Мария заболела. Федерико и Август на цыпочках вошли в ее темную спальню, так озябнув от Зимы, так согреваясь ароматом вещей на комоде, и тонкий запах маминых волос пробивался сквозь крепкий дух Бандини – от его одежды, что лежала где-то в комнате. Мария открыла глаза. Федерико уже готов был всхлипнуть. Август выглядел раздосадованным.
– Мы есть хотим, – сказал он. – Где болит?
– Сейчас встану, – ответила она.
Они услышали, как потрескивают ее суставы, увидели, как кровь прихлынула к белой щеке, почувствовали затхлость ее губ и недомогание ее существа. Август все это терпеть не мог. Неожиданно в его собственном дыхании обнаружился тот же самый затхлый привкус.
– Где больно, Мамма?
Федерико произнес:
– За каким чертом понадобилось бабке Донне к нам приезжать?
Она села на постели; тошнота ползала по ней. Она стиснула зубы, чтобы подавить внезапный спазм. Болела она всегда, но болезнь ее вечно оставалась хворью без симптомов, болью без крови и синяков. Комната покачнулась от ее смятения. Обоим братьям очень захотелось сбежать поскорее в кухню, где ярко и тепло. Они виновато вышли.
Артуро сидел, засунув ноги в духовку и опираясь на поленья. Дохлая курица валялась в углу, и красная струйка стекала у нее из клюва. Войдя, Мария увидела ее без удивления. Артуро наблюдал за Федерико и Августом, которые наблюдали за матерью. Их сильно разочаровало, что мертвая курица ее не разозлила.
– Сразу после ужина все будем мыться, – объявила она. – Завтра бабушка приезжает.
Братья испустили стон и вой. Ванны у них не было. Мыться означало таскать ведрами воду в корыто для стирки, стоявшее на кухонном полу, – занятие все более и более ненавистное для Артуро, поскольку он уже подрастал и больше не помещался в корыте вольготно.
Вот уже больше четырнадцати лет Свево Бандини подчеркивал свое обещание установить ванну. Мария помнила самый первый день, когда она вошла с ним в этот дом. Показав ей то, что лестно обозначалось как ванная, он быстро добавил, что на следующей неделе закажет ванну. Четырнадцать лет спустя он по-прежнему это утверждал.
– На следующей неделе, – говорил он, – я займусь ванной.
Обещание стало семейным фольклором. Мальчишки им наслаждались. Год за годом Федерико или Артуро спрашивали:
– Папа, когда у нас будет ванна? – и Бандини отвечал с глубинной решимостью:
– На следующей неделе. – Или: – В понедельник.
Когда они смеялись, слыша это снова и снова, тот свирепо глядел на них, требовал тишины и орал:
– Что смешного, к чертовой матери? – И даже сам, когда мылся, ворчал и материл стиральное корыто в кухне. Мальчишки слышали, как он клянет свою жизненную участь и яростно клянется: – На следующей неделе, ей-богу, на следующей неделе!
Пока Мария ощипывала курицу на ужин, Федерико прокричал:
– Чур, мне ножку! – и скрылся за печкой с перочинным ножом. Присев на корточки перед ящиком с растопкой, он вырезал себе кораблики для купания. Он резал и складывал их, целую дюжину корабликов, больших и маленьких, столько дерева, что корыто чуть ли не наполовину можно заполнить, не говоря уже о собственном водоизмещении Федерико. Но чем больше, тем лучше: можно устроить морской бой, даже если придется сидеть на части собственного флота.
Август сгорбился в уголке, читая латинскую литургию алтарного служки на Мессе. Отец Эндрю подарил ему молитвенник в награду за выдающееся благочестие – и благочестие это было триумфом гольной физической выносливости, поскольку в то время, как Артуро, тоже бывший алтарным служкой, постоянно переминался с ноги на ногу на долгих службах Святой Мессы, или чесался, или зевал, или просто забывал отвечать на слова священника, Августа в подобной нечестивости упрекнуть было нельзя. В самом деле, Август очень гордился своего рода неофициальным рекордом, который держал в Обществе алтарных служек. А именно: он мог простоять, выпрямившись на коленях, сложив почтительно руки, дольше, чем любой другой аколит. Другие алтарные служки без сомнения признавали верховенство Августа в этой области, и никто из сорока членов организации не видел никакого смысла в том, чтобы ставить его под сомнение. То, что его таланту выносливого коленопреклонца никто не бросал вызов, часто раздражало чемпиона.
Великое проявление благочестия Августа, его мастерство алтарного служки оставалось вечным источником удовлетворения для Марии. Стоило монахиням или прихожанам только упомянуть о ритуальных наклонностях Августа, как она вся рдела от удовольствия. Она ни разу не пропустила Воскресную Мессу, в которой прислуживал Август. Стоя на коленях в первом ряду, у самого подножия главного алтаря, она вся парила от полноты чувств при виде своего второго сына в сутане и стихаре. Течение его одежд, когда он проходил мимо, точность его службы, тишь его ног на роскошном красном ковре были грезой и мечтой, раем земным. Однажды Август станет священником; все остальное не важно; может, она страдала и горбатилась; может, она умрет снова и снова, но чрево ее подарило Господу священника, освятило ее саму, избранную, мать священника, сродни Деве Непорочной.
