Глава вторая

1

В мае 1873 года в Липецке умер Валентин Петрович Плеханов.

Тело его отпевали в Соборной церкви, а похороны состоялись на Евдокиевском кладбище.

Через несколько недель после смерти отца старший сын Валентина Петровича от второго брака Георгий окончил Воронежскую военную гимназию и получил назначение в Петербург — во второе юнкерское артиллерийское Константиновское училище.

Учеба в артиллерийском училище продолжалась недолго. В конце 1873 года юнкер Плеханов подает рапорт на имя наследника престола и получает разрешение оставить военную службу.

В декабре он возвращается в имение отца и начинает готовиться к поступлению в Горный институт.

…Март 1874 года в Гудаловке выдался ветреный. Ранним пасхальным утром во дворе господской усадьбы раздался истошный крик:

— Горим!

Шапка искр взметнулась над кровлей помещичьего дома. Из печной трубы на крыше вырвался столб пламени.

Молодой барин, занимавшийся, как обычно, с утра в кабинете покойного отца, выскочил во двор без пальто и шапки. Хмельной с ночи соседский поп, въехавший во двор на тарантасе и увидевший огонь, взревел басом:

— Воды!

И бросился с полупьяну на крышу, крестясь на ходу.

— Стойте, батюшка! — крикнул молодой барин. — Сгорите!

— Воды, воды! — вопил поп. — Одним ведром все потушу!

На крики выбежала из дома барыня, метнулась к сыну, прижала к груди.

— Уйдем, Егорушка, уйдем!

— Маменька, дом же горит!

— Дом старый! — плакала барыня. — Мне твоя жизнь дороже!

Поп, сбитый пламенем, скатился с крыши с обожженной бородой и усами. На пожар сбегались мужики.

— Вещи спасайте! — кричал поп на мужиков.

Мария Федоровна, не распорядившись ни о чем, увела Жоржа в дальний конец двора. Мужики тащили из огня что попало. Вскоре рухнула кровля, и в пламени погибла вся библиотека Валентина Петровича.

— Вон оно как получается, — сказал приехавший на пожар в собственной бричке бывший гудаловский староста Тимофей Уханов по прозвищу Одноглаз. — Помер старый барин, и гнездо его сгорело. Года не прошло.

С помощью Тимофея, одолжив у него денег, Мария Федоровна (после того, как были растасканы головешки с пожарища) приспособила для проживания семьи в деревне несколько хозяйственных построек. Но жить в них было неудобно, а главное — стыдно. И пришлось всем перебираться в Липецк, во флигель городского дома. Дом этот был куплен Валентином Петровичем шесть лет назад, но так получилось, что сами хозяева, круглый год обитая в Гудаловке, почти не жили в нем, сдавая все пять комнат внаем, а когда случалось приезжать в город, останавливались во флигеле.

Перед самым отъездом в Липецк к барыне Марии Федоровне припожаловал Тимофей Уханов, предложил выгодную сделку: на месте пепелища он, Тимофей, ставит новый барский дом (конечно, не такой, как при старом барине, но ничего — жить будет можно, а то ведь как теперь господа живут? — в кладовых да подклетях, одна срамота).

— А что ты хочешь взамен? — прищурившись при слове «срамота», спросил сидевший рядом с Марией Федоровной Жорж.

Тимофей разгладил усы.

— Взамен мне, барин, ваша землица нужна, — сказал он и, не удержавшись, улыбнулся.

— Это как же понимать? — нахмурился Жорж. — За сто десятин всего один дом?

— Ты хочешь купить у нас землю? — удивилась Мария Федоровна. — Все сто десятин?

— Купить сто десятин, я, пожалуй, еще не потяну, — озабоченно сказал Тимофей. — А вот взять в аренду на долгий срок — это по мне. Причем плата моя вам за землю будет высокая, а ваш процент мне за дом — умеренный.

— Постой, постой, — перебил его Жорж, — ты, как всегда, все запутал. Ну-ка, объясни еще раз свои условия.

