Осенью 1759 г. в курортный городок на юге Шотландии Моффат прибыл Томас Грэм (Graham), сын шотландского помещика, который в дальнейшем стал известным английским полководцем и отличился в войнах против Наполеона. Но это произошло полвека спустя, а тогда он был еще 11-летним юнцом, который странствовал в сопровождении матери и гувернера. Обязанности гувернера исполнял молодой Джеймс Макферсон, и пребывание в Моффате явилось переломным моментом в его жизни. Именно здесь было положено начало "Оссиану", ставшему эпохальным явлением в истории мировой литературы.
Джеймс Макферсон (Macpherson) родился 27 октября 1736 г. в деревушке Рутвен округа Баденох графства Инвернес, расположенного на северном склоне Грампианских гор в Шотландии. [606] Сын простого фермера, он, однако, принадлежал к старинному клану, ведущему свою родословную с XII в. Вообще Северная Шотландия занимала особое положение в Великобритании начала XVIII века. Ее мало еще коснулась так называемая уния 1707 г., когда объединение Англии и Шотландии в одно королевство было осуществлено в основном за счет ущемления шотландских интересов. [607] На севере страны в труднодоступных горных районах во многом сохранялись старые патриархальные порядки, горцы объединялись в кланы, возглавляемые вождями, новые капиталистические отношения их почти не затронули. Даже гэльский язык, на котором они говорили, не имел ничего общего с господствующим в стране языком и был унаследован ими от кельтских предков, поселившихся на Британских островах в VIII-VII вв. до н. э., задолго до англо-саксов. В 1745 г. горные кланы восстали против английского господства в пользу претендента на королевский престол, потомка шотландской династии Стюартов. Разгром восстания имел роковые последствия: старая родовая систем" в Шотландии была разрушена. Макферсон еще ребенком был свидетелем этих событий.
В 1752 г. он поступил в Абердинский университет и в течение трех лет учился в двух колледжах, но ни одного не закончил. Затем, намереваясь стать священником, он перешел в Эдинбургский университет, чтобы изучать богословие. Но и здесь он пробыл недолго, в 1756 г. вернулся в Рутвен, где получил место учителя в школе для бедных. Тогда же Макферсон начал пробовать свои силы в поэзии. В его ранних характерных для XVIII в. классических поэмах "Смерть" (Death), "Охотник" (The Hunter), "Шотландский горец" (The Highlander) ощутимо в то же время влияние произведений нового сентименталистского толка, таких как "Могила" (Grave, 1743) Роберта Блэра или "Времена года" (The Seasons, 1726-1730) Джеймса Томсона. В 1758 г. Макферсону удалось опубликовать в Эдинбурге "Шотландского горца" патриотическую поэму, посвященную борьбе шотландцев против вторжения датчан в XI в. Однако, сколько известно, никакого успеха поэма не имела. К этому времени Макферсон вновь поселился в Эдинбурге, теперь уже как гувернер в семействе Грэмов, занимающийся в свободное время литературным трудом.
В Моффате, где, как мы уже отмечали, он оказался осенью 1759 г., Макферсон познакомился с Джоном Хоумом (Ноте, 1722-1808), автором нашумевшей в то время трагедии "Дуглас" (Douglas, 1756), написанной на сюжет шотландской народной баллады. Хоум, сам происходивший из южной Шотландии, интересовался старинной поэзией горцев, о которой был наслышан. Он упомянул об этом в беседе с Макферсоном, и тот сказал, "что в его распоряжении имеется несколько образцов древней поэзии. Когда г-н Хоум пожелал их увидеть, г-н Макферсон спросил, понимает ли он по-гэльски? "Ни единого слова". - "Тогда как же я смогу показать их вам?" - "Очень просто, - сказал г-н Хоум, - переведите какую-либо из поэм, которая вам нравится, и я полагаю, что смогу составить представление о духе и особенностях гэльской поэзии". Г-н Макферсон отказывался, говоря, что его перевод даст весьма несовершенное представление об оригинале. Г-н Хоум не без труда уговорил его попытаться, и через день или два тот принес ему поэму о смерти Оскара". [608] Поэма понравилась Хоуму, и несколько дней спустя Макферсон перевел ему еще пару поэм.
Когда приятель Хоума священник Александр Карлайл встретился с ним в Моффате, тот показал ему рукописи Макферсона. Впечатление было столь сильным, что спустя более сорока лет 80-летний старец помнил даже дату этой встречи - 2 октября 1759 г. "Я был совершенно потрясен проявившимся в них поэтическим гением, - писал Карлайл в 1802 г. о переводах. - Мы оба согласились, что это весьма ценное открытие и что его следует обнародовать как можно скорее". [609]
Едва лишь Хоум вернулся в Эдинбург, он поспешил познакомить с переводами литераторов и ученых, находившихся в шотландской столице. К их числу принадлежали философы Дэвид Юм и Генри Хоум, лорд Кеймс, историк Вильям Робертсон, политэконом Адам Смит. Главенствующее положение в этом "избранном кружке", как их называли, занимал Хью Блэр (Blair, 1718-1800), профессор риторики Эдинбургского университета, признанный "литературным диктатором севера". [610] Он и сыграл решающую роль в пропаганде переводов Макферсона.
Сам Блэр позднее рассказывал об этом: "Потрясенный, как и г-н Хоум, высоким поэтическим духом, каким они (переводы, - Ю. Л.) проникнуты, я тотчас же спросил, где находится г-н Макферсон и, пригласив его к себе, долго с ним беседовал об этом предмете. Когда же я узнал, что помимо нескольких образцов, имеющихся в его распоряжении, в горной Шотландии можно найти поэмы такого же рода, но более значительные по своему объему и содержанию и что они хорошо известны местным жителям, я стал настаивать, чтобы он перевел остальные стихотворения, какие у него были, и принес их мне, обещая, что постараюсь сделать их известными публике, внимания которой они вполне заслуживают. Он решительно не желал согласиться на мою просьбу, говоря, что никакой его перевод не сможет ни в малейшей мере передать дух и силу оригиналов; к тому же он опасался, что не только исказит их переводом, но что они вообще будут весьма скверно восприняты читателями, так как очень уж далеки от направления современных идей и от связного, отделанного слога современной поэзии. Только после долгих настоятельных просьб с моей стороны, когда я разъяснил ему, какой ущерб нанесет он своей родной стране, продолжая скрывать эти тайные ее сокровища, которые, уверял я его, будучи обнародованы, обогатят весь образованный мир, только тогда сумел я убедить его перевести и доставить мне несколько стихотворений, находившихся в его распоряжении". [611]
Блэр осуществил свое намерение. Уже в июне 1760 г. в Эдинбурге вышла небольшая книжка под названием "Отрывки старинных стихотворений, собранные в горной Шотландии и переведенные с гэльского или эрского языка". [612] В книжке содержалось пятнадцать таких "отрывков". Имя переводчика не было названо. Анонимным было и предисловие Блэра, где "отрывки" именовались "уцелевшими подлинными произведениями древней шотландской поэзии". Успех книги потребовал нового издания, осуществленного в том же 1760 г.; здесь был добавлен еще один "отрывок".
Эти "отрывки" в их первоначальном виде у нас почти неизвестны. [613] Приводим для примера перевод одного из них (VIII).
У склона утеса горного, под сенью ветхого древа на мшистом камне сидел старик Оссиан, последний из рода Фингалова. Слепы старые очи его, борода развевается по ветру. Сквозь голые ветви дерев он услышал унылый голос севера. Скорбь пробудилась в его душе: он начал оплакивать мертвых.
Как же ты пал, словно дуб, распростерший вокруг свои ветви! Где ты. король Фингал? Где ты, Оскур, мой сын? Где же все мое племя? Увы! они лежат в земле. Длани мои осязают их могилы. Я внемлю, как хрипло шумит по каменьям река внизу. Что несешь ты мне, о река? Ты приносишь память о прошлом.
Фингалово племя стояло на твоих берегах, словно лес на земле плодоносной. Остры были их копья стальные. Дерзок был тот, кто бы отважился встретить их. ярость. Филлан великий был там. Ты, Оскур, мой сын, был там! Сам Фингал был там, могучий, убеленный кудрями старости. Вздымались крепкие мышцы его, в рамена широко простерлись. Горе тому, кто десницу его встречал, когда восставала гордыня гнева его.
Явился сын Морни Гол, самый рослый из смертных. Он стоял на холме, как. дуб, его голос ревел, словно горный поток. Зачем один ты царствуешь, крикнул он, - сын могучего Корвала? Фингалу не хватит сил защититься, он не опора народу. Я силен, как буря морская, как вихорь в горах. Покорись же, Корвала сын; Фингал, покорись мне. Он сошел, словно горный утес, грохоча доспехами.
Оскур вышел навстречу ему; мой сын хотел повстречать супостата. Но Фингал явился в силе своей и смеялся бахвальству спесивца. Они охватили друг друга, руками, они боролися на поле. Стопы их взрывают землю. Их кости трещат, как корабль в океане, когда он скачет с волны на волну. Долго трудились они; ночью пали они на гулкой равнине, как два дуба, сплетясь ветвями, свергаются с треском; с горы. Рослый сын Морни связан; победа одержана старшим.
Прекрасная, златокудрая, с гладкой шеей и снежной грудью; прекрасная, как горный зефир, когда в полуденный час он веет над вереском; прекрасная, словно небесная радуга, пришла Минвана юная. Фингал, - говорит она нежно. отдай мне брата Гола. Отдай надежду рода моего, грозу для всех, кроме Фингала. Могу ли я, - отвечает король, - могу ли я отказать дочери гор? Возьми же брата, Минвана, ты, что прекрасней снегов севера!
Такова была, Фингал, твоя речь; но речей твоих больше не слышу я. Слепой я сижу у твоей могилы. Я слышу ветер в лесу, но больше не слышу своих друзей. Не раздается крик звероловца. Голос войны умолк. [614]
Этот "отрывок" дает представление об основных особенностях той прозаической поэзии, которую Макферсон представил своим читателям. Повесть о бранях минувших времен, вызванных столкновением честолюбий; величавый горный пейзаж, на фоне которого совершает свои подвиги властитель Шотландии Фингал, первый из королей, не превзойденный ни в мощи, ни в доблести, ни в благородстве; наконец, образ его сына, творца этих лиро-эпических песнопений, воина и поэта Оссиана, на чью долю выпало пережить великое племя и, скорбя о нынешней участи, воспевать подвиги былого. Отсюда меланхолический дух, пронизывающий все произведение. В нем отсутствует только любовная тема, широко представленная в других "отрывках".
В предисловии, которое Блэр написал в результате бесед с Макферсоном, [615] между прочим высказывалось предположение, что, хотя публикуемые отрывки носят обособленный характер, есть основание полагать, что они являются фрагментами большого эпического произведения о войнах Фингала и что многочисленные предания об этом герое существуют поныне в горной Шотландии. [616] Мысль о неведомых поэтических сокровищах не покидала Блэра и, преодолевая первоначальные отказы и сопротивление Макферсона, он настоял, чтобы тот оставил место гувернера и отправился в горы на поиски уцелевшего гэльского эпоса. Была проведена специальная подписка, собравшая необходимые средства, и в конце августа 1760 г. Макферсон отправился в шестинедельное путешествие по графствам Перт, Аргайл и Инвернесс и островам Скай, Саут-Уист, Норт-Уист и Бенбекьюла, входящим в группу Гебридских островов, после чего в октябре приехал в родной Рутвен. Затем он предпринял второе путешествие на побережье графства Аргайл и остров Малл. По свидетельству тех, с кем он встречался в своих странствиях, Макферсон записывал гэльские поэмы, сохранившиеся в устной традиции, а также разыскивал старинные рукописи, где содержались нужные ему тексты. [617] Один из этих свидетелей, некий капитан Александр Моррисон утверждал впоследствии, что Макферсон "несомненно имел большие заслуги в том, что собрал, привел в порядок и перевел поэмы, но сам он не был ни большим поэтом, ни досконально осведомленным знатоком гэльской литературы". [618] Впрочем, на разных этапах путешествия Макферсону помогали лучшие, чем он, знатоки гэльского языка, в частности два его однофамильца Юин Макферсон, учитель из Баденоха, и особенно его родственник Леклен Макферсон, сам сочинивший несколько гэльских поэм.
В начале января 1761 г. Джеймс Макферсон вернулся в Эдинбург и принялся за обработку собранных материалов, продолжая получать рукописи от новых знакомых, которых заинтересовал своим предприятием. 16 января он писал одному из них: "Мне посчастливилось заполучить довольно-таки полную поэму, настоящий эпос о Фингале. Древность ее устанавливается без труда, и она не только превосходит все, что есть на этом языке, но, можно считать, не уступит и более совершенным произведениям в этом духе, имеющимся у иных народов". [619]
Слух об открытии эпической поэмы Оссиана, шотландского Гомера III века, которая сохранилась по истечении полутора тысячелетий, не замедлил распространиться. Блэр и его друзья организовали сбор средств на издание английского ее перевода и решили, что для вящей славы Шотландии оно должно быть осуществлено в Лондоне. Их замысел поддержал лорд Бьют, всесильный министр короля Георга III и меценат. шотландец по происхождению. Весною 1761 г. Макферсон перебрался в Лондон, и в декабре вышло великолепное издание in quarto, озаглавленное: "Фингал, древняя эпическая поэма в шести книгах, вместе с несколькими другими поэмами Оссиана сына Фингала. Переведены с гэльского языка Джеймсом Макферсоном". [620] Этот том, содержавший помимо "Фингала" шестнадцать так называемых малых поэм, [621] был, несмотря на высокую цену, так скоро распродан, что в 1762 г. потребовалось второе его издание. А год спустя появился новый том того же формата и аналогичного оформления - "Темора". [622] Том этот был посвящен лорду Бьюту. В нем, кроме эпической поэмы в восьми книгах "Теморы", содержалось пять малых поэм, а также гэльский оригинал книги VII "Теморы".
В отличие от "Фингала" "Темора" особого успеха не имела, однако в 1765 г. обе эпические поэмы и сопутствующие малые поэмы были переизданы в виде двух томов "Творений Оссиана" без сколько-нибудь существенного изменения содержания, но в скромном оформлении, предназначавшемся, видимо, для более широких кругов публики. [623] Степень участия самого Макферсона в этом издании неясна, поскольку в момент выхода книг он уже год как находился в западной Флориде, исполняя обязанности секретаря губернатора, и вернулся оттуда лишь в 1766 г.
В сущности основная работа Макферсона над поэмами Оссиана ограничивается 1760-1763 гг. В дальнейшем он обратился к политической деятельности, неоднократно выступал как политический памфлетист и историк, но его публикации на этом поприще особого успеха не имели. [624] А его опыт перевода "Илиады" в оссианическом стиле, осуществленный в 1773 г., вызвал дружное осуждение критики и насмешки над незадачливым переводчиком, вздумавшим рядить гомеровских героев в костюмы шотландских горцев. [625] Провал "Илиады" обозначил конец литературной карьеры Макферсона. Правда, в том же 1773 г. он выпустил "Поэмы Оссиана" - заново отредактированное и композиционно перестроенное. издание. [626] Этот новый текст неоднократно переиздавался как при жизни Макферсона, так и после его смерти, но сам он уже к Оссиану не возвращался.
Такова внешняя история английского Оссиана. Здесь нет необходимости излагать содержание этих прозаических поэм, с русским переводом которых читатель имел уже возможность ознакомиться. Попытаемся дать общую их характеристику.
Макферсоновские поэмы Оссиана - это цикл лиро-эпических сказаний с центральным героем Фингалом, королем легендарного древнего государства Морвен, располагавшегося на западном побережье Шотландии. Здесь находился королевский дворец - Сельма. В своем "рассуждении" (dissertation), сопровождавшем публикацию поэм, Макферсон относил Фингала к III веку нашей эры и считал его современником римских императоров Севера и Каракаллы. Автором поэм объявлялся старший сын Фингала, воин и бард Оссиан, доживший до преклонного возраста и воспевающий подвиги героев былых времен.
Поэмы эти, однако, внутренне противоречивы: они изобилуют событиями, которые буквально громоздятся одно на другое в пределах ограниченного объема повествования. Сюжет осложняется введением эпизодов, не имеющих к нему прямого отношения. Такими эпизодами наполнены не только большие эпопеи "Фингал" и "Темора", но и некоторые малые поэмы, например "Карик-тура" или "Кат-лода", а "Песни в Сельме" в сущности - цепь таких эпизодов, лишь формально связанных между собой. Но при этом обилии событий они весьма однородны, ни одно из них не развивается сколько-нибудь подробно, сложное действие отсутствует. Война и любовь - две основные темы в поэмах Оссиана. Война составляет главное занятие оссиановсюй героев, ее дополняет охота. Битвы, погоня за зверями, воинские забавы, пиры неизменно чередуются на протяжении поэм. Войны ведутся главным образом либо против чужеземных захватчиков, пришельцев из Лохлина (Скандинавии), о чем рассказывается в "Фингале", либо против незаконных узурпаторов престола, чему посвящена "Темора"; те же темы варьируются и в малых поэмах. Но когда вожди и ратники выходят на поле боя, практические виды отходят на задний план, основным движущим стимулом становится понятие воинской чести, напоминающее. нравственный кодекс средневекового рыцарства. Геройская смерть в бою, которую барды увековечат в потомстве, считается высшим благом.
Противоречивы и сами герои. Они бесстрашны и могучи, когда сражаются. "Наши стопы повергали деревья. Утесы рушились с мест своих, а ручьи меняли течение, с рокотом убегая от нашего единоборства", - так описывает свой поединок один из них ("Фингал", кн. I). Но души их не огрубели в непрерывных войнах. "Будь же в сражении бурей ревущей, - наставляет Фингал своего внука Оскара, - а в дни мира - кроток, как солнце вечернее" ("Война Инис-тоны"). Сам он, повергнув наземь противника, удерживает поднятый меч, тронутый скорбью девы, невесты воина, и слезы выступают на глазах великодушного короля ("Карик-тура"). Грозные его витязи обладают чувствительной, нежной душой и склонны к горестным медитациям даже в часы веселья.
Подстать героям и их возлюбленные - невесты и жены. Они способны пронзить мечом врага (см., например, эпизод Морны и Духомара в "Фингале", кн. I), но тоска по милому их убивает. Многочисленные любовные истории, о которых рассказывается в поэмах, почти никогда не имеют счастливого конца. Герой обычно гибнет на войне, на охоте, в плавании. Его возлюбленная, если только она не сопровождала его, облачившись в мужские доспехи, и не погибла с ним, умирает от горя. Иногда один из любовников роковым образом является невольной причиной гибели другого и, скорбя, тоже принимает смерть (например, эпизод Комала и Гальвины: "Фингал", кн. II); иногда влюбленных губит соперник или враг героя, и лишь в редких случаях их любовь кончается счастливо ("Кальтон и Кольмала", "Кольна-дона"). Героини, все эти Гальвины, Гельхосы, Винвелы, Кутоны, Криморы, Минваны, похожи одна на другую и различаются лишь именами, как, впрочем, и их любовники, будь то Комал или Ламдерг, Шильрик или Конлат, Коннал или Рино. Как далеки они от гомеровских героев с их ясно очерченными индивидуальными характерами!
Эти возвышенные герои живут и действуют вне быта. В оссиановских поэмах мы не найдем ни конкретной житейской обстановки, ни описаний материальных предметов, утвари, еды, самого жилища, кроме неопределенных чертогов (halls), где по стенам развешены столь же неясные доспехи и куда сходятся воины на "пиршество раковин" (feast of shells). [627] Такая оторванность от эмпирической реальности немало способствует тому, что герои предстают как некие идеальные носители высоких этических и эстетических ценностей.
Они собственно и являются вершиной мироздания, ибо высшего существа над ними нет. В отличие от гомеровского эпоса в оссиановских поэмах отсутствуют боги, играющие столь важную роль в событиях "Илиады" и "Одиссеи". Единственное исключение - огромная фигура духа Лоды, которого Макферсон отождествляет со скандинавским Одином. Однако этот смутный призрак бессилен повлиять на земную жизнь, и смертный Фингал, бесстрашно вступивший с ним в единоборство, побеждает его ("Карик-тура"). В сущности этот дух мало отличается от бесплотных теней умерших героев, сквозь которые, когда пролетают они над землей, просвечивают звезды. Они обитают на облаках, сохраняя те же склонности, что отличали их при жизни, слетаются на звук арфы барда, воспевающего их подвиги, или являются живым - во сне и наяву, - чтобы возвестить грядущие беды.
