30 сентября
Не представляю, как работает яблоня. Мне никогда не постичь механизма, что таится под ее корой. Но, как обычно, Воображение уже стремится прикрыть брешь Неведения...
Корни дерева, как мне кажется, играют основную роль — каким-то образом извлекая из земли ее плодородие. Я вижу, как эти соки земли медленно поднимаются по стволу и закачиваются в каждую ветку.
Конечно, здесь замешаны и солнце с дождем, так или иначе, их тепло и влага необходимы для сооружения дерева. Но как объединяются солнце, Дождь и плодородие земли, чтобы произвести а) совершенный цветок, а потом б) маленький зародыш яблока — вот это остается для меня загадкой.
Найдите ближайшую яблоню. Ежедневно посещайте ее по ходу летних месяцев. Замечайте, как маленькая почка день за днем превращается в большое яблоко. Смотрите, как оно медленно надувает щеки. Проходят недели, и, наконец, под собственной тяжестью плод принужден упасть. Вы находите его на земле — так и просится в рот. Весь этот процесс абсолютно предсказуем; у него есть начало, середина и конец. Но разве это что-нибудь объясняет? Только не мне. Я попросту сбит с толку. Множество вопросов остаются без ответа. Например... кто научил дерево трюку с яблоками? И… откуда берется фруктовый запах?
В моем поместье — один из самых больших садов во всей Англии. Мои «брэмли» и «шафранные пипины» выигрывают медали и серебряные кубки. Каждый год, когда лето подходит к концу, я прихожу посмотреть, как телеги отправляются в путь. Их колеса скрипят и шатаются под тяжестью корзин. Каждая заполнена до отказа. Иногда я стою у ворот в сад и смотрю, как телеги сонно катятся мимо. Рано ли поздно, на дорогу скатывается яблоко. Я подбираю его. Изучаю. И в который раз не понимаю, как оно возникло.
О, как чудесно быть яблоней — знать свое место в мире. Быть постоянным и в то же время плодовитым. Знать, для чего ты здесь.
Этим утром проснулся на рассвете, после утомительного ночного сна. Связался по переговорной трубе с Клементом, чтобы тот захватил мешок кукурузы, и двадцать минут спустя мы оба уже шагали по Слосвикской Тропе — кормить оленя. День был, конечно, довольно ясный и свежий, но какой-то хрупкий, будто вылитый из стекла, и хотя небосвод был чист, я почувствовал в воздухе прохладу, которая тихо звенела со всех сторон, предупреждая, что осень не за горами. Переполнявшее меня дурное предчувствие стало, наконец, невыносимым, и я был вынужден оставить оленя на попечение Клемента.
В молодости я думал, что старость будет напоминать ощущения в конце долгого удачного дня: приятная усталость, что неизменно проходит наутро после хорошего сна. Но теперь я знаю, что стареть — значит постепенно обнаруживать, что твое тело — не более чем мешок неуемных болей. Старость — всего лишь плохая работа барахлящего механизма. Даже мой сон, прекрасное забвение, на которое я всегда полагался, желая восстановить силы, теперь, похоже, испортился, как будто сбился с шагу. Мои пальцы на руках и ногах холодны в любое время года, словно огонь во мне медленно угасает.
Решил пойти домой через Коровью Опушку, где заметил лениво порхающую сороку. Дважды сплюнул, снял шляпу, сказал: «Доброе утро, Госпожа Сорока», затем огляделся — не видел ли кто моего маленького ритуала. Определенно с каждым годом я становлюсь все суевернее. В прежние времена я просто кинул бы в нее камнем. А теперь сжимаюсь, как испуганный ребенок.
Пройдя еще сотню ярдов по тропинке и обогнув Лошадиное Кладбище, я неожиданно наткнулся на огромную неопрятную ворону, которая сидела на полусгнившем пне, широко расставив лапки. Я заметил ее только за десять футов и замер как громом пораженный. Будто скорченный дьявол в черных лохмотьях, она взирала на меня с самым злобным видом. Я определенно почувствовал, как расслабляется сфинктер и яички ворочаются, в своем мешочке.