— Условия мои, барин, самые простые. Я вам новый дом ставлю. Какой он будет по размеру — это мы опосля обговорим. Во сколько денег этот дом встанет — это ваш долг мне. Скажем, даю я вам его на десять лет. И каждый год вы будете выплачивать мне одну десятую часть, да к этому шесть процентов годовых. Это по-божески, барин, совсем по-божески.

— Из каких же средств мы будем выплачивать этот долг? — спросила Мария Федоровна.

— А вот из каких. Свою землю вы даете в аренду мне али наследникам моим тоже на десять лет. И платить я вам буду за нее в два раза поболее, чем вы теперича за нее получаете. Из этой моей оплаты за аренду вы мне свой долг за дом и возвернете.

— Понятно, — усмехнулся Жорж.

— А можно так все закруглить, — снова заулыбался Тимофей, — что и денег-то нам совать из рук в руки не придется. Вы, скажем, называете свою сумму за землю на все десять лет, а я вам на всю эту сумму огромадный дом и отгрохаю. Еще получше старого, сгоревшего. И будет у вас снова и дом свой, и через десять лет все сто десятин обратно вернутся.

— Тимофей, — спросила Мария Федоровна, — а как же будут мужики?

— Какие мужики? — насторожился Одноглаз.

— Ну те, которые сейчас у нас землю арендуют.

Тимофей посмотрел на барыню кислым взглядом:

— Барыня, матушка, ну сколь они вам сейчас платят, мужики-то? Копейки! А я удвоить цену предлагаю!

— Я не о цене говорю…

— А об чем же?

— Мужикам-то ведь кормиться надо. Где они еще землю возьмут? А наша у них под боком.

— Кормиться! Да нешто они голодные? Им и своих наделов хватает.

— Если бы хватало, — вмешался Жорж, — не арендовали бы у нас.

Тимофей заерзал на табуретке, заговорил удивленно, обиженно, разводя в стороны руки:

— Да какие такие мужики? Откудова они взялись? Сколь их есть, чтобы землицу дробить? Зачем вам, барыня, с ими мелочиться? Одно беспокойство для господ с кажным сиволапым счеты вести, кажную весну и осень себя утруждать…

— Какие мужики? — прищурился Жорж. — А все твои бывшие друзья. Аверьян Козлов, например, севастопольский ратник. Или Парамон с дальнего конца.

— Аверька Козел? — усмехнулся Тимофей. — Да какой же он арендовщик? Ему разве земля нужна? Ему бы только языком чесать, про походы свои рассказывать…

— Земля останется за мужиками, — неожиданно твердо сказал Жорж, вставая. — И всем разговорам об этом конец.

— Да, да, Тимофей, — поспешила подтвердить слова сына Мария Федоровна, — пусть земля за мужиками останется. Она им все-таки нужнее, чем тебе. Ты уж не обижайся.

Одноглаз тоже встал, помял в руках шапку.

— Ну, что ж, — вздохнув, сказал он, — дело, конечно, хозяйское. Но только так вам скажу, барыня. Много вы на этом деле потеряете, много неудобства себе наживете. И об моих словах еще жалеть будете. А мужики землю вам запустят, бурьяном землица зарастет. И тогда уже цена на нее будет другая, совсем другая.

Он пошел было к дверям, но на пороге остановился:

— А напоследок будут вам такие мои слова. Ежели землицу вы все же мужикам отдадите, мне ее у них перекупать придется. Земля ваша после старого барина еще хорошая стоит, ухоженная. А мужики вам ее загадят, ежели такие хозяева, как Аверька Козел, на ей управляться станут. Такого дела никак дозволять нельзя, перекупать придется.

И он шагнул за порог.

— Одну минуту, маменька, — сказал Жорж и пошел за бывшим старостой.

Он догнал его уже во дворе.

— Послушай, Тимофей, — сказал молодой барин, — если ты перекупишь аренду у мужиков, я все твои амбары с хлебом сожгу!

— Это как же понимать? — нахмурился Одноглаз.

