Общество друзей словесных наук, объединение молодых петербургских литераторов, возникло около 1784 года под организационным и идейным влиянием московского масонского кружка Н. И. Новикова, И. Г. Шварца и А. М. Кутузова, испытав сложное воздействие моралистических учений, пропаганды просвещения, политического либерализма и утопических надежд на всеобщее преображение человечества. Вступление в Общество молодых литераторов-разночинцев и младших офицеров флота окрасило его заседания в своеобразные тона.
В обстановке общественного подъема 1788–1789 годов члены Общества были, видимо, настроены решительно, что, может быть, не случайно, совпало с вступлением в него А. Н. Радищева. Наиболее активными членами были М. И. Антоновский, С. С. Бобров, С. А. Тучков, К. А. Лубьянович, С. С. Пестов, А. М. Вындомский. Тесно связанное с деятельностью Радищева, Общество оказалось вплетенным и в биографию Пушкина: С. А. Тучков был «братом» Пушкина по кишиневской ложе «Овидий» и, вероятно, одним из источников сведений поэта об авторе «Путешествия», А. М. Вындомский — отцом П. А. Осиповой-Вульф. Бумаги его, ныне утраченные, хранились в Тригорском и могли быть в поле зрения Пушкина. Первое точное упоминание Общества встречается в переписке его организатора М. И. Антоновского и Г. Р. Державина (1786). В 1789 году Общество издавало журнал «Беседующий гражданин», в последней (декабрьской, вышедшей, видимо, весной 1790 года) книжке которого опубликована статья Радищева «Беседа о том, что есть сын Отечества». Видимо, в связи с арестом Радищева Общество прекратило существование, хотя известия о репрессиях против его членов документально не подтверждаются.
После распада Общества большинство членов поспешило покинуть Петербург. Общелитературную известность приобрели два его члена: С. С. Бобров и С. А. Тучков.
Семен Сергеевич Бобров родился около 1763 года в Ярославле, в семье священника. Поступив в девятилетием возрасте в духовную семинарию, он в 1780 году переходит в гимназию при Московском университете, а в 1782 году становится студентом.
Бобров был членом Дружеского ученого общества и Общества университетских питомцев. Он участвует в издательской деятельности Н. И. Новикова, активно сотрудничает в масонском журнале «Покоящийся трудолюбец».
Окончив в 1785 году университет, Бобров переехал в Петербург и в 1787 году «был определен в канцелярию сената к герольдмейстерским делам»[47]. Здесь он сначала сотрудничает в журнале «Зеркало света», а затем примыкает к Обществу друзей словесных наук, во главе которого стоял давний знакомец Боброва по университету М. И. Антоновский. Членами Общества были также знакомые Боброву по Москве П. П. Икосов и С. А. Тучков. В 1789 году общество издавало журнал «Беседующий гражданин». Бобров становится одним из самых деятельных его сотрудников и принимает участие в полемике своего журнала с «Почтой духов» И. А. Крылова, напечатав в «Беседующем гражданине» переведенную с английского статью «Пустые бредни о духах».
В марте 1792 года Бобров переходит на службу в Черноморское адмиралтейское управление к адмиралу Н. С. Мордвинову и надолго покидает Петербург. Можно полагать, что этот отъезд связан со зловещими событиями начала 1790-х годов: арестом Радищева, закрытием Общества друзей словесных наук, громким процессом Н. И. Новикова.
На юге России Бобров провел около десяти лет. Он служил в Николаеве и совершал частые служебные поездки по всему южному краю, побывал в Крыму, посещал Херсон, Керчь, Николаев и Одессу. Поездка с Мордвиновым в Крым послужила толчком к созданию одного из самых значительных произведений Боброва — поэмы «Таврида». В эти годы Бобров почти не печатался, хотя работал очень интенсивно: позднее им было опубликовано множество стихотворений, написанных в этот период. Возможно, молчание Боброва было вынужденным. Во всяком случае, на него счел нужным обратить внимание читателей рецензент собрания сочинений Боброва, его давний почитатель И. И. Мартынов: «Ежемесячное издание, известное под названием „Беседующий гражданин“, украшается несколькими его стихотворениями, которые имеют на себе печать истинного гения… К сожалению любителей поэзии, сей стихотворец долго после того молчал»[48].
Около 1800 года Бобров, вероятно вместе с Мордвиновым, возвращается в Петербург, где становится переводчиком адмиралтейств-коллегии, а затем переводчиком в «Комиссии составления законов» (1804).
Последние годы жизни Боброва отмечены участием в Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств. Он помещает свои произведения в журналах активных членов общества: И. И. Мартынова («Северный вестник», «Лицей»), А. П. Беницкого и А. Е. Измайлова («Талия» и «Цветник»). 19 октября 1807 года Бобров единогласно был принят в члены Общества.
В 1807–1809 годах выходит из печати одно из последних произведений Боброва — мистико-аллегорическая философская поэма «Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец», которая окончательно упрочила за Бобровым среди противников поэта славу малопонятного тяжелодума.
Нет спора, что Бибрис богов язы́ком пел,
Из смертных бо никто его не разумел, —
откликнулся эпиграммой вместо некролога на смерть Боброва Вяземский.
Здоровье Боброва после возвращения в Петербург было, видимо, сильно подорвано. Он много пил, о чем свидетельствуют, в частности, эпиграммы его многочисленных литературных противников, которые прозвали его Бибрисом (от лат. bibire — пить):
Как трудно Бибрису со славою ужиться!
Он пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться!
Умер Бобров от чахотки в большой бедности в 1810 году. Университетский товарищ Боброва П. П. Икосов сообщил в некрологе некоторые подробности его кончины; «Болезнь его сначала имела медленное нашествие; сильный кашель только его обременял… потом такая осиплость в горле появилась, что сострадательно было на него смотреть, если он хотел что с чувством выразить. В таком положении г. Бобров был месяца четыре или более, а недели две перед кончиною слег в постель и открылось у него гортанью кровотечение… на 22 марта около трех часов ночи после спокойного сна пустилась вдруг кровь как бы из всех сосудов разом, и тут смерть восторжествовала, сразив больного на руках супруги»[49].
Последняя его книга «Древний российский плаватель» была издана в 1812 году посмертно «в уважение усердной службы и честного поведения сего чиновника и бедности оставшегося по нем семейства»[50].
Основные издания сочинений С. С. Боброва:
Таврида, или Мой летний день в Таврическом Херсонесе. Поэма в стихах, Николаев, 1798.
Рассвет полночи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных гениев России с последованием дидактических, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва, чч. 1–4, СПб., 1804 (ч. 4 — «Херсонида»).
Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец. Поэма в стихах, чч. 1–2, СПб., 1807–1809.
Еще вкруг солнцев не вращались
В превыспренних странах миры,
Еще в хаосе сокрывались
Сии висящие шары,
Как ты, любовь, закон прияла
И их начатки оживляла.
Как дух разлившись в их ростках,
Могущество твоей державы
От древности свои уставы
Хранит доселе в сих мирах.
Из бездны вышедши ужасной,
Собор небесных сих светил
Был смесью вновь бы несогласной,
Когда бы ты лишилась сил;
Ты, зыбля стрелы воспаленны,
В пределы мещешь отдаленны.
Огонь столь много их кует,
Что ты творенье всё пронзаешь,
Когда всемощно пролетаешь
Великий свет и малый свет.
Миры горящи соблюдают
Закон твой в горней высоте;
Вертясь вкруг солнцев, побуждают
Чудиться стройной красоте.
Не ты ль их водишь хороводом?
Не ты ль их правишь мирным ходом?
Коль в седьмитростную свирель
Спокойный тамо Пан играет,
То не тебя ль изображает,
С согласьем выражая трель?
Не ты ль в природе сопрягаешь
И мужеский и женский пол?
Не ты ли, тайный, созидаешь
В вещах двуродных свой престол?
Где вьются виноградны лозы,
Где две друг к дружке жмутся розы,
Где птички вьют гнездо весной,
Где отрок матерь обнимает,—
Не твой ли пламень обитает
В красе их связи таковой?
Любовь! — ты царствуешь повсюду
И строишь дивны красоты;
Ты дышишь в бытиях — внутрь-уду;
Ты симпатической четы
Внезапно руки соплетаешь;
Ты в их усмешках обитаешь;
Ты блещешь в взорах чад своих;
Ты в них глубоко воздыхаешь;
Ты в нежных звуках вылетаешь
Из дышащих свирелей их.
Коль сладко зреть тебя душою
Сияющих душ в тишине!
Совокупленные тобою,
Едину точку зрят оне;
Их каждый в жизни шаг измерен,
Как звездный путь, — тих, строен, верен.
Единогласный их собор
Невинность падшу восставляет;
О ней их сердце воздыхает,
О ней слезится нежный взор.
Но древний змий, покрытый мраком,
Когда из бездны той ползет,
Где он, лежа с угрюмым зраком,
В груди клуб зол ужасных вьет,
И в чреве Тартар возгнещает,
Да в жупелах его рыгает, —
Тогда идет он с злобой в мир;
Он рвет друзей, супругов узы;
Он рушит всех вещей союзы,
Он свет отъемлет, тьмит эфир.
Туманы, бури, громы, волны —
Тифоны суть, что в мир он шлет;
Мы также туч и громов полны;
И сих Тифонов он мятет.
Он в нас и в видиму природу
Пускает грозну непогоду.
Издревле на лице небес
Зев адский ненавистью дышит;
Он, вихрь пустив, весь мир колышет
И в нас творит стихий превес.
Кто ж? — кто опять тогда устроит
Мятущесь в бурях естество?
Кто вновь мир малый успокоит?
Конечно — мирно божество.
Любовь! — везде ты управляешь;
Когда усмешку изъявляешь,
Ты мрачны тучи отженешь,
Ты воспаришь над облаками
Иль в поле купно с пастухами
Воспляшешь, в хоровод пойдешь.
Но что в тебе велико, дивно?
Таинственная цепь твоя
Влечется в силе непрерывно,
Как к морю некая струя,
От мошек — малых тел пернатых —
До горних сил — шестокрылатых —
Поникну ль в дол, — там зрю твой мир;
Воззрю ли на среду вселенной, —
Мир малый? — в нем твой огнь священный;
Взойду ль на твердь, — там твой эфир.
О дщерь, — от влаги первобытной
Рожденна прежде всех планет,
Дающа жизнь природе скрытной,
Когда в пути своем течет,
И строюща в груди возжженной
Рубиновый престол бесценный!
Когда ты в полной чистоте,
Тогда, любовь, вовек пребуди
Живым бальзамом нежной груди!
Твой трон меж ангел и — в чете.
Уже в проснувшемся другом земном полшаре
Светило пламенно ночных тьму гонит туч,
А мы из-за лесов едва в сгущенном паре
Зрим умирающий его вечерний луч.
Какая густота подъемлется седая
К горящим небесам с простывших сих полей!
Смотри! почти везде простерлась мгла густая,
И атмосфера вся очреватела ей!
С востока ночь бежит к нам с красными очами;
Воззри сквозь тень на блеск красот ее, Зорам!
Хоть кроет нас она тенистыми крылами,
Но яркие огни, как искры, блещут там.
Не искры то — миры вращаются спокойно,
Которы столько же велики, как Земля.
Когда из недр они хаоса вышли стройно,
С тех пор еще текут чрез пламенны поля.
Но нам судьбы гласят, что некогда потонет
Дрожащая Земля в пылающих волнах
И бренна тварь, огнем жегомая, восстонет
Да из коры своей изыдет, сверзя прах.
Увы! — тогда луна, которой луч заемный
По тусклом своде в ночь безоблачну скользит,
Зря судорожну смерть и вздох соседки чермной,
Сама начнет багреть и дым густой явит.
Ах! скроет, скроет тьма прекрасное светило
В те самые часы, когда б с небес оно
Еще в мир страждущий сиянье ниспустило!
Ужель и всем мирам погибнуть суждено?..
Постой, Зорам! — ты ль мнишь, что мир так исчезает?
Не мни! — то действует всевечная любовь,
Что грубый с мира тлен сим образом спадает;
Подобно фениксу наш мир возникнет вновь.
Но знай, что есть един незримый круг верховный,
Который выше всех явлений сих ночных,
В который существа должны лететь духовны
Сквозь облачны пары на крылиях живых!
Из Горац<ия> с лат<инского>
О ты, Бландузский ключ кипящий,
В блистаньи спорящий с стеклом,
Целебные струи точащий,
Достойный смешан быть с вином!
Заутра пестрыми цветами
Хочу кристалл твой увенчать,
Заутра в жертву пред струями
Хочу козла тебе заклать.
Красуясь первыми рогами
И в силе жар имея свой,
Вотще спешит он за коза́ми
И с спорником вступает в бой;
Он должен кровь свою червлену
С тобой заутра растворить,
И должен влагу он студену
Червленой влагой обагрить.
Хоть Песией звезды горящей
Суровый час и нестерпим,
Но ты от силы сей палящей
Под хладной тенью невредим;
Волы под игом утружденны,
Стада бродящи на полях
Тобой бывают прохлажденны,
В твоих находят жизнь струях.
Ты будешь славен, ключ счастливый,
Достоин вечныя хвалы,
Как воспою тенисты ивы,
Обросши тощу грудь скалы,
Отколь твои струи прозрачны,
Склонясь серебряной дугой,
С отвагой скачут в долы злачны
И говорят между собой.
К другу И<косову>
Час бил; отверзся гроб пространный,
Где спящих ряд веков лежит;
Туда протекший год воззванный
На дряхлых крылиях летит;
Его туманы провождают
И путь слезами омывают;
Коса во длани не блестит,
Но, смертных кровью пресыщенна
И от костей их притупленна,
Меж кипарисами висит.
Сын вечности неизъясненной,
Исторгнувшись из бездны вдруг,
Крылами юности снабденныи,
Слетает в тусклый смертных круг;
Фемиды дщери воскресают
И пред лицом его играют;
Весна усопшие красы
Рассыпать перед ним стремится
И вместо вихрей вывести тщится
Спокойны в январе часы.
Она с улыбкою выходит
Из храмины своей пустой,
Дрожащих зе́фиров выводит
На хладный воздух за собой;
Но, взор одеждой закрывая
И паки в храмину вступая,
Стенет, что скинуть не могла
Толь рано с древ одежд пушистых
И погрузить в слезах сребристых
Зимы железного чела.
Грядет сын вечности священной
Исполн влияния планет,
И жребий мира сокровенный
Во мрачной урне он несет;
Пред ним ирой с щитом робеет,
И червь у ног его немеет;
Кривому острию косы
Душа правдива лишь смеется,
Не ропщет, что перестрижется
Нить жизни в скорые часы.
Иной рыдает иль трепещет,
Что изощренно лезвее
Уже над головою блещет,
Готово поразить ее;
Другой, стоя́ вдали, вздыхает
И робки взоры простирает
На нового небес посла,
Железную стрелу держаща,
О роковой свой брус точаща,
Дабы пронзить его могла.
Колики смертны почитают
Сей новый год себе бичем
И сколь не многи обретают
Вождя к спокойной смерти в нем!
Но если я твой одр суровый
Слезой омою в год сей новый
И ты — в свой темный гроб сойдешь,
Возможно ль, ах! — при смерти люты
Иметь тебе тогда минуты?
Любезный друг! — ты лишь уснешь.
Когда же парки уважают
Тобой боготворимых муз
И ножниц острие смягчают,
Да не прервется наш союз, —
Тогда скажу я, восхищенный:
«О Феб, Латоною рожденный!
Еще дай новых нам годов,
Да мы продлим дни в дружбе нежной,
Доколе век наш безмятежный
Не осребрит на нас власов!»
Я зрю мечту, — трепещет лира;
Я зрю из гроба естества
Исшедшу тень усопша мира,
Низверженну от божества.
Она, во вретище облекшись,
Главу свою обвивши мхом
И лактем на сосуд облегшись,
Сидит на тростнике сухом.
О древних царствах вспоминая,
Пускает стон и слезный ток
И предвещает, воздыхая,
Грядущу роду грозный рок.
Она рекла: «Куда сокрылся
Гигантов богомерзкий сонм,
Который дерзостно стремился
Вступить сквозь тучи в божий дом?
Куда их горы те пропали,
Которы ставя на горах,
Они град божий осаждали?
Они распались, стали прах.
Почто из молнии зловредной,
Как вихрь бурлив, удар летит
В средину колыбели бедной,
Где лишь рожденный мир лежит?
Ужели звезды потрясаяй
Лиет млеко одной рукой,
Другою, тучи подавляя,
Перуном плод пронзает свой?
Увы! — о племена строптивы!
Забыв, кто мещет в бурях град
И с грозным громом дождь шумливый,
Блуждали в мыслях вы стократ!
Блуждали, — и в сию минуту
Отверз он в гневе небеса
И, возбудив стихию люту,
Скрыл в бездне горы, дол, леса.
Тогда вторая смесь сразилась,
Вторый хаос вещей воззван;
Вселенна в море погрузилась;
Везде был токмо Океан.
Супруг Фетиды среброногой,
Нахмурив свой лазерный взор,
Подъял вод царство дланью строгой
Превыше Араратских гор.
Тогда тьмы рыб в древах висели,
Где черный вран кричал в гнезде,
И страшно буры львы ревели,
Носясь в незнаемой воде.
Супруги бледны безнадежно
Объемлются на ложе вод;
С волнами борются — но тщетно…
А тамо — на холме — их плод…
Вотще млечно́й он влаги просит;
Свирепая волна бежит —
Врывается в гортань — уносит —
Иль о хребет, — рванув, дробит.
Четыредесять дней скрывались
Целленины лучи в дождях;
Двукратно сребряны смыкались
Ее рога во облаках.
Одна невинность удержала
В свое спасенье сильну длань,
Что бурны сонмы вод вливала
В горящу злостию гортань.
Хотя десницею багряной
Отец богов перун метал
И, блеск и треск по тверди рдяной
Простерши, небо распалял;
Хоть мира ось была нагбенна,
Хотя из туч слетала смерть, —
Невинность будет ли смятенна,
Когда с землей мятется твердь?
Ковчег ее, в зыбях носяся,
Единый мир от волн спасал;
А над другим, в волнах смеяся,
Пени́сту бездну рассекал.
Не грозен молний луч отвесных,
Ни вал, ни стромких скал край, —
Сам вечный кормчий сфер небесных
Был кормчим зыблемой ладьи.
Меж тем как твари потреблялись,
Явился в чистоте эфир,
Лучи сквозь дождь в дугу соткались,
Ирида вышла, — с нею мир.
О Пирра! пой хвалу седящу
На скате мирной сей дуги!
Лобзай всесильну длань, держащу
Упругие бразды стихий!
Но о Ириды дщерь блаженна!
Страшуся о твоих сынах!
Их плоть умрет, огнем сожженна,
Как прежде плоть моя в волнах.
Когда смятется в горнем мире
Пламенно-струйный Океан,
Смятутся сферы во эфире,
Со всех огнем пылая стран.
Пирой, Флегон, маша крылами
И мчась меж страждущих планет,
Дохнут в них пылкими устами,
Зажгут всю твердь, — зажгут весь свет.
Там горы, яко воск, растают
От хищного лица огня,
Там мрачны бездны возрыда́ют,
Там жупел будет ржать стеня.
Не будет Цинфий неизменный
Хвалиться юностью своей,
Ни Пан цевницей седьмичленной,
Ни Флора блеском вешних дней.
Крылатые Фемиды дщери
Взлетят к отцу в урочный час,
Небесные отверзнут двери, —
Отверзнут их в последний раз.
Лишь глас трубы громо-рожденной
С полнощи грянет в дальний юг:
Язык умолкнет изумленный,
Умолкнет слава мира вдруг.
Героев лавр, царей корона
И их певцов пальмо́вый цвет,
Черты Омира и Марона —
Всё их бессмертное умрет.
Как влас в пещи треща вспыхает,
Как серный прах в огне сверкнет
И, в дыме вспыхнув, — исчезает,
Так вечность их блеснет — и нет…
Едино Слово непреложно
Прострет торжественный свой взор
И возвестит из туч неложно
Последний миру приговор.
Меж тем как в пламени истлеет
Земнорожденный человек,
Неборожденный окрылеет,
Паря на тонких крыльях ввек.
Падут миры с осей великих,
Шары с своих стряхнутся мест;
Но он между развалин диких
Попрет дымящись пепел звезд.
О мир, в потомстве обновленный!
Внемли отеческую тень,
Сказующу свой рок свершенный
И твой грядущий слезный день!»
Изрекши, — скрылася тень мира;
За нею вздохи вслед шумят;
Из рук падет дрожаща лира,—
Я в ужасе глашу: «Бог свят!»
Сурова матерь тьмы, царица нощи темной,
Седяща искони во храмине подземной
На троне, из сухих составленном костей,
Свод звучный топчуща обители теней
И вместо скипетра железом искривленным
Секуща вкруг себя туман паров гнилой,
Которым твой престол весь зрится окруженным
И сквозь который зрак синеет бледный твой!
Се! — от твоей стопы река снотворна льется
И устьем четверным в мятежный мир влечется,
Да в четырех странах вселенныя пройдет!
Навислые брега, где кипарис растет,
Бросают черну тень в нее с хребтов нагбенных,
Не зе́фиры в нее, но из расселин темных,
Где начинался ад, подземный дует дух
И воет в глубине, смущая смертных слух.
О мрачна смерть! — ты здесь, конечно, пребываешь;
Ты здесь ни солнечных красот не созерцаешь;
Ни шлет сюда луна серебряный свой свет,
Когда торжественно исходит меж планет;
Скажи — всегда ль ты к нам летишь средь тучи темной,
Как, быстро вырвавшись из храмины подземной,
Распростираешь в твердь селитряны крыле
И, косу прековав в перун еще в земле,
Удары гибельны с ужасным ревом мещешь
И светом роковым над дольним миром блещешь?
Всегда ли ты ревешь в чугунную гортань
И там, где возгорит на ратном поле брань,
Рыгаешь в голубом дыму свинец свистящий
И рыцарско дробишь чело сквозь шлем блестящий?
Всегда ли ты спешишь кинжал очам явить,
На коем черна кровь кипящая курится?
Нет, не всегда в твоей руке металл тот зрится,
Которым ты стрижешь столь явно смертных нить.
Богиня! — пагубен твой смертным вид кровавый,
Но пагубней еще им образ твой лукавый,
Когда, переменив на нежны ласки гнев
И тонко полотно батавское надев,
Лежишь в пуховике, опрысканном духами,
И манишь щеголя волшебными руками;
Или сиреною исшедши из зыбей
Для уловления со златом кораблей,
Ты испускаешь глас, что в звуке сколь прекрасен,
Столь внемлющим его смертелен и опасен;
Иль, умащенные когда власы имев,
Одежду, сшитую на нову стать, надев,
Взяв в руку трость и пук цветов приткнувши к груди,
Спешишь, где с нимфами распутны пляшут люди,
Где в купле красота, где уст и взоров студ,
Где Вакха рдяного эроты в хор влекут;
Здесь, смерть! — здесь ужас твой меж миртов хитро скрылся;
Увы! — любовный вздох во смертный претворился. —
Во слезы пук цветов, — в кравую косу трость, —
На кости сохнет плоть, — иссунулася кость! —
Цветы и порошки зловонной стали гнилью,
Одежда вретищем, а нежно тело пылью.
Овидий! ты несправедливо желаешь включить бича своего в лик небожителей; заточение твое научает нас, достоин ли он все-сожжений за свою великую неправоту? Без существенной вины отщетив тебя от отечества, он еще старался прикрыть свою месть, и небо допустило ему соделать тебя несчастным за ту единую слабость, что ты безмерно ублажал его. Надлежит быть весьма жестокосерду, чтоб у отечества отъять самый редкий ум, какой токмо бывал когда-либо в Риме, и проч.
Там, где Дунай изнеможенный
Свершает путь бурливый свой
И, страшной тяжестью согбенный
Сребристой урны волновой,
Вступает в черну бездну важно,
Сквозь бездну мчится вновь отважно.
Морские уступают волны,
И шумны устия пути,
Быв новым рвеньем силы полны,
Чтоб ток природный пронести,
Простерши полосы там неки,
Бегут к Стамбулу, будто реки.
Остановлюсь ли тамо ныне
Близ Темесварских страшных стен,
Где в окровавленной долине
Австриец лег, Луной сражен,
Где мыл он кровью в ужас света
Победные стопы Ахмета![52]
Ужели томна тень Назона
Ту музу совратит с гробов,
Что с воплем горестного стона
Спустя осьмнадесять веков
Оплакать рок его дерзает,
Там, где он в персти исчезает? [53]
Нет, — тень любезна, тень несчастна!
Не возмущу твоих костей;
Моя Камена тихогласна;
Пусть по тоске и мраке дней
Они с покоем сладким, чистым
Почиют под холмом дернистым!
Ужасны были Томски стены
Сии Назоновым очам!
Всё тихо; взоры заблужденны
Среди пустынь окрестных там
Искали долго и прилежно
Того, кто пел любовь толь нежно.
Передо мной то вяз нагбенный,
То осокорь, то ильм густой
Вздымалися уединенны
И осеняли брег речной.
Тогда впадал я неприметно
В различны мысли опрометно.
«Всесильный! — так тогда я мыслил, —
Какой в сем мире оборот?
Кто древле в вображеньи числил,
Чтоб спел когда ума здесь плод?
Здесь жили геты, здесь те даки,
Что члись за страшные призра́ки.
Рим гордый с Грецией не мыслил
В дни славы, мудрости, побед,
Чтоб те долины, кои числил
Жилищем варварства и бед,
Своих злодеев заточеньем,
Отозвались парнасским пеньем.
Не мыслил, чтобы мужи грозны
Ума хоть искру крыли здесь;
Чтоб пели здесь Эоны поздны;
Чтоб чуждые потомки днесь
Назона в арфе прославляли
И слезны дни благословляли.
О горда древность! — ты ль забыла,
Какие чувства и права
Сама ты в дни Орфея чтила?
Поныне камни иль древа
В твоих бы жителях мы зрели,
Когда б их музы не согрели.
Ты ль в шумной пышности забыла,
Что в Ромуловы времена
Людей железных воздоила,
Что дики в чувствах племена
И грубых хищников станицы
От поздной взяли свет денницы.
Япетов сын[54] во мрачность века
Не из скудели ли сырой
Сложил чудесно человека?
Ифест не из руды ль земной?
Девкалион влагал жизнь в камень,
Орфей в дубравы духа пламень.
Не славьтеся, Афины с Римом,
Что вам одним лучи даны,
Другие ж в мраке непрозримом!
И здесь, — и здесь возрождены
Свои Орфеи, Амфионы,
Энеи, Нумы, Сципионы.
Все те сарматы, геты, даки,
Что члись за каменны главы,
Сквозь тьму времен, сквозь нощи мраки
Такой же блеск дают, как вы;
Такие ж ныне здесь Афины;
Такие ж восстают Квирины.
Почто вы хвалитесь в гордыне,
Коль ваши чада суть рабы,
Коль ваши странны внуки ныне
Лишь данники срацин — рабов судьбы?
Цари вселенной напыщенны
Во узах — ныне искаженны.
Как? — разве тем вы возгремели
И отличились много крат,
Что гениев губить умели?
Пророк афинский, — ты, Сократ!
Ты, Туллий! — ты, Назон! — проснитесь,
За рвенье музы поручитесь!»
Так я беседовал, унылый;
Тогда был вечер; и, спустясь,
Роса легла на холм могилы;
Роса слезилася ложась;
Над холмом облако дебело
Во злате пурпурном висело.
Вдруг глыбы потряслись могильны
И ров зевнул со тьмой своей;
Крутится сгибами столп пыльный;
Внутри я слышу стук костей;
Кто в виде дыма там? — немею,
Я трепещу, — дышать не смею…
Тень восстает, — всё вкруг спокойно,
И кажда кость во мне дрожит;
Еще туманяся бесплодно,
Слеза в глазах ее висит,
Что в дол изгнания катилась,
В печальных дактилях струилась.
Из уст еще шумит вздох милый,
Что воздымал дотоле грудь;
Я слышу тот же глас унылый,
Что в песнях и поныне чуть;
Но слезы — лишь туман кручинный;
А вздох и глас — лишь шум пустынный.
Тут тень гласит, как звук вод некий
Иль шум тополовых листов:
«Чей глас, — чей глас, что в поздны веки
Стремится с бугских берегов[55],
Чтобы вздохнуть над сею перстью
И ублажить плачевной честью?»
Я, дух несчастный, дух любезный!
Я здесь, унылый твой сосед,
Пришел излить потоки слезны.
Ужли твой взор пренебрежет
Толико дань сию священну,
Чтоб персть твою почтить бесценну?
«Я несчастлив!» — ты мыслишь тщетно,
Где тот, что столько крови пил,
Пред кем мой взор лишь неприметно
Без умышленья преступил?
Увы! почто мой взор стремился?
О, если б он тогда ж закрылся!
Так; век ваш мудро обличает,
Что мстителя Назон сего
В число полубогов включает,
Кумиром милым чтя его,
И им же изгнан сам навеки;
Так, — правильны веков упреки!
Что ж сам обрел потом он боле,
Прогнав меня до сих брегов?
Чистейшу ль совесть на престоле?
Благословенье ли веков?
В венде он так же заточился,
Как я в чужих песках укрылся.
Иулий, страшный бич вселенной,
Лишь пал; он, как преемник, вздул
Опять перун тот усыпленный,
Что дух ревнивый окунул
В струи бича племен кровавы,
Чтоб обновить иной род славы.
Крутится кровь мужей реками;
Вдали патриции дрожат;
Дух Рима дрогнет меж стенами;
По стогнам головы лежат;
А чрез сии стези кровавы
Достиг он трона страшной славы.
Тогда вселенная искала,
Чтоб он был вечно погребен,
И грозный час тот проклинала,
Когда на свет он был рожден;
Но лишь схватил он скиптр железный,
Иное возопил мир слезный.
И правда, — он переродился;
Тогда счастливый мир хотел,
Чтоб Август вечно утвердился,
Чтоб Август смерти не имел;
Из тигра агнец был в то время;
А сим — сдержал блестяще бремя.
Таков был Цезарь; что ж Октавий,
Который поглотил весь свет?
Его ест тот же червь и мравий,
Что и на мне теперь ползет;
Его лишь точит в мавзолее,
Меня под дерном, — что лютее?
Там спорник Зевса цепенеет;
Его перун между костей
Покрытый плесенью немеет
И не блеснет опять с зарей.
Не плачь, певец Эонов поздных!
Прешла времен сих буря грозных.
Престол Октавия ужасный
Ничто — повапленный лишь гроб,
Где вызывает галл опасный
Из странных Брута — род утроб.
Но смертный в силе блещет тщетно:
Ночь всех равняет неприметно.
Не плачь, певец Эонов поздных!
Среди небесных я долин
Не зрю ни властных взоров грозных,
Ни от любимцев ложных вин,
Ниже зависимости студной
От их улыбки обоюдной.
Не плачь! пусть воин соплеменный,
Пусть росс Назонов топчет прах,
Срацинской кровью омовенный!
Но дух мой — юн на небесах…
Так призрак томный рек, — и скрылся,
Лишь лист тополовый забился.
Прости, дух милый, дух блаженный!
Росс чтит твой прах, твои стихи;
Твои все слезы награжденны;
Ты будешь выше всех стихий.
Судьба! — ужли песок в пустыне
Меня засыплет так же ныне?
Страшна отрасль дней небесных,
Вестник таинств неизвестных,
Вечности крылатый сын,
Рок носяй миров висящих,
Радуйся! — Будь исполин
Меж веков быстропарящих!
Обнови нам ныне ты
Век сивиллин золотый!
Глубока ночь! — а там — над бездной
Урания, душа сих сфер,
Среди машины многозвездной
Дает векам прямой размер;
Бегут веков колеса с шумом.
Я слышу — стон там проницает;
Пробил, пробил полночный час!
Бой стонет, — мраки расторгает,
Уже в последний стонет раз;
Не смерть ли мира — вздох времен?
Преходит век — и всё с веками;
Единый род племен падет
И пресмыкается с червями,
Как из червей другой встает;
И всё приемлет новый образ.
Пробил — завеса ниспадает;
Я вижу длинный зал сквозь тень;
Вдали — там свет лампад мелькает;
Висит под ними бледный день,
Подобно как в туманну осень.
Там ряд веков лежит особый;
На них планет влиянья нет;
Стоят в помосте тусклы гробы;
Не восстает там утра свет;
В зарнице слава лишь мелькает.
Случа́и — следствия судьбины —
Летят, летят — и гибнут вдруг,
Как легки солнечны пылины,
Крутящись в воздухе вокруг,
Блестят, блестят — и нет их боле.
Там мир глубокий обитает;
Лишь некий старец при гробах
В своем челе сто лет являет,
И тусклый сумрак во очах.
Таков согбенный веком Янус.
«Не ты ль, латинов обладатель? —
Я в трепете ему вещал. —
Не ты ль, небес истолкователь,
Пути судьбины открывал
И мир чрез то народам строил?
Что за тобой, что пред тобою
Не ты ль в единой точке зришь?
Не ты ль владений над судьбою
И их рожденьем вкупе бдишь?
О старец! ты всего свидетель.
Повеждь, кто в севере толь славно
Начало века и конец
Величит и свершает равно?
Пой! пой столетия венец!
Он памятен, бесценен россам».
«Сын персти!» — вдруг тень зашумела. —
Се там столетья страшна дверь.
Подобно грому заревела
На медных вереях теперь!
Ты слышишь звуки их ужасны.
Отверзлась дверь, — всё ново в мире;
Се виден происшествий строй!
Но музу призовем мы к лире
И скажем: «Песни, дщерь, воспой!
Векам о сем воскликни веке!»
Довольно надо мной летело
От миробытия веков;
Но ни едино не имело
Столетье толь благих духов,
Как исполинский век сей славы.
Пред ним шли звезды, как пророки;
Я то на небесах прочел;
Огнистый шар сквозь мрак глубокий
Из дальних долов тверди шел;
За ним хвост влекся против солнца.
Кто? — Кто не содрогался в страхе?
Кто не вопил: «Увы! падет
Вселенная теперь во прахе.
Сторичный пламень всё пожжет,
Пожжет висящи в тверди земли.
Взревут горящи океаны,
Кровавы реки потекут;
Плеснут на твердь валы багряны,
Столпы вселенной потрясут».
Так все в комете зло сретали.
Но твердь иное предвещала;
Тогда Россия в мрачный век
В своей полнощи исчезала.
«Да будет Петр!» — бог свыше рек;
И бысть в России Солнце света.
Бысть Петр, — и юный век в зарнице
Из бездны вечности летит;
Звучит ось пылка в колеснице,
И гордый век Петром гремит;
Вселенна зрит — недоумеет.
Великий Петр изобразует
Творца и гения в себе;
Россию зиждя, торжествует.
О росс! — с его времен в тебе
Порфироносны дышат духи.
Так в области светил возжженных
Сокрыт был искони Уран, —
Хоть тьмы очей вооруженных
Пронзали бездны горних стран;
Но не нашли еще Урана.
Родился Гершель, — вдруг блистает
Мир новый посреди миров;
Он в царстве Солнца учреждает
Знакомство будущих веков
С Ураном, как с пришельцем неким.
Но можно ль с мерою желаний
Великого возвеличать?
Пусть не было б Петру ваяний,
Пусть летописи умолчат!
Пусть памятники все исчезнут!
Россия — есть его ваянье,
Есть памятник, трудов цена;
Она — его бессмертно зданье,
Полупланета есть она,
Где был он божеством ея.
Слыхали ли, чтобы в Элладе
И в Риме Зевс иль Цесарь мог
Скрыть скипетр к благу и отраде?
