Еще в первый год своей петербургской жизни Жорж Плеханов был поражен размахом антиправительственных настроений, которые господствовали в столице. По сравнению с тихим провинциальным Липецком, где, конечно, тоже иногда поругивали в тряпочку начальство (губернатора — за сожительство с вице-губернаторской женой, полицмейстера — за пристрастие к мздоимству, преосвященного еще за какие-то грехи), Петербург выглядел просто «кипящим котлом»: на каждом шагу можно было услышать нелестные слова о царе и его министрах, ловко «провернувших» крестьянскую реформу, посуливших обществу разнообразные свободы, а на деле не сделавших почти ничего для реального изменения жизни отсталой страны, позорно проученной на севастопольских бастионах просвещенной Европой. Вокруг бурлили студенческие кружки и сходки, повсюду шли разговоры о хождении в народ, поговаривали о том, что где-то на тайных конспиративных квартирах создается настоящая революционная организация.
Слово «народ» было у всех на устах. Народ надо было освобождать, народ надо было просвещать, долг образованных слоев общества перед народом требовал от каждого каких-то решительных действий.
Но что это было такое — народ? Гудаловские мужики, рядом с которыми Жорж вырос, или что-то совершенно другое?
Встреча с Митрофановым, который несомненно был народом, показала, что народ существует в каком-то ином обличии, чем ему это раньше было известно. Но нелегальный, скрывающийся от властей Митрофанов был, безусловно, исключением из общих правил, единичным явлением. Теперь же, после встречи «интеллигентов» с фабричными, стало ясно, что таких исключений много, что существует еще одна широкая разновидность «народа», не прятавшаяся от полиции, спокойно себе работающая на своих заводах и в мастерских, но тем не менее представляющая большой интерес для таких, скажем, людей, как «бунтари-народники».
«Народ» был рядом, «народ» жил в соседних переулках и улицах, «народ», расходясь со сходки в его комнате, оставил ему свои адреса и фамилии, просил заходить в гости, и в общем-то с этим «народом» ему было легко и просто говорить по душам. Расстояние до «народа», которое раньше казалось ему очень далеким, теперь предельно сократилось, и дело сближения с ним, пугавшее его до этого своими кажущимися трудностями, сейчас уже представлялось совсем незамысловатым.
Да, надо было сближаться с «народом» (это была потребность времени — дань, мода, атмосфера эпохи), надо было поддержать завязавшиеся отношения с новыми знакомыми (с «бунтарями» невольно приходилось встречаться каждый день в институте), и вскоре после сходки Жорж отправился в гости к литейщику Перфилию Голованову, жившему тут же на Петербургской стороне, почти по-соседству.
Это первое, сознательное посещение «народа» (городское, «малое хождение в народ», но предпринятое уже сугубо по личной инициативе) произвело на Жоржа глубокое впечатление, дало ход многим будущим мыслям и настроениям, заставило крепко задуматься над окружающей и своей собственной жизнью.
Прежде всего Перфилий так же, как и Митрофанов, совершенно не укладывался в его, Жоржа, рамки представлений о «народе» и не имел в своем характере и образе жизни ни одной черты, которые любила приписывать «народу» интеллигенция. Это был очень самобытный человек. Несмотря на то, что когда-то он пришел в город из деревни, теперь в нем не было совершенно никакой крестьянской простодушности, никакой деревенской склонности к тому, чтобы жить и думать так, как раньше жили и думали его сельские предки. При очень скромных умственных способностях Перфилий отличался необыкновенной жаждой знаний и поистине удивительной энергией в их приобретении. На своем заводе он работал ежедневно по десять-одиннадцать часов. (После первого посещения Жорж зачастил к Голованову.) Придя после смены домой, Перфилий сразу же садился за книги и просиживал над ними иногда до двух-трех часов ночи. Читал он очень медленно, многого сразу не понимал, потом требовал объяснений чуть ли не по каждой странице, по нескольку раз переспрашивая значение впервые встретившихся слов, но то, что усваивал, запоминал основательно и навсегда.
Невысокого роста, сутулый, с землистым лицом, впалой грудью, покатыми плечами и сильными длинными руками, доходившими ему чуть ли не до колен, с большой головой и относительно маленьким по сравнению с этой головой туловищем, он был похож иногда на сказочного гнома, на карлика, которого неведомый волшебник заколдовал какой-то загадочной силой, сдавил со всех сторон, пригнул к земле. Казалось, что ему все время хочется избавиться от своей сутулости, распрямиться, вздохнуть всей грудью. Он часто проводил по лицу и глазам огромной, будто расплющенной ладонью (похожей на рачью клешню), несоизмеримо большой по сравнению со всей рукой, словно хотел освободиться от какого-то недомогания, от внутреннего жара, запекшегося в нем раз и навсегда.
Жил Голованов один, в крошечной, тесной комнатке, в которой стояли кровать, стул и стол, вечно заваленный книгами. Познакомившись с ним, Жорж был поражен обилием и разнообразием чисто теоретических вопросов, волновавших Перфилия. Чем только не интересовался этот маленький, сутулый человек, в детстве едва научившийся грамоте! Политическая экономия, химия, социальные науки, теория Дарвина — все это занимало его в равной степени, все одинаково привлекало внимание, возбуждало жадный интерес, и, казалось, нужны были долгие годы, чтобы когда-нибудь этот интерес был хотя бы частично удовлетворен.
Иногда во время разговоров Перфилий, проведя по лицу рукой, подолгу смотрел на Жоржа, объяснявшего ему в это время какую-нибудь замысловатую проблему, своими маленькими, острыми, глубоко посаженными глазами, и тогда изо всех морщин на его немолодом лице, из землистых складок около рта, из траурных бороздок на лбу, забитых цепко въевшимися в кожу металлическими крошками и копотью, как бы возникал некий странный и недоуменный вопрос, который, казалось, вовсе и не соответствовал мудреной теме их разговора, а был рожден чем-то совершенно иным, лежавшим вне книг, исходившим не из сложных теорий и далеких эмпирий, а из простой, происходившей рядом жизни, обступавшей его, Перфилия, со всех сторон и давившей на него всеми своими неразгаданными загадками.
В такие минуты Жорж замолкал, силясь проникнуть в тайну внутреннего состояния своего собеседника, в глубину неожиданно посетившего его скорбного настроения, но тайна эта и глубина были, конечно, для него за семью печатями, и он только молча смотрел на Перфилия, и Голованов тоже некоторое время молча смотрел на своего отдаленного молодого друга, а потом, как бы спохватившись, вздохнув и усмехнувшись, надевал свои синие очки, и прерванный разговор возобновлялся.
Вместе с Головановым Жорж побывал в гостях и у других рабочих и на одной из квартир встретился с тем самым своим однокурсником, который, организовав сходку, исчез потом из института на долгое время.
— Где ж ты пропадал? — радостно спросил Жорж, увидев товарища.
— Революционная тайна, — подмигнул однокурсник.
— Ты бы хоть сказал заранее, какие люди придут ко мне, — упрекнул приятеля Жорж. — Я весь вечер просидел дурак дураком, а разговор был интересный.
