23 августа 1753 года М. В. Ломоносов сообщал в письме И. И. Шувалову: "Получив от студента Поповского перевод первого письма Попиева "Опыта о человеке", не могу преминуть, чтобы не сообщить вашему превосходительству. В нем нет ни одного стиха, который бы мною был поправлен".
Перевод будет закончен в следующем, 1754 году, что и означено на титульном листе первого русского издания, вышедшего, однако, лишь три года спустя.
Ломоносов рекомендует перевод. Шувалов, фаворит Елизаветы, покровительствующий просвещению, заинтересован поэмой, хочет видеть ее напечатанной. Однако и при поддержке "всесильного" — трехлетний разрыв между ее завершением и публикацией. За эти три года, прибегая к помощи все того же Шувалова, Ломоносов успевает открыть первый русский университет — в Москве, основать при нем типографию, в которой первой отпечатанной книгой и станет поэма Поупа.
Что же это за произведение, издать которое так трудно и, судя по заинтересованности Ломоносова, так необходимо? И кто он, этот английский поэт, сделавшийся крамольным в глазах русской духовной цензуры?
Александр Поуп (1688-1744) — автор знаменитых поэм: "Виндзорский лес", "Похищение локона", "Опыт о человеке"... Это классика.
И сам Поуп классик, его имя неизменно — в ряду великих. Иногда вторым среди английских поэтов — за Шекспиром. По крайней мере однажды он был назван даже первым — выше Шекспира. Парадокс? Во всяком случае, именно как таковой мы воспринимаем мнение, исходящее от романтика — от Байрона, но в пределах своей эпохи это мнение не было таким уж исключительным: авторитет Поупа все еще очень высок, и те, кто не приемлет новых романтических вкусов (как их не принимал, будучи романтиком, сам Байрон), обычно апеллируют к нему. Однако очень скоро становится ясным, что и этот авторитет, и вся поэтическая традиция, за ним стоящая, уходят в прошлое.
Образованный англичанин, узнав, что готовится новое издание Поупа, скорее всего спросит, удалось ли сохранить в переводе знаменитые афоризмы. Ими, запомнившимися со школьной скамьи, да рядом классических названий присутствует Поуп в широком читательском сознании своих соотечественников. Не то чтобы мысль в афоризмах поражала новизной, но выражена она как-то особенно легко, с ненатужным разговорным остроумием, которое, по одному из знаменитых и так трудно переводимых речений Поупа, равнозначно самой природе, лишь слегка приодетой и выигрывающей от своего словесного наряда.
А русский читатель, что помнит он?
Был этот мир глубокой тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился Ньютон.
Это Поуп? Английская эпиграмма XVIII века в переводе Маршака, а чтобы выяснить авторство, нужно найти издание с комментарием и заглянуть в него. Обычно же эпиграмма печатается без имени автора, которое мало что скажет, быть может, лишь вызовет недоумение — кто такой Поуп? Он же — Поп, как его имя произносили в течение двух веков, пока совсем недавно не решили приблизить к английскому произношению и сделать более благозвучным. И еще иначе звучало это имя в момент первого знакомства с ним в России — господин Попий или господин Попе. Но, как бы его ни называли, тогда — в XVIII веке — его хорошо знали в России и во всей Европе. Русский перевод "Опыта о человеке", выполненный Николаем Поповским, выдержал пять изданий, одно из них — в ставке светлейшего князя Потемкина в Яссах. А кроме того, три прозаических переложения, одно из которых (сделанное еще одним ломоносовским учеником — Иваном Федоровским) до сих пор остается в рукописи, а два других были напечатаны в самом начале XIX века.
Больше отдельных изданий Поупа по-русски не было. Изредка что-то появлялось в составе хрестоматий, антологий, в авторских сборниках тех поэтов, кто переводил его: Хераскова, Озерова, Дмитриева, Карамзина, Жуковского... Что же произошло, почему писатель, имевший и славу и влияние, сохранил только имя на страницах истории литературы?
Отношение к Поупу — отношение к поэзии Века Разума. Высоко стоявшая во мнении современников — во всяком случае, значительно выше заслонившего ее впоследствии романа, — она не пережила своего времени. Суровый приговор ей вынесли романтики. Мэтью Арнольд, поэт и критик, подвел итог, сказав, что, по сути, великие поэты предшествующего века были прозаиками. В их творениях не находили вдохновения, восторга, раскованности языка и воображения.
С началом XX столетия начинается медленное возрождение "августинцев", как называют в Англии тех, кто в первой половине XVIII века творили, взяв за образец творчество Горация и Вергилия, римских поэтов эпохи Августа. Попытки специалистов вернуть им если не популярность, то интерес читателей наталкивались на стойкое предубеждение. Вкусы менялись, подчас становились противоположными, но приговор, произнесенный "августинской поэзии", оставался не менее суровым, даже если теперь ее отказывались принимать совсем по другим соображениям, чем прежде. Теперь ее уличали, как, например, еще один влиятельнейший поэт и критик — Т.-С. Элиот, — не в излишней прозаичности, а в нарочитой поэтичности, сквозь которую в стих не могло пробиться ни живое слово, ни живая реальность. Слишком зависимыми от требований и условностей хорошего вкуса были ее создатели, слишком дорожившими безупречностью формы, а среди них самым безупречным — Александр Поуп, снискавший славу первого "правильного" английского поэта.
Для своей эпохи и для "августинской" традиции он — истинный поэт и в каждой своей строке, и во всей творческой биографии, начавшейся так рано и так блистательно.