— А вот так и понимай, как слышишь. Я тебе мужиков разорять не позволю! Рано ты начинаешь со своих же деревенских шкуру драть.

— Ну и ну, — покрутил головой Тимофей. — «Сожгу»! Это что же такое? Это разбой…

— А то, чем занимаешься ты, разве не разбой?

— Ладно, перекупать не буду, — усмехнулся староста. — А жалко.

Он надел шапку.

— Может, все же уступишь землицу, барин? В одни руки попадет, уход за ней будет справный.

— Нет, — твердо ответил Жорж, — маменька правильно рассудила: мужикам земля нужнее, чем тебе. Они с нее жить будут, а ты — наживаться.

Выгодная сделка не состоялась.

2

Восемнадцатилетний Георгий Плеханов в первый год своего обучения в Горном институте жил в Петербурге аскетом. Занятия, лекции, книги, лаборатории. В редкие свободные часы любил в одиночестве бродить по городу, иногда навещал сестру Сашу, учившуюся в Елизаветинском институте.

Однажды, зайдя на квартиру к знакомому студенту за книгой, он застал человека, который, увидев Жоржа, быстро встал из-за стола и вышел в соседнюю комнату.

Плеханов с удивлением посмотрел на хозяина.

— Кто это? — спросил он.

— Тихо, никаких вопросов, — ответил хозяин, — ты здесь никого не видел.

Жорж пожал плечами и, взяв книгу, ушел.

Через неделю, возвращая книгу, Плеханов опять увидел в комнате того же человека. Незнакомец стоял у окна и с интересом поглядывал на вошедшего.

— Я никого не вижу, — усмехнулся Жорж, — здесь никого нет.

Незнакомец улыбнулся:

— На этот раз есть.

И, подойдя, протянул руку:

— Митрофанов.

Плеханов назвал себя.

— Почему же не убегаете, как в прошлый раз? — спросил Жорж у Митрофанова.

— Тогда я не знал, кто вы, а теперь знаю, — просто объяснил Митрофанов.

— Ну и как? — смерил Жорж нового знакомого насмешливым взглядом. — Дополнительные сведения обо мне успокоили вас? Теперь вы уже не находите в моей внешности признаков полицейского сыщика?

— Полицейского? — переспросил Митрофанов. — А зачем нам полицейские? Мы сами по себе.

— Но ведь в прошлый раз, едва завидев меня и еще ничего не зная обо мне, вы сразу же вышли. Как же тут было не понять, что вы, во-первых, скрываетесь от полиции, а во-вторых, увидели в моей внешности что-то опасное для себя.

— Мудрено рассуждаете, господин студент. Давайте-ка лучше посидим, поговорим по душам, а хозяин нам пока чайку соберет.

Они сели за стол.

— Внешность у вас и в самом деле приметная, — сказал Митрофанов. — Из татар, что ли, будете или из азиатов?

— Прямой наследник хана Батыя.

— А если серьезно?

— Серьезно как-нибудь в другой раз. Про себя лучше расскажите. Вам обо мне, по-видимому, здесь уже кое-что объяснили, а вот о вас я пока ничего не знаю.

— Про себя тоже как-нибудь в другой раз. Если он будет, этот другой раз. У меня к вам есть один вопрос. Вы что же, и в самом деле сродственник Чернышевскому?

— О, господи! — рассмеялся Жорж.

В комнату вошел с самоваром хозяин квартиры.

— Это ты меня родственником Чернышевского сделал? — спросил Плеханов.

— Не Чернышевского, а Белинского, — поправил хозяин.

Тут уже рассмеялся Митрофанов.

— Извинения просим, — сказал он, пощипывая бороду, — малость оговорился. Бывает со мной такое, другой раз путаюсь с именами.

Знакомый студент расставлял на столе стаканы и блюдца.

— Ну, а насчет Белинского? Так оно и есть? — допытывался Митрофанов. — Сродствие имеется?

— Весьма и весьма отдаленное по линии матери.