— Заранее ничего нельзя было говорить. Ты же не посвящен был до этого в наши отношения с фабричными. Вот мы по старому революционному обычаю и оберегали тебя, чтобы не произошла какая-нибудь неожиданность.
— А какая могла бы произойти неожиданность?
— Ну, мало ли что… Теперь уже многие в нашей среде знают твою фамилию. Так что, если придет ночевать какой-нибудь незнакомый гость, скрывающийся от полиции, ты уж, будь любезен, не отказывай.
— Конечно, не откажу.
— Я вижу, ты заинтересовался фабричными… Может быть, проведешь с ними несколько занятий?
— Попробовать можно.
— Но для этого тебе и самому нужно будет немного подковаться. Вот адресок и записка к некоему Фесенко. Он ведет кружок повышенной трудности, только для студентов. Особое внимание обращает на политическую экономию. Тебе это будет и самому интересно, и полезно для нашего дела. Походишь туда несколько месяцев, а потом я тебе дам адреса рабочих кружков, где занятия надо будет вести уже самостоятельно. Договорились?
— Договорились.
— Ну, поздравляю со вступлением на славный путь служения народному делу.
Мастеровой, требовавший на сходке с «бунтарями» уделять в рабочих кружках главное внимание самообразованию, жил на Васильевском острове в хорошо меблированной комнате, которую он нанимал у хозяев вместе с одним старым знакомым — тем самым красивым и стройным молодым рабочим, который пришел на сходку в косоворотке и ярко начищенных сапогах.
Когда Жорж в один из воскресных дней вошел в их комнату, оба фабричных сидели за покрытым скатертью столом и закусывали. Увидев студента, оба встали и чинно поздоровались. На обоих были хорошо сшитые черные чесучовые тройки, свежие сорочки, модные ботинки. Никаких сапог и косовороток и в помине не было. Жорж в своей подпоясанной шнурком сатиновой блузе выглядел рядом с ними бедным родственником.
Его пригласили сесть.
— Я, может быть, не ко времени? — смущенно спросил Жорж.
— Самое ко времени, — успокоил его молодой. — Вон мы Павла Егорыча, можно сказать, сватать вечером идем, праздник у нас сегодня, так что все в порядке, милости просим.
(«Вот и они, несомненно, тоже „народ“, — подумал Жорж, — но как они опять же не подходят под мои сентиментальные представления о „народе“! И может быть, все это и есть то самое буржуазное влияние города, о котором говорил Митрофанов?»)
Разговорились. Павел Егорович и Семен рассказали о себе. Работают столярами на Новой Бумагопрядильне. Заработки хорошие — до двух рублей в день. Но хозяин, конечно, — сволочь, душит нормой и штрафами. Почему тянутся к студентам? Грамоты не хватает, хотелось бы от ученых людей понабраться ума-разума, чтобы в обиду себя не давать. В прошлом случалось бывать под арестом, хлебнули и тюремных щей, теперь держат себя аккуратнее, внешне — осторожнее, но революционному делу по-прежнему верны, в случае чего — всегда придут на подмогу хорошим людям. Книг читают много — вон они везде лежат, на окне да на шкафу. Слишком заботятся об своей наружности, фасонисто одеваются, выглядят щеголями? Ну, это особый разговор. Каждый человек об своей наружности по-своему заботится. Взять «антиллигентов», к примеру. «Антиллигенты» чего любят? Они любят под простой народ принарядиться. Оденет какую-никакую засаленную рубаху — и каждому рабочему человеку уже брат. А рабочий человек в этой засаленной рубахе целый день вертится у себя на фабричонке, она ему до смерти надоела, все глаза намозолила. «Антиллигент», который в нашу рубаху влез, против своих, значит, бунтует, которые во фраках да в мехах ходят. А рабочий человек пришел домой, вымылся, надел хорошую одежу — так, может быть, он этим тоже бунтует, но против такой жизни, которая вынуждает его целый день в грязных лохмотьях ходить у себя на фабрике. Так что тут бабушка еще надвое сказала, кто как об себе заботится. (Жорж про себя подивился зрелости этой мысли, которую горячо высказал и так логично обосновал Павел Егорович. Семен во всем поддакивал старшему товарищу или молча соглашался с его доводами.)
Потом Жорж спросил, как они относятся к той мысли «народников-бунтарей», по которой выходило, что «спропагандированные» городские рабочие должны идти в деревню и там действовать в духе той или иной революционной программы.
— В деревню мы идти, конечно, не отказываемся, — неопределенно и как-то очень неохотно сказал Павел Егорович. — Ежели надо для революционного дела, мы в деревню пойдем. Деревня — для нас дело знакомое, поскольку мы там родились и родители наши там, слава богу, пока проживают. Но только так тебе скажу, милый человек: в деревне нам делать нечего.
— Не уживемся мы теперь с нашими деревенскими после городской жизни, — подтвердил Семен. — Привычка не та стала. Оно ведь как получается? Который человек в городе поживет, он на деревенских сверху вниз смотрит. Хотя, конечно, жалко их, серых, да что поделаешь — не та привычка. Но если студенты говорят — мы поедем…
«Они не любят деревню, — отметил про себя Жорж, — а Митрофанов не любит город. А ведь все трое в прошлом деревенские. Загадки, загадки… Хотя в общем-то кое-что уже становится яснее. Митрофанов по своей нелегальности долго жил среди революционеров-интеллигентов и совершенно проникся их чувствами — перенял у них нелюбовь к городу и тягу в деревню, чтобы поднимать на бунт мужиков… На взгляды этих двоих народнические идеи революционной интеллигенции тоже наложили свой отпечаток, но изменить свои привычки Павел Егорович и Семен уже не могут, они просто не в силах этого сделать. Их городское положение и хорошие заработки уже сильнее, чем взгляды, которые им хотят привить наши интеллигенты».
Чем ближе знакомился Жорж с жизнью фабричных, тем лучше он понимал, что слово «фабричные», которым в студенческой среде было принято называть вообще всех городских рабочих, не совсем правильно и точно передает положение рабочих как по отношению друг к другу, так и по отношению к тем заводам и фабрикам, на которых они работали. Условно, для себя, Жорж разделил их на две большие категории: фабричные и заводские. Мерилом этого разделения было разное экономическое положение этих двух категорий, то есть разный характер труда, которым занимались рабочие.
Заводскими можно было называть тех рабочих, которые имели такие специальности, как токарь, слесарь, столяр, плотник, фабричными — работающих на прядильных, ткацких, кирпичных, сахарных фабриках. Рабочий день v фабричных продолжался дольше, чем у заводских, а зарабатывали фабричные наполовину меньше заводских. Фабричные почти везде жили в общих, артельных помещениях, заводские снимали квартиры. Заводские (как Павел Егорович и Семен) одевались настоящими буржуями, и порой кто-нибудь из них выглядел «барином» гораздо больше, чем любой из студентов. Фабричные же даже в праздники все подряд носили ситцевые рубашки и длиннополые поддевки, чем и вызывали язвительные насмешки щеголеватых заводских.