С Бандини все было не так. Август был очень набожен и желал стать священником – st. Но Chi сорго/ Какого черта, переживет. Спектакль с его сыновьями в роли алтарных служек развлекал его больше, чем духовное удовлетворение. В те редкие разы, когда он ходил к Мессе и видел их – обычно рождественским утром, когда невообразимо огромная католическая церемония достигала своего изощреннейшего проявления, – троих своих сыновей в торжественной процессии, идущей по центральному проходу, видеть он без усмешки не мог. Он рассматривал их не как освященных детей, облаченных в дорогие кружева и глубоко причастных Вседержителю; ризы эти скорее только подчеркивали контраст, и он видел их просто и более отчетливо такими, кем они были на самом деле: не только его сыновья, но и другие мальчишки – дикари, непочтительные пацаны в неудобных и чесучих тяжеленных сутанах. Один вид Артуро, давящегося в тугом целлулоидном воротнике, подпирающем уши, веснушчатая физиономия вся побагровела и вспухла, одна его иссушающая ненависть ко всей этой церемонии заставляли Бандини хихикать вслух. Что же до маленького Федерико, там то же самое – дьяволенок, несмотря на все ужимки. Хотя женщины серафически вздыхали, доказывая обратное, Бандини понимал и неловкость, и неудобство, и ужасное раздражение мальчишек. Август хотел стать священником; о, перебесится. Вырастет и забудет. Вырастет и станет мужчиной, или же он, Свево Бандини, его чертову башку свернет.
Мария подняла мертвую курицу за ноги. Мальчишки зажали носы и выскочили из кухни, когда мать принялась потрошить ее и приправлять.
– Мне ножку, – сказал Федерико.
– Мы тебя и в первый раз слышали, – отозвался Артуро.
Он пребывал в отвратном настроении: совесть глодали сомнения об убиенной курице. Совершил ли он смертный грех, или же убийство наседки – грех простительный? Он лежал на полу гостиной, жар от толстопузой печки опалял ему один бок, а он мрачно размышлял о трех элементах, которые, согласно Катехизису, составляют смертный грех. Первое: прискорбный повод; второе: достаточное размышление; третье: полное согласие воли.
Разум его закручивался в спираль безрадостных умозаключений. Он припомнил историю сестры Жюстины про убийцу, который в часы сна и бодрствования видел перед собой искаженное лицо зарезанного человека; призрак не давал ему покоя, обвинял его, пока убийца в ужасе не примчался к исповеди и не излил свое черное преступление Господу.
Возможно ли, что и он будет страдать так же? Такая счастливая, ничего не подозревавшая пеструшка. Всего час назад птица жила в мире на земле. А теперь – мертва, убита хладнокровно его собственной рукой. Теперь его всю жизнь будет преследовать лицо наседки? Он уставился на стену, моргнул и ахнул. Точно – мертвая курица смотрела ему прямо в глаза и злобно кудахтала! Он вскочил с пола, забежал в спальню и запер дверь:
– О Дева Мария, оставь меня в покое, а? Я ведь не хотел! Богом клянусь, не знаю, зачем я это сделал! Ох, пожалуйста, милая курочка! Милая курочка, прости, что я тебя убил!
Он залился речитативом Славься Марий и Отчей Наших, пока не заболели колени, пока, тщательно подсчитывая каждую молитву, не пришел к выводу, что сорока пяти Марий и девятнадцати Отчей хватит для истинного покаяния. Однако суеверный страх числа девятнадцать заставил его прошептать еще один Отче Наш, чтобы вышло четное двадцать. Затем, дабы ум не ворчал по поводу возможной скаредности, он добавил в кучу еще двух Марий и двух Отчей, лишь бы доказать вне всяких сомнений, что не суеверен и никак не верит в числа: Катехизис настойчиво развенчивал любые виды суеверий вообще.
Он мог бы молиться и дальше, да мать позвала ужинать. На середину кухонного стола она поместила блюдо, завалив его доверху коричневыми кусками жареной курицы. Федерико повизгивал и стучал вилкой по тарелке. Благочестивый Август склонил голову и прошептал молитву перед едой. Уже закончив, он еще долго сидел склонив голову, шея болела, а он недоумевал, почему мама ничего ему не сказала. Федерико пихнул Артуро и показал длинный нос набожному Августу. Мария стояла лицом к печке. Она повернулась поставить соусник с подливкой и увидела Августа: его золотая головка так почтительно наклонена.
– Хороший мальчик, Август, – улыбнулась она. – Хороший мальчик. Благослови тебя Господь!
Август поднял голову и перекрестился. К этому времени Федерико уже совершил налет на блюдо с курицей, и обе ножки исчезли. Одну из них Федерико глодал; другую спрятал у себя между ног. Глаза Августа раздраженно обшаривали стол. Он подозревал Артуро, сидевшего с полным отсутствием аппетита на лице. Мария села. Молча намазала маргарином ломтик хлеба.
Губы Артуро скривились в гримасе при виде румяной расчлененной курицы. Всего час назад она была счастлива и думать не думала о грозившем ей убийстве. Он бросил взгляд на Федерико: у того с губ капало, пока он вгрызался в роскошную плоть. Артуро затошнило. Мария подтолкнула к нему блюдо.
– Артуро, ты ничего не ешь.
Кончик его вилки пустился на поиски с неискренним рвением. Он наткнулся на одинокий кусочек, жалкий кусочек, оказавшийся еще хуже, когда он перенес его на тарелку, – желудок. Господи, не дай мне больше быть недобрым к животным. Он осторожно откусил. Неплохо. Вкусно. Он откусил еще разок. Ухмыльнулся. Потянулся за добавкой. Ел он со смаком, выискивая белое мясо. Он помнил, где Федерико спрятал вторую ножку. Рука его проскользнула под столом, и он вытянул ее из тайника так, что никто ничего не заметил, – спер прямо с коленей Федерико. Прикончив ножку, он рассмеялся и швырнул кость в тарелку младшего брата. Федерико вытаращился, в тревоге шаря у себя между ног.
– Будь ты проклят, – сказал он. – Чтоб тебя черти разорвали, Артуро. Ты жулик.
Август с упреком взглянул на младшего братишку и покачал желтой головой. «Черти» – грешное слово; может, и не смертный грех; может, грех терпимый, но все равно грех. Он очень опечалился и обрадовался, что сам не сыплет проклятиями, как его братья.
Курица была невелика. Они размели блюдо в центре стола, и когда перед ними остались только кости, Артуро и Федерико стали разгрызать их одну за другой и высасывать мозг.
