Бабаня

До шестнадцати лет Виталий любил бабушку, а потом за один день разлюбил.

Узнав, что больная раком мать Виталика не выдержала боли и покончила с собой, Бабаня закричала: «Повесилась — какое позорище! Она меня на весь мира опозорила! Нет бы утопилась или таблеток наглоталась — повесилась на веревке! Как я теперь людям в глаза смотреть буду! Стыда не оберешься!»

Бабаня металась по дому и рыдала, рыдала от стыда.

Она стыдилась дочери, которая умерла «не как люди».

Виталий попытался было успокоить Бабаню: «Мы никому не скажем, как это было, да и хоронить будем в Москве, а там всем на все наплевать», но бабушка не унималась — сам факт самоубийства вызывал у нее ужас. А когда узнала, что дочь завещала сжечь ее тело в крематории, впала в угрюмое оцепенение, как будто потеряла свое место во Вселенной безвозвратно, навсегда.

В крематорий она пошла из любопытства — очень хотелось посмотреть на печь, в которой безнаказанно сжигают людей, но на урну с прахом смотрела с отвращением и в руки не взяла.

Виталию было уже все равно: вся его детская любовь к бабушке за несколько часов превратилась в злость и раздражение. Он с каким-то новым, свежим злорадством наблюдал за маленькой тощей старушкой, которая с трудом переживала позор чужой смерти. Все ее смущало, все вызывало отторжение: гражданский обряд похорон, малочисленность провожающих, поминки, на которые не позвали родню и соседей, даже несладкое вино, которое пили на поминках вместо водки, а какие ж это поминки без водки и без чтицы, которая прочла бы поминальную молитву...

Внук смотрел на нее теперь с изумлением, не понимая, как он мог любить такое тупое существо. Вспоминал, как она, впервые побывав на море, притащила домой чемодан красивых камней, которые потом пыталась раздать соседям: «В воде-то они красивые были». Как при каждом приезде в Москву всплескивала руками: «Да зачем же вам в театр, если здесь столько магазинов!» Как не позволяла выбрасывать пустые бутылки из-под французского коньяка — собирала, увозила в Осорьин, наливала в них воду и ставила перед гостями, чтобы поразить их воображение «этой красотищей». Как рассказывала о соседе, который зарубил лопатой нашкодившую собаку: «Лучше бы повесил, что ли, или утопил». Как горячо уверяла внука, что в каждой церкви за алтарем спрятан кусочек сердца Христова и мухи не осмеливаются на него садиться. Как быстро перекрестилась с удивлением, увидев на столе у зятя Евангелие: «Но читать-то это зачем?» Как приклеила в углу домашней иконы бумажку с заклинанием «от евреев» и поразилась, когда дочь сказала ей, что Христос — еврей: «Ты только никому больше про это не рассказывай, Оля, не позорься!» Как советовала зятю, рассказавшему ей однажды о трудностях в бизнесе: «Покорись, Иван, с сильными не борись»...

Все, что раньше казалось смешным, нелепым, наивным, но своим, теперь вызывало у Виталия только гнев и отвращение, которые, впрочем, он старался не демонстрировать. Но когда отец собирался в Осорьин — навестить тещу, помочь по дому, в огороде, Виталий отказывался от поездки под разными предлогами: «Зачеты, репетитор, день рождения друга...» Отец чувствовал перемену в сыне и пытался переубедить его: «Выросла без отца, с двенадцати лет вкалывала в колхозе, муж утонул, сына убили — ее не переделать». — «А я и не собираюсь, — отвечал Виталий. — Но видеть ее не могу».

Виталий учился в Бауманке, закончил с отличием Политехническую школу в Париже, руководил медиапроектами в крупной европейской корпорации, жил в просторной квартире близ станции метро «Ренн» с женой — красавицей-вьетнамкой, предки которой перебрались во Францию в середине пятидесятых.

В Москве он не бывал, но всегда был рад встречам с отцом, который время от времени наезжал во Францию то по делам, то — выгулять новую женщину, на которой собирался жениться.

Но когда отец сообщил, что собирается приехать в Париж с Бабаней, Виталий растерялся.

— Помнишь Василия? — спросил отец. — Твой двоюродный брат из Шацка?

— Смутно.

— Привез детей показать бабушке. На четырхлетнюю девочку упал кирпичный забор. Бабаня подхватила ее и два с половиной километра бежала до больницы, залитая детской кровью...

Виталий промолчал.

— Ей скоро восемьдесят пять. Сдала очень после смерти правнучки. Услыхала о Париже — обрадовалась: все-таки развлечение. Всю жизнь хотелось ей посмотреть Запад, о котором газеты пишут. В Лувр мы ее, конечно, не поведем, а в Большие магазины обязательно. Ну и всякое такое: Нотр-Дам, Ла Шапель, Елисейские поля, Эйфелева башня, Монмартр... Я забронировал отель на Монпарнасе. Надо встретить, сынок. Она по тебе скучает.

— Конечно.

Прошло почти пятнадцать лет со смерти матери, и боль утраты притупилась. Да и о бабушке Виталий почти не вспоминал, целиком захваченный своей новой жизнью. В последнее время он и Май — так звали его жену — решали, стоит ли им заводить ребенка или повременить. Май нравилась сдержанность мужа, хотя иногда ей казалось, что он слишком рассудочен и холоден.