У фабричных было больше связей с деревней, чем у заводских. Пребывание в городе казалось им временной и очень неприятной необходимостью. Почти все твердо верили, что рано или поздно им удастся вернуться в свои родные деревни («вот только деньжонок скопить бы немного, да с этим капиталом и встать заново на хозяйство»). Но мало-помалу настроения эти у фабричных ослабевали и связи с деревней обрывались. Городская жизнь подчиняла их своему влиянию, и они незаметно для себя приобретали новые привычки и взгляды. Многие фабричные, начавшие уже в своем развитии движение к более высокой, заводской категории и вынужденные по каким-то причинам (чаще всего по семейным) временно вернуться в деревню, ехали туда как в ссылку и, как правило, довольно быстро возвращались обратно теперь уже решительными врагами всякой «деревенщины». Происходило это, как постепенно выяснял для себя Жорж из разговора с рабочими, по очень простой причине — деревенские нравы и порядки становились невыносимыми для человека, личность которого начинала хоть немного развиваться.
Деревенская нужда и необходимость платить подати, часто во много раз превышавшие крестьянские наделы, ежегодно «выгоняли» из деревень великое множество людей, и все они, естественно, устремлялись в ряды фабричных, своим соперничеством сильно снижая заработную плату уже ранее пришедших в город. На заводах же этот наплыв был меньше, так как туда редко удавалось попасть человеку без ремесла.
Замечал Жорж также в своих встречах и разговорах с рабочими и то, что в заводской среде гораздо сильнее, чем между фабричными, была развита тяга к общению друг с другом. Примером этому могли служить субботние и воскресные публичные чтения, которые устраивались в школах так называемого Технического общества. Фабричные этих чтений почти не посещали, зато заводские приходили нередко целыми семьями и после окончания подолгу не расходились, беседовали друг с другом, обсуждали только что услышанное, трогательно благодарили учителей общества за их заботу о простом народе.
Активные «спропагандированные» рабочие видели в отношении к этому глубокий смысл: если не ходит человек на чтения, значит, для общего дела он не годится, а если ходит, если книгой интересуется, то со временем и выйдет из него надежный помощник.
Некоторые интересующиеся книгой заводские и сами и прочь были взяться за перо. На Василеостровском патронном заводе, например, рабочие вели рукописный сатирический журнал — своеобразную летопись заводской жизни. Доставалось в нем, конечно, все больше заводскому начальству, но иногда делались намеки и повыше. Так, в одной безымянной заметке Жорж прочитал, что в правительственных сферах обсуждается проект закона, по которому особые награды будут получать те предприниматели, которые в течение года изувечили наибольшее количество рабочих на заводах и фабриках («награды будут соразмерны количеству оторванных пальцев, рук и носов»).
Много узнал Жорж и в том самом кружке повышенной трудности для студентов (кружке Фесенко), куда его рекомендовал знакомый однокурсник. Здесь в основном велись занятия по политической экономии. Несколько лекций Фесенко посвятил разбору сочинения немецкого ученого Карла Маркса под интригующим и запоминающимся названием «Капитал». К сожалению, Фесенко скоро уехал из Петербурга, и политическая экономия в кружке была заброшена, а на занятиях на первый план вышли сообщения о русской истории, и в частности — рассказы о восстаниях Степана Разина, Пугачева и Булавина. Это уже было менее интересно, так как все эти сведения можно было почерпнуть из книг к публичной библиотеке, и Жорж постепенно от кружка Фесенко отошел.
К тому времени знакомый однокурсник, как и обещал, поручил ему вести самостоятельные занятия в некоторых рабочих кружках. По принятой тогда моде Жорж всего больше говорил на этих занятиях об учении Бакунина, главным смыслом которого был всеобщий крестьянский бунт.
Рабочие на занятия приходили с самой разной степенью подготовленности, но к абстрактным «бакунистическим призывам» девятнадцатилетнего лектора-«бунтаря» почти все относились одинаково — сдержанно, а кое-кто и с откровенной улыбкой. Зато было много насущных вопросов, и в частности многих интересовала проблема своих личных «отношений» с богом. Абсолютное большинство в бога уже не верило, но продолжало ходить в церковь — по привычке. «Дайте что-нибудь почитать, чтобы с попами развязаться», — просили рабочие. Жорж раздавал участникам кружка брошюры, полученные от «бунтарей» («Сказка о копейке», «Сказка о четырех братьях», «Мудрица Наумовна»), специально предназначавшиеся революционной интеллигенцией для «народа», но рабочие, особенно заводские, чаще всего быстро возвращали эти брошюры обратно.
— Это для серых, — с усмешкой говорили они.
Однажды один из участников кружка, Иван Егоров, работавший на Василеостровском патронном молотобойцем (высокий, плечистый парень, уроженец Архангельской губернии), пришел на кружок со «своей» книгой. Жорж спросил, как она называется. Егоров показал. Это были «Основания биологии» Герберта Спенсера.
— Ну и сколько вы уже прочитали? — поинтересовался Плеханов.
— Половину, — последовал ответ.
— И много поняли?
— Что надо, все понял, — ответил Егоров.
— Для вас это слишком трудное чтение, — сказал Жорж. — Нужно взять что-нибудь полегче.
— Зачем полегче? — обиделся рабочий. — Что уж вы думаете, что мы все подряд дураки?
Жорж поспешил заверить Егорова, что совершенно так не думает, иначе зачем бы он приходил сюда и вел занятия?
Теперь Жорж находился в самом центре народнических кружков Петербурга. Горный институт был оставлен навсегда, и Жорж с головой погрузился в революционные дела и хлопоты.
В эти дни почти каждую ночь у него в комнате ночевал кто-нибудь из нелегальных. Стук в дверь раздавался иногда за полночь. Хозяин открывал, и на пороге вырастала незнакомая фигура в низко, на самые глаза, надвинутой широкополой шляпе.
— Вы Плеханов?
— Да.
— Я от Павла Аксельрода. Необходимо переночевать.
— Милости просим. Вот сюда, пожалуйста, на диван. Я сейчас постелю.
— Нет, нет, никаких постелей. Лягу на полу. Раздеваться не буду. Уйду рано утром.
Утром незнакомец исчезал так же, как и появлялся, — не называл себя. Короткое «благодарю» — и все. Таковы были правила конспирации.
Проходило еще несколько дней, и снова в полночь стук в дверь.
— Вы Плеханов?
— Он самый.
— Я от Льва Дейча. Переночевать не откажете?
— Милости просим.
Визитер укладывался в углу на пол, положив под голову стопку книг, и утром, поблагодарив, уходил.
Однажды ночевать явился молодой человек, в повадках которого все выдавало бывшего военного — выправка, разворот плеч, четкие движения и жесты. Оглядевшись, молодой человек вытащил из кармана револьвер и положил его на стол. Потом достал второй и положил рядом.
— Ого! — удивился Жорж. — Носите с собой целый арсенал?
— Люблю оружие, — сказал молодой человек. — С ним как-то спокойнее чувствуешь себя в этом городе. Не страшна никакая полицейская сволочь.
