Размышления Горация и суждения, высказанные им некогда в "Послании к Августу", кажутся столь уместными в наши дни, что я не мог удержаться использовать их на благо моего Отечества. Автор полагает эти рассуждения достаточно серьезными для обращения к Государю, изображаемому им как носитель всех великих и добрых качеств, свойственных Монарху, которому римляне обязаны расширением своей Абсолютной Империи. Но для того чтобы сделать стихотворение истинно английским, я вознамерился добавить к этим качествам одно-два, привносящие лепту в счастье Свободного Народа и благоприятствующие процветанию наших соседей.
Из этого послания будет видно, что ученый мир впал в две ошибки: во-первых, полагая Августа Патроном Всех Поэтов, тогда как он не только запрещал всем художникам слова, кроме самых лучших, упоминать его, но и рекомендовал своим высшим чиновникам придерживаться того же правила: Admonebat Praetores, ne paterentur Nomen suum obsolefieri, etc[141]. И во-вторых, это послание рассматривали всего лишь как общий очерк Поэзии, в то время как на самом деле оно было апологией поэтов и преследовало цель побудить Августа к еще большему покровительству им. Гораций в настоящем послании защищает дело своих Современников и от вкуса Рима, склонного в те времена возвеличивать авторов минувших эпох, и от Двора и Знати, поддерживавших лишь тех, кто писал для театра, и, наконец, от самого Императора, полагавшего, что поэты не приносят пользы его правлению. Он показал (обозревая путь просвещения и изменения, каким был подвержен Римский Вкус), что знакомство с изящными искусствами Греции предоставило писателям его времени огромное преимущество по сравнению с предшественниками, что значительно улучшились нравы, что на смену поэтической вольности древних поэтов пришла умеренность, что комедия и сатира стали более справедливыми и целенаправленными, что все причудливые несуразности, не исчезнувшие еще с подмостков, были обязаны своим наличием единственно Испорченному Вкусу Знати, что поэты, при условии строгой регламентации их творчества, во многих отношениях полезны государству, — и пришел в конце концов к выводам, что сам Император зависит от них, имея в виду его славу в потомках. Мы узнаем далее из этого послания, что Гораций, искавший в нем высочайшего расположения, обращался к императору с подобающим достоинством и непринужденностью, справедливо осуждая низких льстецов и широко раскрывая перед ним собственную душу.
Великий человечества Патрон,
Радетель Мира нынешних времен,
На рубежи вернувший легионы,
А в Рим — Мораль, Искусства и Законы, —
Как Музе не воспеть тебя! Она
Благоговенья правого полна...
Эдвард и Генри, чтимые молвою,
И мудрый Альфред,[142] славой взыскан вдвое,
Закончили державные Дела:
Обуздан Галл, алчба его прошла,
Унижены враги, взяты Столицы,
Порядку время в Мире воцариться, —
Но вслед за шумной тризной тихий вздох:
Неблагодарен человек и плох...
Что Доблесть, если Зависть бродит рядом
И ест ее — до смерти — жадным взглядом;
Воистину — ее не истребит
Наивеликим подвигом Алкид![143]
Добычею быть Зависти — вот доля
Всех, кто восходит в ярком ореоле;
Лучи их — блеск обыденный мрачат;
Нам в Солнце Славы мил его закат.
Хвала тебе! хвала тебе всецело!
Поспела жатва — и хвала приспела.
Великий друг Свободы! во царях —
Превыше всех, кто памятен в веках!
Оракул, чье любое изреченье
Есть Истины святое Откровенье!
Ты чудо венценосное! С тобой
Не в силах вровень встать никто другой!
Но, Сир, не скрою: в нынешнюю пору
Все предались всеобщему раздору.
Тебя мы чтим — а больше никого.
Мы славим то, что пусто и мертво.
Поэты как монеты: чем древнее,
Тем, ржавчиной изъедены, ценнее.
Все Чосера читают наизусть,
Негодник Скелтон разгоняет грусть,[144]
Твердят, читая Спенсера: "Однако!"