Важным новшеством, способствовавшим успеху поэм шотландского барда, был пронизывающий их лиризм. В гомеровском эпосе повествование объективно: рассказчик с эмоциональным отношением к событиям отсутствует. Макферсон же представил своим читателям не просто рассказы о прошлом, но проникнутые личным чувством творения престарелого слепого певца, который сам был некогда победоносным вождем теперь, вещая о подвигах своих соплеменников - героев ушедших годов, - прославляет их и оплакивает и скорбит о собственной горькой участи. Образ Оссиана как бы осеняет поэмы: то он беседует с тенями умерших героев, то обращается к небесным светилам, морям и землям, то размышляет о земной юдоли, то действует сам в описываемых событиях. Когда же он не участвует в сюжетном действии, он все равно присутствует как рассказчик, придающий определенный меланхолический колорит повествованию.
Другое новшество поэм Оссиана, отличавшее их от привычного эпоса, заключалось в своеобразном психологизме. Рассказчик сообщает не только о поступках героев, но и об их чувствах, мыслях, переживаниях, раскрывает их душевный мир. Он приводит речи героев, обращенные к самим себе (подобно репликам "в сторону" в драме), т. е. в сущности их размышления - вещь, немыслимая в поэмах Гомера. Эмоциональный мир героев обычно согласуется с переживаниями рассказчика, и в поэмах господствует скорбное, меланхолическое настроение. При этом Оссиан и его герои в самих горестях находят некое наслаждение, упиваются своей печалью, испытывают "радость скорби" (joy of grief) - эти слова постоянно встречаются на страницах поэм.
С настроением барда согласуется и окружающая природа. Представленный в поэмах северный горный и морской пейзаж тоже явился поэтическим открытием, ранее неведомым в литературе. Недаром Макферсон родился в горной шотландской деревушке: каково бы ни было происхождение опубликованных им поэм, несомненно, что в пейзажных картинах воплотились его собственные впечатления и переживания. Перед глазами читателя высятся окутанные облаками угрюмые горы и холмы, голые или покрытые лесами, прорезанные расселинами, где разносится гулкое эхо и прячутся робкие косули и лани; пенистые ревущие потоки низвергаются с высоты; бурный ветер овевает бесплодные равнины, поросшие вереском и чертополохом; гонимые им клубы тумана стелятся над топкими болотами и озерами, окаймленными тростником; темное море катит белопенные валы на замшелые прибрежные скалы. И над всем этим простерлось суровое небо, где проносятся мрачные тучи с тенями павших героев и являются небесные светила, одушевленные воле поэта. [628] Все непрерывно движется, меняется, но движение однообразно и безрадостно. Это однообразие, монотонность пейзажей является в данном случае достоинством, ибо оно соответствует общему печально колориту. Особенно часто пейзаж озаряется луной, тусклый свет которой, с трудом пробивающийся сквозь волны тумана и смутные края облаков, гармонирует со скорбными думами слепого барда, оплакивающего ушедшие дни былой славы. [629]
Такая поэзия, представленная как перевод, обладала своеобразным стилем. Проза, ритмизованная и в то же время свободная от жестких границ стихотворного размера и сковывающей рифмовки, таила в себе особую прелесть. Богатая непривычными образами, она сохраняла при этом синтаксическую простоту и ясность. А главное, создавалось впечатление достоверности текста, что дало основание Блэру утверждать еще в предисловии к "Отрывкам", что "перевод буквален до последней степени. Даже порядок слов воспроизведен точно". [630]
По мнению исследователя английской просодии, "главный секрет" примененной Макферсоном поэтической формы состоял в "резкой и полной изоляции предложений разной длины. Едва ли удастся найти где-либо в стихах или прозе столь решительно концентрированный стиль с таким полным отсутствием связи между составными частями целого. Каждое предложение в пределах своей протяженности полностью передает заключенный в нем смысл". [631] Поскольку Макферсон употреблял короткие предложения или обороты, его проза как бы распадается на строки, причем многие из них объединены тематическим или структурным параллелизмом. Иногда эти строки образуют правильный стихотворный размер, но в большинстве случаев они составляются из различных сочетаний двух- или трехсложных стоп. [632] Такая "мерная проза" (measured prose), как называл ее сам Макферсон, изобиловала некоторыми стилистическими штампами, из которых наиболее примечательны сложные эпитеты ("колесницевластный вождь", "снежнорукая дева", "темногрудый корабль" и т. п.), а также родительный падеж в определительной и описательной функциях ("бард времен минувших", "холм оленей", "Сельма королей", "Сваран островов бурь" и т. д.), [633] который часто применяется для образования перифраз ("уста песен" - бард, "любовь героев" - красавица, "златокудрый сын небес" - солнце, "дочь ночи" - луна и т. д.). Эти стилистические приемы напоминали Гомера, Библию, но ни один английский поэт - современник Макферсона не прибегал к ним столь настойчиво и последовательно. Вообще говоря, в английской поэзии XVIII в. можно найти параллели к сравнениям, метафорам, олицетворениям и т. п., взятым из поэм Оссиана в отдельности, но их обилие и непременная связь с природой в таких масштабах были присущи только стилю Макферсона. [634]
Успех оссиановских поэм сразу же после опубликования их на английском языке (этим успехом, как мы увидим ниже, они пользовались во всех европейских странах, куда вскоре попали) был во многом обусловлен историко-литературным моментом их появления. В середине XVIII в. просветительское мировоззрение, утвержденное и отстаиваемое передовыми мыслителями Европы, переживало кризис, что в конечном счете было вызвано обнажением противоречий буржуазной цивилизации, которые раньше всего выявились в Англии, пережившей буржуазную революцию еще в предыдущем веке. Связанное с Просвещением рационалистическое искусство классицизма XVIII в. постепенно утрачивает безусловный авторитет и начинает вытесняться новыми направлениями, получившими в дальнейшем названия сентиментализма и преромантизма. Чувство в противовес скомпрометированному разуму объявляется основой искусства, а из отрицания "противоестественной" извращающей людей цивилизации возникает культ "вечной", "благой" природы, на лоне которой только и может человек вести правильную "естественную" жизнь. Руссо, провозгласивший возврат к природе и славивший благородного и счастливого дикаря, лишь окончательно оформил тенденции, возникшие еще раньше в европейской, особенно в английской, литературе.
В таких условиях закономерно появился интерес к народной поэзии, чья безыскусственность противопоставлялась как достоинство литературе, основанной на рациональных правилах. "Илиада" и "Одиссея", долгие века существовавшие в культурной жизни Европы как творения древнего поэта Гомера, который считался фигурой, не менее реальной, чем Софокл или Вергилий, теперь переосмысляются, толкуются как комплекс эпических песен, созданных в разные периоды безымянными народными поэтами. Эти воззрения, легшие в основу так называемого "гомеровского вопроса" и получившие распространение в трудах европейских филологов, в известной мере подготовляли почву для Оссиана. С другой стороны, живое внимание европейских и, в том числе английских и шотландских, литераторов и ученых привлекли труды швейцарского историка Поля-Анри Малле "Введение в историю Дании" (1755), и особенно "Памятники мифологии и поэзии кельтов, в частности древних скандинавов" (1756; английский перевод - 1770). В самой Шотландии еще до Макферсона начались поиски кельтского или гэльского фольклора, и зимою 1755-1756 г. в "Шотландском журнале" (Scots magazine) была даже опубликована поэма "Элбин и дочь Мэя" - вольный стихотворный английский перевод гэльского оригинала, созданный Джеромом Стоуном (Stone, 1727-1756), шотландским сельским учителем, вскоре умершим. В приложенном к поэме письме Стоун сообщал читателям о множестве гэльских стихотворений, известных в горной Шотландии. Возможно, эта публикация была замечена Макферсоном, который в ту зиму, по-видимому, находился в Эдинбурге. [635]
Распространение идеи возврата к природе имело различные следствия для нравственной жизни XVIII в., в частности, она ослабляла рациональный самоконтроль. Восприимчивость к внешним воздействиям, непосредственная живая реакция на них стали расцениваться как свойства благородной души. И в мире, исполненном тягот и бедствий, такое воззрение утверждало меланхолию как господствующую эмоцию истинного человека, поскольку чувствительность признавалась более высоким душевным достоинством, чем выдержка и стоицизм.
Этот взгляд получил и своеобразное эстетическое преломление в утвердившейся в это время категории "возвышенного" (sublime), которое противополагалось "прекрасному" (beautiful). Само понятие было заимствовано из приписанного Лонгину античного трактата "О возвышенном"; но теперь в него вкладывалось новое содержание. "Все, что так или иначе ужасно... или воздействует подобно ужасу, - писал в 1757 г. в специальном исследовании английский философ и политический деятель Эдмунд Берк, - все это является источником возвышенного, т.е. производит сильнейшее волнение, какое способна испытывать душа". [636] Возвышенные предметы воздействуют на душу человека настолько же сильнее, чем прекрасные, насколько страдание сильнее наслаждения. Но и они, утверждал Берк, способны вызывать положительные эмоции, своеобразный восторг, связанный с представлением о величии. Такую эмоцию Берк называл "восхищением" (delight) в отличие от "наслаждения" (pleasure) как такового.
Блэр, воспринявший учение Берка, в своих лекциях по риторике и литературе указывал на пять качеств, которые встречаются в природе и вызывают представление о возвышенном. Это - безмерность, мощь, торжественность, неясность и беспорядочность. Понятие возвышенного он связывал с горами и равнинами, морями и океанами, раскатами грома и воем ветров, мраком, безмолвием, одиночеством, а также с явлением сверхъестественных существ. [637] Неясность может быть вызвана туманом, мглою, но также и удалением в пространстве или во времени. "Туман древности", указывал Блэр, благоприятствует впечатлению возвышенного. Говорил он и о возвышенных чувствах, к чему относил прежде всего великодушие и героизм, считая, что они производят такое же впечатление, как и величественные явления природы. [638]
Нетрудно понять, насколько органично вливались поэмы Оссиана в русло этих эстетических идей. В своем "Критическом рассуждении" Блэр прямо заявлял: "Две отличительные особенности поэзии Оссиана - это чувствительность и возвышенность. В ней нет ни малейшего проблеска веселья или радости; она целиком проникнута духом торжественной важности. Оссиан, пожалуй, единственный поэт, который не позволяет себе расслабиться или снизойти до легкого и веселого тона... Он запечатлевает только величавые и мрачные события, окружающая обстановка у него всегда дика и романтична". И далее, перечислив предметы и явления оссиановского пейзажа, Блэр заключал: "...все это внушает уму торжественное настроение и подготовляет его к восприятию велик и необычайных событий". [639]
Уже появление "Отрывков старинных стихотворений" вызвало, как отмечалось, широкий интерес, а в некоторых литературных кругах даже восторги. В них видели воплощение "естественного" искусства, свободного от сковывающих правил. Хорее Уолпол (Walpole, 1717-1797), писатель, основоположник жанра готического романа, ознакомившись с некоторыми из "отрывков" еще в рукописи, так и писал своему другу 3 февраля 1760 года. "Они полны естественными образами и естественными чувствами, которые возникли прежде, чем были изобретены правила, сделавшие поэзию трудной и скучной". [640]
Однако "Отрывки" сами по себе еще не давали достаточного материала для сколько-нибудь обстоятельного обсуждения эстетических проблем, связанных с новым литературным видом. Напротив, "Фингал", представленный читателям как древняя эпическая поэма, сразу же возбудил вопрос о соответствии его утвердившимся критериям эпопеи; само собою напрашивалось сопоставление с признанными образцами жанра, поэмами Гомера и Вергилия. Полемика по этому поводу возникла уже в первых откликах на "Фингала", печатавшихся в "Критическом обозрении" (Critical review, декабрь 1761, январь 1762), "Месячном оозрении" (Monthly review, январь, февраль 1762) и "Ежегоднике" (Annual register, май 1762). [641]
"Критическое обозрение" отнеслось к "Фингалу" апологетически. Здесь говорилось, что он больше соответствует правилам эпической поэм как их сформулировал еще Аристотель, нежели "прославленные предшественники" (т. е. "Илиада" и "Энеида"). Недостаток разнообразия, считал критик, компенсируется зато единством действия. Особенно он подчеркивал нравственное превосходство оссиановских героев над героями Гомера и Вергилия и резюмировал: "В целом же, если эпопея - это вид поэзии, назначение которого прославлять подвиги героев, так, что "слушатель воодушевлялся примером предков, или если цель ее облагораживать сердца и услаждать воображение, преподавая лучшие нравственные уроки, подносимые в восхитительной форме поэтического выражения, и если произведение может считаться совершенным, когда эти цели успешно достигнуты, то мы берем на себя смелость объявить "Фингала" совершенной эпической поэмой и рекомендовать ее в этом качестве вниманию читателей". [642]
В спор вступило "Месячное обозрение", не находившее в "Фингале" таких декларированных достоинств. "Ежегодник", где автором отзыва был Берк, занял среднее положение, уделяя внимание не столько эстетическим и нравственным достоинствам поэмы, сколько ее исторической достоверности.
Важнейшее значение в утверждении художественных достоинств "Фингала" имело упоминавшееся уже выступление Хью Блэра с "Критическим рассуждением о поэмах Оссиана" (1763). Блэр, как мы видели, больше, чем кто-либо иной, способствовал тому, что поэмы Оссиана стали достоянием публики, и это несомненно наложило отпечаток на его трактат. Считая "Фингал" образцом эпопеи, он обвинял всех, кто придерживался иного мнения, в педантизме. Он утверждал, что в поэме соблюдено единство времени, места и действия, последнее притом величественно. Всеми силами стремился он доказать многообразие оссиановских характеров, а самого Фингала объявил высшим образцом эпического героя, который, будучи нравственно безупречен, сохранял будто бы жизненное правдоподобие. Особо останавливался критик на сверхъестественном элементе поэмы, объясняя его верованиями эпохи Оссиана, к чему относил и отсутствие в его поэмах богов, характерных для античных эпопей и созданных при более высоком уровне цивилизации. Но возникшие в дикие времена, считал он, творения кельтского барда "исполнены в то же время тем энтузиазмом, той страстью и огнем, которые являются душой поэзии. Ибо многие обстоятельства тех времен, что мы называем варварскими, благоприятствуют поэтическому духу". [643] В то же время Блэр утверждал, что в древних кельтских племенах, при всей их дикости, поэзия особо культивировалась, существовали специальные школы бардов, передававших свои предания из поколения в поколение, и такое счастливое сочетание первобытного племенного духа с поэтической культурой воплотилось в Оссиане. Сравнивая творца "Фингала" с античными поэтами, Блэр писал: "Когда Гомер решается быть трогательным, он силен, но Оссиан обнаруживает эту силу гораздо чаще и творения его значительно глубже отмечены печатью чувствительности. Ни единый поэт не умеет лучше его захватить и тронуть сердце. Что же касается достоинства чувств, преимущество очевидно на стороне Оссиана. Поистине поразительно, до какой степени герои нашего грубого кельтского барда превосходят в человеколюбии, великодушии и добродетелях героев нет только Гомера, но и образованного и изящного Вергилия". [644]
Внешне Блэр как будто доказывал соответствие Оссиана нормам классической эстетики. На самом же деле он полнее, чем кто-либо иной, определил те элементы, которые делали эту поэзию созвучной новым преромантическим веяниям, разносившимся по всей Европе. На какой-то период "Фингал" отодвинул на задний план прославленный античный эпос.
"Критическое рассуждение" Блэра явилось кульминационным моментом в споре об эстетической ценности Оссиана. Споры, однако, не прекратились, но приобрели в основном иной характер. Завязалась знаменитая "оссиановская полемика" (Ossianic controversy), растянувшаяся более чем на столетие, отзвуки которой нет-нет да раздаются и по сию пору. Вопрос встал о подлинности поэм Оссиана. [645]
Первые сомнения вызвали уже "Отрывки". Ими живо заинтересовался Томас Грей, крупнейший поэт английского сентиментализма, чья знаменитая "Элегия, написанная на сельском кладбище" (1751) завершила становление так называемой "кладбищенской лирики". Грей обратился к Макферсону со множеством вопросов. Однако недоумения его не рассеялись, а, напротив, увеличились. "Письма, полученные в ответ, - сообщал он поэту и критику Томасу Уортону в июле 1760 г., - дурно написаны, нелогичны, неубедительны, рассчитаны (можно подумать) на то, чтобы пустить пыль в глаза, и в то же время недостаточно искусны, чтобы сделать это умно. Короче говоря, все внешние данные заставляют меня считать эти отрывки подделкой, но, с другой стороны, внутренние их достоинства столь велики, что я решаюсь считать их подлинными, на зло черту и церкви: невозможно вообразить, чтобы они могли быть написаны тем же человеком, что пишет мне эти письма. С другой стороны, почти так же трудно представить себе (если существует их подлинник), чтобы он сумел так великолепно их перевести. Короче говоря, этот человек, верно, сам дьявол поэзии или он напал на сокровище, таившееся веками". [646]
Выражались сомнения и в древности "Отрывков" (Блэр в предисловии отнес их к самому началу распространения христианства в Шотландии т. е. к V в.). В частности, об этом писал Дэвид Юм одному из своих корреспондентов в августе 1760 г. [647] И Макферсон, готовя том "Фингала" учитывал эти первые возражения и пытался рассеять их. Для этого он снабдил тексты множеством квазиученых примечаний и открывал книгу специальным "Рассуждением о древности и других особенностях поэм Оссиана, сына Фингалова". Изучение кельтской истории и филологии в то время делало лишь первые шаги, и Макферсон, видимо, не опасался серьезных возражений. Однако расчеты его не оправдались. Более того, именно после "Фингала" полемика приобрела публичный характер.
Начал ее английский священник, доктор Фердинандо Уорнер, изучавший историю Ирландии; он вскоре опубликовал брошюру "Заметки об истории Фингала и других поэм Оссиана", [648] где подверг критике исторические воззрения, декларированные Макферсоном. Уорнер доказывал, что его Фингал - не кто иной, как ирландский легендарный вождь Финн, а вовсе не шотландец, что вторжение скандинавов в Ирландию произошло много позже времени, описанного в поэмах, что эпические герои Финн и Кухулин не могли встречаться, ибо жили в разные века, и т. д. Уорнер не подверг сомнению достоверность самих поэм, но утверждал, что Макферсон дал им неверное истолкование, а главное - превратил героев ирландского национального эпоса, Финна, Оссиана и других, в каледонцев (т. е. обитателей древней Шотландии).
Уорнер был англичанином и считал, что это обстоятельство ставит " его выше подозрений в каких-либо националистических пристрастиях. Брошюру его отличал спокойный тон научной полемики. Более темпераментными были нападки ирландских ученых, которые не замедлили присоединиться к спору. На Макферсона посыпались упреки в фальсификации истории, в подделке поэм, в переиначивании ирландских народных баллад, в заимствовании фрагментов из Библии, "Потерянного рая" Мильтона и т. п.
Макферсон принял вызов и, издавая в 1763 г. "Темору", поместил в томе новое, более пространное, рассуждение, где подробнее, чем раньше, развивал собственную версию заселения Шотландии кельтами, а также доказывал, что именно здесь возник гэльский эпос, сохранившийся на протяжении многих столетий. При этом он постарался принизить своих противников. "Со времени публикации последнего собрания поэм Оссиана, - писал он, - немало сделано порочащих выпадов и высказано сомнений относительно их подлинности. Вероятно, мне придется услышать еще больше упреков такого рода после появления новых поэм. Вызваны ли эти подозрения предрассудками или же они просто следствие невежества, не берусь судить. Меня это мало заботит, коль скоро я всегда в состоянии их опровергнуть. Подобного рода недоверчивость естественна у тех, кто полагает, что все достоинства сосредоточены в их собственном веке и стране. Обычно это слабейшие, равно как и наиболее невежественные, из людей. Их вялые мысли, привязанные к одному месту, отличаются узостью и ограниченностью". [649] И охарактеризовав. столь нелестно своих противников, Макферсон посвятил остальную часть рассуждения доказательству того, что его поэмы Оссиана не имеют ничего общего с ирландскими балладами.