Поуп любил подчеркивать свое раннее начало. Не каждому его свидетельству о себе можно верить, ибо свою судьбу поэта Поуп откровенно воспринимал как явление художественное, законченное, а поэтому, как и любое свое произведение, неоднократно правил, редактировал. В зрелые годы он займется изданием собственной переписки, печатные варианты очень сильно порой расходятся с оригиналом.
Он любил подсказывать черты будущей идеальной биографии. В двадцать лет он посылает в письме другу "Оду одиночеству", якобы созданную им в двенадцатилетнем возрасте. Трудно сказать, достоверен ли этот факт, но он очень удачен, ибо одиночество, еще не омраченное трагическим чувством, каким оно наполнится у романтиков, предстает как поэтическое уединение — состояние, сопутствующее творчеству. Влечение к нему — знак пробуждения поэта. Вот отчего важно указание на возраст, поражающий воображение. В первом русском переводе С. С. Боброва ("Беседующий гражданин", 1789[1]) название читается так: "Ода двенадцатилетнего Попа".
Однако если Поуп и творил легенду, то имевшую под собой реальное основание: он рано поражал окружающих своими способностями, развившимися в сельском уединении, хотя и невдалеке от Лондона. Уединение было вынужденным. Отец Александра, состоятельный купец, торговавший с Испанией и Португалией, во время одной из деловых поездок перешел в католичество. Хотя веротерпимость и была не только знамением времени, но и принятым в Англии (1689) государственным законом, исполнение его связывалось многими ограничениями. Особенно в отношении католиков, со стороны которых опасались государственной измены — поддержки изгнанным из страны Стюартам. Католическое вероисповедание закрывало путь к государственной службе, в обычную школу, в университет.
Образование Поупа было преимущественно домашним. Дополнительным к тому поводом стала и ранняя болезнь — туберкулез позвоночника, сделавший его инвалидом: маленьким горбуном, вечно мерзнувшим даже в жаркий день или возле камина, кутающимся в плед, надевающим несколько пар чулок, чтобы согреться и одновременно скрыть невероятную худобу почти бесплотного тела. Только глаза, смотрящие с портретов (никого, даже монархов, не писали так много!), не согласуются с тем, что мы знаем о человеке, о его физической немощи. Прекрасные, мудрые глаза поэта, бывшего душой своего века, — Века Разума, века, отмеченного культом дружбы, возведшего общение в род искусства.
В дружеском общении рождались многие замыслы, в том числе и произведения, принесшего первую славу — "Пасторалей".
Как часто великие писатели с усмешкой вспоминают первые опыты! Поуп же и в конце жизни признавал за "Пасторалями" не превзойденное им достоинство стиха, гармонии или того, что сам он будет называть "звуковым стилем". Звук, поражающий мелодичностью, красотой и одновременно — оттеняющий ясность смысла.
Нам, глядя на "Пасторали" из XX века и сквозь русскую поэтическую традицию, внутри которой этот жанр никогда не играл важной роли, а с другой стороны — остается недостаточно оцененным даже в том значении, которое он реально имел, — так вот, нам трудно понять пусть и быстро проходящее, но отметившее всю европейскую поэзию увлечение пасторальностью в XVIII столетии. Это была условность, игра, не ограниченная одной литературой и шире — искусством. Памятны пастушеские игры венценосных особ: Марии-Антуанетты, заказавшей фарфоровое ведерко для своей "фермы" в Ромильи; Павла I, которому в Гатчине был построен простой с виду, но изящно изукрашенный внутри "березовый домик".
Подобной этому домику обманкой, иллюзией простоты была и сама пастораль, быстро развивавшаяся — или деградировавшая — в прециозную форму.
Падение жанра — факт более устойчивый в культурной памяти, чем его взлет, кажущийся странной прихотью вкуса. Как в кратком увлечении пасторальностью, так и в быстром разочаровании, сопровождавшем жанр, был свой смысл. Смысл, являющий эпоху в ее существенных чертах, в разноречивости ее художественных стремлений и даже в ее эстетической парадоксальности.
Культ Природы — без него невозможно представить себе эпоху Просвещения. Часть его — желание быть естественным, подражать природе, которая как будто только теперь и открывается сознанию европейца, потрясенного ее красотой. Природа — источник самого сильного эстетического переживания, так может ли мимо нее пройти поэзия? Здесь-то, однако, и рождается парадокс, обнажающий самую глубину поэтического мышления эпохи, позволяющий предсказать судьбу поэзии — ее последующее осуждение критикой.
Поэт уверен, что он может вместить новое вино в старые мехи, и, следуя этому убеждению, пытается историю нового времени представлять в жанре эпической поэмы, а небывало отмеченное печатью воспринимающей личности чувство природы — в жанре пасторали.
Новое сознание, пробуждающееся в это время, как будто не хотело замечать своей новизны, спешило подкреплять каждую мысль аналогиями, прецедентами. Если нельзя было не увидеть революции, перевернувшей науку и создавшей новую картину мира, то тем с большей убежденностью пытались доказать, что сам человек неизменен в своих нравственных правилах, в своих эстетических пристрастиях.
Странная эпоха — гораздо более решительная в осуществлении перемен, чем в признании их совершившимися: эпоха, в сознание которой входит идея прогресса, и вместе с тем — эпоха, опасающаяся, что в этих переменах будет утрачено нечто очень важное, прервется традиция культуры, разрушатся нравственные законы.