За вздор шотландских виршей лезут в драку,
И в память Бена хором поклялись,[145]
Что Музы с ним "у Дьявола" сошлись.
Пусть почитали славных предков греки,
Не стать ли нам мудрее в наши веки?
Не зря ж гордимся собственным трудом;
Мы строим, пишем, пляшем и поем,
Мы через обруч скачем — а на это
Нет у Афин достойного ответа.
Вино — с годами лучше. А стихи?
Бессмертье спишет с Барда все грехи?
Но если так случается, и часто, —
Тогда в какие сроки? Лет так за сто?
Единый час быть должен утвержден,
Когда поэту время в Пантеон.
"Столетний старец — классик, это ясно.
С подобным мненьем публика согласна".
А если годика недостает,
То кто он? Патриарх?.. Наоборот —
Наш — в девяносто девять — современник?
Как все коллеги, неуч и мошенник?
"Британской снисходительности мзда:
Годок иль два простим ему всегда".
Тогда года — за годом год — вручную,
Как щиплют конский хвост, щипать начну я,
Всю Древность, как сугробы, растоплю, —
И возрастом поэтов растоплю,
Как хворостом, печурку, — а в итоге
Венками удостою только Дроги.
Шекспир, о ком актер и театрал
Не вымолвят ни слова без похвал,
Писал не для бессмертья, а из денег.
Он в Пантеоне не герой, а пленник.
Бен, стар и плох, творил не на века —
Он знал, что наша память коротка.
Кто помнит нынче Каули? Он с нами
Стремленьями, а вовсе не стихами;
Не Пиндар он,[146] тем менее Гомер,
Хоть дорог мне возвышенный пример.
"Но знамениты все! И несомненно!
Каких юнцов не учат строчкам Бена?
Каким дебатам не кладут конец,
Сказав: Бен мастер, а Шекспир творец,
У Каули открытая натура,
В Бомонте Флетчер встретил Диоскура,[147]
Был Шедуэлл[148] — стремительный порыв,
Уичерли зато нетороплив,
О чувствах пели Саутерн и Роу[149] —
И в верности клялись родному крову".
Се — Глас Народа. Очень странный глас.
Глас Господа он — но не каждый раз.
Старинный фарс он славит стоязыко
И почитает пьеской невеликой
"Беспечного супруга"... Как тупа,
Слепа к изъянам Прошлого толпа!
Что ж, наши Предки, полные отваги,
Нас превзошли — ив скверне и во благе.
На старцев Спенсер опирался сам;
Был хром стих Сидни там, где римский — прям;
Пел Мильтон Небу вызов и угрозу,
Но полз, как Змий, втираясь брюхом в прозу;
В остротах добиваясь остроты,
Он рушился с небесной высоты,
Хотя не трону слог его речистый,
Как делал Бентли,[150] на руку нечистый, —
Как и Шекспиру, впрочем, не в упрек
Обычай знать Шекспира назубок.
Во дни двух Карлов легкое занятье —
Стихосложенье — спелось с нашей знатью:
Спрат, Кэрью, Седли,[151] сорок сороков
Сановных сочинителей стихов,
Украсив строк бесплодную Пустыню
Одним Сравненьем где-то посредине
Иль озарившись Мыслию одной,
Писали вирши в тыщу миль длиной.
Мы пишем лучше, но куда как кратко,
И Критика — вот Краткости разгадка,
А старикам Закон не писан наш —
Им рукоплещут за любую блажь.
Иль берега блаженного Эйвона[152]
Не знали сорняков во время оно?
Трагедия! как только Беттертон[153]
(Он Трагиком великим наречен),
Велеречивый Бут[154] и остальные
Провозгласили имена былые
С нажимом и коверкая... Отцам
И тем неведом был подобный срам.
Нисколько на Былое не клевещем?
Но как нам быть с обычаем зловещим
Дурной пример отцов перенимать
И, в путь пойдя, идти покорно вспять?
И ты, старинных россказней любитель
(В отличье от меня), — читатель, зритель, —
Пойми, что лишь завидует позер
И, славя старых, юным шлет укор.
