В Москве он сделал пересадку. Неожиданно на вокзале почувствовал внимание к себе жандарма, скользнувшего взглядом по его лицу и задержавшегося на нем. Дерзкая мысль родилась, как всегда, внезапно.
Выпрямившись и отведя назад плечи, Жорж в упор, «барином», посмотрел на жандарма. Тот не сводил с него настороженных глаз.
— Эй, любезный, — повелительно и надменно позвал Жорж, — подойди-ка сюда!
Жандарм вздрогнул, заморгал, сделал несколько шагов навстречу.
— На-ка вот, снеси багаж в вагон, — протянул Жорж чемодан, — да получи на водку двадцать копеек!
Жандарм, как загипнотизированный, молча взял чемодан и пошел к вагону. Жорж, поправляя манжеты, незаметно огляделся. Филеров и сыскных (или субъектов, дающих повод для опасения) поблизости не было. «Значит, случайно зацепил меня, — подумал Жорж. — Впрочем, почему же случайно? Ведь в полиции есть моя фотография».
Медленно двинулся к вагону. Жандарм, уже доставивший багаж на место, торопливо вышел из тамбура и, увидев приближающегося строгого молодого человека с военной выправкой, взял под козырек.
Жорж вошел в вагон. Сел у окна. Раздался свисток кондуктора. Поезд тронулся. Жандарм стоял на перроне, и на лице его было сложное выражение — смесь недоумения и благостного ощущения в кармане столь неожиданно приобретенного двугривенного, который не терпелось сразу же после ухода поезда употребить в станционном буфете по назначению.
Про себя Жорж рассмеялся, но тут же решил: больше таких рискованных экспериментов не производить — может плохо кончиться. Устроившись поудобнее, он начал смотреть в окно, и мысли, прерванные почти комическим эпизодом, снова вернулись в прошлое.
…Тогда, два года назад, приехав в Петербург из-за границы от Лаврова, он, несмотря на то что полиция по-прежнему усиленно разыскивала «студента Жоржа» (блондин среднего роста, с бородкой), произнесшего во время беспорядков в столице около Казанского собора крамольную речь с «дерзостным порицанием установленного законом образа правления», — он, несмотря на все это, сразу же с головой окунулся в прежнюю революционную работу. В те времена со всех концов России члены общества «Земля и воля», еще цельного в своей программе, двинулись в Поволжье для устройства «поселений» интеллигенции в народе. Пространство от Нижнего Новгорода до Астрахани было принято землевольцами за основной операционный базис, от которого должны были идти народнические поселения по обе стороны Волги. В одном селе устраивалась ферма, в другом — кузница, в третьем член общества должен был поселиться под видом волостного писаря, в четвертом — в качестве лавочника.
Встречи со старыми друзьями по революционным кружкам, рабочими и студентами, быстро вернули Жоржа к его прежним взглядам и убеждениям. «Густая» российская действительность сразу же заслонила собой «западные» впечатления. Сомнения в правильности народнической программы исчезли. Реальная практика землевольцев — переход от «бродячей», «летучей» пропаганды в деревне к оседлым поселениям революционеров в народе — отодвинула на задний план мысли о теории. Нужно было действовать, и Жорж, имевший богатый опыт пропаганды среди рабочих Петербурга, отправляется вместе со всеми в Поволжье.
В июле 1877 года он приехал в Саратов. Здесь уже находился Александр Михайлов — давний знакомый по петербургским кружкам. Михайлов устроился на жительство в раскольничьей семье, рассчитывая пустить корни именно в этой патриархальной среде, слиться привычками с нравами раскольников и уже отсюда, имея надежный и твердый тыл, приступать к революционной пропаганде. Жорж начал работать вместе с Михайловым. После Берлина и Парижа, после открытых митингов и собраний немецких и французских рабочих, на которых свободно критиковалась политика правительства, жизнь на саратовской окраине была похожа на возвращение в первобытную эпоху. Дремучий православный уклад требовал максимального напряжения. Спать в раскольничьем семействе ложились рано — после шести вечера ни одна свеча не должна была беспокоить дух божий. Обитатели дома по вечерам двигались и сидели в потемках, как в пещере. Вставали с петухами и сразу же начиналось — молитвы, вздохи, двуперстное сложение и причитания о близком конце мира, чтение священных книг, пространные рассуждения о скором пришествии Ильи и Еноха… Потом появлялся аналой, зажигалась свеча и по старинным книгам, «от писания», начинали славить «древнее благочестие».
«Тыл» был, что и говорить, «крепкий», но ни о какой пропаганде здесь, конечно, нечего было и думать. Жорж начал было поговаривать об отъезде из Саратова в какие-нибудь казачьи районы, где могла еще быть жива память о Пугачеве и Разине, где мужики еще не махнули окончательно рукой на свое будущее, но Михайлов возражал.
— Вы недооцениваете самой сути раскольников, — говорил он. — Что такое раскольник с точки зрения оппозиционной общественной силы? Это прежде всего человек, страдающий за свои убеждения, привыкший к полуподпольной жизни, к запрещенным книгам. Все раскольники по направлению своего ума — искатели истины. Их не удовлетворяет догма. Они гонимы, они способны к инакомыслию, в их среде чрезвычайно развито сострадание к политическому преступлению, к жертвам противоборства с верхами и официальными властями. Они постоянно ищут правды, и здесь у нас может быть очень богатое поле деятельности.
— Да вы посмотрите на них, — не соглашался Жорж, — они же задавлены своей обрядностью, своим буквоедством, своей тягой к небесному блаженству. Какая же тут может быть земная оппозиция? Это оппозиция наоборот!
Жорж был абсолютно убежден в том, что здесь толку не будет никакого. Другое дело рабочие. По своему петербургскому опыту он помнил, как быстро и действенно реагировали они на пропаганду. Но в Саратове ни заводских, ни фабричных рабочих почти не было. Здесь преобладали мелкие ремесленники.
— Начинайте работать среди ремесленников, — предлагал Михайлов, — если раскольники не по душе. Пригодятся и саратовские ремесленники, когда поднимется все поволжское крестьянство.
— Нет, я лучше уеду куда-нибудь, — протестовал Жорж.
Узнав о том, что на Дону происходят волнения из-за введения на казачьих землях земских учреждений, Плеханов, простившись с Михайловым и пожелав ему успехов в его действиях среди раскольников, отправился в Ростов.
Славный южный русский город Ростов-на-Дону гудел набатом: на базаре полицейские «замели» подгулявшего мастерового и, не жалея, как водится в таких случаях, тычков в «нюх», поволокли его в участок!
— Братцы, заступитесь! — закричал мастеровой. — Изувечат!
Несколько человек фабричного вида пошли следом за городовым, прося отпустить задержанного. «Будари» не отвечали, продолжая награждать мастерового пинками и зуботычинами.
К части подошла уже целая толпа. Арестованного ввели вовнутрь, послышался шум, возня, удары, грохот опрокинутой мебели, и вдруг до слуха толпы долетел звериный вой убиваемого насмерть человека.