В области искусства консерватизм оказался наиболее устойчивым: новые просветительские идеи еще долго сосуществуют со старыми классицистическими правилами. Легче всего, конечно, упрекнуть, как это обычно и делают, как это сделал Т.-С. Элиот, нашедший очень точную формулировку для упрека поэтам XVIII века, которым не хватило "остроты и глубины восприятия, чтобы осознать, что они чувствуют отлично от предшествующего поколения и, следовательно, должны иначе пользоваться языком".
В этих словах — большая доля справедливости, но не вся правда о поэтическом мышлении эпохи рационализма. Следуя этим словам, придем к пониманию ограниченности, но не достоинств, которые есть, как есть и своя новизна, свои открытия: новизна доведенной до совершенства, до предела возможной выразительности и способности передать душевный мир европейца в XVIII столетии классической формы. Едва ли кто-нибудь из поэтов того времени лучше, чем Поуп, умел быть столь оригинальным при минимуме формальных перемен, сохраняя убеждение, что ничего и не нужно менять, а лишь добиться полного владения существующим языком поэзии.
"Пасторали" явились первым опытом проверки уже достаточно сложившегося убеждения. Они же дали повод отстаивать его в ходе полемики.
Законченные к 1704 году "Пасторали" появляются в печати — первое опубликованное произведение поэта — в 1709 году в шестом выпуске сборника, уже более двух десятилетий издаваемого Джейкобом Тонсоном. Они заключают том, который открывается еще одним пасторальным циклом — Э. Филипса. К его имени обычно прибавляют эпитет "пасторальный", ибо на какое-то время он первенствует в жанре. На него-то и напишет, спустя пять лет, издевательски хвалебную рецензию Поуп, положив начало событиям, вошедшим в историю английской литературы под именем "пасторальной войны".
Поуп преувеличенно хвалит Филипса за то, что считалось его открытием и что для него — Поупа — неприемлемо. Филипс попытался привить жанру национальный колорит и говорить не об условных пастушках, а об английских крестьянах с их разговорным наречием, сохраняя черты английской природы. Хорошо или плохо намерение, но результат выходит достаточно неловким, что и подчеркивает Поуп: для него в том, что в пасторали упомянуты волки (уже несколько веков в Англии вымершие), нет ничего национального, а в грубом просторечии, вкрапливаемом в обычный стиль, — ничего поэтического.
Сегодня, читая пасторали Филипса, мы соглашаемся с Поупом в том, что они комичны. Но, может быть, у каждого из поэтов свое преимущество: у Филипса более смелости, у Поупа — таланта?
В искусстве талант и есть единственная мера смелости, разумной, оправданной. Если кто-то из них двоих и обновил жанр, то не Филипс, а Поуп, создав, вероятно, самый высокий, мастерский образец пасторальной поэзии накануне того, как старая жанровая условность была готова отойти в прошлое. Достоинства "звукового стиля", новизна замысла, придающая циклу цельность и делающая его не только рассказом о временах года, но аллегорией человеческой жизни, и даже ощущение чисто английского пейзажа в ненавязчивых деталях — все это есть в "Пасторалях" Поупа, подкрепленное силой лирического выражения, почти оправдывающей применительно к ним слово "чувствительность".
Но пока что это слово — из будущего. Пока что поэзия стремится говорить не от имени личности, а находить всеобщее выражение вечным идеям, тому, что переживается везде и всегда. И все-таки эстетический вкус меняется.
При жизни Поупа слово "вкус" употребляется все чаще, звучит все более веско и постепенно меняет свое значение.
Первоначально оно предполагало наличие некоего общего критерия, отклоняясь от которого любое мнение грешило произвольностью или изобличало невежество, то есть превращалось во "вкусовщину" или в "безвкусие". Все же, что соответствовало вкусу, закреплялось сводом правил, которые, будучи собранными вместе, складывались в нормативный трактат — в поэтику.
Постепенно, однако, крепло убеждение, что и в области эстетической должна осуществиться веротерпимость и что вкус всегда отмечен печатью индивидуальности. В разумных пределах, конечно. В пределах разумного суждения, на которое опирается хороший вкус.
Разработка понятия "вкус" в области теории рождала то, что скоро назовут эстетикой. Столкновение различных вкусов в литературной практике расширяло ту область литературной деятельности, имя для которой уже было найдено Джоном Драйденом, — критику. И та и другая пришли сменить нормативную поэтику, знаменуя новую литературную ситуацию и новое художественное мышление.
В своем "Опыте о критике" Поуп стал одним из первых теоретиков только-только зарождающегося типа литературной деятельности.
Едва ли сам Поуп сознавал всю меру своей новизны и менее всего стремился быть новым. Своим "Опытом" он включился в уже два десятилетия кипевшую распрю между "древними" и "новыми", первые из которых отстаивали авторитет античности во всей его непререкаемости, вторые — достоинство современных писателей.
Время наибольшей остроты суждений, подобных, скажем, "Битве книг" Свифта, уже миновало, и Поуп не столько ищет противопоставления двух точек зрения, сколько их примирения. Чтить древних, чей авторитет поддержан веками восхищения перед ними, но быть снисходительным к новым, спешить поддержать достойных, ибо "стихи живут недолго в наши дни, // Пусть будут своевременны они...".
Поуп не спешил расстаться с убеждением, что писать следует придерживаясь образцов и выведенных из этих образцов правил. Для него, как и для многих его современников, требования подражать древним и подражать природе были, по сути, разной формулировкой одной мысли. Величие древних — в их верности природе, только уже приведенной в систему, освещенной светом разума. Зачем же пренебрегать указанным путем, даже если мы и собираемся следовать по нему далее предшественников?