Ужасная ворона смотрела прямо на меня; взгляд ее, казалось, проникал сквозь череп. Мозг мой к тому времени лихорадочно посылал инструкции — повернуться и бежать, прочь от этой птицы, — но я обнаружил, что, словно заколдованный, не могу шевельнуть и пальцем. (Сейчас, сидя за столом, в халате и тапочках, я могу сколько угодно размышлять о том, как всего за минуту до той встречи вполне сносно управился с одной сорокой... знал, чем отвести ее заряд невезенья. Но с вороной я ничего не мог поделать. От нее у меня совсем не было противоядия.)
Наткнувшись на нее, я был так поражен, что дух захватило. Разум стерли, как мел со школьной доски. И все же собственный мой голос шептал откуда-то издалека, настаивал, что, если я не постараюсь как можно скорее унести ноги, ворона может продержать меня в лесу до конца времен. Изо всех сил я старался придать моим ногам хоть немного живости и, наконец, обнаружил, что кровь еще плещется в старых венах. Медленно, дюйм за дюймом, я выдвигал ногу вперед, пока наконец не сделал маленький шажок; осторожно наступил и снова начал тот же бесконечный-процесс. А проклятая птица все глядела на меня своим дурным глазом.
Но, сосредоточившись на мучительно медленном движении своих ног и делая все возможное, чтобы оградить себя от ее пагубного взгляда, я постепенно начал удаляться от нее, пока между нами не лег целый ярд... два ярда... наконец, три.
Я никогда не был особенно атлетичен (и даже будь я таковым, эти дни давно бы миновали), но, отойдя от вороны на дюжину шагов, я отчаянно припустил шаткой рысью. Обернулся я лишь однажды — убедиться, что пернатое чудовище меня не преследует, — и в этот миг она прокричала ужасающее «кар-р!» с высоты своего трона. Затем захлопала маслянистыми крыльями, поднялась в воздух и, накренившись, скрылась за деревьями.
Нельзя сказать, что я хорошо разбираюсь в птицах и символическом значении каждой из них, но я ни минуты не сомневаюсь, что ворона, определенно, хотела мне зла. Она источала почти парализующую ненависть: уверен, любой на моем месте почувствовал бы то же. Такое простое и маленькое существо, но злоба ее наполняла весь лес.
Придя домой, я обнаружил, что миссис Пледжер поджарила мой любимый бекон и выглядела крайне обиженной, когда я не смог проглотить ни кусочка, но увы — меня хватило лишь на то, чтобы влить в себя чашку сладкого чая и доползти до своей комнаты. Неожиданная встреча с ужасной птицей глубоко потрясла меня, и к тому же я решил, что застудил голову. Когда любезный Клемент вернулся, я попросил его раскопать мою бобровую шапку и задать ей небольшую чистку — верный знак, что лету конец.
1 октября
Спал сладким сном до одиннадцати и проснулся, когда Клемент разжигал камин. Почувствовал себя куда лучше вчерашнего, хотя мысли еще путались. Принял ванну, надел брюки из толстого твида и новехонькую куртку с поясом. Сунул ноги в мои верные коричневые ботинки и постарался призвать к порядку остатки волос.
Вот уже больше тридцати лет, как я начал лысеть; совсем еще молодым, вернувшись как-то с энергичной прогулки, я впервые обнаружил на подкладке охотничьей кепки гнездышко волос. С тех пор я расчесывал волосы гораздо реже (и гораздо осторожнее), в тщетной надежде замедлить пугающие перемены. Я боялся, что причина этого в моих прогулках и что из-за физической нагрузки у меня перегревается голова. Долгое время, надо признать, я не мог смотреть правде в глаза, то уговаривая себя, что всему виной воображение и я вовсе не лысею, то вдруг понимая, что через неделю моя голова будет напоминать колено и жить мне больше незачем.