— Да что же это, братцы? — дрогнувшим голосом сказал кто-то. — За что человека беспричинно жизни лишают?
Кто-то поднял и бросил в закрытые ворота участка камень. Из ворот выскочил околоточный.
— А ну, р-разойдись! — рявкнул околоточный. — Кому плетей захотелось?!
— Ты не ори на нас, чучело! — закричали фабричные. — Пошто человека без суда калечите?
Околоточный выхватил из кобуры револьвер, выстрелил в воздух. Толпа дрогнула, отступила, но тут же снова придвинулась.
— Так ты стрелять, сволочь! А ну, врежьте ему, ребята!
Полицейский попятился к воротам. Из окон участка доносились вопли истязаемого мастерового. Околоточный дернул из ножен шашку.
— Зар-рублю! — махнул над головой сверкнувшим клинком.
Увесистый камень, брошенный из задних рядов, «тюкнул» воинственного «фараона» прямо в темечко. Полицейский, выронив шашку, упал, в страхе пополз к воротам, его быстро втащили уже стоявшие там городовые, захлопнули ворота, загремел засов.
— Расходитесь, стрелять будем! — крикнули из-за ворот.
И два выстрела бухнули одновременно один за другим. Пули просвистели над головами фабричных.
— Ну, дожили! — загалдели в толпе. — В людей, как в скотину, стреляют!
А вопли мастерового в участке становились все невыносимее и невыносимее.
— Эх, ребята, однова живем! — закричало сразу несколько бойких голосов. — Неужто стерпим? Неужто овцы мы, а не люди?
Через забор в окна участка полетели камни. Рядом на дороге валялось бревно. Фабричные подхватили его и, действуя как тараном, высадили ворота, ворвались в часть. Городовые кинулись наискосок через двор и, перелезши через забор, разбежались кто куда. Народ бросился громить ненавистное полицейское гнездо. В одной из комнат нашли на полу в луже крови полуживого мастерового.
— Православные! — закричали все те же бойкие голоса. — Айдате и вторую часть разнесем, чтобы замах не пропадал!
Кинулись на соседнюю улицу, в щепу разнесли еще один участок, потом побежали к третьему и его «раскатали по бревнышку»: выбили стекла, выломали полы, сорвали двери и притолоки, разрушили печи и дымоходы, проломили крышу, посшибали трубы, обрушили перекрытия, искромсали мебель, в клочья разорвали все полицейские бумаги.
Всего было разрушено в тот день в Ростове семь (из девяти) полицейских частей. Заодно, под горячую руку, разнесли и квартиры полицмейстера и нескольких квартальных. Нигде никому не было оказано никакого сопротивления. Все полицейские — городовые, приставы, околоточные — кто как сумел покинули город. Городские власти, потрясенные невиданным взрывом негодования простого народа, не знали, что и делать. Опасались, что не удастся отстоять банк и острог, в котором сидело несколько политических. Полетели срочные телеграммы в Новочеркасск и Таганрог с просьбами выслать казачьи воинские соединения, а пока…
А пока город целый день был в руках «бунтовщиков».
Жорж Плеханов, случайно оказавшийся свидетелем однодневной ростовской «революции» (так потом окрестили эти события), был поражен всем увиденным. После «сонной» жизни в Саратове ростовское «разнесение полиции» было похоже на весенние события в Париже во времена франко-прусской войны, о которых он столько слышал, когда был в Париже у Лаврова.
«А может быть, прав был Александр Михайлов, — думал Жорж, глядя на один из разрушенных полицейских участков, — когда говорил мне о том, что не надо пренебрегать пропагандой среди саратовских ремесленников? Если крестьяне начнут революционное выступление, рабочие города всегда окажут им поддержку. Да еще какую! Ведь у них уже есть опыт „разнесения полиции“. Значит, сейчас все дело в том, чтобы, несмотря ни на какие сложности, несмотря ни на какие жертвы, продолжать социалистическую пропаганду в деревне, готовить мужика к противоборству с правительством и властями».
Когда прибывшая в Ростов специальная комиссия министерства внутренних дел по расследованию «однодневных беспорядков» начала широкую полосу арестов среди местной радикальной интеллигенции, Жорж со своими подложными документами поспешил скрыться из города.
Путь его лежал в казачьи станицы.
Через несколько дней он пришел в станицу Луганская, где по дошедшим до землевольческих кругов слухам, происходили самые острые столкновения казаков с земскими начальниками. (В Ростове надежные люди дали ему адрес к местному учителю — народнику.) Пожив немного в доме учителя, Жорж попросил созвать вечером наиболее готовых к агитации казаков. Пришли три человека. Сели вместе с учителем в горнице, завернули каждый по толстой «козьей ноге», задымили самосадом, обсуждая хозяйственные дела, изредка задавая вопросы «вообще» о жизни.
Жорж вошел из соседней комнаты как бы случайно. Поздоровался. Хозяин представил его как земляка, дальнего родственника. Казаки хмуро из-под вислых чубов оглядели «родственника», промолчали.
— Не помешаю? — спросил Жорж, присаживаясь к столу.
— Садитесь, садитесь, — улыбнулся учитель, — не помешаете. Все свои.
— Это хорошо, когда все свои, — улыбнулся в ответ Жорж. — Всем бы людям так надо жить, как свои со своими.
Казаки, окутываясь клубами дыма, смотрели на него выжидающе.
— Про беспорядки в Ростове слыхали, станишники? — спросил Жорж.
— Маленько слыхали, — ответил самый старший казак (фамилия его была, как выяснилось в дальнейшем, Кандыбин). — Говорят, полицию малость тряханули.
Жорж подробно рассказал обо всем, что видел сам. Казаки слушали с интересом, качали чубатыми головами.
— Чего же теперь будет энтим, которых заарестовали? — спросил второй казак, все называли его Филатыч.
— Сибирь будет, чего же еще, — уверенно сказал Кандыбин. — Царь таких шуток не любит.
— Особливо когда казенное имущество разграбляют, — вступил в разговор третий казак (его звали Кирьян). — Раз руку на казенное поднял, готово дело — полезай в хомут. Да не в ременный, а в железный.
— А ведь у вас в станице, кажется, тоже руку на казенное подняли? — поинтересовался Жорж. — И вроде бы обошлось — никого в Сибирь не отправили.
— А почему не отправили? — прищурился Филатыч. — А потому, что слабину мы дали. Отдали лес казне, ну промеж ног схоронили, вот нас и помиловали.
— Да как же его было не отдать, лес энтот? — возвысил голос Кандыбин. — К ногтю прижали, тридцать душ казаков в острог засадили, куда же ты денешься? Лес — он хоть кормит, да там одни пеньки да деревья. А тут все же люди за решеткой сидят, кумовья, да сватья, да шабры, да племянники — родная все же кровь, как ее не пожалеть? Вот и отдали лес — пропади он пропадом! — подписались против самих себя в пользу дяденьки.