Однако публикация "Теморы" с сопутствующим рассуждением отнюдь не прекратила полемику, тем более что новая эпопея по художественным достоинствам значительно уступала "Фингалу" и таким образом бросала тень на оссиановскую поэзию в целом. Ирландцы продолжали свои нападки. Наиболее серьезным было выступление ирландского историка Чарльза О'Конора, который в приложении к своей книге "Рассуждения об истории Ирландии" (1766) [650] аргументированно доказал, что если кто и невежествен в вопросах истории, географии, кельтской мифологии, то это сам Макферсон.
В полемику включились и англичане. Шотландско-ирландские распри по поводу приоритета их не очень заботили. Но были вопросы, лежавшие па поверхности; для их возникновения не требовалось особых исторических разысканий. Как могли сохраняться эпические поэмы масштаба "Фингала" и "Теморы" на протяжении полутора тысяч лет у народа, не имевшего письменности? Могли ли древние каледонцы, не поднявшиеся выше варварского уровня, обладать той нравственной рыцарской утонченностью, какую приписывает им Макферсон? Почему в его примечаниях и рассуждениях не сообщено точно, где и при каких условиях были обнаружены оригиналы публикуемых переводов? И, наконец, где сами эти оригиналы, что они из себя представляют? Англо-шотландский антагонизм, усилившийся после событий 1745 г., подогревал эти сомнения у англичан в той же мере, в какой оссиановские поэмы льстили национальному самолюбию шотландцев.
Поспешность Макферсона с выпуском "Теморы" подлила масла в огонь: слишком уж малый срок отделял ее появление от "Фингала", чтобы можно было поверить, будто за это время он успел разыскать, восстановить и перевести новую эпопею. Когда Дэвид Юм в 1763 г. посетил Лондон, он обнаружил, что неверие в подлинность поэм сталочуть ли не всеобщим. Он писал Блэру 19 сентября: "Мне часто приходится слышать, что они (поэмы, - Ю. Л.) отвергаются целиком с презрением и возмущением как явная и самая бессовестная подделка. Такое мнение действительно широко распространено среди лондонских литераторов и ученых". [651] Юм жаловался, что сам Макферсон встал в позу оскорбленной добродетели и не приводит убедительных доказательств достоверности своих публикаций. Между тем обвинения в подлоге затрагивали не одного Макферсона, но и национальный престиж Шотландии, а также лично Блэра как наиболее ревностного пропагандиста оссиановских поэм. И Блэр, по совету Юма, принимается сам, независимо от Макферсона (который в это время отправился во Флориду), собирать сведения в подтверждение подлинности поэм. Он разослал по разным адресам горной Шотландии запросы и вскоре получил множество писем от местных священников и помещиков с заверениями, что в их краях все еще рассказываются истории о Кухулине, Финне, Оссиане и Оскаре; некоторые из корреспондентов утверждали, что им доводилось самим слышать в устном исполнении отрывки поэм, опубликованных Макферсоном.
Однако когда Блэр попытался сослаться в спорах на эти свидетельства, они никого не убедили. Критики требовали более достоверных доказательств. Позднее это требование сформулировал Сэмюэл Джонсон: "Если поэмы действительно переведены, значит сперва они были записаны. Так пусть г-н Макферсон выставит рукопись в одном из колледжей Абердинского университета, где имеются компетентные судьи, и если профессора удостоверят их подлинность, тогда всякие споры прекратятся". [652]
Сэмюэл Джонсон (Johnson, 1709-1784), "великий хан литературы", как прозвал его Смоллет, был в глазах современников наиболее авторитетным критиком, воплощением английского практического мышления и здравого смысла (недаром впоследствии время его литературной деятельности было названо в Англии "век Джонсона"). Приверженец классического рационализма, человек крайне категоричный в своих суждениях, он с самого начала заявил себя противником оссиановской поэзии с ее туманным неясным колоритом, смутными образами, эмоциональной беспорядочностью; он не находил в ней ни предмета, ни цели, ни плана, ни морали. С одной стороны, Джонсон выводил ее за пределы литературы, а с другой - решительно отрицал древнее ее происхождение. Еще в 1763 г. на вопрос Блэра, неужели он думает, что кто-либо из современников способен сочинить подобные произведения, Джонсон ответил с присущей ему резкостью: "Да, сэр, многие мужчины, многие женщины и многие дети". [653] И в дальнейшем он не уставал заявлять о своем неприятии макферсоновского Оссиана.
В 1773 г., уже 64-летний старик, Джонсон отправился в Шотландию и на Гебридские острова. Здесь, в тех местах, где двенадцать лет до него странствовал Макферсон, вопрос об оссиановской поэзии возникал особенно часто. Критик познакомился и близко сошелся со священником Дональдом Маккуином, большим любителем и собирателем гэльской поэзии. Тот как-то сказал, что поэмы Макферсона сильно уступают известным ему гэльским поэмам, приписываемым Оссиану, на что Джонсорн отвечал: "Не сомневаюсь в этом. Я же не спорю, что ваша поэзия может обладать большими достоинствами, но утверждаю, что произведения Макферсона не являются переводом древней поэзии... Вы же сами в это не верите, а хотите, чтобы мир поверил". [654]
По возвращении в Лондон Джонсон принялся за написание очерков "Путешествие на западные острова Шотландии", где между прочим касался гэльского, или, как он писал, эрского (Erse), языка. Он безапелляционно утверждал (хотя и ошибался в данном случае), что язык этот груб и беден для высокой поэзии, что на нем не существует рукописей старше ста лет, а следовательно, нет и сколько-нибудь обширных древних памятников, ибо в устной передаче безграмотных бардов они не могли сохраниться.
На этом основывалось и окончательное суждение Джонсона о поэмах Оссиана: "Я убежден, что они никогда не существовали в какой-либо иной форме, нежели та, какую мы видели. Издатель или автор никогда не мог бы показать оригинала, который вообще никем не может быть показан. Отказ предъявить свидетельства в отместку за обоснованное недоверие - это такая степень наглости, какой свет еще не видывал, а упрямая дерзость есть последнее прибежище виновности. Было бы нетрудно показать оригинал, если бы он существовал, но откуда же ему взяться? Он слишком велик, чтобы его можно было запомнить, а язык этот раньше не имел письменности. Автор несомненно вставил имена, встречающиеся в народных рассказах, и, возможно, перевел несколько странствующих баллад, если можно сыскать такие. А эти имена и некоторые ранее запомнившиеся образы, поддержанные к тому же каледонским фанатизмом, заставляют невнимательного слушателя вообразить, будто он уже слышал раньше поэму целиком". [655]
Слухи о том, что Джонсон готовит разоблачение Макферсона, не замедлили распространиться еще раньше, чем очерки появились в печати. И Макферсон стал добиваться, чтобы соответствующие места были изъяты из книги. Он писал издателю с расчетом, что письмо будет показано Джонсону, но не достиг ничего, и книга была напечатана. Он стал требовать, чтобы Джонсон опубликовал опровержение своих выпадов, но и в этом потерпел неудачу. Тогда в январе 1775 года он послал критику вызов на дуэль. [656] На этот раз ответ был незамедлительным. Приводим его полностью как характерный образчик литературных нравов того времени.
"Г-н Джемс Макферсон!
Я получил ваше глупое и бесстыдное письмо. Я всеми мерами буду стараться отражать всякое насильственное против меня покушение; а чего не могу сделать сам, то сделают за меня законы. Надеюсь, что угрозы какого-нибудь негодяя никогда не отклонят меня от стремления изобличить обман.
Какого себе оправдания требуете вы от меня? Я считал вашу книгу подложною и теперь ее считаю таковою ж. В подтверждение сего мнения я представил публике причины, которые вызываю вас опровергнуть. Я презираю ваше бешенство. Ваши дарования по издании в свет вашего Гомера, кажется, не слишком опасны; а слышанное мною о вашем характере заставляет меня обращать внимание не на то, что вы скажете, а на то, что вы докажете. Это письмо вы можете напечатать, если хотите". [657]
Макферсону ничего не оставалось, как проглотить оскорбление. Так бесславно окончилась для него распря с Джонсоном. Но полемика вокруг "Поэм Оссиана" не прекратилась. Требования предъявить оригиналы усиливались. По просьбе Макферсона в том же январе 1775 г. издатель "Фингала" Томас Бекет опубликовал заявление о том, что в 1762 г. оригиналы этой и других оссиановских поэм были выставлены в его книжной лавке. Заявление, однако, никого не удовлетворило, ибо уже нельзя было установить, что же в сущности там выставлялось.
Споры продолжались, а Макферсон так и не предъявлял требуемых оригиналов. Положение осложнялось тем еще, что у него начали появляться продолжатели (прозванные впоследствии "оссианидами"), публиковавшие, как они заявляли, переводы ранее неизвестных поэм Оссиана, найденных ими после Макферсона. [658] В 1778 г. в Лондоне вышел в свет анонимный сборник "Творения каледонских бардов, переведенные с гэльского языка"; [659] здесь содержались несколько прозаических поэм, выдержанных в слезливо сентиментальном духе. Впоследствии выяснилось, что сборник выпустил знаток гэльского языка Джон Кларк (Clark, ум. 1807). Более серьезный характер носила публикация Джона Смита (Smith, 1747-1807), антиквара и филолога, который издал в 1780 году солидный том "Гэльские древности", содержавший историю каледонских друидов, рассуждение о подлинности публикаций Макферсона и английские переводы четырнадцати гэльских поэм, одиннадцать из которых были приписаны самому Оссиану, а три - бардам, его современникам. [660] Поэмы, хотя и отличались от макферсоновских стилистически, были весьма близки к ним по духу. Семь лет спустя Смит издал гэльские тексты этих поэм. [661] Английское его издание имело большой успех и переводилось на другие европейские языки, в том числе и на русский.
Наконец, в 1787 г. некий барон Эдмонд де Гарольд, ирландский офицер на службе у курфюрста Пфальца, выпустил в Дюссельдорфе на английском и немецком языках семнадцать "новонайденных" поэм Оссиана. [662] Самое любопытное заключалось в том, что двенадцать лет до этого, работая в 1775 г. над немецким переводом макферсоновских поэм Оссиана, он в письмах к Гердеру выражал уверенность, что это подделка. [663]
Тем временем полемика продолжалась. В 1778 г. в горную Шотландию и на острова отправился кельтолог Вильям Шоу (Shaw, 1749-1831) с целью найти подтверждение подлинности публикаций Макферсона. Однако тщательные разыскания убедили его в обратном: то, что он обнаружил, было весьма далеко от макферсоновских текстов, и Шоу вернулся уверенный в их подложности, о чем он не замедлил сообщить в специальном памфлете. [664] Ему сразу же ответил Джон Кларк, [665] и полемика разгорелась с новой силой.
Один Макферсон продолжал хранить молчание. Впрочем, в известном смысле он уже высказался. Издавая в 1773 г. окончательную редакцию своего Оссиана, он так начинал предисловие: "Хотя талант его отнюдь не увеличился, автор мог улучшить свой язык за те одиннадцать лет, что эти поэмы находились в руках публики. В двадцать четыре года легко было допустить погрешности в слоге, которые опыт более зрелых лет позволяет выправить, а некоторая распущенность воображения может быть с успехом введена в должные границы благодаря той степени здравого смысла, какая приобретается с течением времени". [666] В сущности здесь он прямо говорил о себе как о творце и далее именовал себя попеременно то "автор" (author), то "писатель" (writer), то "переводчик" (translator). Яснее он уже выразиться не мог иначе, как признавшись, что раньше обманывал публику, заявляя, будто его английский перевод буквально передает гэльский оригинал. Поэтому ему ничего не оставалось, как молчать.
Но шотландцев это молчание не устраивало: было затронуто национальное достоинство. В 1783 г. шотландский дворянин Джон Макгрегор Марри, находившийся на службе в Индии, движимый патриотическими чувствами, объявил подписку среди своих сослуживцев-соотечественников для сбора средств на издание гэльского оригинала Оссиана. В следующем году собранная сумма в 1000 фунтов стерлингов была отправлена Шотландскому обществу (Highland Society) для передачи Макферсону. Последний был вынужден пообещать, что издаст оригинал при первой возможности, но тут же добавлял, что дело это потребует много свободного времени, которого ему, обремененному политической деятельностью (с 1780 года он к тому же избирался членом парламента), недостает. В дальнейшем он действительно несколько раз принимался за приведение в порядок и обработку былых своих записей для публикации. [667] Однако дело затягивалось, и он умер 17 февраля 1796 г., так и не осуществив издания. Он завещал завершить начатое дело своему другу и секретарю Шотландского общества Джону Маккензи, которому оставлял рукописные материалы и полученные 1000 фунтов. Но вскоре умер и Маккензи, и прошло еще несколько лет, прежде чем Шотландское общество взяло дело в свои руки.
Наконец, в 1807 г., спустя почти полвека после появления английской версии, вышло в свет издание, содержащее гэльские тексты одиннадцати из 22 макферсоновских поэм Оссиана (включая "Фингала" и "Темору") с латинским переводом и различными статьями и примечаниями, доказывающими их подлинность. [668]
В дальнейшем оригиналы несколько раз переиздавались и в свою очередь вызвали полемику. У них тоже были свои сторонники и противники. Последние указывали, что язык, на котором они написаны, - современный Макферсону гэльский, но никак не древний, что притом он изобилует нарушениями грамматики и просодии, а также англицизмами. С другой стороны, среди сотен фольклорных текстов, найденных или записанных в Шотландии и Ирландии, не было ни одного, близко совпадающего с публикацией 1807 г. Короче говоря, по мнению наиболее авторитетных исследователей, так называемые "оригиналы" являются грубой подделкой и скорее всего - обратным переводом английских "Поэм Оссиана" на гэльский язык. [669] Неясно только, сам ли Макферсон осуществил этот перевод или у него были соучастники и какова доля их участия; но это уже не так существенно.
Оссиановская полемика, как мы видим, не прекратилась со смертью Макферсона: она продолжалась весь XIX в. и даже проникла в XX. Если отвлечься от ее крайностей, она имела несомненно ту положительную сторону, что привлекла внимание к подлинному кельтскому древнему эпосу, способствовала сбору, изданию и изучению его памятников. Усилиями кельтологов на протяжении более полутора столетий установлено, что в Ирландии и Шотландии существовала древняя эпическая традиция, связанная с именами героев Макферсона. Было найдено немало рукописных сборников, древнейшие из которых датировались XI и XII вв., однако большая часть их относилась к позднейшему времени - с XIV вплоть до середины XIX в. Кроме того, было записано и опубликовано большое число памятников гэльского фольклора, передававшихся из поколения в поколение певцами гэльскоязычного крестьянства в Ирландиии и Шотландии. Конечно, эпические сказания претерпевали на протяжении веков некоторые изменения, преимущественно стилистические. Примерно с XVI в. отмечаются и расхождения ирландских и шотландских версий одних и тех же произведений. И в то же время исследователи отмечают поразительное единство целостного эпического комплекса: темы, сюжеты, характеры, персонажи, места действия - все это сохранялось почти неизменным с XI по XIX в. [670] В сущности подогреваемый националистическими пристрастиями спор шотландцев и ирландцев о принадлежности эпоса был не вполне основателен, поскольку древняя гэльская культура была едина в обеих странах. Тем не менее родиной поэм и саг была Ирландия, откуда они затем перешли в Шотландию вместе с их носителями - ирландскими гэлами. Соответственно самые ранние записи были обнаружены в Ирландии. В Шотландии наиболее древний рукописный сборник, знаменитая "Книга декана Лисмора" (The book of the Dean of Lismore), составленная Джеймсом Макгрегором, священником островка Лисмор, относится уже к началу XVI в. (здесь, в частности, содержится тридцать сказаний оссиановского цикла). [671]
В гэльской эпической традиции с самого начала образовались два основных цикла: кухулинский, или ольстерский, и фенианский, или оссиановский. Главным героем первого являлся легендарный ирландский вождь Кухулин, которого традиция относит к I в. н. э., второго - Финн мак Кумхал (т. е. сын Кумхала), отец Оссиана, [672] живший, согласно преданию, тоже в Ирландии в III в. Первоначально оба цикла сосуществовали совершенно обособленно, но со временем оссиановский цикл, заняв господствующее положение в народной традиции, заимствовал из кухулинского цикла некоторые мотивы. [673]
В фольклорных сказаниях Финн выступает главой фениев, или фианов, привилегированной дружины верховного ирландского короля, которая предназначалась для поддержания его могущества и защиты острова от вторжения неприятелей. Вступление в ряды фениев было обусловлено ритуальными испытаниями, и сами они подчинялись строгому кодексу чести. Баллады фенианского цикла рассказывают об их доблестных подвигах в битвах против могучих иноземных захватчиков из Лохлина, о победах над всякого рода чудовищами и сверхъестественными существами, об их соперничестве с другой дружиной, вождем которой был Голл (по другим версиям, Голл - первый воин среди фениев), об участии в междоусобных распрях властителей Эрина (древнее название Ирландии), наконец, о любимом их мирном занятии - охоте. Любовная тема также не чужда балладам. Фении отправляются в дальние страны в поисках невест. Случается им и брать под защиту иноземных принцесс, ищущих спасения от ненавистных мужей или несносных ухажеров. Во всех случаях Финн и его ратники являют образцы доблести, благородства и великодушия. Многие из любовных сказаний повествуют об общении фениев с феями и иными волшебными существами. Вообще реальный быт и фантастика причудливо перемешивались. [674]
Конец фениев был трагичен. Согласно сохранившимся балладам, их погубила междоусобица. Финн поссорился с Кормаком, сыном Арта, самого прославленного из легендарных королей Эрина, на чьей дочери Гранин он был женат. Их распря передалась детям, и Каирбар, сын Кормака, замыслил погубить фениев. Результатом его козней была битва в долине Гавры, где в отсутствие Финна Оскар, доблестный его внук, сын Оссиана, сразил в единоборстве Каирбара, но и сам был смертельно ранен, а войско было разбито наголову. В дальнейшем погиб и Финн и немногие фении, уцелевшие при Гавре, остался один Оссиан, доживший до утверждения в Ирландии христианства. Существуют баллады о встречах дряхлого барда со святым Патриком, крестителем Ирландии, об их спорах. Оссиан не приемлет нового поколения и его новой веры, он оплакивает ушедшие времена и почивших героев.
Ирландская эпическая традиция начала складываться еще в первое тысячелетие нашей эры (примерно с III в.) в условиях родового строя, который она и отразила. Но окончательное ее формирование относится к поре зрелого средневековья. Отсюда присущие ей черты феодального эпоса: вассальные отношения вождей к королю, исповедуемый ими рыцарский кодекс чести и т. д. Оссиановский цикл сказаний в какой-то мере отражал исторические события, но весьма своеобразно, как бы "неисторично". Сами события преобразовывались, а их последовательность изменялась. По преданию, Финн погиб в конце III в., Оссиан дожил до встреч с Патриком, который проповедовал христианство в начале V в. Битвы же фениев с лохлинцами отнесены к предшествующим временам (в частности, Оссиан рассказывает о них Патрику). Между тем действительные вторжения скандинавов в Ирландию начались в конце VIII в. Более того, противником Финна в балладах выступает норвежский король Магнус, который, по историческим данным, погиб при высадке в Ирландии в 1103 г. Но такое хронологическое смешение характерно для фольклора. Исторические события в народной фантазии относятся к недифференцированному прошлому, в котором она может устанавливать порядок и последовательность по собственному произволению.
В том, что Макферсон был знаком с подлинными преданиями кухулинского и оссиановского циклов не может быть сомнений. Не говоря уже о сведениях, почерпнутых в детские годы, даже при всей краткости его экспедиций в горную Шотландию и на острова он имел возможность ознакомиться с рукописными сборниками древних баллад и сам записывал устные сказания. У него были спутники, помогавшие ему, и корреспонденты, снабжавшие его материалами. [675] Правда, он не всегда умел правильно прочесть старинные гэльские записи, так как языком он владел весьма несовершенно. [676] Между прочим Шоу, странствовавший по его следам, обнаружил, видимо, те же материалы, но он не "узнал" их, потому что искал гэльские тексты, близко соответствующие английским "переводам", а таких в действительности не существовало.