— Вы офицер?
— В прошлом. А вы, насколько я знаю, тоже из военных?
— Юнкер в отставке. Служил царю и отечеству всего четыре месяца. Больше не выдержал. Правда, до этого пять лет в кадетах.
— Это хорошо. Нашему движению нужны люди, знакомые с военной службой.
Жорж предложил чаю. За самоваром засиделись чуть ли не до рассвета. Говорили о многом.
— Все наши кружки необходимо объединить в организацию, — убежденно сказал молодой человек. — Движению нужен новый этап. Хождение в народ принесло свою ощутимую пользу — мы узнали настроения крестьян. По всей вероятности, сейчас мужик еще не готов к бунту, и нам следует свести наши программы к реально осуществимым народным чаяниям. Земля и воля. Вот чего мы должны добиваться. Переход всей земли к крестьянству и равномерное распределение ее между теми, кто обрабатывает землю своим трудом.
Утром, забрав свои пистолеты, молодой человек ушел. Позже Жорж узнал, что в ту ночь у него был Сергей Кравчинский — будущий исполнитель приговора над шефом жандармов Мезенцовым.
…Как-то Жоржу сообщили, что завтра состоятся похороны убитого в тюрьме студента Чернышева.
— Вы придете?
— Непременно! — ответил, не раздумывая, Жорж.
Похороны Чернышева, начавшиеся как обычная процессия, постепенно превратились в демонстрацию. Гроб несли посередине улицы, слышались глухие рыдания, чей-то молодой голос несколько раз выкрикнул проклятия царю и самодержавной власти. Появилась полиция, произошло столкновение. Выкрики усиливались — слышно уже было несколько голосов. Раздались свистки — полиция попыталась отсечь толпу от гроба, но городовых смяли и оттеснили в сторону.
В похоронах участвовали в основном студенты. Только около самых кладбищенских ворот Жорж увидел Перфилия Голованова. В своих синих очках, в длинном драповом пальто и накинутом на плечи клетчатом пледе он тоже был похож на студента.
— Вы один? — спросил Жорж у Перфилия.
— Павел Егорович и Семен хотели прийти, — ответил Голованов, — да, видно, не смогли. Будний день сегодня, все работают.
С кладбища возвращались вместе. Остановившись около своего дома и зябко кутаясь в плед, Перфилий сказал Жоржу:
— Сильно запомнятся эти похороны. Жалко, совсем не было нашего брата, фабричных. А нам бы тоже такую заваруху с городовыми устроить, чтобы дружнее ребята держались и от полиции не пятились.
— Вы хотите организовать рабочую демонстрацию?
— А почему бы нет! У нас бы городовые, если бы поперек дороги нам встали, так просто не отделались. Мы им усы-то намяли бы.
Жорж улыбнулся. Он вспомнил руки Перфилия — сильные, длинные, перевитые жгутами вен, похожие на рачьи клешни, раздавленные ежедневным общением с тяжелым литейным металлическим инструментом. Да, пожалуй, не сладко бы пришлось городовому, которого бы коснулась такая рука, сжатая в кулак.
— Это действительно было бы просто замечательно, — задумчиво проговорил Жорж.
Он уже видел ее — эту огромную рабочую демонстрацию на Невском проспекте и себя вместе с Перфилием, идущего в первых рядах. Весь Петербург был бы действительно потрясен этим грандиозным шествием. А сколько бы дала она делу объединения всех революционных кружков? Сколько настоящего революционного порыва вызвала бы в передовом обществе!.. Да, значение такой рабочей демонстрации трудно переоценить, если бы она состоялась.
В конце лета 1876 года Жорж Плеханов вместе с приятелем, студентом-медиком Костей Солярским приехал в Липецк.
Это был последний приезд Жоржа на родину, и, словно чувствуя это, он был особенно ласков, чуток и предупредителен с матерью и младшими сестрами.
— Что же так поздно, Егорушка? — спрашивала Мария Федоровна, вглядываясь в сильно изменившееся за прошедший год лицо сына. — Мы ждали тебя в июне.
— Никак не мог раньше, маменька, — смущенно отвечал Жорж, — очень много было занятий.
На самом деле он не имел возможности выехать из Петербурга потому, что его «чистыми» документами пользовался в это время нелегальный революционер (Лев Дейч), и, чтобы не подвергать его опасности, Жорж почти не выходил из дома.
Теперь, после вынужденного затворничества, он с младшими сестрами и Солярским много гулял по городу и его окрестностям, поднимался на живописные липецкие холмы, катался на лодке по извилистой речушке Воронеж, ходил в хвойные леса, подолгу сидел на берегах озер и прудов, собирал лесные ягоды и грибы, слушал птиц, а выйдя из леса на широкие заливные луга, ложился на копны сена и, вдыхая аромат скошенных трав, вспоминал детство, Гудаловку, отца.
Однажды во время одной из таких прогулок вся компания забрела на ярмарку, раскинувшую свои яркие, разноцветные шатры и павильоны прямо на берегу Воронежа. Покатались на карусели, купили два арбуза у бойкого астраханского купца.
— Чего ж такими неспелыми торгуешь? — спросил Жорж, разрезав арбуз и увидев, что он внутри белый.
— Хорошую цену дают, вот и торгую, — объяснил купец. — В нашем деле что главное? Свои денежки назад получить.
— Чтобы на эти денежки снова купить еще больше незрелых арбузов, — подмигнул купцу Костя Солярский, — и снова сбыть их втридорога?
— Это уж как получится, — засмеялся купец. — Торговля она что? Она оборот любит.
— Уроки Фесенко, — сказал Жорж, — закон рынка в открытом виде.
— Во всем своем отвратительном открытом виде, — добавил Солярский, — Товар — деньги — товар — плюс плутовская ловкость российского купчишки-пройдохи.
— Обижаешь, барин, — нахмурился торговец арбузами. — Мы свой товар никому не навязываем, у нас без всяких плюсов. Хошь бери, ешь, а не хошь — отходи в сторону, другим не мешай.
Пошли по ярмарке дальше. На самом краю увидели кирпичный сарай, возле которого несколько мужиков в закатанных выше колен холщовых портках месили ногами глину. Внутри сарая еще двое мужиков в клеенчатых фартуках сажали сырые кирпичи в печь.
— А вот и промышленное производство товара, — усмехнулся Жорж, — Не ярмарка, а просто учебник политэкономии.
В сарай вбежал разбитного вида малый в сапогах гармошкой, жилетке и рубашке в горошек навыпуск — приказчик.
— Господа! — предупредительно изогнулся приказчик. — Кирпичиками интересуетесь? В каком количестве желаете приобрести? Куда отправить? Доставка производится исключительно за счет фирмы и исключительно в лучшем виде! Кирпич — отборный, штучный, прима! Глина — первых сортов, формовка — отменная! Не кирпич, а калач — так и съел бы! Сам городской голова приобрел вчерась полторы тыщи, не побрезговали сюды пожаловать, взглянуть на обжиг. Оплату принимаем наличными, в рассрочку, в кредит… Как прикажете?
— Мы не покупаем, — за всех ответил Жорж, — мы просто так.