— А вы не могли бы рассказать поподробнее, как все дело было? — попросил Жорж.
— Дело было очень просто, — начал было учитель, но Жорж знаком руки остановил его, как бы давая понять, что хочет услышать всю историю о лесе от самих казаков.
— Оно как было, — наморщил лоб Кандыбин, — приезжает, значит, из города землемер, то есть таксатор, собирает весь народ на площади около церкви и объявляет: весь ваш лес, господа станишники, по царскому указу, то есть по леформе, будет теперь разделенный на тридцать равных участков. Каждый год рубить можно только на одном участке — на остальные не моги ступить ногой. Скотину пасти в лесу нельзя. Бабам по ягоды ходить нельзя. Кому сколько надо дерев повалить, иди к атаману, спрашивай дозволения…
— А раньше рази так было? — вмешался Кирьян. — Раньше свободно было. Куда топор и пила ходили, туда и казак за ими шел и рубил сколько душа пожелает, сколько для хозяйства надобно.
— А скотину куда девать? — вступил в разговор Филатыч. — У нас кругом леса, к самим базам подступают, сам видел небось. В поле гнать скотину — каждый день пятнадцать верст туда да пятнадцать обратно, — рази это по-хозяйски?
— Мы ить как живем? — неожиданно злобно и громко выкрикнул Кирьян, вытаращив глаза. — Вышла свинья за ворота — она уже в лесу! Вот те и потрава, плати штраф казне, потому как в лесу пасти нельзя!
— Погодь, Кирьян, погодь — не встревай, — поморщился Кандыбин, — дай по порядку все обсказать… Одно слово, объявил нам все это таксатор, кто леса у нас в пользу казны отымают, — с тем и ушел к атаману водку пить. А напоследок наказал выставить ему завтрашний день тридцать человек казаков, чтобы, значит, вести через лес тридцать просек, делить лес на тридцать делянок… Одно слово, ушли они с атаманом, а станишники, конечно, не расходятся. Стоят — головы чешут. Вот те раз, говорят, сегодня лес отымают, а завтра озеро отымут — рыбки уж не половишь без спросу. А послезавтра чего? Ложись и помирай…
— Ты не совсем правильно объяснил, Кандыбин, — смешался учитель, хозяин дома. — Лес не отнимали совсем, а делили на тридцать частей. И каждый год можно было пользоваться только одной тридцатой частью…
— Да как же не отымали?! — снова закричал горячий Кирьян. — Как же не отымали?.. Значит, топчись вся станица цельный год на одной деляне, а остальные двадцать девять не моги трогать, так? Ими казна цельный год владеть будет — так или не так?
— Ну, так, — согласился учитель.
— Вот и выходит, значит! — кричал Кирьян. — Вот и выходит, значит, что каждый год у нас казна двадцать девять делян и отымала!
Кандыбин, дымя самокруткой, ждал, когда Кирьян накричится и уймется. Филатыч сидел около стола молча.
— Ну, значит, дальше дело так пошло, — продолжал Кандыбин. — Нарядил атаман с утра тридцать дворов просеки рубить, а казаки в лес не идут. Мы промеж себя решили — не отдавать лес, и вся недолга!.. Таксатор этот по станице забегал, как таракан на печи. «Станишники, — говорит, — ну чего вы заздря бунтуете. Весь округ, все хутора уже подписали леса делить, а вы уперлись, как бык на базу». А мы ему говорим: «Так это которые хутора подписали? Которые на песках живут. Они лесов-то никогда и в глаза не видели. Им что лес на тридцать делян делить, что небо над головой. А мы совсем другое дело, мы с лесу живем. Так что ты нас, господин хороший, в одну кучу, как навоз, не складывай». Землемер попрыгал, попрыгал да и в город подался жаловаться на нас. Вертается с начальством, да еще с ними какой-то генерал приехал — очень важный из себя на вид будет. Собрали сход. «Казаки! — кричит генерал. — Я еще в шестьдесят первом году усмирял крестьян, которые вздумали бунтовать против воли, дарованной им царем-освободителем!» А наши казаки возьми и крикни ему в ответ: «Мы тебе, ваше превосходительство, не мужики! Нас просто так не усмиришь!..» Генерал красный стал, как помидор. «Урядники! — кричит. — Переписать всех крикунов и немедля засадить в холодную!» Урядники пошли было промеж казаков и пишут на бумагу кого не лень — и кто кричал, и кто молчал, и кто от рождения глухой да немой… Но не тут-то было! Кинулись на них наши бабы, казачки то есть. Как пошли лупцевать тех урядников, как начали кулаками по сусалам их охаживать, так урядники все бумаги побросали и бегом обратно к генералу. Начинается следствие по делу об драке с урядниками. Генерал нас допрашивает по одному: кто бил, какие фамилии? Казаки стеной за баб встали: «Все били, пиши сразу всю станицу». Генерал спрашивает: «Поедете лес делить?» «Нет, — говорим, — ваше превосходительство, не поедем, нам лес делить без надобности». Опять собирают сход. Генерал и атаман взошли в церкву, помолились, выходят на паперть. А народ уже от всей этой заварухи так озлился, что удержу нет. Окружили их и кричат атаману: «Складывай с себя звание, отдавай булаву — мы тебя выбрали на атаманство, мы тебя и сымаем! Какой из тебя, к лешему, атаман, когда ты народ удоволить не можешь? А не отдашь булаву, так мы тебе голову напрочь оторвем!» Атаман, конечно, перепужался, кинул булаву на землю и убег. Генерал тоже куда-то убрался, а казаки прямо от церквы идут на квартиру, где землемер стоял, и шумят ему: уезжай отсюдова, черт не нашего бога! Но землемер, конечно, гордый был, не уехал. Тогда ночью ктой-то ему из ружья в окно ба-бах! Чтоб, значит, знал, что казацкое слово твердое. Ежели сказали уезжай, значит, уезжай, мы шутить не любим…
— Ну, конечно, переполох после энтого выстрела начался огромадный, — продолжал Кандыбин. — Землемер вскинулся в ночи на тарантас и в город. За ним и генерал на фаэтоне скачет — полные штаны наложил, вояка чертов, который мужиков-то в шестьдесят первом году усмирял. Через два дня является в соседнюю от нас Митякинскую станицу войсковой трибунал и открывается дело о покушении на жизнь таксатора в Луганской станице. А сам трибунал сидит в Митякинской станице — к нам сунуться боятся…
— А вот так всегда и было бы, — вставил Филатыч. — Начальство само по себе, а мы сами по себе.