Но мне, пожалуй, стоит быть благодарным за то, что из доброй сотни способов потерять волосы мне достался столь продолжительный. Все эти годы моя шевелюра постепенно, почти незаметно, отступала со лба, а медленно растущий кружок обнажал темя. Понадобилось два особым образом расположенных зеркала, чтобы с унынием наблюдать, как год за годом две эти прогалины
тянулись друг к другу. Со временем их соединила узкая тропинка, которая вскоре расползлась до настоящей розовой просеки, пока, наконец, на моем гладком черепе не осталось ничего, кроме редкого пушка.
До сих пор бывают дни, когда мне кажется, что все кончено и счет потерям закрыт. Но, взглянув поближе, я каждый раз вынужден признать, что на свет показался новый участок плоти и нагота все еще наступает. Но эта ноша вполне терпима. Дни моего тщеславия позади. Подобные пустяки меня больше не тревожат. Просто я теперь дольше умываю лицо, чем причесываюсь.
Те волосы, что еще держатся по бокам моей головы, белы, как шерсть ягненка. Они вьются вокруг ушей и беспорядочно висят сзади. Дабы не совсем уж походить на птицу с говорящим именем «лысуха», я давно отпустил бороду и усы — тоже седые, но куда более похожие на шерсть барана, и мне кажется, они восстанавливают столь необходимый баланс.
Пять минут, потраченные на бриолин и расческу, мало что изменили на моей голове. Я двадцать раз согнул колени, чтобы взбодриться, потом подровнял усы и взглянул на себя в большое зеркало.
Меня часто называют жилистым человеком, что, видимо, следует понимать как «человек, соединенный при помощи жил», и это определение вполне справедливо. Больше ли во мне жил, чем в других людях, или мои просто доступнее взгляду — сложно сказать, но их работа видна на каждом изгибе моего тела, особенно — в руках, ногах и шее. Иду ли я, наклоняюсь или гримасничаю, видно, как они дергаются под кожей, будто натянутые бечевки.
Там, где моя шея сходится с торсом, бегут во все стороны вены и прожилки. Правда, в последнее время я потерял уверенность, что все эти жилы соединены как следует. Одни, похоже, совсем разболтались, другие и вовсе покинули насиженные места. Порой я начинаю бояться, что глубоко внутри лопнет какая-нибудь важная пружина, чтобы болтаться и дребезжать во мне до конца дней моих.
Не так давно я заметил, что в сырую погоду еще и скриплю — нет смысла отрицать, это слышно каждому, имеющему уши, — так что дождливые дни я провожу дома, у огня, за пасьянсом или в бильярдной. И все равно я думаю, что «жилистый» — подходящее слово, даже если жилы уже не так натянуты, как раньше.
5 октября
Этим утром, возвращаясь по Западной Аллее, посреди кровавого пиршества осени я встретил одного из своих егерей, ведущего исполинских размеров собаку. Ну и зверюга это была — лохматая, черная с проседью дворняга, чей хвост достигал двух футов, а топот сотрясал землю. Не собака — целый осел. И вот мы с егерем завели разговор о погоде и тому подобном. А дворняга уселась на землю и, похоже, внимательно слушала наш разговор, наморщив лоб, так что я всерьез подозревал, что сейчас она взвесит все и поделится своим мнением, а то и укажет нам на ошибку-другую. Я похвалил собаку и спросил егеря, чем ее кормят, и он рассказал мне, что собака на самом деле не его, а жениного брата и что она вымахала на ланкаширском рагу — большая миска три раза в день. Что ж, я был изумлен, особенно когда услышал, что маленькие племянник и племянница егеря частенько катаются на ней верхом и за все время собака ни разу даже не рыкнула.