Митрофанов с уважением посмотрел на собеседника.

— Замечательные произведения ваш сродственник писал. За душу берут… Очень правильные слова говорил про помещиков и господ, и особенно про подневольный народ, про крестьянство. Такие писатели, как Белинский да Чернышевский, и заставили царя волю подписать.

— А вы, — засмеялся Жорж, — разве вы, как бы это правильнее сказать, знакомы с книгами Белинского и Чернышевского?

— Статьи ихние в журналах встречались, — прихлебывал чай Митрофанов.

— А вы и журналы читаете?

— Ну, а почему нет?

— Собственно говоря, ничего странного в этом, конечно, нет, но…

— Выговор мой неправильный вас, что ли, удивляет? Это от прошлой темной жизни осталось. Я ведь из фабричных. А в город из деревни пришел.

— Из фабричных? То есть вы хотите сказать, что вы… рабочий?

— Был рабочим, пока полиция не стала за мной гоняться.

— И что же, будучи рабочим, вы читали в журналах статьи Белинского и Чернышевского?

— И не только их статьи. Мы и Бакунина читали, и Лаврова.

— И как относитесь к их сочинениям?

— Хорошо отношусь. На правильную дорогу людей зовут. Но только не всегда громко. А надо бы громчее, чтобы каждый подневольный русский человек услышал и голову поднял.

— Простите за нескромный вопрос, а чем вы сейчас занимаетесь?

— Распространяться об этом, конечно, не желательно, но поскольку друзья ваши хорошо об вас отзываются и как вы есть родственник Белинского, то скажу. К бунту народ готовим.

— К бунту? Против кого?

Жорж повернулся к хозяину квартиры. Тот, загадочно улыбаясь, помешивал в стакане ложкой.

— Против властей, — твердо сказал Митрофанов, — против бар и господ.

— А кто же будет бунтовать?

— Народ, крестьянство.

— Но ведь для того, чтобы бунтовать, нужны руководители бунта.

— Они будут.

— Кто же ими будет?

— Революционеры.

— И вы себя присоединяете к их числу?

— Немного есть.

— Каким же способом вы собираетесь поднять народ, и в частности крестьянство, на бунт?

— Способов много. Один из главных — идти в народ, объяснить ему, что воля дадена царем неправильно, без земли. Нужно пустить в крестьянство пропаганду, чтобы мужики требовали волю вместе с землей.

— И мужики послушаются вас?

— А как же? Мужик сейчас зол. Он много лет господ кормил, землю и волю долго ждал, надеялся, что и ему за верную его службу барину все по справедливости будет дадено. А что получилось? Обман.

— Мужики тоже разные бывают…

— Сейчас обида на господ всех равняет.

Плеханов откинулся на спинку стула, внимательно посмотрел на Митрофанова.

— Как странно, — задумчиво сказал Жорж, — когда я увидел вас, я понял, что вы человек из народа. И мне захотелось поговорить с вами, но я решительно не знал, в каких выражениях вести этот разговор. Я думал, что в разговоре с вами я должен употреблять те самые «переряженные» слова, которыми написаны брошюры для простолюдинов. Но оказалось, что вы, человек из народа, решительно не укладываетесь в рамки моего представления о народе. Я вырос в деревне, и мне всегда казалось, что я прекрасно знаю народ. Но вот я познакомился с вами, фабричным человеком, рабочим, и выясняется, что мои представления о народе до неприличия узки и ограниченны…

— Хорошо говорите, — накрыл Митрофанов широкой ладонью лежавшую на столе руку Жоржа, — и человек вы, видать, честный…

— Мой отец был помещиком, небогатым, но все-таки помещиком. Он был человеком, что называется, старого закала, с крепостными своими обращался весьма сурово и даже жестоко, и у меня еще в детстве много раз возникал этакий мальчишеский протест против него, но это все-таки был отец…

— Вы очень искренно сейчас говорили, — сказал Митрофанов, пристально глядя на Жоржа.