— Заарестовал трибунал одного казака, — продолжал Кандыбин, — будто бы он в окно стрелял. А казак этот всю ту неделю в ночном за двадцать верст от станицы находился. Выпускают его и требуют тогда, чтобы тридцать дворов, которых просеки рубить назначили, своим ходом явились бы на суд, то есть добровольно. Мы собираем свой сход, без атамана и постановляем: пущай трибунал сам к нам едет, ежели за ним правда. Трибунал, конечно, не едет. Ну и мы не едем. А тем временем узнали казаки в других станицах, что мы, то есть лугансцы, таксатора своего прогнали, и говорят промеж себя: а мы чего терпим? Давайте и мы своих землемеров прогоним. Мы-де энти места, в которых проживаем, своей кровью завоевали. Кто у нас может наши леса отнять? Какое еще такое земство? Откудова оно взялось?.. И началась везде кутерьма. В Урюпинской станице, в Усть-Медведицкой и Раскольницкой посадили всех таксаторов на телеги и отправили восвояси…
— А в Слонской станице землемер не послухался и сам в лес поехал, — перебил Кирьян, — так казаки шашки наточили и за ним в лес. Еле ноги унес таксатор ихний.
— Одно слово, осмелел народ, — продолжал Кандыбин. — Наши тридцать дворов, которых трибунал к себе призывал, собрались и промеж себя порешили: ехать смело в Митякинскую, дело наше верное — сам царь, когда на Дону был, обещал казакам, что все у их останется по-старому. Приезжают, стало быть, а трибунал их раз! — и в железо. И повезли в Каменский острог. Тогда наши станишники говорят: ежели такое дело, совсем казне подати платить не будем. Начальство нам объявляет: ежели платить не будете, пошлем на вас войско, солдат то есть, с антиллерией. Давай, давай, говорим мы, посылайте войско — мы его в пики примем, нам воевать не привыкать. Тем временем узнаем, что тридцать наших казаков в Каменской держатся крепко. «Мы ни в чем но виноватые, — говорят наши на допросах, — бунтовали не мы одни, а вся станица. А будете нас дальше в тюрьме держать, так мы пока потерпим. Но до времени. Казаки — не мужики. У казаков оружие имеется. Весь Дон поднимется». Начальство видит — круто дело поворачивается. Прибывает к нам еще один генерал, с ним две карательные сотни и антиллерия, как узнаем, на подходе. Генерал энтот сурьезный оказался. Собрал сход и говорит: ежели вы бумагу об лесе не подписываете, будет у вас заарестовано еще сто пятьдесят казаков — вот список, которых казаков возьмут в железо. И будет им всем Сибирь, а энтим, которые в остроге сидят, — каторга. И всю вашу станицу из пушек сровняют с землей. Это-де приказ самого царя, который про ваши дела узнал и сильно осерчал. Даю вам сроку, говорит сурьезный генерал, три дня. Думайте. Ничего не надумаете — я через три дня приступаю к боевым действиям. А чтоб, говорит, не очень обидно вам было ту бумагу подписывать, так вот как порешил Наказной атаман: посколь вы с леса кормитесь, делить ваш лес не на тридцать делян, а только на двадцать. Чтоб, значит, не по-вашему было и не по-нашему, а по-божески. С тем и ускакал. Мы думать начали. Перво-наперво посылаем, конечно, гонцов в другие станицы — будем восставать али нет? А там уже все угомонились — нет, отвечают, не будем, против всей России не попрешь. Ну и заскучали наши казаки. Кому в Сибирь идти охота? Да и тех, которые в остроге сидят в Каменской, жалко стало. А бабы, а ребятишки? Они-то чем виноваты, как спасаться будут, когда по станице из пушек зачнут стрелять? Да и саму станицу жалковать начали — отцы, деды жили… А тут еще старики шепчут: соглашайтесь подписывать, начальство нам уступку сделало — сперва тридцать делян было, а теперь двадцать. Пущай на бумаге будет, как атаман хочет, а на самом деле мы по-своему лесом пользоваться будем, как раньше… Ну, мы плюнули да подписали.
— Казак — он как бык, — сказал Кирьян. — На него сразу ярмо надень — он взбесится. А постепенно будешь к упряжи приучать, так он и привыкнет.
— Скажите, — спросил Жорж, — а острожников из Каменской станицы вернули?
— Вернули, — вздохнул Филатыч, — через два дня обратно припожаловали.
Учитель, хозяин дома, угрюмо молчавший во время долгого рассказа Кандыбина, посмотрел на Жоржа, как бы спрашивая: удовлетворен ли он подробностями «Луганского бунта»? Жорж кивнул — да, удовлетворен. Учитель повернулся к казакам.
— Мы уже говорили, — сказал он, — о том, какие выводы можно сделать из этих событий. Во-первых, для того чтобы успешно бороться против правительственных притеснений, нужно действовать дружно и последовательно. Сказал «а», значит, надо говорить и «б», да не одному, а всем вместе. Теперь второе — казаки могут действовать сообща против властей на всей территории Войска Донского, так как причины недовольства одинаковые во всем войске. Сейчас земство отобрало лес, потом замахнется на озеро и реку…
— На мельницу уже пошлину положили, — вмешался Филатыч. — Хошь не хошь, а плати денежки, ежели молоть привез. А как не повезешь, когда без мельницы не прожить. Не бабу же заставлять в ступе зерно толочь. Пущай бы эти умники земские вместе с бабами нашими у печи постояли, тогда бы не стали везде нос свой совать!
— А соль? — как всегда азартно, вскинулся Кирьян. — Раньше соль добывали вольно, а теперича земство акцизный налог на соль наладило брать. Это где же такое видано, чтобы за соль налог брать?
— Скажите, — обратился Жорж к Филатычу, — а какова величина земельного надела?
— Душевой надел здесь везде считается в тридцать десятин, — ответил за Филатыча учитель, — с него и платится душевая подать. Но цифра эта написана вилами на воде. Количество удобной для обработки земли не превышает пяти — восьми десятин.
— Про оружию еще сказать надо, — мрачно заметил Кандыбин.
— Да, да, — согласился учитель, — обязательно надо рассказать про оружие. Казаки крайне недовольны тем, что при возвращении с войны у них начали отбирать оружие, которое по закону является их собственностью. Наша местность по боевому расписанию составляет так называемый третий полк Орлова. Так вот, в Киеве, когда казаки пришли из Балканского похода, у полка неожиданно отобрали пушки, а когда пришли в Черкасск, наказные власти вдруг потребовали сдать все винтовки. А какой же казак без винтовки?
«Этот худой, невзрачный человек в очках а ля Чернышевский, — подумал Жорж про себя, глядя на учителя, — живет здесь всего полтора года, а как много сделано! Ведь в этом „Луганском бунте“, безусловно, есть и его доля участия. Какой замечательной силой обладает социалистическая пропаганда в народе, если даже в таком воинственном и верном трону сословии, как казачество, которое является опорой самодержавия, проклюнулись такие сильные ростки недовольства властью! И этот учитель, живущий здесь один, ежедневно рискующий быть арестованным и сосланным в каторгу, уже сильнее всех урядников, атаманов и генералов, потому что казаки слушают его, идут за ним, оказывают сопротивление правительственным чиновникам под влиянием его агитации. А что будет дальше? Надо обязательно составить прокламацию о событиях в Луганской станице и прочитать эту прокламацию казакам».