Я погладил ее громадную голову — как у бизона! — и почувствовал, как приятное тепло проникает в мою ладонь из собачьей шкуры, ниспадающей обильными складками. Я бы мог провести все утро рядом с восхитительной дворнягой, но егерь, очевидно, торопился по своим делам и вскоре завершил нашу беседу. Он снял шляпу, причмокнул уголком рта и мягко потянул за кожаный ошейник; и огромная, великолепная тварь, кажется, тоже кивнула мне, прежде чем повернуться и побрести прочь.
Я заметил, что стоило собаке раскочегариться, как егерю стало трудно за ней поспевать; они были уже в пятидесяти ярдах от меня, продолжая набирать скорость, когда мне в голову пришла мысль. Я окликнул их, человек и собака резко затормозили, и я поспешил туда, где они остановились. Должен сказать, мне понадобилось три или четыре попытки, чтобы выразить свою идею — когда меня озаряет, я становлюсь несколько косноязычен, — но в конце концов я смог донести свое предложение: соорудить седло под размер собаки, чтобы племянник и племянница егеря могли ездить на ней, не боясь свалиться. Лично мне идея показалась отличной — оседланная собака, здорово! — но егерь, не поднимая глаз от земли, вежливо отклонил предложение. Так что мы попрощались второй раз, и они пошли своей дорогой.
Я всегда обожал собак. Кошки чересчур высокого мнения о себе, и компания из них неважная. Они совсем не понимают шуток и вечно блуждают в собственных мыслях. Иногда я прихожу к выводу, что все кошки — шпионы. Другое дело собаки — эти дурашливые создания готовы резвиться целый день. За всю жизнь, пожалуй, у меня было несколько дюжин собак — самых разных характеров, форм и размеров, — и хотя я с теплотой вспоминаю каждую из них, по-настоящему я был привязан лишь к одной.
Лет двадцать тому, на день моего рождения милый Гэлвей, лорд Сэлби, подарил мне прелестного щенка бассета. Его свора в то время была единственной на всю Англию (куда попала, я полагаю, из Франции), так что бассеты были весьма ценной и вдобавок необычной породой. Их легко узнавали по коротким толстым лапам, провисшей спине и мешковатым ушам — и столь же легко можно было подумать, что перед вами собака, которую слатали из остатков всяких других. Простейшая задача — ходьба, например, — для бассетов может явиться серьезным затруднением. Они похожи на чей-то неудачный замысел. Шуба их всегда скроена на вырост, живейшим примером чему — щенок, подаренный мне в тот день. Шкуры на нем было столько, что хватило бы одеться еще двум-трем псам, причем половина этой шкуры свисала складками с его физиономии, которая, несмотря на юный — всего несколько месяцев — возраст щенка, уже несла на себе печать Нежизненной Скорби.
Его страдальческие глаза были такими красными, будто он пытался утопить горе в портвейне, но хвост стоял смирно, как ручка водяной колонки, и отвращение, с которым он разглядывал гостей на моем обеде, сразу меня подкупило. Очевидно, стать подарком с яркой лентой на шее, быть врученным под смех и улюлюканье было для «его почти нестерпимым унижением. Именно это его выражение печали и глубокого презрения похитило тогда мое сердце и в то же время столь ярко воскресило в памяти образ давно ушедшего Папиного брата, Леонарда.
(Дядя Леонард был в некотором роде военным. Чаще всего я вспоминаю его одиноко сидящим в бильярдной, где он лошадиными дозами поглощал виски и медленно заполнял комнату дымом своей сигары. На правой руке у него не хватало мизинца, и однажды он сказал мне, что потерял его, потому что в детстве грыз ногти. Он погиб под Балаклавой в 54-м[1] — лошадь лягнула голову.)
Сходство между собакой и покойным дядей было столь разительно, что я начал подумывать, нет ли все-таки доли правды во всех этих разговорах о переселении душ, — и в итоге тут же назвал пса Дядей, что, кажется, его устроило так же, как и меня.