И Поуп подражал. Подражал, оставляя за собой свободу выбирать себе образцы, не ограничиваться античностью. Английская литература едва ли не первой решилась на то, чтобы уравнять своих национальных классиков в правах с "древними". Поуп перелагал на современный язык Чосера, редактировал и издавал Шекспира, чтил Спенсера, Мильтона, а также тех, кто непосредственно предшествовали ему в деле создания традиции "августинского" стиха: Денема, Уоллера, Каули, Драйдена. Подражал он и неожиданным поэтам, которые должны были как будто бы шокировать его хороший вкус, а он тем не менее писал сатиру в духе "метафизика" Джона Донна.
Величие Поупа сказалось в его широте, в том, что он не укладывается в прокрустово ложе стиля, которому он придал блеск и законченность. Поуп поэт разнообразный, меняющийся на всем протяжении своего творчества.
Начинать следовало, сообразуясь с образцом самого искусного (по мнению "августинцев") из древних поэтов — Вергилия. Его "Буколикам", незамысловатому, простейшему подражанию природе соответствуют "Пасторали" Поупа. Затем тема усложняется: желание развлечь, доставить наслаждение уступает место целям полезным, дидактике. Вергилий в четырех книгах "Георгик" всесторонне изложил труд земледельца; сам Поуп и его читатели полагали, что в этом же духе выдержан "Виндзорский лес".
А между тем это сходство совсем не так уж и очевидно, не так уж велико. Если автор "Виндзорского леса" на нем настаивал, то для нас сегодня это лишнее доказательство того, что, даже меняя язык поэзии, "августинцы" не любили привлекать к этому внимание. Оригинальность не была в числе достоинств, которыми они особенно дорожили.
Человек, осведомленный в истории английской поэзии, минуя античные аналогии, признает "Виндзорский лес" важным звеном в развитии описательного стиля, отмеченного подробностью наблюдения природы. Его истоки — в "топографических" поэмах XVII века (одна из самых ранних и известных — "Холм Купера" Джона Денема), его кульминация — "Времена года" (17261730) Джеймса Томсона, младшего современника Поупа, воспринявшего многочисленные его уроки.
Первые наброски поэмы сделаны Поупом очень рано, одновременно с "Пасторалями". Его отрочество прошло в Виндзоре, бывшем местом постоянных прогулок. Однако долгое время наброски не становились поэмой, не получали завершения, ибо восхититься природой и ее описать — цель . недостаточная для высокой поэзии, с точки зрения Поупа. Его классический вкус противился излишней подробности, которая, как учил Гораций, вредит поэзии. И Поуп, ценивший живописность, зримость образа, стремился пробудить их, избегая распространившегося в его время обычая петь все то, что видишь.
Его стих метафоричен, по крайней мере, на фоне всей "августинской" традиции. Отношение к метафоре было настороженным, ибо ее считали наследием темной "метафизической" поэзии предшествующего века или присущего ему же остроумия, которое теперь все чаще порицается как ненужное затемнение смысла. Сопряжению далековатых идей в метафоре предпочитали характерные метонимические перифразы, сделавшиеся штампами "августинского" стиля. В стихотворении не говорили о птицах, но о "пернатом племени", не говорили об овцах, но о "шерстяном богатстве". Так, считалось, грубая реальность должным образом облагораживалась и отвечала требованиям хорошего вкуса; а одновременно и объяснялась, представала в свете разума.
Такого рода перифраз немало и у Поупа, как немало у него традиционных эпитетов, не менее традиционных отвлеченных образов, требовавших написания слов с заглавной буквы (пропадающей в современных изданиях), чтобы подчеркнуть необходимость понимания сказанного в некоем обобщающем, почти аллегорическом смысле. Все это черты стиля, присущего Поупу, в значительной мере им созданного. Однако он владеет стилем, а не стиль диктует ему.
Обобщая, Поуп умеет оставаться индивидуальным в выражении и конкретным в образе; выражая вечные идеи, он умеет делать их своими, возвращать им жизнь. "Рощи Эдема, давно исчезнувшие, живут в описании и зеленеют в песне", как сказано в начале "Виндзорского леса".
Обычная для него метафора, изящная и настолько легкая, что она с трудом удерживается в переводе, а, исчезая, делает стих более риторичным, воображение более тяжелым, чем они были в действительности.
Нередко Поупа, указывая на "Опыт о человеке", порицают за то, что его философичность сводится к зарифмовыванию чужих мыслей и тезисов. Тогда ему в пример, уже подчеркивая не сходство, а разность, ставят "метафизиков" или романтиков, для которых идеи — повод развить образ.
Соглашаясь с тем, что Поуп ценит силу просто и прямо выраженной мысли, — иначе он не был бы "августинцем" по традиции, к которой принадлежал, и признанным по своему таланту мастером афоризма, — мы не должны терять из виду разбросанные в его стихах блестки поэтического воображения, подхватившего мысль и облекшего ее зримо, предметно:
Жизнь жаворонка в воздухе — навек,
Лишь тельце подбирает человек.
В образе — отзвук популярного неоплатонизма, приписывавшего обладание душой всему живому. 'Картина же являет не фиксирующее факты и наблюдения описание охоты, а ее "метафизическое" осмысление, в котором главное — установить отношение человека к природе, а в ней самой — духовного к материальному.