Кяк же относятся макферсоновские "Поэмы Оссиана" к гэльским фольклорным первоисточникам? Сейчас после упомянутых выше исследований А. Макбейна, Л. К. Штерна, Дж. С. Смарта и других и особенно после итоговой монографии Дерика С. Томсона "Гэльские источники "Оссиана" Макферсона" (1952) [677] вопрос этот можно считать в общих чертах решенным. Впрочем, немалая доля истины была уже в суждениях С. Джонсона об обращении Макферсона со своими источниками (см выше, с. 479). Во многом был прав в своих выводах и специальный комитет Шотландского общества, учрежденный после смерти Макферсона, несмотря на всю предвзятость разысканий, которые ставили цель доказать достоверность его оссиановской версии.
В опубликованном отчете констатировалось, что, хотя в собранных гэльских поэмах и их отрывках удалось обнаружить нередко сюжетные, а иногда и буквальные словесные соответствия отдельным местам из переводов Макферсона, тем не менее "комитет не смог отыскать ни одной поэмы, имеющей то же заглавие и содержание, что и опубликованные им поэмы". Поэтому, говорилось далее, комитет "склонен полагать, что он (Макферсон, - Ю. Л.) имел обыкновение заполнять пробелы и добиваться связи, вводя эпизоды, каких не мог найти в оригинале, и добавлять от себя то, что, по его мнению, содействовало достоинству и изяществу сочинения, вычеркивая отдельные места, смягчая обстоятельства, очищая язык - короче говоря, изменяя то, что он считал слишком простым или слишком грубым для современного уха, и возвышая то, что, по его мнению, было ниже уровня хорошей поэзии". [678] Тут же комитет оговаривался, что не может определить степени вольностей, допущенных Макферсоном. Действительно, при том уровне изучения гэльских древностей такой возможности еще не было. Выяснением этого вопроса и занялись последующие исследователи.
Надо иметь в виду, что манера обращения Макферсона со своими источниками, как определил ее комитет, в известной мере была вообще присуща переводческому искусству XVIII в. Тогда, особенно в области поэзии, требовалось не столько воссоздание конкретного иноязычного произведения индивидуального автора, сколько создание на его основе нового произведения, наиболее приближенного к эстетическому идеалу, как понимал его переводчик. Преобразование оригинала с целью "улучшения" было его неоспоримым правом. Весьма вольной переделкой был уже упоминавшийся выше перевод Джерома Стоуна, привлекший, возможно, внимание Макферсона к гэльской поэзии. Достаточно сказать, что вместо оригинального заглавия "Смерть Фраоха" он именовался "Элбин и дочь Мея". [679]
Впрочем, самый ранний опыт Макферсона вообще не был переводом. История о гибели Оскара и Дермида, которую он показал Хоуму, а затем издал в числе "Отрывков старинных стихотворений" (под номером VII), на самом деле не имеет гэльского прототипа. Она целиком сочинена Макферсоном и лишь стилизована, согласно его представлениям, в духе народной баллады. [680] Так он поступал и дальше: из шестнадцати "отрывков" только для двух удалось найти реальные фольклорные прототипы. Уже тогда он превратил ирландского вождя и национального героя Финна в шотландского короля Фингала (имя, не встречающееся в древних памятниках, равно как и название его королевства - Морвен и резиденции - Сельма), и план эпической поэмы о нем уже, видимо, сложился в его голове. [681] Не исключено, правда, что поначалу он действительно верил в возможность существования подобного эпоса, однако вскоре, конечно, убедился в неосновательности своих надежд. И тогда он принялся сам создавать "Фингала" - основное произведение своей жизни - так, как, по его разумению, должна была выглядеть гэльская эпопея. Однако он никогда не утверждал, что нашел ее в целом виде. В предисловии к первой публикации он даже намекал на ее составной характер, замечая: "Некоторые господа в горной стране и на островах великодушно помогали мне, насколько это было в их силах, и только благодаря их содействию я смог завершить эпическую поэму". [682]
Создавая эпопею, Макферсон обращался к тем самым балладам ирландского происхождения (бытовавшим и в Шотландии), от которых затем декларативно отрекся. При этом он объединял мотивы кухулинского и оссиановского циклов, доводя тем самым до логического завершения тенденцию, уже намечавшуюся в фольклорной традиции. Исследования показали, что в "Фингале" он использовал в разной мере не менее десятка баллад. Главная сюжетная линия была составлена с помощью баллад о Гарве мак Старне и о Магнусе, другие баллады послужили материалом для отдельных эпизодов и частных мотивов. [683] Различался и самый метод использования. Иногда это был перевод разной степени вольности, иногда пересказ, а иногда просто тематическое заимствование. Приведем несколько примеров.
Для первой книги "Фингала" Макферсон воспользовался балладой о встрече Гарва мак Старна с Кухулином. [684] Баллада эта начинается строфой-обращением привратника к Кухулину: "Вставай, пес Тары, [685] я вижу несказанное число кораблей; волнующееся море полно судами чужеземцев". На это Кухулин отвечает следующей строфой: "Лжешь ты, прекрасный привратник, лжешь ты ныне и всегда; это лишь великий флот Мея, идущий нам на помощь". [686]
Если сравнить с этими строфами самое начало "Фингала" (см. выше, с. 16-17), обнаруживается несомненное сходство. "Тура" Макферсона - это "Тара" баллады. В обоих случаях вестник сообщает о приближении множества судов, а Кухулин не верит, полагая, что это близится ему помощь. Соответствие проявляется даже в частностях. В "Фингале" Кухулин говорит: "Ты вечно трепещешь", в балладе: "Лжешь ты ныне и всегда"; Макферсон лишь смягчил простонародную грубость. [687]
Соответствия книги I "Фингала" и баллады проявляются и в дальнейшем обсуждении героями создавшегося положения. [688] Затем в балладе Кухулин приглашает Гарва на пир, тот принимает приглашение и с непомерным аппетитом ест и пьет за сто человек. В "Фингале", в самом конце книги I, Кухулин тоже посылает приглашение противнику, но Сваран отказывается, тем более что он утомлен дневной битвой. В балладе же пир предваряет битву, в ходе которой Кухулин убивает врага. Но Макферсон должен был сохранить жизнь Сварану, ибо тому еще предстояло действовать до конца поэмы. Так он подчинял заимствованный материал своему сюжетному плану.
Подобное обращение с источником проявляется и в книге II поэмы, где Макферсон привлек уже другую балладу - о датском захватчике Магнусе (отзвуки этой баллады обнаруживаются и дальше - в книгах IV, V, VI). В начале ее охотящиеся фении видят в море тысячи парусов. Финн посылает своего сына Фергуса узнать, чего хотят чужеземцы, и получает ответ. Баллада повествует об этом так.
"Что привело свирепое войско из царства Лохлина с его древним оружием? Не за тем ли пришел ваш вождь из-за моря, чтобы умножить число фениев?"
"Из рук твоих, о гостеприимный Фергус, хоть высоко ты почитаешь фениев, мы не примем дани, пока не получим пса Брана и не заберем у Финна его жену".
"Фении дадут жестокий бой вашему народу, прежде чем вы получите Брана, и Финн даст жестокий бой вам, прежде чем вы получите его жену".
Фергус, мой брат, воротился, и был он прекрасен, как солнце, спокойно поведал он свой рассказ, хоть глас его был громок и величав.
"Там на берегу король Лохлина, и к чему мне скрывать это? И он не уйдет без борьбы, если не завладеет вашей женой и вашим псом".
"Никогда же отдам я своей жены ни единому человеку под солнцем, и тем более не отдам я Брана, пока смерть не войдет в его пасть". [689]
Обратившись к балладе, Макферсон, разумеется, отбросил начало, поскольку в его повествовании лохлинское войско уже высадилось на ирландскую землю. Роль Финна он передал Кухулину, Магнуса - Сварану, а посредником между ними стал посланец Сварана Морла (см. выше, с. 30-31). Сравнение отрывков наглядно показывает, как украшал Макферсон по своему вкусу балладный текст. Новые эпитеты и сравнения: "равнины любезные", "супруга высокогрудая, дивно-прекрасная", уподобленная "солнечному лучу Дунскеха", "пес быстрее ветра" и т. п. - все это принадлежит Макферсону, без подобных прикрас повествование казалось ему скудным и убогим. Величавая простота народной поэзии была чужда его эстетике.
Макферсону случалось переводить и точнее. Исключительный в его практике пример такого перевода содержится в начале книги IV "Фингала"; это рассказ Оссиана, как он завоевал Эвиралин (см. выше, с. 44). Здесь переводчик действительно старался держаться близко к подлиннику (в той мере, конечно, в какой он понимал гэльский оригинал). [690] И все же "красоты" нет-нет да прорывались в его текст. Так, в самом начале скорбное восклицание Оссиана: "Я был доблестный воин иного склада, хоть ныне я старый воин", в переводе превратилось: "Дочь снежнорукая! Я не был печален и слеп, я не был беспомощен и безутешен, когда Эвиралин любила меня".
Но обычно Макферсон отклонялся от своих источников весьма значительно. Наглядным примером может служить рассказ Кухулина в книге II "Фингала" о том, как он убил своего друга Ферду. Занимающий немногим более страницы (см. с. 33-34), он представляет собою здесь всего лишь проходной эпизод. Между тем в основе его лежит обширная ирландская эпопея "Похищение быка из Куальнге". [691] Составляя как бы ее конспект, Макферсон изменил некоторые частности, чтобы подогнать рассказ к своему сюжету, а главное, изменил до неузнаваемости самый дух произведения. [692] Вольно он поступил и с описанием колесницы Кухулина, которое нашел в одной из баллад и включил в книгу I "Фингала" (см. выше, с. 22-23). Священник Д. Маклауд, в чьем доме он знакомился с балладой, писал позднее Блэру, что Макферсон "не взял описания целиком, и его перевод (при всей живости и привлекательности) настолько уступает оригиналу в изображении коней и колесницы Кухулина, их сбруи и украшений и т. д., что ни в каком другом месте его переводов не проявляется с такой очевидностью то, что таланты Макферсона и Оссиана не равны". [693]
И все же по сравнению с "Теморой" связь "Фингала" с народными балладами была значительной. Успех, видимо, вскружил Макферсону то лову, и, приступая к "Теморе", он уже был уверен, что может самостоятельно создавать эпическую поэму в духе Оссиана. Только первая книга "Теморы" строилась на основе баллады о битве при Гавре, повествующей о гибели Оскара и разгроме фениев. При этом Макферсон значительно преобразовал исходный сюжет, ибо решительное поражение Фингаловой рати никак не отвечало общей тенденции его эпоса. Но эта книга "Теморы" сперва печаталась самостоятельно, в числе малых поэм, следовавших за "Фингалом". Первой книгой она стала лишь потом, в эпической поэме, когда за нею последовали еще семь. Эти последние были уже по-видимому, полностью сочинены Макферсоном, и в итоге эпопея в целом получилась несравненно туманнее и аморфнее "Фингала".
Что касается малых поэм, то фольклорные источники разной степени близости установлены для пяти из них: "Битва при Лоре", "Картон" "Карик-тура", "Дар-тула" и "Кальтон и Кольмала". [694] В "Картоне", на пример, использована ирландская версия известного фольклорного сюжета об отце, убивающем в поединке неузнанного сына (ср. персидскую поэму "Зораб и Рустем" или немецкую "Песнь о Гильдебранде"). В ирландской балладе Кухулин убивает Конлаха, своего сына, зачатого в время чужеземных странствий, который прибыл в Ирландию на поиск отца. Лаконичную балладу Макферсон значительно распространил, произвел характерные для его манеры вставки вроде рассказа Фингал о развалинах Балклуты и заключительного гимна солнцу, который о сам же уподобил обращению Сатаны к солнцу в книге IV "Потерянного рая" Мильтона (см. выше, с. 99).
Значительным изменениям подверглась преобразованная в "Битву при Лоре" ирландская баллада "Великое бедствие фениев". Во втором из своих "рассуждений" Макферсон сам на нее ссылался, признавая, что она рассказывает о том же событии, что и его поэма, основанная будто бы на параллельной шотландской балладе. Он приводил даже первую строфу ирландской версии: "Однажды, когда Патрик, несклонный читать псалмы, выпивал в своем жилье, он решил отправиться в дом Оссиана, сына Фингала, чьи высокие речи ему нравились".
"Этот святой, - иронизировал Макферсон, - иногда пренебрегал суровыми запретами своего призвания, пил вволю и так согревал свою душу вином, дабы внимать с приличествующим восторгом поэмам своего тестя". [695] Разумеется, подобное гротескное начало никак не укладывалось в стилистическую систему Макферсона, и он начинал свою поэму в ином тоне торжественным обращением к безымянному миссионеру: "Сын далекой земли, обитатель сокровенной кельи!" и т. д. (см. выше, с. 81). [696]
Вполне вероятно, что названные произведения не исчерпывают числа оссиановских поэм Макферсона, так или иначе восходящих к фольклорным источникам. Не исключено также, что в отдельных случаях Макферсон располагал и более близкими к его поэмам версиями, нежели те, что позднее зафиксировали кельтологи. Систематический сбор гэльского фольклора начался значительно позже его экспедиций, [697] и иные баллады и саги могли быть к тому времени уже утрачены.
Тем не менее возможность отдельных поправок и уточнений не меняет общего вывода. Совершенно очевидно, что Макферсон опирался на материалы фольклорной традиции, когда создавал свои большие и малые поэмы Оссиана. Он как бы держал их в голове, но независимо от того, насколько близко следовал он своему источнику (здесь диапазон достаточно велик - от довольно верного перевода до самостоятельного сочинения), писал он в соответствии с собственной поэтической системой, созданной, правда, с ориентацией на стиль гэльских баллад, но еще более приспособленной к требованиям преромантической эстетики XVIII в.
Недостаточно зная старину, да и самые фольклорные памятники, он допускал множество ошибок. Мы уже отмечали, что в отличие от подлинного древнего эпоса в его поэмах отсутствует конкретное изображение материального быта. По его воле кельтские воины облечены в доспехи, каких исторические кельты не имели, стреляют из луков, в действительности у них не существовавших, странствуют по морям, которых на самом деле избегали, и т. д.
Изобретением Макферсона были все эти многочисленные девы в доспехах, сопровождающие своих любимых: эпическая традиция таких не знала. В старинной балладе "Изгнание сыновей Уснеха", [698] положенной в основу "Дар-тулы", он нашел пример самоубийства героини Дейрдре после гибели ее возлюбленного. Здесь это был исключительный случай, но Макферсон сделал его правилом: у него все героини либо кончают с собой, либо просто умирают, получив весть - правдивую или ложную - о смерти любимого.
Чуждым фольклору были и сверхъестественные существа, которыми он населил поэмы Оссиана согласно представлениям своего времени о правильном эпосе. Духи, пролетающие у него в облаках и туманах чуть ли не на каждой странице, не имеют ничего общего с призраками в балладах или сагах, где они являются редко, только тогда, когда их вызывают, и при этом столь же материальны, как и живые люди. С другой стороны, рационалистическое мышление Макферсона заставило его отказаться от всякого рода лесных нимф и эльфов, обычных в сказаниях фенианского цикла. [699]
Не находя в гэльском эпосе нужных ему и в то же время привычных образов, оборотов, мотивов, он свободно создавал их, опираясь на хорошо известные каждому культурному англичанину его времени источники: Библию, "Илиаду" Гомера, "Энеиду" Вергилия, "Потерянный рай" Мильтона. В первых изданиях "Фингала" он даже помещал примечания с соответствующими ссылками, но в "Теморе" уже воздержался от них поскольку они обличали заимствования, что было замечено критиками. [700]
Даже пронизывающий "Поэмы Оссиаиа" меланхолический тон являлся в большей мере проявлением сентиментализма XVIII века, нежели воссозданием традиционных особенностей источников. Правда, в подлинных балладах цикла встречаются жалобы Оссиана, пережившего фениев. Так, в одной из них он восклицает: "Слаба в эту ночь моя десница, сила моя уже не та, что была; немудрено, что мне приходится скорбеть, - я бедный, старый последыш". [701] Тем не менее не эти жалобы определяют общий характер баллад, в целом бодрых и жизнерадостных. Герои же Макферсона сентименталисты его времени, упивающиеся "радостью скорби". И окутывающая его поэмы атмосфера тумана, мрака, одиночества и уныния отвечала современным ему эстетическим запросам. К тому же в ней проявились и чисто шотландские настроения, возобладавшие в стране после поражения 1745 г., которое несомненно повлияло на создание нового оссианического эпоса. Ведь в самой основе интереса шотландских литераторов к кельтской старине (а именно этот интерес вольно или невольно стимулировал деятельность Макферсона) лежало стремление взять хотя бы моральный реванш по отношению к англичанам. [702]
Конечно, правы исследователи, которые утверждали, что "Поэмы Оссиана" в такой же мере являются творением Макферсона, как "Потерянный рай" - при всей его зависимости от Библии - творением Милтона. [703] В сущности, в пространных примечаниях (особенно к "Теморе"), которых Макферсон восхвалял эпическое искусство Оссиана, он раскрыл собственную поэтику. Итак, что сделал Макферсон, как он обращался своими источниками, в основных чертах ясно. Неясно лишь, каковы были внутренние его побуждения. В этом вопросе мнения исследователей расходятся. Томсон, например, считает, что поначалу Макферсон не имел намерения прибегать к обману и только, побуждаемый окружающими его литературными авторитетами, Хоумом, Блэром и другими, был вынужден встать на путь мистификации, сойти с которого уже не мог под угрозой разоблачения. [704] Напротив, Смарт утверждал, что мистификация была задумана с самого начала, и своими демонстративными отказами Макферсон сознательно провоцировал шотландских литераторов, чтобы они его уговаривали. [705] Где находится истина, сейчас уже, видимо, невозможно установить, да это и не так существенно. Несомненно лишь, что после провала своего "Шотландского горца" Макферсон искал способа выдвинуться в литературном мире, человек он был самолюбивый, желавший прославиться во что бы то ни стало. Его познания (притом довольно скромные) в области гэльского фольклора и пробуждающийся в литературе интерес к народному творчеству, к национальной старине, наконец, патриотические устремления - все это побудило его к созданию своих переводов-имитаций. Именно иллюзия древности была непременным условием успеха его Оссиана. Это хорошо понимал и его противник Джонсон, сказавший как-то о "Фингале": "Будь он действительно древним творением - подлинным образом того, как люди думали в то время, это был бы первоклассный памятник старины. А как современное произведение он - ничто". [706] И поэтому Макферсону ничего не оставалось, как всеми силами препятствовать прояснению истины.
Тем временем известность его Оссиана проникла в другие страны. Тотландские, английские и ирландские национальные пристрастия, противоречия и конфликты, подогревавшие оссиановскую полемику, вне Британских островов мало кого волновали. Зато в Европе находили живой отклик те особенности макферсоновской оссианической поэзии, которые отвечали новым преромантическим тенденциям в литературе, - обращение к национальному прошлому, к неприкрашенной природе, к простой нецивилизованной жизни, народным сказаниям, выдвижение на первый план естественного чувства, предпочтительно скорбного, меланхолического и т. д. С другой стороны, в своем "Оссиане" Макферсон сумел в известной мере приноровить эти новые тенденции к каноническим принципам (недаром классик Блэр стал его приверженцем), и это облегчало усвоение и распространение его прозаических поэм не только в Великобритании, но и за ее пределами. [707]
В предисловии к изданию 1773 г. Макферсон с законной гордостью писал: "Энтузиазм, с каким эти поэмы были приняты за границей, служит вознаграждением за ту холодность, с которой некоторые демонстративно отнеслись к ним дома. Все просвещенные народы Европы перевели их на свои языки". [708] Конечно, с присущим ему тщеславием он преувеличивал, говоря о "всех просвещенных народах, Европы". Однако действительно в трех странах, игравших наибольшую роль в культурной жизни европейского континента, - Франции, Германии, Италии - его Оссиан к тому времени переводился. Французские переводы "Отрывков" начали появляться в 1760-1761 гг., а немецкие - в 1762, после чего в Германии стали переводить и поэмы, причем полный немецкий перевод "Фингала", выполненный Альбрехтом Виттенбергом, был опубликован в 1764 г. Годом раньше итальянский ученый и поэт Мелькиор Чезаротти выпустил стихотворный перевод "Поэм Оссиана, сына Фингала", снабдив его множеством примечаний, где, в частности, ставил шотландского барда выше Гомера. [709]
По-видимому, все-таки с наибольшим энтузиазмом Оссиан был встречен в Германии (куда, между прочим, он попал одновременно и был воспринят параллельно с "Новой Элоизой" Руссо). [710] Здесь в феодально раздробленной стране конституционная Англия привлекала симпатии передовых умов, и английская литература пользовалась неизменным их вниманием и сочувствием. Оссианические творения Макферсона проникали сюда вместе с трагедиями Шекспира, романами Ричардсона, поэмами Мильтона и Юнга. До конца XVIII в. в Германии было опубликовано четыре полных перевода "Поэм Оссиана" (самый ранний из них, принадлежавший Михаэлю Денису и выполненный гекзаметром, вышел уже в 1768 г.) [711] и 34 частичных; в числе переводчиков подвизались Якоб Ленц, Гердер, Бюргер. Впрочем, многие немецкие читатели не нуждались в переводе (чему способствовала, в частности, простота языка Макферсона), и в 1770-1780-е годы в Германии трижды выходил английский "Оссиан". Инициатором этих изданий был друг Гете И. Г. Мерк.