Но Петр, как некий новый бог,
Престол полмира оставляет.
Он покрывает тьмой священной
Величества сиянье с тем,
Чтоб, зрак раба прияв смиренный,
Познать науку быть царем
И из зверей людей соделать.
Держа светильник, простирает
Луч в мраках царства своего;
Он область нощи озаряет,
И не объемлет тьма его;
Бежит она пред ним, — и гибнет.
На место скипетра приемлет
Секиру, циркуль и компа́с;
Со рвеньем действует, не дремлет.
Иному год, — ему же час
Быть в деле мастером потребен.
Летит в батавские селенья,
Летит в гремящий Албион,
Летит в паннонские владенья,
Летит в Бурбонов славный дом,
И семена наук сбирает.
Борясь с гордыней, с злостью черной,
Борясь с упорством диких сил,
Борясь с толпою суеверной,
Он всех чудовищ низложил,
Он всё, как молния, проникнул.
Сквозь кровы мрака углубленны,
Сквозь все стихии мятежей,
Сквозь сети злобы ухищренны
Восстал герой в красе своей,
Как воскресающее Солнце.
Рожден средь общей мрака сени,
Без руководства чуждых сил,
Чрез свой богоподобный гений
Он сам себя переродил,
Чтоб преродить сынов России.
Всё, всё покрылось новым видом —
В полях полки и флот в волнах
За нашим новым Озиридом
Летят на пламенных крылах.
И всё из ничего, — мне мнится.
Не он ли в прахе драгоценность
Умел познать, умел обресть?
Умел животворить он бренность
И в ней открыть дух, славу, честь?
Таков мудрец был в Прометее.
Он созидал полки героев,
Из черной выводя толпы,
Что пред лицем рожденных воев
Как огненные шли столпы
На Карла — ужаса вселенной.
Он с ними крепко сокрушает
Наставников в войне своих
И тем Европу изумляет;
Кто был Лефорт средь воев сих?
Кто Меншиков и Шереметев?
Где августейша героиня,
Из низкой сени что исшед,
Как пленница и как богиня
К победоносцу предстает
И дух его сама пленяет?
Везде сей дух богоподобный
Велики чудеса творит,
Проникнуть сгибы душ способный,
В простой великость нимфе зрит
И зрит подругу в ней достойну.
Уже пастушка, как богиня,
Из хижины на трон парит;
Уже не нимфа — героиня
Перун и скипетр с ним делит
Среди стихий горящих браней.
Так Петр творит — и оживляет,
Так внешним казнь дает врагам
И внутренних врагов карает,
Дает престолы он царям,
Черты войны и мира пишет.
Повсюду быв присущ и славен,
Всего себя на всё делил;
Он, мнится, был многосоставен,
Как исполин безмерных сил
Или как Прометей великий.
На троне он законодатель,
В полях он Марс, Нептун в волнах,
Первосвященник, обладатель,
Повсюду истинный монарх, —
Везде велик, везде чудесен.
Еще б дышал он в царской сени;
Устав судьбою изречен…
Ах! — для чего великий гений
В пределах жизни заключен?
Чего б еще не сделал? — Небо!..
Так луч Перуна, рассекая
Густой туман среди небес
И воздух всюду очищая,
Еще б очистил, — но исчез;
Лишь остаются слезы в долах.
Но хоть монарх скончался вмале,
Он долгих лет исполнил чин;
Хотя уже не в силах дале
Тещи свой путь сей исполин,
Но он свершил всё то, что должно.
Что надлежит достичь в три века,
Он в тридцать лет тем ускорил;
Нет в древнем веке человека,
Чтобы Петру подобен был;
Пусть книги бытия разгнутся!
Натура чрез столетья многи
Должна безмолвно отдыхать
И выдержать долг тяжкий, строгий,
Чтобы подобного воззвать.
Великий требует величья.
Почто вздыхать? — Его супруга,
Блюдя в груди супружний дух,
Блюла завет царя и друга
И отражала свет в полкруг,
Подобно как луна луч солнца.
По толь великой перемене,
Как с поворотом солнца вдруг,
Где благодатный свет был в плене,
Преемствовал весенний дух,
И Север отдохнул весною.
Рожденна с ангельской душою,
Отцу подобная умом,
А матери своей красою,
Петров поддерживает дом,
Грядет на трон — и с ней дни майски.
Она, с небес покой воззвавши
По приснопамятном отце,
Над полпланетой дольней вставши,
Сияла в радужном венце
И осеняла всю державу.
Во дни ее не вопияла
Невинно пролиянна кровь,
Но токмо тишина дышала,
Суд, милость, правда и любовь,
А музы пели меценатов.
Се наконец небес судьбина
Великую в женах зовет! —
Божественна Екатерина
Чертеж Петра и скиптр берет,
Да образует дух полнощи!
Дает небесные законы
И множит мир с числом градов;
Приемлет и дарит короны,
Дух муз возносит средь громов,
Как небоокая Афина.
Птенцов из рук судьбы суровой,
Прияв на лоно, бережет,
Меж тем средь шумных царств вес новый
Чрез силу мудрости берет;
Европа тщетно воспящает.
От света трона истекают
Мудрец, вождь сил или герой,
В поля и бездны отражают
В шумящем блеске «туч второй —
И в сем недоумеют царства.
Вотще сармат и галл кичливый
Крутились вихрями в полях.
Кавказ, Эвксин и Тибр бурливый,
И с Вислою Архипелаг
Промчат ее трофеи в вечность.
Но где Афина? — Нет Афины! —
Ах! — Средь бессмертья смертна сень
Покрыла взор Екатерины!
Прешел ли росской славы день?
Нет! — внук ее зарей восходит.
Так век меж россов знаменитый
Летал средь славы, красоты;
Так и конец его маститый
И век Петрополя златый
В громах прославлен Александром».
Сие рек старец — обратился;
Что зрю? — Я зрю в нем юный лик!
Куда же старец мой сокрылся?
Иль, возродяся, вновь возник?
Но старец продолжает слово:
«Не удивляйся мне, сын мира,
Что зришь меня о ликах двух!
Я Янус, основатель мира;
Я ими зрю два мира вдруг,
Два века и два года вместе.
Вдруг зрю, как солнце, удаляясь,
Наводит бури надо мной
И как оно же, возвращаясь,
Сквозь бунт стихий несет покой,
Чтоб растопить хлад зимний в вёсну.
Едва ль когда мой храм цветущий
Затворен был в минувший век!
Не чаю, чтоб и век грядущий
Без молнии в тиши протек.
Чу! — Первый час столетья звукнул!
Природа! — сколь ты изнурялась,
С Петром минувший век зачав,
И сколько после утомлялась,
Толь многих гениев создав
Из матерней своей утробы!
Но если отдыхаешь ныне,
Теперь, — иль в несколько веков
Очреватей в вторичном чине!
Еще роди других Петров,
Екатерин и Александров!
Се небо новый век дарует!
Начни его с духов таких!
Младой монарх их знаменует;
А слава россов, счастье их
Теперь о том к тебе взывают.
Внемли, сын века изумленный!
Встречай сей новолетний час!
Летит он роком окрыленный;
Да будет он священ меж вас!
Да счастье россам с крыл ниспустит!
Россия! — Славь с благоговеньем
Сей век! — Он всех веков светлей;
Поздравь себя с превозвышеньем
Счастливыя судьбы твоей!
Се гениев твоих столетье!»
Всесильного крылатый вестник,
Столетья ветхого наследник!
Все слышали гром страшных врат,
Как ты влетал чрез них шумливо
В сию вселенну горделиво, —
Все — небо, дол земной и ад.
Повеждь, какие нам блестят
Надежды на челе сих врат?
Ужасны выли непогоды
Средь царств и мира и природы,
Ужасны, видим сами то,
Но что знаменовали? что?
Тогда как бурная вселенна,
Крамольной бранью возмущенна,
Ложилась в мирну сень уже,
Природа встала в мятеже.
Там бездны, преступи пределы,
Глотали целые уделы;
А здесь источников скупых
Глубоки долы обнажились;
Меж тем как рыб стада теснились
На ветвиях кустов густых,
Открылись памятники скрыты,
Труды седых веков забыты.
Там странны гласы в облаках
В полнощи ухо поражали;
Здесь горы в каменных дождях
На землю с тверди ниспадали.
Ужель в природе оборот?
Или великий новый год?
Ужели божества природы
Забыли долг обычный свой?
Чудитеся, земные роды!
Брань в небе! — тамо Марс земной
Бросает грады каменисты;
Перун, что был непостижим,
Теперь довольно изъясним.
Не стрелы ль грома те кремнисты,
Что тайно древний Зевс метал,
Чем правильно народ считал?
Вулкан из Этны выступает,
Оставя труд подземный свой,
Озера, реки иссушает,
Где, утомленные тоской,
Вздыхают горько нимфы бедны,
А нереиды на брегах
Тоскуют по отчизне, бледны,
Не в силах быв дышать в полях.
В природе бунт, — мир в мире дышит;
Над Западом дуга цветет;
И на брегах Секваны пишет
Таинственный король расчет
Иль зиждет, может быть, мир новый;
То скажет век, — мы внять готовы;
Но в Севере краса чудес,
Мудрец в монархе добрый, юный,
Строптивы удержав перуны,
Блюдет полувселенной вес.
Но о судеб посол небесный,
Надолго ль радостна дуга
Хранит над миром цвет прелестный
И пестрая ее нога
Стоит над мирными холмами?
Ах! сколь далёко б дух наш шел,
Хотя природа временами
И забывает свой предел?
Сын мой! сын праха! сын юдоли!
Ты видишь, видишь, что и в самом
Смятении вещей теперь,
В порыве самом естества,
Ум человеческий не дремлет,
Мятется, реет, мчится вдаль,
Одолевает век — меня —
И ищет новых царств себе
По ту страну времен парящих,
Где ждет его венец бессмертный.
Нетерпеливый, бодрый ум,
Ум самовластный, ум державный,
Перестает отныне строить
В отвагу мысленные замки;
Собрав сил меры седьмеричны,
Стремится чрез предел обычный.
Се начинает человек
В небесной высоте дышать!
Он с зноем мразы проницает,
Он в тверди климаты пронзает,
К колесам солнечным дерзает.
Под ним Земля — как муравейник[56].
Ревнуя умственному взору,
Что видит он миры незримы,
Взор бренный странствует отважно
По отдаленным высотам,
Существенны миры находит
В эфирных чуждых областях[57].
Там он встречает над главой
Вселенны новы величайши;
А здесь — вселенные малейши
В безвестном мраке под стопой[58].
Тут он летает в мелком мире;
А здесь — в пучину не вступая,
Пронзает страшну даль пучины;
Без стоп в юдоли вод нисходит
И близит блещущи потери[59].
Там слабо око, ополчаясь,
Сражается со глубиною
И пользою венчает подвиг;
А здесь стопа отважна ходит
По бурной зыби, как по суше,
Без крыл, без лодии, без чуда[60].
Там дух в уединеньи реет,
А здесь пред светом крылатеет.
Ужасны подвиги его!
Се ветха область издыхает!
Растут из праха царства новы;
Падет личина Магомета;
И что ж? — в Пророке Аравийском
Пред светом обнажился — льстец;
Теперь ступя с бурливым блеском
На лжесвященну персть его,
Иной стоит — и сталью машет.
Меж тем как тамо силой чуждой
Возобновляется Мемфис
И манит в тьму своих развалин
Рыть некий драгоценный тлен,
Сокровище умов ветшало,
Иль извлекаются насильно
Из седьмеричной ветхой ночи
Ужасны духи древних римлян,
Здесь венценосный гений россов
Благий дух предков вызывает
И скипетром златым счастливит
Очарованну полпланету.
Вот, сын мой, сколь велико рвенье
Недремлющего ныне духа,
Сего бессмертна чада света
И небожителя во бреньи!
Ты хочешь знать, к чему еще
Сей полуангел, дух во прахе,
В ристалище своем блестящем
При мне поступит ныне дале
Или какие впредь надежды
В прозримой дальности блеснут?
Ты зришь, что он стремится вечно
От совершенства к совершенству,
От одного дово́да реет
К другим бессмертия дово́дам,
Как светозарная черта
Неусыпляемой зарницы
В торжественных явленьях нощи
Летит, туда же протяженна,
Отколе низлетает быстро;
Ты зришь, что мыслящее существо
Бежит со мною совокупно,
Бежит далече — неусыпно,
Меня он выпередить тщится;
И правда — времени смеется,
Хоть плоть ему и уступает.
Вот что вещает небо мне!
Тогда как миролюбный плуг
В браздах по тридцати веснах
Отсвечивать при солнце будет,
Блудящий пламенный мир некий,
Как странник тверди огневласый,
Сойдет в сию долину неба
И сблизится тогда с землей[61].
Что, сын мой? — Ты бледнеешь — тщетно;
Не лучше ль ободряться чувством
И той гадательною мыслью,
Что сей небесный посетитель
Провозвестит земле средь молний
Премудрости и славы полдни?
Или какой Кумеин век
Восставит на холмах вселенной?
Не будет ли едино стадо
Под пастырем единым в мире?
Иль будет снова в Византии
Из-под срацинских рук Рим новый
Или на западе Рим древний?
Не новые ли Сципионы
И вседержители ужасны
По средиземным глубинам
Помчатся с громом в кораблях?
Иль паки грозны Ганнибалы
Из глубины гробов возникнут
И ступят на утесы Альпов?
Или с Платонами Афины,
С Периклами, с ареопагом
Прейдут в Сармацию на диво?
Гордяся крыльями моими,
Мудрец не может ли достигнуть
До врат последних естества?
Иль оного исходищ первых.
И наконец — дерзнет в пучину?
Оттоль с отвагой пронесясь
Среди огнистой колесницы,
Коснется, может быть, — престола,
Где предстоит, поникши долу
И персты робкие сложа,
Всех мать, природа многогруда,
Вдали безмолвная судьба,
Пространство, долгота, движенье,
Иль вес, иль мера и число,
Порядок, сила, красота
И наконец — духо́в различных жребий;
Тогда, — так, — и тогда постигнет
Непостижимого\ — но ах!
Предместник мой — минувший век —
Его свидетель покушений;
Мудрец едва не приближался
К пределам тайным естества;
И вдруг, увы! — как человек,
Нашел себя в ужасной бездне
И в ту ж минуту меж великих
Двух бесконечностей безмерных.
Дух должен быть героем сильным,
Когда потребна человеку
Всемерная возможность сил
Быть совершенным человеком,
Чтоб человека же познать,
Познать себя, всего себя.
Ах! что ж потребно мудрецу?
Ему быть должно? — быть божеством,
Дабы уведать божество
Или в зачатьи — естество?..
И самый ангел воплощенный,
Невтон — бледнеет изумленный,
Остановляяся меж сих
Двух бесконечностей ужасных,
И ощущает омрак в духе,
Непостижимый, неисследный.
Перед его же страшным троном
Природа робко мимо и́дет,
Не разделяет вечных прав
С иным совместником каким;
Он всю оставил мрачну тайну
Единому себе, — себе…
А может быть… но ты трепещешь!
Не содрогайся, сын мой, ныне!
Но лучше сим великим чувством,
Великой мыслью сей дыши!
Дух человеческий бессмертен;
Он сроден вечно простираться
По тайной лествице до края,
Хоть край — бежит от взоров вечно.
Ты жди, как я, — иль мой наместник,
Иной громопернатый вестник,
Поставим на вратах времен
Надежды светоносный факел!
Тогда питай сие предчувство,
Что колесо природы скрыто
Великий обращает год,
Что в плоти серафим иной,
Иль Петр, или Екатерина,
Другой Невтон, и Локк другой,
Или другой здесь Ломоносов
Торжественной стопою внидут
В врата Кумеиных времен;
А может быть — переселится
Восток и юг чудесно в север;
Не отрицай сих чувств — и жди,
Как путник на брегу морском!
Его Высокопревосходительству господину адмиралу и разных орденов кавалеру Николаю Семеновичу Мордвинову, милостивому государю и благотворителю с благодарнейшим сердцем приносит
Вотще тюльпан в долине спит,
Коль на чело его склоненно
Скатился с тверди Маргарит,
Подъяв чело одушевленно;
Как в злачном храме, он в долине
Приносит тонкий фимиам
Багряной утренней богине.
Благотворитель! — я тобой
К блаженству ныне примирился
С жестокосердою судьбой,
Твоей душой одушевился.
Денница мне — твоя душа;
Она своей росой целебной,
В очах ток слезный осуша,
Врачует мой недуг душевный
И духи жизненные вспять
Моей Камене обращает,
Да пламя Фебово опять
По томным жилам в ней взыграет.
О сердце! — биться не престань
В горящих чувствах бестревожно,
Доколе парка непреложна
С тебя известну взыщет дань.
Кто там, подобная деннице
В венце горящем над главой,
В величественной багрянице
Блистает в славе над Невой?
Столетня юность с красотою,
С улыбкой важность в ней цветет;
В деснице дань она несет
Богоподобному Герою.
Не призрак ли я зрю теперь?
Нет — зрю Петрополя я дщерь.
«Сто лет, потомки восхищенны! —
Так дщерь престольна вопиет,—
Сто лет уже, как град священный
Возник из тьмы ничтожной в свет.
И кто? какой сей дух небесный,
Дух приснопамятный в веках,
Одушевя недвижный прах,
Воздвигнул стены толь чудесны?
Немврод? — Орфей? — иль Озирид?
Нет — Петр, полночный наш Алкид.
О полубог полувселенной,
Живый востока в высоте!
Сойди! Сойди с горы священной!
Се возрожденный в лепоте
Взывает росс в гремящем лике!
Се дышит он хвалой к тебе
И славу воздает судьбе,
Как первозданный, в шумном клике!
О тень! божественная тень!
Да будет свят навек сей день!
В сей день, толико мне желанный,
Праправнук августейший твой,
Небесным сердцем одаренный,
Екатерины внук драгой,
Предыдя в блеске славы ратной
Потомственным твоим полкам,
Велит торжествовать громам.
Вдруг гром в полках гремит трикратный;
Вдруг миллионом повторен:
„О Петр! — живи! — ты нам священ“.
Живя ты в вечности, — в том мире,
Живешь еще и в сих веках;
Ты жив в громах, — жив в тихой лире,
Ты жив в державе, — жив в душах,
Ты в чувствах вечен и негиблем,
Так памятник твой свеж и юн;
Храм грома, — там горит перун;
Храм правды, — он вовек незыблем;
Храм мирных муз, — тебя он чтит.
Великий! — всё тебя твердит…
Дивятся царства изумленны,
Что столь огромный сей колосс,
На зыбкой персти утвержденный,
Через столетие возрос.
Вселенной чудо, храм Дианы
Для блеска и твердыни сил
Три века с златом поглотил;
А здесь не храм — но град державный,
Престол полмира, через век
На степень доблести востек.
Гордящась чистыми струями,
Препоясующа сей град
Нева, чуждаясь меж стенами,
Мне мнится, хочет течь назад;
Чело зелено воздымая
Из-под волнистых кровов вод
И разверзая влажный свод,
Недоумеет, взор вращает.
Вдруг глас раздался волновой,
И гул помчался над водой:
„Как? Стены предо мною ныне!
Ужель в стенах бегут струи?
Мне кажется, в иной долине
Пустынны я вела краи.
Доселе со́сна, ель тенисты
Гляделися в моих водах;
Досель теснились в жидкий прах
Граниты стропотны, лесисты,
Где волчий взор в дубраве рдел,
Как огнь в зелену ночь горел.
А ныне там, где скромно крались
Рыбачьи челны близ брегов,
С бесценным бременем помча́лись
Отважны сонмища судов.
Ермий, сей купли вождь, со славой
Развешивая легкий флаг,
Меж полюсами на зыбях
Летит с гордыней величавой,
Летит то с севера на юг,
То с запада в восточный круг.
Досель страшились робки боты
Предать себя речным водам,
А ныне ополченны флоты
С отвагой скачут по морям;
Кипящу бездну рассекают,
Хребет царя морей нагнув,
И, звучны своды вод давнув,
Пучину славой наполняют.
Но кто виновник их побед? —
Сей ботик[63], — их почтенный дед…
Доселе, дебри где дремали,
Там убран сад, цветет лицей;
Где мертвенны утесы спали,
Там, из могилы встав своей,
Скудели в зданиях багреют;
Где ил тонул под серым мхом,
Там прянул водомет сребром;
Там куполы в огне краснеют;
Там стогны в мрачну даль идут
Или стражни́цы твердь секут.
Бессмертный! кто тебе подобен!
Зевесов иль Филиппов сын
С тобой равняться б был удобен
Иль Цезарь, римский исполин!
Их памятник — бесчеловечность;
А ты — урок дал естеству,
Как ты подобен божеству;
Ты про́йдешь делу славы вечность,
Подобно как Нева меж рек“, —
Рек невский гений и потек.
Так, россы! — зрите ль, что вершины
Надменных гор перед Петром
Поникнувши легли в долины
И пали в страхе ниц челом,
А тамо, где долина крылась,
Возникнул холм, напружа дол,
И холм в блестящу твердь взошел?
Так точно гордость низложилась,
А дар души из тьмы воззван,
Ценен, — возвышен, — осиян.
Се там хранилища закона
В священном ужасе стоят!
Се там Паллады, Аполлона
И муз святилища блестят,
Где усмирял он древню дикость
И злобу стер, где змий шипел,
Где самый рок он одолел,
Открыл души своей великость
И всё, едва не всё возмог,
Как полпланеты полубог.
Се храмина[64], чертог законов,
Отколе боголепный глас
Решил судьбину миллионов;
Отколе не единый раз
Пылал перун, сопутник славы,
Карал вражду внутри и вне;
Отколь престолам, — царствам, — мне, —
Векам — твердилися уставы!
Се славы колыбель! о росс!
Чудись, как в славе ты возрос!
О Первый Петр! во всем ты первый,
Хоть кратко факел твой светил;
Но твой праправнук, внук Минервы,
В себе его возобновил;
А ты, — ты в климатах безвестных;
Се гроб! — тут спит твой прах;
Тут торжествую — во слезах.
Ужасна тень! — зри с гор небесных!
Се дань на гроб сердца кладут!
И благодарны слезы льют!
Но, о премудрый основатель!
Одних ли сих творец ты стен?
Одних ли сих чудес ты здатель?
Народ тобою сотворен;
Народ — трофей в трофеях главный!
А ты — России всей творец.
О росс! благословляй венец
Петровых стен столетья славный!» —
Так дщерь Петрополя рекла
И жертву с страхом воздала.
Лето паляще летит;
Молния в туче немеет;
Осень на буре висит;
Риза туманна сизеет.
Брови навислы ея
Иней на долы кидают;
Голые рощи, слезя,
Вздохи шумящи выводят.
Злачны веночки падут;
Травка ложится и сохнет;
Кролики в норы бегут;
Спящая мошка не дохнет.
Мила весна! ты повей;
Всё при тебе поновится;
Будет опять всё живей,
В зелени одушевится.
Пусть и твое, прозябая,
Счастье еще оживет
Или, туман презирая,
Вёсну свою призовет,
Чтобы морозы унять,
Страшные робкой надежде,
Чтобы муравку поднять
В новой зеленой одежде!
Открылось царство тьмы над дремлющей вселенной;
Туман, что в море спал, луною осребренной
Подъемлется над сей ужасной глубиной
Иль пресмыкается над рощею густой,
Где тени прячутся и дремлют меж листами;
Как разливается он всюду над полями?
О мрачна нощь! отколь начало ты влечешь?
От коего отца иль матери течешь?
Не ты ль седая дщерь тьмы оной первобытной,
Котора некогда взошла над бездной скрытной
Лелеять нежныя природы колыбель? —
Так, — черновласая Хаоса древня дщерь,
Ты успши дня труды покоишь и теперь;
Ты дремлющий полкруг под тению качаешь;
Увы! — ты также взор умершего смыкаешь.
О нощь! — лишь погрузишь в пучину мрака твердь,
Трепещет грудь моя; в тебе мечтаю смерть;
Там зрю узлы червей, где кудри завивались;
Там зрю в ланитах желчь, где розы усмехались.
Одр спящего и гроб бездушный — всё одно;
Сон зрится смертию — смерть сном, и всё равно.
Се полнощь! — тихо всё; луна с среды нисходит
И к западным водам Плиад с собой уводит.
Здесь силюся возвесть я полусонный взор
На крыты бледным мхом хребты дремотных гор.
Луна сребрит пары, что из могил восстали
И человеческ вид в лучах образовали;
Его ли слышу глас? — Иль шепчет ветр из рощи?
Нет, — здесь язык шумит, — язык невнятный нощи.
Двенадцать бьет, — вся тварь вокруг меня молчит;
Грех спит ли? — Мудрость бдит! И — можно ль? — зависть бдит!
Но труд, — невинность, — всё почиет под тенями;
Лишь кличут совы там с огнистыми очами.
Воздушно озеро сседаяся бежит;
Сверкает молния, и твердь вдали гремит.
Селитряный огонь восток весь озаряет
И сумрачных холмов вершины убеляет.
Кто тамо посреде восточных туч грядет?
Не страшный ль судия с собою рок несет?
Предыдет огнь ему, а следом кровы мрачны;
Лице его блестит, как образ солнцезрачный;
Вся риза в молниях волнуется на нем
И препоясана зодиаком кругом;
Он быстро в мир грядет, и сам стопой сафирной
Пронзает в выспренних странах помост эфирный.
Се в час полунощи грядет
Жених, одеян в страшный свет!
Блажен тот раб, его же срящет
Готового в небесный брак;
Несчастен же, кого обрящет
Поверженна в унылый мрак!
Блюди, душе моя смущенна,
Да сном не будет отягченна
И вечной смерти осужденна;
Но, воспрянув от сна, гласи:
«О трисвятый! — воззри! — спаси!»
Еще ль душа, в мечтах несвязных погруженна,
Еще ли в узах спит стозвенных задушенна?
Восстань! — возжги елей и созерцай чертог,
Где ждет тебя жених — твой судия, твой бог!
О ты, надеяйся на будущи годины,
Забывый строгое условие судьбины,
Сын неги, — ищущий бессмертья в днях своих!
Вострепещи, когда познает сей жених,
Что масло во твоем скудельнике скудеет
И огнь живый небес внутри тебя мертвеет!
Ты буйствен, ты не мудр, — проснись! ступай со мной!
Открою, где чертог премудрость зиждет свой;
На мшистых сих гробах, где мир небесный веет!
Ступай! — учись! — гроза прешла, — луна багреет…
Любезно лакомство Венеры,
Камыш Канарских островов,
Желчь негров, неги сласть без меры,
Враг пчел, друг неких птиц и псов!
Не ты ль стихию вскипяченну
С приправой хинского листа
Для вкуса строишь услажденну
И манишь лакомы уста?
Не ты ли водку умягчаешь
Рассыпчивым своим песком,
Позыв в желудке умножаешь
На многи брашна за столом?
Не ты ль зимою подслащаешь
Передвоенный виноград,
А летним знойным днем влагаешь
Свою приятность в лимонад?
Ты в вафлях клетчатых блистаешь,
Смеешься в каше, в пирогах
И в пудине, как снег, сияешь.
Ей! — ты душа в таких вещах.
Но если нервы в нас слабеют
И власть свою скорбут берет,
Иль зубы от тебя чернеют,
Противный дух из уст идет;
За сладостью твоей небесной
Зловонье адско вслед летит;
Что я скажу? — О не́ктар лестный!
В тебе сокрытый яд лежит.
То мало; — коль за подлу цену
Невольник черный быв продан,
Отводится к позорну плену
От африканских милых стран;
Когда, лишась супруги верной
Иль в чадах — нежных, милых чад,
Идет окован в грусти черной
И в сердце чувствует весь ад;
Идет под тяжкими бичами
Над тростником свой век кончать,
Труд мочит кровью и слезами,
Чтоб вкус Европы щекотать;
И наконец — он умирает,
Чтоб сластолюбью услужить,
Затем — что без того не знает
Оно мудрейших мер открыть;
Что я тогда скажу, смущенный?
Не сахар — сладкий яд мы пьем,
В слезах и поте распущенный;
Не не́ктар — кровь несчастну льем.
Не лучше ль не́ктар надлежало
Искать нам в свекле[66] иль в пчелах?
Пчела в защиту носит жало,
А беззащитный негр — в цепях.
Китай с аравскими странами
Не дорожился бы травой
Или пряжеными бобами[67];
То вымысл роскоши пустой.
Как стыдно золотому веку
Железным варварством блистать
И к вечному наук упреку
Причудливый вкус щекотать!
Without shelter from the blasts in vain we hope the tender plant.
Звукнул времени суровый
Металлический язык;
Звукнул — отозвался новый,
И помчал далече зык.
Снова солнцы покатились
По палящим небесам;
Снова шумны обратились
Времени колеса там.
Будьте вновь благословенны,
Земнородны племена!
Будьте паки восхищенны,
Как и в прежни времена!
Пейте в полной чаше радость!
Пейте здравия струи!
Ощущайте жизни сладость!
Украшайте дни свои!
Мне судьбина отреклася
Бурю жизни отвратить;
Знать, она еще клялася
Горьку желчь свою разлить.
Рок, о рок, — почто толь рано
Ты мне желчь подносишь в дар?
Неужель на свежу рану
Свежий мне даешь удар?
Где для горькой раны срящу
Врачество в грядущий год?
Где, — в каких сердцах обрящу
Против грозных туч отвод?
Муж состраждущий, муж кроткий!
Если лиры моея
Внял ты некогда глас робкий,
Ах! — к тебе спешу вновь я.
Обратися, муж великий!
Се ударил новый час!
Пусть часы живешь толики,
Сколько благ лиешь на нас!
Пусть трех персты парк суровых
Жизни нить твоей прядут
Из шелков драгих и новых
И ей крепость придадут!
А когда еще тобою
Тяжкий рок мой не забыт,
Ах! — не поздно мне с судьбою
Мир тобою заключить
Коль не поздо, в новом годе
Не пролью я новых слез;
После бурь в другой погоде
Осушу их средь очес.
Едва лишь полночь под звезда́ми
В глубокой томной тишине,
Махнув снотворными крылами,
Прешла — и в утренней стране
Белеть свет начал сквозь завесы,
Я зрю — два жителя славянски
С смущенным неким видом там
Из хижин тихо выступают.
Единый млад и воин был;
Другой от многих лет согбен
И представляет гражданина.
«Не слышишь ли, — младой вещает, —
Протяжный тамо томный стон?
Не знаешь ли, что значит он?
Он простирается оттоле,
Где вдруг спираются на тверди
Кровавоогненны столпы
И где Полярная звезда
Дрожит сквозь неку слезну влагу».
Я слышу, юноша, шум ветров
И вижу там огни живые;
Но взор и слух мой слаб. О рок!
Мне мнится: дух бесплотный ходит
Там над порогами Днепра;
Он тихо прорицает жребий…
Толики знамения мрака
Не носят рок простых людей,
Но час вздыхающих князей,
Час судорожный полбогов.
Да, — смерть касается престола…
Как? — неужель!..
Владыки нет…
Да, — нет его, — мне шепчет дух.
Едва минувший век пал в бездну
И лег с другими в ряд веками,
То князь — туда ж за ним вослед.
Едва лишь возгремел над нами
В горящей юности сей век, —
Век, скрыпнув медным колесом,
Погнался в мрак грядущей дали,
А пламенны миры по тверди
В гармоньи новой двиглись плавно;
Князь, — томный князь взглянул на них,—
Вздохнул, — вздохнул в последний раз.
О рок всемощный! — пред тобою
И вечные громады гор,
И одночасные пылинки
С одной внезапностию гибнут.
Уж нет того, пред кем колеблясь
Судьба племен висела в страхе;
Кто, новые уроки Марса
Внимая, шел сквозь огнь и бездны;
Кому ни шумный Буг, ни бурный Истр,
Ни пропасти — жилища теней,
Ни омрачны Фракийски горы,
Ни даже Тибр, ни Эридан
В стремлении не воспящали;
Кто, будучи среди бессмертья,
Вдруг смертной сенью был покрыт;
Разрушив легионы греков,
Погиб — от кова печенегов.
Он, как огнистый метеор,
В полудни своего владенья
Познал внезапу ранний вечер.
Я вижу, нечто там — вдали — мелькает,
И слышу глас — как ветра шум,
Что сквозь глухую дебрь взывает.
Не слышишь ли? — Или не видишь!
Где я? — Что сделалось со мною? —
Но омрак мой минул! — он тяжек.
Куда лечу? — А там — кого я вижу? —
Там — одаль — в сфере светлых теней,
Не тень ли матери? — Да удалюся!
Духов согласных поищу!
Зрю, как главою покивает
И глумным оком зрит она!
Прости, брегов днепровских дщерь!
Я отхожу; прости навеки!
Владимир! — Ольги внук, Владимир,
Тебе реку: внемли! — В час гневный
Мой сын, несчастный твой отец,
Оставил ввек сей дол плачевный,
Приял и дел и дней конец.
Лишь росс со мной навек простился,
И зреть меня он в нем не смел,
Как и того теперь лишился.
Я зрела, как он в твердь летел…
Да, зрела я, как печенеги
Изобретали страшный ков;
Он воздохнул; днепровски бреги
Промчали вздох сквозь тьму лесов,
Чертеж небесный и священный,
Чтобы народ весь возродить,
Оставлен на случа́й пременный.
Чертеж сей должен ты открыть.
Чертеж теперь славянам лестен,
В нем целый дух мой помещен,
А дух душе твоей известен.
Разгни его! — и росс блажен.
Ты узришь в нем, что дар сладчайший,
Что небо земнородным шлет,
Есть царь любезный, царь кротчайший,
Который свой народ брежет.
Народ к нему любовь имеет;
Народу доверяет тот;
Сей в верности к царю твердеет
И из любви дает живот;
Сей царь далече вздохи внемлет;
Он пагубы гнездо сечет.
Змеится ль крамола? — не дремлет;
Вражда ли близ? — далече вред.
Как прах, вражду он рассыпает;
Ом вне Отечества оплот,
Внутри судья, — и созидает
Благим и мудрым свой народ;
Как промысл миром управляет
По мере сродных миру прав,
Так царством он повелевает,
Как царственный велит устав.
Любимец неба! — ты не боле
Воззришь на блещущий свой сан,
Как на залог, что к лучшей доле
Тебе в народе свыше дан.
Тебя порфира украшает;
Чело твое венец златый
С величеством приосеняет;
Жезл силы в длани носишь ты;
Но в сем убранстве, в сей одежде
Ты будешь столько лишь блистать,
Сколь служит то к прямой надежде,
Чтоб в царстве счастье соблюдать.
Питомец мой багрянородный!
Ты должен мудрость насаждать
Среди пелен в умы народны,
Чтоб с сердцем души воспитать.
В бичах вселенной дерзких, злостных,
О коих гром один твердит,
Век каждый щедр и плодовит;
Но чтоб найти в порфироносных
Того, кто бы умел хранить
Владенье в тишине блаженной,
То надлежит переходить
Всю древню летопись вселенной
И происшествий мира нить.
Ни стен гранитная твердыня,
Ни ополчений страшный вид,
Ни лесть, ни ложная святыня
Страшилища не защитит;
Судьба проникнет сквозь граниты;
Личина спадша обнажит.
Кто он? Волк, кровью лишь омытый,
Любовь, одна любовь — твой щит.
Ты князь — пусть все отверзутся укрепы!
Пусть ржавые врата скрыпят!
Пусть с костью свыкшиесь заклепы,
С сухих спадая ног, звучат!
Пусть ангела земной ад внемлет,
Где свет едва бывал знаком!
Пусть свежий луч его объемлет
Изгибы темны в аде том!