И наконец, Поуп, не раз порицавший излишества остроумия, знал и его подлинную силу, владел ею не только в афористической отточенности выражения, но и в развернутой метафоре, достаточно трудной и для читателя и для переводчика. Вот, скажем, обращение к художнику в начале "Послания к леди": поэт предлагает приготовить холст, загрунтовать его; слово "грунт", в английском языке совпадающее со словом "земля", рождает метафору — краски предлагается брать у неба, у радуги, а переносить их на облако... Только тогда есть какая-то надежда передать женский облик во всей его прелести и изменчивости. Нигде более, чем в "Виндзорском лесе", Поуп не проявит свое восхищение природой, умение сохранить свое чувство и ее образ в стихе. Подсчитано, что в поэме цветовое слово приходится на каждые семь строк текста — необычайная колористическая насыщенность; для сравнения — в "Опыте о человеке" окрашена лишь каждая семьдесят шестая строка. Буйство красок, торжество зрения, но даже здесь Поуп не отдается во власть описательности, которая в его время все чаще начинает сопутствовать любви к природе в поэзии.
Поуп предпочитает метафорическую иносказательность, даже старые и сделавшиеся штампами поэтические формулы, которые в его исполнении почти неуловимо подсказывают предметно точное, физически ощутимое присутствие предмета.
И на уровне жанра он противник чистой описательности. Виндзорские впечатления оставались для него разрозненными зарисовками, не складывались в целое до тех пор, пока их не объединила значительная тема, высказыванием по поводу которой и становится поэма.
Вышедший в начале 1713 года "Виндзорский лес" имел прямую политическую цель — подготовить общественное мнение к окончанию войны за испанское наследство и заключению Утрехтского мира, подписание которого состоялось в марте.
Мы хорошо помним, что пастораль — условная форма, но гораздо хуже помним, как часто эта форма идеологизировалась, становилась способом высказывания политических идей. Изображению природы и патриархальной сельской жизни сопутствовал идеал покоя, благополучия, процветания, нравственных достоинств. Чаще они виделись в прошлом, рождали вздох сожаления. Но они могли переноситься и в будущее, предсказывая наступление нового золотого века, новой эры. Не случайно именно в эклоге Вергилия усматривали предсказание Христа: Поуп подражал ей в "Мессии", одном из самых популярных стихотворений, переведенном на все европейские языки, в том числе неоднократно и на русский.
И в отношении современности мечту о золотом веке могли припоминать не только ей в укор, но и для ее восхваления, полагая золотой век возрожденным под мудрым правлением Августа или Анны, воспетых Вергилием и Поупом.
Просветительская мысль раздвинула земные пределы и в то же время открыла для себя единство мира, процветание в котором не может быть полным, пока оно не станет всеобщим, пока справедливость не воцарится повсюду. Картиной этого всеобщего благополучия и венчает Поуп поэму, основывая просветительскую утопию близкого золотого века на разумной деятельности человека, осознавшего, что мир един, независимо от того, живет ли он в Лондоне или в Новом Свете, носит ли он пудреный парик или пучок перьев.
Единство интересов вначале явило себя конкуренцией, враждой, войнами, полем битвы в которых стали едва ли не все континенты. Однако Поуп верит, что с окончанием войны это единство может сказаться иначе — взаимной свободой общения, взаимными выгодами торговли.
Торжественным, ликующим гимном завершается поэма, выражающим веру прекрасную, но утопическую. Мечта о всеобщем процветании, о мире остается мечтой; о мире даже не всеобщем, но хотя бы в Англии, самой просвещенной стране, где, казалось бы, и следовало прежде всего ждать победы Разума.
Вместо этого перспектива мира с Францией стала поводом для острейшей политической розни между двумя партиями: вигами и тори. Существующие под этими именами партии уже около трех десятилетий, как полагали тогда многие, угрожали единству нации и мощи государства. Почти всегда, прежде чем осудить неразумие противников, произносили слова осуждения самой партийной борьбе.
Всеобщим мыслям, как всегда, Поуп находил незабываемо афористическое выражение:
Умеренность в любом ценю я споре,
Для тори — виг, у вигов числюсь тори.
Однако при всей ее желанности умеренная, разумная позиция — иллюзия. Вот и "Виндзорский лес" был воспринят как аргумент в пользу ратующих за прекращение войны тори. Поэма стала для ее автора поводом к сближению с ведущим памфлетистом партии — Джонатаном Свифтом и лидером ее воинствующего крыла — виконтом Болингброком, в ту пору государственным секретарем, направлявшим иностранную политику.
За Болингброком — сельские сквайры, "охотники за лисицами", разоряющиеся под гнетом военного налога и люто ненавидящие новых деловых людей Сити — опору вигов. Конечно, не для того, чтобы удовлетворить их политическим и эстетическим вкусам, писал Поуп. И все-таки объективно поэма приобретала силу политического памфлета, не достигая своей главной цели — положить конец и войне и вражде. Для Поупа она ускорила разрыв с прежними друзьями — кружком Аддисона — и способствовала приобретению новых.
Самый авторитетный современный биограф и знаток Поупа Мейнард Мэк находит у него "талант дружбы", который не оставлял его, независимо от того, возносило ли колесо Фортуны или, напротив, повергало в бездну людей, ему близких. Поуп оставался им верен, опровергая прижизненные сплетни, переросшие в посмертную легенду о его злобном, завистливом и низком нраве. Ровностью или мягкостью характера Поуп не отличался, но источник легенды скорее в другом, в том, что он умел быть как другом, так и врагом, непримиримым, беспощадным.
Именно теперь начинается для него дружеское общение, перерастающее в литературное общество или, во всяком случае, в кружок, члены которого, а среди них главные — Свифт, Гей, Поуп, Арбетнот — подписываются общим псевдонимом: Мартин Скриблерус, то есть Мартин Писака.