– Хорошо, что Папа не идет домой, – сказал Федерико. – А то бы ему оставлять пришлось.
Мария улыбнулась: все лица измазаны подливкой, у Федерико ошметки курицы даже в волосах. Она смахнула их и предупредила мальчишек о плохих манерах в присутствии бабушки Донны:
– Если будете есть так, как сегодня, она вам на Рождество ничего не подарит.
Тщетная угроза. Рождественские подарки от бабушки Донны! Артуро хрюкнул:
– Да она дарит нам одни пижамы. За каким хреном нам пижамы?
– Спорить готов, Папа уже напился, – сказал Федерико. – Вместе с Рокко Сакконе.
Кулак Марии побелел и сжался.
– Эта тварь, – сказала она. – Не смей вспоминать о нем за столом.
Артуро понимал ненависть матери к Рокко. Мария боялась его, он был ей отвратителен, когда подходил ближе. Ее ненависть к их пожизненной дружбе с Бандини не знала устали. Вместе росли мальчишками в Абруцци. До свадьбы вместе познавали женщин, и когда Рокко приходил к ним в дом, у них со Свево была такая манера выпивать и хохотать вместе, не говоря ни слова: бормочут что-нибудь на провинциальном итальянском диалекте и громко ржут, этот резкий язык похрюкиваний и воспоминаний весь просто исходит потаенными смыслами, значения, однако, не имеет и всегда относится к тому миру, которому она не принадлежала и никогда не могла принадлежать. Она всегда притворялась, что ей безразлично, чем Бандини занимался до женитьбы, но этот Рокко Сакконе со своим грязным смехом, которым Бандини наслаждался, который с ним разделял, был секретом из прошлого, а его она стремилась ухватить, раскрыть раз и навсегда, ибо знала: стоит секретам их ранних дней явиться, как тайный язык Свево Бандини и Рокко Сакконе отомрет навсегда.
Без Бандини дом, казалось, изменился. После ужина мальчики, поглупевшие от еды, валялись на полу в гостиной, наслаждаясь дружелюбием печки в углу. Артуро подкармливал ее углем, и та счастливо сипела и хмыкала, мягко посмеиваясь, а они растянулись вокруг, голод утолен.
На кухне Мария мыла посуду, сознавая, что мыть одной тарелкой, одной чашкой меньше. Когда она ставила посуду в кладовку, тяжелая битая кружка Бандини, крупнее и неуклюжее остальных, казалось, оскорбленно гордилась тем, что из нее за едой никто не пил. Любимый нож Бандини, самый острый и злобный столовый нож во всем наборе, блеснул в ящике, где она хранила серебро, когда на него упал лучик света.
Дом утратил свое лицо. Незакрепленная ставня ядовито шепталась с ветром; электрические провода, ухмыляясь, терлись об остроконечную крышу задней веранды. Мир неодушевленных вещей обрел голос, они беседовали со старым домом, а тот с маразматическим восторгом недовольства болтал без умолку в своих четырех стенах. Половицы у нее под ногами повизгивали от убогого наслаждения.
Домой Бандини сегодня не вернется.
То, что он не придет сегодня домой, что он, вероятно, сидит где-то в городе пьяный, намеренно не желая возвращаться, ужасало. Все, что было на земле отвратительного и разрушительного, казалось, об этом знало. Мария уже чувствовала, как вокруг сгущаются силы черноты и кошмара, жутким строем подползая к дому.
Избавилась от тарелок, вычистила раковину, подмела пол – и день уже умер. Делать больше нечего. За четырнадцать лет она столько всего заштопала и поставила столько заплат под тусклой желтой лампочкой, что глаза начинали яростно сопротивляться, стоило ей заняться шитьем; ее схватывали головные боли, и приходилось откладывать до дневного света.
Иногда она раскрывала женский журнал, когда тот ей попадался, – какой-нибудь из тех глянцевых ярких журналов, что вопят об американском рае женщин: прекрасная мебель, прекрасные туалеты; о красивых женщинах, находящих романтику в дрожжах; об умных женщинах, обсуждающих туалетную бумагу. Журналы эти, эти картинки представляли очень смутную категорию: «Американские Женщины». Она всегда отзывалась с почитанием о том, чем занимаются Американские Женщины.
Она верила картинкам. Могла часами сидеть в старой качалке у окна гостиной, переворачивая одну за другой страницы женского журнала, методично слюня кончик пальца, открывая новую картинку. Отрывалась Мария, только захмелев от убежденности: сама она полностью отрезана от этого мира Американских Женщин.
Эту ее склонность Бандини зло вышучивал. Вот он, к примеру, – чистокровный итальянец, из крестьян, на целые поколения корни уходят в глубину прошлого. Однако сейчас, когда он получил все бумаги на гражданство, итальянцем себя уже не считает. Нет, теперь он – американец; сантименты, однако, иногда зудят у него в голове, и он любит поорать, похвастаться своим происхождением; но по всему здравому смыслу он – американец, и когда Мария рассказывает ему, что делают и что носят Американские Женщины, когда она упоминает, чем занималась сегодня соседка, «та американская женщина в соседнем доме», Бандини просто бесится. Ибо он очень хорошо чувствует различия классов и национальностей, те страдания, к которым они ведут, и яростно протестует.
Он – каменщик, и для него нет призвания святее на всем белом свете. Можешь быть королем; можешь быть завоевателем – но, кем бы ты ни был, дом тебе нужен; и если у тебя в голове есть мозги, то дом должен быть из кирпича; и чтоб построен был, разумеется, членом профсоюза и по расценкам профсоюза. Это важно.