Тогда полки смертей погибнут
По вымышленным там гробам;
Висящи косы все поникнут;
Дух жизни паки взвеет там.
Се вид! — отец сынов сретает,
Сестра внимает братний глас,
Супруга мужа прижимает, —
Слезится радость их из глаз.
От сих родятся верны внуки,
Друзья престолам и сердцам:
Пожарский, Минин, Долгорукий,
Румянцев и Суворов сам.
Но лавры рано ль, поздно ль злачны,
Сколь слава к жатве ни зовет,
Вменятся в кипарисы злачны
В той длани, что их в поле жнет.
Так ты твори! и будь спаситель,
Отец и друг своих племен!
Отец твой не был просветитель,
Он витязь, — к рыцарству рожден.
Я водрузила божье знамя
В холмах Аланских с чертежом;
В Иулиане гибло пламя…
Ты возроди. — Прости затем!
Так, — слышу я, — ужасный боже!
Какие словеса с небес! —
Се мудрость вечности самой! —
Се глас — глас Ольги возрожденной!
Нет теней сих, — всё тихо;
Пойдем! — мы лучшей ждем судьбины.
Звучит на башне медь — час нощи,
Во мраке стонет томный глас.
Все спят — прядут лишь парки тощи,
Ах, гроба ночь покрыла нас.
Всё тихо вкруг, лишь меж собою
Толпящись тени, мнится мне,
Как тихи ветры над водою,
В туманной шепчут тишине.
Сон мертвый с дикими мечтами
Во тьме над кровами парит,
Шумит пушистыми крылами,
И с крыл зернистый мак летит.
Верьхи Петрополя златые
Как бы колеблются средь снов,
Там стонут птицы роковые,
Сидя на высоте крестов.
Так меж собой на тверди бьются
Столпы багровою стеной,
То разбегутся, то сопрутся
И сыплют молний треск глухой.
Звезда Полярна над столпами
Задумчиво сквозь пар глядит;
Не движась с прочими полками,
На оси золотой дрожит.
Встают из моря тучи хладны,
Сквозь тусклу тверди высоту,
Как вранов мчася сонмы гладны,
Сугубят грозну темноту.
Чреваты влагой капли нощи
С воздушных падают зыбей,
Как искры, на холмы, на рощи,
Чтоб перлами блистать зарей.
Кровавая луна, вступая
На высоту полден своих
И скромный зрак свой закрывая
Завесой облаков густых,
Слезится втайне и тускнеет,
Печальный мещет в бездны взгляд,
Смотреться в тихий Бельт не смеет,
За ней влечется лик Плиад.
Огни блудящи рассекают
Тьму в разных полосах кривых
И след червленый оставляют
Лишь только на единый миг.
О муза! толь виденья новы
Не значат рок простых людей,
Но рок полубогов суровый.
Не такова ли ночь висела
Над Палатинскою горой,
Когда над Юлием шипела
Сокрыта молния под тьмой,
Когда под вешним зодиаком
Вкушал сей вождь последний сон?
Он зрел зарю — вдруг вечным мраком
Покрылся в Капитольи он.
Се полночь! — петел восклицает,
Подобно роковой трубе.
Полк бледный те́ней убегает,
Покорствуя своей судьбе.
Кто ждет в сии часы беспечны,
Чтоб превратился милый сон
В сон гроба и дремоты вечны
И чтоб не видел утра он?
Смотри, какой призра́к крылатый
Толь быстро ниц, как мысль, летит
Или как с тверди луч зубчатый,
Крутяся в крутояр, шумит?
На крылиях его звенящих
В подобии кимвальных струн
Лежит устав судеб грозящих
И с ним засвеченный перун.
То ангел смерти — ангел грозный;
Он медлит — отвращает зрак,
Но тайны рока непреложны;
Цель метких молний кроет мрак;
Он паки взор свой отвращает
И совершает страшный долг…
Смотри, над кем перун сверкает?
Чей проницает мраки вздох?
Варяг, проснись! — теперь час лютый;
Ты спишь, а там… протяжный звон;
Не внемлешь ли в сии минуты
Ты колокола смертный стон?
Как здесь он воздух раздирает!
И ты не ведаешь сего!
Еще, еще он ударяет;
Проснешься ли? — Ах! нет его…
Его, кому в недавны леты
Вручило небо жребий твой,
И долю дольней полпланеты,
И миллионов жизнь, покой, —
Его уж нет; и смерть, толкаясь
То в терем, то в шалаш простой,
Хватает жертву, улыбаясь,
Железною своей рукой.
Таков, вселенна, век твой новый,
Несущий тайностей фиал!
Лишь век седой, умреть готовый,
В последни прошумел, упал
И лег с другими в ряд веками —
Он вдруг фиалом возгремел
И, скрыпнув медными осями,
В тьму будущего полетел.
Миры горящи покатились
В гармоньи новой по зыбям;
Тут их влиянья ощутились;
Тут горы, высясь к облакам,
И одночасные пылины,
Носимые в лучах дневных,
С одной внезапностью судьбины,
Дрогну́вши, исчезают вмиг.
Се власть веков неодолимых,
Что кроют радугу иль гром!
Одне падут из тварей зримых,
Другие восстают потом.
Тогда и он с последним стоном,
В Авзоньи, в Альпах возгремев
И зиждя гром над Альбионом,
Уснул, — уснул и грома гнев.
Так шар в украйне с тьмою нощи
Топленой меди сыпля свет,
Выходит из-за дальней рощи
И, мнится, холм и дол сожжет;
Но дальних гор он не касаясь,
Летит, шумит, кипит в зыбях,
В дожде огнистом рассыпаясь,
Вдруг с треском гибнет в облаках.
Ах! нет его, — он познавает
В полудни ранний запад свой;
Звезду Полярну забывает
И закрывает взор земной.
«Прости! — он рек из гроба, мнится. —
Прости, земля! — Приспел конец!
Я зрю, трон вышний тамо рдится!..
Зовет, зовет меня творец…»
При бреге Котросли глубокой,
Там — близко, где, как бы устав,
Она, в стезе своей широкой
Услуги многи показав,
В тени стражниц златовершинных,
В средине стен высоких, длинных,
Для расцветающих искусств,
Для вкуса, разума и чувств
Ложится в лоно Волги славной
На дне песчаном отдыхать
Иль купно с ней стопою равной
Стремится дале утекать, —
Там — Ворбаб в мрачности родился,
Там он увидел первый день;
Без славы цвел — играл, резвился;
Его дни крыла тиха тень;
Там сном его летела младость;
Там он невинну пил лишь радость.
Лишь волжский берег девять раз
Мелькнул во злаке мимо глаз,
Судьба велела удаляться;
Как горько с родиной расстаться!
Мой друг! — позволь мне повторить!
Позволь сквозь слезы пошутить!
Прости, прости, священна Нера![70]
Мала твоей воды мне мера.
Чуть начал ум мой расцветать,
Я стал иной воды жажда́ть;
Я с божеством стихов столкнулся,
С Эвтерпой миленькой смигнулся;
Чтоб сделать ливером умов,
Она меня из рук кормила,
Водой Смородины [71] поила,
Давала тук чужих голов.
Лишь мыслей утро рассветало,
Другое пламя запылало
И страсти начали бродить;
За счастьем к Бельту ну катить!
Но там — мог счастья тыл схватить,
Спешил к брегам Эвксинским черным;
Не там ли счастье, мнил, живет;
Слетал туда — и тамо нет;
Весь прок нашел в Пегасе верном.
Он был послушен мне — я сел;
Хоть не всегда — я с ним летел,
И что на ум взошло — я пел;
С зарею часто восставая,
За туалетом муз сидел,
А в тихий вечер, унывая,
Я на луну зевал, смотрел;
Когда варганными крылами
Кузнечик марш бил меж цветами,
Я славу ночи пел стихами.
Но всё то — чувств неверный шквал,
Пружина лишь души незрелой,
Сей самобытности неспелой;
А к зрелости — весь век мой мал;
Он мал — и поскакал поспешно,
Ах! — так ползет в гроб жизнь моя,
Как в Волгу Котросли струя.
Что ж в жизни прочно? Что успешно?
Почту ли юны дни зарей?
Там чувства то ж, что сумрак дней;
Почту ли полднем средни лета?
Там рдеет страсть — луч гаснет света;
Почту ли вечером век поздный,
Там всё потерпит жребий грозный;
Там чувство, — страсть, — ум — всё падет.
Знать, вся лишь жизнь — еще рассвет,
А полдня истинного нет.
О небо! — там уже доспею;
Там — в важной вечности — созрею…
Лирико-эпическое песнотворение, вновь исправленное и умноженное, с последованием некоторых небольших трудов переводных, подражательных и сочиненных в стихах и прозе, относящихся по содержанию к херсонисским и к другим окрестным предметам.
<ГРОЗА НАД ТАВРИЧЕСКИМИ ГОРАМИ>
Содержание
Гроза над Таврическими горами. — Разные перемены во время ее. — Молния и треск громовый. — Надежда караибов, или таврических евреев при сем. — Мольба к небесному громовержцу. — Многократное повторение громовых ударов с толиким же возблистанием. — Воспоминание Рихмана, смертельно пораженного громом. — Беседование при сем Ломоносова. — Дождь и буря. — Повал хлеба на пашне. — Плач земледельца в сем случае — Перемены на море. — Отшествие грозы. — Последственное движение остальных туч между горами. — Радуга. — Оживление и возобновленный труд растений. — Радость животных. — Прогулка и купанье татарской княжны Цульмы. — Печальное ее ожидание любезного Селима, молодого татарского мурзы. — Наступающая красота вечера. — Она мало значит без сердечной подруги.
Гремит, — отколе важный глас?
Из коей дальней тверди рев
В глухих отзы́вах здесь вторится
И подтверждает неба гнев?
Отколе весть толь грозна мчится?
Возлюбленна моя Камена!
Трепещет ли твоя здесь арфа?
Ах! — ты робеешь в грозный час
Поведать торжество небес!
Почто робеть? — Пусть нова нощь,
Нависнув тамо — над горами,
Надутым тяготея чревом,
Покров свой черный развивает
И тусклым ликом помавает!
Ужасна нощь, — но лучший час
Для возвыше́нных чувств и мыслей!
Зри! — как там дикий пар сизеет
И стелется между горами!
Зри! — там еще ужасна мгла
Над той синеющей дубравой
Растет, — густеет, — выспрь идет!
Се тот зловредный прах клубится,
Который зноем извлечен
Из сокровеннейших одров,
Где тайны руды спят во мраке,
Где воздух тайный, смертоносный,
Облегши темны минералы,
В покое роковом висит
И ждет путей, чтоб вспыхнуть с треском!
Се ключ, отколе прах исходит!
Он к темю сих хребтов влечется,
Сокрытый пламень заключая,
Сседается, — тучнеет, — вьется
И, лик светила закрывая,
Сиянье помрачает дня!
В сей грозной, безобразной туче
И самый мрак чермнеет, рдеет,
Сокрыв в себе источник бедствий.
Сия ужасная громада,
Эфирным спором раздраженна,
В бурливых вихрях брань вжигает.
Летят противны ветры в тверди,
Спирают тучи меж собою;
Но долу всё еще спокойно;
Безмолвье мрачно, роковое
В юдоли царствует плачевной;
Лишь в тощих, шумных камышах
Мне чудится в сей страшный час
Органный некий тихий звук;
Зефиры грозных бурь, трепе́ща
И зыбля сетчатые крылья,
Лишь только шепчут меж собой
И, крылышком касаясь струн,
Чинят в сей арфе некий звон;
Лишь только слышен дикий стон,
Из сердца исходящий гор,
Предтеча верный сильной бури.
Он долу с ропотом катяся,
Без ветру горны рощи ломит,
Без ветру листвия щепечут
На ветвях тополов высоких.
Зри там! — вдали, — в долине илем
Вблизи Салгирского потока
Не престает пред гласом неба
Со страхом неким преклоняться!
Сей стон пронзает черный понт,
Мутит с песками темну бездну.
Стада делфинов выпрядают
Из-под чернеющих зыбей;
В волнах, как в шатких колыбелях,
Играют, прыгают, ныряют;
Ключи воды соленой бьются
Из водометных их ноздрей;
Вокруг колеблемых судов
Они резвяся, предвещают
Пришествие грозы ужасной.
Вдруг с страшным шумом пыль воздвигшись
То клубом, то крутым столбом,
То легкой некой серой тучей,
И степь и стогны поглощает;
Летят разметанные скирды,
Крутясь на крыльях урагана.
Несчастный путник цепенеет
И, в пыльном вихре задыхаясь,
В лощину перву повергаясь,
Глаза руками зажимает,
Насильны слезы отирает
И ждет, как небо прояснится.
В утробе мельниц возвыше́нных,
Стоящих гордо над пустыней,
Гремит механика сильнее
И плод Цереры превращает
Мгновенно в мелку снежну пыль;
Там жернов, средь колес ревущий,
Вертится быстро, мещет искры;
Отвислы их крыле широки
От напряженья бурных вихрей
Быстрейшей силою крутят
Горизонтальный оборот.
Воздушны жители слетают
Стремглав в глубокие юдоли;
Их быстрому полету крыльев
Попутны ветры помогают;
Едва бурелюбивый вран
Тогда дерзает воспарять
Среди сумра́ков неизвестных.
Стада, остановляясь с страхом,
На гневны мещут небеса
Слезами очи окропленны.
Бледнеющие пастухи
Под блещущьми кругами молний
Бегут, накинувши на плеча
Убого рубище свое,
В ближайшу кущу опрометом;
Но ежели ее находят
Наполненную пастухами,
То под навислостью скалы
Покрова ищут для себя.
И я, — я также уклонюсь
Под сей камнистый, грозный свес
И буду ожидать чудес…
Се! — там в окрестностях селенья
Шум раздается вещих птиц,
То гогот гуся, то крик врана!
Се! — петел громко возглашает!
Конечно, сей печальный вестник,
К пределам обратясь грозы,
Провозвещает неба гнев
И слезный час страданья твари!
Се! — петел повторяет весть!
Конечно — между сил небесных
Совет ужасный заключен,
Чтоб бури с громом покатить
Под рдяным троном Иеговы!
Всё, — всё теперь недоумеет,
Дрожит, — трепещет — и немеет;
Но вдруг внезапный быстрый блеск
Сверкнул — и дальний юг рассек.
Чем гуще мрак, тем блеск ярчее.
Не таково ли светоносно
Горящих царство херувимов?
Не се ли тот объемный миг,
Что мещет в дольний мир с эфира
Всевидящее страшно око!
Но ах! — в одно ли место мещет?
Нет — там и здесь, — спреди и с тылу
Иль вдруг меня вокруг объемлет;
Куда ж теперь бежишь, несчастный?
Куда укроешься от ока,
Что, в быстрых молниях блистая,
Тебя преследует повсюду?
Чу! там гремит! гремит протяжно!
Какие бурные колеса
Ревут по сводам раскаленным?
Не тьма ли молотов колотит
В горнилах тверди углубленных?
Или теперь природа страждет?
Или грядет судья вселенной
С своим лицеи молниезрачным?
О караибы! — вы кого
При храминах отверстых ждете?
Того ль, что в молниях багряных
И в громе от страны восточной
На ваш камнистый снидет холм[72]
И в вашем шумном синагоге
Откроет вам в себе Мессию,
Который возвратит Салим
И Соломоново блаженство?
Сего! — так это царь от мира;
А сей есть судия небес,
Который ваше заблужденье
Единой молнии чертой
Довлеет в миг един рассечь!
«Ужасен глас твой, судия!
Глагол твой дольний мир колеблет.
Тебе предыдет сонм огня;
Зоди́ак чресла вкруг объемлет,
А мрак и буря за тобой;
Ты в ужас облечен такой,
На ветреных крылах несешься;
Какой же приговор, — о боже,
Ты робким тварям изречешь,
Сим червям немощным и слабым?
Ужели ты — небесный отче,
Который потрясаешь сферы,
Колеблешь словом твердь без меры,
Которого единый взор
Средь самой чистоты души
Провидит черноту сокрыту,
И что? — в святом зрит существе
Духов шестокрылатых тьму, —
Ужель перуны устремишь
В пылинки малы, оживленны
Твоей любовью бесконечной,
На коих ты среди перунов
Осклабленным лицем взираешь?
Нет, паче громовым ударом
Ты рассекаешь гордый дуб,
Чем нежный и смиренный мирт.
Ах! горделивый человек!
Ты, что одеян в власть пустую,
Совсем не знающий того,
О чем ты более уверен,
Ты, что перед лицем небес,
Подобно как уранг-утанг[73],
Тщетою токмо раздраженный,
Мечты пустые представляешь,
Что ангелов приводят в слезы, —
Страшись пылающей десницы!
Сей глас, ревущий в черной туче,
Гремит для стропотных сердец
И в них вселяет бледный трепет;
Тебе же, о душа невинна,
Язы́ком кротким серафима
Мир, тихий мир средь бури шепчет;
Душа! не содрогайся в буре!
Содрогнется ли тот, кто чист?
Подвигнется ли тот, кто прав?
Хотя б ревуща пала твердь
В развалины вселенной дымны, —
Сей дух неустрашим пребудет.
О! — пощади тогда меня,
Неизреченный судия!
Се! здесь колена преклоня
И с томным содроганьем сердца
Лобзаю ризы твоея
Воскрая огнеобразны!
Я трепещу звучать на арфе;
Но ты позволь хотя с дрожаньем
Взыграть на арфе страшну песнь».
Еще черта мелькает сиза!
Едва мелькнет — зияет туча
И вдруг сжимается опять,
Сжимается — зияет паки
И протягается, объемлясь
Огнепалящим всюду морем.
Уже от ската Чатыр-дага
И от других стремнистых гор
К соседним скатам стук отдавшись,
И многократно отражаясь,
Несчетны делает углы
В своих быстротекущих звуках.
Чу! гул троякий, пятеричный!
Он подлинный перуна глас
Твердит в твердынях долго, долго.
Когда совокупит в едино
Все звуки меди в дольнем мире,
То все они, совокупленны
Против него, — лишь суть жужжанье.
Еще блестит! еще гремит!
Вторый — и третий раз блестит!
Вторый — и третий раз гремит!
Свет кровы мрака раздирает;
Гром долу робкий мир сдавляет…
Вдруг твердь трещит — и с тверди вдруг
В тьме стрел иль в тьме сребристых дуг С
летел стремглав смертельный блеск;
В тьме выстрелов сей резкий треск
Рассыпался над головой!
Вот гул меж гор завыл двойной!
Промчался в долах с стоном вой!
Безбожный! изувер! куда?
Под каковые темны своды
Теперь укрыться татьски чаешь?
Ты скрыт, но мрачна мысль твоя
Видна и в ночь пред оком неба.
Давно ль ты утверждал безумно,
Что бог быть должен бог любви
Для буйственных твоих желаний
И быть лишь токмо милосердым;
Или — располагать себя
По воле суетной твоей,
Чтоб ты в злосердьи был свободен?
Как? — должен он забыть премудрость!
Он должен пременить любовь,
Всевечную любовь к порядку!
И свой святый закон предать
Презренью твоему, кощунству,
Глумленьям диким вольнодумства!
Он должен скипетр преломить!
Весы правдивы сокрушить!
Он должен погасить перуны!
Иль — уступить тебе их, червь!
А для чего? — Чтоб между тем
Ты мог бесстрашно лобызать
Продерзкие свои желанья
И необузданные страсти!
Чтоб, бывши ты безумным богом,
Махал перунами по воле,
Блистал — свет солнечный мрачил,
И в мире злейши зла творил?
Постой, несчастный своенравец!
Се освещает молний луч!
Зри суетный чертеж ты свой!
И коль твоя душа бесстудна,
То научись бледнеть заране!
Се судия! — Вострепещи!
Где новый Кромвель? — Где Спиноза?
Где новый Бель? — О, как ты бледен!
В тебе трясется кажда кость!
Ты ту минуту чтешь счастливой,
В котору огненна стрела
Шипящей некоей змией
Перелетела мимо взора!
Смотри еще! К чему бледнеешь
От бледной молнии ниспадшей?
Или внутри тебя иный
Шипит перун — разяща совесть?
Се покатилась над челом
Горяща колесница мщенья!..
Глаголы грозны бога сил
Сверкают на ее колесах;
Чу! звукнула средь туч!.. но ах!
Но ах! — всегда ль удар ее
Прицелен на чело злодея?
Колико крат неосторожна
Невинность гибла от нее?
Несчастный Рихман! пусть моя
Слеза на мшистый гроб твой канет!
Давно Урания рыдает
И ропщет втай на громовержца,
Что сей ее питомец нежный
В ее очах был поражен.
Та ж самая эфирна сила,
Которой в царство он вникал
С живой отвагой мудреца,
Похитила его к себе.
Природа, мнится, клав его
В младенческую колыбель,
Еще в то время усумнилась
О слезном бытии его;
Лишь усумнилась — парка хитра
Сокрылася в железном пруте[74].
Но Ломоносов, друг его,
Не так несчастлив был тогда,
Как тот, в чьем опыте ужасном
Судьба свое скрывала жало
И токмо шага ожидала;
Он самый жребий превозмог;
Прешедши философский мир,
Достиг святилища природы.
Немногие пределы крылись
В безмерной области наук
От взоров пламенных его.
Ах! как он в сердце восхищался
При испытании эфира,
Когда шипящие лучи,
Одеянны в цветы различны,
Скакали с треском из металла?
«Скор быстрый шаг бегущих ветров, —
Так он в то время рассуждал,—
Еще быстрее ветр эфирный!
Он, быв от точки отражен
И быстро преносясь по тверди,
Летит мгновенно в точку зренья;
Вторый — и третий раз блестит!
Вторый — и третий раз гремит!
Но звук эфирный, ветром данный,
Подобно как бы луч звенящий,
Слои воздушны потрясая
И дале круг свой расширяя,
Слабейшим шагом в слух течет.
Смотри! — сверкнул эфирный луч!
Вторый — и третий раз блестит!
Вторый — и третий раз гремит!
Смотри! — как сребрян вихрь крутится
Змиеобразною чертой!
С какой чудесной быстротой
Из сжатой в жидку часть стремится!
Здесь он в стремлении шумит,
Шипит, — трещит — и твердь разит;
А глас далек, — приходит поздо,
Уже гроза на крыльях ветра
Сюда сокрытый пламень мчит,
Который скоро покорит
Себе дрожащий здешний воздух;
Перун чертится полосами
По растяженным черным сводам;
Се! сто небесных тяжких млатов
Готовы свой удвоить стук!»
Так мыслил северный мудрец;
Вдруг грянул гром, — а ты,
О неисследная судьбина!
А ты, достойный плача Рихман,
Печальной опыта стал жертвой!
Потрясся тут, вострепетал
Сердоболящий Ломоносов[75],
Как зрел бездушного тебя.
Философ долго был в безмолвьи;
Потом он тако возопил:
«Гром грянул, нет на свете друга!
Как пал почтенный мой герой,
Герой премудрости, природы?
Ужели он повержен тако?
Немилосердая судьба!
Какая мстительная зависть
Тебя сей час вооружила
Толь смертоносным острием,
Чтоб юный опыт погубить
В зародыше еще лишь нежном?
Иль ты сочла ужасным долгом
Давить Алкида в колыбели?
Да, в мудром зришь всегда Алкида;
Но возмужалы мудрецы
Как на тебя, Мегера, смотрят?
С усмешкой, — с безмятежным духом;
Страшился ли тебя Франклин,
Иль Мушенброк, иль Эйлер славный,
Как тайный океан эфира,
Разлитый в глубине природы,
С отважной грудью измеряли?
Нет, — дух их столь же страшен был,
Как самый их предмет — эфир.
Они открыли вход безвестный
В незримый океан эфирный
И верный дали нам компа́с,
Чтоб истинных стезей держаться
И править тонкой силой сей.
Вотще безумец вопиет
Противу мудрых покушений;
Вотще слепец сей нарицает
Продерзким и безбожным делом
Багряну Зевсову десницу
Удерживать среди ударов.
Но ах! когда надежда наша
Еще постраждет в пеленах,
То горе! — юна дщерь небес,
Урания любезна! — горе!..
Но я уже позабываюсь,
Что воздыхаю при тебе,
Моя божественная муза!
Предвижу, что рассеешь скоро
Отчаяние наше мрачно
И в пламенеющие духи
Влиешь бальзам надежды верной.
Доколе дышат мудрых сонмы,
Ты будешь в зрелость приводить
Расцветши опыты сии
И будешь разверзать ядро,
Сокрытое в густой коре…
Но Рихмана на свете нет!
Здесь прах его лежит бездушен;
Здесь драгоценные остатки,
Где некогда был дух эфирный!
В нем поражен мой друг, мой спутник
И жрец священныя натуры.
Кто паки воззовет дух жизни
В его обитель пораженну?
Кто мне сопутствовать дерзнет
По страшной глубине познаний?
Кто мне подаст благую руку
Тогда, как буду погрязать
Еще не в вымеренной бездне
Или скользить по длинной цепи,
Которая ведет от червя
До пламенного серафима?
Его на свете больше нет!
О! — пусть сия горяча капля,
Последня жертва нежной дружбы,
Его останки оросит
И некогда на мрачном гробе
Взрастит печальны гиацинты![76]
Тогда, — тогда плачевны музы
На камне сядут над могилой,
Пожмут друг другу нежны персты,
Заплакав, скажут: „Ах! — как жаль!“»
Так северный мудрец вещал,
Мудрец с состраждущей душой;
Вздохнул — и опыт продолжал;
Высокий дух не ужаснулся
Прещения судьбы сокрытой.
Ужель такой же рок постигнет
И здесь кого в сей мрачный час?
Небесны силы! — удержите
Сию гремящую десницу!
Вдруг дождь шумящий с сильным градом,
Стуча по звучным скатам гор,
Потопом целым ниспадает
Из недр разверстых облаков.
Крутятся вихри дождевые
Средь бурь, бушующих на небе.
Взвиваются от твердых скатов
Седые брызги легким дымом.
Уже от влаги все потускли
Вершины меловых хребтов,
А в селах низки кровли хижин
И пыльны стогны, покровенны
Шумящими везде ручьями.
Но пламенник неукротимый
Среди дождей еще не гаснет
И, новы силы напрягая,
Мелькает ярко над пустыней.
Бледнеют чресла облаков
От ярого лица огней;
Бледнеют бедра гор камнистых,
Покрытые до половины
Спустившимися облаками,
И пламенеет дождь косый,
Лиющийся в холмы пустынны.
Сии небесные мечи
То рассекают мрак змией,
То рассыпаются звездами,
То вьются гибкой полосой,
То в образе вождей[77] огнистых
Иль пламенного водопада
В пустыню ниспадают вдруг.
Но гром, кругом перебегая,
Подобно раскаленным ядрам,
И всюду в силах разделясь,
Зарницей рдяной освещает
Вершины горды Чатырдага
Или огнями опаляет
Чело космато Агермыша.
Се! там высокая раина,
А здесь твердокоренный дуб,
Там бук развесистый, печальный,
А здесь приморска тёмна со́сна,
Перуном боевым Зевеса
Отторжены от твердых скал,
Расщепленны иль обнаженны,
Как голы остовы, стоят!
Лишь ясени одни врачебны,
Артыш пахучий, краснотелый,
Сребристый топол, тис зубчатый —
Одни безвредно зеленеют.
Под ними ландыши, подлески
Слезятся, — но цветут спокойно;
Лишь ветр головки наклонил.
Стада, быв встречены грозою,
В оцепенении простерты
Лежат, как некий сонм бездушный;
Сребристорунны кротки агнцы
В своем невинном, мнится, взоре
Еще живеют, размышляют.
Верблюд двухолмный, изумленный
Стоит, колена преклонив;
А грозный вол и страшный буй-вол
Лишь морщит дикое чело.
Кто здесь не может содрогнуться
Под звуком молний смертоносных?
Где? — где моя Сашена нежна?
Сашена! как ужасно видеть
Во гневе горни небеса
И цело естество в страданьи!
Когда б ты здесь со мною быв,
Внимала рев трубы небесной,
При звуке коей и Камена
Принуждена, дрожа, молчать, —
Могла ль ты здесь сидеть бы долго?
Твой лик смеркался бы, как небо,
А взор дождям сим подражал;
Зря слезы агнцев возмущенных,
Зря бледных пастухов, бегущих
Под сгибами перунов быстрых,
И зря паденье нив и древ,
Ах! как бы ты тогда смутилась,
Заплакала… и скрыла слезы!
Но я тогда б тебе сказал:
«Сашена! — ах! — и ты здесь плачешь!
Ты плачешь, как ключи кипят,
Слезишься, как жемчу́г катится;
Поди, Сашена, в тот шалаш!
Стихии буйные, бунтуя,
Еще в смятеньи раздирают
И твердь, и дольний мир, и тартар;
Укрой себя от гнева неба!
Поди, Сашена, в тот шалаш!
Укройся от бегущих бурь!»
Но что оратай ощущает,
Живущий на брегах Салгира,
Тогда, как видит он во страхе,
Что тученосна буря губит
Труд, стоивший толиких вздохов?
Ах! то его лишь сердце скажет.
Шумит над нивой грозна буря:
Ложится нива перед бурей;
Вершинки нежны златокласны
Пшеницы бледной упадают,
Он зрит — и зрак свой отвращает.
С небес шумливый дождь стремится;
Из глаз его ток слез катится;
Из гор со свистом вихорь дует;
Из груди тяжкий вздох исходит.
«Чем, правосудный наш создатель,
В слезах взывает он тогда, —
Чем ты толико раздражен,
Что днесь последнюю отъемлешь
Подпору нашу бытия?
Се! — жертва, падша под рукой
Твоей несносной бури ныне!
Восстанет ли она? — когда ж?
Нет, — корень в жертве преломлен;
Нет, — не восстанет никогда.
Тебе угодна, видно, боже,
Сия несчастна жертва нивы.
О, неиспытанны судьбы!
Воистину толика буря
Не что, как лишь твоя десница,
Хотяща явно наказать
Меж нами скрытого злодея!
Где сей преступник, что грехами
Небесно мщенье разбудил
И нас подвергнул той же доле,
Какой единый он достоин?
Где он? — Пусть мщение небесно
Низвергнется в преступно сердце!
О сердцеведец! — что я рек!
Мне сердце восклицать велит,
Что ты велик в улике зол,
Велик и в лике благостыни.
Не знаем ли, небесный отче,
Что ты насущный хлеб даешь,
Что ты те до́лги нам прощаешь,
Какие должны мы прощать другим?
Кто, — боже, кто из земнородных
Не препинается о камень?
Где злак без плевелов бывает?
Святейший часто упадает.
Сотрудники! — не воздыхайте!
Преклоньте вы со мной колена!
Пролейте слезную мольбу
К тому, который в бурном вихре
Грядет сей час над нашей нивой!
Он милостив; он наградит
Потерю, недостатка матерь». —
Так сельский старец вопиет
И слезы градом испускает.
Повсюду буря перемены
Творит в сию минуту новы.
Пусть обращу я токмо взор
На треволнение Эвксина!
Валы стремятся друг за другом,
Напружа выи горделивы.
Девятый вал хребтом горы,
Напыщившись, валит из бездны
И прочи зевом поглощает;
Нахлынув на песчаный брег,
Взбегает — пенится — ревет
И, на далеко расстоянье
Расстлавшись полотном седым,
Разится о подошву гор;
Тут, взвивши новый дождь дугами,
Назад седой тыл обращает,
Пески и камни похищает,
Но вдруг встречает вал другой;
Здесь страшну должно зреть картину:
Они, сцепяся с равной силой,
Спираются — ревут — клокочут
И виды чужды представляют,
Где, мнится, естество грозит,
В возможны ужасы одето,
Там ре́звится оно — играет;
Я зрю, что с их обеих стран
Прозрачные выходят своды,
Или рассыпчивы навесы,
Или лазорные снопы,
Растут — и вдруг опять падут.
Уже кораблик [78] не дерзает
Из бездны выникнуть в верх вод,
Чтобы, природное свое
Препончато подняв ветрило,
Прогулку произвесть по зыби;
Ему тончайший ветр сподручен;
Теперь он носится, склубясь,
Внутри пучины волей бури;
Он ждет, доколь прейдет час гнева
И возвратит ему минуты,
Природным силам соразмерны
И опытам его приятны.
Но там, на лоне волн носясь,
Корабль, как легкая кора,
Стократно черпает и пьет
Закраинами горьку бездну;
Там отроки, цепляясь крепко,
Бегут то вниз, то вверх по вервям,
Главой касаясь волн гребням.
От ужасов таких ревущих,
Мне мнится, смерть сама б проснулась;
Но отроки сии отважны
Иль спят спокойно, иль играют,
Надеждой усыпленны в бурях.
Свирепая гроза проходит;
Далече слышен рев ее;
Рассеянные облака,
Быв легче, бродят, как стада,
Нестройно по лицу небес.
Но некие последню влагу
Туманом долу ниспускают.
Одно из них сюда влечется,
Чревато тягостною влагой;
Уже столь низко тяготея,
Готово скоро ниц упасть;
Оно лишь пояс гор объемлет,
Но их главы не досязает.
Я здесь, — в сем облаке сижу,
И мнится, в влаге утопаю.
Вся нижня часть хребтов покрыта
С их рощами туманной влагой.
Сей голый каменный отрог
От мокрой густоты темнеет;
Но белая глава его
В венце сияет светозарном;
Лишь жадный взор сквозь дробный дождь
С венца рассыпчивый луч ловит.
Мне мнится, зрю вокруг себя
Дождливу иль туманну осень;
Но сквозь сию ползущу осень
Зрю над собой восшедше лето.
Полночный ветр, от сна восставши,
Для очищенья мрачной тверди
Остаток гонит низкой тучи,
Из урны пасмурной ее
Последни капли истощает,
Которы в ней еще скрывались.
Уже к хребту она валится;
Хребет остановляет урну;
Она, упора не терпя,
Тогда, как час уже приспел
Низвергнуть долу влажно бремя,
Рекою дождь свой источает.
Какая здесь игра природы!
Тогда, как в сей стране скалы
Господствует и дождь и мрак,
По ту страну блистает солнце
И зной кипящий парит воздух;
Одна стена лишь отделяет
От темной нощи ясный день,
От осени горяще лето.
Но зрелище уже свершилось.
Лишь редки капли краплют с кровли
Пустынной хижины на землю.
Пространна твердь, чистейшим сводом
Над тихим полем воздымаясь,
Эмаль лазорну представляет.
Омытый Феб, спустяся с полден,
Лучи косые мещет в мир
С своих пылающих колес.
Се! — радости прекрасный пояс,
Семью цветами испещренный,
В завет погибели минувшей
Препоясует те равнины,
Которые еще по буре
Во влаге моются кристальной.
Там узоро́чная Ирида
На стебли прозябений нижет
Алмазны зерна в тишине,
Здесь, — остроумный Ломоносов,
Списатель таинств естества!
Сии растопленные тучи,
Влечась против лица светила.
Тебе в дождях явили призму
И в поясе желто-зеленом
Те показали нити света,
Которых седмеричны роды
Ты столько тщился развязать.
Теперь природа оживленна
После страданья отдыхает
И осклабляется в покое.
Колико ни был страшен ветр,
Но он развеял мглу густую;
А сила тонкого эфира,
Столь часто рассекая твердь,
Сожгла тлетворные пары,
Что расстилались над горами,
Над блатным тростником зловонным
И над сивашскими водами.
Теперь стал воздух чище, — легче,
И возвратилась тишина;
Лишь только легкий ветерок
Не перестал в кустах шептать;
А злак среди долин живее;
Лишь капли в нем блестят слезой
И моют нежны стебельки.