С этого дня мы стали не разлей вода, всюду ходили вместе, и, несомненно, во время нашего ежедневного променада мы составляли живописнейшую пару: я в одном из ярких жилетов, которые тогда носил, и гордый Дядя в ошейнике и пальтишке в тон, снующий рядом со мной, рыская по земле своим носом-картошкой.
Остается лишь надеяться, что он был счастлив, ибо физиономия его всегда хранила покинутое, измученное выражение, хотя в остальном Дядя был весьма бодрым и ласковым псом, потому я и считал его вполне довольным жизнью, да и во сне он не вздрагивал и не скулил, как многие другие собаки. Его чудесные висячие уши собирали всю грязь с наших проселочных дорог, и я многое отдал бы, если б мог почистить их прямо сейчас. Но как-то весенним утром он заметил кролика в поле неподалеку, погнался за ним и застрял в кроличьей норе. Я как угорелый помчался к дому и стоял посреди холла, созывая слуг с лопатами, но, когда мы вернулись и выкопали его, бедняга уже задохнулся. Я отнес его домой, сопровождаемый процессией слуг, и на следующий день похоронил его в уголке Итальянского сада.
Спустя годы, бродя по аллеям, я замечал, что болтаю с ним о том о сем, как будто он здесь, рядом со мной, и мы по-прежнему самые лучшие друзья. Даже теперь, когда меня разморит у камелька и я решаю, что пора в постель, вставая, я иногда рассеянно шепчу: «Пошли, Дядя».
По большому счету пес до сих пор со мной, после стольких лет. Где-то в глубине моей души он все так же без устали виляет хвостом.
10 октября
Последний тоннель почти закончен — бурные выдались деньки.
Когда этим утром мистер Бёрд вошел в столовую, неся под мышкой свернутую в трубочку бумагу, вид у него был, как обычно, самый непритязательный, но все его лицо светилось. Я заметил, что он немного... беспокоился, что ли... Глаза его то и дело вспыхивали, и вскоре я сам захмелел от предвкушения. За все эти годы мистер Бёрд и я прекрасно изучили друг друга, и он, конечно, был осведомлен о моей любви к схемам и картам, Но, когда он стал раскладывать на столе новый план, — оба мы, кажется, едва могли стоять на месте. Банка горчицы, чашка и блюдце были призваны нами придерживать завитые уголки карты. Затем мы с мистером Б. отступили на пару шагов, чтобы насладиться картиной в целом.
В самом центре карты помещался мой дом в миниатюре (нарисованный тушью, и, надо сказать, весьма похоже) в окружении конюшен и флигелей — все было подписано четким курсивом. Мастер перенес на карту целое поместье вокруг дома, аккуратно отметив каждую дорогу и перелесок. А затем, когда мы стояли, завороженно глядя на карту, мистер Бёрд осторожно извлек из кармана огрызок карандаша. Он поднес его ко рту, лизнул грифель, и я внимательно наблюдал, как он с точностью, которая сделала бы честь любому хирургу, чертил первый тоннель. Карандаш-пенек отправился к востоку от дома, невозмутимо рассек озерную гладь, взобрался на самый верх Кисельного Холма и сделал привал на задворках Уорксопа.
Мистер Бёрд приподнялся на локте и взглянул на меня. Я ответил ободряющим кивком. Едва заметный запах пота повис в воздухе между нами, и я подумал, что, должно быть, это наше Приглушенное ликование вдруг посреди большой прохладной комнаты заставило почувствовать запах разгоряченных лошадей.
В последующие несколько минут мистер Бёрд нарисовал еще три тоннеля, которые, покидая дом, протянулись, соответственно, к северу, югу и западу. Иногда они слегка отклонялись налево или направо, но в целом держались довольно прямо. Грифель мистера Бёрда довольно шустро наступал сквозь леса и поля, а когда он достигал конца тоннеля, я каждый раз отчетливо слышал липкий звук, с которым карандаш отрывался от карты. След, который он оставлял, был не больше точки в конце предложения, но в этом крохотном пятнышке я совершенно ясно видел вход в тоннель, скалистый, как пещера.