Приказчик мгновенно исчез, и уже снаружи сарая слышался его голос: «Кирпич отборный, штучный — калач, а не кирпич!..»
Жорж и Костя Солярский остались посмотреть на обжиг. Яркое пламя сильно гудело в поду печи, длинные языки огня рвались вверх.
— Да, это уже не арбузы, — медленно проговорил Жорж. — Здесь уже давно все созрело, все в спелом виде. Производство, сбыт и даже доставка потребителю — все в одних руках. И кроме того, кредит и рассрочка. Функция капитала обнажается до откровенной финансовой агрессии. Вот тебе и кирпичики!
— Наших бы мудрецов из кружка Фесенко сюда, — усмехнулся Костя. — И не надо было бы никаких дебатов и особых доказательств. Все перед глазами.
Один из работавших около печи мужиков обернулся и задержал на Жорже взгляд. Чем-то знакомым повеяло на Жоржа от этого взгляда. Он всмотрелся в мужика — длинные волосы, закрывавшие наполовину его лицо, были перехвачены вокруг головы бечевкой, как у индейца. Длинные, перевитые жгутами вен руки, с засученными по локоть рукавами, свисали к коленам. Рубаха и заправленные в сапоги штаны были прожжены в нескольких местах. Мужик придурковато скособочился, весь как-то изломался, скривился, присел. Огонь из печи лизал отблесками пламени его неестественно изогнутую фигуру, зловеще освещал голые, будто вывернутые руки со вздувшимися, натруженными венами, бросал тени на впалые, скуластые щеки, морщины на лбу, остро блестевшие глаза. Какой-то немой, неизреченный вопрос исходил от всей нелепой позы этого человека, стоявшего около дышащей огнем печи.
Жоржу вдруг показалось, что перед ним Перфилий Голованов…
Мужик отвел руками волосы с лица назад.
— Жоржа, — тихо позвал он, — али не признал?..
— Васятка!.. — выдохнул Жорж.
— Он самый, — выпрямился мужик.
Жорж не верил своим глазам. Васятка, деревенский друг его детских лет, бывший всего-то на три-четыре года старше его, и этот незнакомый человек с суровым, изможденным лицом были совершенно разными людьми. Что же могло соединить в одной человеческой оболочке (всего лишь десять лет не виделся он с Васяткой) того русоголового, синеглазого, похожего на полевой василек мальчика и этого «обугленного» работой и, по всей вероятности, нелегкой жизнью мужика?
— А Гунявого помнишь? — спросил Васятка, подходя ближе.
— Помню, конечно…
— Помер Гунявый. Жилу порвал и помер.
— А Никуля?
— Никуля в лавке у Тимохи Уханова сидит, торгует. Тимоху-то помнишь, бывшего старосту?
Второй мужик отошел от печи и приблизился к ним.
— А меня, барин, припоминаешь? — спросил он. — Я тоже гудаловский, Козлов Аверьян, севастопольский ратник, Козел по-уличному.
Козел постарел меньше, но что-то неизгладимо изменилось и в нем, какими-то другими, тяжелыми стали глаза, блестевшие в полутьме сарая огромными белками.
— Вы что же, — с трудом перевел дыхание Жорж, стараясь справиться с внезапно охватившим его волнением, — не на земле теперь?
— А ну ее к лешему, землю! — зло махнул рукой Аверьян. — Она теперь не кормит, а сама просит…
— Как просит? — не понял сначала Жорж, но тут же догадался: — Да, да, понимаю — доход с надела меньше подати, да?
Аверьян и Васятка промолчали.
— Оно видишь, как вышло, — начал наконец Аверьян. — Воля — она и есть воля. Тут ничего не скажешь. Были мы, как говорится, подневольные холопы — стали вольные молодцы, сами себе хозяева. Хотишь жениться — женись, не хотишь — как хотишь. Царь-батюшка, слава богу, нас от господ отпустил — и на том спасибо. Ладно… Теперича что дальше? Как поворачиваться? Стал мужик вольным человеком, а душа-то у него заячья. Сам собой он распоряжаться не привык, за него барин думал. А тут поступай как знаешь, иди свободно на все четыре стороны… Конечно, который мужик кубышку с копейкой в землю до времени закопал, тому воля — как ложка к христову дню. Взять Тимофея Уханова нашего. Ему одному воля ко двору и пришлась. Он хоша и об одном глазу всю жизнь прожил, а наворовал у твоего отца крепко. А который мужик ничего не закопал? У которого в кармане вошь на аркане? Только две свои руки, да и те кривые, а? Тому чего с волей делать? С какой стороны от нее откусывать?.. На своем наделе как ни крутись, а все одно к Тимохе на поклон с голодухи пойти хочется: дяденька Тимофей, отсыпь, мол, хлебушка до весны, я отработаю… А весной он тебя хуже барина к земле пригнет, потому как свой мужик, деревенский, все наши дела крестьянские наскрозь знает. И что же тогда получается? Воля хуже неволи… Теперь берем надел. Его выкуплять надо. А на какие шиши? Обратно, мужик, в хомут полезай и горбаться до красного пота. Дык я тебя спрашиваю, господин хороший! На какой хрен такая воля нужна, когда она как решето — вся в дырках, а?.. Вот мужик сзади у себя между ушей чешет и думает: ай да царь-батюшка, ай да молодец, какую волю мужику придумал. Раньше оброк за неволю платили, а теперь тот же оброк за волю несем, землицу у барина выкупаем. Вот тебе и весь сказ про землю да про волю. Пропади она пропадом такая воля. Я вон лучше к печи встану кирпичи обжигать, зато живыми деньгами сразу на руки получу за свои мозоли. А земелька моя — она пущай пустая пока гуляет, пущай ветер по ней рыщет, как серый волк в поле. Вот так-то оно, барин, и получается.
Когда Жорж и Костя Солярский вышли из сарая, Жорж зажмурился от яркого дневного света и долго стоял с закрытыми глазами.
— Кто эти люди? — спросил рядом голос Солярского.
— Это бывшие крепостные моего отца, а теперь наемные рабочие его величества капитала.
— Да, — вздохнул Костя, — урок политической экономии оказался слишком наглядным.
— К черту всю политическую экономию! — вспыхнул Жорж. — К черту эту наглядность! Я с одним из этих мужиков в детстве в «бабки» в деревне играл, купаться на речку бегал!.. А что он теперь? Развалина! А ведь ему тридцати лет еще нету.
Барышень Плехановых они нашли на берегу реки. Жорж постоял немного около сестер и вдруг неожиданно спросил, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Почему мы не замечаем, как земля вращается?
— Потому что земля движется очень медленно, — ответила Клава Плеханова.
— Наоборот, — усмехнулся Жорж, — она вращается очень быстро. Быстрее, чем надо. Быстрее, чем возникают наши представления о законах ее вращения. Очень и очень быстро движется наша земля и вокруг своей оси, и в мировом пространстве.
…Прощание с маменькой вышло тяжелым.
— Береги себя, Егорушка, — сказала, всплакнув, Мария Федоровна и перекрестила Жоржа на дорогу.