В фиалках, васильках душистых,
В иссопе и подлесках нежных
Синеет лучше цвет небесный;
Алее в розах и гвоздиках
Заря румяна торжествует;
Желтей в подсолнечниках гибких
Играет солнца луч златый;
Ясней в лилеях поражает
Млечны́х бели́зна облачков.
На них блистает пестра ткань,
Из сочных жилочек сплетенна.
Какой различных красок ливень
Блистает посреди полей!
Неподражаема работа
Таинственных духо́в природы!
Те юны гении прелестны,
Что прежде в темной поднебесной
Густые мраки развивали,
Теперь, туманы соклубляя,
То в глубины безвестны носят,
То в сих удолиях зеленых
Из тонких жилочек прядут
Цветочкам свежие листы.
Почто сижу? — Пойду отсель
И буду черпать чистый воздух!
Как всё по грозной буре живо!
Вокруг меня под самым слухом
Жужжат толпящиеся мошки;
В своем пронзительном согласьи
Несметны гласы издают;
В глазах рисуются стада
То быстрых ласточек, то горлиц,
То жаворонков свиристящих;
В дубах торжественно открылась
Симфония певиц небесных.
С каким весельем на омытых
Дождями легких белых крыльях
В час летний лебеди летают!
Как резво каменки прелестны
И розовы дрозды порхают
Между сгущенных шелковиц!
Их междорамия блестящи
Сребром и златом отливают
Среди играющих лучей;
Мычание тельцов и юниц
С блеяньем агнцев съединилось;
С какою радостью безмерной
Бегут они щипать толпами
Траву в долине усыренной!
Какое врачество! — Прохлада
В сии спокойные часы
В струях студеных погружаться,
В струях, где крепки мышцы римски,
Что строили трофеи горды
На преклоненной вые мира,
Училися порабощать
Себе пространные пучины!
И правда, — существа в них черплют
Иное чувство, жизнь и силу.
Кто там под сено-листным сводом
Раин высоких, тутов, ильмов,
Подобная Сусанне скромной,
Спешит к живому водоему?
То Цульма, благородна дщерь,
Краса и честь княжен тавридских,
Стройна, как мирт, — легка, как серна,
Спешит искать в струях прохлады.
Покров сереброцветный веет
Над Цульминым сокрытым оком
И тысячу красот таит.
Но ветерок летит, дерзает,
Отмахивает сей покров;
Вдруг тайны красоты, блеснув,
Как скромны призраки, украдкой
Друг за́ другом выходят въявь.
Отважный зе́фир! если ты
Свевал покров какой девицы,
Видал ли где-нибудь ресницы
Длиннее, как у милой Цульмы?
Видал ли ты с лилеей розу
Такую, как в ланитах Цульмы?
Видал ли ты в садах Авроры
Толь светлую жемчужну росу,
Какая с Цульминых ушей
Волшебной силою висит?
Видал ли взор — иль грудь толь белу,
Толь нежну, милу, как у Цульмы?
Вот здесь она! — смотри! — идет!
Прекрасный лик младых подруг
Вокруг ее теснится дружно.
Купальня, полная воды,
Кипит, — блестит, — шумит, — зовет
Сих нимф стыдливых в влажны недра.
Тут — робко Цульма озираясь,
Последню ризу низлагает;
Какой красот вид обнажился!
Какой мир прелестей открылся!
Подруги разделяют с ней
Девичьи резвости невинны.
В струи сребристы погружая
Стыдливые красы свои,
Руками влагу рассекают,
Играют, — плещутся, — смеются.
Здесь Цульма, освежась в водах,
Выходит и спешит облечься.
Купальня хладна защищает
От силы солнечного зноя,
Однак — еще не прохлаждает
Во груди Цульмы знойной страсти.
Тоскливость тайная снедает
Давно томящусь грудь ее.
Она, задумчива, безмолвна,
Взирает часто в край полдневный.
Подруги примечают вздох;
Подруги тщатся напрерыв
Ее грусть песнью облегчить,
Но тщетно — Цульма не внимает.
«Нет, милые мои подруги!
Вы пойте лучше песнь такую,
Где б был предметом путь Селима!
Ах! — где? — где дышит он поныне?
Ушлец драгой! — Как без него
С минуты горестной разлуки
Уныло сердце растерзалось!
Увы! не оковала ль крепко
Надина в Азии какая
Навек? — Быть может; трепещу!..
Что я сказала? — Нет, — ах! — нет!
Мурза любезный, постоянный
Столь тверд, как Магометов щит;
Селим не изменит ввек Цульме».
Здесь Цульма быстрый взгляд кидает
И как бы ждет кого с страны.
«Но нет его, — она вскричала.—
Нет милого еще Селима!
Ах! — не увидите ль его?
Скажите, милые подруги!
Коль вы увидите, — скажите!
Пророк великий! — возврати
Селима в здравии ко мне
И в свежей юности цветущей!
Молю тебя, — ах! — что мне делать?
Подруги! — пойте лучше песнь
На горестный отъезд Селима
Или — надежду воспевайте!
Я буду вам вторить; запойте!
Предмет сей сроден сердцу…»
Прекрасна, мила дщерь небесна,
Богиня кроткая сердец,
Светильница души прелестна,—
Надежда! — где? — где твой венец?
Ты настояще услаждаешь
Грядущим благом в наших днях;
В цветах плоды ты созерцаешь;
Ты усмехнешься — и в полях
Цветуща зелень оживает;
И там — Селим ко мне предстанет…
Прекрасна, мила дщерь небесна,
Богиня кроткая сердец,
Светильница души прелестна, —
Надежда! — где? — где твой венец?
Ты за слезу любви пролиту
Готовишь тысячу утех;
Живишь красавицу забыту
И кажешь издали успех;
Коль сердце днем мое мертвеет
Волшебных ради грез твоих,
Оно еще ласкаться смеет
Средь тишины часов ночных.
Прекрасна, — мила дщерь небесна,
Богиня
и проч.
Ты избираешь сон мне здравой,
И я — с улыбкой величавой,
Довольна утром, пробужусь
И в радости вострепенусь,
Что хоть во сне его узрела;
А что в душе бы я имела,
Когда б — теперь — в саду — он был?
Прекрасна, — мила дщерь небесна,
Богиня кроткая сердец,
Светильница души прелестна, —
Надежда! — здесь, — здесь твой венец.
Так нежная мурзы невеста
Всяк день под тенью вертограда,
Или в убежищах пещерных,
Иль при купальнях в тишине
Часы печальны услаждала
И возвращалась в дом с надеждой,
С надеждой зреть возврат мурзы!
Но там — какие смуглы чела
Мелькают на брегах реки?
Конечно, — зной еще и долг закона
К водам прохладным призывают
Стопы сарматски по грозе.
Пускай сарматы утомленны
Струи салгирски рассекают
Своими тусклыми руками!
Меня явления вечерни
Зовут во храм красот сумрачных.
Явленья вечера прекрасны,
Когда со мной Сашена ходит,
Когда она с зарею спорит.
Да, утром поле, пенье птиц,
В полудни тень пещер и сосн
И хладный родников кристалл,
А в вечер тихий брег морской
И пурпурный закат над зыбью,
Конечно, — всякому приятны;
Но мне — Сашена завсегда.
Без голубых очей ее,
Без ви́шневых устен ее
Ни чистая лазурь небес,
Ни луг, ни пенье птиц поутру,
Без русых вьющихся кудрей
И без каштановых бровей
Ни тень, ни цветники в полудни,
Без розовых ее ланит,
И без ее блистанья взоров
Ни поздний пурпур в море зыбкий,
Ниже вечерняя звезда
Очаровать меня не могут, —
Лишь ты, Сашена! — ты мне всё.
In vino veritas etc[79].
В вине вся истина живее,
Пословица твердит давно,
Чтоб чарка нам была милее,
Бог истину вложил в вино;
Сему закону покоряюсь;
И я за питуха сочтен;
Все мнят, что я вином пленяюсь;
Но нет — я истиной пленен.
Все мнят, что сроду я охоты
К наукам скучным не имел
И, чтоб пожить мне без заботы,
Я ставлю прихотям предел;
Всяк думает и в уши трубит,
Увидевши меня в хмелю:
Он в рюмке лишь забаву любит;
Нет, братцы! — истину люблю.
Всяк думает, что пламень страстный
Подчас мое сердечко жжет
И что молодки только красной
Для счастья мне недостает;
Так, подливаю и с молодкой;
И все шумят, что я хочу
Искать утехи с сей красоткой;
Эх, братцы! — истины ищу.
Какая ночь!
Толь грозно никогда не падала с небес;
Толь грозно не было еще вкруг гроба здесь.
О мать земля! здесь прах почиет тех,
В прохладе недр твоих,
Которых мир столь много пренебрег,
Лишь небо высит цену их.
Но что за громкий тамо звон?
Сквозь воздух стонет он.
Я слышу меди стон,
Я слышу, к смерти будит он!
Восстань, душа!
Почто тебя объемлет трепет вновь?
Ах, сей ли гроб твой взор мятет,
Где ляжет токмо плоть и кровь?
Ты, что во мне и жизнь и свет!
Куда отсель,
Как я уже престану быть?
Престану быть! — ужель?
Ум содрогается — уже не быть!
Желанье злейшее могил!
Желанье без надежд! Кто влил,
Кто мог тебя внутрь сердца влить?
Уже не быть!
Ах! как болезнует отчаянная грудь!
Всемощна грусть! сильнее смерти грусть!
Я, робкой скорбью сокрушенный,
Лежал у гроба распростерт,
Твоим мерцаньем устрашенный,
О бесконечна смерть!
Я зрел, отчаян в бездне мрачной,
Хаоса пред собой престол
И слышал шум стремнины алчной;
Уже и в зев ничтожства шел…
Но вдруг небесный глас к покою
Нисшел от высоты
И рек: «Не в гневе создан мною,
Не в вечну жертву гроба ты;
Нет — не страшись! Твой дух живый взнесется,
И то, что тлен рассыплет в персть,
Из персти паки воззовется
Во славу, в вечну честь!»
Сергей Алексеевич Тучков (1767–1839) принадлежал к старинному дворянскому роду. Отец его — А. В. Тучков — был инженер-генералом и сподвижником Румянцева и Суворова.
Литературные интересы пробудились у Тучкова еще в детстве, в двенадцатилетнем возрасте. В Киеве подчиненные отца познакомили мальчика со стихами Ломоносова и масонскими песнями и пробудили в нем охоту к творчеству.
В соответствии с семейными традициями, Тучков поступил в артиллерийскую службу, в семнадцатилетнем возрасте сдав экзамен на первый офицерский чин.
Находясь недолгое время в Москве, молодой Тучков сблизился с кругом Новикова, был принят в члены «Вольного российского собрания, пекущегося о распространении словесных наук» и читал там свои сочинения. В 1785 году Тучков напечатал в журнале Общества, «Покоящийся трудолюбец», несколько стихотворений. Переехав в Петербург, он продолжал свои литературные труды, усердно посещал Общество друзей словесных наук, активно сотрудничал в журнале Общества — «Беседующий гражданин».
Литературные занятия Тучкова были прерваны Шведской войной 1789–1790 годов, в которой он участвовал в качестве командира роты, а затем батальона морской артиллерии. Вернувшись в Петербург, Тучков узнал о запрещении Общества друзей словесных наук в связи с выходом книги Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». Как пишет Тучков, «по разным видам и обстоятельствам большая часть членов лишены были своих должностей, и велено было выехать им из Петербурга». Екатерина II пощадила, однако, молодого офицера. Намекая на службу его в галерном флоте, она сказала: «На что трогать сего молодого человека, он и так на галерах»[81].
Уже при Павле I Тучков стал полковником и вскоре генералом. В последующие годы он участвовал в течение почти полувека во всех войнах, которые вела Россия: в Польше, в Турции, в Отечественной войне 1812 года, на Кавказе, в Молдавии, Бессарабии. Он основал близ Измаила целый город, который 4 сентября 1812 года был назван Тучковом.
В своих записках Тучков очень резко отзывается об императоре Александре I, который, видимо, в свою очередь недолюбливал строптивого генерала. В 1812 году Тучков числился по армии без должности и состоял под следствием.
Все эти годы он не оставлял литературных занятий.
Еще в ранней юности Тучков стал масоном. Масонские мотивы отчетливо звучат в его ранних произведениях, а в 20-е годы он был казначеем кишиневской ложи «Овидий», членом которой был и А. С. Пушкин.
Деятельность Тучкова в Молдавии совпадает по времени с пребыванием в этих краях Пушкина, который в декабре 1821 года посетил Тучкова в Измаиле и, очарованный любезностью старого генерала, провел у него целый день. Существует предположение, что именно Тучков сообщил Пушкину многие сведения о Радищеве, которого, несомненно, знал лично[82].
В 1830 году он был назначен градоначальником в Измаил, в 1835 году по болезни вышел в отставку и переехал в Москву, где жил до конца своих дней.
Основные издания сочинений С. А. Тучкова:
Собрание сочинений и переводов в стихах, М… 1797.
Собрание сочинений и переводов, СПб., 1816–1817, чч. 1–4.
Записки (1766–1808), СПб., 1908.
Престаньте, струны звучны,
Огромну песнь гласить,
Стихи геройски скучны,
Хочу их пременить!
Приятны росска трона
Великие дела;
Но слава Купидона
Не меньше мне мила.
Хочу я петь Венеры
Подвластный ток времен
И как своей без меры
Любезной я пленен.
Престаньте, ветры строги,
Меж гор крутых реветь,
Престаньте вы, пороги,
С утесов вниз шуметь.
Зефиры лишь играйте
С травой наедине,
И птички подражайте
В веселых песнях мне.
Ликуйте, долы злачны,
Пригорки и леса,
Источники прозрачны,
Зелены древеса.
Струи, играйте ныне
Вы с песнию моей,
В честь радостной судьбине
Пой нежно, соловей.
Алее распускайся,
Цвет милый, розан мой!
И тем уподобляйся
Румянцу дорогой.
Листочки белоснежны,
Лилея, распускай,
Красы Лиции нежны
Ты тем изображай.
Быть предану властям и оным лишь служить,
Зависеть от других и воли не иметь,
В местах тех обитать, где б не хотелось быть,
За несколько утех премного скук терпеть;
Что в сердце чувствуешь, того не сметь сказать,
Любимцам следовать, при том их не любить,
Надеждой богатеть, а в существе нищать,
То, чем гнушаешься, из силы всей хвалить;
С вельможей льстивну речь искусно продолжать,
Смеяться верности, пронырливость ласкать,
Есть поздно завсегда, день в ночь преобразить,
С кем встретишься, лобзать, а друга не иметь,
Казать веселый вид, спокойствия ж не зреть.
Вот кратко, при дворе как должно гибко жить.
Играйте, потоки, на мягких лугах,
Птички, взносите вы голос приятно,
Пойте, пасту́шки, на красных брегах!
Прямо счастливей вы нас многократно! —
Вас не смущают градские мечты,
Вас не прельщают ни честь, ни богатство,
Вас украшают весною цветы,
Вас убегают и лесть, и коварство.
Злато не может вспалить вашу кровь,
Вами владеет прямая любовь,
Вами хранятся все пра́ва природны,
Вам неизвестно притворными быть,
В свете за деньги всё можно купить,
Вы ж злыя власти богатства свободны.
Страстями смертный развращенный,
К себе любовью ослепленный
И жаждущий богатств, чинов,
О, как себя ты забываешь!
Еще ли ты, еще ль не знаешь,
Что скоро минет блеск сих снов?
Чего, чего ты ожидаешь?
Почто расторгнуть не дерзаешь
Вокруг себя завесу тьмы?
Мгновенно гром на землю грянет,
Сиять к нам солнце перестанет,
Хаоса в бездну снидем мы.
Спустилось солнце в хладны воды,
Лазурны помрачились своды,
Покрыла землю черна тень;
Свои дела ты оставляешь
И тою мыслью засыпаешь,
Что паки ты увидишь день.
Но алчна смерть уж над тобою
Сверкает острою косою,
Тебя преобращая в прах!
Наместо дел мы продолженья
Или желаний исполненья
Встречаем с днем печаль и страх.
Природа нам напоминает,
Что быстро время угрожает
В ничтожество всё обратить,
Что всё исчезнет, прекратится,
И нам сие всечасно тщится
Живыми образы явить.
Приятны летни дни проходят,
И за собой они выводят
Угрюмости осенних туч;
Кончаются забавы, неги,
Ниспасть готовы хладны снеги,
И солнце отвращает луч.
Трава и лист в полях желтеет,
Зефир их больше не лелеет,
Пастушки гонят с поль овец;
Из рощей птички улетают,
Струи кристальны замерзают —
Се нашей жизни образец.
Познать себя лишь начинаем,
Уж силы мужества теряем,
Белеют на главе власы!
В болезнях, в грусти жизнь проводим,
Слабеем, к вечности отходим,
Где гибнут слава и красы.
Недавно наш Милон книг множество собрал
И, показавши их приятелю, сказал:
«Сколь много я здесь книг предорогих имею!
Я библио́текой похвастать, право, смею».
Но он ему на то: «Я зрю сие, мой друг,
Лишь только жаль, что ты в серали сей евну́х».
Средь моря бедств, страстей волненья
Где мне спокойствия искать?
Где скрыться от коварств, гоненья
И чем пороков избежать?
Горесть терзает
Сердце и дух,
Разум смущает
Вестей разных слух.
Лишь только смертный в свет родится,
На мир сей очи возведет,
Уже спокойствия лишится
И слез своих потоки льет.
Дух свой смущает
Множеством бед
Или страдает,
Хоть оных и нет.
Всечасно грусть в нем возрастает
С его теченьем юных дней;
Уже он всё предпринимает,
Стремясь к наклонности своей.
Разные страсти
Дух в нем мятут,
Разны напасти
Его всюды ждут.
Но скучно время се приходит,
И вечер жизни настает!
Ни в чем утех он не находит
И приближенья смерти ждет.
Дни все минутся,
Как сонны мечты,
Смертью прервутся
Все суеты.
Семен Семенович Пестов родился в 1763 году в Петербурге, воспитывался в Московском университетском пансионе, затем учился в Московском университете, вероятно в одно время с М. И. Антоновским, С. С. Бобровым и другими членами Общества университетских питомцев. Он активно сотрудничал в «Беседующем гражданине» (1789), служа в правительственном сенате в Петербурге. Позднее занимал разные должности в Курске, Екатеринославе, Нижнем Новгороде и Херсоне. В 1808 году вышел в отставку и поселился в деревне Пантазиевка, Александровского уезда, Херсонской губернии, писал воспоминания, указатель к которым под названием: «Алфавитный указатель личных знакомых и друзей Семена Семеновича Пестова, о которых он упоминает в записках своих с 1786 по 1827 г.» был напечатан в 1915 году. Умер Пестов в 1827 году.
Сочинения С. С. Пестова никогда не были собраны.
Когда начальники в пиру где подопьют,
Не пьяными тогда — веселыми зовут.
Коль на кого они сердиты, злы, брюзгливы,
Тогда все говорят: они в том справедливы.
Когда природа их обидела умом,
Не смеет и тогда никто сказать о том.
Их добродушными зовут, не дураками,
Их про́стыми все чтут, уж худо — простяками.
Хотя бы ничего не делали в суде,
За леность и тогда не обнесут нигде,
И подчиненных труд одним лишь им припишут,
Не зная, кончат кой тем, имя что подпишут.
Блаженство жизни сей вкушает
Не тот, заботится кто век;
Чинов, богатства кто желает,
Тот прямо бедный человек.
Ни чин, ни золото не сильно
Душе спокойствие принесть;
Будь князь, живи во всем обильно,
Но для него химер тьма есть.
Возмнит быть герцогом иль дожем
Иль всей вселенной завладеть,
Но и царями быв, не можем
Без совести блаженства зреть.
Благополучен тот не лестно,
Творит кто ближнему добро,
Живет кто искренно и честно,
Кто презирает серебро.
Но вяще тот благополучен,
Особой милой кто пленен;
Любя ее, с ней неразлучен,
Которой счастье множит он.
Любовь взаимно их пленяет,
Чтоб благо истинно вкушать,
А добродетель возбуждает,
Чтоб благо прочих совершать.
Такой любви, моя драгая,
Ищу я в прелестях твоих.
Я, добродетель почитая,
В тебе жду блага дней своих.
Твоя душа мной будет править,
Как путем добрым мне идти;
Чтоб счастье здесь себе составить,
Жену такую тот найди.
Журнал «Иртыш, превращающийся в Иппокрену» выходил в Тобольске с сентября 1789 до декабря 1791 года (с сентября по декабрь 1790-го издание журнала прервалось по неизвестной причине).
«Иртыш» издавался при Тобольском Главном народном училище, и официальная редактура журнала была обязанностью его учителей, которые являлись и его сотрудниками, помещая в «Иртыше» оригинальные сочинения и переводы (последние носили в основном учебный характер). Печатались в журнале и ученики Главного народного училища.
Журнал активно вмешивался в общественную жизнь Сибири. Так, он систематически печатал сатиры колыванского вице-губернатора Н. А. Ахвердова на председателя колыванской палаты уголовного суда Семена Шалимова, в которых последний изображался злым и безграмотным волком. Редакция журнала печатала эти сатиры отдельными оттисками для распространения в Колывани и обращалась к Ахвердову с посланиями, поддерживавшими его в этой борьбе.
Постоянным сотрудником «Иртыша» был тобольский прокурор И. И. Бахтин, назначенный на эту должность незадолго до выхода первого номера, 10 декабря 1788 года. Бахтину принадлежат самые яркие и смелые на страницах «Иртыша» выступления против крепостного права: в его стихах крестьяне пугают детей волком или именем барина, в «Сатире на жестокости некоторых дворян к их подданным» говорится о тиранах-помещиках, которых бесполезно учить сатирой: «Горбатых ведь нельзя уж сделать попрямей»[83].
Постоянными сотрудниками журнала были П. П. Сумароков и Н. С. Смирнов (а первый, возможно, и фактическим редактором).
В 1791 году в Тобольске по дороге в Илимский острог полгода прожил А. Н. Радищев. Он упоминает «Иртыш» в своих путевых заметках[84]. Не исключено и участие Радищева в последних номерах «Иртыша».
Тобольский журнал был весьма заметным явлением в русской провинциальной журналистике. В 1789–1791 годах это был единственный провинциальный журнал в России.
Панкратий Платонович Сумароков, внучатый племянник знаменитого русского писателя А. П. Сумарокова, родился в городе Владимире 14 октября 1765 года. С двенадцатилетнего возраста он воспитывался в Москве в семье своего родственника И. П. Юшкова, где получил хорошее домашнее образование. Службу Сумароков начал в Преображенском полку в Петербурге. Там он познакомился с Н. М. Карамзиным. Вскоре Сумароков был переведен в конную гвардию.
В 1787 году по обвинению в подделке ассигнации П. Сумароков был сослан на двадцать лет в Тобольск.
Здесь развернулась его литературная деятельность. Когда в сентябре 1789 года в Тобольске в связи с открытием Главного народного училища стал выходить «Иртыш, превращающийся в Иппокрену», душой всего дела и, по всей вероятности, фактическим редактором журнала стал Сумароков, хотя официальная редакция была возложена на преподавателей училища.
В 1791 году в Тобольске проживал отправленный в Илимский острог А. Н. Радищев. Возможно, именно Сумароков является адресатом известного стихотворения Радищева «Ты хочешь знать, кто я…».
Параллельно с «Иртышом» в Тобольске выходил также издававшийся П. Сумароковым и им же составленный «Журнал исторический, выбранный из разных книг».
После прекращения «Иртыша» П. Сумароков начинает издание нового журнала «Библиотека ученая, экономическая, нравоучительная, историческая и увеселительная в пользу и удовольствие всякого звания читателей» и в течение 1793–1794 годов выпускает двенадцать его книжек.
С 1796 года, после запрещения вольных типографий, он печатает свои произведения в «Аонидах» Карамзина и в журнале «Приятное и полезное препровождение времени». В 1799 году, возможно при участии Карамзина, в Москве вышла первая часть его стихотворений.
Вернувшись из ссылки в 1802 году, Сумароков продолжал писательскую и редакторскую деятельность. В 1802–1804 годах он выпускает в Москве «Журнал приятного, любопытного и забавного чтения», а в 1804 году становится ненадолго редактором журнала «Вестник Европы», сменив на этом посту Н. М. Карамзина. После 1808 года (когда вышла вторая книга его сочинении́) он, по словам сына, «не писал более стихов»[85].
Последние годы жизни Сумарокова были отданы переводам романов и составлению экономических и врачебных книг.
Жил Сумароков в это время в своей деревне Кунеево, Каширского уезда, Тульской губернии, стремясь привести в порядок свое имение.
В 1813 году Сумароков заболел и 1 марта 1814 года скончался.
Основные издания сочинений П. П. Сумарокова:
Библиотека ученая, экономическая, нравоучительная, историческая и увеселительная в пользу и удовольствие всякого звания читателей, Тобольск, 1793–1794.
Собрание некоторых сочинений, подражаний и переводов. Пан-<кратия> Сум<ароков>а, чч. 1–2, М., 1799–1808.
Журнал приятного, любопытного и забавного чтения, М., 1802–1804.
Стихотворения Панкратия Сумарокова, СПб., 1832.
Весьма, мне кажется, тот глупо поступает,
Кто свой лишь хвалит вкус, а прочих охуждает.
Я это докажу
Сейчас примером,
И сказку вам скажу
Эзоповым манером.
Ахти! — читатели, какой я молодец!
Я вам из басни сей две выведу морали,
Из коих первую уж вы и прочитали,
Вторую ж берегу на самый я конец.
Однажды Соловей спросил у Попугая:
«Скажи, что в комнате у нас за вонь такая,
Сосед любезный мой!
И что за дым такой,
Тяжелый и густой,
Ко мне сквозь сетку
Набился в клетку?
Мне тошно от него и ломит голова».
По-лю́дски Попугай болтать был мастер;
Он вот как отвечал: «Виной тому трава,
Которая зовется кнастер;
Ее наш барин жжет,
И этот дым, мой свет,
Который боль тебе такую приключает,
Он с жадностью глотает,
Великий находя в нем смак».
— «Какой же он дурак!
Возможно ль статься, —
Воскликнул Соловей, —
Чтоб мог питаться
Он дрянью сей?
Неужто в свете есть такие басурманы,
Для коих могут быть невкусны тараканы?
Они-то прямо барский кус!
А он от кушанья такого морщит ус;
О! как испорчен ныне вкус!»
— «Вздор! — молвил Попугай. — Не то он должен кушать;
А если б он хотел меня послушать
И был бы умный человек,
Тогда б лишь сахар ел и не пил бы вовек».
— «Неправы оба вы, — мяукнула им Кошка,—
Когда бы вкусу он хоть капельку имел,
То б, без сомнения, мышей да крыс лишь ел».
— «Все трое глупы вы! — внезапу заревел
Медведь, прикованный к столбу возле окошка. —
Когда б по правилам он вкуса поступал,
То, верно бы, себя хищением питал,
Бессильных так, как я, терзая без разбору,
А в осень, выкопавши нору,
Он в ней бы полгода по-моему лежал
И жир из лап сосал…
Ну, что вы скажете об этом?
Не самый ли благой совет ему я дал?»
Погибни ты, Медведь, с благим твоим советом!
И так уж многие по-твоему живут;
Лишь тем страшней тебя, что жир чужой сосут.
Пою несчастие, от коего Эрот
Стал слеп, как крот.
О вы, чувствительные души!
Развесьте уши,
Разиньте рот,
Дыхание свое сколь можно притаите
И песне жалкой сей внемлите…
Но нет, немного погодите,
Мне должно сделать здесь возгла́с:
Ведь я отделаюсь тотчас.
О ты! что на Сибирь взираешь исподлобья[86]!
Скажи мне, светлый Феб, за что до нас ты лих?
За то ль, что своего блестящего подобья
Не видишь здесь ни в чем, как лишь почти в одних
Льдяных сосульках
Да в таковых же пульках,
Которы бедная Аврора вместо слез,
От стужи плачуща, бросает к нам с небес?
Но кто ж виновен в том, коль сам ты нас не греешь?
Ты права не имеешь
Коситься так на нас.
Услышь же мой к тебе охриплый с стужи глас:
Пожалуй, сделай одолженье!
Просунь сквозь снежных туч
Хотя один свой луч
И мерзлое мое распарь воображенье.
Теперь, читатели, прошу мне сделать честь,
Прочесть,
Что об Эроте вам желаю я донесть.
Оставя некогда небесные чертоги,
Задумали сойти на землю древни боги.
Омир-покойник был тогда еще в живых,
И он-то по́звал их.
Зачем, вы спросите, — не знаю:
Откушать, может быть, или на чашку чаю;
Всяк знает, что он был им закадычный друг:
Едал амврозию, тянул и не́ктар с ними;
Со спящих же богинь обмахивал он мух
И часто забавлял их сказками своими.
Но полно вам скучать подробностями сими.
Теперь поедем мы на час в небесный дом:
Мне хочется, чтоб вы со мною прокатились
И посмотрели б там, как боги в путь пустились.
Они отправились в порядке вот каком:
Зевес сел на орла с Юноною верьхом,
На всякий случай взяв с собой в дорогу гром;
Потом за прочими начальными богами
Вулкан шел с молотом и с длинными рогами,
Которы приобрел своею он виной,
Ревниво поступив с женой.
Позвольте на часок мне здесь остановиться,
Хочу с ревнивыми немного побраниться.
Послушайте, друзья,
Ревнивые мужья!
Советую вам я
Не слишком строгости к супругам предаваться,
Коль вы не любите бодаться.
Не стройте из домов своих монастырей,
Не запирайте жен, как стариц иль зверей;
А то, когда на час явится им свобода,
Тогда-то госпожа Природа
Свое возьмет,
И то, над чем с трудом вы много лет корпели,
В минуту пропадет,
А вы навек с рогами сели.
Совет полезный давши вам,
Я обращаюся к богам.
Зефиры собрались на пир туда же с ними,
Так и начнем мы ими.
Надмеру нежные и малые божки,
Дабы не простудили ножки,
Обулись в теплые сапожки
И, чтоб от ветру им сберечь свои ушки́,
Надели лисьи треушки
И сели в дрожки,
В которых бабочек впряжён был целый цуг;
А на запятках вместо слуг
Стояла пара шпанских мух;
Да сверх того еще божков конвоевали
Шестнадцать бойких комаров,
Носами острыми и писком погоняли
Крылатых легких скакунов.
Но чья везется колесница
Четверкой сизых голубей?
Конечно, то любви царица
Желает покататься в ней?
Так точно. Вот она садится;
За нею вслед, резвясь, толпится
Рой целый Смехов, Игр, Амуров и Утех.
Но как их посажать с собой богине всех?
Нельзя; однако ж с ней иные заломались,
Другие в ноги побросались,
Иные, не успевши сесть,
Цепочкой свившися, за нею полетели,
Бросали к ней цветы и песни пели
Богине в честь;
Иные втерлись к ней за спинку,
Иные скрылись в волосах,
Иные в ямках на щеках,
Иные впутались в косынку,
Иные… Но оставим их;
Давно пора мне догадаться,
Что я болтать отменно лих;
Но впредь не буду я так много завираться
И в двух скажу стихах
О прочих всех богах:
Они туда ж помчались,
Иной на радуге верьхом,
Иной на облаке, иной пошел пешком;
А дома лишь Эрот с Дурачеством остались;
Один затем, что мал, другой затем, что глуп.
Но что же делать им, оставшись на просторе?
Эрот сначала был весьма в великом горе.
Калякать о любви? — Его товарищ туп:
Не знает и начал прекрасной сей науки.
Наскучив наконец сидеть поджавши руки,
Эрот сказал ему вот так:
«Дурак!
Теперь одни с тобой мы дома,
Так станем как-нибудь играть,
Хоть в жмурки, ведь игра сия тебе знакома;
Всё лучше, нежели от скуки нам зевать».
— «Ох, нет! — в ответ сказал глупец Эроту. —
Давно я потерял к игра́м таким охоту;
А дай мне свой колчан на час,
Хочу я испытать один хоть в жизни раз,
Умею ль действовать и я, как ты, стрела́ми;
Я сам тебе за то, голубчик, отплачу:
Пузырики пускать тебя я научу,
Клянуся в том тебе я Стиксом и богами».
Эрот было сперва и слушать не хотел;
Но сладить с дураком, скажите, кто б умел?
И так он наконец был должен согласиться;
Дурачество ж к нему умело подлеститься,
Дав опыт, пузыри из мыла как пускать.
Эроту новость та смертельно полюбилась,
Товарищ же его взял лук и стал стрелять;
Но вот беда какая вдруг случилась:
Дурачество, разинув рот,
В безмерной радости не видя, где Эрот,
Стрельнуло изо всей своей дурацкой мочи
И вышибло ребенку очи!
Какой нелепый поднял вой
Лишенный зрения крылатый мой герой!
Искусный же стрелок, от страха и печали
Разинувши свой зев,
Такой пустил ужасный рев,
Как будто бы с него живого кожу драли.
Вытье его оттоль повсюду разнеслось,
Всё зданье от того небесное тряслось.
Но бросим мы на час сих двух глупцов несчастных
И съездим в тленный мир.
Я чаю, кончился уже давно тот пир,
Который жителям небес давал Омир.
На лицах их, от спирта красных,
Сверкают радости следы.
Не ведая совсем ужасной той беды,
Которая без них на небесах стряслася,
Толпа божественна всвояси поднялася,
С хозяином простясь
И точно так же, как и прежде, поместясь.
Какая сделалась тревога,
Как мать слепого бога
Домой пришла!
Ах! что она нашла!
Богиня видит токи крови,
Зрит сына своего:
Прелестные ж глаза где были у него,
Там только ямочки осталися да брови.
Тогда-то скорбь ее все меры превзошла:
Какое зрелище для матери столь нежной!
Наместо роз вступил в лице ее цвет снежный,
Затмилися ее небесные красы;
Терзает в горести она свои власы;
Колени слабые едва ее держали,
И если бы когда богини умирали,
То б этой, верно, умереть;
Но боги ведь не мы, так как же быть? — Терпеть.
Но можно ль перенесть столь бедствие несносно?
Богине же не мстить — и горько, и поносно.
Горя отмщением, вдруг силу ощутив
И взор с плачевного предмета совратив,
На крыльях бешенства летит она в чертоги,
Где был Зевес и прочи боги.
Киприда в ярости, в отчаяньи, в слезах,
Вбежав растрепана, во всех вселяет страх,
Бросается Зевесу в ноги
И, вздохи тяжкие пуская без числа,
О бедствии своем, рыдая, донесла.
Зевес, услыша то, столь сильно огорчился,
Что чуть с престола не свалился.
О, лютая напасть!
Отец богов, разинув пасть,
Ревет быком и стонет,
Богов с Олимпа гонит;
Потом с отчаянья он на стену полез.
Не столько в бурный ветр шумит дремучий лес,
Не столько турок зол, соделавшись с рогами,
Как злился наш Зевес, кричал, стучал ногами,
Сбираясь пересечь богов всех батогами.
Он рвет
И мечет,
Попавшихся ему дерет,
Как перепелок кречет;
Шумит,
Гремит,
Своей заморской ищет трости
И хочет изломать Дурачеству все кости.
Уставши наконец, Зевес потише стал
И драться перестал;
Но вот что бедному Дурачеству сказал:
«Скотина!
За то, что ослепил Кипридина ты сына,
Который мой любимый внук,
Достоин ты ребром повешен быть на крюк;
Но я свой гнев смягчаю
И вот какую казнь тебе определяю:
С сего часа́ всегда с Эротом ты ходи;
Куда он ни пошел, везде его води.
Вот что навеки я тебе повелеваю!»
Потом пощечины две-три ему влепил
Да тем и заключил.