Там, где подземные улицы выходили на поверхность, стояло по маленькому домику, каждый с надписью «сторожка» на месте фундамента. Домики, согласно карте, в настоящее время занимают Дигби, Харрис, Студл и Пайк — их работой будет по необходимости отпирать и запирать ворота, зажигать газ вдоль тоннелей, если в какой-то день они будут нужны после захода солнца, а также не пускать внутрь детей.
Теперь схема состояла из четырех карандашных линий, приблизительно одинаковой длины: дом, пустивший четыре корня, или, возможно, нечто смутно напоминающее циферблат компаса.
Но когда мистер Бёрд перевел дыхание и послюнявил карандаш в пятый раз, тоннели, проложенные им, полностью изменили картину. Он мастерски поместил второй крест поверх того, что уже украшал карту. Пирог, разрезанный на четвертинки, теперь был поделен на осьмушки, так что, когда работа карандаша была закончена, расположение тоннелей больше не напоминало компас, а походило скорее на спицы колеса, только без обода. Мне не сразу удалось сглотнуть, и на пару мгновений я почувствовал ужасную слабость. Кто бы мог подумать — Колесо, и мой дом — втулка!
Мистер Бёрд взирал на карту с такой нескрываемой гордостью, будто он только что сотворил тоннели легким взмахом волшебной палочки. Одной рукой он оперся о стол, другой — поправил на носу очки. Краем глаза я заметил, что он тоже подсматривает за мной. Затем минуту или две мы молча взирали на карту, упиваясь каждой деталью, пока радостная благодарность не заполнила меня всего и не выплеснулась наружу.
— Превосходно, мистер Бёрд, — сказал я.
По-моему, Его Светлость впервые связался со мной года за полтора до начала работы. По его просьбе я приехал на встречу в Уэлбек, где он поделился со мной своими замыслами. В той или иной форме он уже составил в голове представление о том, чего ему хотелось — он всегда был уверен в своих желаниях, — правда, ни словом не обмолвился, для чего тоннели предназначены. Вообще, честно говоря, тоннели — не совсем то, чем мы обычно занимаемся, что я сразу и сказал Герцогу. Обустроить сад, иногда выкопать пруд или канаву — вот это больше по нашей части. Годом раньше мы кое-что соорудили на заднем дворе лондонской резиденции Его Светлости, и на первой же нашей встрече он сообщил мне, что ему понравилась наша работа. Насколько я помню, Герцог был просто очарован мощеной садовой дорожкой, а особенно — коваными узорами железной ограды. Так вот, он с самого начала пытался донести до меня, что моя контора лучше других подходит для исполнения его замыслов.
Помню, у него с собой был деревянный сундучок, полный набросков, которые он и высыпал на стол. Самые разные рисунки и диаграммы, все в одну кучу. Еще была масса планов, которые он так и не собрался изложить на бумаге и теперь довольно долго пытался вспомнить некоторые из них, и еще дольше объяснял. Но его основная идея заключалась в строительстве целой системы тоннелей, расходящихся от дома и бегущих под поместьем во всех направлениях. У большинства выходов предполагались сторожки; только два, насколько я помню, были без присмотра. Но, сказать по чести, их довольно сложно обнаружить, не зная, где они находятся.
Из восьми тоннелей, которые мы со временем построили в имении Его Светлости — добрых двенадцать миль, в общей сложности, — половина была двадцати футов шириной, в высоту достигала пятнадцати и была достаточных размеров, чтобы две кареты без труда могли там разъехаться; остальные тоннели были где-то вполовину меньше. Я не назвал бы их очень уж нарядными с виду: арка в форме подковs из простого красного кирпича, сводчатая крыша там, где тоннели сходились под домом, и переходы к конюшням, выложенные плиткой. Но они были прочными и вполне отвечали своему предназначению, и я уверен, что они простоят еще сто лет.