Марии же, заблудившейся в сказочной стране женского журнала, со вздохами разглядывающей широко открытыми глазами электрические утюги и пылесосы, автоматические стиральные машинки и электроплиты, нужно лишь закрыть картинки этой страны фантазий и оглядеться: жесткие стулья, протертые ковры, холодные комнаты. Ей стоило лишь перевернуть руку ладонью кверху и взглянуть на мозоли от стиральной доски, чтобы понять: она все-таки – не Американская Женщина. Ничего в ней – ни цвет лица, ни руки, ни ноги; ни пища, которую она ест, ни зубы, которые эту пищу жуют, – ничего в ней, ничегошеньки не указывает на родство с Американскими Женщинами.
В душе ей не нужны были ни книги, ни журналы. У нее – свой путь ухода, своя дорога к удовлетворению: четки. Нитка белых бусинок, крохотные узелки вытерлись в десятке мест, держатся вместе волокнами белых ниток, а те, в свою очередь, сами регулярно рвутся, – вот ее исход из этого мира, бусинка за бусинкой. Радуйся, благословенная Мария, Господь с тобою. Мария начинала взбираться все выше и выше. Одна бусинка за другой, и жизнь, и житие постепенно отваливались. Радуйся, Мария, радуйся, Мария. Дрема без сна обволакивала ее. Страсть без плоти убаюкивала ее. Любовь без смерти напевала мелодию веры. Ее здесь больше нет: свободна; она больше не Мария, не американка, не итальянка, не бедная, не богатая, есть электрические стиральные машинки и пылесосы или нет их; она – в земле всевладения. Радуйся, Мария, радуйся, Мария, снова и снова, тысяча и сто тысяч раз, молитва за молитвой, тело спит, разум бежит, память умирает, боль отступает, глубокая неслышная греза веры. Радуйся, Мария, и возрадуйся, Мария. Вот ради этого она и живет.
Сегодня вечером побег с четками, радость, которую она от них получала, были у нее на уме задолго»до того, как она выключила свет на кухне и вошла в гостиную, где ее осоловелые сыновья, покряхтывая, валялись на полу. Для Федерико еды оказалось чересчур много. Он уже крепко спал. Лежал, прижавшись к ковру щекой, рот широко открыт. Август, лежа на животе, тупо смотрел в рот Федерико и размышлял, что, когда его посвятят в сан, он определенно получит богатый приход и будет есть на ужин курицу каждый вечер.
Мария опустилась в кресло-качалку у окна. От знакомого потрескивания коленей Артуро с раздражением поежился. Из кармана фартука Мария достала четки. Ее темные глаза прикрылись, усталые губы зашевелились, раздался слышный и напряженный шепот.
Артуро перекатился на другой бок и уставился в лицо матери. Ум у него работал быстро. Прервать и попросить дайм на кино или лучше сэкономить время, не беспокоить ее, сходить в спальню и просто спереть? Страху нет, что поймают. Когда мать начинала перебирать четки, глаз она не открывала. Федерико спал, а что до Августа, так тот слишком туп и свят и не соображает, что вообще в мире происходит. Он встал и потянулся.
– Хо-хм. Пойду книжку возьму.
В промозглой тьме материнской спальни он приподнял матрас в изножье кровати. Пальцы нащупали скудные монетки в потрепанном кошельке, пенни и никели – пока никаких даймов не ощущалось. Затем пальцы сомкнулись на знакомом тощем кругляшке десяти центов. Он вернул кошелек на место внутри пружины и прислушался: ничего подозрительного. С росчерками шумных шагов, громко насвистывая, он зашел в свою комнату и схватил с комода первую попавшуюся под руку книгу.
Потом вернулся в гостиную и бухнулся на пол рядом с Августом и Федерико. Отвращение перекосило его лицо, когда он увидел обложку. Житие Святой Терезы, Иисусова Цветочка. Он прочел первую строчку на первой странице. «Я потрачу свои небеса на то, чтобы делать добро на Земле». Он захлопнул книжку и толкнул ее Августу.
– Фу, – сказал он. – Что-то не хочется мне читать. Схожу-ка я лучше гляну, пацаны там на санках катаются или нет.
Мария глаз не открыла, но губы слегка шевельнулись: знак того, что она услышала и одобрила его план. Потом голова качнулась из стороны в сторону. Так она говорила ему, чтобы не гулял допоздна.
– Не буду, – ответил он.
Теплый и нетерпеливый под тугими свитерами, он то бежал, то переходил на шаг по Ореховой улице, мимо железнодорожных путей на Двенадцатую, где срезал угол по участку заправочной станции, через мост, затем мертвящий рывок через парк – темные тени тополей пугали Артуро, – и не прошло десяти минут, как он, запыхавшись, уже стоял под козырьком «Театра Изиды». Как обычно перед входом в кинотеатры маленьких городишек, здесь тусовалась небольшая толпа его ровесников, без гроша в карманах, робко ожидая, соблаговолит старший билетер их впустить бесплатно, когда второй фильм программы уже начнется, или не соблаговолит, в зависимости от настроения. Артуро тоже частенько простаивал тут, но в тот вечер дайм у него был, и, благодушно улыбаясь неудачникам, он купил билет и ввалился внутрь.
Он надменно отверг помощь билетера-военного, погрозившего ему пальцем, и стал сам пробираться в темноте зала. Сначала он выбрал место на самом последнем ряду. Через пять минут пересел на два ряда вперед. Еще через минуту снова передвинулся. Потихоньку, полегоньку, по два-три ряда за один раз, он продвигался к яркому экрану, пока наконец не очутился на самом первом ряду – дальше двигаться некуда. Там и остался, горло перехватило, кадык вперед, сам щурится чуть ли не в потолок, а на экране Глория Борден и Роберт Пауэлл играют в «Любви на реке».