В это время в Германии поэмы Оссиана признавались древними памятниками и какие-либо сомнения критиков в их подлинности считались чуть ли не проявлением дурного вкуса и невосприимчивости к истинным художественным ценностям. [712] И для этого были свои причины. Помимо общих эстетических особенностей, обусловивших европейский успех Оссиана, здесь своеобразно преломлялись и патриотические устремления Макферсона. Обращение к героическому прошлому в противовес современному униженному положению нации находило живой отклик у литераторов, обличавших феодально-абсолютистское убожество своей страны. Именно так воспринял Оссиана поэт Фридрих-Готлиб Клопшток, который, опираясь на Макферсона, на переводы рунической поэзии Томаса Перси и труды Малле, создавал образ древнегерманской поэзии. Он даже утверждал, что "Оссиан - германец по происхождению, поскольку он каледонец", [713] и шотландский бард служил ему примером при возрождении национального искусства германских "бардов". В программной оде Клошнтока "Холм и роща" (1767), где "холм" - это Геликон, обитель греческих муз, а "роща" - место пребывания бардов, немецкий поэт беседует с тенями греческого певца и северного барда (само это общение с тенями шло от Оссиана) и в итоге приемлет завет барда, "безыскусного голоса души", который призывает к созданию национальной поэзии, самобытной и действенной. [714] Декларация Клопштока была воспринята группой близких ему поэтов (Герстенберг, переводчик Оссиана Денис, Кречман,.Хартман и др.); они гордо именовали себя "бардами" и, подражая Оссиану, создавали стилизацию под древнюю поэзию.
Знакомство с Оссианом оказало влияние на созданную И. Г. Терьером теорию народной поэзии, которая в свою очередь явилась одним из литературных манифестов движения "Бури и натиска". Перевод Дениса дал немецкому мыслителю повод для рассуждений о характере и стиле народной поэзии, оформленных в виде статьи "Извлечения из переписки об Оссиапе и о песнях древних народов" (1771). Считая шотландского барда оригинальным гением, равным Гомеру, Гердер писал: "... стихотворения Оссиана представляют собою песни, песни народа, необразованного, но одаренного непосредственным чувством, песни, которые долгие годы жили в устной традиции, передаваемой от отца к сыну". [715] С поэмами Оссиана Гердер сопоставлял песни других народов и стремился выяснить особенности народной поэзии, естественной, живой, свободной и чувственной; понять ее, считал он, можно только в обстановке, где она возникла (так, он вспоминал, что читал "историю Утала и Нинатомы - в виду острова, на котором она произошла"). [716] Только в соприкосновении со стихией живой народной поэзии видел Гердер возможность преодолеть упадок современной литературы - книжной, рассудочной и искусственной. "Оссиан, песни диких народов, песни скальдов, романсы, областные песни могли бы вывести нас на лучший путь, если бы мы захотели научиться у них чему-нибудь большему, чем только форме, внешним приемам, языку", - заключал он. [717]
Оссиан вызвал живой интерес у молодого Гете; последующее его знакомство с Гердером несомненно этот интерес усилило. В 1771 г. Гете перевел отрывок из "Теморы" и "Песни в Сельме". [718] Последний перевод он позднее приписал герою романа "Страдания юного Вертера" (1774), которого наделил многими собственными чертами. Кельтский бард овладевает душой юноши в трагическую пору его жизни; именно в его поэзии страдалец Вертер, близкий уже к самоубийству, находит отклик своим душевным мукам. "Оссиан вытеснил из моего сердца Гомера. В какой мир вводит меня этот великан! Блуждать по равнине, когда кругом бушует буря и с клубами тумана, при тусклом свете луны, гонит души предков слушать с гор сквозь рев лесного потока приглушенные стоны духов из темных пещер и горестные сетования девушки над четырьмя замшелыми, поросшими травой камнями, под которыми покоится павший герой, ее возлюбленный!". [719]
Оссианическая "радость скорби" при посредстве Вертера сближалась с "мировой скорбью" (Weltschmerz), и уже в таком преломлении, осложненная новым комплексом нравственных идей и социального протеста, вторая волна оссианизма прошла по Европе и даже проникла обратно в Великобританию. [720] В некоторых странах (в том числе и в России) само имя барда было впервые напечатано на страницах романа Гете. [721] Однако уже к концу века в Германии отчетливо проявляется спад былого увлечения. В. Шредер, публикуя в 1800 г., новый перевод "Фингала", жаловался, что Оссиана больше почитают, чем читают. [722] Некоторая вспышка интереса, вызвавшая появление новых немецких переводов в начале XIX в., была, видимо, связана с полемикой после смерти Макферсона и публикацией "оригиналов". В дальнейшем же Оссиан в Германии перешел в основном в руки ученых специалистов.
Несколько иначе сложилась его судьба во Франции. [723] Господство эстетики классицизма было здесь несравненно более прочным, чем в Англии или Германии, и новые тенденции утверждались с трудом. Когда в 1760 г. государственный деятель, мыслитель и литератор А.-Р.-Ж. Тюрго, много переводивший античных, английских и немецких авторов, поместил в "Journal etranger" переводы двух из "Отрывков старинных стихотворений", он в специальном предисловии, как бы извиняясь перед читателем, отмечал их исключительную необычность: "Вы найдете в этих двух отрывках беспорядочное движение, резкие и внезапные переходы от одной мысли к другой, нагромождение и смешение образов, относящихся к великим явлениям природы или привычным явлениям сельской жизни, частые повторения, короче говоря, - все красоты и все уродства, характерные для так называемого восточного стиля". [724] В устах Тюрго "восточный стиль" означал все то, что отличало поэзию диких народов, противопоставлявшихся цивилизованным нациям.
Когда появился "Фингал", парижский "Journal encyclopedique" заявил, что французский его перевод был бы невыносим. А в 1770 г. сам Вольтер критиковал и пародировал оссианический стиль. Все это не могло не отразиться на характере первых переводов. Переводчики старались достичь некоего компромисса: с одной стороны, познакомить читателей с новым литературным явлением, вызвавшим широкий интерес, но, с другой - не слишком выходить за рамки общепринятого стиля.
В 1772 г. в Париже и Амстердаме вышел двухтомный сборник "Избранные эрские сказки и стихотворения", где во второй части были помещены четырнадцать переводов из Оссиана. [725] Анонимный переводчик, [726] оставив в стороне "Фингала" и "Темору" и обратись к малым поэмам, поступал с ними весьма вольно. В одних случаях он перелагал целые поэмы, в других - делал из них извлечения, в третьих - соединял фрагменты разных поэм. Особенно его привлекали лирические пассажи. Так, начало "Кромы" превратилось у него в отдельное произведение "Мальвина, оплакивающая смерть Оскара, своего любовника", а из приложения к той же поэме возникло "Описание октябрьской ночи на севере Шотландии". Менялись имена для придания им благозвучности: Fovargormo становилось Forar, Mal-orchol - Malor и т. п. В итоге получались изящные скорбные прозаические элегии, довольно далекие от Макферсона, но зато приближенные к господствующему вкусу.
Особого успеха этот сборник все же, по-видимому, не имел (правда, оссианические фрагменты занимали в нем скромное место). Не вызвал интереса читателей и появившийся два года спустя перевод "Теморы", создатель которого маркиз М.-А. де Сен-Симон постарался передать эпос Макферсона по возможности точно. [727] Решающую роль в распространении во Франции "Поэм Оссиана" сыграл Пьер Летурнер (Letourneur, 1736-1788), известный пропагандист английской литературы, который ранее уже перевел поэму "Ночные мысли" и другие произведения поэта-сентименталиста Эдуарда Юнга, прозаические "Размышления среди могил" Джеймса Харви, а в середине 1770-х годов принялся за основной труд своей жизни - перевод Шекспира. В 1777 году он выпустил полный перевод: "Оссиан, сын Фингала, бард III века. Галльские стихотворения", [728] куда входили обе эпопеи, все двадцать малых поэм, а также извлеченные из приложений и примечаний в издании 1765 г. и представленные в виде отдельных поэм "Минвана", "Описание октябрьской ночи в северной Шотландии" и "Смерть Оскара и Дермида". Заключая обширное введение (где главным образом излагались "рассуждения" Макферсона), Летурнер бегло коснулся своих переводческих принципов. Он подчеркивал, что "Оссиан пел для народа, не видевшего вокруг ничего кроме картин природы", и "из этих картин он без конца заимствовал свои образы и сравнения". "Мы же, указывал Летурнер, - сильно урезали эти сравнения, поскольку повторение их утомляет, но мы знаем, что их осталось еще слишком много для всякого читателя, который захотел бы, чтобы горы Шотландии непременно походили на цветущий холм Франции, а век Оссиана - на век г-на де Вольтера". [729]
Перевод, таким образом, был компромиссным: Летурнер считал себя вправе "улучшать" оригинал согласно принятым литературным нормам и в то же время старался в умеренных дозах передавать особенности нового оссианического стиля. Он сглаживал живописность описаний, устраняя излюбленные Макферсоном эпитеты и сравнения, заменял простые предложения торжественными перифразами и т. п. Но именно это приноравливание поэм к, господствующему вкусу обеспечило переводу успех и способствовало распространению известности и славы Оссиана не только во Франции, но и за ее пределами - в странах, не имевших еще своих переводов, где французский язык был распространен в образованном обществе (в Испании, в России, в Польше). Некоторых французских поэтов прозаический перевод Летурнера побудил перелагать Оссиана стихами, в их числе был Мари-Жозеф Шенье, создавший пять таких переложений. А с другой стороны, этот перевод способствовал формированию жанра французской прозаическои поэмы. [730]
Популярности Оссиана во Франции немало способствовало пристрастие к нему Наполеона Бонапарта, первого консула республики, а затем императора французов. Итальянский перевод Чезаротти сопровождал его во всех походах. На какое-то время оссианическая мода приобрела официозный характер. Поэт П.-М.-Л. Баyp-Лормиан (Baour-Lormian, 1770-1854) создал для первого консула том стихотворных переложений со всеми риторическими украшениями парадной поэзии. [731] На оссианическне сюжеты сочинялись драмы, оперы; художники Жерар, Жироде, Энгр писали картины для наполеоновской резиденции Мальмезон.
В то же время шотландским бардом увлекались и оппозиционные к новому режиму писатели-романтики: мадам де Сталь, Шатобриан; проза последнего сложилась под прямым влиянием оссианического стиля. Если в Англии и Германии подобные увлечения приходились в основном на преромантический период, то французский оссианизм проявлялся преимущественно в эпоху романтизма. Ему отдали дань и Виньи, и Гюго, и Мюссе, и, особенно, Ламартин, который писал: "Оссиан стал Гомером моих первых лет. Ему я отчасти обязан меланхолическим характером моей манеры. Это скорбь океана. Лишь изредка пытался я ему подражать, но я непроизвольно воспринял от него эту неопределенность, мечтательность, полную погруженность в раздумья, этот взгляд, прикованный к смутным видениям вдали". [732] Это была уже иная интерпретация Оссиана, далекая, скажем, от вертеризма. Французский поэт толковал барда применительно к своему творчеству с его, по выражению Белинского, "медитациями и гармониями, сотканными из вздохов, охов, облаков, туманов, паров, теней и призраков". [733]
Но и увлечение французских романтиков имело свои границы. Уже в конце 1830-х годов Бальзак устами одного из персонажей "Утраченных иллюзий" вспоминал: "Прежде мы пускались в оссиановские туманы. То были Мальвины, Фингалы, облачные видения, воители со звездой на лбу, выходившие из своих могил". Теперь же, заключал он, все это стало "поэтической ветошью". [734]
Мы остановились более подробно на Франции и Германии, ибо на рубеже XVIII и XIX вв. это были основные культурные центры континентальной Европы, а также и потому, что, как мы покажем ниже, они имели наибольшее значение для первоначального проникновения оссиановской поэзии в Россию. Но ее европейское распространение этими странами не ограничивается. В 1788 г. выходит испанский перевод поэм Оссиана. [735] В 1790-е годы появляются датский, голландский и шведский их переводы. Тогда же они проникают и в славянские страны. С перевода Летурнера их переводят в России (см. ниже) и Польше. [736] В Чехии с ними знакомятся по русскому и немецким переводам. [737] Оссианические темы вдохновляли европейских драматургов, композиторов, художников. [738]
Но к 20-м годам XIX в. "оссианический мираж" начал понемногу рассеиваться. Вопрос уже стоял не о подлинности поэм; сама поэтика Макферсона становилась вчерашним днем литературы: с изменением эстетических критериев она уже представлялась слишком эфемерной, надуманной, далекой от насущных задач жизни и литературы. Английские поэты-романтики, как правило, в той или иной мере испытали ее воздействие, но в дальнейшем они преодолевали ее, как своеобразное увлечение молодости. [739] Колридж в 21 год еще написал два оссианических стихотворения: "Жалобу Нинатомы" и "Подражание Оссиану" (1793). Позднее 18-летний Байрон, имитируя Макферсона, создает "Смерть Калмара и Орлы" (1806). [740] А в 1805 г. 34-летний Вальтер Скотт, признавшись, что в детстве он "не то что читал, а просто поглощал" Оссиана, тут же оговаривался, что эти поэмы "обладают большими чарами для юнца, нежели для человека зрелого возраста". [741]
Прошло еще десятилетие, и романтик Вордсворт буквально восстал против Оссиана и Макферсона. В "Дополнительном очерке к предисловию" в издании стихотворений 1815 г. он заявил: "Имея счастье родиться и вырасти в горной стране, я с самого детства ощущал фальшь, которая пронизывает тома, навязанные свету под именем Оссиана. Основываясь па том, что видел собственными глазами, я понял, что эта образность лживая. В природе всякий предмет ясен, однако ничто не существует в полном независимом одиночестве. В произведении Макферсона как раз наоборот: каждый предмет... выделен, обособлен, смещен, умерщвлен - однако ничто не ясно. Так всегда получается, если слова подменяют предметы. Сказать, что такие характеры никогда не могли существовать, что такие нравы невозможны и что даже в сновидении мы обнаружим больше вещественности, чем в обществе, как оно там описано, - это значит воздать Макферсону по заслугам". [742]
Конечно, Вордсворт в раздражении несколько преувеличивал литературные прегрешения Макферсона: это была реакция на былые неумеренные восторги. Главное же, что содержалось в его протесте, соответствовало истине. Сближение литературы с действительностью за прошедшие полвека оказалось роковым для Оссиана. То, что в середине XVIII в. было встречено как откровение, теперь воспринималось как искусственная надуманная риторика: "...слова подменяют предметы". Это звучало как приговор. И оссианическая мода мало-помалу шла на убыль во всех странах, что дало повод Ипполиту Тэну иронизировать: "Оссиан вместе с Оскаром, Мальвиною и всей своей ратью обошел Европу, а кончил тем, что к 1830 г. сделался чем-то вроде набора имен для гризеток и парикмахеров". [743]
Во второй половине XIX в. поэмы Оссиана были уже прочно забыты. Увлечение ими, которое испытал Уолт Уитмен, - факт исключительный, [744] другого такого примера мы не найдем. Даже на родине Макферсона критик с грустью констатировал: "...среди тысячи англичан или шотландцев средней литературной культуры (если только они не горцы) вы не встретите ни одного, кто бы прочел страницу Оссиана... Макферсоновского Оссиана не читают; отчасти им восхищаются те очень немногие, кто все же прочел его, а называют его "чушью" сотни... и в их числе, я полагаю, большинство тех, кого считают современными глашатаями культурного мнения". [745]
В XX в. в странах английского языка не вышло ни одного нового издания "Поэм Оссиана", в лучшем случае перепечатывались старые для научных целей. [746]
И все же макферсоновского Оссиана нельзя забывать. Это было одно из великих художественных открытий, продвинувших вперед мировую литературу. В 1866 г. английский поэт и критик Мэтью Арнольд, выступая с лекциями о кельтской литературе, воскликнул: "Лесистый Морвен, и гулкозвучная Лора, и Сельма с ее безмолвными чертогами! - им мы все обязаны воздать долг благодарности, и когда мы станем столь несправедливы, что позабудем их, пусть нас самих позабудет муза!". [747]
Конечно, сейчас уже едва ли кто-нибудь станет лить слезы над Оссианом, подобно Вертеру. Но много ли вообще найдется во всем мире таких литературных произведений, которые продолжают волновать читателей по истечении веков? Их буквально считанные единицы, но ими далеко не исчерпывается сокровищница мировой литературы. Существует немалое число в подлинном смысле слова литературных памятников, отмечающих важные вехи на пути духовного развития человечества. Одним из таких по праву являются "Поэмы Оссиана" Джеймса Макферсона.
Ю. Д. Левин
Макферсон утверждал, что владения древних кельтов простирались на восток до устья реки Обь (Oby, как он писал) в России (см. выше, с. 6). Поэтому если до него дошли сведения, что слава его Оссиана достигла этой далекой от Шотландии страны, что его поэмы переводятся на русский язык, он, вероятно, счел это вполне естественным. А такие сведения он мог получить: творения шотландского барда стали известны в России еще при жизни Макферсона. [748]
Впервые они были упомянуты в русской печати еще в 1768 г. в опубликованной речи о происхождении европейских университетов, которую произнес правовед, в то время магистр, а в недалеком будущем профессор Московского университета И. А. Третьяков (1735-1776). Говоря о значении истории как науки, оратор указывал на ее народные корни, ибо она "от предания свое ведет начало; тому неоспоримым доказательством суть выходящие в свете остатки такого древнего предания, которого и язык уже немногим известен". К этому месту было добавлено примечание: "В Англии недавно вышла книга, в которой содержится предание некоторого предревнего героя Фингала (Fingal's Epic Poem); сказывают, что сие предание продолжалось от рода в род чрез множество веков. И наконец, один британец, которому галлической язык природной, собрав опое от читающих изустно на подлиннике стихами, перевел прозою на аглицкой язык". [749]
Не совсем, правда, ясно, кому принадлежит цитированное примечанио: Третьякову или его товарищу, тоже юристу и профессору Московского университета С. Е. Десницкому (ум. 1789), [750] но это не так уже существенно. Оба они с 1761 по 1767 г. завершали свое образование в университете Глазго, т. е. находились в Шотландии как раз тогда, когда "предание некоторого предревнего героя Фингала" было у всех на устах, вызывало восторги и споры. И неудивительно, что, вернувшись на родину, они поспешили сообщить об этом своим соотечественникам.
И все же, как ни замечательно само по себе сообщение о "Фингале", появившееся в русской печати всего лишь через шесть лет после опубликования поэмы Макферсоном, в истории русского оссианизма оно - любопытный факт, не более. Сомнительно, чтобы слушатели или читатели речи обратили на него серьезное внимание и получили по нему какое-либо представление о поэзии Оссиана. К тому же русская литература 1760-х годов, в которой господствовал классицизм просветительского толка с его рационализмом, убежденностью, что в основе своей действительность разумна, а конечное торжество разума неизбежно, эта литература еще не была готова к восприятию оссиановской поэзии. Оссиан начал проникать в нашу литературу позднее, в русле сентименталистских и преромантических веяний, которые смогли получить распространение лишь тогда, когда в стране создалась соответствующая идеологическая обстановка.