— Да наболело, знаете ли, на душе. Сидишь все время один за книгами. Зачем, думаешь иногда, все это? Для будущей карьеры?.. Знания, конечно, дело хорошее, но порой пустота какая-то возникает внутри…

— И ваше желание быть с народом тоже очень похвально. Но рабочие — это не народ. Они развращены городской жизнью и проникнуты буржуазным духом.

— Но вы же сами рабочий!

— Я бывший рабочий, сейчас я революционер. А единственный настоящий народ — это крестьянство. Крестьянство, и только оно одно, может быть интересно для революционной работы. Поэтому надо идти в деревню и там вести пропаганду, там готовить народ к бунту. А что касается рабочих, так я вам сам все о них расскажу. Я эту публику насквозь знаю.

…Жорж возвращался домой в недоумении после всего того, что Митрофанов рассказал ему о себе. Митрофанов, сам рабочий, говорит, что рабочие развращены городом и проникнуты буржуазным духом.

Загадки, загадки…

3

На масленицу один из приятелей — однокурсников Жоржа по институту, работавший в студенческих кружках, — спросил у него, нельзя ли будет провести в его квартире очередное занятие кружка.

— Отчего же нельзя? Конечно можно, — ответил Жорж. — Много ли будет народу?

— Человек пятнадцать — двадцать, не больше. Хочу только предупредить тебя, что помимо наших студентов будут еще фабричные.

— Фабричные? — с сомнением переспросил Жорж, помня нелестные отзывы Митрофанова о рабочих. — А разве они вас интересуют?

— Нас интересуют, а тебя нет?

— Да как сказать…

— Среди них занятные людишки встречаются. Тебе будет любопытно на них посмотреть. А то сидишь все время в лабораториях…

«Ладно, пускай приходят, — подумал про себя Жорж. — В конце концов, когда-то и самому надо узнать, что это такое — городские рабочие».

В назначенное время в большую комнату Плеханова, которую он снимал на Петербургской стороне, начали собираться участники кружка. Все пришедшие были интеллигентного вида молодые люди (своих, из Горного института, было всего двое, и когда Жорж спросил у них, будет ли сам устроитель занятия, те ответили, что нет, мол, не будет — он сегодня занят в другом месте).

Потом большой группой пришли фабричные, разделись и все так же, группой, сели в углу.

Интеллигентные молодые люди (никто из них ни разу не представился ни по имени, ни по фамилии — соблюдалась конспирация) называли себя «бунтарями-народниками». Выступая один за другим и обращаясь непосредственно к фабричным, они говорили о том, что сейчас все основные силы русской социалистической партии должны быть направлены на «агитацию на почве существующих народных требований». А за пропаганду, мол, стоят только «лавристы» — люди, как известно, совершенно бездеятельные и поэтому в революционной среде никакой популярностью и никаким влиянием не пользующиеся. (Очень скоро Жорж понял, что все интеллигентные молодые люди принадлежат к какой-то реально существующей революционной организации или, во всяком случае, к какому-то хорошо поставленному революционному кружку, конкретного названия которого они не открывают.)

«Бунтари-народники» упорно склоняли фабричных встать именно на их путь — на путь агитации, а не на ошибочный, «лавристский» путь бесперспективной, по их мнению, пропаганды.

Фабричные пока отмалчивались. Было ясно (по их лицам, неопределенным жестам и коротким, вопросительным репликам друг другу), что отличительные признаки между агитацией и пропагандой они пока улавливают очень слабо, но понять хотят, напряженно вслушиваясь в каждое выступление.

Наконец фабричные заговорили. И Жорж сразу понял, что у него в комнате собрались очень опытные, надежные и влиятельные люди из среды петербургских рабочих. Почти все они, как это было видно из их слов, уже подвергались арестам, сидели в тюрьмах, читали там революционную литературу и теперь, вернувшись на волю, готовы продолжать революционную работу.

И тем не менее Жорж все отчетливее и отчетливее уяснял для себя, что на революционные рабочие кружки фабричные смотрят прежде всего как на кружки самообразования.