С тех пор Дурачество всегда с Амуром ходит.
Но это бы еще не важная беда,
А вот лишь плохо что: Дурачество всегда,
Когда стреляет он, его руками водит;
Какой же может быть тут лад?
Безмозгло божество стреляет невпопад;
Удар любви с тех пор нам в голову приходит
Почти всегда,
И очень метко;
А в сердце никогда,
Иль очень редко.
Когда жестокий сплин[87] мне ночью спать претит,
То, вставши поутру с тяжелой головою,
Бываю я всегда печален и сердит,
Бранюсь с своей судьбою;
Все бедствия людей я вижу пред собою.
Мне мнится, слышу смертных стон;
Зло лезет мне в глаза тогда со всех сторон.
Явятся предо мной огнем дыша́щи горы,
Страданья, смерть, чума —
И словом, я тогда куда ни взвел бы взоры,
Несчастий и злодейств мне всюду зрится тьма.
Потом изыскиваю средства,
Нельзя ль чем облегчить несносны смертных бедства!
Но видя, что никак нельзя помочь тому
И что напрасно я на то лишь время трачу,
Нахмурюсь и — заплачу.
Когда же с умными людьми я где сижу
Иль книгу новую читаю и лежу,
Притом здоров бываю,
Тогда все горести свои позабываю
И ни о чем я не тужу.
Тогда и то себе на память привожу,
Что от драгой моей Климены
Не зрел и, кажется, не буду зреть измены.
И что несча́стливой судьбы моей премены
Авось-либо когда-нибудь я и дождусь.
Авось-либо велико дело!
Я без него давно оставил бы сей свет;
Несчастный только им одним лишь и живет,
Скажу я это смело.
Хоть сим авось-либом я тщетно, скажут, льщусь,
Но от него всегда я вмиг развеселюсь
И — засмеюсь.
«Croyez moi, résistez à vos tentations,
Dérobez au public vos occupations,
Et n’allez point quitter, de quoi que
l’on vous somme,
Le nom, que dans la cour vous avez
d’honnete homme,
Pour prendre de la main d’un avide
imprimeur
Celui de ridicule et misérable auteur».
Сафиро-храбро-мудро-ногий,
Лазурно-бурный конь Пегас!
С парнасской свороти дороги
И прискочи ко мне на час.
Иль, дав в Кавказ толчок ногами
И вихро-бурными крылами
Рассекши воздух, прилети.
Хвостом сребро-злато-махровым
Иль радужно-гнедо-багровым
Следы пурпурны замети.
Жемчужно-клюковно-пожарна
Выходит из-за гор заря;
Из кубка пламенно-янтарна
Брусничный морс льет на моря.
Смарагдо-бисерно светило,
Подняв огнем дышаще рыло
Из сольно-горько-синих вод,
Усо-подобными лучами
Златит, как будто бы руками,
На полимент небесный свод.
Сквозь бело-черно-пестро-красных
Булано-мрачных облаков
Луна, стыдясь гостей толь ясных,
Не кажет им своих рогов
И, мертво-бело-снежным цветом
Покрывшись перед солнца светом,
На небе места не найдет.
Ветр юго-западно-восточный
Иль северо-студено-мочный
Ерошит гладкий вод хребет.
Октябро-непогодно-бурна
Дико-густейша темнота,
Сурово-приторно сумбурна
Сбродо-порывна глухота
Мерцает в скорбно-желтом слухе,
Рисует в томно-алом духе
Туманно-светлый небосклон.
В уныло-мутно-кротки воды
Глядятся черны хороводы
Пунцово-розовых ворон.
Но вдруг картина пременилась:
Услышал стон я голубка,
У Клары слезка покатилась
Из левого ее глазка;
Катилась по лицу, катилась,
На щечке в ямке поселилась,
Как будто в лужице вода.
Не так-то были в прежни веки
На слезы скупы человеки;
Но люди были ли тогда?
Коль девушке тогда случалось
В разлуке с милым другом быть,
То должно, дуре, ей казалось,
О том реками слезы лить.
Но в наши веки просвещенны
Как могут люди огорченны
Так слезы проливать рекой?
Ведь ныне слезы дорогие,
Сравнятся ль древние простые
С алмазной нынешней слезой?
Теперь посмотрим мы, как вьется
Голубушка над голубком;
А сердце бьется, жмется, рвется
И в грудь стучит, как молотком.
Голубчик выпустил, знать, душку,
Нет жизни в нем ни на полушку,
Уж носик съежился его.
Овсянки, ласточки, синички,
Варакушки и прочи птички
Роняют слезки на него.
От этой жалостной картины,
Читатель, если ты не взвыл,
А от начальной пиндарщины
В восторг когда не приходил,
То сердца твоего тон низок,
Умом ты к готтентотам близок
И так, как лютый тигр, жесток.
Ты б должен на стену бросаться
Или в лоскутья истерзаться
От сих громко-прискорбных строк.
Игрушка счастья и судьбины,
С дурным посредственного смесь,
Кусок одушевленной глины,
Оставь свою смешную спесь!
Почто владыкой ты себя природы ставишь?
Сегодня гордою пятой
Ты землю, презирая, давишь,
Но завтра будешь сам давим землею той.
Видал я на своем веку чудес немало,
И мне великое желание припало
Читателям об них здесь вкратце рассказать.
За это многие дадут себя мне знать!..
Но так и быть! пущусь. Извольте же послушать:
Во-первых, видел я таких богатырей,
Которы годовой доход пяти семей
Изволили втроем за ужином прокушать.
Видал таких я лекарей,
Которые не всех больных своих морили.
Видал таких господ, которые кормили
Подвластных им людей
Не хуже лошадей
И их не походя бранили или били.
Видал подьячего, который трезв был так,
Что в сутки хаживал лишь два раза в кабак.
Я видел старую девицу,
Которая себе не убавляла лет!
Клеон, покойный мой сосед,
Имел хоть много книг, читал и был уж сед,
Но Африку считал за птицу;
Однако ж, так как сей многопочтенный муж
Имел шесть тысяч душ,
То с Лейбницем его в учености равняли.
Хоть дурен был он так собой, как смертный грех,
Но все его в глаза с божбою уверяли,
Что за́ пояс заткнет он херувимов всех.
Индейских петухов боялся он и раков;
Но утверждали все, что этот господин
Легко бы мог один
Взять в пять минут Очаков
И рать турецкую побить всю кулаком,
А если бы его кто на́звал дураком,
Важнее всякого то было б святотатства!..
Как после этого не пожелать богатства!..
Но мало ли еще каких видал я штук!
Видал я русских дам, охотниц до наук;
Видал, что с кошкою дружна была собака;
Видал я жен таких,
Которые мужей своих
Любили с месяц после брака!
Видал, что сельский поп на свадьбе был не пьян.
Видал богатых я и молодых дворян,
Которые всегда в большом хоть свете жили,
Однако ж иногда по-русски говорили.
Они ж по нескольку недель
Верст за пять от Москвы живали
И там, о чудеса! с тоски не умирали!
Видал я чудаков, которые езжали
За тридевять земель
Смотреть, как солнышко заморское садится,
Иль слушать, как шумит заморский ветерок,
Иль любоваться, как заморский ручеек
По камням и песку заморским же струится.
Как будто на Руси не стало ручейков!
Иль будто ветерок шуметь у нас не смеет
И солнце русское садиться не умеет!..
Таких несчастных я писателей видал,
Которым никаких похвал
В газетах даже не сплетали!
Видал российских я ученых бедняков,
Которы площади топтали!
В учители ж не их бояре к деткам брали,
А иностранных кучеров.
Но этого, знать, мне не видывать вовеки,
Чтоб в Волге не было белуг и стерлядей;
Чтобы злословить Фирс не стал честных людей;
Чтоб перестали грызть друг друга человеки;
Чтобы цыгане красть не стали лошадей;
Чтобы жеманиться Климена перестала;
Чтобы Москва-река через Иркутск течь стала;
Пугать не стали чтоб боярами робят;
Чтобы в Гренландию переселились музы;
Чтобы премудрые французы
Узнали наконец, чего они хотят!
О богословии чтоб споры прекратились.
……………………………………………
Чтоб денег кто взаймы мне без процентов дал
Или чтоб, наконец, когда богат я стал.
Жена Глупона за нос водит,
И часто в гнев она приходит,
Что ухватить рукой неловко мужнин нос,
Затем что он курнос.
Простительно ль иметь так мало ей догадки
И не видать того,
Что у него
По милости ее ловчей есть рукоятки.
Не стыдно ли тебе, Дамон, быков бояться?
Простительно лишь тем рогов их опасаться,
Кто не имеет, чем от них обороняться.
Клит, сделавшись больным, за лекарем послал;
Тот с сердцем отвечал: «Ведь я не коновал!»
Ты хочешь знать, Дамис, за что твоя жена
Желает зла тебе, как будто лиходею,
Хотя и ничего не делаешь ты с нею? —
Уж полно, не за то ль и злится так она?
Какое сходство Клит с календарем имеет?
— Он лжет и не краснеет.
Девица, кою сбыть скорее с рук желают
И тщатся для сего богатей нарядить,
Сходна с пилюлею, котору позлащают,
Дабы скорей ее заставить проглотить.
Что не видал ослов, наш Клит весьма жалеет;
Неужто бороду без зеркала он бреет?
Однажды Скрягин видел сон,
Что будто пиршество давал большое он.
От этого он сна столь сильно испугался,
Что мог насилу встать,
И страшной клятвой обязался
Вперед совсем не спать.
За что не терпит Клит Дамона, как врага?
Что сделал он ему? — Рога.
— Ага!
Что Клав меня лечил, слух этот, друг мой, лжив:
Когда б то было так, то как же б был я жив?
На Клита, верно б, я сатиру сочинил,
Когда бы стоил он бумаги и чернил.
Увидя Спеськина, со мной весь скажет свет,
Что оплеушины лицо его зовет.
Однажды барыня спросила астроло́га:
«Пожалуй, дедушка, скажи мне ради бога,
Иметь я буду ли детей?»
А тот, поворожив, ответ такой дал ей,
Что будут у нее их трое.
Тут муж, услышавши решение такое,
Спросил, худого быть в вопросе том не мня:
«А сколько будет у меня?»
Клит голову ушиб так больно ныне летом,
Что с месяц у него в глазах была всё тьма;
Однако ж от сего он не сошел с ума,
А только сделался — поэтом.
Охотник Клит стихи чужие поправлять
И также прозу;
Но право чем сие он может оправдать?
Он колдуном себя желает показать,
В крапиву превращая розу.
Клав, борзый наш поэт,
Одною славою питается шесть лет,
Так мудрено ли же, что худ он, как скелет?
Ах! батюшка, ах, ах!
Какой я видел страх!
Клит по уши в долгах,
А сверьх ушей — в рогах.
Ах! батюшка, ах, ах!
Николай Семенович Смирнов родился в 1767 году в Москве в семье крепостного. Отец его был управляющим имениями князей Голицыных. Привилегированное положение позволило ему дать сыну превосходное домашнее воспитание. Однако занятия постоянно прерывались, так как господа загружали способного молодого человека всевозможной канцелярской работой. Неоднократные просьбы и отца, и самого Николая Смирнова об освобождении успеха не имели.
Ненависть к своему рабскому состоянию и жажда знаний все сильнее овладевали юношей. Перенеся тяжелую болезнь, вызванную главным образом, как он сам пишет, «омерзением к рабству», он просил своих господ отдать его хотя бы в солдаты, на что также получил отказ.
Отчаявшись, Смирнов решил прибегнуть к крайней мере: бежать за границу, чтобы закончить образование в одном из европейских университетов, однако по дороге заболел, был схвачен и посажен в тюрьму. Летом 1785 года по приказу Екатерины II он был сдан «в состоящие в Тобольске воинские команды солдатом»[90].
Существует предположение, что историю Смирнова использовал А. Н. Радищев в главе «Городня» «Путешествия из Петербурга в Москву»[91].
С 1788 по 1796 год Смирнов, в звании сержанта, занимался преподавательской деятельностью в солдатских училищах, а также «употребляем был по разным горным и заводским препоручениям»[92].
В Тобольске Смирнов активно сотрудничает в журнале «Иртыш, превращающийся в Иппокрену» на протяжении всего существования журнала. Широко образованный, владеющий иностранными языками, он печатает здесь переводы и оригинальные произведения, отмеченные печатью грусти и пессимизма. Из Кударинска и Усть-Каменогорска Смирнов посылает свои произведения в Москву, в журнал «Приятное и полезное препровождение времени», где после прекращения «Иртыша» печатался и П. П. Сумароков. В течение 1794–1796 годов Смирнов напечатал здесь одиннадцать оригинальных и переводных произведений. Особенно интересна переделка Смирновым эпизода из книги Рейналя «История обеих Индий», где он, «дрожа от злобы», рассказывает, как жестокий рабовладелец продал в рабство свою возлюбленную, спасшую ему жизнь.
В 1797 году по просьбе кригс-цалмейстера Новицкого Смирнов был переведен в штат Иркутской суконной казенной фабрики как человек «способный и исправный, знающий обычай и язык тамошних народов».
Вскоре после перевода на иркутскую фабрику, в 1800 году, Смирнов умер.
Сочинения Н. С. Смирнова отдельными изданиями не выходили.
О вы! которые рождаетесь на свет!
Мой взор на вашу часть с жалением взирает;
И самой смерти злей собранье здешних бед,
В сей жизни человек всечасно умирает.
Из недр ничтожества когда б я мог то знать
И если бы творец мне дал такую волю,
Чтоб сам я мог своей судьбою управлять, —
Не принял жизни б я и презрил смертных долю.
Не много мудрецов рождается на свет;
Не всякий и мудрец без горести взирает
На бренну нашу жизнь, цепь вечных зол и бед;
Но в том уверен я, что мудрый умирает
Без страха и забот, и не желает знать,
Правдиво ль то иль ложь, что он имеет волю
Своею волею в сей жизни управлять;
И мысля так, не чтет блаженством смертных долю.
(Голос: «Triste raison, j’abjure ton empire»[93])
Как мне не плакать, ах! как мне не рваться!
Можно ли смерти себе не желать?
С милой Анетой велят расставаться;
Душу велят здесь мою покидать!
Ах! для чего ж я с Анетой свыкался,
Если теперь ей «прости» говорю?
Взором любезным на что я прельщался,
Ах! и на что к ней любовью горю?
Новые радости мне приносило
Всякое утро, как с нею я жил;
Сердце мое одного лишь просило:
Чтоб неразлучен с Анетою был.
Всякий час боле Анетой прельщаясь,
Я почитал всех счастливей себя;
Пышности, славе, чинам посмеваясь,
Их не искал я, Анету любя.
Мог ли искать их любимый я ею?
Ах! ее сердце престол было мой.
Сжалься, любовь, надо мной и над нею
И возврати двум несчастным покой!
Сжалься!.. Позволь нам еще ты обняться
И съединивши уста умереть:
Лучше не жить, чем всечасно терзаться
И в разлученьи любовью гореть.
Как мне не плакать, ах! как мне не рваться!
Можно ли смерти себе не желать?
С милой Анетой велят расставаться;
Душу велят здесь мою покидать.
(На голос: «Велишь себе открыться»)
На что, печальна лира!
Велишь любовь мне петь,
Когда моя Пленира
Велит любя терпеть?
Велит молчать, томиться,
В разлуке с нею жить,
Надеждою не льститься
И только слезы лить!
Сперва друзья мы были
С Пленирою моей;
Все радости делили —
Делил и грусть я с ней.
Мы вместе с ней гуляли
По рощам и лугам;
Мы вместе отдыхали
Под старой липой там.
Когда Пленира пела,
Я вместе с нею пел;
Чего она хотела,
И я того ж хотел.
Но счастье то вкушая,
Сам бед причиной был;
Любви еще не зная,
Я страстно уж любил.
Пленирой грудь томилась:
Люблю! я ей сказал;
Пленира осердилась,
Я всех несчастней стал…
От глаз своих сокрыться
Велела мне совсем;
С душою разлучиться
Велела словом тем.
Неси вздох этот слезной,
Вечерний ветерок!
На грудь к моей любезной,
Под тоненький платок;
А ты, печальна лира!
Дай волю мне стенать;
Мне здесь моя Пленира
Велела жизнь скончать.
(Писано в проезд мой через Усть-Каменогорскую крепость, по просьбе киргизца, против крепости за Иртышом тогда кочевавшего)
Мурза! тебе, я чаю,
Наскучили уж мы,
Киргизские умы?
Я это примечаю:
С тех самых точно пор,
Как ты Фелицын двор
И всех, кто с головою,
Пером своим пленил,
Восхитил, удивил,
Всяк хочет быть Мурзою
Иль батырем у нас
В степи киргизской дикой.
Охоте быть великой
Там надобно у вас,
Далёко за горами,
Чтоб в нашу степь хотеть
Учиться песни петь
И так дружиться с нами;
А всё причиной ты!..
Ну, где с тобой сравниться?
Я слышал: этим льститься —
Пустые суеты;
Не всем Мурзой родиться,
Не всем, как он, греметь;
И нашу льзя ль царицу,
Бессмертную Фелицу,
Бессмертно так воспеть?
А я не строю лиры;
Достойно ей владеть
В себе не вижу силы.
Мурзу не смею петь,
Не смею петь Фелицу…
Как сметь мне из-за гор
Нахальный, дерзкий взор
На нашу взвесть царицу?
В том слава вся моя,
Что мысленно ея
Могу лобзать десницу.
Но жив в степи пустой,
Себя я утешаю
И время коротаю
Простою забызгой[94];
Она свое изделье!
Пою любовь, веселье,
Свободу и покой,
Которы мы вкушаем
С тех пор, как ощущаем
Скиптр мирный над собой.
Или верхом гуляю,
По степи разъезжаю,
По речкам, по горам,
В стадах, по табунам,
И ими утешаюсь.
Иль в юрте я сижу,
Кумызом[95] забавляюсь
И время провожу
За чашкой с бишбармаком[96].
Иль с трубкой табаку,
До неги бывши лаком,
Валяюсь на боку,
Султаном быть мечтая.
Иль роскоши вкушая
В объятьях милых жен,
Дождусь, как сладкий сон,
Сомкнув уставши взоры,
Перенесет за горы
В бессмертной славы храм,
К Фелицыным ногам.
Чего ж желать мне боле
В такой счастливой доле?
Не смею ничего,
Как только лишь того,
Чтоб сон тот мог свершиться,
Чтоб зреть Фелицын трон…
Но нет!.. страшусь забыться!..
Так пусть же этот сон,
Когда не может сбыться,
Бесперестанно снится
И сладкой сей мечтой
Прельщает разум мой,
Который в нем встречает
Несчетны чудеса
И в оных утопает,
Меня перенося
К пророку в небеса!
В злато-рубиновой порфире,
В венце из пламенных лучей,
Бряцая на волшебной лире,
Латонин сын из-за морей
Едва свой образ светозарный
Явил, как слезы благодарны,
Напомнив милости твои,
Стезю из сердца проложили
И, заструившись, облегчили
Болезни и тоску мои.
Благотворительность святая,
Любимая природы дщерь!
Где твой престол? Страна какая
Гордится им? — Ни лютый зверь,
Сократу смертный яд разведший;
Ни скот, Эфесский храм сожегший,
Не воскуряли фимиам
Пред утешительницей мира…
Кто ж скажет мне, уныла лира!
Где беломраморный тот храм,
В котором истукан бесценный
Стоит немногих божества?
Один лишь смертный тот блаженный,
Кто драгоценней торжества
Души своей ни в чем не знает,
Как если слезы отирает
Несчастных, их счастливя часть.
Скажи ж, о мой благотворитель!
Скажи: где ангел твой хранитель?
Позволь пред ним и мне упасть!
Сердечны слезы умиленья,
Которых ток еще течет!
Он примет вас без оскорбленья
И сам вам цену наречет:
Ему любезна благодарность;
Ему притворство и коварность
С дарами смеют ли предстать?
Теките, слезы драгоценны!
Когда ему вы посвященны,
Я рад вас вечно проливать.
Раздел объединяет поэтов, связанных с Главной Александро-Невской духовной семинарией и журналом «Муза».
Главная семинария была в 1790-е годы не только одним из культурных центров тогдашней России, но и рассадником вольномыслия. В короткий срок она выдвинула таких известных деятелей, как М. М. Сперанский, П. А. Словцов, И. И. Мартынов, Н. И. Анненский.
Поэтическое творчество кружка молодых вольнодумцев представляет интересное сочетание просветительских идей XVIII века с чертами, свойственными социально-психологическому типу русского семинариста тех лет.
Появление в 1796 году журнала «Муза» — одного из наиболее ярких изданий конца царствования Екатерины II — знаменовало выход поэтов этого кружка на общерусскую литературную арену и перекидывало мост к их яркой государственной, публицистической и журнальной деятельности в начале XIX века. На страницах журнала появлялись произведения Державина, Карамзина, Дмитриева, великой княжны Александры Павловны. Однако ядро его составляла группа молодых, радикально настроенных писателей-разночинцев, в основном связанных с Александро-Невской семинарией: И. И. Мартынов (издатель журнала), М. М. Сперанский, Г. П. Каменев, П. А. Словцов, Е. А. Колычев, А. И. Леванда, через которого протягиваются нити к кружку Крылова — Клушина, тогда уже распавшемуся под нажимом правительственных репрессий.
Сотрудничество в журнале великой княжны Александры Павловны как бы предваряет — через того же И. И. Мартынова[97] — сближение наследника престола Александра Павловича с Пниным и Бестужевым, позволившее последним издавать в условиях павловского режима прогрессивный «Санкт-Петербургский вестник». «Большая» бюрократическая карьера Сперанского и Мартынова в будущем не была случайностью в этом отношении. С одной стороны, это свидетельство попыток «молодого двора» прощупать связи с прогрессивными общественными силами, с другой — для молодых радикалов, преследуемых реакцией, не имеющих опоры в народе, отвергнувших французский опыт, естественно было пытаться наладить связи с хотя бы относительно прогрессивными элементами правительства.
Петр Андреевич Словцов (1767–1843) родился на Урале в семье заводского священника. В 1779–1788 годах учился в Тобольской духовной семинарии и за отличные способности был направлен в С.-Петербург в Главную Александро-Невскую семинарию (в будущем — духовная академия). Сотоварищами его по учебе были М. М. Сперанский и И. И. Мартынов. К этому времени относится его увлечение вольнодумной философией XVIII века и начало литературной деятельности. В 1792 году, по окончании семинарии, он был назначен в Тобольскую семинарию преподавателем философии и риторики. Ему же было поручено произнесение проповедей в Тобольском соборе. Вокруг Словцова вскоре сложился кружок вольнодумцев, что вызвало недовольство духовного начальства и, видимо, доносы[98].
Проповеди Словцова в Тобольском соборе, в частности «Слово», произнесенное 10 ноября 1793 года, содержащее нападки на деспотизм и завоевательные войны и обнаруживающее знакомство автора с сочинениями Руссо, а возможно и Радищева, были использованы в качестве предлога для ареста и отправки его в Петербург. Из рук духовного начальства Словцов был передан Шешковскому, который оценил его проповедь как «дерзкую и развратительную». Словцов был отправлен на покаяние в Валаамский монастырь на Ладожском озере, где находился в очень тяжелых условиях. В дальнейшем он был возвращен в Петербург и даже назначен преподавателем риторики, но оставался под надзором и постоянной угрозой насильственного пострижения в монахи.
После смерти Екатерины II император Павел утвердил назначение Словцова в канцелярию петербургского губернатора. Здесь Словцов прослужил до 1808 года, когда он был снова арестован и сослан в Тобольск. Хотя предъявленное ему обвинение во взяточничестве вскоре отпало как заведомо ложное, ему, несмотря на энергичные попытки, так и не удалось добиться разрешения на возвращение из Сибири. Это заставляет полагать, что скрытые причины ссылки были иными. В Сибири Словцов издал ряд трудов исторического и краеведческого характера.
Поэтическое наследие Словцова никогда не было собрано и изучено. В 1796 году он печатался в журнале «Муза». Однако основные стихотворения Словцова, видимо, для печати не предназначались. Они разбросаны по рукописным сборникам конца XVIII — начала XIX века.
Пока с холодного пера текут чернила,
Пока кровь дружества при гробе не застыла,
Хочу из дальних стран и из-за гор вещать.
Лишенный счастия, могу еще его желать
Другим! Мой друг! Прими мой стон вместо совета,
Нам к славе, к счастию одна стояла мета!
Тот счастлив, говорят, кому коварный рок
В слезах других подаст ко счастию урок.
К словесности в тебя вдохнула муза склонность,
А философский век доставил мыслям вольность,
К отважным мнениям ты также склонен был,
Чертами смелыми, как я, блистать любил.
Но помни, что тому фортуна изменяет,
Кто остроумию — не времени ласкает.
Не начинай играть Вольтеровым пером,
Читай Вольтера ты, но Кларковым умом.
Россия хоть давно читает вольнодумов,
Но рано ей своих отважить остроумов;
Она благодарит Монтениев, Руссов,
Но сын ее ей враг, когда он филосо́ф.
Один и тот же ум и критик, и учитель.
Кто в сей стране злодей — в другой тот покровитель.
Не то пишу, чтоб ты невольник был умом:
Народу подлому довлеет быть рабом,
Ты, гордый мыслью, будь тиран предрассуждений,
Понеже разум наш есть цепь опровержений.
Так учит Бель; еще я повторю: будь смел,
Да только с тем, чтоб свет тебя не разумел,
Не будь писателем, забудь сию отвагу
И мыслей не клади блестящих на бумагу,
Пиши к друзьям, черты красивые бросай,
Пиши о новостях, но лишка не вручай.
Вот завещанье всё: «Носи личину в свете,
А филосо́фом будь, запершись в кабинете;
В противном случае в кармане яд имей:
Одну вкушают смерть писатель и злодей!
Ты знаешь, чем от черни отличаться?
Молчать и презирать, така́ть и насмехаться!
Исследуй склонности и темперамент свой.
Какой он, рассмотри, — печальный иль живой?
Не спорь со мной, ты был чувствителен и страстен,
Утехам, нежности и дружеству подвластен.
Адонис был пастух и знал одну свирель,
Любился также ты, ведь ты же Фонтенель».
……………………………………………………
……………………………………………………
Теперь какая жизнь моя? Что я? Раб? Нет, —
Когда захочет он, своей рукой умрет…
Скот? Нет, он будущих ударов не трепещет.
Мертвец? Спокоен он, в нем сердце не скрежещет.
Сижу в стенах, где нет полдневного луча,
Где тает вечная и тусклая свеча.
Я болен, весь опух и силы ослабели;
Сказал бы более, но слезы одолели.
Я часто жалуюсь: почто простой народ
Забыл естественный и дикий жизни род?
Почто он вымыслил гражданские законы
И утвердил почто правительство и троны?
Для счастья, говорят. Для счастья только тех,
Которы рвут с нас дань для балов и потех.
Так меркнет гражданин, как слабый свет в тумане,
Потом теряется, как капля в океане.
Но, муза дерзкая, престань о сем блуждать,
Закройтесь, раны, днесь — довольно уж стенать.
Уже плачевну жизнь мою смерть облегчает,
Уже мой труп душа стеняща оставляет.
Сокрой его, земля, от плачущих друзей!
Увы! Они не погребут моих костей,
Не узрят, пепел мой лежать где будет,
Забудет дружество, и свет меня забудет!..
Прозябнут былия над кучкою моей.
Вот весь мой памятник! Вот весь мой мавзолей!
Пускай над трупами вельможей ставят башни,
Но из гробниц уже не будут бедным страшны!
Мой друг! Как хартия придет к тебе сия,
Скажи родителям моим, что умер я,
Что я отеческих по смерть держался правил,
Что добродетель, честь всего превыше ставил;
Напомни, что я здесь безвинно был гоним,
Проси прощения несчастиям моим;
Пусть тень благословят — их сын почиет в гробе,
Коль мирны дни его катились в тягость злобе.
Родители мои! Они в седых летах
Останутся одни и будут жить в слезах.
О рок! Со всех сторон ты сердце мне пронзаешь,
Но только ль стрел твоих? Ты, друг мой, понимаешь…
Твоей… боюсь сказать… сестрице возвести,
Что льстился я… Любовь и дружество — прости!
Дщерь Азии, богато наделенна!
По статным и дородным раменам
Бобровою порфирой облеченна,
С собольими хвостами по грудям,
Царевна! сребряный венец носяща
И пестрой насыпью камней блестяща!
Славян наперсница, орд грозных мать,
Сибирь — тебя мне любо вспоминать.
Два века с лишком в вечность упадают,
Твои как ханы белому царю
Покорно пышные чалмы снимают.
Я их преда́нности благодарю.
Хоть населяют разны дики орды
Кряжей и гор сибирских скаты горды,
Но от Туры до острова Ильи
Живут, как дети мирныя семьи.
Пускай Европа чванится умами,
Пускай гордится блеском тонких дум —
Сибирь, гордися кроткими сердцами!
Что значит самый просвещенный ум?
Подобен дерзновенну исполину,
Он зыблет истину, как паутину,
И, разодрав священный занаве́с,
Бросает молнии против небес.
Ей-богу! там жить лучше, где повязкой
Глаза завешены — не видят вдаль,
Где маракуют часослов с указкой,
Не зная, кто таков Руссо, Рейналь.
Страна моя! Тебя я не забуду,
Когда и под сырой землею буду;
Велю, чтоб друг на гробе начертил
Пол-линии: и я в Сибири жил[99].
У нас весною любят богомолье,
Притом крестятся все одним крестом;
За то бог дал в землях тако раздолье,
Что о межах судье не бьют челом;
Судье крестьянин не ломает шапки;
С женой, с детьми, как кот согнувши лапки,
В тепле катается, как в масле сыр.
Дай бог, чтоб проклажался так весь мир.
За то в гостинцы матушке царице
Пошлем осистых с искрой соболей,
Чтоб в хладной белокаменной столице
Ей в церковь ездить было потеплей.
Она так набожна, благочестива!
И в царском тереме трудолюбива!
В народе — ангел мирный наяву;
В правленьи — солнце в утреннем пару.
Се та, которая весь Север льдистой
Мизинцем держит так, как перстень свой.
Блажите, орды, что в глуши лесистой
Ермак ударил древле булавой.
Хоть сечь его считаете разбоем,
Однак герой останется героем.
Ермак, отродье богатырских душ!
Он палицей одной расчистил глушь.
Пока в странах неоживотворенных
Недвижима чернелась пустота;
Пока в сих сумерках несотворенных
Не прояснялась вечна густота;
Пока в пространствах солнцы не дышали
И громы в атмосферах не стонали, —
Дотоле — и пункт не существовал,
И тонкий атом в бездне не летал.
Но лишь подвинулись времян колеса,
И чуть трону́лась ось годин и лет;
Чуть потряслась творения завеса,
Вдруг хлынула материя в весь свет.
Повсюду стелет — всюду брызжет сферы
И обливает их в воздушны атмосферы.
Всё полно — нет малейшей пустоты,
От центра до последней высоты.
Каки умы, в стихиях просвещенны,
Откроют мне рожденье естества?
Какие хляби, древле сокровенны,
Отверзли океан сей вещества?
В какой, до появления вселенной,
Таился он пучине отдаленной?
Каким натура перешла путем
Между ничтожеством и бытием?
Хотя непостижимым сим резоном
Колеблюсь я принять идеализм,
Однак дерзаю защищать с Стратоном
Систему вещества против софизм.
Материя, все массы образуя
И бесконечну цепь существ связуя,
Объемлет всё до заднего кольца,
От грубой глыбы даже[101] до творца.
Она, в различны виды наряжаясь,
Живет и в насекомых и в слоне;
И в разноцветны краски изменяясь,
Сияет в ясной льдине и в огне,
В дожде играет алыми дугами,
А в норде огненными облаками.
Движенье есть повсемственный закон,
На коем вещество воздвигло трон.
Движенье, сердце жизненных явлений,
Дает приметить бьющий пульс существ,
От шифера до каменнорастений,
От сих до прозябаемых веществ,
От прозябаемых до мухоловки,
От мухоловки до сороконожки[102],
От рака и камчатского калан [103]
Велик ли шаг до индских обезьян?
Вся разность жизни в разности движенья,
А в протчем все равно растут как гриб;
Агаты, литофиты, прозябенья,
Полип, орангутанг и караиб
Равно живут и переходят в росты,
Имеют пищу, силу, плод, наросты
И, может статься, чувственный орга́н;
Кто испытал, не дышит ли тюльпан?
Животворя мир весь от колчедана,
Материя всему свой пульс дает
И, действуя от Солнца до Урана,
В себе катает миллион комет,
Которых эллипсы и круговины
Длиннее, нежель тысящны годины
Комет, которым Ламберт дал чертеж.
Так где ж назначить веществу рубеж?
Когда сих солнцев взяв до миллиона
И приложив им вслед шары к шарам,
Когда и Сирия и Ориона
Пхнув по параболическим дугам,
Велю ходить вкруг центра им другого;
Когда и центры центров двину снова
Вкруг центра, деспота эфирных тел, —
И тут не весь материи предел.
Но ах! — грядет година без пощады,
Година лютая натуре всей,
В которую сии громад громады
Падут в ничтожество с своих осей.
Творец! над центром центров почиваяй
И вышней дланию миры вращаяй,
Продли держать вселенныя весы,
Да прийдут поздней роковы часы.
Древность, ты, которой мирна мышца
Усыпила ранни племена,
Зрящая в скрижали летописца,
Пишущая славных имена!
Ты, что связку венчиков[104] имея,
В думе ждешь царей у мавзолея,
Успокоив персть отцев моих,
Повели моей дрожащей трости,
Прежде чем мои почиют кости,
Свиток положить у ног твоих.
Соглядая веки обмертвелы,
Над которыми туман повис,
И юдоли древних запустелы,
По которым вырос кипарис,
Мнится, вижу вдоль сея трещобы
Праотцев расписанные гробы;
Мнится, что на всех гробах резец
Начертал девиз их просвещенья,
Врезал истины и заблужденья
Поздному потомству в образец.
Но почто против сего уроку
Памятников истины бежим?
По какому горестному року
Подле памятников лжи стоим?
Как бы мним, что гении усопши
Пустят луч сквозь гробы, мхом заросши,
Между тем как зрим пиры одни.
Тщетно, тщетно ждем небесной силы,
Тщетно ждем лучей вокруг могилы,
Где блудящи лишь горят огни.
Слабый смертный! Сколь потребно мало,
Чтоб занять власть над твоим умом,
Если заблуждения зерцало
Древним вкруг очернено жезлом:
Стоит, чтоб оракулом явиться,
Лишь на персях древности родиться.
Разве гений истины слетал
На сосцы вселенной тот лишь термин,
В коем разум, первенец Минервин,
В сирой колыбели почивал?
Нет, и ныне истина над миром
Всходит как бы из-за облаков.
Если ж ложь, кадяща пред кумиром,
Не сгущает над умом паров,
Для чего ж среди сего тумана
Сильный разум, пад на истукана,
С алтаря не опрокинет персть?
Должно ль, чтоб одни его скрижали
Мание Сатурна презирали,
Если всё его чтит грозный перст?
Должно ль, чтоб отцы столпотворенья,
Скрывши темя в сумраке небес
И вися над бездной заблужденья,
На истлевшей вазе древних грез,
Уцелели до всеобща труса,
Если сферы терпят тяжесть бруса,
Коим время их браздит в пески,
Если солнце сыплется комками
И с янтарных стен уже местами
Крошатся огнистые куски[105]?
Древность, мавзолей свой украшая,
Лишь над нами упражняет гнев
И, осьмнадцатый век удушая,
Высечет лишь новый барельеф.