— У нас в полку за Балканский поход крестов поболе, чем у всех земских, — хвастливо подбоченясь, сказал Кирьян, — а они у нас леса отбирают. За что же мы тогда кровь против турка не жалели, за что головы свои в чужих землях клали?
…На следующий день Жорж снова попросил учителя собрать казаков в своем доме.
— Господа станишники, — сказал Жорж, внимательно оглядывая Кандыбина, Филатыча и Кирьяна, — по вашим рассказам и по рассказам других казаков, которых мне довелось встречать, я написал обращение ко всему казачьему войску — Донскому, Кубанскому, Уральскому, Терскому, Амурскому, Яицкому и всем остальным. Эта листовка будет напечатана в Петербурге на типографском станке и распространена по всем казацким войскам — у вас, на Дону, на Кубани, на Урале, на Тереке…
— Подметная грамота, что ли? — прищурившись, спросил Филатыч. — Опять царя нового ставить?
— Погодь, не встревай, — толкнул его локтем Кандыбин, — дай послушать…
— «Братья казаки! — начал читать Жорж. — Хорошо и привольно жилось вам в старину на ваших землях, которые кровью своею отвоевали вы у неприятеля. Не было у вас ни благородных, ни черни, сами вы выбирали своих атаманов, и никто не стеснял вас службою: вы служили сколько могли и хотели, и за эту службу получали вы грамоты на свои земли, чтобы владеть ими вечно со всеми лугами, лесами, озерами и рыбными ловлями. О теперешних налогах и тяготах не было и слуху… Так жили вы когда-то, храброе и славное войско казацкое, но уже давно начали вас оттеснять понемногу. Стали назначать вам Наказного атамана из Петербурга, а теперь вопреки царским грамотам вводят у вас земство, и оно отбирает у вас леса, облагает землю податями, а потом и вовсе сравняет вас с крестьянами. Давно старики предсказывали, что лишат казаков всех прав, что будут стеснять их и наступит большая смута в казацких землях. Вы сами знаете, что их предсказание сбылось. Везде были смуты. Уральцев, за то, что они не хотели подчиниться новому положению, целыми сотнями ссылали в Сибирь и Туркестан; в Черноморье волновалась Полтавская станица; на Дону луганцев таскали по острогам и грозили Сибирью за то, что не хотели отдать земству лесов, которые по царским грамотам должны принадлежать казакам. Братья казаки! Было время, когда ваши отцы и деды присягали служить царю и отечеству только тогда, когда получали за это вольные грамоты. Требуйте и теперь таких грамот, чтобы остались за вами все ваши права, и земли, и поля, и леса, и реки, и озера; чтобы управляли вы собою сами; чтобы сами выбирали Наказного атамана; чтобы землю давали всем поровну — и офицерам, и казакам; чтобы не надо было платить за нее налогов; чтобы не вводили у вас земства; чтобы всех казаков уравняли в правах и не было бы, как теперь, черни и благородных, а службу всем справлять поровну и по силе возможности. Деды ваши знали, как поступить, и вам не мешает припомнить старинный казацкий обычай. Не дадут вам вольной грамоты — не давайте присяги на службу! А будут заставлять силой — так неужели славное войско казацкое не сумеет отстоять своих прав?! Далеко гремит слава казацкая. Знают казацкую храбрость и немцы, и французы, и венгры, и турки, и англичане. Вы заслужили эту славу своею удалью, вы заплатили за нее кровью своею и головами своих братьев. Неужели же струсит казацкое войско, неужели не сумеет вытребовать себе тех прав, по которым жили и служили ваши предки. Вы казаки — не мужики! Вас не надо учить владеть ружьем, пикой и шашкой, не надо учить победам над неприятелем. Опозорит себя на века казачество, если не вернет теперь прежних вольностей! То, что добыли кровью деды, не должны отдавать без боя внуки!»
Поезд остановился в Туле. Повинуясь какому-то неосознанному желанию (а скорее привычке, выработанной за два года жизни на нелегальном положении), Жорж взял чемодан и вышел из вагона.
— Никак сходите, молодой человек? — спросил стоящий в тамбуре кондуктор. — Билетик у вас вроде подальше был.
— Да вот тетеньку решил проведать, — улыбнулся Жорж. — Торговлю здесь содержит. Надо помочь старушке счетные книги привести в порядок.
Поезд ушел. Жорж огляделся — перрон был пустой. Он вышел на площадь. Нагнулся над чемоданом — еще раз огляделся. Вроде бы чисто. Это правило — проверять несколько раз в день, нет ли слежки, — он усвоил для себя твердо.
Потом взял извозчика и поехал в центр города. Остановился около меблированных комнат. Оставив чемодан в пролетке, вошел в номера, снял комнату на два дня, заплатил вперед. Если по дороге на Воронежский съезд за ним следует какой-нибудь опытный филер, который пока никак не обнаружил себя, то плата вперед, безусловно, убедит филера в том, что он, Жорж, задержится в Туле на два дня — сыскные верят в деньги.
Потом вернулся к извозчику, велел ехать к Тульскому Кремлю. Сошел около одного входа, приказав вознице ждать около другого, быстро пересек кремлевский двор, оглянулся — никого. Вышел из Кремля через сводчатые ворота в старинной башне, извозчик уже ждал его, попросил как можно скорее гнать на вокзал, обещав на водку. Сидя в пролетке, лихорадочно думал: может ли он притащить за собой на Воронежский съезд жандармский хвост? С таким же успехом могут привезти за собой полицейское наблюдение все будущие участники Воронежского съезда — и Александр Михайлов, и Николай Морозов, и Вера Фигнер, и Тихомиров, и Фроленко, и Перовская, и Желябов, и многие другие. Впрочем, все они люди опытные, осторожные, прошедшие огонь и воду, умеющие замечать за собой слежку. Каждый отдал уже не один год революционной борьбе, каждый предан делу до конца. И тем не менее дороги их сейчас, кажется, расходятся в разные стороны. Почти все они за террор, за политические убийства. И только, пожалуй, он, Плеханов, да еще несколько человек стоят на прежних народнических позициях, исповедуя не террор, а продолжение социалистической пропаганды и агитации в деревне и в городе.
Он вошел на перрон за пять минут до отхода поезда. Послал кондуктора взять билет. Вошел в полупустой вагон, открыл дверь в пустое купе, закинул чемодан в сетку, задвинул дверь, сел, откинулся на спинку дивана, закрыл глаза… И волны воспоминаний снова понесли его в напряженный хаос минувших событий в поисках ответа на вопрос, не дававший покоя ни днем ни ночью, — когда и с чего началось все то, что теперь привело их всех, членов общества «Земля и воля», к ясному пониманию, что пути их расходятся, что на съезде в Воронеже неизбежно должен произойти раскол и размежевание.