— Хорошо, маменька, постараюсь, — послушно ответил сын.
В тот день ни мать, ни сын не могли знать о том, что больше уже никогда не увидят друг друга.
В Петербурге в революционных кругах только и разговоров было, что о смелом побеге бывшего члена кружка «чайковцев» князя Петра Кропоткина из арестантского отделения Николаевского военного госпиталя.
Действовать! Действовать! Активно вмешиваться в действительность! Ежедневно вести борьбу!
…Подготовка к рабочей демонстрации в разгаре. С утра до ночи бегает Жорж по рабочим кварталам, участвует в занятиях кружков, и везде разговор идет об одном и том же: демонстрация должна состояться как можно скорее.
Четвертого декабря на конспиративном собрании представителей рабочих кружков и революционной интеллигенции принимается решение, демонстрация состоится послезавтра, шестого декабря, в царский день, на Невском, около Казанского собора.
Предлагается во время демонстрации поднять над рядами участников красное знамя с вышитыми на нем словами: «Земля и воля».
— Красное знамя? — удивленно спрашивает кузнец с Василеостровского патронного Иван Егоров. — Это зачем же такое?
— Красное знамя — цвет крови угнетенного народа, которую он пролил за свое освобождение!
— У Парижской коммуны было красное знамя!
— Понятно, — солидно соглашается Иван Егоров, — теперь понятно.
Но смысл вышитых на знамени слов доходит еще не до всех.
— Стой! — встает с места слесарь с Новой Бумагопрядильни Василий Андреев. — Слова на знамени неправильные. Почему «Земля и воля»? «Земля» — это верно, землю мужику надо дать. А «воля» зачем? Воля мужику уже дадена.
— Нет, не «дадена»! — громко говорит Жорж и, поднявшись, подходит к столу. — Мужику дали волю от крепостной зависимости, его освободили от рабских цепей, которыми он был прикован к своему барину. Мужик теперь может жениться без господского согласия… Но одновременно его освободили и от земли, на которой он прожил всю свою жизнь. Мужик должен выкупить свою землю, а для этого он должен продавать свою рабочую силу, чтобы на заработанные деньги кормить себя и выплачивать за надел. Его только что обретенная воля сразу же заменена неволей от тех, кто покупает у него его рабочие руки. У мужика нет ни земли, ни воли, и поэтому слова на знамени — правильны!
— Верно! — вскочил сидевший около стола Митрофанов. — Все верно про мужика! Об этом и на демонстрации надо сказать, чтоб все знали, что мы хотим. Земли и воли!
Собрание представителей рабочих кружков и революционной интеллигенции поручает студенту Горного института Георгию Плеханову произнести на демонстрации у Казанского собора революционную речь.
6 декабря 1876 года в столице Российской империи Санкт-Петербурге произошла первая в истории России социально-революционная демонстрация.
Известия о предполагаемом скоплении предосудительных лиц распространились по городу задолго до демонстрации. Весь ноябрь ходили слухи о том, что беспорядки должны произойти в один из воскресных дней возле Исаакиевского собора. Но воскресенье сменялось воскресеньем, а обещанного скопления не происходило. Интерес был подогрет. И поэтому, когда в широкие студенческие круги проникли сведения о том, что демонстрация произойдет около Казанского собора, многие решили, что это и есть те самые беспорядки, которых ждали возле Исаакия. Утром шестого декабря революционная молодежь, давно жаждущая сильных впечатлений, отовсюду начала стекаться к Казанскому собору.
Накануне Жорж и товарищи по кружку еще раз обошли несколько рабочих кварталов. Везде было получено подтверждение — фабричные, затронутые «бунтарской» народнической пропагандой, примут участие в демонстрации.
Первой на место сбора явилась группа рабочих из гавани. Их было около сорока человек. Постепенно подтягивался народ с заводов и фабрик. Пришли металлисты и текстильщики. Всего к началу событий собралось не менее трех сотен фабричных. Студентов и всякой другой пестрой публики было раза в три больше.
Организаторы демонстрации решили подождать еще немного, пока подойдут свои. Текстильщики и металлисты разошлись по ближайшим трактирам, оставив на паперти группы дозорных.
Между тем учащейся молодежи с каждой минутой все прибавлялось и прибавлялось. Некоторые заходили в церковь. Жорж и еще несколько человек из распорядительного совета демонстрации, чтобы предотвратить преждевременную вспышку страстей, тоже вошли в собор. За ними двинулись Митрофанов, Андреев и Голованов.
В соборе шло богослужение. Немногие молящиеся с удивлением оглядывались на необычных богомольцев, заполнивших храм. По их возбужденному виду никак нельзя было подумать о том, что они пришли сюда с желанием смиренно обратиться к богу. Никто ни разу не перекрестился. Появившийся церковный староста с тревогой поглядывал на студентов и рабочих.
Обедня кончилась. Странные богомольцы не расходились. Староста подошел к группе, в которой стояли Жорж и студент-медик Сентянин.
— Что вам угодно, господа? — спросил староста.
Жорж оглянулся. Народ с паперти продолжал прибывать. В основном это по-прежнему были студенты. Число рабочих не увеличивалось.
«Надо выиграть время», — решил Жорж.
— Так что же вам угодно, господа? — повторил свой вопрос церковный староста.
— Хотим отслужить панихиду, — сказал Жорж.
— В чью же память?
— Раба божьего Николая.
— Сегодня панихиду служить нельзя, — ответил староста, — царский день.
— Насколько я знаю, — прищурился Жорж, — сегодня Николин день, не правда ли?
— Да, это так, — согласился староста.
— Так почему же в Николин день нельзя отслужить панихиду в память раба божьего Николая?
— Панихиду все равно нельзя, — объяснил староста, — можете заказать частный молебен.
Староста отошел.
— Что вы выдумываете? — зашептал Жоржу Сентянин. — Какого еще раба божьего Николая?
— Раба божьего Николая Чернышевского, — улыбнулся Жорж, — и всех других мучеников за народное дело.
— Но ведь Николай Гаврилович еще жив, — удивился Сентянин.
— Как вы не понимаете! — обернулся к нему Жорж. — Это же вынужденная мера. Нужно подождать, пока рабочих станет больше, и тогда начнем!
Митрофанов, Перфилий и Андреев восторженно смотрели на Плеханова.
— Хорошо, я закажу молебен, — согласился Сентянин.
— Вот вам три рубля, — протянул Жорж деньги. — Заплатите попам. И постарайтесь, чтобы молебен прошел по всем правилам.
Сентянин быстро нашел священника, и литургия началась. Служитель зажег новые трескучие свечи. Буйноволосый дьякон, подпевая вполголоса благочинному, позвякивал кадилом. Слабые клубы ладана потянулись к позлащенным окладам икон и хоругвям. В том месте молитвы, где священник сладкоголосо забормотал «за упокой души раба божьего Николая», Жорж неожиданно для всех стоявших рядом вдруг звеняще крикнул:
— Не за упокой, а во здравие!
Благочинный удивленно посмотрел на него.