Отнюдь не Греки этому виною:
Они-то не гнушались Новизною,
Античность — в свой расцвет — была нова.
На что нам Мертвых мертвые слова?
Едва восстановились Дни Покоя
И Карл вернул величье вековое,
Переиначив на заморский лад,[155] —
"Всяк жить, как он, любить, как он, был рад".
О Родине радея равнодушней,
Гордились пэры собственной Конюшней,
Солдаты стали галлами на вид,
В любом паже прорезался пиит.
Во мраморе возлюбленных ваяли,
Будили жизнь в расплавленном металле,
Писали маслом, ткали гобелен
И к Сладострастью попадали в плен.
И диво ли, что с Музою игривой
За чашею сошелся Свет глумливый
И струны — то тревожны, то нежны —
Сердцам и душам стали вмиг нужны?
Но Англия шалунья, кто с ней сладит?
То призовет Монарха, то спровадит.
Сегодня Тори, завтра Виг в чести.
Сегодня пить, а завтра пост блюсти.
За Государя! Супротив Тирана!..
Короче говоря, непостоянна.
Бывало время — все вставали в Пять,
Хозяин раньше слуг стремился встать.
По твердо заведенному порядку,
Жена шла в церковь, сын писал в тетрадку;
Отец учил мужающих сынов
И Бога чтить, и доблести Отцов;
Все знали: роскошь гибелью чревата —
И только в Дело вкладывали Злато.
Но нынче век другой: и стар, и млад,
Богач и нищий, — все стихи строчат.
Отцы и деды, сыновья и внуки
Берут коль не Перо, то Книжку в руки;
Театром бредит весь прекрасный пол;
Не молятся — поют, садясь за стол.
Хулителю Искусств, мне стало худо:
Стихописанье хуже, чем простуда;
В который раз даешь себе обет,
Начав с Утра, отринуть этот бред —
А утром вновь строчишь остервенело
Все, что в мозгу и в сердце накипело.
Из подмастерьев вышли Мастера!
Не вдруг решил Уорд:[156] пришла пора.
Врачи проходят Курс Наук в Париже
(Изящным танцам не научат ближе)!
Кто, строя мост, не вбил ненужных свай?
Не Рипли же,[157] известный разгильдяй!
Все учатся — но только не поэты.
Любой дурак готов писать куплеты.
И все же, Сир, беда невелика.
Крамолы нет в стихах наверняка.
И Глупость служит Разуму порою.
Кто песнь поет, тот занят лишь собою.
Пусть пишет, как примерный ученик, —
Он не восстанет, не начнет интриг.
Нет денег, нет читателей — не важно.
Он скажет: Вдохновенье непродажно.
О Мщенье он рассудит: чепуха.
Размерен, как размер его стиха,
Отшельник, он Садочку сложит оду,
Безропотно садясь на Хлеб и Воду.
Вы скажете: на что нам рифмоплет,
Ведь он с чужого голоса поет!
Но и Поэт, когда он с Музой дружит,
Не воин пусть, а все ж — Державе служит.
Что, как не песнь, дитя подхватит вмиг?
Как чужестранцу выучить язык?
В чем мера есть и каждый слог на месте?
Воистину — стихи достойны чести.
Не плох Поэт, а плох он лишь тогда,
Когда Тирана славит без стыда,
Порочит Веру, развращает Нравы —
И нравятся Двору его забавы.
Несчастный Драйден! — Лжет Роскоммон! — Твой
Бессмертный лавр при Карле был трухой.
А в наши дни лишь слава Аддисона
(Не будь тщеславен он) незамутненна.
Он от дурного вкуса Юных спас,
Он Страсть заставил воевать за нас,
Он научил нас думам о Высоком
И Благо обратил в укор Порокам.
Ирландцы скажут: стих за них стоял,
В суде, да и в торговле выручал,
Он защищал Отчизну от навета.
В Ирландии чтут Свифта, чтут Поэта.
Он, как больную, врачевал Страну,
Он тронул Милосердия струну,
Он заклеймил Порок, он Честь восславил
И Луч Любви в бессмертие направил.