…Возвратившись зимой с Дона с твердым желанием скорее напечатать свою прокламацию «К славному войску Донскому», вернуться обратно в станицу Луганскую и распространить воззвание среди казаков, он нашел в Петербурге страшный разгром всего руководящего ядра «Земли и воли». Аресты шли каждый день, с огромным трудом удавалось сохранять еще подпольную типографию, то и дело перенося ее с места на место. Каждый человек, каждые свободные руки были на вес золота, и он, Плеханов, с его конспираторским опытом пришелся тогда как нельзя кстати, оказался в самом центре событий, помогая товарищам скрываться от полиции, доставать новые документы, налаживать заново печатные издания землевольцев. Он был в те дни одним из немногих основателей общества, остававшихся на свободе. Через него шли все связи между кружками, в которых аресты вызвали ожесточенные споры о формах и методах дальнейшей революционной работы. О возвращении на Дон нечего было и думать.
Девушку звали Роза. Была она невысокого роста, с ясными и твердыми чертами лица, с уверенной манерой держаться, веселая, остроумная, без традиционных женских слабостей — капризов, частой смены настроений, повышенной экзальтации и вспыльчивой придирчивости. Она имела строгий и очень уравновешенный характер, была натурой цельной, прямой, беззаветно преданной революционному делу, что тоже сыграло не последнюю роль в их духовном сближении. Скитальческую, полную опасностей жизнь Жоржа не осуждала, а, наоборот, восторгалась ею. Словом, личная жизнь обещала что-то надежное и счастливое. Учась на высших медико-хирургических курсах, Роза к своей будущей докторской профессии уже сейчас относилась очень серьезно. Она была врачом по призванию, по своей пристальной заинтересованности в людях, по какому-то особому эмоциональному складу души, внимательному и заботливому, постоянно расположенному принять участие в чужих недугах и бедах.
…Умер Некрасов. Оставшиеся на свободе члены общества «Земля и воля» решили принять участие в похоронах поэта. Был приготовлен венок. Речь на похоронах от революционной молодежи было поручено произнести Оратору — кличка эта после Казанской демонстрации прочно закрепилась за Жоржем Плехановым. Несколько землевольцев, вооруженных револьверами, должны были обеспечить безопасность выступления и в случае попытки полиции захватить венок отбить его вооруженным вмешательством.
Народу на кладбище было много. Сильный декабрьский мороз седым инеем оседал на непокрытых головах огромной толпы, собравшейся около раскрытой могилы Некрасова. После нескольких официальных речей вперед вышел Достоевский. Страстная его речь вызвала рыдания. По изможденному, бледному лицу писателя пробегала судорога близкого нервического припадка. Потом говорил кто-то еще — от радикального студенчества, от либеральной профессуры. «Пора», — шепнули сзади Жоржу, стоявшему в двух шагах от гроба и находившемуся в сильном волнении после речи Достоевского.
Жорж шагнул к могиле.
Два молодых человека в наглухо застегнутых пальто поставили рядом с ним венок, расправили ленту. «От социалистов», — прочло сразу несколько голосов. Толпа ахнула, придвинулась ближе. Такая надпись здесь, на Новодевичьем кладбище, на официальных похоронах, была равносильна взрыву бомбы.
Два молодых человека выпрямились около венка, один из них достал револьвер и, опустив глаза, замер, держа револьвер дулом вниз. (Он был виден только стоящим около самой могилы.) Толпа замерла.
— Господа! — громко начал Жорж. — Сегодня мы хороним великого поэта земли русской… В чьем сердце горькой болью за порабощенный и униженный русский народ не отзовется знаменитое стихотворение Некрасова? Кто в юности, однажды прочитав эти стихи, не давал себе клятвы посвятить жизнь борьбе за народное дело?.. Сегодня мы прощаемся с великим писателем, славой и гордостью отечественной литературы, который впервые в легальной русской печати воспел декабристов — предшественников революционного движения наших дней, предшественников петрашевцев и всех остальных мучеников за освобождение народа!
Краем глаза он увидел, как вздрогнул при слове «петрашевцы» Достоевский, как вскинул он на говорившего обжигающий взгляд своих серых, пронзительных глаз.
В толпе шевельнулась личность филерского вида, сделала попытку протиснуться вперед, но те, кто пришел с Оратором, вышли к могиле — руки в карманах сжимают оружие, в глазах твердое выражение дать отпор любому насилию.
— Вечная память Некрасову! — крикнул Жорж. — Вечная память поэту, чья муза была великим примером служения будущему счастью народному!
…Тогда же, в декабре, взрыв пороха на Василеостровском патронном заводе убил на месте четырех рабочих, страшно искалечил еще полтора десятка человек (двое из них умерли на следующий день). Сильный революционный кружок лавристского направления, существовавший на заводе уже целый год и поддерживавший постоянную связь с землевольцами, решил превратить похороны товарищей в демонстрацию протеста.
Это уже была чисто рабочая демонстрация — первая в Петербурге. Рабочие все сделали сами — оповестили народ, написали воззвание, в котором случай на заводе ставили в связь с общим положением всех петербургских рабочих. Листовка была передана в центральный кружок «Земли и воли» и в тайной типографии, которую удалось сохранить от недавнего разгрома, напечатана за одни сутки.
В назначенный день к девяти часам утра возле здания Василеостровского патронного завода собралось около двух тысяч рабочих (вовремя напечатанная и распространенная листовка сделала свое дело). Жорж Плеханов, Валериан Осинский и Степан Халтурин подошли к членам заводского кружка. Большинство из них Жорж знал очень хорошо. Впереди всех стоял огромный, плечистый кузнец Ваня Егоров — старый товарищ еще по «Казанке», знакомство с которым началось с разговора о книге Герберта Спенсера «Основания биологии». («Ты уж не думай, господин студент, что все рабочие такие дураки, — сказал ему тогда Иван, — что в биологии разобраться не смогут».) Рядом с Егоровым топтался такой же плечистый, но пониже ростом парень с большой рыжей бородой. (В плечах он был, пожалуй, даже мощнее Егорова, — как говорится, поперек себя шире.)
— Ну как, Ваня, — спросил, здороваясь, Жорж, — разобрался в биологии Спенсера?
— Разбираемся постепенно, — улыбнулся Иван. — Насчет Спенсера точно не скажу, а вот с полицейскими черепушками тогда на Невском разобрались хорошо — целый месяц костяшки на пальцах болели.
Он познакомил Жоржа с рыжебородым парнем — звали того Тимофеем.
— Одной волости со мной будет, — сказал Егоров. — В Архангельске на верфях клепалой работал, теперь вот сюда, в Петербург, прибег. К грамоте очень охочий, книжки, как семечки, щелкает. Говорить может о чем хошь — от зубов отскакивает. И к начальству злой — во время взрыва самому бороду обожгло. А ежели сказать ему чего надо, кричи громче в самое ухо, он наполовину глухой.
Рыжебородый Тимофей посматривал на Жоржа изучающе, хитровато прищурившись.
— Сейчас подойдет еще одна наша группа, — сказал Егорову Осинский, — человек десять. Все вооружены. Если полиция попробует вмешиваться, будем стрелять. Как ваши, готовы к этому?