Перелом, как известно, в России начался в 1770-е годы. Устои дворянского мировоззрения были поколеблены социальными потрясениями, центральным событием которых явилась грандиозная крестьянская война 1773-1775 гг., возглавленная Пугачевым. В передовых кругах русского образованного общества рушилась вера в рациональность общественного устройства и мирового порядка вообще, возникало разочарование в идеале просвещенного абсолютизма, который на практике оказался самодержавно-бюрократической монархией, антинародной в своей сущности. Неприятие действительности, екатерининско-потемкинской деспотии приводило людей, которые по тем или иным причинам не могли или не хотели с нею бороться, к попытке уйти от социальной жизни в природу, в мечту, в мир субъективных эмоций. Так создавалась идейная почва для русского сентиментализма.
В поисках противодействия классицизму и рационализму, утратившим безоговорочное господство в литературе и эстетике, основоположники русского сентиментализма обращались главным образом к английской и немецкой литературам. Именно с середины 1770-х годов начинается в России увлечение английской сентименталистской и преромантической поэзией. [751] Первыми становятся известны поэмы Эдуарда Юнга, позднее - Джеймса Томсона, а затем и Оссиана.
Есть основания полагать, что в определенных кругах просвещенного дворянства уже во второй половине 1770-х годов были замечены ранние французские переводы поэм Оссиана. М. Н. Муравьев, один из основоположников русского сентиментализма, сообщал отцу 15 августа 1777 г., что княжна Е. С. Урусова "хочет переводить... небольшие отрывки поэм, переведенных на французский с древнего галлического языка в Шотландии". [752] Это намерение, однако, не было, по-видимому, осуществлено: о переводах Урусовой из Оссиана нет никаких сведений.
Первые отрывки из Оссиана и само имя шотландского барда попали в русскую печать в переводе романа Гете "Die Leiden des jungen Werthers" (1774), опубликованном анонимно под заглавием "Страсти молодого Вертера" в 1781 г. [753] Здесь, в одном из писем Вертера, русские читатели встречали его восторженный отклик на поэзию Оссиана (см. выше, с. 495), отклик, в котором Гете сумел передать и образную систему и эмоционально-нравственный пафос оссианизма. [754] И как бы ни был несовершенен перевод Ф. Галченкова, читатели могли по нему составить некоторое представление об оссиановской поэзии. Правда, дойдя до "Песен в Сельме", включенных в роман почти полностью (Вертер читает Шарлотте свой перевод), русский переводчик урезал их до одной страницы, оставив лишь конец рассказа Армина. Такое сокращение вызвало упрек рецензента "Санктпетербургского вестника" (вероятно, им был сам издатель журнала Г. Л. Брайко), который заметил: "Места из Оссиана, видно, в рассуждении их трудности г. переводчик оставил непереведенными", и далее привел собственный перевод начала "Песен в Сельме". [755] Упрек этот знаменателен: он показывает, что в начале 1780-х годов в России уже существовал некий круг читателей (хотя, конечно, еще узкий), которые интересовались Оссианом и знакомились с ним, если не прямо, то через "Вертера" или через французские и немецкие переводы.
Шотландский бард в их представлении объединялся с поэтами-сентименталистами. В программном стихотворении Н. М. Карамзина "Поэзия" (1787), где объявлялось, что "Британия есть мать поэтов величайших", Оссиан, Юнг и Томсон (с добавлением Шекспира и Мильтона) соседствовали рядом. А через несколько лет писатель совсем иного социального круга и положения - крепостной интеллигент, отданный в солдаты за попытку бегства, Николай Смирнов, - излагая характерную для сентиментализма мечту об уединенном существовании, писал: "Я отрекся бы от общества, врага истинных утех, и ожидал бы спокойно в пещере сей конца жизни, меня удручающей. Собеседники мои здесь были бы Оссиан, Юнг, Томсон, Геснер и Линней... Грусть и уныние были бы дражайшими моими подругами, и скоро бы смерть примирила меня со щастием". [756] Особенно часто меланхолический Оссиан сочетался с "певцом могил" Юнгом. В стихотворении "Сила гения" (1797) М. Н. Муравьев писал, что "воспитанник" гения (т. е. носитель божественного вдохновения)
Услышит Духа бурь во песнях Оссиана
Иль с Юнгом, может быть,
Он будет слезы лить. {[757]}
Появление русского перевода Оссиана относится к концу 1780-х-началу 1790-х годов. В это время несколько русских литераторов начинают независимо друг от друга приобщать к новому поэтическому миру своих соотечественников. В 1788 г. Александр Иванович Дмитриев (1759-1798), брат поэта И. И. Дмитриева и друг Н. М. Карамзина, известный своими переводами с французского, перевел из сборника "Избранные эрские сказки и стихотворения" (1772; см. выше, с. 496) десять из четырнадцати оссианических фрагментов и издал их отдельной книжкой. [758]
Начало было положено, и в 1791 г. Карамзин публикует в своем "Московском журнале" "Картона" и "Сельмские песни". [759] В следующем году в журналах появились новые публикации. Сентименталист В. С. Подшивалов перевел "Дартулу", [760] переводчик И. С. Захаров - туже поэму и "Ойну-Моруль". [761] И тогда же вышло полное двухтомное издание поэм Оссиана в переводе Е. И. Кострова, [762] которому принадлежала основная заслуга в распространении известности и славы Оссиана в России.
В истории русской литературы Ермил Иванович Костров (ок. 1750-1796) является весьма симптоматичной фигурой. Как писал о нем Г. А. Гуковский, "он чрезвычайно чутко и быстро реагировал творчески на новые явления искусства, отчетливо улавливал художественные веяния времени и в краткий срок - менее одного десятилетия - совершил эволюцию, последовательно отразившую основные этапы развития русской литературной культуры второй половины XVIII в." [763] Этапами творческого пути Кострова были барочные "похвальные" оды в стиле Ломоносова, затем классический перевод "Илиады" александрийским стихом и, наконец, преромантический Оссиан.
Свой перевод Костров создавал по французскому переводу Летурнера, поскольку из новых западных языков он владел только французским, а перевод Летурнера был в то время единственным полным на этом языке. Конечно, стремление французского переводчика несколько "пригладить" живописность макферсоновских образов и, с другой стороны, "улучшить" их за счет риторических фигур отразилось и в тексте Кострова. Тем не менее было бы неверно ставить знак равенства между двумя переводами - французским и русским. Следуя русской классической традиции и причисляя поэмы Оссиана к высокому эпосу, Костров добивался их стилистической возвышенности за счет широкого применения архаических славянизмов. На страницах "Гальских стихотворений" постоянно встречаются слова: бранноносец, дщерь, чадо, власы, рамена, перси, глас, криле, древо, елень, ловитва, пагуба, синета (синева], воззреть, вострепетать, вещать, рещи (говорить), течь (итти), простираться (двигаться вперед), надмить (надувать), изъязвить (ранить), почто, зане, паки, сей, оный и т. п.
В таком обилии архаизмов и церковнославянизмов проявилось сознательное стремление Кострова к "высокому штилю", как его в свое время определил Ломоносов.
С первых же строк повествование велось в величаво торжественном тоне: "Бесстрашный Кушуллин сидел пред вратами Туры при корени шумящего ветвиями древа. Его копие стояло, уклонясь к твердому и мхом покрытому камени. Его щит покоился близ его на злачном дерне. Его воображение представляло ему в мечтах Каирбара, героя, пораженного им в сражении, как вдруг Моран, посланный бодрствовать над океаном, возвращаясь, возвещает ему об успехе своих недремлющих очей.
"Востани, Кушуллин, востани, - рек юный ратник: - я зрел корабли Сварановы. Кушуллин! сопостаты многочисленны: мрачное море стремит на берег сонмы героев"", и т. д. [764] Так начинается "Фингал". И этот тон сохраняется до конца перевода.
Несомненно, что такая стилистическая приподнятость служила уже созданию не классического, но романтического колорита, передаче сумрачного настроения "песен" Оссиана, их эмоциональной напряженности. И она немало способствовала успеху перевода Кострова. Полководец Л. В. Суворов, которому Костров посвятил свой труд, ответил ему благодарственным стихотворным посланием, заключая которое, особенно подчеркнул стиль перевода:
Виргилий и Гомер, о! естьли бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали. {[765]}
Слава костровской версии Оссиана утвердилась настолько, что спустя двадцать лет Н. И. Греч решительно заявил: "Перевод Кострова несравненно лучше подлинника". [766] И еще через десятилетие А. А. Бестужев писал: "Проза Кострова в переводе Оссиана и доныне может служить образцом благозвучия, возвышенности". [767]
Костров ознакомил своих соотечественников не только с поэмами Оссиана, но и с обширным предисловием, также заимствованным из издания Летурнера, где французский переводчик на основании "рассуждений" Макферсона и Блэра составил очерк истории и этнографии "цельтов" и "каледонян", воспетых Оссианом. Здесь провозглашались новые философские и эстетические принципы, объявлялись важными "мнения, мысли, обычаи, склонности, страсти и увеселения какого-нибудь народа, исходящего, так сказать, из рук созидающей природы", т. е. непросвещенного. Шотландский бард уподоблялся Гомеру, ибо "тот и другой в сочинениях своих имели образцом природу". Но этим следованием природе - своей у каждого - объясняется и различие двух народных певцов, поскольку "стихотворения Гомеровы и Оссиановы имеют на себе знаки и, так сказать, печать различного свойства своих народов". [768] Таким образом, не только в художественную практику Кострова проникали романтические идеи, но он передавал их и в прямом теоретическом выражении.
Можно утверждать, что перевод Кострова явился основной базой русского оссианизма. Прозаические переводы макферсоновских "Поэм Оссиана" после него в сущности прекратились. Какие-нибудь появившиеся в начале XIX в. отдельные публикации никому не известных переводчиков вроде Петра Война-Куренского или Якова Лизогуба носили случайный характер и не могли сколько-нибудь серьезно противостоять переводу Кострова. Внимание переводчиков-прозаиков привлекали скорее сборники "оссианидов" - Эдмунда фон Гарольда и Джона Смита [769] - именно потому, что Костров их не переводил. В 1818 г. "Гальские стихотворения" Кострова были переизданы.
"Кому из любителей российской литературы неизвестен теперь Оссиан?" говорилось в середине 1790-х годов в одном из московских журналов. [770] Такой риторический вопрос имел вполне определенный смысл. Перевод Кострова сделал шотландского барда доступным каждому грамотному русскому человеку, и читатели самых различных общественных слоев увлекались им. Костров недаром посвятил перевод Суворову. Оссиан стал любимым чтением великого полководца. А вот читатель иного социального круга. Будущий востоковед Е. Ф. Тимковский (1790-1875) вспоминал в конце жизни, как, будучи 10-11-летним учащимся, он со старшим братом зачитывались костровским переводом, "бесподобные отрывки произносились на память, и мы с братом знали наизусть почти всего Оссиана". [771] И когда Павел Львов в "истинно русской повести" "Александр и Юлия" показал, как героиня "предается... удовольствию чтения песней Оссиановых"), который "томит и возвышает душу" Юлии, мечтающей подражать его воинственным девам, [772] то несомненно, что писатель-сентименталист отразил характерное явление культурной жизни своего времени.
Оссиан стал широко известен, и разнообразные оссиановские реминисценции, которые встречаются в русской литературе этого времени, будь то "восторженный нежносердый сын Фингалев", кому являлись "герои Сельмские", или "мрачные песни шотландского барда", о которых напоминает грустный осенний пейзаж, [773] или иные подобные, все они предназначались для читателей, кому поэзия Оссиана была уже знакома и близка.
Одним из первых русских писателей, в чьем творчестве отразилось воздействие оссиановской поэзии, был крупнейший русский поэт конца XVIII в. Гаврила Романович Державин [774] В его оссианизме тесно переплелись два момента: идейный и эстетический. Общественное сознание Державина было потрясено крестьянской войной, которую он наблюдал лично, а затем - французской революцией. И он уже не мог, как его предшественники, воспевать безоблачное торжество монархической государственности. Военное величие России во второй турецкой войне рисовалось ему в трагических тонах. При этом он искал для своей поэзии новой образности, связанной с близкой ему северной природой. Все это вело его к Оссиану, а также к скандинавской поэзии, воспринятой через "Введение в историю Датскую" швейцарского ученого П.-А. Малле, которое вышло в русском переводе в 1785 г. и вызвало живой интерес в литературных кругах. Это переплетение оссианизма и скандинавизма как явлений типологически близких было характерно для русских преромантических исканий на рубеже веков. [775]
Первоначально Державин, видимо, познакомился с Оссианом по сборнику "Поэмы древних бардов" и уже в "Песни по взятии Измаила" (1790), написанной еще в ломоносовской традиции, в изображении русских воинов чувствуется влияние оссианической образности, которую сам Державин определял впоследствии в рассуждении "О лирической поэзии" как соединение мрачных картин и мужества, возбуждающее к героизму. [776] В оссианическом духе, например, выдержана 26-я строфа:
Уже в Евксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них, как гор отломок льдян,
Иль мужа нека тень седая
Сидит, очами озирая;
Как полный месяц, щит его;
Как сосна, рында обожженна;
Глава до облак вознесенна,
Орел над шлемом у него. {[777]}
Характерно, что священник, идущий впереди солдат, уподобляется Державиным барду, воодушевляющему воинов.
Оссианические черты обнаруживаются в оде "На взятие Варшавы" (1795), стихотворении "На кончину Ольги Павловны" (1795), позднее - в одах "На победы в Италии" и "На переход Алпийских гор" (1799); в последней шотландский бард прямо назван (см. выше, с. 448). А оду "На победы в Италии" Державин начинал строками:
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
И, поясняя это место, поэт писал: "Древние северные народы, или варяго-руссы, возвещали войну и сбирались на оную по ударению в щит. А Валками назывались у них военные девы или музы". [778] Здесь дева-воительница германской мифологии валькирия ("Валка") соседствует с Оссиановскими бардами и призывает на бой ударами в щит, как это делают вожди в поэмах Оссиана. Державин ошибался, называя Валку музою. Но для нас примечательна его попытка обосновать единую поэтическую образную систему для всех северных народов, включая и "варяго-руссов", т. е. предков русского народа, согласно распространенным в то время историческим теориям. И оссианизм являлся органической составной частью этой системы. Поэтому дальше в оде следуют взятые прямо из Оссиана звенящие "сто арф" и горящие "сто дубов", после чего является покрытая "белых волн туманом" тень Рюрика, который "пленяется певцами, поющими его дела".
В 1794 г. после смерти жены Державин стал переводить "Карик-туру"; в этой поэме Оссиана, в скорбной песне Шильрика о погибшей Винвеле он находил созвучие своим чувствам. И в его набросках песни "На смерть Плениры" он описывал кончину своей героини, близко следуя изображению заходящего солнца в начале "Карик-туры". Но высшим проявлением оссианизма Державина по праву считается трагическая ода "Водопад" (1794), где тема могущества екатерининской державы воплощена в зловещей картине ночи, катастроф и страшных видений:
Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горни?
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле! {[779]}
Связь Державина с оссианизмом была ясна уже его современникам. Недаром Карамзин посвятил ему перевод "Сельмских песен". Позднее поэт Алексей Богословский в стихотворении "Лире росского Оссиана" представил Державина в символическом образе поэта Севера и торжественно вопрошал:
Иль древний бард то с лирой громкой
Бессмертный вечно Оссиян? {[780]}
Тем не менее генетически связанные с оссианизмом некоторые элементы поэтики Державина настолько органично вошли в его поэтическую систему, что впоследствии Гоголь мог с полным основанием заявить: "У него своя самородная, дикая, сверкающая поэзия, не оссиановская, не германская, не итальянская, текущая, колоссально разливаясь, как Россия". [781]
Иной характер носил оссианизм Карамзина, который знакомился с поэзией шотландского барда по английскому тексту Макферсона еще в юношеском возрасте. В двадцать два года он писал восхищенно: "О дабы мечты мои уподобились некогда мечтам Омировым и Оссияновым... которых песни поныне суть источники пользы и удовольствия для смертных, посвященных в мистерии Поэзии!" [782] Европейское путешествие 1789-1790 гг. Карамзин совершил, когда его воображение, как он сам признавался, было "наполнено Оссианом". [783] Так, в частности, размышляя о непрочности человеческих завоеваний, он восклицал: "Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!" [784] Эта мысль о бренности и обреченности всего земного Карамзину особенно близка. Утрата веры в необратимость прогрессивных завоеваний и как следствие отказ, хотя бы декларативный, от активной общественной деятельности, уход в мир эмоций питали его сентиментализм вообще и, в частности, его оссианизм. Не битвы, не героические подвиги, но картины природы привлекают Карамзина в "Оссиановых песнях". Их достоинства, как указывал он в "Предуведомлении" к "Картону", состоят "в неподражаемой прекрасной простоте, в живости картин из дикой природы, в краткости, в силе описаний и в оригинальности выражений, которые, так сказать, сама натура ему представляла". [785]
Карамзин деятельно пропагандировал поэзию Оссиана. В издававшихся им журналах, помимо упомянутых уже собственных его прозаических переводов, печатались стихотворные переложения И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, П. С. Кайсарова, М. М. Вышеславцева. В его творчестве 1790-х-начала 1800-х годов обнаруживаются следы влияния поэзии шотландского барда. [786] Здесь и дикий оссианический пейзаж в "древней балладе" "Раиса" (1791), и переодевание героини в мужские воинские доспехи в повести "Наталья, боярская дочь" (1792), и отзвуки макферсоновской образности в описаниях Симонова монастыря ("Бедная Лиза", 1792) или бури и битвы ("Марфа Посадница", 1803). Наконец, Карамзин неоднократно упоминает и само имя Оссиана для обозначения заимствованных у него выражений, будь то пиршественная "чаша радости" ("Лиодор"), или "сын опасности и мрака" ("Наталья, боярская дочь"), или "тесный домик" (т. е. могила - "Рыцарь нашего времени").