После разговора с отцом Виталий рассказал жене о Бабане.

— Умный не забудет, мудрый простит, — сказала Май. — Но ведь я ее не знаю.

В середине апреля Виталий и Май встречали гостей из Москвы в аэропорту «Шарль де Голль».

Бабаня всплакнула, поцеловав наконец внука.

Она сморщилась, съежилась, стала еще меньше.

— Жена-то у тебя черненькая, что ли? — спросила она, понизив голос.

— Ее дед с бабкой приехали из Вьетнама.

— Ну, раз из Вьетнама, тогда пускай...

Обедали в ресторане неподалеку от Люксембургского сада.

Бабаня ела с аппетитом, но больше вертела головой, разглядывая посетителей и официантов.

Виталий заказал бабушке полусладкое вино — Бабане понравилось.

— А люди не скажут, что я пьяница? — спохватилась вдруг она.

— Не скажут, — успокоил ее внук. — Здесь это нормально.

— А это и есть Запад?

— Запад, Бабаня, настоящий Запад.

— Как Америка?

— Как Америка, только это Франция.

После прогулки по Люксембургскому саду вышли в Латинский квартал, спустились к Сене, устроились за столиком на террасе, заказали кофе и мороженое.

— Ну как тебе Париж? — спросил Виталий.

— Богато, — сказала Бабаня. — И люди такие богатые — сразу видно...

— Завтра съездим на бульвар Османн — там самые красивые в мире магазины.

— Дорогие, небось?

— Но тебе же нужно юбку купить? Сколько их у тебя? Семнадцать? Восемнадцать?

— Восемнадцать... — Бабаня поджала губы. — Откуда столько-то насчитал? Но юбку да, надо бы освежиться...

— Она очень живая, — сказала Май, когда отец повел Бабаню в туалет. — Все ей интересно. А у нее и правда восемнадцать юбок?

— C’est son truc{1}, — сказал Виталий. — Ей восемьдесят пять, но до сих пор хвалится талией.

— Что там? — Май приподнялась, глядя на людей, бегущих по набережной. — Что-то, кажется, случилось.

Старшие вернулись на террасу.

К их столику подбежал возбужденный официант.

— Нотр-Дам горит, — сказал он. — Пожар!

Люди выскакивали из-за столиков и торопились к набережной.

— Пойдем на пожар смотреть, — сказала Бабаня. — Вот не думала, что на Западе бывают пожары. Настоящий, что ли?

Они спустились к набережной и увидели густые клубы дыма, которые окутывали башни собора. На площадь перед Нотр-Дам прибывали пожарные и полицейские машины. Полиция гнала людей подальше от стен собора, зеваки фотографировали, пожарные бежали к дверям. Над Нотр-Дам кружили вертолеты.

Огонь усиливался.

— Реликвии, — сказал отец. — Там же тьма реликвий.

— Кажется, они не в самом соборе, а в пристройке, — сказала Май.

— Терновый венец в соборе, — сказал Виталий.

— Какой венец? — спросила Бабаня. — Который на Христе был?

— Ну да.

— И сердце там же?

— Н-не думаю, — сказал Виталий. — Май, ты что-нибудь знаешь про сердце Христово?

— Нет его там, — сказала Май. — Это символ...

— Как же так-то, — сказала Бабаня, — неужели же сердце сгорит?

— Нету там никакого сердца, — сказал отец.

— Как это — нету? — Бабаня разволновалась. — Если храм, то в нем сердце.

Они остановились на набережной у моста О’Дубль — дальше полиция не пускала.

Над башней вспухло пламя, люди на набережной закричали.

— Где Бабаня? — спросил Виталий. — Господи, да куда ж она!

Там, где густая толпа почти сливалась с полицейским оцеплением, Бабаня вдруг присела, пролезла под полосатой лентой и бочком, бочком побежала к собору.

Полицейские не сразу спохватились — один из них бросился за старушкой, но тут порыв ветра накрыл дымом площадь, толпу на набережной, и Виталий, воспользовавшись дымом и суматохой, бросился к собору, чтобы остановить эту старую дуру. Ему удалось оторваться от полицейских и выбежать к дверям собора в тот миг, когда из них, окутанная огнем и дымом, появилась Бабаня. Она прижимала что-то к груди, это что-то бешено пульсировало и пылало, разбрызгивая густые искры, и Бабаня с жалким криком побежала к мосту, навстречу полицейским, Виталию удалось было ее перехватить, но тут Бабаня вдруг взмыла в воздух, по-прежнему прижимая к груди что-то горящее, и внук успел поймать ее левую туфлю, и в этот миг старуха вознеслась в небо, вся охваченная пламенем, роняя капли огня на камни, на воду и головы людей, и исчезла в вышине, превратившись в ярко светящееся пятно...

Толпа на набережной громко закричала, женщины опускались на колени и крестились.

Виталий смотрел на свои руки, по которым бегали нежгучие язычки пламени, и не сопротивлялся, когда полицейские под руки вывели его за линию оцепления, и позволил Май взять его за руку, в которой он по-прежнему сжимал левую туфлю Бабани, старой дуры, а потом обнять его, плачущего навзрыд, словно облитого светом радости, природа которой ему была непонятна и чужда, но чиста и бессмертна...

Загрузка...