девка чуть палец не сломала; выпил вторую — чуть черпаком не огрела. Что будет после третьей?
— Бог Троицу любит! За компанию? — тряхнула она кудряшками.
— Уговорила. Последнюю! Из дамских рук отрава — сахар! — пошутил пошловато. — С «приплытием», нерпа. С открытием купального сезона.
Они чокнулись, выпили. Она поморщилась, помахала ладошкой у раскрытого рта и принялась за еду, нахваливая соленья, которые, как думала, приготовила его жена.
— Ее здесь все любили. Я еще в интернат ездила, она меня пирожками угощала. Думала, вырасту, стану, как она, а вышло как у всех — сразу после школы за местного замуж выскочила. В семнадцать дочку родила. Муж из армии вернулся — запил. Потом пить бросил, стал читать, с приличными людьми встречался. Зря радовалась. Умники оказались сектантами. У мужа крыша поехала, хуже чем с пьянки: нас дочкой из дому гнал, говорил, что у него энергию отсасываем… А после — застрелился, — Люся без печали, с озорством, взглянула на лесника блестящими глазами. — Зачем я тебе это рассказываю? — И спохватилась, в чем-то оправдываясь: — Зато доченька у меня даже не курит. Не замечала, чтобы выпивала. Мы с ней хорошо живем.
«Бедный, бедный лютик!» — первый раз внимательно взглянул на гостью Федор. На его глазах на побережье выросло несколько поколений молодых людей. Как-то уж очень быстро из милых детей они превращались в нагловатых подростков, затем в заносчивых, самоуверенных старшеклассников, веривших, что они-то знают, как надо жить, как изменить грязненький, пьяный мир родителей.
К добру ли, к худу, часть из них исчезала в городах, а те, что оставались, после недолгого своего цветения блекли, как ранние весенние цветы. В лучшем случае выживали и всей дальнейшей жизнью исправляли ошибки молодости. В худшем — опускались в погоне за дешевыми удовольствиями и свободой не думать ни о чем. Затем незаметно исчезали, не оставляя памяти.
— Значит ты — юная вдова? — думая о своем, спросил Федор.
— А ты — старый брошенка! — тут же съязвила гостья. — Ничего, наши бабы быстро к рукам приберут. Про вас все говорили, что очень хорошая семья. Только слухи всякие про лесников…
— Ну и какие же слухи? — живо заинтересовался Федор.
— Что вы, в общем, народ трезвый и себе на уме, как баптисты: чужие, темные. Боятся вас. Не без этого.
— Всегда так, — вздохнул Федор: — не накормив, не защитив, врага не наживешь!
С тех пор как они, охотоведы, обосновались здесь, десятки пришлых, беспутных бездельников, без крови, рода и племени, приживались, вписывались, становились в доску своими среди местных жителей, тоже не имевших давних корней на этой не обжитой еще людьми земле. Из ордена Верных своим здесь не стал никто.
Люся почувствовала, что задела лесника за живое, и затараторила, оправдываясь:
— Завидуют, вот и выдумывают… Пока мы в школе учились, многие мальчишки хотели быть лесниками, а девчонки — их женами. Выросли, запились, закурились…
Федор зевнул, она с пониманием заторопилась.
— Давай я посуду помою!
— Не стоит. В темноте… Завтра, сам.
— Ну хоть со стола уберу! — она составила тарелки, по-хозяйски прибрала остатки еды, вытрясла скатерть на крыльце и аккуратно сложила ее по рубцам. Привычная ловкость, с которой она все это делала, опять напомнила Федору о былом. Он хмуро поднялся со стула, вынес посуду в сени.
— Одежда только к утру просохнет. Ты — ночуй. Хочешь — здесь ложись, хочешь, бери одеяло — и в баню. Надумаешь на мотовозе уехать — могу дать одежонку: от жены много чего осталось. После свое заберешь.
— Завтра уеду, — пробормотала она, метнув в его сторону скрытый настороженный взгляд.
— Как знаешь… — Федор снова зевнул. Усталость брала свое. Он бросил на топчан свежую простынь, наволочку, подушку — все, как в вагоне. Стоя к нему спиной, гостья вытирала и вытирала в полутьме без того чистый стол.
Он вышел на крыльцо, взглянул на черное звездное небо. Хмель прошел, подступала тяжелая сонливость. Напрочь пропало ощущение телесной чистоты. Федор зашел в баню, поплескал в лицо теплой водой. На жаркой еще печи по-семейному была развешана одежда гостьи, ее белье.