«Бунтари» горячились, доказывали, разъясняли свои взгляды, старались втолковать рабочим свою мысль о том, что образование не имеет никакого революционного значения.

— Да как вам не стыдно говорить нам все это! — вдруг с жаром воскликнул, вскочив со своего места, пожилой мастеровой. — Каждого из вас в пяти школах учили, в семи водах мыли, а иной рабочий не знает, как отворяются двери школы! Вам не нужно больше учиться, вы и так много знаете, а рабочим без этого нельзя!

— Да ведь мы не против самообразования! — так же горячо запротестовал один из «бунтарей». — Мы против пропаганды! Мы за агитацию и вас призываем к этому!

— Ну уж нет! — упрямо наклонил голову мастеровой. — Пропаганда — это и есть образование. Вы нас не сбивайте! Я только что из Дома предварительного заключения вышел, по делу «чайковцев» сидел, так что все ваши слова знаю!

— Вы просто не понимаете разницы между этими двумя словами, — вступил в разговор другой «бунтарь». — Ведь это же два совершенно разных слова — «пропаганда» и «образование».

— А вот вы и поучите нас, чтобы мы понимали, — сказал еще один фабричный. — У нас на Василеостровском патронном заводе не одна тыща рабочих, а спроси у любого, какая тут разница, — никто не ответит.

В углу поднялся молодой, красивый, стройный парень с густой пшеничной шевелюрой, в синей косоворотке с длинным рядом мелких белых пуговиц, в ярких хромовых сапогах. Он поднял руку, требуя тишины, и все разом замолчали.

— Не страшно пропасть за дело, когда понимаешь его, — сказал парень тихим и приятным грудным голосом. — А когда пропадаешь неизвестно за что, вот это уже плохо. Мало вы полезного добьетесь, господа хорошие, от такого рабочего, который ничего не знает.

— Да ведь каждый рабочий — революционер уже по самому своему положению! — снова загорячился первый «бунтарь». — Разве рабочий не видит и не понимает, что хозяин наживается за его счет?

— Понимает, да плохо, — ответил парень в косоворотке, — видит, да не так, как следует. Другому кажется, что иначе и быть не может, что так уж богу угодно, чтобы терпел всю жизнь рабочий человек. А вы покажите ему, что может быть иначе. Разъясните ему это яснее ясного. Тогда он станет настоящим революционером.

Спор затянулся надолго. Постепенно обе стороны начали понемногу уступать друг другу — решено было не пренебрегать пропагандой и самообразованием, но в то же время не упускать удобных случаев и для агитации. Жорж, слушая спорящих, уже полностью был уверен в том, что для фабричных так и осталось неясным — какой именно агитации добиваются от них «бунтари». Да и у самих «бунтарей», по-видимому, соединялось с этим злополучным словом (как понял это в тот вечер Жорж) весьма смутное представление.

Но, как бы там ни было, споры в конце концов прекратились и кружок закончился. «Бунтари» оделись, пожали всем руки и разошлись. Ушли вместе с ними и знакомые студенты-однокурсники. А фабричные, посмеиваясь и подмигивая друг другу, почему-то и не думали расходиться.

— Хозяин, — обратился к Жоржу парень в синей косоворотке, — разрешишь пива у тебя выпить? Мы сейчас мигом слетаем. А то какая же сходка без веселья?

— Надо бы промочить глотки, — заулыбались рабочие, — а то все пересохло от этой ругани.

Жорж согласился. Двое фабричных взяли кошелки, сходили в портерную на угол и тут же вернулись с двумя дюжинами пива.

Засиделись за полночь, и, когда расходились, все уже были на «ты» с хозяином комнаты, многие дали свои адреса и просили запросто заходить в гости.

Мрачные отзывы Митрофанова о городских рабочих совершенно не подтверждались. Люди были совсем не пропитанные буржуазным духом, сравнительно развитые и разговаривать с ними было так же интересно, как и со знакомыми друзьями-студентами.

Загрузка...