Франклин, преломивши скиптр британской,
Ре́йналь с хартией в руке гражданской,
Как оракул вольныя страны,
И Мурза в чалме, певец Астреи,
Под венком дубовым, в гривне с шеи
Будут у тебя иссечены.
Но кака там тень среди тумана
Стелет по карпатским остриям?
Темный профиль исполинска стана
В светлой Висле льется по струям.
Сбиты локоны по пле́чам веют,
А по ризе пятна сплошь багреют,
С рама обнаженный меч висит,
На руках лежат с короной стрелы,
На главе орел гнездится белый;
Это падшей Польши тень парит.
Всё стремится к древности суровой;
Царства почему, обиты в тис,
Опираяся об скиптр свинцовый,
Сходят с зыблющихся тронов вниз,
И преклоншися с гербом руины
Временам дают свои судьбины?
Всё к кивоту древности падёт.
Лишь святых душ лучезарны мощи,
Как в пещерах фосфоры средь нощи,
В раках не померкнут в род и род.
Всё падет — так что ж надменный
Смертный предваряет потрясать
Обветшалые столпы вселенны
И перуном землю колебать?
Должно ль царства превращать в могилы,
Чтоб гигантам свесить толщу силы
И исследовать порыв рамен?
Разве нет ему твердыней,
Разве нет в отечестве пустыней,
Где бы меч его был изощрен?
Эх! почийте, грозны Марса други,
В просеках лавровых вдоль лесов!
Облеченны в панцирь и кольчуги,
Мчитесь вы против каких врагов?
Эх! почийте лучше, бранны ходы
Двиньте на стихии злой природы;
От потопа нас сдержи порой;
В трусе на зыбях сдержи руины,
В сопках пламенны залей пучины,
И тогда речей, что ты Герой.
Вы ль, дымящиеся Чингис-ханы,
Нам поведайте свои дела?
Ах, не вы ль, как пышущи вулканы,
Изрыгали жупел на поля?
Пламя с дымом било вверх клубами,
Рдяна лава пенилась валами;
Ныне ж? — вы потухли под землей.
Ныне, мню, над вашими гробами
Красны заревы стоят столбами;
Древность! С именем их прах развей!
Прах развей! — но буде кость злодеев
Не умякнет под земным пластом,
Будто прах под грузом мавзолеев
Не смесится с илом и песком?
Праздны черепы, сии избытки,
Мать-земля расплавит в новы слитки;
Внутрь ее зияли, где погряз
Геркулан со знамям и щитами,
Лиссабон с хоругвью и крестами,
Плавится людей оседших связь.
Мнится, что миры людей дремучи,
Кои прилегли к земной груды,
С спящих мышц стряхнут надгробны кучи
И в чреду проснутся на трубы;
Так как мир, кой оюнев днесь паки,
Предкам зиждет по кладбищам раки,
Может быть, из-под сырых холмов
Воспряну́л, чтоб лечь в земной утробе;
Так не все ль мы в раздвижном сем гробе
Переводим с древних дух веков?
Кто ж присвоит право первородства?
Ты, остаток древния резьбы,
Сын наследственного благородства,
Тщетно режешь старые гербы,
Тщетно в славе предков ищешь тени,
Кроясь как бы под безлистны клены:
Прадедов увядшие дела
И дипломы, ими заслуженны,
Как сухи листы, с дерев стрясенны,
Не украсят твоего чела.
Пусть тебе природа даровала
В люльке князя, графа имена,
Пусть звезда сверху́ на грудь упала,
Разметав по пле́чам ордена,
Но поверь, что яркий сей фено́мен
Для твоих достоинств вероломен,
Все сии насечки вмиг спадут.
И гремящие без дел титу́лы,
Так же, как наследной славы гулы,
До горы потомства не дойдут.
Знай — один лишь разум просвещенный
В поздных переломится веках!
Хоть над жизнью гениев почтенных
Тучи расстилались в облаках,
Тучи, град и дождь на них лиющи,
Но по смерти их, над темной кущи,
Над которой буря пролилась,
Мирна радуга для них явилась,
Половиной в древность наклонилась,
А другой — в потомстве оперлась.
<М. М. Сперанскому>
Полно, друг, с фортуною считаться
И казать ей философский взор;
Время с рассуждением расстаться,
Если счастие кати́т на двор.
Лучше с светом в вихрь тебе пуститься
И крутиться по степям честей,
Чем в пустыню с Про́логом забиться
И посохнуть с горя без людей.
Ветер веет вам благополучный:
Для чего ж сидеть бы взаперти?
Для чего вдаваться мысли скучной,
Что застигнет буря на пути?
Правильно ты весил света муку,
Тяжесть золотых его цепей;
Но ты взвесил ли монахов скуку
И сочел ли, сколько грузу в ней?
Пестра мантия с златыми рясны
Хоть закроет стать твою и ход,
Но закроет ли глаза невластны
От плутовок — набожных красот,
Кои в церковь с полыми грудями
Ходят показаться женихам
И, пред образом курясь духами,
От сердец приемлют фимиам?
Трудно от зараз их защититься,
Хоть себя крест-накрест огради;
Вечно сердце станет биться,
Панагия хоть и на груди.
Панагия, друг, не крепки латы,
И блестяща митра ведь не шлем,
Ежели шалун амур крылатый
Грянет в архипастырский тере́м.
Полно, друг мой, мыслями ристаться;
Полно, сидя с книгой, ум копить;
Время, время с пристанью расстаться
И по ветру парус распустить.
Как гальот твой по зыбям помчится,
Так причаль за борт и мой челнок;
Если вал девятый и случится,
То удар мне сбоку, чай, легок.
Иван Иванович Мартынов (1771–1833), сын священника, родился на Полтавщине, учился в Полтавской семинарии. В 1792 году переехал в Петербург, где учился, а затем преподавал греческий и латинский языки, поэзию и риторику в Александро-Невской семинарии, в которой сложился кружок молодых вольнодумцев. Позже М. М. Сперанский вспоминал: «В Главной семинарии мы попали к одному такому учителю, который или бывал пьян, или, трезвый, проповедовал нам Вольтера и Дидерота»[106]. Затем Мартынов перешел на службу в канцелярию коллегии иностранных дел, а с 1797 года преподавал русскую словесность в Институте благородных девиц. В 1796 году издавал журнал «Муза». В 1803 году назначен директором департамента министерства народного просвещения.
Находясь на этом посту, Мартынов содействовал учреждению нескольких новых учебных заведений, в том числе Педагогического института, где читал лекции по эстетике. Был известен как переводчик с классических языков и с французского.
Не титла гордые венчают
Тебя, любезный патриот;
Лице твое светло добро́той,
Твой дух — прозрачный водопад;
В тебе прохладу обретает
Гонимый лютою судьбой.
За златорамое зерцало
Садишься сча́стливых творить,
И, где невинность угнетенна,
Тут быстрый взор твой неусыпен, —
Лишь камень дел не чтит твоих!
Всех чувствия к тебе стремятся;
Ты твердый правоте оплот.
Блажен, не льстясь что звуком злата,
Расчета в лицах не храня,
Глаголу совести лишь внемлешь
И не робеешь злых угроз!
Подобен ты отважну парду:
Колючим терном он идет,
Не чувствуя малейшей боли.
Ярится ли перун над ним
Иль тихий солнца луч сверкает —
Унынье не мятет его;
Хребтом он сильным отражает
Гонителей своих удар.
Где твердость, коль не в сердце правом,
Свое жилище сорудила?
Заплатит некогда тьмой зол,
Неверно кто весы склоняет;
В его жемчужной чаше яд,
Хоть сот он вкусом ароматный, —
То слезы, кровь вдовиц, сирот;
Не долго сот сей услаждает;
В нем жизнь и смерть! в нем честь и срам!
Когда он праг преступит жизни,
Проклятие пойдет за ним;
Тебе ж последует до гроба
Благословенье, патриот.
Но есть стремнины, коих трудно,
Чтя добродетель, избежать;
Быть может, ты на них преткнешься;
Дерзай — до ската лет твоих!
Не долгой путь нам здесь назначен,
Его украсить должно нам.
Коль поздной старости достигнешь,
Не совращаясь с добрых дел,
Седина каждая заступит
Тебя пред времени судом.
Слезами сердца провожденный,
Хоть погрузишься в смертный сон,
Но из-под хладной дски возникнут
Лучи твои в сей тусклый мир;
Здесь память дел твоих раздастся,
А там… там правда! вечность! бог!
Биографические сведения о Е. А. Колычеве (ум. не позже 1805 года) крайне скудны. Наши представления о нем как незначительном поэте резко расходятся с оценками современников: Батюшков в плане книги по истории русской литературы записал: «Статьи интересные о некоторых писателях, как-то: Радищев, Пнин, Беницкий, Колычев»[107]. Нам неясно, чем заслужил Колычев право быть включенным в этот ряд, но у Батюшкова, близко знавшего и Пнина, и Беницкого, знакомого с творчеством Радищева, бесспорно, были какие-то неизвестные нам соображения на этот счет. Пнин, сам на пороге смерти, почтил прах Колычева стихами:
Лежит в могиле сей
Природы друг и друг людей.
Определения «друг природы», «друг людей» в публицистике эпохи Просвещения имели характер терминов, совершенно недвусмысленных по содержанию. Расхождение в оценке Колычева друзьями и потомством связано с тем, что последнее судит о нем по печатным стихотворениям, которые появились в основном на страницах «Музы» и «Санкт-Петербургского журнала». У современников же были другие источники. А. Е. Измайлов писал, что «едва ли не самые лучшие пиэсы» его «остались в рукописи»[108]. Местонахождение неопубликованной части наследия Колычева в настоящее время неизвестно.
На зелененьком кусточке
Червячок во тьме блистал
И, качаясь на листочке,
Тихий свет свой проливал.
Змей вияся протекает
Под кустом зеленым сим
И невинного пронзает
Жалом гибельным своим.
«Что я сделал пред тобою?» —
Червячок, упавши, рек.
«А зачем блестишь собою?» —
Змей сказал — и прочь потек.
Холодны, светлы, тихи воды,
Где часто при ночных лучах
Элиза, в тишине природы,
Купается в златых волнах!
Кристалл! который, преломляя
Красы ее, вкруг них блестит;
Волна, что от луны сияя,
Ее колена золотит!
О, зеркало воды счастливой!
Где часто грудь драгой моей,
С зеленою мешаясь ивой,
Рисуется поверьх зыбей!
Струи, в которы упадает
Она во всех своих красах,
Увы! ваш рок меня смущает…
Страшитесь… яд в ее очах!
Страшитесь!.. И когда вас пламень
Сих светлых глаз не воспалит,
То сердца хлад ее вас в камень
Иль в лед навеки превратит!
Дружеское литературное общество возникло 12 января 1801 года и просуществовало до осени того же года. Членами его были Андрей и Александр Тургеневы, Жуковский, Мерзляков, Андрей и Михаил Кайсаровы, Воейков, Семен Родзянко. Объединенные родством и воспитанием (большинство членов Общества были воспитанниками пансиона при Московском университете), связанные с масонской традицией, выросшие на чтении повестей Карамзина, члены Общества открывали новую литературную страницу. Увлечение штюрмерской литературой, молодым Шиллером сочеталось в их сознании с политическим бунтарством, жаждой свободы. Призывы к борьбе с тиранами получали в обстановке последних месяцев павловского царствования вполне конкретное политическое звучание.
Ведущая группа членов Общества осуждает и придворное искусство XVIII века, и «легкую поэзию» карамзинистов, требуя героики и гражданственности. Одновременно выдвигается и другое требование — народности.
На заседаниях Общества в доме Воейкова в Москве, у Девичьего монастыря, разгоралась острая полемика. Андрей Тургенев, Мерзляков, Воейков и Андрей Кайсаров стремились придать диспутам политическую окраску, а в литературном отношении ориентировались на Шиллера. Жуковский и Александр Тургенев склонялись к литературным принципам Карамзина и стремились ограничить заседания моральными и эстетическими дискуссиями. Поклонник Стерна Михаил Кайсаров проповедовал скептическую философию Беркли, а Семен Родзянко был настроен религиозно-мистически. Именно благодаря молодым спорам, искренности исканий начинающих поэтов Общество стало не только важнейшим событием в творческих биографиях его участников, но и вехой в развитии русской литературы.
Центральным событием жизни Общества было торжественное заседание, посвященное отечеству. В речи, произнесенной на этом заседании, Андрей Тургенев призывал слушателей деятельно служить отечеству, «быть его сынами, с опасностию всего жертвовать его благоденствию»[109].
В Дружеском литературном обществе, как в фокусе, сошлись основные направления молодой литературы 1800–1810-х годов: романтизм Жуковского, гражданская поэзия, связанная с традицией XVIII века и идеями Просвещения (Мерзляков), и преддекабристское идейно-литературное движение (Андрей Тургенев, Андрей Кайсаров).
Андрей Иванович Тургенев (1781–1803) — старший из четырех братьев Тургеневых, семьи, давшей русской культуре начала XIX века плеяду выдающихся деятелей. Самые первые впечатления будущего поэта были связаны с обстановкой опального существования отца, И. П. Тургенева, высланного в свое саратовское поместье после разгрома кружка Новикова. Начало литературной деятельности Андрея Тургенева было связано с масонской моралистической поэзией и прозой, культивировавшимися в университетском пансионе, куда его отдали учиться. Позднее, как протест против этих вкусов, оформилось юношеское увлечение творчеством Карамзина, влияние которого заметно на первых рукописных опытах Андрея Тургенева. Однако к концу 1790-х годов чувствительность и изящный скептицизм Карамзина были вытеснены в сознании молодого поэта Шиллером, поэзией «бури и натиска», литературой, проповедовавшей мужество и сопротивление деспотизму. Отношение Андрея Тургенева к карамзинизму оставалось сложным: наряду с острой полемикой имела место и органическая связь. Не случайно и «К отечеству», и «Элегия» были опубликованы в журнале Карамзина «Вестник Европы».
К началу 1802 года увлечение Шиллером сменяется интересом к Шекспиру (Тургенев переводит «Макбета») и фольклору. Все большую определенность получает его требование народности литературы.
Требование гражданственности в поэзии сочеталось в последние годы павловского царствования в сознании А. Тургенева с бурным ростом тираноборческих настроений, противопоставленных культивировавшимся в семье мистицизму, проповеди морального самоусовершенствования и отрицанию политики. Не случайно он стал кумиром и образцом для среднего брата, декабриста Николая Тургенева. В 1801 году Андрей Тургенев и Мерзляков выступили инициаторами Дружеского литературного общества.
В ноябре 1801 года он переехал в Петербург, где поступил на службу и был причислен к канцелярии Новосильцева. Пребывание в столице было кратким — он был отправлен дипломатическим курьером в Вену; в феврале 1803 года он возвратился в Петербург, а 8 июля того же года скоропостижно скончался от «горячки с пятнами».
Вся короткая жизнь Андрея Ивановича Тургенева была заполнена непрерывной литературной деятельностью. Почти все его труды до нас не дошли — лишь некоторые сохранились в отрывках. Интереснейший культурный памятник — дневник Андрея Тургенева, документ самовоспитания передового русского человека преддекабристской эпохи, — до сих пор не опубликован. Речи Тургенева в Дружеском литературном обществе свидетельствуют о том, что он обладал незаурядным талантом критика.
Стихотворения Андрея Тургенева никогда не были собраны. Предполагавшееся в серии «Архив братьев Тургеневых» их издание не состоялось. Настоящая публикация является наиболее полной. В нее не вошли лишь отдельные разрозненные строки и незавершенные черновые наброски (к ним относятся отрывки сатирической поэмы, процитированной нами во вступительной статье).
Издание стихотворений Андрея Тургенева:
«Поэты начала XIX века», «Б-ка поэта» (М. с.), 1961, с. 253.
Вотще невежество свой грубый глас возносит,
Вотще оно тебя, о Карамзин, поносит —
Сердца чувствительны ты будешь век пленять,
И славы можешь ли ты сам другой желать?
Кто Агатона чтет, всяк слезы проливает,
Пленясь творением, творца благословляет;
Тебе сердца пленять дар милый небом дан,
Пой к удовольствию, пой к славе россиан!
К А. С. К<айсаро>ву
Когда весенняя улыбка
Чело природы озарит,
Когда в дыхании зефира
Прольется сладость и восторг,
Сильней сердца в груди забьются
И кровь любовью закипит,
Когда в врагах мы узрим братьев
И в их объятиях прольем
Слезу прощенья, примиренья,—
Тогда, тогда, мой милый друг,
Узрев, как после бурь ужасных,
Как после мрачныя зимы
Природа снова зеленеет
И снова добрые сердца
Зовет к святому наслажденью, —
Стремись в объятия ее,
Впивай в себя весны дыханье
И томну грудь им оживи.
Ее влиянье благодатно
Унылость в сердце истребит;
Надежда кроткая, благая
Рассеет мрак души твоей
И светлые лучи блаженства
Возблещут в радостных слезах.
Т. К. Ф.
За что ты на меня сердита, я то знаю —
За то, что для тебя стихов не сочиняю,
Прости ты в том меня, ведь это оттого,
Что не желаю я злословить никого.
Адам еще в раю с женой был жить обязан;
Так до падения он был уже наказан.
О, как священная религия страдает!
Вольтер ее бранит, Кутузов защищает.
Он сроду не краснел, краснеть и не умеет,
Он врет, он лжет и не краснеет.
Но может в краску он всегда других вводить,
Лишь только их начнет хвалить.
В час скуки думая хоть чем-нибудь заняться,
Судьба в сей день тебя на свет произвела,
Но не могла никак от смеха удержаться,
Взглянувши на тебя, и грусть ее прошла.
Кутузов! Вот еще работа для тебя!
Пиши, бесись, ругай, и осрами … себя.
В чьем сердце добродетель
Свой трон соорудила,
Кто ею согреваем,
Как братьев любит ближних,
Им предан всей душою
И счастлив их блаженством;
Чей путь в сей жизни краткой
Любовь друзей нежнейших,
Любовь супруги милой,
Взор ангельский младенца
(Залога нежной страсти)
Цветами устилают;
Кто в горестны минуты,
В минуты испытанья
Находит утешенье
В святом благотворенье, —
Тот счастлив, счастлив прямо;
Хоть проливает слезы,
В слезах его играет
Луч кроткия отрады,
В душе его источник
Блаженства, наслаждений!
П<лещеев>, здесь узнай себя!
И, зря святых небес к тебе благоволенье,
Благословляй творца в сердечном умиленье.
Чего желать еще осталось для тебя!..
В дыхании зефиров,
На крыльях благодати
Низлетит к нам весна —
Весна! Весна! Кроткая, любезная, вечно юная богиня! Весна низлетит к нам в дыхании любви отческой. Огнь любви разольется во вселенной, счастье озарит людей светлыми лучами в объятиях любви. Дух жизни — будет дух любви. Всё восторжествует, всё исполнится радости.
В врагах мы узрим братьев нежных
И в их объятиях прольем
Слезу прощенья, примиренья.
Всё принесет дань благодарности благословляющему, и мы в радости сердца воскликнем:
Цвети, любовь, в природе,
Будь жизнию вселенной,
Будь жизнию пылинке,
Будь жизнию богов!
Красуйся, добродетель!
С любовию сопрягшись,
Лучом ее венчайся
И радость лей в сердца.
О ты, которую несчастье угнетает,
Чье сердце горестью питается одной,
Нигде, ни в чем себе отрад не обретает,
Покрыта чья душа отчаяния тьмой, —
Воззри на небеса с сердечным умиленьем,
К небесному отцу простри свой томный глас
И с пламенной слезой моли об утешеньи.
Но счастья не ищи — его здесь нет для нас,
В сем мире, где злодей, страх божий забывая,
Во злодеяниях найти блаженство мнит,
Рукою дерзкою сирот и вдов теснит,
Слезам, отчаянью, проклятьям не внимая.
Свободным гением натуры вдохновленный,
Он в пламенных чертах ее изображал
И в чувстве сердца лишь законы почерпал,
Законам никаким другим не покоренный.
Возможно ли, она (конечно, ведь не он)
Оставила тебя. Забыла!
Она, которую так нежно ты любила?
Что делать! Ветреность для многих здесь закон.
Что было мило нам, мы часто оставляем
Лишь только для того, чтоб новое найтить.
Найдем — и через час вздыхаем,
Хотим прошедшее опять поворотить,
Но ах! уж поздно, всё пропало.
Что прежде столько восхищало,
Пропало — где его искать?
Страшись хорошее на лучшее менять!
Одно с тобой перед глазами,
Другое где-то за горами;
Притом же всё вдали обманчиво для глаз;
И можно ли сравнить надежду с увереньем?
Раскаешься и сам, но будет всё не в час;
И ты останешься с одним нравоученьем!
Ах! Друга твоего неверного урон
(Он только жалок мне) ничем не наградится.
Ах! Если б знал ценить свое блаженство он,
Когда бы чувствовал, чего в тебе лишится!
Напрасно по тебе он будет слезы лить,
Ему тебя никто, никто не замени́т.
Но ты, под сча́стливой рожденная звездою,
С любезной, пламенной, нежнейшею душою,
Ты друга вновь найдешь для сердца твоего,
Найдешь — и розами усыплешь путь его.
Чтоб рай вкусить, другим в сем мире неизвестный,
Рай вечно, вечно жить в душе твоей прелестной,
Он жизни для тебя своей не пощадит:
Пускай против него рок злобный ополчится —
Он с роком для тебя бестрепетно сразится
И в смертный час еще тебя благословит.
Тебе легко, мой друг, предписывать законы,
Сердиться, губу дуть, ссылался на оны:
Приказывать легко, но трудно исполнять.
Сие, кто служит, всяк, конечно, должен знать,
В архиве ль служит кто иль в соляной конторе,
В сенате, в армии иль в корабле на море.
Сей ветхий дом, сей сад глухой —
Убежище друзей, соединенных Фебом,
Где в радости сердец клялися перед небом,
Клялись своей душой,
Запечатлев обет слезами,
Любить отечество и вечно быть друзьями.
Сыны отечества клянутся!
И небо слышит клятву их!
О, как сердца в них сильно бьются!
Не кровь течет, но пламя в них.
Тебя, отечество святое,
Тебя любить, тебе служить —
Вот наше звание прямое!
Мы жизнию своей купить
Твое готовы благоденство.
Погибель за тебя — блаженство,
И смерть — бессмертие для нас!
Не содрогнемся в страшный час
Среди мечей на ратном поле,
Тебя, как бога, призовем,
И враг не узрит солнца боле
Иль мы, сраженные, падем —
И наша смерть благословится!
Сон вечности покроет нас;
Когда вздохнем в последний раз,
Сей вздох тебе же посвятится!..
Ума ты светом озарен
И видишь бездны пред собою;
Но к ним стремишься, увлечен
Слепою, пламенной душою.
На небо скорбный вздох летит,
Ты слаб — оно тебя терзает,
В тебя отчаянье вливает
И твердым быть тебе велит.
Свободы ты постиг блаженство,
Но цепи на тебе гремят;
Любви постигнул совершенства
И пьешь с любовью вместе яд.
И ты терзаешься тоскою,
Когда другого в гроб кладешь!
Лей слезы над самим собою,
Рыдай, рыдай, что ты живешь!
И в двадцать лет уж я довольно испытал!
Быть прямо сча́стливым надежду потерял,
Простился навсегда с любезнейшей мечтою
И должен лишь в прошедшем жить,
В прошедшем радость находить;
И только иногда отрадною слезою
Увядше сердце оживлять.
Невинность сердца! Утро ясно
Блаженных детских дней! Зачем ты так прекрасно,
Зачем так быстро ты? Лишь по тебе вздыхать
Осталось бедному, ты всё мое богатство!
Живи хоть в памяти моей
И каплю ба́льзама в стесненну душу влей!
Пусть ей несчастлив я один,
Но миллионы ей блаженны;
Отечества усердный сын,
Я прославлял ее, но, сердцем восхищенный,
Не милости искал, святую милость пев.
Не нужно правому прощенье:
Он видит в милости другое оскорбленье.
Тому ль, кто чист в душе, ужасен царский гнев?
Забудем здесь искать блаженства,
В юдоли горести и слез:
Там, там, на высотах небес,
Жилище блага, совершенства.
Там бедный труженик земной,
Достигнув вечного покою,
Узнает, что есть бог благой.
Но здесь, тягчим его рукою,
В нем видя грозного судью,
Как тень от горя исчезая,
Напрасно слезы проливая,
Клянет он молча жизнь свою.
А вы, которы в нем отраду находили,
Которые его взлелеяли, любили
И для которых он в степи благоухал,
Проститесь с ним навек! С поникшими очами
Вы будете стоять над местом, где он цвел,
Вы вспомните о нем, и, может быть, с слезами,
Но он для ваших слез опять не расцветет
И только прах один печальный здесь найдет.
Ты добр! Но пред тобой несчастный, угнетенный,
Невинный к небесам возносит тяжкий стон.
Злодей, и в почести, и в знатность облеченный,
Сияющий в крестах, и веру, и закон
В орудие злодейств своих преобращает.
Нет правосудия, защиты нет нигде,
Земные боги спят в беспечности…
И самый гром небес на время умолкает.
Ищи же счастья здесь, о добрый друг людей,
Ищи его себе…
Ainsi s’éteint tout ce qui brille un moment sur la terre!..
Угрюмой Осени мертвящая рука
Уныние и мрак повсюду разливает;
Холодный, бурный ветр поля опустошает,
И грозно пенится ревущая река.
Где тени мирные доселе простирались,
Беспечной радости где песни раздавались, —
Поблекшие леса в безмолвии стоят,
Туманы стелются над долом, над холмами.
Где сосны древние задумчиво шумят
Усопших поселян над мирными гробами,
Где всё вокруг меня глубокий сон тягчит,
Лишь колокол нощной один вдали звучит,
И медленных часов при томном удареньи
В пустых развалинах я слышу стон глухой, —
На камне гробовом печальный, тихий Гений
Сидит в молчании, с поникшею главой;
Его прискорбная улыбка мне вещает:
«Смотри, как сохнет всё, хладеет, истлевает;
Смотри, как грозная, безжалостная смерть
Все ваши радости навеки поглощает!
Всё жило, всё цвело, чтоб после умереть!»
О ты, кого еще надежда обольщает,
Беги, беги сих мест, счастливый человек!
Но вы, несчастные, гонимые Судьбою,
Вы, кои в мире сем простилися навек
Блаженства с милою, прелестною мечтою,
В чьих горестных сердцах умолк веселья глас,
Придите — здесь еще блаженство есть для вас!
С любезною навек иль с другом разлученный!
Приди сюда о них в свободе размышлять.
И в самых горестях нас может утешать
Воспоминание минувших дней блаженных!
Ах! только им одним страдалец и живет!
Пускай счастливца мир к веселию зовет,
Но ты, во цвете лет сраженная Судьбою,
Приди, приди сюда беседовать с тоскою!
Ни юность, для других заря прекрасных дней,
Ни прелести ума, ни рай души твоей,
Которой всё вокруг тебя счастливо было, —
Ничто, ничто Судьбы жестокой не смягчило!
Как будто в сладком сне узнала счастье ты,
Проснулась — и уж нет пленительной мечты!
Напрасно вслед за ней душа твоя стремится,
Напрасно хочешь ты опять заснуть, мечтать:
Ах! тот, кого б еще хотела ты прижать
К иссохшей груди — плачь! — уж он не возвратится
Вовек!.. Здесь будешь ты оплакивать его,
Всех в жизни радостей навеки с ним лишенна.
Здесь бурной осенью Природа обнаженна
Разделит с нежностью грусть сердца твоего;
Печальный мрак ее с душой твоей сходнее,
Тебе ли радости в мирском шуму найти?
Один увядший лист несчастному милее,
Чем все блестящие весенние цветы.
И горесть сноснее в объятиях свободы!
Здесь с ним тебя ничто, ничто не разделит:
Здесь всё тебе о нем лишь будет говорить.
С улыбкой томною отцветшия Природы
Его последнюю улыбку вспомнишь ты;
А там, узрев цветов печальные следы,
Ты скажешь: где они? здесь только прах их тлеет,
И скоро бурный вихрь и самый прах развеет!
И время быстрое блаженства твоего,
И тень священная, и образ вечно милый
Воскреснут, оживут в душе твоей унылой.
Ты вспомнишь, как сама цвела в глазах его!
Как нежная рука тебя образовала
И прелестью добра тебя к добру влекла;
Как ты все радости в его любви вмещала
И радостей иных постигнуть не могла;
Как раем для тебя казалась вся вселенна…
Но жизнь обман; а ты, минутой обольщенна,
Хотела вечно жить для счастья, для него;
Хотела — гром гремит — ты видишь… гроб его!..
Что счастье? Быстрый луч сквозь мрачных туч осенних:
Блеснет — и только лишь несчастный в восхищеньи
К нему объятия и взоры устремит,
Уже сокрылось всё, чем бедный веселился;
Отрадный луч исчез, и мрак над ним сгустился,
И он, обманутый, растерзанный, стоит
И небо горестной слезою укоряет!
Так! счастья в мире нет; и кто живет — страдает!
Напрасно хочешь ты, о добрый друг людей,
Найти спокойствие внутри души твоей;
Напрасно будешь ты сей мыслью веселиться,
Что с мирной совестью твой дух не возмутится!
Пусть с доброю душой для счастья ты рожден,
Но, быв несчастными отвсюду окружен,
Но бедствий ближнего со всех сторон свидетель —
Не будет для тебя блаженством добродетель!
Как часто доброму отрада лишь в слезах,
Спокойствие в земле, а счастье в небесах! —
Не вечно и тебе, не вечно здесь томиться!
Утешься; и туда твой взор да устремится,
Где твой смущенный дух найдет себе покой
И позабудет всё, чем он терзался прежде;
Где вера не нужна, где места нет надежде,
Где царство вечное одной любви святой!
Смиренный жизни путь цветами устилая,
Живи, мой милый друг, судьбу благословляя,
И ввек любимцем будь ее.
Блаженство вольности, любви, уединенья
И муз святые вдохновенья
Проникнут сладостью всё бытие твое.
А мне судьба велит за счастием гоняться,
Искать его, не находить,
Но я не буду с ней считаться,
Коль будешь ты меня любить.
Забавный старичок, прославленный пиита,
Кому дорога к нам давно уже открыта,
Не знаю, до тебя дойдет ли речь моя;
Жаль, если не дойдет, но в том невинен я.
Смиренья должного границы преступая,
В смирении своем тебя с собой равняя,
Что «Кадма» ты сложил, прощает Фенелон, —
Но если сведает о «Полидоре» он?
Мой друг! Коль мог ты заблуждаться
И с чистой, пламенной душой
Блаженством на земли ласкаться, —
Скорей простись с твоей мечтой.
С твоей сердечной простотою
Обманов жертвой будешь ты;
Узнаешь опытностью злою,
Сколь едко жало клеветы;
Всех добрых дел твоих в заплату
Злодеи очернят тебя.
Врагу ты вверишься, как брату,
И в пропасть ввергнешь сам себя.
Восстонешь, роком пораженный,
Но слез не будешь проливать;
Безмолвной скорбью отягченный,
Судьбу ты будешь проклинать;
Потухнет в сердце чувства пламень,
Погаснет жизни луч в очах,
В груди носить ты будешь камень,
И взор твой будет на гробах.
Уже ничем не утешает
Себя смущенный скорбью дух;
Весна природу воскрешает,
Но твой осиротевший друг
Среди смеющейся природы
Один скитается в тоске,
Напрасно ждет, лишен свободы,
Счастливой части и себе!
Не верит, кто благополучен,
Мой друг! несчастного слезам;
Но кто страдал в сей жизни сам,
Кто сам тоскою был размучен,
И, миг себя счастливым зрев,
Навеки счастия лишенный,
Судьбы жестокой терпит гнев,
И, ей на муку осужденный,
Не зрит, не зрит бедам конца, —
Тому все бедства вероятны,
Тому везде, везде понятны
В печали ноющи сердца.
Андрей Сергеевич Кайсаров (1782–1813) происходил из родовитой, но небогатой московской дворянской семьи. Из четырех братьев, кроме Андрея, в истории русской культуры и общественной жизни были заметны Михаил Сергеевич Кайсаров — переводчик и пропагандист Стерна и Паисий Сергеевич Кайсаров — генерал, любимый адъютант Кутузова в Молдавском походе и во время Отечественной войны, партизан и герой 1812 года.
Проведя детство в патриархальной домашней обстановке, А. С. Кайсаров поступил в 1795 году в Московский университет, но по приказу Павла I, вместе с другими дворянскими юношами, должен был вступить в военную службу и был определен сержантом в Семеновский полк. В конце 1790-х годов он сблизился с Андреем Тургеневым, Мерзляковым, Жуковским. Под их влиянием увлекся литературой, занялся самообразованием, с большим трудом добившись отставки. Вместе с друзьями Кайсаров пережил бурное увлечение молодым Шиллером и литературой «бури и натиска». В 1801 году он вступил в Дружеское литературное общество и, проникшись критическим отношением к чувствительной литературе, написал нашумевшую сатиру «Свадьба Карамзина». Уже в эти годы оформилось отрицательное отношение Кайсарова к крепостному праву и политическому деспотизму.
В 1802 году он уехал вместе с Александром Тургеневым учиться в Геттинген, где в 1804 году выпустил на немецком языке исследование по славянской мифологии (русский перевод — в 1809 году), а в 1806 году защитил на латинском языке диссертацию о необходимости уничтожения крепостного права в России, в которой объявлял крестьянство самым здоровым — духовно и физически — сословием, основой будущей национальной культуры.
Серьезно занявшись под руководством А. Шлоцера изучением русской истории, он одновременно штудировал славянские языки, профессионально интересовался сравнительным языкознанием. Совместно с Александром Тургеневым он совершил научное путешествие по маршруту: Прага — Вена — Будапешт — Загреб, тайком заехал и в турецкую Сербию, посетив Белград. По пути он собирал рукописи, фольклор, устанавливал связи с национальными деятелями, проектируя создание общеславянского научно-культурного центра. После Геттингена Кайсаров совершил поездку в Англию, где работал над русскими рукописями в Лондоне[111].
Вернувшись в Россию, он был в 1811 году приглашен профессором русского языка и словесности в Дерптский университет.
В начале Отечественной войны, совместно с профессором Рамбахом, Кайсаров организовал походную типографию, во главе которой и был поставлен в чине майора ополчения. Издавал листовки и первую в истории русской прессы фронтовую газету «Россиянин» (на русском и немецком языках). Будучи близким к штабу Кутузова, он в период Тарутинского лагеря превратил типографию в один из важнейших центров публицистики 1812 года.
После смерти Кутузова Кайсаров не захотел оставаться на штабной службе и перешел в партизанский отряд брата. В 1813 году он погиб в битве при Гейнау. Есть сведения, что он сам взорвал себя вместе с артиллерийским обозом, чтобы склад не попал в руки неприятеля.
Стихотворения А. С. Кайсарова, собранные им самим в отдельную рукописную тетрадь, никогда при жизни автора не печатались. Рукопись сохранилась в архиве братьев Тургеневых (ПД). Отдельные тексты из нее были опубликованы в работе: А. Фомин, Андрей Сергеевич Кайсаров. — «Русский библиофил», 1912, № 4, с. 23.
О ты, которого так много я любил,
Кого любезнее, всего милее чтил,
Чья дружба кроткая мне счастье доставляла
И в одиноку грудь отраду мне вливала,
Кем бывши я любим, о счастье не мечтал,
Всё счастие мое в тебе одном вмещал, —
С тобою должен я, мой милый друг, расстаться!
Счастливым можно ли ввек смертному остаться?!
И мне назначено суровою судьбой
Далёко от тебя вести в тоске век свой!