«Нерпа!» — хмыкнул он в бороду, усилием воли стараясь рассеять беспросветную тоску под сердцем. Бросил на топчан полушубок — все помягче будет ночлег. На освещенную из распахнутой двери часть двора вышла Люся, зажав под мышками одеяло, подушку, простыни. В том, как она широко, по-хозяйски шагала с грузом, в осанке и в каждом движении узнавалась обычная девица с побережья: вспыльчивая и грубая. Полураспахнутый халатик с чужого плеча, сшитый для других женщин, балахонил на ветру.
Федор грустно улыбнулся, глядя на нее. Пробормотав «спокойной ночи», вернулся в дом, задул лампу, лег на супружескую постель, наспех перекрестившись на образа. И в дреме, между явью и сном, с потрясающей ясностью понял, отчего так полегчало, когда, увлекшись враньем, забыл, что жена его отнюдь не в Америке. Веры нет! Там, где сейчас находилась ее душа, не могло быть плохо.
Вся логика их земной семейной жизни вела к тому, что рано или поздно они встретятся.
Наверное, он уже уснул или задремал очень глубоко. Что-то вдруг насторожило в ночи. Федор приоткрыл глаза и увидел обнаженную спину любимой женщины. Как это часто бывало, она сидела на краю постели и смотрела на противоположную стену. В свете фонаря за окном, освещающего перрон, тускло поблескивала кожа, от нее струилось живительное тепло. Знакомым движением она потянулась, нырнула под одеяло и, прильнув, сунула холодные ладошки ему под мышки, прижалась щекой к его груди.
Сначала Федор принял это за само собой разумеющееся, счастливо забыв о времени, в котором жил. Сквозь сон он подумал, что жена вернулась из Америки, ночным мотовозом… В следующий миг, с ужасом сознавая, что начинает просыпаться, он всеми силами воспротивился тому и, боясь прервать, пусть пригрезившуюся, мимолетную ласку, о которой знали только двое на всем белом свете, прижал ее к себе. Она не исчезла. Все это было ложью. Но об этом так греховно не хотелось думать.
Рассвело. За окном привычно шумел ветер, скатываясь с гор к студеному весеннему морю. Он открыл глаза и словно споткнулся о взгляд, в котором не было ни тени сна. Подперев подбородок кулачком, незнакомая молодая женщина со смешливым любопытством рассматривала его лицо.
Федор молча смежил глаза, глубоко и шумно вздохнул, скрывая чуть не сорвавшийся стон: ее личико было премилым, но не тем, какое он хотел увидеть.
Ощущая рядом с собой женщину, он часто засыпал и просыпался этой ночью. Всякий раз, когда ночная тоскливая явь разгоняла сон и до него доходило, что это совсем другая, он вглядывался в контуры ее лица, с недоумением гладил знакомое тело, возвращаясь в свое реальное нынешнее безвременье. Лезла в голову всякая мистическая чертовщина о переселении душ, потому что этой ночи и этой женщины не могло быть по логике обыденной жизни.
— Ну и дура же она! — прошептала Люся.
— Кто? — недоуменно вскинул брови Федор.
— А твоя жена. Я еще вчера так подумала, когда ты оставил недопитой такую огромную бутылку.
Е-е-е! Такой мужик!
— Не ругайся в моем доме и не говори плохо о моей жене, — Федор ласково потрепал ее за розовое ушко. — Мы с ней прожили долгую и хорошую жизнь. — Он уже жалел о том, что заврался, и не знал, как достойно выйти из положения.
— Тоскуешь? — она схватила его бороду, сжала в пучок под подбородком, как бы примеривая, каков он будет бритым, потом стала шаловливо заплетать ее в косичку. Он потянулся, собираясь подняться. Она мгновенно прильнула к нему, свернувшись на его груди, удерживая его в постели.
— Какое счастье прожить много лет с одним человеком, — всхлипнула с такой тоской, что Федор жалостливо погладил ее по спине. — Мне бы такого мужика. — Она торопливо поцеловала его и, отвернувшись, стала беззвучно отплевываться, снимая ладошкой с губ невидимую ворсинку.
— Линяю? — хохотнул он. — Я — мужик, основательно подержанный.
Она положила голову ему на грудь, прислушиваясь к току его крови, к бою сердца.
— У меня лучше не было! — хлюпнула носом. — А сравнивать есть с кем… Опыт большой.
Иногда подопрет, посмотришь на какого-нибудь замухрышку, думаешь, все равно ведь мужик. Ладно, не помощник, хоть бы погреться обо что. А потом — только вонь да храп, или ревновать примется, драться лезет. Одного — на три года моложе — из тюрьмы вытащила. Ждала. К дочке приставать стал. Еле выгнала. Он с грязными малолетками из-под чурок спутался. Придет пьяный, станет под окнами и орет: «Сука, сифилисом меня заразила!» — Федор обнял ее. Приглушенно шмыгнув носом, она прошептала: — Не бойся, я осторожная. После этого сопляка, на всякий случай, пенициллином откалывалась.