Но вел не он один людей из тьмы:
Как хорошо перевели Псалмы
Хопкинс и Стернхольд![158] Состраданье к сирым
Внушило силу благозвучным лирам, —
Благоговенье вызвал подвиг их. —
Олимпу по душе парнасский стих...
Поэзия труды и отдых скрасит,
От Папской власти нас обезопасит
И даже руку турка отведет.
Священник молит, а Певец поет —
И, кажется, моление — чудесней.
Но Небеса заслушаются песней.
Селяне, предки наши, в дни страды
Трудом и потом праведно горды,
Венчали жатву ежегодным Пиром —
Беспечной пляской, пением всем миром.
Их жены, домочадцы — весь народ
Пускался в непременный хоровод,
Повсюду смех звучал, стучали чаши —
Умели веселиться предки наши.
Шутили друг о дружке пресмешно,
Друзьями оставаясь все равно.
Не Время ли само возревновало,
Вложив в уста невинным шуткам жало?
Друг, ополчась на друга, дом на дом,
Вступили в тяжбу жалящим пером;
А побежденные в словесном споре
Уже взывали к Правосудью вскоре,
И Правосудье начинало мстить. —
Поэты, поскучнев, учились льстить,
А не язвить. — Лишь те, кто посмелее,
Не поступились Волею своею —
И вот Сатира в мире завелась,
И славит Благо, разгребая Грязь.
Мы Францию пленили. Но искусство
Французское пленило наши чувства.
Мы полюбили прихотливый стих,
Изысканность, безвестную до сих.
Уоллер перевел мосье Корнеля,
Но рифмы, с ним сравнимые на деле,
Лишь в Драиденовых строках зазвенели, —
Хоть кое в чем, на наш британский вкус,
Тем Драйден и хорош, что не француз.
Поэтика! о ней мы не грустили,
Пока Братоубийством путь торили;
Ведь и Корнель, и яростный Расин
К нам припозднились не на год один.
Не то чтоб мы трагедии не знали, —
Ведь Отвей был,[159] ведь был Шекспир вначале,
Но Отвей был не так уж и велик,
А у Шекспира был дурной язык.
И Драйден — при своем усердье — все же
Вычеркивать не научился тоже.
Иной вздохнет: а стоит ли огня
Комедии мышиная возня?
Хоть Помысла высокое стремленье,
Как учит Жизнь, еще не извиненье.
Как редок в этом деле Идеал!
Глупцов ли Конгрив эдак обозвал?[160]
У Фаркера вульгарны диалоги,[161]
У Вана — сами замыслы убоги,[162]
Хоть шутки и не плохи. Метит в цель
Астрея:[163] все прямехонько в постель!
А Сиббер вообще ничем не блещет,[164]
Хоть публика ему и рукоплещет.
И пусть их Гонор непомерно яр,
У всех одна забота — Гонорар.
О вы! за славой мчащиеся вместе,
Ладьи сует под ветром пошлой лести.
Какую бурю подняли гребцы,
Идя ко дну, а метя — во дворцы!
Искатель Лавров отдыха не знает —
Волна то валит с ног, то поднимает;
А тот, кто удостоился похвал,
Глядишь — иль разжирел, иль отощал.
Но самая ужасная Химера —
Чудовище Галерки и Партера.
Толпа. Чернь. Клака. Театральный люд,
Желаньем обесславить лучших лют,
Настроившийся с самого начала
На шум потехи, пакости, скандала.
Недаром Бриттам фарсы в самый раз.
Вкус Плебса вкусом Знати стал у нас. —
Вкус — вечный странник. Мысль его рождает,
Слух утверждает, Зренье насаждает. —
Театра нет; нет чувства, нет идей —
Лишь топот ног да ржанье лошадей.
Пошли балы, турниры, карнавалы,
Епископы, Герольды, Генералы —
И даже Триумфатор. Да какой!
Шут Сиббер в латах Эдварда! Герой!
Все до ушей зевают: вот потеха!