Целлулоидный наркотик подействовал сразу. Он был уверен, что его собственное лицо поразительно похоже на лицо Роберта Пауэлла, и в равной же степени был уверен, что лицо Глории Борден поразительно напоминает изумительную Розу – таким образом, он почувствовал себя полностью в своей тарелке, громогласно хохотал над остроумными замечаниями Роберта Пауэлла и содрогался в чувственном восторге всякий раз, когда Глория Борден выглядела страстной. Постепенно Роберт Пауэлл утратил свое «я» и превратился в Артуро Бандини, а Глория Борден постепенно видоизменилась в Розу Пинелли. Когда развалился большой самолет, Роза лежала на столе в операционной, и не кто иной, как Артуро Бандини проводил рискованную операцию, чтобы спасти ей жизнь, мальчишка на первом ряду весь покрылся холодным потом. Бедная Роза! Слезы струились у него по лицу, он вытирал сопливый нос, нетерпеливо елозя рукавом свитера по физиономии.
Но он знал, у него предчувствие все время было, что молодой врач Артуро Бандини совершит медицинское чудо, и чудо, разумеется, свершилось! Не успел он ничего сообразить, как симпатичный доктор уже целовал Розу; настала Весна, и мир был прекрасен. Неожиданно, без единого предупреждения фильм закончился, и Артуро Бандини, ревя и шмыгая носом, сидел на переднем ряду кинотеатра «Изида», ужасно смущенный и полный крайнего омерзения от своего хлюздоперства. Вся «Изида» на него смотрела. Он в этом просто был уверен, поскольку так поразительно походил на Роберта Пауэлла.
Воздействие наркотического очарования медленно выветривалось. Теперь, когда свет зажгли, а действительность вернулась, он огляделся. Десять рядов за его спиной были свободны. Через плечо он оглядел массу мучнистых, бескровных лиц в центре зала и сзади. И тут же почувствовал в желудке электрический укол. В экстатическом испуге он перевел дух. В этом маленьком море однообразия одно лицо сверкнуло алмазом, одни глаза осветились красотой. Розино лицо! И лишь минуту назад он спас ее на операционном столе! Но все это – жалкая ложь. Он сидел здесь, один на десяти рядах кинотеатра. Съехав по сиденью так, что над спинкой едва торчала макушка, он почувствовал себя вором, преступником, когда украдкой бросил еще один взгляд на чарующее лицо. Роза Пинелли! Она сидела почти в самом конце зала между отцом и матерью, двумя крайне толстыми итальянцами с двойными подбородками. Она его не видела; он был уверен, что сидит слишком далеко, она его не узнает, однако его взгляд перепрыгнул это расстояние, и он рассмотрел ее как под микроскопом: прядки волос, выбившиеся из-под шляпки, темные бусы на шее, звездный блеск зубов. Так она, значит, тоже посмотрела картину! Темные, смешливые Розины глаза – они видели это все. А сходство между ним и Робертом Пауэллом она заметила?
Но нет: никакого сходства на самом деле не существовало; нет, конечно. Это просто кино, а он сидит на первом ряду, ему жарко, и он потеет под всеми свитерами. Он боялся дотронуться до своих волос, боялся поднять руку и пригладить их. Он знал, что волосы растут вверх беспорядочно, как сорняки. Люди всегда его узнавали, поскольку волосы его вечно не причесаны, вечно ему нужно подстричься. Может, Роза его уже обнаружила. Ах – ну почему он не причесался? Почему он вечно забывает о таких вещах? Все глубже и глубже вжимался он в сиденье, закатывая глаза кверху – проверить, не торчат ли волосы над спинкой. Осторожно, дюйм за дюймом приподнимал руку, чтобы их пригладить, – но ничего не выходило. Он боялся, что она заметит его руку.
Когда свет вновь погасили, он задохнулся от облегчения. Но стоило начаться второму фильму, как он понял, что придется уйти. Смутный стыд душил его, стыд за старые свитера, за всю одежду, воспоминание о том, как Роза над ним смеялась, страх, что, если он сейчас не ускользнет, придется встретиться в фойе с ней и ее родителями, когда они будут уходить. Мысль о том, что придется с ними столкнуться, была непереносима. Их глаза будут его ощупывать; глаза Розы запляшут от смеха. Она знала о нем все, каждую мысль, каждый поступок. Она знала, что он украл дайм у матери, которой так нужны деньги. Посмотрит на него и сразу все поймет. Надо сваливать; выбираться отсюда поскорее; что-нибудь может случиться; могут снова зажечь свет, и тогда она его точно увидит; может начаться пожар; может произойти все, что угодно; нужно просто встать и выйти отсюда. В одном классе с Розой находиться еще можно, на школьном дворе – тоже; но тут кинотеатр «Изида», и тут он выглядит паршивым бродягой в этой паршивой одежде, отличается от всех остальных, к тому же украл деньги; он не имеет права здесь быть. Если Роза его увидит, сразу же по лицу прочтет, что он спер деньги. Всего лишь дайм, грех терпимый, но, как на него ни смотри, все-таки грех. Он поднялся и быстро, неслышно зашагал по проходу, отвернув лицо, рукой прикрывая нос и глаза. Когда он выскочил на улицу, ночной холод набросился на него, словно плетьми подгонял, и он побежал, а ветер жалил его в лицо, испещряя разум свежими, новыми мыслями.
Едва он свернул на дорожку к веранде своего дома, силуэт матери в окне сразу снял с души напряжение; Артуро почувствовал, как кожа разбивается, точно прилив, и от нахлынувшего чувства расплакался, вина просто лилась из него, переполняя, смывая его прочь. Он открыл дверь и оказался дома, в тепле дома, и от этого ему стало глубоко и чудесно. Братья уже легли спать, а Мария так и не пошевелилась, и он знал, что глаза ее не открывались, пальцы все так же со слепой убежденностью передвигались по бесконечному кругу четок. Ох ты ж, как роскошно выглядела она, его мама, она выглядела клево. Ох, покарай меня, Господь, за то, что я – грязный пес, а она – красавица, и я просто должен умереть. Ох, Мамма, посмотри на меня, потому что я спер дайм, пока ты молилась. Ох, Мамма, убей меня собственными руками.