Закончив работы под домом и добравшись до садов и прилегающих полей, большую часть прокладки тоннелей мы делали так называемым открытым способом, когда в земле просто выкалывают глубокую канаву и, уложив кирпич, закидывают землю обратно на крышу. В итоге большинство тоннелей в поместье уходят под землю не больше чем на пару футов. В дневное время они освещаются световыми люками — два фута в диаметре и четыре в толщину — на равных расстояниях, что-то около двадцати футов, и каждый из них потребовал своего «дымохода», что, наверно, больше всего нас и задержало. Каждый тоннель был снабжен двумя рядами газовых горелок, слева и справа, чтобы зажигать их по ночам. Я слышал, там разместили около пяти тысяч газовых ламп, но я рад сообщить, что именно это поручение досталась кому-то другому.
В общем, как вы можете представить, все это вылилось в массу работы, которая заняла у нас довольно много времени. В среднем у нас работало 200 человек одновременно — по шиллингу в день на брата. Герцог настоял, чтобы каждой паре рабочих предоставили осла — ездить в лагерь и обратно — и чтобы каждому дали зонтик. Уверен, вы и сами можете представить эту картину. Летом у нас было нарядно, как на курорте, зато в дождь — куда как мрачно.
Над тоннелями нам следовало устроить лестницы и проходы, которые вели наверх, к самому дому Герцог — он очень любил люки и всякое такое. Прямо нарадоваться не мог.
Раз уж мы об этом заговорили, вот что мне вспоминается. Мы были еще на ранней стадии — насколько я помню, это была всего вторая или третья наша встреча, — и вот входит Его Светлость с ужасно обеспокоенным видом и прямо с порога спрашивает:
— А как же корни деревьев, мистер Бёрд? Неужели они пострадают?
Убедившись, что правильно его понял, я, как мог, постарался заверить его в том, что корням деревьев в его имении ничего не угрожает и что если, к примеру, мы случайно наткнемся на корни какого-нибудь древнего дуба, то вполне в наших силах проложить тоннель в обход. Похоже, мой ответ его успокоил.
Так или иначе, я хочу сказать, что работу мы сделали хорошо. Это самый большой заказ, выполненный моей компанией. Мы пробыли там так долго, что, когда настала пора уезжать, я чувствовал себя так, словно покидаю родину. Жаль было расставаться.
Как вы знаете, есть много разных историй про внешность Герцога — что он ужасный калека и на него страшно смотреть. Но те люди, которые рассказывают подобные байки, просто любят распускать слухи, только и всего. Любой, кто видел его хотя бы однажды, скажет вам то же самое. Да я раз сто с ним встречался, не меньше, и самое худшее, я могу про него сказать, что иногда он выглядел несколько бледным. Слишком чувствителен к погоде, вот и все.
Боюсь, что строительство тоннелей только поддержало все эти безумные истории. Когда человек ведет себя экстравагантно, прячется от людей, они, как правило, дают волю воображению. Кончилось тем, что из него сделали настоящее чудовище, но это всего лишь их фантазии.
За то время, что мы прокладывали тоннели — а мы пробыли там целых пять лет, — не припомню, чтобы я хоть раз прямо спросил у Его Светлости, для чего, собственно, эти тоннели нужны. Почти сразу это стало не важно. Видно, проект, в конце концов, поглотил меня так же, как и самого старика. Время от времени ребята пытались расспросить, а то и сами сочиняли какой-нибудь слушок. Людям свойственно увлекаться такими вещами. Думаю, это все от нечего делать или, может, от зависти. Но потом Его Светлость появлялся на стройке, и слухи тут же утихали, сохли прямо на корню.
Я иногда думаю: что, если он просто страдал от застенчивости? Застенчивости в крайней степени? Ну да это уж не мне судить. Почти всех нас иногда посещают странные идеи, только не у всех есть деньги, чтобы их осуществить. Вот у старого Герцога деньги нашлись.
Нет, не скажу, что расстался с ним без сожаления. Он был само благородство.