— Во здравие! — громко и твердо повторил Плеханов.
Весть о том, что в соборе идет служба во здравие Николая Гавриловича Чернышевского, быстро обошла собравшихся на паперти. Толпа заволновалась. Многие стали подтягивать долетавшему из церкви пению, двинулись вовнутрь. Дозорные, остававшиеся около храма, побежали в трактиры за разошедшимися фабричными. Рабочие хлынули к собору.
…Жорж, стоявший у алтаря вместе с Митрофановым, Андреевым и Головановым, увидев, что народ входит в церковь, быстро оценил ситуацию.
— Пошли! — решительно сказал он. — Пока они тут поют, пора действовать. Где знамя?
— У Яшки Потапова, — ответил Митрофанов.
— Потапова? — удивился Жорж. — Да ведь он совсем еще молодой. Сколько ему лет?
— Семнадцать.
— Ну, я же и говорю — мальчишка!
— Мальчишка, да крепкий! — засмеялся Перфилий Голованов. — А ты сам — старик, что ли?
Жорж усмехнулся. Да, стариком его было назвать действительно трудно — через неделю исполнялось двадцать лет. Ну что ж, пускай первая революционная демонстрация в России, как и само их движение, будет делом совсем молодых. Вперед без страха и сомнений!
…Он вышел на ступени собора и остановился. Перед ним колыхалось море голов.
Плеханов поднял руку. Толпа затихла.
— Друзья! — громко, во всю силу легких, крикнул Жорж и почувствовал, как холодок отваги и решимости «зажегся» где-то под сердцем. — Мы только что отслужили молебен во здравие Николая Гавриловича Чернышевского и всех других мучеников за народное дело!.. Вам, собравшимся здесь, давно пора знать, кто такой Чернышевский!.. Это писатель, сосланный двенадцать лет назад на каторгу в Сибирь за то, что волю, данную царем, он назвал обманом!.. Не свободен тот народ, говорил Чернышевский, которому за дорогую цену отдали пески и болота, невыгодные помещикам!.. Не свободен тот народ, который за эти болота отдает царю и барину больше, чем сам зарабатывает, у которого розгами высекают тяжелые подати, который продает последнюю корову, лошадь, избу, у которого лучших работников забирают в солдатскую службу!.. Нельзя назвать вольным и городского рабочего, который, как вол, работает на хозяина, который отдает ему все свои силы, здоровье, свой ум, свою плоть и кровь, а от него получает сырой и холодный угол да несколько грошей!.. За эту святую истину Николай Гаврилович Чернышевский сослан в каторгу и мучится там и до сих пор!.. Таких людей не один Чернышевский, их было и есть много!.. Это декабристы, петрашевцы, нечаевцы, долгушинцы и все наши мученики последних лет!..
Раздались свистки городовых. Плеханов повернулся в ту сторону, откуда доносились свистки. Перфилий, Сентянин и Митрофанов придвинулись вплотную к нему. Вася Андреев, спустившись со ступеней, искал в толпе мальца, Яшку Потапова, который сразу после окончания речи должен был выкинуть над головами знамя. Иван Егоров, закрывая оратора своими широкими плечами молотобойца, стоял перед Жоржем на две ступеньки ниже.
— Говори! Говори! — выдохнула толпа. — Пускай говорит!
Жорж взглянул в толпу и прямо перед собой увидел старых знакомцев — Семена и Павла Егоровича, приходивших к нему на квартиру в ту памятную, самую первую, встречу с фабричными.
— Давай крой дальше, не боись! — крикнул Семен. — Обороним!
— Друзья! — снова обернулся Жорж к толпе. — Все наши мученики стояли и стоят за народное дело!.. Я говорю народное, потому что его начал и продолжает сам народ!.. Вспомните Степана Разина, Емельяна Пугачева, Антона Петрова!.. Им всем одна судьба, одна участь — тюрьма, каторга, казнь!.. Но чем больше они выстрадали, тем больше слава и память в народном сердце!.. Да здравствуют мученики за народное дело!.. Мы собрались здесь, чтобы перед всем Петербургом, перед всей Россией заявить нашу полную солидарность с этими людьми!.. Их знамя — наше знамя!.. Вот оно!.. На нем написано: «Земля и воля крестьянину и рабочему!..» Да здравствует «Земля и воля»!..
— Ура-а! — закричали снизу Семен и Павел Егорович. — Ура-а-а!!!
— Да здравствует социальная революция! — кричали в толпе. — Да здравствует земля и воля!
Из толпы вынырнул Яшка Потапов — лицо красное, картуз на затылке. Взмахнул руками, и красное полотнище с двумя словами «Земля и воля» заполоскалось над головами.
— Ура-а!! — надсаживаясь, заорал Иван Егоров.
— Ура-а!! — закричали рядом Сентянин, Перфилий и Митрофанов.
— Ура-а-а!! — кричали текстильщики и металлисты.
Студенты захлопали. Рукоплескания были сильные, дружные, громкие. Несколько человек подняло на руках над толпой Яшку Потапова со знаменем в руках. Жорж почувствовал, как все внутри у него восторженно сжалось, вспыхнуло пронзительной молнией счастья. Вот оно! — то желанное мгновение борьбы за народное дело! Вот она! — та прекрасная и высокая минута полной растворенности в деянии для народа, в жизни для народа — для Митрофанова, Перфилия, Семена, Ивана Егорова, Васятки, Аверьяна! Вот он! — возврат народу неоплатного долга всех его дворянских предков — отца, дяди, деда, прадеда, — десятками лет безнаказанно терзавших народ.
Ему захотелось говорить еще, он поднял руку, прося тишины, но в это время стоявший рядом Митрофанов сдернул с него студенческую фуражку, сунул ее к себе в карман, а вместо фуражки надел ему на голову какой-то огромный, потертый меховой треух.
— Откуда он у тебя? — удивился Жорж.
— Заранее припасено! — возбужденно крикнул Митрофанов.
Он выхватил из-за пазухи башлык и начал закутывать им голову Жоржа.
— Зачем, зачем? — недоумевал Жорж.
— Ты уши-то не развешивай! — обозлился Митрофанов. — Видишь, городовые на углу собираются? Это все по твою душу. Пошли!
Почти все участники кружков — студенты и рабочие, разбившись по предварительной договоренности на две большие группы (одна — вокруг оратора, вторая — вокруг знамени), двинулись от Казанского собора по Невскому в разные стороны. Но навстречу им уже шли отряды городовых и околоточных. Полиция, получив подкрепление, бросилась на демонстрантов. Началась свалка.
— Ребята, тесней держись, не выдавай! — закричал Митрофанов, загораживая спиной Жоржа. — Не подпускай бударей близко!
Полиция хватала шедших в задних рядах, валила на землю, била ногами. Жорж увидел, как Иван Егоров размахнулся и ахнул по виску огромного городового. Обливаясь кровью, полицейский упал на тротуар. Двое околоточных кинулись на Егорова.
— Эх, где наша не пропадала! — крикнул Василий Андреев и головой ударил околоточного в живот.