Он упал на колени и прижался к ней в страхе, обрадованный и виноватый. Кресло покачнулось от его всхлипов, четки затрещали у нее в руках. Она открыла глаза и улыбнулась, ее тонкие пальцы нежно взъерошили ему волосы; Мария напомнила себе: мальчику нужно подстричься. Его всхлипы гладили ее, будто ласки, и ее нежность к четкам росла, сводя воедино и четки, и всхлипы.
– Мамма, – наугад вымолвил он. – Я кое-что сделал.
– Все хорошо, – ответила она. – Я знала.
Он удивился. Как она могла узнать? Он подрезал этот дайм с виртуозным совершенством. Он одурачил и ее, и Августа – всех. Он обвел вокруг пальца всех на свете.
– Ты читала молитвы, а я не хотел тебя беспокоить, – соврал он. – Не хотел тебя от молитвы отрывать.
Она улыбнулась:
– Сколько ты взял?
– Дайм. Я мог бы взять все, но взял только дайм.
– Я знаю.
Он был раздосадован:
– Но откуда ты знаешь? Ты видела, как я его брал?
– Вода в баке еще горячая, – ответила она. – Сходи помойся.
Он встал и начал стягивать свитера.
– Но как ты узнала? Ты видела? Ты подсматривала? Я думал, ты всегда закрываешь глаза, когда читаешь молитвы.
– А почему бы мне не знать? – улыбнулась она. – Ты всегда берешь даймы из моего кошелька. Только ты их и берешь. Я знаю это каждый раз. Я же могу определить по твоим шагам!
Он развязал ботинки и скинул их. В конце концов, его мать – чертовски сообразительная женщина. А если в следующий раз он снимет башмаки и проскользнет в спальню босиком? Он серьезно раздумывал над этим планом, заходя голышом в кухню, чтобы принять ванну.
С отвращением он обнаружил, что холодный пол залит водой. Братья разгромили всю кухню. Везде разбросана одежда, в единственном корыте полно сероватой мыльной воды и плавают мокрые деревяшки – боевые суда Федерико.
Дьявольски холодно сегодня лезть в ванну. Он решил сделать вид. Наполнив корыто, запер кухонную дверь, извлек «Багровое Преступление» и стал читать «Убийство просто так», усевшись голышом на теплую дверцу духовки, пока ступни и лодыжки отмокали в корыте. Решив, что за чтением времени прошло примерно столько, сколько требуется для нормального мытья, он спрятал «Багровое Преступление» на задней веранде, осторожно намочил ладошкой волосы, полотенцем растер сухое тело до яростно розового блеска и, весь дрожа, вбежал в гостиную. Мария наблюдала, как он съежился у печки, втирая полотенце в волосы и ворча без умолку о мерзости мытья посреди зимы. Уходя спать, он был крайне доволен собой и таким мастерским обманом. Мария улыбалась. Когда он укладывался, она отлично видела кольцо грязи у него на шее, будто воротничок. Но ничего не сказала. В самом деле, мыться слишком холодно.
Оставшись одна, она выключила свет и стала читать молитвы дальше. Время от времени сквозь грезу она прислушивалась к дому. Печь всхлипывала и постанывала, требуя топлива. По улице, куря трубку, прошел мужчина. Мария наблюдала за ним, зная, что он ее в темноте не видит. Она сравнила его с Бандини; этот повыше ростом, но смачности походки Свево не хватает. Из спальни донесся голос Федерико, который разговаривал во сне. Затем – сонное бормотание Артуро:
– А-а, заткнись!
По улице прошел еще один мужчина. Толстый, изо рта в холодный воздух валит пар. Свево выглядит гораздо привлекательнее, чем этот; слава богу, что Свево не такой жирный. Но это все отвлекает. Святотатство – позволять заблудшим мыслям прерывать молитву. Она крепко зажмурилась и мысленно составила список, который следовало подать на рассмотрение Благословенной Деве.
Она молилась за Свево Бандини, молилась, чтобы он не слишком напился и не попался в лапы полиции, как случилось однажды еще до свадьбы. Она молилась, чтобы он держался подальше от Рокко Сакконе и чтобы Рокко Сакконе держался подальше от него. Она молилась, чтобы время текло быстрее, чтобы снег растаял и Весна поспешила в Колорадо, чтобы Свево опять вышел на работу. Она молилась, чтобы Рождество прошло счастливо и появились деньги. Она молилась за Артуро, чтобы тот перестал таскать даймы, и за Августа, чтобы тот стал священником, и за Федерико тоже, чтобы рос хорошим мальчиком. Она молилась за одежду для них всех, за деньги бакалейщику, за души умерших и живых, за весь мир, за недужных и умирающих, за бедных и за богатых, за мужество, за силу продолжать жить, за прощение ошибок на ее пути.
Она прочла долгую, истовую молитву, чтобы визит Донны Тосканы оказался кратким, чтобы он не принес слишком много страданий всем вокруг и чтобы настал тот день, когда отношения Свево Бандини и ее матери станут мирными и радостными. Последняя молитва была почти безнадежной, и Мария это знала. Даже мать Христа не смогла бы прекратить боевые действия между Свево Бандини и Донной Тосканой; эту проблему решить могли только Небеса. Ей всегда было неловко поднимать этот вопрос перед Благословенной Девой. Как просить себе луну на серебряную брошку. В конечном итоге, Богородица уже вмешалась и подарила ей великолепного мужа, троих прекрасных детишек, хороший дом, крепкое здоровье и веру в Божью милость. Но мир между Свево и его тещей – м-да, бывают просьбы, которые даже для щедрости Всемогущего и Благословенной Девы Марии чересчур.
Донна Тоскана прибыла воскресным полднем. Мария с детьми были на кухне. Агрнизирующий стон крыльца под ее весом известил их, что пришла бабушка. У Марии запершило в горле. Без стука Донна распахнула дверь и просунула внутрь голову. Говорила она только по-итальянски.