У Поупа в этом кружке особая роль. Вместе с другими он нападает, насмешничает, но время для его сатиры еще не пришло. Пока что его присутствие более важно как напоминание о тех ценностях, ради которых и обличаются бездарность, педантизм, незнание. Поуп — лучший современный поэт, а значит, ближе других стоящий к великой культуре прошлого.
Снова как будто бы возникает требующая выбора альтернатива: древние или новые? В теории она преодолена, но на практике сохраняется ощущение того, что необходимо огромное усилие, чтобы вступить в культурное пространство, где вечными ориентирами — творения великих. Как рядом с ними не ощутить своей малости, незначительности сегодняшних людей и событий! И все-таки Поуп пытается совместить в одном масштабе изображение современности и прошлого.
В 1712 году появляется первое, а два года спустя второе, значительно расширенное издание поэмы "Похищение локона".
Жанр — ироикомическая поэма, пародийно применяющая стиль поэмы эпической к рассказу о светском происшествии, реально имевшем место. Эпос предполагает развитие событий в двух планах: земном и небесном, — ив "Похищении локона" вокруг сценической площадки, представляющей то будуар светской дамы, то гостиную во дворце, парит сонм духов, фей, гномов. Вот главный из них — Ариель — держит речь, с явным авторским умыслом заставляя читателей припоминать обращение поверженного Сатаны к своему воинству в "Потерянном рае" Мильтона. Мильтоновские и гомеровские ассоциации сопутствуют и сражениям, хотя одно из них ведут духи с губительными для охраняемого ими локона ножницами, а другое происходит на зеленом поле ломберного стола.
Стиль комически укрупняет события, ибо не снимает впечатления их незначительности, а, напротив, подчеркивает его. Однако, если присмотреться внимательнее, и сама современная жизнь неоднородна, не ограничена светской сплетней и будуарными потрясениями. Во дворце происходит похищение локона, но там же восседает великая Анна, внимающая совету и вкушающая чай; там же рушатся репутации местных нимф и планы иноземных правителей. Так что разновеликость событий ощущается не только при столкновении истории с современностью, но и внутри самой современности, где есть и государственный масштаб, и частная жизнь.
Есть и то и другое, но частная жизнь, интересы отдельного человека, маленькие и сиюминутные, виднее: они диктуют смысл и закон всему, что совершается. "Эпос частной жизни" — это будет сказано позже и о новом жанре, о романе. Попытка же представить эту жизнь в старом эпосе удается лишь в том случае, если жанр обеспечен достаточным запасом иронии и остроумия: ироикомическая поэма... А в общем — шутка, остроумная, блистательная, в сравнении с которой понятнее, что приобретает литература с развитием романа и чего ранее она не имела.
"Похищение локона" — это первая законченная попытка Поупа совершить следующий шаг в своем становлении поэта: от дидактической поэмы к эпической. Вновь по примеру Вергилия, теперь уже автора "Энеиды".
Попыток будет еще несколько, но так или иначе все они убеждают в невозможности современной эпической поэмы, хотя и желанной и мыслимой по-прежнему как вершина литературной иерархии. Сначала Поуп создает комический эпос, потом сатирический — "Дунсиаду"... А между ними — десять лет, посвященные переводу Гомеровых поэм.
Этот перевод стоит уже за пределами первого этапа творчества, итог которому подведет сборник 1717 года. Там представлено все развитие поэта на этот момент — шаг в шаг за Вергилием. Там же он виден и как мастер современного стиха, лирик, владеющий формой высокой пиндарической оды, умеющий поднять тон любовной элегии на высоту, влекущую и недоступную для многих европейских поэтов после него, в послании Элоизы Абеляру. Там же — послания сестрам Блаунт, с младшей из которых — Мартой — Поуп сохраняет нежную дружбу до последнего своего часа.
Сборник подводит итог уже завершившемуся прошлому. Переломным был 1714 год: смерть королевы Анны, изгнание Болингброка, вынужденный отъезд в Ирландию Свифта... Занавес опустился над расцвеченной красками воображения иллюзией золотого века.
От прозы века наступившего Поуп скрывается в перевод Гомеровых поэм. Успех "Илиады" обеспечил ему материальную независимость. В 1719 году Поуп приобретает поместье в Твикенхеме, близ Лондона, где и поселяется, проводя время в занятиях по саду, за собиранием камней для романтического грота, в дружеском общении с теми, кто посещает его и к кому ездит он.
Поуп удалился от действительности. Существует версия, что его молчание в эти годы было вынужденной уступкой первому министру Георга I — Роберту Уолполу, державшему дамоклов меч над головой поэта-католика, друга прежних министров, обвиненных в государственной измене.
Его творческое поведение теперь следует другой великой модели — горацианской. Тихие радости поэзии, дружбы, уединения, а там, за пределами сада, бушует чужая жизнь. Ее волны иногда докатываются и обдают холодом: то педанты придерутся к его переводам, напоминая, что греческий он знает недостаточно, то к отредактированному им изданию Шекспира. Нападки ранят, но как бы там ни было, английский Гомер XVIII века — это его Гомер, хотя и изъясняющийся не в торжественной простоте гекзаметров, а рифмующимися двустишиями пятистопного ямба — героическим куплетом, излюбленным Поупом, ставшим размером "августинской" поэзии.
И все же раздражение накапливалось. Гораций прославился не только гимном уединенной жизни, но и сатирами. Поуп готов и в этом ему следовать. Тем более что обстоятельства к тому располагают.