Но эти отголоски оссиановских мотивов носят у Карамзина подчас внешний характер. Не случайно оссиановские реминисценции даются у него нередко в шутливом тоне, вводятся в произведение, написанное в иной стилистической манере. А в "Дремучем лесе" (1795) само имя барда включено в литературную игру. [787]
Автору "Бедной Лизы" был близок главным образом оссианический психологизм, меланхолическая тональность "Поэм", г. е. то, что объединяло их с сентиментализмом вообще. В стихотворении "Поэзия" (1787) он подчеркивал, что, хотя "песни Оссиана" "настраивают нас к печальным представленьям; но скорбь сия мила и сладостна душе" (см. выше, с. 447). Упоение сладостной скорбью, та самая "радость скорби", что пронизывает поэмы Оссиана, - в этом состоял эмоциональный пафос сентиментализма самого Карамзина и его последователей, влекший их к шотландскому барду. К той же мысли он возвращался в "Предуведомлении" к переводу "Картона", где писал об Оссиане: "Глубокая меланхолия - иногда нежная, но всегда трогательная, - разлиянная во всех его творениях, приводит читателя в некоторое уныние; но душа наша любит предаваться унынию сего рода, любит питать оное, и в мрачных своих представлениях сама себе нравится". [788]
Со временем, однако, Карамзин, видимо, охладел к былому кумиру. В 1798 г. он перевел для "Пантеона иностранной словесности" из "Magasin encyclopedique" статью "Оссиан", посвященную французскому переводу сборника Джона Смита. Автор статьи, признавая достоинства поэзии шотландского барда, ее трогательность, в то же время указывал на основной ее порок - унылое однообразие: "...беспрестанное повторение одних чувств, однех картин скоро утомляет... Основание и подробности сих гимнов всегда единообразны, и читатели, имеющие вкус, не должны уподоблять их таким творениям, в которых соединяются красоты и чувства всякого роду". [789] К такому мнению, очевидно, приближался и сам Карамзин в пору зрелости, коль скоро переводил он вольно, сообразуясь со своими взглядами. [790]
Тем не менее приверженность его к Оссиану прочно вошла в сознание современников, и близкие ему эмоции выражались в произведениях других русских сентименталистов. Они услаждались дикими мрачными пейзажами, меланхолическими песнопениями. Племянница М. М. Хераскова Александра Хвостова в "отрывке" "Камин" (1795) в мечтах уносится "в дремучие леса и грозные горы Шотландии". "Там... - представляет она себе, - ищу на песке следов храброго войска Фингалова; сижу с его героями вокруг горящего пня дубового; внимаю победоносному бардов пению и ловлю в воздухе унылый звук печальных песней Оссиана". [791]
С легкой руки Хвостовой воображаемые полеты в дикую Шотландию на поиски Оссиана и его героев становятся своего рода бродячим сюжетом сентименталистов. Они встречаются и в очерке некоего Ф. Ф. "Тень Оссиана", и в "Подражании Оссиану" князя Федора Сибирского, и в медитациях П. Ю. Львова "Сельское препровождение времени". [792] А П. И. Шаликов, в чьем творчестве сентиментализм карамзинского толка был доведен до слащаво-эпигонской крайности, в послании "К другу" ссылался на пример Хвостовой и тоже мысленно переносился в древнюю Шотландию, "...грозные скалы, - писал он, - дикие леса мрачные облака, свирепые ветры, бурные ночи, шумное море в песнях Оссиана доставляют несказанное удовольствие моему воображению. Отчего это? верно оттого, что ужас имеет в себе что-то весьма приятное". [793]
Из сентименталистской прозы мотив воображаемого полета в край Фингала перешел в раннюю романтическую поэзию, хотя приобрел здесь уже новый характер: теперь он позволял раскрыть героические аспект темы. [794] В сентименталистской же интерпретации этот аспект нередко отступал на задний план и даже вовсе исключался, заслоняемый меланхолической чувствительностью. Между тем именно сентиментальная трактовка отличает наиболее значительное, наиболее масштабное произведение русского оссианизма - трагедию В. А. Озерова "Фингал" (1805)
В основу трагедии был положен вставной эпизод из книги III одноименной поэмы Оссиана-Макферсона, соответствующим образом преобразованный; при этом героиня Агандека получила более благозвучное и удобное для русского стиха имя Моина. Опираясь на оссиановский сюжет, Озеров создавал классическую по внешней форме трагедию. Преромантический Оссиан легко осваивался классицизмом, чему способствовали и некоторая абстрактность повествования, и психологический схематизм, и идеализация героических персонажей, и отсутствие бытового реализма. В то же время Озеров не был ортодоксальным классиком, и его отход от классицизма состоял не только в формальном ограничении трагедии тремя актами, но в попытке, весьма еще робкой, правда, придать ей историческую и психологическую достоверность. Сочиняя своего "Фингала", он стремился воссоздать обычаи, нравы, обряды древних кельтов и скандинавов, обстановку их жизни, для чего внимательно изучал "расуждения" Макферсона и "Введение в историю Датскую" Малле. [795] Разумеется, "историческая верность" при изображении легендарных царств, была весьма условной, но для нас в данном случае важна сама осознанная тенденция драматурга. Созданный им национально-исторический колорит придавал трагедии в глазах современников, как свидетельствовал А. Ф. Мерзляков, "какую-то меланхолическую занимательность". [796]
Той же "меланхолической занимательности" добивался Озеров и при изображении внутренней жизни своих героев. Место "чистых", абстрактных страстей, раскрытию и противоборству которых посвящалась классическая трагедия, заняли чувства, лирические излияния Фингала и Моины. Они пассивны, страдательны, но тем самым вызывали в зрителях сочувственную жалость, на которую, видимо, и рассчитывал Озеров. Такой эмоциональный эффект трагедии не противоречил оссиановской поэзии с ее доминирующей скорбной тональностью. Но Озеров воспринял Оссиана односторонне. Героика битв, суровая дикость характеров отошли на задний план, превратились в своеобразный экзотический фон. О них лишь вспоминают барды в песнях, да герои в своих раздумьях о прошлом, весьма напоминающих мечтательные полеты воображения писателей-сентименталистов. Лейтмотивом трагедии стала лирическая тема любви Фингала и Моины, любви, обреченной на роковой исход.
Конечно, молодой Белинский преувеличивал, когда утверждал в "Литературных мечтаниях", будто бы Озеров "из Фингала сделал аркадского пастушка", [797] но несомненно, что под пером драматурга оссиановский могучий "король щитов", воин и полководец, претерпел значительные изменения, во многом утратил героические черты. Сама же трагедия явилась грандиозной элегией, написанной к тому же мелодичными стихами и украшенной театральными эффектами: хорами, пантомимой, балетом. И это обусловило ее успех, ибо отвечало вкусам и запросам публики. По свидетельству современника, весь Петербург знал наизусть монолог Моины "В пустынной тишине, в лесах среди свободы..." [798]
Поставленная впервые в конце 1805 г., трагедия Озерова держалась на сцене полвека. Более того, в своей разработке оссиановской темы Озеров имел продолжателей. В 1825 г. была напечатана элегия молодого поэта М. П. Крюкова "Сетование Фингала над прахом Моины", где само имя оплакиваемой девы показывало, что автор шел не от Макферсона, а именно от Озерова, развивал его поэтические находки.
А годом раньше в Петербурге была поставлена "драматическая поэма" А. А. Шаховского "Фингал и Роскрана, или Каледонские обычаи", созданная на основе сюжетных мотивов "Комалы" и "Сражения с Каросом" и служившая как бы продолжением озеровского "Фингала", поскольку здесь был показан следующий этап жизни героя (содержание пьесы см. ниже с. 573). В то же время новая пьеса была внутренне полемична по отношению к своей предшественнице. Любовная тема утратила здесь былое господствующее положение, рядом с нею на равных правах утверждается героическая тема борьбы с иноземными захватчиками. Вероятно, справедливо мнение, что "пьеса проникнута намеками на события Отечественной войны". [799] Показателен в этом отношении монолог Фингала в третьем явлении второго действия, обращенный к римскому воину Публию, которого он освобождает от плена, "Но вот что скажите вождю своему..." и т. д. (см. выше, с. 407). Тем самым драматическая интерпретация оссиановского сюжета обретала героическое и патриотическое звучание. Но, несмотря на это, пьеса Шаховского имела несравненно меньшее значение в истории русской литературы и театра, чем трагедия Озерова. Художественные достоинства ее были невелики, и она быстро сошла со сцены, тем более что русский оссианизм в это время уже шел на убыль.
При всей популярности "Фингала" Озерова следует признать, что основной формой усвоения Оссиана русской литературой была все же не драматургия, но поэзия. Первый опыт стихотворного переложения оссиановского сюжета принадлежал поэту-сентименталисту И. И. Дмитриеву. По любопытному совпадению он обратился к самому первому из оссиановских созданий Макферсона - рассказу об Оскаре и Дермиде, обнаруженному им в том же французском сборнике "Избранные эрские сказки и стихотворения", откуда его брат Александр черпал оссиановские фрагменты для прозаического перевода. Тяготевший в это время к повествовательным жанрам, И. И. Дмитриев создал чувствительную стихотворную повесть "Любовь и дружество" (1788), которую орнаментировал сентиментальными медитациями (вроде обращения к "священну дружеству") и завершил пасторальной сценой.
Стихотворение Дмитриева было создано и напечатано до появления перевода Кострова. Последний, как мы уже отмечали, в сущности положил конец прозаическим переводам макферсоновского Оссиана, а с другой стороны, стимулировал стихотворные переложения и подражания, для которых нередко служил исходным материалом. Впрочем, до конца XVIII в. стихотворные обработки оссиановских сюжетов были в русской литературе еще редкими, единичными явлениями. Регулярно они начали появляться в печати примерно с 1803 г. В 1811 -1812 гг. число таких публикаций уменьшилось, что, возможно, было связано с издательскими трудностями военного времени. Но с 1814 г. стихотворные обработки поэм Оссиана следуют одна за другой и достигают наибольшего числа к концу 1810-х годов, после чего начался постепенный спад.
Если проследить, какие именно поэмы Оссиана-Макферсона привлекали русских поэтов, то бросается в глаза несомненная избирательность. Чаще всего они обращались к "Песням в Сельме" и "Картону", и это не случайно. Обе поэмы при своем сравнительно небольшом объеме вобрали в себя как бы в концентрированном виде основные особенности и главные мотивы оссианической поэзии Макферсона. Стремительно развивающийся трагический сюжет (битва отца с сыном в "Картоне", рассказ Армина о гибели его детей в "Песнях в Сельме") сочетался здесь с разнообразными патетическими лирическими пассажами.. Не случайно Карамзин предпринял перевод именно этих поэм. К "Песням в Сельме" обращались двенадцать русских поэтов, к "Картону" - одиннадцать. Не все они, правда, перелагали эти поэмы полностью. Первая из них имеет пять полных переложений, вторая - четыре. Из "Песен в Сельме" выделялся монолог Кольмы, обращение к вечерней звезде, сетования Армина; из "Картона" - рассказ Клессамора о его походе, песнь Фингала о падении Балклуты, гимн Солнцу. Следующее место по числу стихотворений (9) занимает приложение к поэме "Бератон", известное как "Плач Минваны над Рино". Привлекала внимание и сама поэма "Бератон". Правда, полное переложение было только одно (Н. Ф. Грамматина); четыре поэта, изъяв повествовательную часть, объединяли начало и конец, где Оссиан вспоминает ушедшие годы, павших героев и прощается с жизнью, уповая на грядущую славу, и это представлялось читателям как "последняя песнь Оссиана". Остальные поэмы перелагались лишь в единичных случаях. Пять стихотворных переложений имеет вставной эпизод Морны из книги I "Фингала", по три - эпизод Комала и Гальвины из книги II "Фингала" и повесть об Оскаре и Дермиде. Только один поэт (Н. Ф. Грамматин) отважился на создание полного стихотворного переложения эпической поэмы "Темора", но не смог довести до конца свое предприятие. В отношении же "Фингала" не было даже таких попыток.
И еще одно обстоятельство обращает на себя внимание, когда мы рассматриваем весь комплекс русских стихотворных откликов на поэзию шотландского барда. Для подавляющего большинства русских поэтов обращение к Оссиану в той или иной форме было лишь эпизодом в их творческой биографии, не слишком продолжительным, как правило. В. Н. Один, перелагавший Оссиана более десятилетия, или упоминавшийся уже Н. Ф. Грамматин, который занимался этим с юных лет до конца жизни, составляют исключение. Более того, для многих поэтов это обращение к Оссиану было не только эпизодическим, но относилось к началу их творческого пути (у некоторых даже с Оссианом было связано первое выступление в печати). Как это ни парадоксально, но престарелый шотландский бард стал любимым поэтом юношества (впрочем, и Макферсон был молод, когда создавал его образ и поэтический мир). В некоторых учебных заведениях почитание Оссиана становится традицией, сохраняемой на протяжении десятилетий. Особенно это относится к Московскому университетскому благородному пансиону, откуда вышли многие переводчики оссиановских поэм и создатели стихотворений на оссианические темы.
Юношеское увлечение Оссианом переживали самые разные поэты, отличавшиеся друг от друга и размерами дарования и творческими судьбами, и значением в истории литературы, и даже относившиеся к разным поколениям. Среди них не только гении Пушкин и Лермонтов, не только выдающиеся деятели русской литературы Н. И. Гнедич, К. Н. Батюшков, П. А. Катенин, Н. М. Языков, Д. В. Веневитинов, А. И. Полежаев, но и забытые ныне, известные лишь специалистам литераторы: А. П. Бенитцкий, Д. П. Глебов, А. А. Крылов, Ф. И. Бальдауф, В. Е. Вердеревский, В. Н. Григорьев, А. Н. Муравьев и многие другие. Свои оссианические стихотворения они создавали до 25 лет, а некоторые (в том числе Катенин, Пушкин, Лермонтов) - до 20. По-видимому, для этих поэтов первой трети XIX в. оссианизм служил некоей ступенью на их пути к овладению романтической поэтикой, что вполне согласуется с преромантическим характером этого явления.
Особое значение имел Оссиан для литературного освоения народного творчества. Мы уже отмечали связь оссианических поэм Макферсопа с европейским преромантическим фольклоризмом. Порожденные этим движением, они одновременно способствовали его развитию. И в России творения легендарного шотландского барда попали в русло близких идей. Русские писатели в это время сами обратились к отечественному фольклору, [800] и поэмы Оссиана, осмыслявшиеся как воплощение народной поэзии Севера, становились тем самым близки для русских. Их художественные особенности и колорит - сочетание дикости и величия, мрачные, преимущественно ночные и туманные, пейзажи, скорбный меланхолический тон - все это распространялось на северную поэзию вообще, включая и русскую. Оссиан служил, таким образом, неким подспорьем при освоении русскими поэтами отечественного народного творчества. А это имело и обратное последствие: в родном фольклоре они искали формы для пересоздания поэм шотландского барда на русском языке. В конце XVIII-начале XIX в. крупнейшие русские поэты - Херасков, Радищев, Карамзин, Капнист экспериментировали, стремясь воспроизвести в своем творчестве размеры народной поэзии. Со временем такие эксперименты захватили и стихотворные переложения поэм Оссиана. И первый опыт в этой области принадлежал В. В. Капнисту.
Обладая сравнительно скромным поэтическим дарованием, Капнист был, однако, поэтом ищущим. На его попытки использовать в поэзии "простонародные" стихотворные размеры влиял близкий ему литератор, художник и ученый Н. А. Львов, деятельный пропагандист сближения родной литературы с народным творчеством. Львов подал ему пример, когда извлек из датской истории Малле "Песнь норвежского витязя Гаральда Храброго" и переложил ее "на российский язык образом древнего стихотворения с примеру "Не звезда блестит далече во чистом поле..." [801] Капнист сам признавался: "- Пользуясь советами его (Львова, - Ю. Л.), перевел я небольшую поэму Оссиянову "Картон", поместя в оной для сравнения как простонародными песенными, так и общеупотребительными ныне размерами сочиненные стихи". [802] Однако Капнист так и не решился опубликовать своего "Картона" целиком, и его опыт, весьма интересный для того времени, не оказал влияния на русских перелагателей Оссиана.
Среди сентименталистских исканий конца XVIII в., направленных на сближение русской литературы с фольклором, важное место занимает "Илья Муромец" Карамзина (1795) - первая сказочно-богатырская поэма, оставшаяся, однако, незавершенной. Написана она была нерифмованным 4-стопным хореем с постоянной дактилической клаузулой, причем автор утверждал, что "мера" эта "совершенно русская" и что "почти все наши старинные песни сочинены такими стихами". [803] Утверждение это, хотя и не вполне справедливое, отвечало потребностям времени. В пору, когда было широко распространено стремление реформировать литературу на фольклорной основе, был установлен размер, признанный национальным, народным. Его называли "русским стихом", "русским размером", "русским складом", вскоре он получил широкое распространение и применялся не только в сказочных поэмах ("Бахарияна" М. М. Хераскова, 1803; "Бова" Пушкина-лицеиста, 1814), но и в эпических произведениях (например, древняя повесть А. X. Востокова "Певислад и Зора", 1804) и даже лирических, преимущественно тех, которые ориентировались на народные жанры: песни, плачи, причитания. За "русским складом" утвердилась репутация героического; позднее им пользовались при написании патриотических поэм, связанных с Отечественной войной.
Поэзия Оссиана воспринималась как героическая, народная и северная. Поэтому было естественно использовать "русский склад" при передаче ее по-русски. Первый шаг в этом направлении сделал Н. И. Гнедич. Увлеченный идеей народности в литературе, молодой поэт, который вскоре обратился к "Илиаде", предпринимает попытку сроднить шотландского барда с отечественным фольклором. В 1804 г. он опубликовал "Последнюю песнь Оссиана" (переложение начала и конца "Бератона"), утверждая при этом, что для Оссиана больше всего подходит "гармония стихов русских" (см. ниже, с. 561). Тем же размером Гнедич переложил и "Песни в Сельме".
Перелагал он весьма вольно: распространял одни места поэм, сокращал или исключал другие. Но главное состояло в сближении Оссиана с русским народным творчеством. Воссоздание фольклорных параллелизмов встречается и в поэмах Оссиана-Макферсона, но у Гнедича число их множится. Передавая жалобы оссиановских героев, он стилизовал их в духе русских плачей и причитаний. Приведем пример того, как в поэме "Красоты Оссиана, или Песни в Сельме" Гнедич преобразовывал текст Кострова, на который, видимо, опирался. Кольма обращается к брату и возлюбленному, сразившим друг друга.
У Кострова: "О друзья мои! беседуйте со мною, услышьте голос мой. Но увы! они безмолвны, они безмолвны навсегда; сердца их уже охладели и не бьются под моею рукою". [804]
У Гнедича:
Вы молчите! Побеседуйте,
Хоть полслова вы скажите мне,
Хоть полслова - на стенания;
Но увы! они безмолвствуют!
Навсегда они безмолвствуют!
Уж не бьются и сердца у них
Не забьются никогда они! {[805]}
"Песнями в Сельме" закончились переложения Гнедича из Оссиана. Но опыт его не прошел даром. После него то один, то другой поэт принимались сближать Оссиана с отечественным фольклором, применяя для этого "русский склад". Так, Ф. Ф. Иванов переложил "Плач Минваны" (1807), Д. П. Глебов - "Крому" (1809), некий П. Медведев - тоже плач Минваны, [806] Н. М. Кугушев - "Сулиму" (из оссиановских поэм Гарольда) [807] и т. д.
В 1810-е годы, хотя число стихотворных переложений Оссиана возрастало, "русский склад" при этом применялся реже, и такие опыты носили обычно подражательный, ученический характер. С одной стороны, размер понемногу выходил из моды, с другой - углубляющееся понимание национального своеобразия литератур побуждает передовых литераторов признать несоответствие духовного мира древних обитателей Шотландии и России и как следствие - непригодность "русского склада", проникнутого иным национальным духом, для передачи поэзии шотландского барда. Сам Гнедич, который раньше считал возможным переводить "Илладу" александрийским стихом, а затем перешел к воссозданию на родном языке древнегреческого гекзаметра, теперь уже осуждает свои юношеские оссиановские опыты, ибо, утверждает он, "размер стиха есть душа его; и чем более поэзия народа оригинальна, тем более формы размеров отличаются особенностию, определяющею свойства стихов и их приличие". [808]
В 1820-е годы "русский склад" вообще постепенно выходил из употребления, и поэты - переводчики Оссиана к нему уже не обращались. Только Н. Ф. Грамматин, продолжая свои переложения, начатые еще в 1804 г.; неотступно придерживался этого размера. Но когда эти переложения были посмертно изданы в 1829 г., их стих вызвал недовольную реплику рецензента (см. ниже, с. 563).
Но вернемся к началу века. Соединение Оссиана с русской народной поэзией приобрело новый смысл после обнаружения и опубликования древнейшего произведения русский литературы "Слова о полку Игореве". С самых первых упоминаний - в статье Карамзина в журнале "Spectateur du Nord", [809] в предисловии А. И. Мусина-Пушкина к первому изданию "Слова" [810] - безымянный создатель этого литературного памятника неизменно уподоблялся шотландскому барду. Эти сближения "Слова" и поэм Оссиана уже не раз отмечались и объяснялись исследователями. [811] С другой стороны, научно раскрыто и доказано принципиальное различие между подлинным памятником древней словесности и псевдоисторической стилизацией XVIII в. [812] Но именно эти оригинальность и неповторимость "Слова" побуждали на первых этапах освоения уподоблять его чему-то знакомому и привычному. К моменту обнаружения "Слова" Оссиан уже был хорошо известен в России, воспринят русской культурой как образец древней северной воинственной поэзии. Творение Макферсона, приспособленное к современным ему вкусам и эстетическим воззрениям, было ближе и доступнее, чем подлинное древнее произведение, хотя и отечественное. И шотландский бард в каком-то смысле помогал понять древнерусского певца. Это было естественно и закономерно, особенно при том уровне, на котором находилась русская историческая наука и фольклористика к началу XIX в.
Сопоставление творца "Слова" с Оссианом, а иногда и с Гомером, преследовало и другую цель. Тем самым подчеркивалось, что значение древнерусского памятника не ограничивается национальными рамками, что он имеет более широкое международное достоинство и что, следовательно, русские имели в своем прошлом поэтов, не уступавших великим гениям других народов. "Песнь полку Игореву свидетельствует, что и славяне имели своих Оссиянов", писал еще в 1801 г. Павел Львов, [813] и сходные суждения повторялись в дальнейшем неоднократно.