И Демокрит здесь помер бы со смеха.[165]
Не так белы Слон или же Медведь,
Как зрители. — Да как не побледнеть! —
Реви, дурной поэт! реви и дале,
Чтоб Слон с Медведем больше уважали!
Повесели и Голытьбу и Знать —
И благодарно примутся орать.
Не волчий вой, не грохот урагана
Над ледовитой бездной Океана —
Галерка и Партер благодарят
То Квина, то мисс Олдфилд за наряд[166] —
Не столько королевский, сколько гнусный,
А главное — убийственно безвкусный.
Бут вышел! Бей во все колокола.
А что сказал? Ни слова. О-ла-ла!
Что удалось в сегодняшнем спектакле?
Трон из фанеры и парик из пакли!
Но чтобы не сойти за ворчуна,
А то и за ревнивого вруна,
Я покажу — и окружу почетом —
Поэта в поединке с Рифмоплетом.
Меня волнует истинный Поэт,
Он будит Страсть, любой избрав предмет
Своею темой, — радует, печалит,
То ужасом, то состраданьем жалит,
По воздуху мой ум перенося
В Афины, в Фивы, — зная все и вся!
Но не одна Игра Воображенья
Всеобщего достойна восхищенья;
Есть авторы (и к ним вниманья жду),
Которые с Дидактикой в ладу.
Иначе б на вершину Геликона
Мы не взбирались целеустремленно.
Что нашей Библиотекой слывет.
Пока не полн еще Мерлинов Грот?[167]
И все же Мысль не свойственна поэтам —
И я сейчас поведаю об этом.
Все дело в том, что мы куда странней
И сумасбродней остальных людей,
За что нас зачастую не выносят, —
Поем не то и не когда попросят;
Мы час один молчим из десяти —
Как публике подобное снести?
К тому же мы горды не по заслугам:
За строчку бьемся насмерть с лучшим другом,
Непосвященных яростно клянем
И перчим стих двусмысленным словцом.
Но главное, предерзостные твари,
Посланья посвящаем Государю —
И чаем: будем вознаграждены
Арендою и Местом от Казны.
Поем хвалы Героям и Победам
(Историки пускай плетутся следом) —
И ждем: нас призовут. Ведь повезло
Расину при Дворе и Буало.
Нельзя тебя не славить, Сир! Но это
Занятье для достойного Поэта.
Так назови его! Хоть обозначь!
Искусств Первосвященником назначь!
Как образ Карла уцелел доныне?
Усильями ваятеля Бернини.[168]
И Неллер сохранил на полотне
Нассау на послушном скакуне.[169]
Резец и Кисть работают на славу,
Хотя поэтам это не по нраву.
Отважный Вильям и страдалец Карл
Выходят, словно Блэкмор или Кварл.[170]
О Бене вслед за Деннисом заметим:
"Он и монарха делает медведем".
Но Полководец или Государь,
Во мраморе восславленные встарь,
Воистину воспеты — только Словом,
С Деяньями их вровень стать готовым.
Ах, только б мой Пегас не сплоховал,
Когда запеть о Сире час настал!
Ты мореход! Ты в битвах победитель!
Ты мирных дней высокий Вдохновитель!
Рев Варварства твоя смирила Речь:
Народы уронили ярый меч.
Как сном, объяв покоем Твердь Земную,
Кивком ты укротил и Хлябь Морскую.
Проникнут Мир твоею Правотой.
Цари Востока пали пред тобой.
И лишь стихи Король ни в грош не ставит!
Я не из тех, кто лжет или лукавит
(А недостатка нет в них никогда,
И все они рифмуют без труда),
К тому же я — невольно пусть — печалю,
Когда я славлю, все твердят: я жалю —
Не отвязаться от таких слушков:
Так не чернит ничто, как Тушь глупцов,
А похвалы их отдают наветом,
Для вящей злобы чуть переодетым,
Гнусны льстецы — и падкие на Лесть.
И если Лесть в моем посланье есть, —
Его, как вздор, какой понаписали
О государях Юсден[171] и так дале,
Как палую пожухлую траву, —
Сир, прикажи похоронить во рву!