— Тоже кое-чего с собой прихватили на всякий случай, — сказал Иван. — У нас народ к оружию привычный, сами его делаем.
— Вот только не нравится мне, — заметил Осинский, — что фабричные опять на похороны вырядились, как на праздник.
— Рабочему человеку только и праздник, что похороны, — горько усмехнулся стоявший рядом Степан Халтурин. — Куда же еще наряжаться? Все остальные дни в рванье замасленном ходим.
— Верна-а! — неожиданным густым басом зычно поддержал Халтурина рыжий Тимофей. — Наши праздники все на кладбище. Других начальство не придумало.
— Ты, Тимоха, больно широко пасть-то не разевай, — одернул земляка Иван Егоров. — Холодно сегодня, кишки простудишь. Да и городовые тебя по глотке твоей медвежьей приметят раньше времени и заметут без всякого дела.
Валериан Осинский взял Халтурина под руку, отвел в сторону.
— Ты неправильно меня понял, — сказал он тихо. — Я не в упрек сказал, что ребята слишком чисто оделись. Ведь мы же хотим не просто похороны провести, а устроить демонстрацию протеста. А у всех фабричных действительно какое-то пасхальное праздничное настроение. Никакой активности не будет.
— А ты наперед не загадывай, — сказал Халтурин. — Насчет активности бабушка еще надвое сказала. Листовку читали, внутри — оно там у всех копится.
Жорж, слышавший этот разговор, был на стороне Осинского. Рабочие по привычке своей одевать на люди все самое лучшее выглядели совсем не траурно. Все оживленно переговаривались, некоторые даже улыбались, шутили.
Но вот вынесли гробы, и все разговоры разом стихли. Двухтысячная толпа как по команде сняла шапки. У Жоржа защемило сердце — в этом мгновенном перепаде от владевшей всеми оживленности к растерянной и молчаливой скорби огромной, празднично одетой толпы было что-то жуткое, что-то младенчески незащищенное, безропотное, доверчивое, и шесть гробов, плывущих на руках над головами, были зрительным выражением, страшным символом этой незащищенности всей большой человеческой массы перед какой-то незримой, зловещей силой.
Что же надо сделать, чтобы хоть как-то обуздать эту чудовищную силу, чтобы хоть как-то уменьшить ее втягивающую, всасывающую гробовую силу, чтобы хоть как-то защитить от нее всех этих покладистых и доверчивых — и тем-то и незащищенных — людей? Что можно противопоставить этой силе?
Похоронная процессия растянулась на несколько кварталов. Большинство провожавших сразу же, как отошли от завода, надели шапки — мороз усиливался с каждой минутой. «Бунтари» из боевой дружины Валериана Осинского, одетые очень легко, шли сзади Жоржа, растирая носы и уши, похлопывая себя по бокам и плечам. До слуха долетела брошенная кем-то из них фраза:
— Нет, господа, революцию надо делать летом — в такой холод никого не расшевелишь…
Вот и Смоленское кладбище. В дальнем углу, наискосок от входа, выдолблено в мерзлой земле шесть ям, шесть деревянных крестов прислонено к железной ограде. Полиция, сопровождавшая шествие от самого завода, усиленная отрядом городовых, ожидавших около ворот, окружали могилы. Священник пропел последнюю молитву, забили крышки, подвели веревки, начали опускать гробы в ямы, застучали комья земли по дереву. Двухтысячная толпа, заполнившая кладбище, молча слушала эти звуки. Да, пожалуй, Осинский был прав: сначала все были слишком оживлены, потом замерзли — демонстрации протеста не получалось. Все были как-то угнетены, подавлены видом городовых, кольцом обступивших могилы.
Все кончено. Насыпаны холмики, укреплены кресты. Пора было расходиться, но толпа, несмотря на мороз, неподвижно стояла на кладбище. Чего-то ждали.
Жорж понимал: кто-то вот-вот должен начать говорить, больше молчать нельзя. Но неизвестный этот «кто-то» пока не объявлялся. Может быть, робел, смущался, опасался полиции? Может быть, начать ему? Ведь он же Оратор. Надо бросить искру, надо зажечь революционным словом это заснеженное кладбище, эти опущенные, покрытые инеем головы. Надо поднять эти головы!
Он взглянул на Халтурина. Степан стоял, низко опустив голову. Рядом с ним, так же опустив голову, стоял Ваня Егоров. И все рабочие завода, кого только мог видеть Жорж, стояли в таких же позах — без шапок, опустив руки, склонив головы. Все прощались с только что зарытыми в землю, навсегда ушедшими товарищами.
Жорж посмотрел на дружинников Осинского. «Интеллигенты-бунтари», сгрудившись тесной группой, пристально следили за городовыми.
Городовые начали шушукаться, поглядывать по сторонам. Нечего было даже и думать, чтобы предпринять какие-либо действия против такой массы людей. Старший полицейский чин, околоточный надзиратель, растерянно озирался.
«Надо начинать говорить», — решился Жорж.
И вдруг в толпе произошло резкое движение — к могилам вышел рыжебородый Тимофей.
— Братцы! — густым и звонким на морозе басом закричал Тимофей. — Только что, сей минут, закопали мы в землю шестеро невинно погубленных душ!.. А убили их не турки на войне, их убило наше заводское начальство, которому столько раз было говорено, что нельзя порох в таком тесном чулане хранить…
Околоточный, выхватив свисток, пронзительно засвистел. Руки городовых потянулись к Тимофею, схватили его за отвороты полушубка, но Тимофей — даром, что ли, был поперек себя шире — тряхнул круглыми плечами судового «клепалы», и городовые посыпались в стороны.
И неожиданно толпа, еще секунду назад безнадежно неподвижная и аморфная, ожила, заворочалась, преобразилась, пришла в движение как единый организм, прихлынула к могилам. Околоточного оттолкнули в сторону, городовых оттеснили от Тимофея. Мгновенно забыв о том, что на них надето самое лучшее, праздничное, рабочие кинулись по истоптанному в грязь снегу вперед и, обрывая пуговицы, полезли на ограду и деревья, закричали десятками переполненных яростью и ненавистью голосов:
— Не тронь рыжего!.. Пущай говорит!.. Ребята, рой приставу яму рядом с нашими!.. Гони бударей в господа, в душу, в святые хоругвы!
Иван Егоров, выскочив к Тимофею, заслонил его собой. Валериан Осинский, напряженно держа руку за бортом студенческой шинели, где у него лежал тяжелый револьвер, не сводил глаз с околоточного. Все «бунтари», готовые открыть стрельбу по первому знаку, с наиболее разъярившимися рабочими теснили от могил городовых. Степан Халтурин, обхватив сзади какого-то расхристанного малого, выломавшего кол из забора и рвущегося к полицейским, с трудом удерживал его.
— Говори, Тимофей! — не вытерпев, крикнул Жорж. — Продолжай, не молчи!
— Жарь, Тимоха! — гаркнул Ваня Егоров.