– Он здесь – этот абруццийский пес?
Мария выбежала из кухни и обхватила мать руками. Донна Тоскана теперь превратилась в огромную женщину, после смерти мужа одевалась только в черное. Под наружным черным шелком скрывались нижние юбки, четыре штуки, все ярко раскрашенные. Разбухшие лодыжки – точно зобы. Крохотные туфли, казалось, готовы лопнуть под давлением ее двухсот пятидесяти фунтов. Не две, а дюжина грудей втиснуты ей в бюстгальтер. Она была сложена как пирамида, никакой талии. На руках у нее было столько плоти, что они не свисали вниз, а топорщились под углом, вздутые пальцы болтались сардельками. Шеи практически не было. Когда она поворачивала голову, свисавшее пластами мясо шевелилось с меланхоличностью подтаявшего воска. Из-под жидких седых волос проглядывал розовый череп. Нос у нее был тонок и изыскан, но глаза напоминали давленые виноградины. Всякий раз, когда она говорила, фальшивые зубы рассеянно болтали что-то на своем языке.
Мария приняла от нее пальто, и Донна встала посреди комнаты, принюхиваясь к воздуху, а жир на шее морщился, извещая дочь и внуков, что впечатление, оставленное этим запахом в ее ноздрях, – определенно мерзкое, очень грязное впечатление. Мальчишки подозрительно принюхались. Неожиданно дом действительно запах чем-то, чего они раньше никогда не замечали. Август подумал о своих неприятностях с почками два года назад: неужели за два года вонь еще не выветрилась?
– Здорово, бабушка, – произнес Федерико.
– У тебя зубы черные, – ответила она. – Ты их сегодня утром чистил?
Улыбка у Федерико моментально испарилась, и тыльной стороной руки он прикрыл губы и опустил глаза. Он плотно сжал рот и преисполнился решимости при первой же возможности проскользнуть в ванную и посмотреть в зеркало. Смешно, но зубы на вкус в самом деле казались черными.
Бабушка продолжала принюхиваться.
– Что это за отвратительная вонь? – спросила она. – Вашего отца точно дома нет?
Мальчишки понимали по-итальянски, поскольку Бандини и Мария часто говорили на этом языке.
– Нет, бабушка, – ответил Артуро. – Его дома нет.
Донна Тоскана засунула руку в складки груди и извлекла кошелек. Открыла его, вытащила десятицентовую монету и протянула им, зажав кончиками пальцев.
– Итак, – улыбнулась она. – Кто из трех моих внуков самый честный? Тому подарю эти deci soldi. Быстренько скажите мне: ваш отец пьян?
– Ах, Mammamio, – вздохнула Мария. – Ну зачем об этом спрашивать?
Не глядя на нее, бабушка ответила:
– Стой тихо, женщина. Это игра для детей.
Мальчишки глазами спрашивали друг у друга совета. Они молчали: предать отца хотелось, но не настолько. Бабка такая жадная, но они знали, что в кошельке у нее полным-полно даймов и каждая монетка – награда за информацию о Папе. Пропустить этот вопрос мимо ушей и подождать следующего – не столь неблагоприятного для Папы – или кому-нибудь стоит ответить, пока не ответил кто-нибудь другой? Дело не в правдивом ответе: если бы даже Папа и не был пьян. Единственный способ выцыганить дайм – ответить так, чтобы бабке понравилось.
Мария беспомощно стояла в стороне. Донна Тоскана была вооружена змеиным языком, всегда готовым ужалить даже в присутствии детей: полузабытые случаи из детства и молодости Марии, вещи, которых, как Мария считала, детям лучше не знать, чтобы знание это не умалило ее достоинства, те маленькие штучки, которые мальчишки могут против нее использовать. Донна Тоскана так уже делала раньше. Мальчишки знали, что их Мамма в школе была дурой, поскольку так им сказала бабушка. Они знали, что Мамма играла в лото с детьми ниггеров, за что ей влетало по первое число. Что Мамму стошнило на хорах Св. Доминика во время жаркой Высокой Мессы. Что Мамма, как и Август, писалась в постельку, но ей в отличие от Августа приходилось самой стирать ночные рубашки. Что Мамма однажды убежала из дому, и полиция привела ее обратно (ну, не по-настоящему убежала, просто заблудилась, хотя бабушка настаивала, что именно сбежала). Другие вещи про Мамму они тоже знали. Маленькой девочкой она отказывалась работать, и ее на целые часы запирали в подвал. Она никогда не была и никогда не станет хорошей поварихой. Когда рождались ее дети, она вопила, как гиена. Мамма – дура, поскольку, будь она умной, никогда не вышла бы замуж за этого подонка Свево Бандини… К тому же у нее нет самоуважения, иначе почему она всегда одета в тряпье? Они знали, что Мамма – слабачка, а этот пес, а не муж, ею помыкает как хочет. Что Мамма – трусиха, надо было давно отправить Свево Бандини в тюрьму. Поэтому бабушке лучше не перечить. Лучше помнить Четвертую Заповедь, чтить мать свою, чтобы ее дети следовали ее примеру и чтили ее.
– Ну, – повторила бабка. – Он пьян? Долгое молчание.
Затем Федерико:
– Может, и пьян, бабушка. Мы не знаем.
– Mamma mio, – вмешалась Мария. – Свево не пьян. Он ушел по делам. Вернется с минуты на минуту.
– Слушайте больше свою мать, – сказала Донна. – Даже когда она выросла и научилась что-то понимать, в туалете за собой никогда не смывала. А теперь пытается мне сказать, что этот ваш нищеброд-отец не пьян! Да пьян он! Разве нет, Артуро? Ну, быстро – за deci soldi!
– Да не знаю я, бабушка. Честно!
– Ба! – фыркнула она. – У глупых родителей и дети дураки!
Она швырнула несколько монет к их ногам. Братья накинулись на них, как дикари, мутузя и возя друг друга по полу. Мария смотрела сверху на эту кишевшую массу рук и ног. Донна Тоскана сокрушенно покачала головой.