Оссиан служил подспорьем не только в осмыслении "Слова". Выше уже отмечалось, что патриотический пафос, вдохновлявший Макферсона, получил своеобразное преломление в литературах континентальной Европы, где "Поэмы Оссиана" стимулировали творческое обращение к древней истории своих народов. Нечто подобное происходило и в России. Пробуждавшийся в конце XVIII в. в русском обществе интерес к героическому прошлому родины, интерес, особенно усилившийся в годы наполеоновских войн, наталкивался на недостаток известных к тому времени исторических материалов. А сохранившийся сухой и скудный летописный материал не поддерживался народным эпосом: русские былины в значительной мере оторвались от истории, сблизились со сказкой. Еще В. В. Сиповский указывал, что в первое десятилетие XIX в. в русской исторической прозе "ясно определяется сознательное стремление воссоздать утраченный исторический эпос древней Руси путем обработки летописных сюжетов по образцу "песен Оссиана" и "Слова о полку Игореве"". [814] Исследователи отмечали появление оссианической стилизации в исторических повестях, начиная с середины 1790-х годов, т. е. вскоре после опубликования перевода Кострова. К числу таких произведений относят повести: "Громобой" (1796) Г. П. Каменева, "Роговольд" (1798) и "Славенские вечера" (1809) В. Т. Нарежного, "Оскольд" (ок. 1800) М. Н. Муравьева, "Ольга на гробнице Игоревой" (1800) анонимного автора, "Рогнеда, или Разорение Полоцка" (1804) Н. С. Арцыбашева, "Предслава и Добрыня" (1810) К. Н. Батюшкова. [815]
Следует, однако, подчеркнуть, что такой переход от Оссиана к национальному историческому прошлому наблюдался не только в русской прозе, но и в поэзии и даже в драматургии. Не случайно Озеров непосредственно после "Фингала" написал трагедию "Димитрий Донской" (1806).
Или пример из области поэзии. Упоминавшийся уже Ф. Ф. Иванов, радикально настроенный поэт, который в 1807 г. опубликовал переложенный "русским складом" "Плач Минваны", через год выступил со стихотворением в том же размере, но уже основанном на летописном сюжете: "Рогнеда на могиле Ярополковой" (в сущности тоже "плач"):
Перестаньте, ветры бурные,
Перестаньте бушевать в полях;
Тучи грозные, багровые,
Перестаньте крыть лазурь небес!
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот те холмы величавые,
Прахи храбрых опочиют где;
Вот и камни те безмолвные,
Мхом седым вокруг поросшие.
Вижу сосны те печальные,
Что склоняют ветви мрачные
Над могилой друга милого...
и т. д. {[816]}
Здесь летописный сюжет, преобразованный в форме оссиановского плача, и оссианическая образность, введенная в стиль и размер русской былины, образуют органическое единство. При этом поэт ориентируется не только на элегический, но и на героический аспект оссиановской поэзии. Рогнеда вспоминает любимого,
Чей в боях меч, будто молния,
Белый огнь струит по ребрам гор,
Рассекая так щиты врагов,
Сыпал искры ты вокруг себя.
Сколько сильных от руки твоей
Пало ниц!.. {[817]}
Это лишь один пример, взятый наудачу; их число можно было бы умножить. Именно героический, национально-патриотический пафос, воплощенный в возвышенных поэтических образах, привлекал к Оссиану в пору борьбы с Наполеоном русских поэтов, продолживших в этом отношении традицию Державина.
В 1806 г. В. А. Жуковский пишет "Песнь барда над гробом славян-победителей". Обращение к прошлому своего народа здесь (как и в упоминавшихся "Димитрии Донском" Озерова или "Рогнеде" Иванова) служило для выражения патриотических мыслей и чувств, связанных с современностью. Поэт сам указал впоследствии, что его стихи "относятся к военным обстоятельствам того времени", [818] т. е. победам русских войск осенью 1805 г. при Кремсе и Шенграбене и последующей катастрофе при Аустерлице. И, создавая "песнь", которая прославляла павших героев и призывала живых к новым подвигам, Жуковский широко использовал образы, мотивы, колорит, заимствованные из поэм Оссиана. [819] Сама идея стихотворения, возможно, была почерпнута из того же источника, где без песни барда над погибшими воинами их тени не могут успокоиться и вступить в воздушные чертоги праотцев. Оссиановские картины (с державинской окраской) предстают с самого начала "Песни":
Ударь во звонкий щит! стекитесь ополченны!
Умолкла брань - враги утихли расточенны!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зажжем костер дубов; изройте ров могильный;
Сложите на щиты поверженных во прах:
Да холм вещает здесь векам о бранных днях,
Да камень здесь хранит могущих след священный! {[820]}
Кульминационным моментом "Песни" служит явление барду теней в духе Оссиана.
В следующем году С. П. Жихарев написал стихотворение "Октябрьская ночь, или Барды", основанием которого послужило приложенное Макферсоном к "Кроме" подражание Оссиану. Но, опираясь на оссианический первоисточник (известный ему по немецкому переводу Дениса), юный поэт создал в сущности новое произведение, введя в песни бардов оплакивание и прославление героев, павших за отчизну. Конечно, стихотворения Жуковского и Жихарева - вещи несопоставимые по своему значению, но тем не менее, взятые вместе, они наглядно показывают, как важна была русским поэтам в это время опора на Оссиана. Величие сила и благородство оссиановских героев, лирическое напряжение и торжественный пафос поэм помогали находить средства для художественного воплощения трагичных событий современности. Известная доля условности оссиановских образов не препятствовала этому: реалистическое изображение войны еще не стало достоянием "высокой" литературы. А мрачный колорит оссиановской поэзии, ее общая скорбно-меланхолическая тональность, ощущение тревоги, пронизывающее многие поэмы, - все это было особенно созвучно настроениям русских людей в ту пору, когда исход борьбы с Наполеоном не был еще решен, и особенно в 1812 г. во время продвижения французских войск к Москве. Знаменательно, что русские полководцы генералы А. П. Ермолов и А. И. Кутайсов читали Фингала" накануне Бородинского сражения, оказавшегося для Кутайсова роковым. [821]
Разгром французской армии и изгнание ее из пределов России, победоносное шествие русских войск по Европе вызвали к жизни совершенно иные настроения. В патриотической поэзии 1813-1815 гг. возобладала одическая традиция, восходящая к Ломоносову и в значительной мере вытеснившая оссианические мотивы.
Правда, юный К. Ф. Рылеев, находившийся еще в кадетском корпусе, написал в 1813 г., явно подражая Оссиану, прозаическую "Победную песнь героям": "Возвысьте гласы свои, барды. Воспойте неимоверную храбрость воев русских! Девы красные, стройте сладкозвучные арфы свои; да живут герои в песнях ваших. Ликуйте в виталищах своих, герои времен протекших. Переходи из рук в руки, чаша с вином пенистым, в день освобождения Москвы из когтей хищного", и т. д. [822] Но Рылеев ориентировался не на Макферсона, а на "Песнь Оссиана на поражение римлян" Э. Гарольда, чьи оссиановские поэмы в целом более жизнерадостны. [823]
Оссианизм наложил отпечаток и на связанное с Отечественной войной элегическое творчество К. Н. Батюшкова. Характерные оссиановские выражения обнаруживаются в стихотворении "Переход через Рейн" (1816), написанном по личным воспоминаниям о вступлении русских войск во Францию. Реальные картины сочетаются здесь с условными, ставшими уже традиционными замками "в туманных, облаках", "нагорными водопадами", "бардами", "чашей радости" и т. п. [824] Целиком проникнута оссианическим духом косвенно относящаяся к событиям наполеоновских войн монументальная элегия "На развалинах замка в Швеции" (1814). Тематически она связана со Скандинавией (и певцы соответственно зовутся здесь не "бардами", а "скальдами"), но в то же время в ней развиваются характерные мотивы оссиановских поэм. Это и престарелый воин, поседелый в боях, благословляющий сына на подвиги во имя славы, и юноша, несущий "на крыльях бури" войну "врагам отеческой земли", и "погибших бледный сонм", который возносится в загробный мир, и скальды, готовящие на холмах пиршество, и "дубы в пламени" и т. д. Но все это, как и в поэмах Оссиана, - лишь воспоминание о героическом прошлом. Ныне же
... все покрыто здесь угрюмой ночи мглой,
Все время в прах преобратило!
Где прежде скальд гремел на арфе золотой,
Там ветер свищет лишь уныло! {[825]}
Отсюда меланхолический колорит, присущий стихотворению.
Лицеист Пушкин, перелагавший "Кольну-дону" ("Кельна", 1814) и создававший подражание "Осгар" (1814), где сочетал Оссиана и Парни, стилизует в оссианическом духе (не без влияния Батюшкова) и события наполеоновских войн. Так, в "Воспоминаниях в Царском Селе" (1814), которые открываются картиной "угрюмой нощи", являются "тени бледные погибших... в воздушных съединясь полках", а при наступлении русских войск "звучат кольчуги и мечи". Соответственно у Пушкина и Наполеон сокрушается на Эльбе:
... раздроблен мой звонкий щит,
Не блещет шлем на поле браней;
В прибрежном злаке меч забыт
И тускнет на тумане.
Видно, должно было пройти полтора десятилетия, прежде чем Пушкин смог показать в "Полтаве" реальную обстановку сражения со штыковыми атаками пехоты, сабельным ударом конницы, орудийными залпами и т. д. А далее последовало и "Бородино" Лермонтова.
Героическая интерпретация оссианизма была подхвачена и развита в конце 1810-х-начале 1820-х годов литераторами, прямо или косвенно связанными с декабристским движением. П. А. Вяземский в статье "О жизни и сочинениях В. А. Озерова", предпосланной собранию сочинений драматурга, писал: "Воображение Оссиана сурово, мрачно, однообразно, как вечные снега его родины. У него одна мысль, одно чувство: любовь к отечеству, и сия любовь согревает его в холодном царстве зимы и становится обильным источником его вдохновения. Его герои - ратники; поприще их славы - бранное поле; олтари могилы храбрых". [826] Поэзия Оссиана утверждалась, таким образом, как гражданская и народно-героическая и вновь подчеркивалась ее близость северной русской поэзии. И это воззрение разделялось декабристами. Кюхельбекер в стихотворении "Поэты" вводит Оссиана в ряд певцов, призванных вещать народам - великие истины. У Александра Бестужева раздумья о прошлом страны "возбуждают... мысли оссиановские". [827] Связанный с тайным обществом А. М. Мансуров пишет "Умирающего барда", подражание Оссиану, где прославляются герои, отдавшие жизнь в правой битве.
Неизменным вниманием пользовался Оссиан в петербургском Вольном обществе любителей российской словесности (1816-1825) - литературном объединении, находившемся под непосредственным влиянием писателей-декабристов. На заседаниях обсуждались, а затем печатались в журнале общества "Соревнователе просвещения и благотворения" оссианические переложения и подражания А. А. Никитина (секретаря общества), А. А. Крылова, В. Н. Григорьева, М. П. Загорского, в которых так или иначе разрабатывался героический аспект оссианизма. [828] 16-летний Н. М. Языков опубликовал в "Соревнователе" свое первое стихотворение "Послание к Кулибину", где воспевал героя Фингала.
Для осмысления образа Оссиана в русской гражданской поэзии этого времени показательно стихотворение А. И. Писарева, напечатанное одновременно в "Соревнователе" и "Мнемозине" В. К. Кюхельбекера и В. Ф. Одоевского. Найдя у французского поэта-преромантика Ш.-И. Мильвуа стихотворение, утверждавшее нравственное величие и силу народного певца, русский автор заменил шведского скальда Эгила Оссианом и тем самым не только осложнил конфликт противоборством скандинавов и каледонцев, но и закрепил это имя за романтическим образом поэта - трибуна и бойца, который равно торжествует, сражаясь оружием и песней.
Как и в пору войны с Наполеоном, в гражданской поэзии декабристского периода оссианический образ барда, перенесенный на славянскую почву, приобретает актуальный патриотический смысл. Мы встречаем его в "Песни барда во время владычества татар в России" (1823) Н. М. Языкова и в "Песни на могиле падших за Отечество" (1818) А. А. Никитина. А после разгрома восстания связанный с декабристами А. А. Шишков (1799-1832) в стихотворении "Бард на поле битвы" прославлял и оплакивал павших товарищей:
Он вызывал погибших к битве новой,
Но вкруг него сон мертвый повевал,
И тщетно глас его суровый
О славе мертвым напевал. {[829]}
И. возможно, не без оссиановских реминисценций назвал "бардом" Пушкина А. И. Одоевский в ответном послании из Сибири ("Но будь покоен, бард: цепями, Своей судьбой гордимся мы...").
Вершиной декабристской исторической поэзии явились, как известно, "Думы" Рылеева, целью которых было, по словам А. А. Бестужева, "возбуждать доблести сограждан подвигами предков". [830] Оссиан здесь не упоминается. Но юношеское увлечение Рылеева шотландским бардом не прошло и наложило свой отпечаток на "Думы". Это проявляется и в лирическом характере повествования, и в однообразном меланхолическом колорите, и в условно северных преимущественно ночных пейзажах, и т. д. Недаром на титульном листе "Дум" (М., 1825) было помещено изображение самого Оссиана, заимствованное из французского издания оссиановских стихотворений Баур-Лормиана. Рылеева в Оссиане, видимо, привлекал лейтмотив его поэм, гласящий, что гибель за честное, правое дело - почетна и будет прославлена бардами в грядущих поколениях. Но поэт-декабрист при этом добавлял: "Славна кончина за народ!" ("Волынский"), В таком переосмыслении этического идеала проявилась сущность декабристского оссианизма.
Но в русском оссианизме этого времени существовало и другое направление, элегическое, наиболее ярким образцом которого служит баллада В. А. Жуковского "Эолова арфа" (1814). [831] Оссианический колорит, создаваемый именами (Морвен, Минвана), описаниями природы, картинами охот и пиров, вещей арфой, повешенной на дубе, и т. д., в сущности весьма условен, не столько из-за содержащихся в нем примет рыцарского средневековья (замок с зубчатыми стенами, рыцарские доспехи), сколько из-за того, что он служит фоном для любовной трагедии, возникшей на почве сословного неравенства: такая ситуация невозможна в поэтической системе Оссиана-Макферсона. Оссианизм "Эоловой арфы" - это некая художественная подцветка, которую Жуковский придавал поэтическому воплощению своей глубоко личной любовной трагедии.
Созданная в "Эоловой арфе" строфическая форма, состоящая из сочетания строк двух- и четырехстопного анапеста, получила распространение в русской поэзии. Однако написанные этими строфами стихотворения уже не имели прямого отношения к Оссиану (исключая "Картон" в переложении А. А. Слепцова, 1828). То же можно сказать и о появлявшихся с конца 1810-х гг. лирических стихотворениях и балладах, героини которых были наделены оссианическими именами Мальвина и реже - Минвана. Имена эти оторвались от своего первоисточника, стали условным обозначением романтической героини вообще. А. Ф. Воейков писал, например, в "Послании к N.N.":
...добродетель во плоти,
Уныло-томная Минвана,
Пленяя запахом кудрей,
Нас, легкомысленных людей.
Обманывает, как Ветрана... [832]
Годы русского оссианизма были уже сочтены. Он сыграл свою историческую роль и должен был сойти с литературной сцены. В 1820-е годы английская литература была важна для России прежде всего Байроном и Вальтером Скоттом, которые отвечали новым запросам, но не "Оссианом" Макферсона. Если на рубеже XVIII и XIX вв. к Оссиану так или иначе обращались крупнейшие русские писатели: Державин, Костров, Карамзин. Дмитриев, Озеров, Жуковский, Гнедич, Батюшков, Катенин, то во второй половине 20-х годов редкие уже переложения из Оссиана подписываются малоизвестными именами третьестепенных авторов, каких-нибудь Ивана Бороздны, Андрея Муравьева или А. Слепцова, даже имя которого до нас не дошло. И если еще в середине 30-х годов мы встречаем оссиановскую тему у И. И. Козлова и В. К. Кюхельбекера, то следует иметь в виду, что и слепец Козлов и заключенный в Свеаборгскую крепость Кюхельбекер были оторваны от современной жизни и заново переживали литературные впечатления молодости.
Показательна творческая эволюция Валериана Олина, поэта небольшого дарования, но чуткого к веяниям времени. Как мы уже отмечали, Оссианом он занимался свыше десяти лет. Сперва он более или менее свободно перелагал творения Макферсона: "Сражение при Лоре" (1813, 1817). "Темора" (кн. V-1815) и др. Позднее он стал создавать на основании оссиановских сюжетов самостоятельные поэмы: "Оскар и Альтос" (1823) и "Кальфон" (1824), структурно приближающиеся к байроническому типу. Причем если первоначально Олин применял в качестве стихотворного размера архаический александрийский стих ("Сражение при Лоре") или гекзаметр ("Темора"), то теперь он перешел к характерному для романтических поэм четырехстопному ямбу с вольной рифмовкой, специально подчеркивая, что такой метр заключает в себе "более быстроты и движения". [833] И критика не преминула заметить его приверженность к стилистическим новшествам. "Поэма, - писал о "Кальфоне" О. М. Сомов, - разложена на длинные строфы или отделения, по образцу поэм романтических". [834] А далее Олин пришел уже к прямым подражаниям Байрону: начал писать поэму "Манфред", создал трагедию "Корсер" (1826).
Пушкин с его безошибочным литературным чутьем, по-видимому, раньше других понял, что Оссиан устарел. Недаром зачин из "Картона" он использовал для обрамления своей шуточной поэмы-сказки "Руслан и Людмила" (1820):
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.
Нам представляется справедливым высказывавшееся уже предположение, что в "Руслане и Людмиле" имена Финна и Наины, содержащиеся в иронической вставной истории о герое, который безуспешно пытался завоевать сердце красавицы, пока она не превратилась в дряхлую старушонку, должны были ассоциироваться в сознании современников с Фингалом и Мойной - героями оссиановской трагедии Озерова. [835] А это соответствие бросало иронический отблеск на оссиановскую тематику вообще.
В 20-е годы Оссиан постепенно утрачивает актуальное значение для русской литературы. Показательно, что именно в это время распространяется мнение о поддельном характере его поэм. Один, например, раньше уверенный в их подлинности, отказался от этого взгляда и писал в 1823 г.: "Теперь уже нет никакого сомнения, что Оссиан не существовал никогда и что поэмы, известные под именем Оссиановых, сочинены самим Макферсоном". [836]
Только заточенный в крепость Кюхельбекер, оторванный от активной литературной жизни и мысленно переживавший то безвозвратно ушедшее время, когда поэзия Оссиана служила вдохновляющим примером для него и друзей, создает в 1835 г. стихотворение, где образ шотландского барда, ставший уже для многих условным литературным штампом, проникался живым чувством, сливался с лирическим героем - декабристом, пережившим трагедию поражения. Напоминая о героической поре русского освободительного движения, стихотворение "Оссиан" служило своего рода завершением русского оссианизма как действенного явления отечественной литературы.
После 1830-х годов стихотворные переложения поэм Оссиана на русский язык - явление крайне редкое и незначительное. Новый прозаический их перевод, выпущенный в 1890 г. Е. В. Балобановой, [837] носил ученый характер и сколько-нибудь заметного влияния на литературу не оказал. "Знакомство с Оссианом по переводу г-жи Балобановой, - писал рецензент, - доставит не столько эстетическое наслаждение, сколько того особого рода удовольствие, какое испытывается при научных занятиях". [838] Правда, Н. С. Лесков, узнав из цитированной рецензии об изданном переводе, рекомендовал своему пасынку Б. М. Бубнову, переводившему английских поэтов, выбрать "что-нибудь из Оссиана" и переложить стихами, [839] однако никаких реальных последствии эта рекомендация, видимо, не имела. Тогда же литератор-любитель, юрист по образованию, И. Ф. Любицкий предпринял "перепев поэм Оссиана" гекзаметром на основании перевода Балобановой. Но "перепев" этот так и не увидел света. [840] К началу XX века Оссиан воспринимался уже не как живое литературное явление, а как отзвук былого, давно ушедшего. Именно как воспоминания о далеком героическом прошлом, которое чуждо скучной повседневности, звучат стихотворения "Оссиан" Н. С. Гумилева и "Я не слыхал рассказов Оссиана..." О. Э. Мандельштама.
В наше время образ Оссиана едва ли вдохновит поэта (хотя, конечно, предсказания в области поэзии - вещь весьма ненадежная). "Поэмы Оссиана" Джеймса Макферсона могут вызывать теперь интерес главным образом потому, что они ознаменовали существенный этап в развитии европейских литератур, в том числе и русской. Напомнить современным читателям, что представляет из себя этот литературный памятник, показать, какой след оставил он в отечественной культуре, - этой целью мы руководствовались, подготовляя настоящее издание.