— Сколько раз говорено было начальству нашему, — закричал снова упрямый Тимофей, продолжая с того места, на котором его оборвали, — что нельзя было порох в таком тесном чулане держать!.. Одна дверь из чулана в мастерскую — и никто из нее целый не вышел!.. Когда точим мы порох на станках, пыль от него вокруг нас падает, станки покрывает, на стены ложится! Одной искры хватило, чтоб все загорелось!.. Сколько раз мы сами малые пожары тушили, сколько раз жаловались, а начальство все на бога надеялось, все ждало чегой-то и дождалось!.. Вот они, шесть крестов стоят, а сколь еще встанет, пока пыль пороховую мести не станут!.. Шестеро вдовых баб возле этих могил стоит, у кажной ребятишки, а сколь отвалили хозяева за кажного кормильца? По сорок рублей за голову — курам на смех! А проедят они эти сорок рублей — чего дальше делать будут? На паперть просить пойдут, руку протягивать?.. Так турки не поступают, как начальство наше над нами измывается!.. Нас жгут живьем в мастерских, а тех, кто живой остался, оштрафовали по полтора целковых!.. За что?.. За то, что обжоги мы получили?.. Хватит руку лизать, которая нас душит, пора за ум браться!.. Чего ждать?.. Других крестов рядом с этими?.. Мужик в деревне ждал от барина помощи, земли ждал, а чего дождался? Песков, да болот, да недоимков сильнее прежних!.. Набили мужику новый хомут на шею теснее старого — он и воет!.. А не будь дураком, не жди от барина милости, не дождешься!..
Жорж с восторгом смотрел на Тимофея. Вот они — слова из уст простого фабричного! Социалистическая агитация дошла до сердца и до ума рабочего человека, и то, о чем раньше говорили ему они, пропагандисты, теперь говорит он сам, рабочий! Значит, он проснулся, пробудился, воспламенился, рабочий народ! Значит, он готов теперь к бунту и поддержит любое крестьянское движение, если он объединяет свое положение с положением обманутого реформой крестьянства.
На фоне белых, заснеженных кладбищенских деревьев большая рыжая борода Тимофея и такая же рыжая всклокоченная шевелюра (шапку он потерял) горели ярким, огненным пятном. Дружинники Валериана Осинского, взяв Тимофея в кольцо, вели его через кладбище к выходу. Огромная, тысячная толпа разгоряченных рабочих, окружив их со всех сторон, двигалась вместе с ними к воротам. Другая толпа фабричных, прижав полицейских к ограде, не пускала их к той группе, в которой шел Тимофей.
— Пропустите меня! — кричал околоточный надзиратель. — Я отвечаю за беспорядки на кладбище перед начальством!
— А вот мы сейчас вздуем тебе бока! — кричали рабочие. — Вот и будет тебе начальство! Стой смирно, ваше благородие, и не рыпайся, пока цел.
— Я этого так не оставлю! — шумел полицейский. — Вы будете отвечать!
— А чего ты нам сделаешь? — смеялись рабочие. — Гляди, сколько нас, а твоих бударей — раз, два и обчелся. И подмоги неоткуда ждать, самая окраина здесь.
Надзиратель все-таки прорвался к воротам. В это время Иван Егоров уже сажал Тимофея на извозчика. Около входа на кладбище стояло еще несколько «ванек», но их лошадей держали под уздцы дружинники Осинского, чтобы никто из переодетых сыскных, окажись они около ворот, не увязался бы следом за Тимофеем и Егоровым.
Надзиратель вытащил из кармана свисток и поднес его было ко рту, но кто-то из рабочих толкнул его в спину. Свисток упал в сугроб.
— Что же это вы делаете, господа фабричные? — дрожащим голосом забормотал полицейский. — Ведь это же бунт!..
— А ты как думал? — смеялись ему в лицо рабочие. — Шутки с тобой шутить будем? Хватит, дошутились до крестов!
Жорж протиснулся к Тимофею и Ивану Егорову.
— Сбрей ему сегодня же бороду, — шепнул Жорж Ивану, кивая на Тимофея (уроки Митрофанова после Казанской демонстрации были живы в памяти). — И постриги наголо. Одежду достань какую-нибудь другую. И в квартиру свою больше не приходите и на завод не являйтесь. Переждите где-нибудь ночь, а завтра я вас найду и устрою на надежную квартиру.
— Трогай! — закричал Степан Халтурин извозчику, и сани понесли Тимофея и Егорова наискосок через площадь.
— Вам это так не пройдет! — грозился околоточный. — Найдется на вас управа. Прошлый год на Невском около Казанского собора тоже бунтовали — все в Сибирь пошли.
— А вот и не все! — подбоченился Халтурин.
— А ты, никак, там был? — вглядывался надзиратель в лицо Степана.
— Обязательно был, ваше благородие!
— То-то, я смотрю, личность мне твоя знакомая.
— И мне твоя личность знакомая, — не унимался Халтурин, потешаясь над околоточным.
К надзирателю подошел Валериан Осинский.
— А теперь марш за ворота, обратно на кладбище! — приказал Валериан полицейскому.
— Да как ты смеешь так разговаривать со мной! — набычился околоточный.
Осинский молча потянул из-за бортов шинели свой тяжелый револьвер-медвежатник. Вплотную к нему придвинулась боевая дружина «бунтарей».
Надзиратель выругался и пошел за ворота, обратно на кладбище, где стояли сбитые с толку, давно уже переставшие что-либо понимать городовые. Ясно было одно — против огромной густой толпы рабочих не попрешь. Тут не помогло бы никакое оружие. Да и как его было применять, оружие, когда вон эти, длинноволосые в очках, все подряд с револьверами. Тут бы душу христианскую только спасти. Чего и говорить, умыли их сегодня фабричные, как пить дать умыли.
Дружинники-«бунтари» закрыли кладбищенские ворота на засов, навесили замок.
— Будете стоять здесь, за воротами, тридцать минут, — сказал Осинский полицейским. — С места никому не двигаться, свистков не вынимать, оружие не лапать — иначе перестреляем всех, как куропаток.
Потом он повернулся к рабочим.
— Братцы! — крикнул Валериан. — Спокойно расходитесь по домам, никто вас тронуть не посмеет!.. Мы будем следить за бударями и прикроем вас!.. Спасибо вам, братцы, за сегодняшний день!.. Это была наша общая победа!.. Еще раз спасибо!
— Тебе спасибо, мил человек, — все разом заговорили рабочие. — Приструнили вы сегодня бударей, будут помнить!
Жорж Плеханов уезжал со Смоленского кладбища в одних санях с Валерианом Осинским и Степаном Халтуриным, с которыми утром вместе пришел к Патронному заводу. Тогда он еще не мог знать, что всего через несколько лет Халтурина по приговору военно-окружного суда повесят в Одессе, а Валериан кончит свою жизнь на виселице в Киеве и того раньше. Ему, пережившему их обоих почти на сорок лет, в тот день казалось, что все трое они будут жить и вместе бороться за народное дело еще долго-долго.