В 1725 году разрешено вернуться из эмиграции Болингброку, правда не занимая места в парламенте, так что ему остается рассчитывать на создание внепарламентной оппозиции, лидером которой он и становится. Может быть, несколько преувеличивая, М. Мэк в своей биографии А. Поупа неоднократно говорит о поэте как о ее "совести". Во всяком случае, он дружен со многими из тех, кто противостоит циничному правлению Уолпола, а как поэт именно теперь он берет в руки бич сатирика.
В 1726 и 1727 годах в Лондоне побывал Свифт. Результатом первого же посещения стали "Путешествия Гулливера", изданные не без участия Поупа. Затем в четырех томах печатаются творения Мартина Скриблеруса, а в 1728 году — первый вариант "Дунсиады". По-русски название этого сатирического эпоса значит — "Тупициада". Позже она будет дополнена четвертой частью и полностью напечатана за год до смерти писателя.
В обрамлении этой поэмы знаменательно протекает последний этап жизни Поупа, выступающего теперь в роли нравописателя: сатиры в подражание Горацию, Донну, сатирические послания[2]. И как кульминация — "Опыт о человеке".
Если более ранние его произведения были связаны единством развития, последовательностью восхождения к целям возрастающей сложности и значительности, то теперь — единством замысла. Поуп говорил, что "Опыт о человеке" в том виде, как он существует, это лишь первая часть произведения того же названия, но предполагавшегося в четырех частях или книгах. Этот план исполнен не был, но все равно Поуп писал Свифту (16.11.1733): "Мои творения в одном отношении могут быть уподоблены Природе: они будут гораздо лучше поняты и оценены рассмотренные в той связи, которая существует между ними, чем взятые по отдельности..."
От "Опыта о человеке" и в том виде, как он был завершен поэтом, тянутся многообразнейшие связи, но первый необходимый шаг к его пониманию — уяснить для себя смысл того момента в биографии и творчестве Поупа, когда "Опыт" возник.
Время утрат и разочарований. Вновь собирается покинуть Англию Болингброк, чьим честолюбивым намерениям не суждено осуществиться. Ясно, что уже не приедет тяжело больной Свифт. Умирает Гей, сочтены часы Арбетнота. Летом 1734 года, когда дописывается последнее, четвертое письмо "Опыта", умирает мать Поупа.
Время злобной клеветы, нападок на Поупа. Каждое его слово искажается и перетолковывается, как было в 1732 году с посланием к Берлингтону (ставшем впоследствии одной из пяти частей "Моральных опытов"). Даже его физические недостатки — повод для карикатуристов, представляющих Поупа в виде обезьяны, жалкой пародии на человека.
Тогда-то Поуп и решает ответить. Не кому-то в отдельности, но всем сразу, сказать, каким он представляет себе человека.
Он сейчас хочет только одного — быть выслушанным непредвзято, а потому не ставит своего имени ни под одной из частей, публикующихся отдельно, ни на титульном листе всей поэмы в 1734 году.
Два значимых, в полном смысле эпохальных слова — в названии поэмы. За каждым — важнейшее философское убеждение. Первое — "опыт". Здесь прежде всего оно подразумевает жанр, то есть форму, в которой произведение написано, но форму важную, содержательную, что станет яснее, если слово не переводить, а оставить в первоначальном английском, точнее, французском его звучании — "эссе". На современном языке этот термин обозначает род очерка, жанра более привычного русскому читателю. Эссе субъективнее: интерес в нем сосредоточен не столько на том, что я, автор, вижу, а — как я воспринимаю увиденное, что я испытываю. Эссе ведь и значит по-французски — "опыт".
Этот жанр необычайно распространяется в начале XVIII века, и именно в английской литературе, бывшей тогда провозвестницей перемен. А перемены открывались благодаря новому взгляду на мир, на место в нем человека — вот и второе слово из названия поэмы. Человек, испытующе всматривающийся в действительность, в самого себя и по мере испытания убеждающийся в силе своего разума. Таким в философии его утвердил Локк, в поэзии — Поуп.
Прекраснодушный оптимизм никогда не отличал Поупа, что и странно было бы ожидать от друга доктора Свифта! Ни современная эпоха с ее научными открытиями, ни современный человек, деловой и здравомыслящий, не приводили его в восхищение. Его острый взгляд различал не радужные перспективы обещанного прогресса, а вечные и сегодняшние заблуждения, не позволяющие человечеству устремиться к совершенству.
Тем неожиданнее было узнать, что именно он автор "Опыта о человеке", ставшего гимном человеческому величию, утверждаемому вопреки слабостям, вопреки всем темным сторонам человеческой природы, на которые Поуп не закрывал глаза. Он просто решился доказать, что человек велик — несмотря ни на что.
"Опыт" был принят восторженно, в том числе и многими литературными врагами Поупа. Прием сработал: те, что превознесли произведение анонима, не могли пойти на попятный, установив авторство Поупа. Однако были и такие, что не успели высказаться в первый момент. За ними возможность критического суждения.
Осудили несамостоятельность поэмы. Во-первых, ее сочли плодом философических бесед с Болингброком, рукой которого был якобы написан ее полный прозаический план. Во-вторых, и это не вызывает сомнения, поэма вобрала в себя нравственно-этическую мысль от античности до новейшего времени.
Что касается Болингброка, то Поуп не скрыл его участия, создав поэму в форме писем к нему. Однако существовало ли между автором и адресатом полное единомыслие?
Болингброк известен своим девизом, принесшим ему крамольную славу безбожника. Поуп гораздо осторожнее. Он ничего не отвергает и, даже рискуя впасть в противоречия, в которых его впоследствии и будут уличать, стремится к системе мысли, способной все вместить, все синтезировать.