— Осторожная? — ласково сжал ее Федор, желая отвлечь. — Сняла старого в лет и справку не спросила.
— Так чистый, солидный, серьезный! — самоуверенно улыбнулась она. — От вас, лесников, разве что таежного клеща поймаешь. Тоже опасно, но не мерзко. — Ненавижу сопляков. Никогда больше с молодым не свяжусь. Я с ним старухой себя чувствовала. А с тобой, как хрустальная ваза в лапах такого огромного медведя, — она резко подняла голову, оглаживая его ладонями, разглядывая. — С тобой я как девочка. Жаль, не сберегла себя для такого мужчины, дура!..
Глаза ее засияли ярче, счастливей, она зарумянилась и спросила в упор:
— Если твоя не вернется, ты женишься на мне?
Федор стал позевывать, потягиваться, вздыхать, повел глазами по потолку.
— Спроси чего полегче, доченька. Ты знаешь, сколько мне лет?
— Тридцать! — стала шаловливо тереться об него Люся. — Потому что старше нет таких мужиков на берегу. Я всех перепробовала… Извини! — припала к нему и снова всхлипнула. — Я только на словах такая. У меня больше года никого не было. А до того… И вспоминать-то противно. Мне хорошо с тобой, и я ни о чем другом думать не хочу. Может, судьба? Там, в бане, я будто огнем зашлась изнутри. Про тебя и мысли не было: только не умереть бы в чужом доме, думаю. Встала и пошла…
— Нагишом? — Федор опять попытался перевести разговор в шутку.
— Почему нагишом? Я одетая была, — отстранилась и обиженно надула губы Люся. — Я постучала. Хотела каких-нибудь капель от сердца попросить. А ты как облапил — ни дыхнуть, ни это самое…
Федор испуганно взглянул ей в глаза, потом скосился на стул, где лежало ее и его белье. Он ничего не помнил: ни как раздевалась она, ни как раздевался сам: только путанные мысли, обрывки каких-то снов и обнаженная спина. «Чертовщина! — подумал. — Или склероз? Ну не во сне же я с себя трусы скинул?»
Морща лобик, Люся смотрела пристально. Ждала привычного разочарования и незаслуженной обиды.
— Для ночных прогулок я тебе дал тулуп, а ты пришла в халате! — отшутился он. Неискренние его слова были приняты: она улыбнулась и снова прильнула щекой к его груди.
Ждать поезда не пришлось. Он загрохотал под окнами. Люся выскочила к перрону полуодетой и закричала знакомому машинисту, чтобы подождал. Переодевшись в высохшую одежду, она торопливо побежала к вагону. Федор ждал ее возле раскрытого тамбура. Перед тем как запрыгнуть в поезд, она на виду у всех по-хозяйски поцеловала его. Сияли глаза, шаловливые и чуть виноватые. Из вагона тут же раздались крики и насмешки.
— Люська, в бороде запутаешься!
— Хватай лесника, как за поводок!
Отстранившись, она задорно тряхнула головой:
— Пусть все знают! Временно, но мой!
Федор постоял на перроне, втягивая всей грудью прохладу моря, подпорченную гарью тепловоза, привычно осмотрел линию горизонта, гадая о погоде, и вернулся в дом, к фотографии жены, буравившей его насмешливым взглядом. Он не выспался. Он давно и хронически недосыпал. Гулко стучало в голове, хотелось лечь и забыться. Он заперся, поворочался на одной постели, перелег на другую, затем взял одеяло и ушел в теплую еще баню. С тягостными мыслями, то засыпая, то просыпаясь, провалялся до обеда. Затем резко сел, вытянулся, потягиваясь, сказал, зевнув: «Все кончено!» И пошел мыться заново теплой еще водой.
Так хотелось дожить оставшиеся годы в тишине и одиночестве, со светлой памятью о прошлом, без буйства отчаянно недолюбившей плоти. Не получалось! С душевным теплом вспомнился знакомый священник — потомок старого поповского рода, предки которого хлебнули лиха в прошедшем веке, помотавшись по миру и по лагерям, повоевав и пострадав как все. И сам батюшка, старик уже, с нелегкой судьбой, с завидной внешней легкостью претерпевал невзгоды, исполняя все возложенное на него. Страстно захотелось вдруг побывать в церкви, где венчался, поговорить со священником. И Федор решил тайком отлучиться на денек в пожароопасный период — авось пронесет.