Старички почтенной древности,
Наши дедушки и бабушки!
Ах! Когда б хоть на часок один
Вы в святую Русь явилися!
Что б за странности увидели,
Как чудесят ваши правнуки,
Как бы вы, всплеснув обеими,
Взвыли громким, горьким голосом:
«Ах ты свет наша святая Русь!
Как совсем ты перковеркалась!
Басурманские обычаи
Приняла земля крещеная!
Не одни фаты и фартуки,
Телогреи с сарафанами,
Не одни кафтаны русские
И горлатны черны шапочки
Бросили они, беспутные!
Нет в них сердца, нету русского,
Нет родного, нет ни кровного,
Нет ни дружбы, ни любови в них!
Ах, бывало, девка молодцу
Скажет: „Ваня, я люблю тебя!“ —
Молодец уж не кручинится:
Девка рада хоть во гроб за ним!
А зато ведь уж и парень-то
Девку любит верой, правдою,
Из огня и изо полымя
Выхватит свою лебедушку!
А теперь уж всё по-новому —
Малый бесом рассыпается,
А на думе всё непутное:
Сломит розу, — да и был таков!
Девка плачет, надрывается,
Коротает свою молодость,
А бездушный насмехается:
„Ну, вольно было ей верить мне!“
В старину, бывало, друга нет —
Сердце ноет, сокрушается,
Тяжело быть в одиночестве!
Свет не мил без друга милого!
А зато как уж найдет его,
Вдвое солнышко прекраснее,
Вдвое птички веселей поют,
И цветочки, и муравушка —
Как-то всё уж не по-прежнему!
И в печали, и в веселии
Делишь сердце с другом надвое.
А теперь уж и по крошечке
Сердца для друзей не станется;
Их считают не десятками,
А всё сотнями и тысячми.
Если деньги — и друзей тогда толпа,
Есть веселости — как мухи к меду льнут,
А приди злодей-невзгодушка — тогда
Все рассыпятея, и след друзьям простыл.
Ах! Бывало, друга милого
Имя на сердце написано,
А теперь — ну как запомнить всех?
Поголовную им перепись,
Надо им приход, расход вести.
О! Беспутные вы вну́чаты!
Ведь на то-то вам альбаумы
Басурмане ввозят кучами!
Уж хотя бы вы в альбаумах,
Как, бывало, мы в часовниках,
Доброму чему училися;
Но и этой нету радости
Вашим дедушкам и бабушкам.
Ах ты свет наша святая Русь!
Как совсем ты перковеркалась!»
Старички почтенной древности,
Наши бабушки и дедушки!
Вы утрите слезы горькие,
Вам слезами не исправить нас!
Ах! И я, ваш внук почтительный,
Должен вместе за толпой идти!
Мне Всемила написать велит
Что-нибудь в ее альбауме.
Как обычая идти не вслед?
Как Всемилы не послушаться?
Вот, Всемила, тебе песенка
Старомодная, не новая.
Если будешь ты когда-нибудь
В книжке листики рассматривать,
Если очередь меня дойдет,
Ах! Прочти тогда и мой листок!
Поневоле тогда вспомнишь ты,
Что и я когда-то в свете жил.
Может быть, тогда, задумавшись,
Скажешь тихо: «Он любил меня!
А любить ведь не грешно ничуть,
Сам небесный царь любить велит.
Он любил меня душою всей,
Рад был жизнью мне пожертвовать.
Этот листик написал он мне
В самый день мово рождения,
Хоть далёко он отсюда был,
Но душа его со мной была.
Он желал мне счастья, радостей,
Он желал мне ввек веселой быть,
Чтоб здоровье разливалося
По всем жилкам и составчикам;
Чтоб я в вечной цвела младости
Гордо, пышно — словно маков цвет!
Чтоб смеялась лю́дским глупостям,
Пересудам их и зависти,
Чтоб я шла своей тропинкою,
Чтобы сердца всегда слушала —
Сердце злому не научит нас,
Он желал мне — ввек Всемилой быть!»
Понеже в справках предъявилось
И самый суд определил,
Чтоб сердце бедно покорилось
И Асмодей тебя любил;
Понеже, взявши в уваженье
Судеб жестоких приговор
И рассмотрев определенье,
Которое скрепил тот вор,
Что славится здесь Купидоном,
Лишь каверзы одни творит
И в уголовном свете оном
Делами всякими кутит;
Понеже в день созданья света
Указ верховный состоял,
На коем значится отмета:
«Любовь чтоб каждый испытал!»
Понеже сердца в уложеньи
Параграф первый то ж гласит,
Что должен по узаконенью
И даже Асмодей любить!
Причин сих ради приказали
Любовь мне милой объявить
И декларацью предписали
Самой Пленире сообщить.
Законов в силу поступая,
Сим ведать я тебе даю,
Чтоб, под сукно не отлагая,
Решила ты судьбу мою.
Чтоб сердце ты благоволила,
Законно справив, отказать
Иль приговором положила
С меня закла́дную в нем взять;
Чтоб завтраками не кормила,
Сказала скоро мне ответ, —
Понеже знай, тиранка мила:
Сухая ложка рот дерет!
Бедное сердце, терзайся!
На́век, надежда, прости!
Кем я одним лишь дышала,
К гробу тот кажет мне путь!
Кто обо мне пожалеет?
Слезку уронит ли кто?
Если друг сердца изменит,
В ком нам отрады искать?
Почто ж не отнял ты жизни?
На что мне жизнь без тебя?
Или, ты думаешь, можно
Сердцу без друга дышать?
Слушай последнюю клятву,
Милый изменник души!
Верной останусь до гроба!
Буду за гробом любить!
Итак, готово всё? Никита! Шубу мне!
Уж это говорю я въявь, а не во сне.
Пора, брат, со двора! Пора в Рязань пуститься,
Поплакав, потужив, с Саратовым проститься.
Не вечно ведь, дружок, и маслице коту,
Бывает иногда великий пост в году.
Итак, поедем же! — но нет, не торопися:
Я с благородными, ты с чернию простися!
«Прости, полдюжина почтеннейших мужей,
Плюмажем скрывшая ослину стать ушей!
Кто солью, кто вином по силам управляя,
Ни соли, ни вина отнюдь не презирая,
Не брезгаете вы, чтоб ими провонять:
И солью, и вином ведь можно дом собрать!
Пускай глупцов толпа вам вечно повторяет,
Что вора, как огня, всяк честный убегает,
Но вы не слушайте: всё это лишь пустяк!
Будь вор — так ты богат, будь честен — ты бедняк!
Прости, почтеннейший эльтонский обладатель,
Веселий и пиров князьям изобретатель!
Ползи тропинкою, которою ты полз:
В столице кланяйся, а здесь ты вздерни нос;
То гостю милому красотку подставляя,
Министра жадного то деньгами ссужая,
Ты чудо новое пред светом уж явил
И самую чуму геройски победил.
Когда заслугами ты станешь так блистать,
Нетрудно и тебе в сенаторы попасть.
Не всяк одним путем мог счастия добиться,
А честью ведь нельзя так скоро дослужиться.
Юноне чванствами и гордостью подобной,
С Венерою одной кокетствами лишь сходной,
Пожалуй, от меня супруге поклонись
И поученьице сказать ей потрудись:
Когда по случаю вперед ей доведется,
Что милою она турчанкой уберется,
Для талии стянув к несчастью толсто брюхо,
Поедет в маскерад, шепнула бы на ухо
Тебе, что нынешний нарядный туалет
Потребует подчас и целый факультет;
Чтоб были под рукой и сонный Андреевский,
И сладкий Реингольм — искусный врач немецкий,
Чтоб, если дурнота случится ей на пире,
Ей помощь обрести по крайности в клистире.
Прости ты, сборщица и куриц, и гусей,
И волжских осетров, и волжских стерлядей!
Как курочка живет, по зернышку клюя,
Так длится взятками жизнь жадная твоя.
Собою публику усердно забавляя,
То образ знаменья руками представляя,
То в польском плавая линейным кораблем,
То поступью своей равняясь с журавлем,
Повсюду кошечьи ты взоры обращай,
Во всяком уголке супруга открывай,
Остри ты языка убийственное жало,
Что в злобных женщинах опаснее кинжала;
Как будешь ты и впредь с такою пользой жить,
Нетрудно и тебе у фурий хлеб отбить!
Прости, жеманная ты кралечка виннова,
С супругом в парике, с валетиком бубновым!
Назвав тебя Любовь, сыграл родитель шутку,
Так точно, как бы я назвал павлином утку!
Коль должно бы мне вас к растеньям применить,
Позволь его с репьем, тебя с грибом сравнить!
Прости, горластая румяная девица,
В чиханье первая меж нами мастерица!
К спасению души и тела к облегченью
Желаю жениха я вашему смиренью.
Прости, седой глупец, отец и муж, прости!
Знать, счастью твоему в степях сих не цвести!
И деньги, и жену на двойку ты поставив,
Весь город о себе три дни болтать заставив,
Побоями скончал саратовский свой век
И тем нам доказал: всяк ложь есть человек!
Прости, брат Александр! И жить ты научися:
Не силою своей — душою ты гордися,
Будь добр, как ты теперь, будь ласков и учтив,
Ты денег не люби — и будешь век счастлив!
Прости, Нептунов сын! Друг нежный и смиренный,
Имей к добру всегда ты сердце откровенно,
Коль чувства ты свои так чисты сбережешь,
Ты друга и среди степей себе найдешь.
Чувствительности часть бывает часто слезна,
Глупец ее бранит, но всё она любезна!
Ты часто в скорбный час мне муки услаждал,
И чувств унылых жизнь ты снова воскрешал!
Прости, старинных слов искусный открыватель
И женщин миленьких усердный обожатель!
Пусть будешь ты любим, как милых ты любил,
При смерти бы сказал: „Я счастлив в жизни был!“
Прости, любезная и кроткая Всемила,
Которую судьба так щедро наградила!
Умом и прелестью, и сердцем одарить —
Всё это лишь в одной Всемиле поместить
Когда, судьба, тебе так кстати показалось,
Дай, чтоб достоинствам и счастие равнялось!
Прощай, Николенька! Алешенька, прости!
Пусть будет ангел вас невинности пасти!
Старайтесь маменьке во всем вы быть подобны,
Так точно, как она, быть милы и незлобны;
Когда же будете вы внятно говорить,
Когда возможете чувств силу изъяснить,
Скажите, чтоб она здоровье берегла
И, коль не для себя, для вас чтобы жила!
Простите, все друзья! Ах, может, навсегда,
Быть может, нам не быть уж вместе никогда!
Жизнь только миг, цвет сельный человек,
Пройдет лишь ветра дух — и скроется навек!»
Никита! Но когда никто не воздохнет
И барина твово слезинкой не почтет?
Тогда… Но колокол у врат моих звенит —
Пусть тройка удалых от горя нас умчит!
Жизнь Семена Емельяновича Родзянко (1782–1808?) была коротка, так же, как и его литературное поприще. В 1798 году в брошюре «Речь, разговор и стихи, читанные в публичном акте, бывшем в Благородном университетском пансионе декабря 22 дня 1798 г.» было опубликовано стихотворение «воспитанника Семена Родзянко» «Любовь к отечеству», а уже около 1802 года у него начали замечать бесспорные признаки безумия. И тем не менее поэтическая картина эпохи будет неполной без его имени. Родзянко более чем кто-либо другой может быть назван поэтом университетского пансиона в том виде, в каком это учебное заведение сложилось на рубеже XVIII–XIX веков. Не случайно стихи его были постоянным спутником пансионских торжественных актов в 1798–1800 годах.
Сблизившись с Андреем Тургеневым, Мерзляковым и Жуковским, он вошел в Дружеское литературное общество, однако в нем оказался одиноким: он единственный выделялся религиозностью и интересом к духовным поискам именно в этой области. Андрей Кайсаров почти с недоумением писал Андрею Тургеневу: «Как бы ты думал, о чем мне случилось говорить с Родзянкою? О боге. Он много в<ерит>, и поэтому он не нашего поля ягода»[112].
Меланхолия, одиночество, напряженные размышления, глубокая травмированность обстановкой павловского царствования наложили неизгладимые следы на характер Родзянко и ускорили ход болезни.
Стихи его никогда не были собраны отдельным изданием.
Всезрящий в Тройце бог, с высот неизмеримых
Благодарению души моей внимай
И чувство, мысль мою, тобою тамо зримы,
Ты духом просвети, путь правый обновляй!
Отец, и сын, и дух, неслитный, нераздельный,
Когда всеблагостью из ада мир исторг,
Рекли: «Спасение!» Склонился свод небесный,
И в воле тройческой единый познан бог.
Кто, кто из христиан глас к небу простирает
И помощи горе́ не чает обрести?
Червя и тленный злак всесильный назирает:
О бозе укрепись — и льзя стену прейти.
Александр Федорович Воейков родился в Москве 30 августа 1779 года (по другим сведениям — 1778) в богатой и родовитой дворянской семье. С 1791 по 1796 год учился в Московском университетском пансионе, где сблизился с братьями Тургеневыми и В. А. Жуковским. С 1796 по 1801 год Воейков с некоторыми перерывами служил в конной гвардии, и тогда же стали появляться его первые стихи «Осень», «К живописцу» в «Приятном и полезном препровождении времени» и других изданиях.
В 1801 году, выйдя в отставку, Воейков поселился в Москве и стал активным участником Дружеского литературного общества. Собрания Общества некоторое время происходили в доме Воейкова на Девичьем поле. Воейков, как свидетельствует его речь, сохранившаяся в архиве братьев Тургеневых[113], был настроен тогда если не радикально, то во всяком случае тираноборчески, живо интересовался политикой и ратовал за гражданскую справедливость. Литературой он продолжал заниматься, печатал иногда свои стихи в «Вестнике Европы», «Трудах Общества любителей российской словесности» и других изданиях, переводил из Вольтера, Вергилия и особенно много из Делиля.
В 1812 году, записанный в ополчение, Воейков был причастен к литературному кружку Тарутинского лагеря (штаб Кутузова) и, по некоторым сведениям, принимал участие в партизанской войне.
В 1814 году он женился на младшей из сестер Протасовых — Александре Андреевне, воспетой Жуковским под именем «Светланы». Воейков был в это время в зените своей литературной славы: злые и меткие характеристики Магницкого, Рунича, Красовского и других придали его «Дому сумасшедших» характер смелой политической сатиры[114].
В 1815 году семья Воейкова вместе с сестрой его жены М. А. Протасовой (в которую был влюблен Жуковский) и их матерью Е. А. Протасовой переселилась в Дерпт, где Жуковский выхлопотал для Воейкова кафедру в университете[115].
В годы дерптской жизни Воейков, кроме переводов из Делиля (в 1816 году вышел отдельным изданием его вольный перевод поэмы «Сады»), написал еще несколько посланий и отрывков из дидактической поэмы «Науки и искусства».
Профессорская деятельность Воейкова оказалась неудачной. В 1820 году он был отставлен от должности и вернулся в Петербург. Друзья — В. А. Жуковский и А. И. Тургенев — снова устраивают его в Петербурге преподавателем русской словесности и соредактором в «Сыне отечества» Н. И. Греча. Здесь в 1821–1822 годах Воейков ведет отдел критики и печатает свои произведения[116].
На вечерах в доме Воейковых в это время собирались Карамзин, Батюшков, Крылов, Гнедич, Вяземский, постоянным гостем был А. И. Тургенев, горячо привязавшийся к А. А. Воейковой и ее детям; неизменным другом дома был В. А. Жуковский; И. Козлов, Н. Языков, Баратынский считали вдохновительницей своей лиры А. А. Воейкову, снискавшую уважение и любовь всего петербургского литературного мира.
В 1822 году Воейков получил в аренду «Русский инвалид» и стал редактором «Новостей литературы». Благодаря дружеским связям, он сумел привлечь к сотрудничеству лучшие литературные силы. В «Новостях» в 1822–1826 годах печатались Пушкин, Жуковский, Вяземский, Дельвиг, Рылеев. Сам Воейков поместил в них переводы из Делиля, Вергилия, несколько оригинальных стихотворений и описательную прозу «Из записок одного русского путешественника». Сотрудничал Воейков в «Полярной звезде» и в «Соревнователе просвещения и благотворения».
С 1827 по 1830 год выходил журнал «Славянин», в котором, кроме Б. Федорова, Олина, Карлгофа, Глебова и других, печатались также Жуковский, Баратынский, Вяземский. За публикацию в первом номере этого журнала за 1830 год стихотворения Вяземского «Цензор», где в завуалированной форме высмеивался бывший министр народного просвещения А. Н. Голицын, Воейков был посажен на гауптвахту. Позволяя себе смелые выпады против высокопоставленных особ, Воейков имел частые неприятности с цензурой. Вместе с тем он не отличался принципиальностью ни в идеологической позиции, ни в литературных спорах, ни по отношению к друзьям.
После смерти А. А. Воейковой, скончавшейся от чахотки в Ницце в феврале 1828 года, связи Воейкова с прежними друзьями его молодости почти прекратились. Однако в доме Воейкова на Шестилавочной (ныне ул. Маяковского) по пятницам собиралось литературное общество, где бывали самые разные литераторы, начиная от малоизвестных сотрудников Воейкова по «Славянину» и кончая И. А. Крыловым.
Умер Воейков в Петербурге 16 июля 1839 года.
Сочинения А. Ф. Воейкова ни разу не были собраны.
С<перанский>, друг людей, полезный гражданин,
Великий человек, хотя не дворянин!
Ты славно победил людей несправедливость,
Собою посрамил и барство и кичливость.
Ты свой возвысил род; твой герб, твои чины
И слава — собственно тобой сотворены;
Твои после тебя наследуют потомки
Любовь к отечеству — не титлы только громки.
Однако же нельзя дворянство вздором счесть,
Когда, с заслугами соединяя честь,
Почтенный дворянин, блистая орденами,
Быть хочет так, как ты, полезен нам делами.
Дворянство помнит он лишь только для того,
Чтобы достойным быть отличия сего;
Заслуги праотцев своими умножает —
И честь их имени еще светлей сияет!
Напротив, не могу я вытерпеть никак,
Чтобы воспитанный французами дурак
Чужим достоинством бесстыдно украшался
И предков титлами пред светом величался.
Пусть праотцев его сияет похвала,
Пускай в истории бессмертны их дела,
Пускай монархи им за верное служенье
Пожаловали герб, дипломы в награжденье,—
Гербы и грамоты в глазах честны́х людей
Гнилой пергамент, пыль, объедки от червей,
Коль, предков славные являя нам деянья,
В их внуке не возжгут к честям поревнованья;
Когда без славных дел, тщеславием набит,
Потомок глупый их в презренной неге спит,
А между тем сей князь, боярин этот гордый,
Надутый древнею высокою породой,
Глядит, как будто он нас царством подарил
И бог не из одной нас глины сотворил;
Как будто с Минихом делил труды и славу
Или с Суворовым взял гордую Варшаву.
Неужли вечно мне глупца сего щадить?
Однажды навсегда хочу его спросить:
Скажи, о дивный муж, отличное творенье!
Какие у людей животные в почтенье?
Мы дорого цени́м ретивого коня
За то, что статен он, горяч, как пыл огня;
За то, что никогда в бегу не утомлялся
И на ристалище стократно отличался;
Но будь Алфанов он или Баярдов внук,
Да кляча по себе, — тотчас сбывают с рук:
Прощай почтение и к племени, и к роду!
На нем таща́т дрова или привозят воду.
Зачем же хочешь ты слепить нас мишурой?
Родня великим ты — примеры пред тобой:
Румянцев и Орлов — среди громовых звуков;
В посольстве — князь Репнин, в сенате — Долгоруков;
Спаситель Еропкин от язвы, от врагов;
Любители наук — Шувалов, Муравьев;
Херасков — наш Гомер, воспевший древни брани,
России торжество, падение Казани;
Поэтов красота, вельможей образец,
Державин — славных битв, любви, богов певец:
Он движет в нас сердца, златые движа струны;
Он нежен, как любовь, и звучен, как перуны.
К заслугам и честям премножество дорог!
Наследник бабушкин и маменькин сынок,
Не на одних словах — будь барин самым делом;
Великих сих мужей поставь себе примером:
Будь честен, как они, — и княжеством хвались;
Полезен обществу — и предками гордись;
Пусть бабушка твоя от крови будет царской,
А прародителем князь Курбский иль Пожарский,
Хоть ты не внучек их, но можешь внучком слыть, —
Кто смеет Минина породой укорить?
Но знай, что кто в деда́х считает Геркулеса,
Не должен быть ни трус, ни глупая повеса.
Но ты не внемлешь мне! — ты вечное пятно,
Бесчестье праотцев. Я вижу то одно,
Что ты дурак, подлец, бездельник благородный,
От корня доброго гнилой сучок, негодный…
Остановись, мой дух, в досаде на бояр,
Ты слишком далеко простер сердечный жар!
Со знатным будь всегда учтивее, скромнее,
Смягчи же грубый глас, спроси его нежнее:
«Как древность рода вы изволите считать?»
— «О! я за триста лет могу вам доказать,
И доказательство так ясно и бесспорно:
Дипломы, грамоты!..» — «Помилуйте, довольно!»
А кто поручится, коль сметь у вас спросить,
Что не изволили прабабушки шалить
Над знаменитыми своих супругов лбами,
Простонародными украся их рогами?
И не было ли встарь проворных молодцов,
Которые у сих почтенных старичков
Чистейшей крови ток в теченьи возмутили?
Иль ваши праотцы других счастливей были
И в длинный ряд веков, на грешной сей земли,
В родство с Лаисами ни разу не вошли?..
Притом, как русскому, вам должно быть известно,
Что местничество здесь нимало не совместно;
Под скиптром благости для всех права даны:
Полезные сыны отечеству равны,
И самый древний род, богатое наследство
Не есть отличное для службы царской средство.
Но если как-нибудь, ошибкой или так,
И выйдет в знатный чин ленивец и дурак,
Почтения к нему нимало не прибудет —
Он из простых глупцов глупцом чиновным будет.
Отечество мое! ты будешь ввек цвести;
Для всех сынов твоих отверстые пути
К победе на бою, к трофеям после боя!
Из бедного слуги соделал Петр героя,
Который не родством, а сам собой блистал —
И выбор мудрого заслугой оправдал.
Пускай же мальчики болтают и танцуют,
Потомки воинов всю жизнь провальсируют;
Пусть эти гордецы, без чести, без заслуг,
Стараются набрать толпу большую слуг,
Лакеев отличать ливрейными цветами
И с ног до головы обшить их галунами —
Невежде нужно быть отличну от людей
Кафтанов пестротой и статью лошадей;
Но горькие плоды их старость ожидают,
Презрение и смех на бал сопровождают.
Меж тем, С<перанский>, ты, трудясь, как муравей,
Чин знатный заслужил прилежностью своей;
Твоею доблестью отечество гордится:
Осмелится ль с тобой дворянский сын сравниться,
Который газы лишь и фейерверки жжет
Или на псарне жизнь прекрасную ведет?
С<перанский>, ты наук, словесности любитель,
От сильных слабому покров и защититель;
Ты духом дворянин! трудися, продолжай,
Вослед за Сюллием, за Ко́льбертом ступай;
Не орденской звездой — сияй ты нам делами;
Превосходи других душою — не чинами;
Монарху славному со славою служи;
Добром и пользою вселенной докажи,
Что Александр к делам людей избрать умеет
И ревностных сынов отечество имеет.
Отечества, семьи и барина кормилец,
Брадатый староста, безграмотный мудрец,
В повиновении, в убожестве счастливец,
С тобой поговорить мне должно наконец!
Дивишься ты, что я, и праздный, и богатый,
И независимый, ропщу на жребий свой,
Тогда как ты, блажен средь дымной, низкой хаты,
Не ропщешь на судьбу и весел над сохой.
Ты веруешь в душе, что стужа, зной, работы
Здоро́вей праздности; что барин должен знать
Одних лишь рысаков да псов своей охоты
И, как придверный пес, жиреть, лениться, спать.
Мой друг! ты белый свет и город знаешь худо!
Одним покроем ввек шьешь длинный свой сермяк!
Когда б хоть на два дни с тобой рок сделал чудо,
Обривши бороду, надев короткий фрак,
В один карман вложил предлинные экстракты
Из крючкотворных дел, в другой карман часы,
Грусть, скуку поверять; дал в руки мел и карты
И два хохла на лбу поставил для красы;
Когда бы Кривотолк по силе уложенья,
По силе грамоты о вольности дворян
Хватайке отсудил часть твоего именья
В противность истине, в противность всем правам;
Когда бы родственник к тебе из сожаленья
Проворно схоронил в свой родственный карман,
В сей ненасытный гроб монет, твои алтыны;
Когда бы друг тебя наверну обыграл, —
Скажи, увидевши столь нежные картины,
Как ты о счастии моем бы думать стал?
Прибавь же к этому всех большее несчастье —
Зреть торжествующим неистовый разврат,
В судьбе обманутых живое брать участье
И видеть совести с фортуною разлад;
С грабителем казны изобличенным вместе
Быть в лучшем обществе, в почетнейших домах,
С злодеем, коего давно на лобном месте
Нам видеть надо бы у палача в руках;
Смотреть, как делатель фальшивый монеты
Для света целого дает богатый пир;
Педанта Ко́лбертом зовут в стихах поэты
И как разбойника признал владыкой мир —
Тогда бы ты сказал, спеша под кров домашний:
«Я лучше соглашусь взрыть целый огород,
Простую воду пить, вкушать простые брашны
И в хижине своей укрыться от хлопот!
Ах! я не ведал бы в объятиях семейства,
Кому судьба людей в градах поручена,
Где всё на откупу, и самые злодейства,
Где всё продажное: и совесть, и жена!
Там не видал бы я людей в крестах без веры,
Без чести в почестях, в почтеньи без заслуг,
За деньги вышедших в дворяне, в офицеры
Из целовальников, из самых подлых слуг!
В селе не знал бы я, что даже в храмах веры
С смиренной харею, с двуличною душей,
Во всеуслышанье вздыхая, лицемеры
Смышляют обмануть и бога, и людей!»
Но если б сверх того ты, сделавшись поэтом
За тяжкие своих родителей грехи,
Любил читать, читать, читать пред целым светом
Посланья, басенки, водя́ные стихи,
Где и без «абие» слов много бестолковых, —
Любил, и трепетал, чтоб ваксы и сельдей
Купец не обернул сатирою твоей;
Чтобы поэма в честь, во славу дел Петровых
На полке не сгнила — кус лакомый червей!
Чтобы мессии в честь, настроя громку лиру,
С Сурми́ным Клопштоку дерзнув идти вослед,
Не написать, как он, на здравый смысл сатиру
И в сумасшедших дом в жару не залететь, —
Тогда бы ты узнал, что тяжело поэту
И русские стихи порядочно писать,
Что надо быть, как я, бессовестну, чтоб свету
Свой жалкий бред в стихах французских предлагать.
О ты! который жил всегда со всеми в мире,
Который никого в свой век не проклинал,
Ты проклял бы и жизнь, и страсть играть на лире
И Феба с музами в ад к дьяволу б послал!
Теперь, мой друг! сравни, сообрази прилежно
Быт барский хлопотный и тихий свой удел.
Ты жизнь ведешь умно, спокойно, безмятежно,
В крестьянстве быть всегда свободным ты умел;
А я!.. о, верная примета сумасбродства! —
Свободный званием, но в самом деле раб,
Раб честолюбия, раб страсти стихотворства,
Я жадности писать сопротивляться слаб!
Свобода не одно с испорченною волей —
Поверь: бедняк, как ты, стократно веселей,
Стократ довольнее своей смиренной долей,
Чем сонм философов, вельмож и богачей.
Поверь… и Греция, и Рим тебе порукой,
Сии невольники — Эзоп и Эпиктет…
Ах! я забыл, что ты не просвещен наукой,
Что незнаком тебе республик древних свет…
Но ты и в этом прав: с простым и добрым сердцем
И с маленьким умом, довольным про себя,
Как я желал бы быть таким, как ты, младенцем!
Как рад бы я прийти учиться у тебя!
Не зная римских прав, живешь в ладу с соседом;
Без математики ты знаешь свой рубеж
И, веры праотцев не искажая бредом,
Постишься, молишься и тихо крест несешь.
Не спрашиваешь ты Жан-Жака и Платона,
Как целомудренно жену свою лобзать;
Умеешь выполнить свой долг без Цицерона;
Готов последний грош убогому отдать.
Ты трезв, трудолюбив, спишь на пуку соломы;
Работе, отдыху — всему урочный час;
С французской кухнею, с шампанским незнакомый,
Ешь кашу русскую, пьешь в будни русский квас,
А в праздник русское, а не заморско пиво.
Зато и в пятьдесят ты бодр, румян в тягле,
Зато вспахать тебе полнивы в день не диво;
Зато не думаешь еще об костыле;
Зато, мать судорог и дочь невоздержанья,
Подагра твоего не посетит одра.
Она пойдет искать великолепна зданья
И ложа пышного, на коем доктора,
Мигрени, колики и спазмы испытуют
Терпенье богача; где совести укор
И веры тайный глас впервые торжествуют
И где наследников веселых полон двор.
Тогда как ты, простяк, без страха, без томленья,
С живою верою к могиле подойдешь
И, дальний, трудный путь сверша, до воскресенья
Простясь с домашними, приляжешь и заснешь!
А мы… безумные с науками… но полно!
Не всё, что на́ сердце лежит, пересказать!
И так я час болтал без умолку, довольно!
Мне время рифмы плесть — тебе пора пахать!
Поэт, воскресивший нам
Вергилия древнего,
Дающий и правила
И вместе примеры к ним!
Оставь город суетный,
Столицу рассеянья,
В деревню, в деревню к нам
Укройся от грозных бурь,
Под сень рощи липовой,
Где ждет соловей тебя,
Соперник твой в пении.
Тебе ли жить в городе,
Тогда как в природе всё
Цветет, улыбается?
И чем утешать себя
Среди толпы праздныя,
Где многих занятие
Злословие ближнего;
Где скука роскошная
Зевает от праздности;
Где спит в пресыщении
Богатство ленивое;
Все радости скучные,
Веселости вредные,
Все ласки притворные,
Объятья холодные;
Где голос любви самой
Едва-едва слышится
И где честолюбие
В одних детских мелочах?
Смотри, как в садах у вас
Деревья бесплодные,
Железом обстрижены,
Искусством подровнены,
Стоят как невольники,
Едва-едва изредка
Листом одеваются,
Едва-едва могут лишь
Пускать ростки слабые;
Сравни их с высокими
Дубами, растущими
Среди леса дикого:
Смотри, как подъемлются
Главы их высокие;
Смотри, расстилаются
Власы их кудрявые,
Играючи с бурями;
Их корни внутри земли,
Вершины за облаком;
Их свойство — величие,
Удел — независимость.
Сравни: вот подобие
И жителя градского
И жителя сельского,
Их сходство, различие!
О, верь мне, что в городе
И слава вседневная
Есть гроб славы истинной.
Писатель, желая льстить
И нравиться публике,
Блистая мгновение,
Теряет бессмертие
И жертвует сам собой
Воздушному призраку.
Поэты великие,
Вольтеры, Горации,
Любили беседовать
С природою-матерью.
Среди гор заоблачных
И в царстве зимы седой,
Где ветры свирепствуют,
Гремят громы грозные,
Ревут воды ярые,
Свергаяся в пропасти,
В долинах Швейцарии,
Цветистых, муравчатых,
В прелестнейшем сумраке
Дерев сенолиственных,
Близ хижины Дафниса,
Близ стада Розалии
Певал певец Авеля.
На грозной, крутой скале,
На волны нагнувшейся,
Любил Демосфен сидеть,
Любил смотреть издали
На море пустынное,
Любил он прислушивать,
Как волны колышутся;
Обдумывал с гением
Те речи бессмертные,
В которых он пережил
Афины и Грецию.
Под сводом густых аллей
Любил Буало бродить,
Искать рифмы звучные,
Творить стихи сладкие.
Приди к нам, любезный друг,
Встречать лето красное!
Ты книг не бери с собой:
Здесь книга великая
Природы открыта нам;
В деревне не надобно
Цветов остроумия, —
Здесь сердце лишь надобно.
Друзья твои ждут тебя,
В объятья отверстые
Готовы прижать тебя!
Приди разделить с нами
Не яства саха́рные,
Не вина заморские,
Но русский обед простой,
Приправленный ласкою
Хозяйки приветливой
И дальней прогулкою.
У нас не найдешь, мой друг,
Ни злата, ни мраморов
Под кровом соломенным;
Зато ты у нас найдешь,
Чего нет давно уже
В больших городах у вас —
Сердца откровенные,
Свободу беспечную,
Веселость игривую.
И что пчеле надобно?
Цветы и убежище!
О русская земля, благословенна небом!
Мать бранных скифов, мать воинственных славян!
Юг, запад и восток питающая хлебом, —
Коль выспренний удел тебе судьбою дан!
Твой климат, хлад и мраз, для всех других столь грозный,
Иноплеменников изнеженных мертвит,
Но крепку росса грудь питает и крепит.
Твои растения не мирты — ду́бы, сосны;
Не злато, не сребро — железо твой металл,
Из коего куем мы плуги искривленны
И то оружие, с которым сын твой стал
Освободителем Европы и вселенны.
Не производишь ты алмазов, жемчугов:
Седой гранит, кремень — твой драгоценный камень,
В которых заключен струей текущий пламень,
Как пламень мужества в сердцах твоих сынов.
О русская земля! ты ввек не производишь
Ни тигров яростных, ни алчных крови львов,
Ни злых крамольников, страшнейших тех чудовищ.
Нет, матерь! не твоей утробою рожден
Сей лютый крокодил, короны похититель,
Чертогов, алтарей, престолов сокрушитель,
Не уважающий законов естества,
Враг человечества, враг дерзкий божества,
Которого рука полмира оковала
И угрожать тебе неволею дерзала,
Которого алчбе подлунный тесен круг!
Твой росс есть ада враг, твой росс есть неба друг!
Великосердая решительница споров
Меж царствами земли! тобой рожден Суворов,
Петр — диво, Александр — краса земных владык,
И Задунайский вождь, и Крымский, и Чесменский,
И громом свергший в ад денницу князь Смоленский.
О, да прильпнет навек к гортани мой язык,
Десная пусть рука моя меня забудет,
Когда не ты, не честь твоя и слава будет
Восторгов, хвал моих единственный предмет!
О русская земля, отечество героев!
С благоговением тебе дивится свет.
Не драгоценностей ты ищешь среди боев,
Не царства, не града прияла мздой побед,
Но благодарность лишь единую стяжала
И, лавроносная! едино удержала
Из прав, присвоенных над слабыми мечом,
Лишь право быть царям и царствам образцом
Великодушия; народам показала,
Как независимость и веру защищать,
Как жизни не щадить, как смерть предпочитать
Ярму железному, цепям позорным рабства.
В сердцах сынов твоих пылает бранный жар,
И пусть пылает он! еще один удар —
И идол сокрушен, наказано коварство
И в преисподняя низвергнуто тиранство!
О росс! вся кровь твоя отчизне — довершай!
Не Риму — праотцам великим подражай.
Смотри, перед тобой деяний их зерцало;
Издревле мужество славян одушевляло:
Царица скифская, рассеяв персиян,
Несытого кровей главу отъемлет Кира;
Опустошителю Персеполя и Тира
Вещают их послы: «Богами скифам дан
Плуг — чтоб орать поля, меч — биться за свободу;
Будь другом, не врагом ты храброму народу.
Женоподобных нет меж нами индиян;
Нет тканей пурпурных, смарагдов, перл и злата —
Стрелами, копьями и бронями богата
Лишь Скифская земля. Мужей увидишь здесь —
За независимость все, все мы ополчимся,
Или смирим твою неистовую спесь,
Иль ляжем все костьми, — тебе ж не покоримся!»