Отсюда и широта цитирования разнообразных источников: от Лукреция до Фомы Аквинского, от Аристотеля до Монтеня. Это последнее имя особенно важно, ибо оно поддержано собственно английской традицией, — от Бэкона до Локка, — к которой восходит сам метод мышления Поупа, заявленный в жанре поэмы — опыт. Опытное познание, все проверяющее в свете рационального критического суждения.
Поуп довел развитие мысли до современности, суммируя первые итоги просветительской эпохи. Да, в Англии уже прошло время для итогов, которые для остальной Европы явились в этот момент открытием новой философии, одним из важнейших пособий по которой стала и поэма Поупа, приобретшая силу философской антологии. Вот почему ее оценил Вольтер, вот почему на ее переводе настаивал Ломоносов! И вот почему этот перевод было так трудно напечатать, ибо слишком многое не утратило еще пугающей новизны: и еретическая мысль о множественности миров, и смелое утверждение достоинства человека и его права мыслить свободно, в том числе и о предметах важных, священных.
Последующее падение интереса к поэме — следствие разочарования в просветительской мысли, ранней, еще убежденной в том, что разногласия, как бы они ни были велики, можно примирить, как должно примирить человека с разумностью того плана, по которому для него начертан и создан земной мир.
Усилием к синтезу, к единству проникнута поэма. Ради этого Поуп возрождает известную с поздней античности метафору цепи существ, в которой у всего сущего, у всего живого — свое назначение. Вынь единое звено, и распадется цепь: все необходимо, все предусмотрено стройным замыслом. Согласно ему, у человека самое важное и самое трудное место в мироздании — срединное, все собой сопрягающее, откуда открывается полная перспектива бытия: вверх — к богу и вниз — к червю.
Но в чем, собственно, поэтическое Достоинство "Опыта"? В напряженности и в разнообразии мысли, афористически выраженной? В этом безусловно, но не только в этом. Единство мира, представляющее собой порядок, наблюдаемый в разнообразии, утверждается как интеллектуальное убеждение и переживается поэтически — как новое ощущение Природы, зримой в большом и малом.
Цензуровавший "Опыт" в России архиепископ Амвросий кратко и определенно сформулировал, что напечатать поэму будет возможно, только если "ничего о множестве миров, коперниканской системы и натурализму склонного не останется...". Последнее в ней, пожалуй, наиболее трудно устранимо, ибо натурализмом она пронизана, даже вопреки намерению автора, изобразившего живую творящую Природу даже в большей мере, чем он согласился бы признать.
В "Опыте" — напоминание современникам об идеальном плане бытия. Параллельно с ним в сатирах — уроки практической нравственности. Ими завершается творчество Поупа: полным изданием "Дунсиады", которому предшествует полное издание сатир. Анти-уолполовский эпилог к ним вместо названия имеет дату — 1738, время, когда Поуп прощается с далеко идущими планами политического и нравственного преобразования современности, о которой он не изменил своего мнения, как не изменил представления о своем идеале. Только теперь он окончательно убежден в невозможности связать желаемое с действительным.
Время заставляет замолчать. И не одного Поупа. В 1737 году парламентский акт о цензуре изгоняет из театра драматургов-сатириков, в том числе и молодого Генри Филдинга, который обретет голос лишь пять лет спустя и в ином жанре — в романе. Филдинг часто цитирует самого Поупа и тех же, что и он, античных авторов. Тех же, но иначе: Поуп современность переводил на язык вечных образов, Филдинг включает античность в состав новой культуры, обладающей своим законом и системой ценностей.
Мы легко понимаем и запоминаем, что огромный талант Поупа оказался обуженным условностью форм, нормативностью мышления. Опубликовавший в массовой серии его избранные стихи современный английский поэт Питер Леви нашел остроумную формулу для этого распространенного мнения: представьте себе, что Бах писал бы только для флейты.
Но все-таки Бах!
Признаем ли мы сближение этих имен допустимым, заново открывая русского Поупа?
Знакомство возобновилось: опубликованы первые монографии об английском поэте[3], читатель получает первые новые переводы. Однако не будем забывать, что мы входим в культуру стиха, долгое время остававшуюся нам неизвестной и сегодня непривычную. Искусство сложное и значительное, а тем более на столь долгий срок преданное забвению, едва ли раскроет себя, как только мы пожелаем к нему приблизиться.
Но сделаем усилие и переступим через непривычность манеры, попробуем расслышать и понять голоса, доносящиеся из эпохи, отдаленной от нас более чем двумя столетиями. Разве не поразит нас сходство тогда бытовавших мыслей с нашими, просветительских проблем с теми, которые решает XX век? Даже эстетический консерватизм "августинской" поэзии — не созвучен ли он нашим спорам о традиции, нашей все более ясно сознаваемой опасности, что в век стремительных перемен (Век Разума был по-своему не менее стремительным!) мы утратим важные ценности, что прервется связь культурная и нравственная?
И еще одно просветительское убеждение не может не поразить нас сегодняшней актуальностью: мысль о единстве мира и стремление повторить его в единстве человеческого сознания, не отменяющего права на индивидуальность ни для каждого человека, ни для каждой нации. Единство в разнообразии. И чем может прежде всего явить свою разумность человек, как не умением договориться с себе подобными, допуская различие мнений, нравов, обычаев? Иначе распадется Великая Цепь Бытия, певцом которой и запомнился в своем веке Александр Поуп.