– И ты еще улыбаешься, – сказала она. – Они, как звереныши, рвут друг друга на куски, а их мать одобрительно улыбается. Ах, бедная Америка! Ах, Америка, дети твои вцепятся друг другу в глотки и подохнут, будто звери кровожадные!
– Но, Mammamio, они же мальчишки. Они играют.
– Ах, бедная Америка! – вздохнула Донна. – Бедная пропащая Америка!
Она пошла с инспекцией по всему дому. Мария к этому подготовилась: половики и полы выметены, с мебели вытерта пыль, печи отдраены. Но тряпкой не убрать потеков с потолка; веником не смести проплешин с ковриков; мылом и водой не потревожить вездесущих детских следов: темных пятен вокруг дверных ручек, жирных мазков, внезапно возникающих тут и там; грубо выразительной детской росписи; случайных чертежей крестиков-ноликов, в которые никто никогда не выигрывал; следов ботинок по низу дверей, календарных картинок, на которых за ночь вырастали усы; башмака, убранного Марией в чулан лишь десять минут назад; носка; полотенца; ломтика хлеба с джемом в кресле-качалке.
Много часов Мария прибиралась и предупреждала – и вот ей награда. Донна Тоскана переходила из комнаты в комнату с коркой смятения на лице. Она осмотрела комнату мальчиков: постель тщательно застелена, голубое покрывало, пахшее нафталином, аккуратно ее довершает; она заметила свежеотглаженные шторы, сияющее зеркало над комодом, тряпичный коврик у постели так точно выровнен, все столь монашески безлико, а под стулом в углу – грязные трусики Артуро, запнутые туда и растянувшиеся, точно срез мальчишеского тела, распиленного напополам.
Старуха воздела руки и взвыла.
– Все впустую, – простонала она. – Ах, женщина! Ах, Америка!
– А это как сюда попало? – произнесла Мария. – Мальчики обычно такие аккуратные.
Она подняла одежку и торопливо запихала ее себе под фартук. После того как трусики исчезли, глаза Донны Тосканы примерзли к ней на целую минуту.
– Никудышная женщина. Никудышная беззащитная женщина.
Весь день продолжалось то же самое, Марию изматывал непреклонный цинизм Донны Тосканы. Мальчишки со своими монетками смылись в кондитерскую лавку. Когда они не вернулись и через час, Донна оплакала слабость родительского авторитета Марии. Когда они все-таки вернулись и вся рожица Федерико оказалась перемазанной шоколадом, Донна взвыла опять. Мальчишки просидели дома еще час, и она пожаловалась, что они чересчур шумят, поэтому Мария отправила их на улицу. Когда они ушли, она предсказала, что они наверняка умрут в этом снегу от инфлюэнцы. Мария приготовила чай. Донна поцокала языком и пришла к заключению, что тот слишком жидок. Мария терпеливо следила за стрелкой часов на плите. Через два часа, в семь, ее мать уйдет. Время остановилось, оно хромало и ползло, агонизируя.
– Ты плохо выглядишь, – сказала Донна. – Что у тебя с лицом?
Одной рукой Мария огладила волосы.
– Я прекрасно себя чувствую, – ответила она. – У нас у всех все хорошо.
– Где он? – спросила Донна. – Этот нищеброд?
– Свево на работе, Mamma mio. Он ищет себе новую работу.
– В воскресенье? – презрительно фыркнула та. – Откуда ты знаешь, что его не какая-нибудь puttana окрутила?
– Зачем ты это говоришь? Свево не такой человек.
– Мужчина, за которого ты вышла, – грубое животное. Но он женился на дуре, и поэтому, я полагаю, на чистую воду ты его теперь никогда не выведешь. Ах, Америка! Только в этой гнилой стране такое возможно.
Пока Мария готовила ужин, Донна сидела, уперев локти в стол, а подбородок – в ладони. В меню были спагетти и тефтели. Донна заставила Марию выдраить котелок для спагетти с мылом. Велела принести длинную коробку спагетти и тщательно ее осмотрела – нет ли мышей. Ледника в доме не было, и мясо хранилось в буфете на заднем крыльце. Говяжий огузок, уже перемолотый для тефтелей.
– Неси сюда, – велела Донна.
Мария положила перед ней мясо. Донна попробовала, ткнув в него кончиком пальца и облизав.
– Я так и думала, – нахмурилась она. – Протухло.
– Но этого не может быть! – воскликнула Мария. – Я его только вчера вечером купила.
– Мясник дурочку всегда обманет, – ответила Донна.
Ужин задержался на полчаса, ибо мать настояла, чтобы Мария вымыла и вытерла и без того чистые тарелки. Вернулись пацаны, голодные как волки. Донна приказала им вымыть руки и умыться, надеть чистые рубашки и галстуки. Мальчишки заворчали, а Артуро пробормотал:
– Вот сука старая, – пристегивая ненавистный галстук.
К тому времени, как все приготовились, ужин остыл. Мальчишки все равно его сожрали. Старуха ела вяло, на тарелке перед ней лежало несколько стебельков спагетти. Но даже они ее не прельщали, и она оттолкнула от себя тарелку.
– Ужин приготовлен плохо, – произнесла она. – Спагетти на вкус – как помет.
Федерико хихикнул:
– А по-моему, ничего.
– Может, тебе еще что-нибудь положить, Mamma mio?
– Нет!
После ужина она отправила Артуро на заправочную станцию вызывать себе такси по телефону. Потом уехала, ругаясь с таксистом и пытаясь сбить цену за проезд до автобусной станции с двадцати пяти центов до двадцати. Когда ее след простыл, Артуро запихал себе в рубашку подушку, завязал поверх нее фартук и стал, переваливаясь, расхаживать по дому и презрительно принюхиваться. Однако никто не смеялся. Всем было наплевать.