Тот рухнул на землю. Второго околоточного не менее молодецким ударом, чем в первый раз, свалил сам Иван. Рука у кузнеца действовала, как молот. Городовые шарахались от него в стороны, будто карлики от великана.
— Православные, студенты бунтуют! — взывала о помощи теснимая демонстрантами полиция. — Подсобите, православные!
Жорж, вспомнив деревенские драки в Гудаловке, тоже было полез в общую кучу сражающихся, но Митрофанов тут же оттащил его:
— Стой, нельзя тебе!
— Другим можно, а мне нельзя?
— Дура, приметили тебя! Другим по малости дадут, тебя сразу в крепость усадят!
Перфилий Голованов подбежал к ним, яростно закричал Митрофанову:
— Тащи его в переулок — и на извозчика!
Семен и Павел Егорович в располосованных пальто и без шапок кинулись на подмогу Перфилию, расчистили проход в переулок. Отплевываясь кровью, к ним присоединился Вася Андреев. Митрофанов, увлекая за собой Жоржа, побежал к переулку. Человек десять дворников и сыскных, поняв, что человек в башлыке — главный, что именно его хотят вывести из драки, кинулись за Жоржем.
— Бей продажную кость! — гаркнул, появляясь откуда-то сбоку, огромный малый в бараньем полушубке.
Он так страшно ударил в лицо дворнику, уже схватившему было Жоржа за воротник, что остальные нападавшие в ужасе отшатнулись, а малый в бараньем полушубке (Жорж сразу узнал в нем студента университета Богоявленского, человека небывалой физической силы, сына новгородского дьякона) сокрушающими ударами с обеих рук сшибал с ног одного городового за другим.
— Сюда! Сюда! — кричали сыскные. — Самый главный здеся!
Орава околоточных ворвалась в переулок. За ними со своим грозным кастетом бежал в переулок и кузнец Ваня Егоров. На углу отбивался от наседавших дворников Перфилий. Семена и Павла Егоровича со скрученными руками тащили на Невский.
— Извозчик! Извозчик! — надрывался Митрофанов.
Перфилий на углу упал. На него навалились. Освободившиеся городовые побежали к Митрофанову и Жоржу. Но дорогу им преградили Егоров и Богоявленский.
— Уводи его, уводи! — крикнул Егоров Митрофанову. — Нас им не взять!
Митрофанов вытащил упирающегося Жоржа (он попытался еще раз влезть в побоище, когда увидел, что Перфилий упал) на перекресток. И — о чудо! — в двух шагах от них горбился на козлах «ванька».
Застоявшийся жеребец взял с места как на скачках. Вылетели на мост. Несколько минут бешеной езды, и они уже на Васильевском острове. Митрофанов командовал — направо, налево, стой!
Возле деревянного одноэтажного дома Митрофанов, оглянувшись, постучал.
— Кто там? — спросили за дверью.
— Свои, — ответил Митрофанов. — Оратора с Казанской площади привез.
Так впервые было произнесено это слово — «Оратор», ставшее на несколько лет революционным псевдонимом Жоржа Плеханова.
В маленькой комнате (кровать, стол, стул) Митрофанов сказал:
— Здесь подождешь меня до вечера. Место надежное. На улицу выходить нельзя — ты свое, видать, отгулял. Придется переходить в нелегальные.
Только на третий день в «Правительственном вестнике» появилось сообщение о беспорядках возле Казанского собора. Газета квалифицировала демонстрацию как «заурядную кабацкую драку». Однако уже через неделю в других газетах начали мелькать иные выражения: «преступное сходбище», «дерзостное порицание установленного законами образа правления», «сопротивление чинам полиции», «протест против окружающих стеснений».
Митрофанов (теперь они уже перешли на другую квартиру) каждый день приносил новости: арестовано около тридцати человек, из них — одиннадцать курсисток, остальные — рабочие и студенты. По всему городу ищут блондина с бородкой, который произнес шестого декабря речь.
— Теперь понял, почему башлык был нужен? — спрашивал Митрофанов.
— Понял, — посмеивался Жорж, — мы люди понятливые.
Постепенно сведения уточнялись (Митрофанов добывал их каким-то своим путем): арестованы рабочие и студенты Архип Боголюбов, Александр Бибергаль, Михаил Чернавский, Евгений Бочаров, Григорий Громов, Илья Попов, Николай Фалин, а также курсистки — Лидия Николаевская, Софья Иванова, Варвара Ильяшенко.
— Ну, а наши-то, — допытывался Жорж, — Перфилий, Семен, Вася Андреев?
— Наши все целые, — рассказывал Митрофанов, — Ванька Егоров и тот здоровый студент в полушубке всех наших у полиции отбили.
— А Яков Потапов?
— Яшку заарестовали. Но ведет себя геройски, в участке не сказал ни слова и теперь в камере тоже молчит.
Выяснилось, что увести Яшку с площади пытались сестры Вера и Женя Фигнер, но переодетые сыскные якобы следили за ним и схватили его на углу Большой Садовой. Когда Потапова вели мимо Аничкова дворца, он, вырвавшись из рук городовых, закричал: «Да здравствует свобода!»
— Молодец! — восхищенно сказал Жорж.
— Молодец, конечно, — покачал головой Митрофанов, — но за это конвойный городовой его рукояткой шашки по башке… Но Яшка все равно молчит.
Выяснилось также еще и то, что многим участникам распорядительного собрания четвертого декабря (Преснякову, Хазову, Моисеенко, Натансону) тоже удалось избежать ареста. Они находятся на свободе и настоятельно просят Жоржа нигде не показываться. В революционных кругах Петербурга шестое декабря считается днем, когда новая русская народная партия впервые открыто заявила о себе и он, Жорж, впервые публично провозгласил лозунг — «Земля и воля».
Вскоре состоялся суд над участниками событий возле Казанского собора. Митрофанову удалось узнать, что в зале заседания особого присутствия правительствующего сената, где судили «казанцев», прокурор в своей речи якобы сказал такие слова: «Что же это за связь между Потаповым и молодежью, называющей себя учащейся?»
— Так прямо и сказал?! — обрадованно воскликнул Жорж. — Ты понимаешь, что это означает?
— Пока нет. Но ты объясни и буду понимать.
— Это означает, что цель нашей демонстрации достигнута! Даже царский чиновник понял, что около Казанского собора произошло нечто новое — рабочие соединились с петербургскими студентами, с революционной интеллигенцией!..
— Так мы давно уже с интеллигентами соединились…
— Но шестого декабря это произошло открыто, публично, в прямой акции против правительства. Рабочие оказали сопротивление полиции — газеты это признали. А это означает начало сознательного участия русского рабочего в жизни страны. Рабочие пришли на Казанскую площадь не стихийно, а как организованная революционная сила. Петербургский рабочий выходит из младенческого возраста, он встает с четверенек, он поднимается на ноги. И правительство почуяло это. Прокурор прекрасно сформулировал начало нового этапа нашего движения — какая связь между Потаповым и учащейся молодежью? Прямая, самая прямая, господин прокурор! Это начало активного вмешательства нового, необыкновенно важного элемента в ход политической жизни России — рабочего класса!