Мамай с ордой татар, как волк на верный лов,
Зубами скрежеща, бежит из нырищ, гладный;
Но, развернув хоругвь свободы, на врагов
Димитрий с громами — и варвар кровожадный
Нашел не до́бычу, а вечный срам и смерть.
Лев скандинавский, Карл, грозит Россию стерть,
Мечтает увенчать себя бессмертной славой,
Но погребает честь и гордость под Полтавой.
Стремится Фридерик Европу возмутить,
По воле править мнит вселенныя судьбою;
Но равновесие меж царств восстановить
С полками Салтыков едва выходит к бою —
И низложен других народов покоритель,
Непобедимости исчезнула мечта.
И се восстал еще ужаснейший губитель!
И вновь обеты всех к тебе: «Гряди, спаситель!
Гряди, о росс! вина такой войны свята;
Но, возвратив покой отчизне, миру кровью,
Над миром царствуй ты не ужасом — любовью».
Князь славы! именем народов и царей,
Иноплеменничья избавившихся плена,
Объемлю я твои священные колена —
О, будь благословен, верховный вождь вождей,
Завоевавший гроб священныя свободы,
Расторгший рабства цепь и сокрушивший бич!
Тебе со плесками воскликнули народы,
Тебе звук арф, глас труб, торжеств и славы клич:
Ты не отечества — вселенныя спаситель!
Уже, господствуя, Европу зря в цепях,
В цареубийственных вращая скиптр руках,
Играл судьбою царств коварный похититель;
Уже, пронырствами и дерзостью велик,
На троны возводил и низводил владык;
Безверный потоптал законы и святыню,
Мнил мир весь положить в безлюдную пустыню,
Мнил видеть славы храм вдали уже отверст,
Мнил свой поставить трон высоко, выше звезд.
И тьмы тем, всадники, кони и колесницы,
Тристаты и пешцы по манию десницы
Готовы ринуться. Как сонмы вешних вод,
Свирепые, сломив спасительный оплот,
Уносят хижины и затопляют нивы,
Пастух, оцепенев, зрит прежде край счастливый
И плод рачения лет многих и трудов
Добычей жалкою свирепости валов,—
Так галлов полчища несметны, нечестивы
В Россию хлынули и полились в Москву.
Успехом упоен, враг верит горделивый:
«Росс склонит под ярмо позорное главу!»
Но гибельны пути лукавы и строптивы;
И справедливый бог не тако совещал —
Он перстом на тебя монарху указал.
О, вид торжественный! о, зрелище прекрасно!
Доверенностию полсвета окружен,
Поник седым челом, коленопреклонен,
Не в лыстех мужеских, не в силе войск ужасной,
Не в конской крепости… слезящий взор простер,
Ты в боге положил сердечно упованье
И молишь, в бой идя за веру, за царя,
Благословить твое святое начинанье.
И не умедлил бог! кто сильный постоит?
Ты стал в лице врагам, как ангел-истребитель:
Все вспять! полки, вожди, сам мира победитель…
Вослед им мразы, глад, отчаяние, стыд
И твой губящий гром — посол твоей десницы,
Как вышнего глагол, несущий казнь для злых,
От коего дрожит в основах мир своих;
И где Сеннахериб? где кони, колесницы?
Проклятый господом, исторгнут корень злых,
И на распутиях их трупы воссмердели,
Как жабы мерзкие, излезшие из блат.
И россы цепи рвать германцев полетели:
Ликуют небеса, и стонет мрачный ад.
Теки, о исполин! рази, карай злодейство,
Мир миру славными победами даруй
И раны согражда́н спокойством уврачуй.
Да будет целый мир — единое семейство!
Да обнимаются, как братия, цари!
Да встанут новые для Феба алтари!
Под Александровой счастливою державой
Дадут науки плод, искусства процветут;
Тебе обязаны спокойствием и славой,
Отчизне и тебе дань сердца принесут.
Уже бессмертие от муз тебе готово:
Векам провозгласит дела твои Платон,
Хвалами возгремит об оных Цицерон,
Созвездье в небесах откроет Гершель ново
И именем твоим великим наречет;
Рафа́эль оживит твой образ на холстине,
В меди́ и мраморе твой вид — гроза гордыне.
Я зрю: твой обелиск до облак восстает,
И восседит орел полночный на вершине.
Я слышу гласы лир: славнейшие певцы —
Державин, Дмитриев — плетут тебе венцы;
Коломбы росские вкруг света обтекают,
Дела твои в концах вселенной возвещают,
И имя славное твое из рода в род
В благословениях к потомству перейдет.
Ты, который с равной легкостью,
С равным даром пишешь сказочки,
Оды, песни и элегии;
Муз любимец и учитель мой
В описательной поэзии!
Добрый друг, открой мне таинства!
Где ты взял талант божественный
Восхищать, обворожать умы,
Нежить сердце, вображение?
Не Зевес ли положил печать
На челе твоем возвышенном?
Не Минерва ль обрекла тебя
При рождении чистым музам в дар?
Нам талантов приобресть нельзя,
Мы с талантами рождаемся.
Все пиитики, риторики,
Все Лагарпы, Аристотели
Не соделают поэтами.
Что наука? Кормчий смысленный,
Искушенный и воспитанный
В школе времени и опытов;
Но без ветра морем плыть нельзя
И писать без дарования.
Ты поэтом родился́ на свет,
В колыбели повит лаврами.
Родился — и улыбнулася
Мать-природа сыну милому,
И все виды для очей твоих
В красоту преобразилися,
И все звуки для ушей твоих —
В сладкогласие небесное.
Представляешь ли Фантазию,
Как она по свету рыскает,
Подостлавши самолет-ковер,
Алый мак держа в одной руке,
А в другой ширинку белую, —
Претворяешь в пурпур рубище,
В пышный храм шалаш соломенный,
Узы тяжкие железные
В вязь легчайшую, цветочную.
Все блестящи краски радуги
На палитру натираешь ты,
Все цветы, в полях растущие,
Разноцветны, разновидные,
Рвешь, плетешь из всех один венок
И венчаешь им прелестную
Дщерь Зевесову — Фантазию.
Со друзьями ли беседуешь
Под покровом кленов сетчатым,
На ковре лугов узорчатом,
Где ручей журчит по камышкам,
Где шум сладкий бродит по лесу,—
Ты, сливая голос с лирою,
Поощряешь к наслаждениям,
К сладострастию изящному.
«О друзья мои! — вещаешь ты.—
Жизнь есть миг, она пройдет, как сон,
Как улыбки след прелестный,
Как минутный Филомелы глас
Умолкает за долиною.
Посмотрите, как за часом час
Оставляет нас украдкою.
И как знать? Быть может, завтра же
Мы уснем в могиле праотцев;
Так почто же дни столь краткие
Отравлять еще заботами,
Подлой страстью сребролюбия,
Домогаться пресмыканием
Мзды за низкость жалких почестей?
Насладимся днем сегодняшним!
В чаше радости потопим грусть
И, стаканом об стакан стуча,
Смерть попросим, чтоб нечаянно
Посетила среди пиршества,
Так, как добрый, но нежданный друг».
Иль с Людмилою тоску делишь
О потере друга милого.
Иль с Светланою прелестною
Вечерком крещенским ре́звишься,
Топишь в чашу белый ярый воск
И, бросая свой золот перстень,
Ты поешь подблюдны песенки.
О соперник Гете, Бюргера!
Этой сладкою поэзией,
Этой милой философией
Ты пленяешь, восхищаешь нас;
Превосходен и в безделицах,
Кисть Альбана в самых мелочах.
Но почто же, мой почтенный друг,
Ты с цветка лишь на цветок летишь
Так, как пчелка златокрылая,
Так, как резвый мотылек весной?
Ты умеешь соколо́м парить
И конем лететь чрез поприще.
Состязайся ж с исполинами,
С увенча́нными поэтами;
Соверши двенадцать подвигов:
Напиши четыре части дня,
Напиши четыре времени,
Напиши поэму славную,
В русском вкусе повесть древнюю, —
Будь наш Виланд, Ариост, Баян!
Мы имели славных витязей,
Святослава со Добрынею;
А Владимир — русско солнышко,
Наш Готфре́д или Великий Карл;
А Димитрий — басурманов бич;
Петр — Сампсон, раздравший челюсть льва,
Великан между великими;
А Суворов — меч отечества,
Затемнивший славой подвигов
Александра, Карла, Цесаря;
А Кутузов — щит отечества,
Мышцей крепкою, высокою
Сокрушивший тьмы и тысячи
Колесниц, коней и всадников
Так, как ветр великий севера
Истребляет пруги алчные,
Губит жабы ядовитые,
Из гнилых болот излезшие
И на нивах воссмердевшие;
А Плато́в, который так, как волхв,
Серым волком рыщет по лесу,
Сизым орлом по поднебесью,
Щукой зоркой по реке плывет
И в единый миг и там, и здесь
Колет, гонит и в полон берет!
Выбирай, соображай, твори!
Много славы, много трудностей.
Слава ценится опасностью,
Одоленными препятствами.
В колыбели сын Юпитеров
Задушил змей черных зависти,
Но зато Иракл на небо взят;
И тебе, орел поэзии,
Подле Грея, подле Томсона
Место на небе готовится!
Итак, оставить сей гостеприимный кров,
Где снова с тишиной и радостью дружился
И с каждым днем добрей и лучше становился!
Нося из края в край отеческих богов,
Скитался долго я, как странник бесприютный,
Далёко от родных, от милых, от друзей,
Встречал холодный взгляд, холодных лишь людей
И, перестав уже погоды ждать попутной,
Вздремал под бурей бед унывшею душой,
Когда, несытая разлукою одной,
Судьба из малого любезного мне круга
В бою похитила еще героя-друга,
Незалечённые открылись раны вновь —
И друга прежнего жестокая утрата,
И смерть во цвете лет любезнейшего брата,
И в гробе матери нежнейшая любовь!..
Вотще мой кликал глас, мои искали взоры
Необходимый утехи и подпоры!
Но сердце привело к обители твоей…
В Жуковском обнял я утраченных друзей
И спутников живых, рассеянных судьбою, —
В нем был соединен весь мир мой предо мною.
Пространство, время, смерть исчезли в сладкий час!
Мы испытания минувшие забыли,
Биение сердец приветствовало нас,
И слезы лишь одне в восторге говорили!
О, радость полная превыше бед моих!
Я поспешал сюда в объятья только брата,
И что же? — Я нашел твой дом семьей родных\
И месяц радостей за год скорбей заплата!
И быстро по цветам сей месяц пробежал
В неизмеримую пучину лет и ве́ков!
И своенравный рок стезю мне указал
Из мира ангелов в мир низкий человеков…
Удел мой — находить в сем мире и терять,
И чаще грустью смех, чем смехом грусть сменять.
Простите, милые! В какой бы край судьбами
Отброшен ни был я — всё буду сердцем с вами!
К вам, к вам, под тихий кров, растерзанной душой!..
Рассеешься ли ты, тумана мрак ужасный?
Приветный солнца луч блеснет ли надо мной?
Дождусь ли я тебя, возврата день прекрасный?
И скоро ль положу дорожный посох свой?..
Муз благодатных славный любимец, владеющий лирой,
Даром язы́ков и грифелем Клии, Уваров! постыдно
Великолепный российский язык, сладкозвучный и гибкий,
Сделать рабом французской поэзии жалкой, нескладной,
Рифмой одной отличенной от прозы. Не нам пресмыкаться!
Льзя ль позабыть, что законные мы наследники греков?
Нам с православием вместе науки они завещали —
И сохраним в чистоте наследное наше богатство!
Усыновим богатый и полный Гомеров гексаметр,
Разнообразнейший всех стихотворных древних размеров!
Как невозможно в одежду младенца одеть великана,
Углем и мелом сходно списать картину Вернета,
Или Моца́ртов сонат рассказать в простом разговоре,
Так невозможно александрийским стихом однозвучным
В ходе, в падении стоп, в пресеченьи стиха, в сочетаньи
Рифм, одинаким в течение целой пространной поэмы,
Часто из нескольких песен и тысяч стихов состоящей,
Выразить с тою же верностью, смелой в рисовке, в смешеньи
Света и тени, и с тою же яркостью в красках, всю силу
Чувств, всю возвышенность мыслей и блеск, которыми каждый
Стих Илиады и каждый стих Энеиды сияет.
Вспомни, Уваров! что пишет Вольтер к китайскому хану:
Острый старик насмехается едко над варварским, странным
Правилом их стихотворным, которое требует строго
Двух шестистопных стихов и друг подле друга стоящих.
Ежели верить Вольтеру: одна стихов половина
Служит для смысла, другая же вечно только для рифмы,
Так что легко, ничего в существе не теряя, французам
Можно во всякой поэме стихов половину убавить.
Участь русской державы и русской словесности сходны:
Долго владычество чуждое Русь ярмом тяготило!
Нас, несогласных, татары, быстро нахлынув, пленили;
Россы, оковы татар разорвав, их самих оковали.
Нам, не радевшим о чести народной, о славе престола,
Дали сарматы царя и красной Москвой овладели.
Иго сарматское сбросили мы; но, приняв от французов
Моды и образ их мыслей, снова стали рабами.
Галлы, тяжелую цепь наложа на поэзию нашу,
Видя, что мы отступили от древних обычаев русских,
Дать и царя своего и уставы свои возмечтали…
Но орел встрепенулся, расторгнул железные путы,
Крикнул германским орлам знакомым им голосом славы
И, распустив могучие крылья, стал над Парижем.
Наши поэты среднего века с умом и талантом:
Славный князь Кантемир, Феофан, Симеон и Буслаев
Правилам польской поэзии, с нашею столько несродной,
Русский, способный ко всем измененьям, язык добровольно
Поработили. И сам Ломоносов своею чредою
Дань заплатил предрассудкам и мнению века.
Преобразитель словесности нашей пишет, об ней рассуждая,
Что велелепнейшим метром, и звучным и самым способным
Выразить скорость и тихость и страсти движенья, считает
Он анапесты с ямбами. Но увлеченный примером
Немцев, которых словесность была тогда в колыбели,
Больше — примером французов, дал преимущество ямбам,
И в Петриаде своей подражает поэме Вольтера.
Тщетно полезный муж Тредьяковский желал в Телемахе
Истинный путь проложить российской эпической музе:
Многоученый, он не имел дарований и вкуса,
Нужных вводителю новой системы и новых законов.
И Ломоносова гений, увенчанный лавром победы,
Ямб освятил и заставил признать эпическим метром.
И Херасков повлекся за ним — слепой подражатель.
И отважный Петров не посмел изобресть в Энеиде
Нового, больше поэме приличного стопосложенья!
И стихотворец, рожденный с талантом, Костров в Илиаде
Ямб утомительный выбрал своим стихотворным размером!
Сам подражатель Кострова, Гнедич уж несколько песен
Переложил шестистопными русскими ямбами с рифмой.
И восхищенный Вергилием и ослепленный Делилем,
Юноша дерзкий, я перевел половину Георгик,
Мысля, что рифмой и новым и лучшим размером украсил
Песни Вергилия, коим в сладости нету подобных.
Честь и слава тебе, Уваров, славный питомец
Эллинских муз и германских! Ты, испытательно вникнув
В стопосложение греков, римлян, славян и германцев,
Первый ясно увидел несовершенство, и вместе
Способ исправить наш героический стих, подражая
Умным германцам, сбросившим иго рифмы гремушки,
Освободившим слух свой от стука ямбов тяжелых.
Я устыдился, бросил в камин свое земледелье;
Начал поэму сию и новым, и, сколько возможно
Мне было, к метру латинскому самым ближайшим размером.
В самом деле, сличая ямб всегда одновидный
С разнообразным и звучным гексаметром, вижу в последнем
Больше, чем тридцать колен, перекатов в тоны из тонов:
Можно возвысить свой стих и понизить; быстро промчаться
Вихрем, кружащим с свистом и шумом по воздуху листья;
Серной скакать с скалы на скалу, с камня на камень,
Тихо ступать ступень с ступени по лестнице звуков.
Пусть говорят галломаны, что мы не имеем спондеев!
Мы их найдем, исчисляя подробно деяния россов:
Галл, перс, прусс, хин, швед, венгр, турок, сармат и саксонец, —
Всех победили мы, всех мы спасли и всех охраняем.
Мы их найдем, исчисляя прекрасные свойства монарха.
Царь Александр щедр, мудр, храбр, тверд, быстр, скромен и сме́тлив.
Хочешь ли видеть поле сраженья: пыль, дым, огнь, гром,
Щит в щит, меч в меч, ядры жужжат, и лопают бомбы,
Сгрянулись рати, брань закипела — и кровь полилася.
Хочешь ли видеть мирное поле под жатвой богатой,
Слышать в гумне на току бой в лад цепов молотящих:
Здесь сквозь доски пила визжит, зацепляясь зубами;
Тут ковачи раз в раз бьют сталь, стуча молотами;
Там раздается лай псов по мхам, по холмам, по долинам.
Грянул перун — и громкое эхо кругом прокатилось;
Свистнул порывистый ветр, буграми вздулося море,
Хлябь ревет и клокочет, огромные волны хлебещут,
Ребра трещат в корабле и скрипят натручены скрепы.
Руль раздроблен, и внезапно вал, на корабль набежавший,
Перевернув его трижды, стремглав сшиб кормчего в бездну.
Вот, Уваров! гекзаметр, которому дать не желают
В русской империи права гражданства, законного права!
Я не дивлюся нимало, что есть на святой Руси странные люди,
Люди, которых упрямство ничем не преклонное губит:
Знают они, что в осьмнадцать годов текущего века
Русское царство в искусствах, в науках, в силе и славе,
Как исполин, на столетие целое смело шагнуло;
Но из упрямства на прежнем старом месте остались,
Смотрят на вещи с той точки, с которой полвека смотрели,
Верить никак не хотят, что время и опыт открыли
Многое в ходе, в сложеньи вселенныя бывшее тайной;
Мыслят, что всякая новость в правленьи, в науках, в искусствах
Гибель и веры и нравов и царства ведет за собою.
Проклят, по мнению их, всяк тот, кто, древних читая,
Вздумает ввесть в поэзию нашу новые метры —
Он прослывет нечестивцем, не знающим бога и правды.
Но признаюсь пред тобой: с удивлением слышу, что те же
Наши великой ученостью в свете славные люди,
Те просвещенные наши большие бояра, которым
Прежде читал я старый свой перевод из Георгик,
С жаром которые выше Делилева труд мой ценили,
Ныне, когда им новый читаю, жалеют об рифмах.
Часто, терпенье совсем потеряв, головою качая,
Думаю: «Знать, у больших господ и… затеи большие!»
Давыдов, витязь и певец
Вина, любви и славы!
Я слышу, что твои совсем
Переменились нравы:
Что ты шампанского не пьешь,
А пьешь простую воду,
И что на розовую цепь
Ты променял свободу;
Что ныне реже скачешь в клоб,
В шумливые беседы,
И скромные в семье своей
Тебе вкусней обеды.
Не завиваешь ты уса́;
Конь праздный в стойле тужит,
И сабельная полоса
За зеркало не служит.
Вкруг кивера обвился плющ
И всполз на верх султана;
Паук раскинул сеть свою
По сетке доломана.
Вкруг двоеглавого орла
Твоей блестящей шашки,
Влетев в открытое окно,
Порхают дерзко пташки.
Заглядываю в тайный шкаф —
Он пуст: в печи Буянов,
Гервасияда в камельке;
Один певец Русланов
Тихонько прячется в углу,
Загорожен Бюффоном.
И вместо прежних книг — Руссо,
И Кампе с Фенелоном,
И Локка любишь ты читать.
Из моралистов строгих
Выписываешь в свой альбом,
Но, чудное для многих,
Открой мне таинство свое!
Скажи, Шольёв наследник,
Кто обратил тебя на путь?
Кто — славный проповедник,
Или писатель — Златоуст?
Кто подал в помощь руку
Закореневшему в грехах
И объяснил науку
Не у прелестниц записных
На ложе сладострастья,
Но в целомудренной любви
Искать прямого счастья?
Нет! то не мог быть человек,
Как мы же, земнородный,
Уверен я, хотя бы он
Мудрец был превосходный.
Я слышу: ангел доброты
К тебе с небес спустился
И в виде грации младой
С тобою обручился.
Давыдов! правду говоря,
Тебе бы за проказы
Ветрану должно дать в жену
И произвесть в Пролазы.
Но ты не глуп, не подл, не крив,
Грехи твои забыты,
И верный ты, счастливый стал
Супруг из волокиты.
Любимец ветреных богов,
Которые играли
Тобой средь мира и боев,
Довольно!.. днесь настали
Блаженства тихого часы,
Венере с Марсом смена:
Из баловня богов сих ты
Стал баловнем Гимена.
ПО СЛУЧАЮ ОТЪЕЗДА ИЗ ЮРЬЕВА В БОГОСПАСАЕМЫЙ ПСКОВ КОРОЛЕВИШНЫ, МАТЕРОЙ ЖЕНЫ АННЫ ПЕТРОВИШНЫ, на Каменном мосту в лицах представленное 1820-го года 10 января, по-славянски просинца
Уж как было то в осьмисотом году,
В осьмисот во двадцатом году,
Во двадцатом году другой тысячи,
Во десятый день было месяца
Того ли холодного просинца,
А и деялось, учинилось
Во славном во городе Юрьеве,
На широком Каменном мосту,
Собиралась поляница удалая,
Что и русская и немецкая,
Еще чукчи со лютерами,
Вся сорочина долгополая,
Провожать свою любушку
Во путь, во дороженьку.
Как вскричали они зычным голосом:
«Закатился наш светел месяц!
Упала звезда поднебесная!
Потухла свеча воску ярого!
Увез злодей К<арло> Горынович
Из Юрьева во Псков голубушку,
Матеру жену Анну Петровишну!»
(Solo. Положа руку на ухо, поет)
Ты растрога, растрога моя,
Ты растрогала, растрогала меня,
Ты зазноба, зазноба моя,
Зазнобила ты сердечушко мое;
Ты растрепа, растрепа моя,
Растрепала кудри рыжие мои,
Раззамаха, раззамаха ты моя,
Раззамала кости старые мои.
Душа моя возлюбленна,
Серая кобыла!
За что меня невзлюбила,
Мерина гнедова?
Ох вы славные русски кислы щи,
Вы медвяные щи пузырные!
Для чего вы, щи, скоро киснете
Середи поры, время теплова?
Что поутру вы, щи, запенилися,
О полудни, щи, поспевали вы,
А при вечере и окиснули.
Голова ль ты моя, головушка,
Голова моя бесталанная!
Фертом белы руки в боки,
Делайте легкие скоки.
Высота ли высота поднебесная,
Широта ли широта моря синева,
Глубина ли глубина мать сырой земли!
Уж как я ли молодец
Никуда не годен,
Ни в солдаты, ни в драгуны,
Ни в мелки матросы.
Только годен молодец
На печи лежати.
На печи, печи лежати,
Пряники жевати.
Что у нас было во Чухонщине,
Что во Юрьеве славном городе,
Во соборе Петропавловском,
Что у правого у крылоса,
Молодой майор богу молится,
Сам он плачет, как река льется;
В возрыданьи слово вымолвил:
«Расступись ты, мать сыра земля,
Что на все четыре стороны,
Ты раскройся, гробова доска!»
Ах, вы очи, вы очи ясные!
Вы глядели да огляделися,
Не по мысли вы друга выбрали,
Не по моему по обычаю.
Государь З<онтаг>, ты мой батюшка!
Не давай, З<онтаг>, меня за старого замуж;
Старого, З<онтаг>, на смерть не люблю,
Ты отдай, З<онтаг>, меня за ровнюшку.
Понесися по поднебесью,
Птица милая, голубушка,
Что лети, лети, сизокрылая,
На сторонушку на далекую…
Грустно в Юрьеве быть сиротками.
Ты мне сладостней, чем гексаметры.
Ты белее чиста серебра,
Ты краснее красна золота,
Светлей камня самоцветного
И рубина и яхонта.
Ты лягушечка
Ты зеленая!
Ты мышоночек
Серый, гладенькой!
Я могучий богатырь Полкан.
Я убью К<арло> Горыныча,
Свобожу свою любушку
Из возка из тюремного,
Из засады из тесныя.
Рогатка, рогаточка,
Рогаточка Рижская,
Ты вельми пестро изукрашена,
Со замками с немецкими,
Со запорами железными,
Ты запрись крепко-накрепко,
Не пускай пролезть, не пускай проползть
Ты того ли К<арло>Горыныча,
Что Дубыню Дубынича.
Перестань стонать, кукушечка,
Не кукуй ты, заунывная.
Молодка, молодка молодая,
Солдатка, солдатка полковая.
Барыня, барыня,
Сударыня барыня,
Поехала барыня
Из Юрьева во Псков.
Едет с барыней холоп,
Повирает он и врет.
Твои очи соколиные,
Твои брови соболиные.
Как со вечера солдатам
Приказ отдан был,
Со полуночи солдаты
Ружья чистили,
Ко белу свету солдаты
Во поход пошли.
Ах, глупый ты дурень,
Неразумный дурень.
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Ах, как тошно, мне тошнехонько
Нынешний годочек,
А еще того тошнее
Нынешний денечек.
Не ходить было за неровню,
Не бросаться было за чинами,
Вить не с лентою жить, со советом,
Не с скотиною жить, с человеком.
Други милые, терпенье!
Расскажу вам чудный сон;
Не игра воображенья,
Не случайный призрак он,
Нет, но мщенью предыдущий
И грозящий неба глас,
К покаянию зовущий
И пророческий для нас.
Ввечеру, простившись с вами,
В уголку сидел один,
И Кутузова стихами
Я растапливал камин.
Подбавлял из Глинки сору
И твоих, о Мерзляков,
Из «Амура» по сю пору
Недочитанных стихов!
Дым от смеси этой едкой
Нос мне сажей закоптил
И в награду крепко-крепко
И приятно усыпил.
Снилось мне, что в Петрограде,
Чрез Обухов мост пешком
Перешел, спешу к ограде
И вступаю в Желтый Дом.
От любови сумасшедших
В список бегло я взглянул
И твоих проказ прошедших
Длинный ряд воспомянул.
Карамзин, Тит Ливий русский!
Ты, как Шаликов, стонал,
Щеголял, как шут французский…
Ах, кто молод не бывал?
Я и сам… но сновиденье
Прежде, други, расскажу.
На второе отделенье
Бешеных глупцов вхожу.
«Берегитесь, здесь Наглицкой! —
Нас вожатый упредил.—
Он укусит вас, не близко!..»
Я с боязнью отступил.
Пред безумцем, на амвоне —
Кавалерских связка лент,
Просьбица о пенсионе,
Святцы, список всех аренд,
Дач, лесов, земель казенных
И записка о долгах.
В размышленьях столь духовных
Изливал он яд в словах.
«Горе! Добрый царь на троне,
Вер терпимость, пыток нет!..
Ах, зачем не при Нероне
Я рожден на белый свет!
Благотворный бы представил
Инквизиции проект;
При себе бы сечь заставил
Филосо́фов разных сект.
Я, как дьявол, ненавижу
Бога, ближних и даря;
Зло им сделать — сплю и вижу
В честь Христова алтаря!
Я за деньги — христианин.
Я за орден — мартинист,
Я за землю — мусульманин,
За аренду — атеист!»
Други, признаюсь, из кельи,
Уши я зажав, бежал…
Рядом с ней на новосельи
Злунич бегло бормотал:
«Вижу бесов пред собою,
От ученья сгибнул свет,
Этой тьме Невтон виною
И безбожник Боссюэт».
Полный бешеной отваги,
Доморощенный Омар
Книги драл, бросал бумаги
В печку на пылавший жар.
Но кто сей скелет исчахший
Из чулана кажет нос?
То за глупость пострадавший
Ханжецов… Чу, вздор понес!
«Хочешь мельницу построить,
Пушку слить, палаты скласть,
Силу пороха удвоить,
От громо́в храм божий спасть,
Справить сломанную ногу,
С глаз слепого бельмы снять —
Не учась, молися богу,
И пошлет он благодать!
К смирненькой своей овечке
Принесет чертеж, размер,
Пробу пороха в мешечке.
Благодати я пример!
Хоть без книжного ученья
И псалтырь один читал,
А директор просвещенья,
И с звездою генерал!»
Слыша речь сию невежды,
Сумасброда я жалел
И малейшия надежды
К излеченью не имел.
Наш Пустелин недалёко
Там, в чулане, заседал
И, горе́ возведши око,
Исповедь свою читал:
«Как, меня лишать свободы
И сажать в безумный дом?
Я подлец уже с природы,
Сорок лет хожу глупцом,
И Наглицкий вечно мною,
Как тряпицей черной, трет;
Как кривою кочергою,
Загребает или бьет!»
«Ба! Зачем здесь князь Пытнирский?
Крокодил, а с виду тих!
Это что?» — «Устав алжирский
О печатании книг!»
Вкруг него кнуты, батоги
И Трусовский — ноздри рвать…
Я — скорей давай бог ноги!
Здесь не место рассуждать.
«Что за страшных двух соседов
У стены ты приковал?»
— «Это пара людоедов! —
Надзиратель отвечал. —
Вельзевуловы обноски,
Их давно бы истребить,
Да они как черви — плоски:
Трудно их и раздавить!»
Я дрожащими шагами
Через залу перешел
И увидел над дверями
Очень четко: «Сей отдел
Прозаистам и поэтам,
Журналистам, автора́м;
Не по чину, не по летам
Здесь места — по нумерам».
Двери настежь надзиратель
Отворя, мне говорит:
«Нумер первый, ваш приятель
К<аченовск>ий здесь сидит».
Букву Э на эшафоте
С торжеством и лики жжет;
Ум его всегда в работе:
По крюкам стихи поет.
То кавыки созерцает,
То, обнюхивая, гниль
Духу роз предпочитает;
То сметает с книжек пыль
И, в восторге восклицая,
Набивает ею рот:
«Сор славянский! пыль родная!
Слаще ты, чем мед из сот!»
Вот на розовой цепочке
Спичка Ш<алик>ов, в слезах,
Разрумяненный, в веночке,
В ярко-планшевых чулках.
Прижимает веник страстно,
Ищет граций здешних мест
И, мяуча сладострастно,
Размазню без масла ест.
Нумер третий: на лежанке
Истый Г<линк>а восседит;
Перед, ним дух русский в склянке
Неоткупорен стоит.
«Книга Кормчая» отверста,
А уста отворены,
Сложены десной два перста,
Очи вверх устремлены.
«О Расин! откуда слава?
Я тебя, дружка, поймал:
Из российского „Стоглава“
„Федру“ ты свою украл.
Чувств возвышенных сиянье,
Выражений красота,
В „Андромахе“ — подражанье
„Погребению кота“».
«Ты ль, Хлыстов? — к нему вошедши,
Вскрикнул я. — Тебе ль здесь быть?
Ты дурак, не сумасшедший,
Не с чего тебе сходить!»
— «В Буало я смысл добавил,
Лафонтена я убил,
А Расина переправил!» —
Быстро он проговорил.
И читать мне начал оду…
Я искусно ускользнул
От мучителя; но в воду
Прямо из огня юркнул.
Здесь старик, с лицом печальным,
Букв славянских красоту —
Мажет золотом сусальным
Пресловутую фиту.
И на мебели повсюду
Коронованное кси,
Староверских книжек груду
И в окладе ик и пси,
Том, в сафьян переплетенный,
Тредьяковского стихов
Я увидел, изумленный, —
И узнал, что то Ш<ишк>ов.
Вот Сладковский. Восклицает:
«Се, се россы! Се сам Петр!
Се со всех сторон зияет
Молния из тучных недр!
И чрез Ворсклу, при преправе,
Градов на суше творец
С драгостью пошел ко славе,
А поэме сей — конец!»
Вот Ж<уковск>ий! — В саван длинный
Скутан, лапочки крестом,
Ноги вытянувши чинно,
Черта дразнит языком.
Видеть ведьму вображает:
То глазком ей подмигнет,
То кадит и отпевает,
И трезвонит и ревет.
Вот Картузов! — Он зубами
Бюст грызет Карамзина;
Пена с уст течет ручьями,
Кровью грудь обагрена!
И напрасно мрамор гложет,
Только время тратит в том, —
Он вредить ему не может
Ни зубами, ни пером!
Но С<таневи>ч, в отдаленьи
Усмотрев, что это я,
Возопил в остервененьи:
«Мир! Потомство! за меня
Злому критику отмстите,
Мой из бронзы вылив лик,
Монумент соорудите:
Я велик, велик, велик!»
Чудо! — Под окном на ветке
Крошка Б<атюшк>ов висит
В светлой проволочной клетке;
В баночку с водой глядит,
И поет он сладкогласно:
«Тих, спокоен сверху вид,
Но спустись на дно — ужасный
Крокодил на нем лежит».
Вот И<змайл>ов! — Автор басен,
Рассуждений, эпиграмм,
Он пищит мне: «Я согласен,
Я писатель не для дам.
Мой предмет — носы с прыщами,
Ходим с музою в трактир
Водку пить, есть лук с сельдями —
Мир квартальных есть мой мир».
Вот Плуто́в — нахал в натуре,
Из чужих лоскутьев сшит.
Он — цыган в литературе,
А в торговле книжной — жид.
Вспоминая о прошедшем,
Я дивился лишь тому,
Что зачем он в сумасшедшем,
Не в смирительном дому?
Тут кто? — «Плу́това собака
Забежала вместе с ним».
Так, Флюгарин-забияка
С рыльцем мосичьим своим,
С саблей в петле… «А французской
Крест ужель надеть забыл?
Ведь его ты кровью русской
И предательством купил!»
«Что ж он делает здесь?» — Лает,
Брызжет пеною с брылей,
Мечется, рычит, кусает
И домашних, и друзей.
— «Да на чем он стал помешан?»
— Совесть ум свихнула в нем:
Всё боится быть повешен
Или высечен кнутом!
Вот в передней раб-писатель,
К<арази>н-хамелеон!
Филантроп, законодатель.
Взглянем: что марает он?
Песнь свободе, деспотизму,
Брань и лесть властям земным,
Гимн хвалебный атеизму
И акафист всем святым.
Вот Грузинцев! Он в короне
И в сандалиях, как царь;
Горд в мишурном он хитоне,
Держит греческий букварь.
«Верно, ваши сочиненья?» —
Скромно сделал я вопрос.
«Нет, Софокловы творенья!» —
Отвечал он, вздернув нос.
Я бегом без дальних сборов…
«Вот еще!» — сказали мне.
Я взглянул. Максим Невзоров
Углем пишет на стене;
«Если б, как стихи Вольтера,
Христианский мой журнал
Расходился. Горе! вера,
Я тебя бы доконал!»
От досады и от смеху
Утомлен, я вон спешил
Горькую прервать утеху;
Но смотритель доложил:
«Ради вы или не ради,
Но указ уж получен;
Вам нельзя отсель ни пяди!»
И указ тотчас прочтен:
«Тот Воейков, что бранился,
С Гречем в подлый бой вступал,
Что с Булгариным возился
И себя тем замарал, —
Должен быть, как сумасбродный,
Сам посажен в Желтый Дом.
Голову обрить сегодни
И тереть почаще льдом!»
Выслушав, я ужаснулся,
Хлад по жилам пробежал,
И, проснувшись, не очнулся,
И не верил сам, что спал.
Други, вашего совету!
Без него я не решусь;
Не писать — не жить поэту,
А писать начать — боюсь!
Объединение писателей в общества — типичная черта литературы начала XIX века, результат характерного для той эпохи духа общественности. Если молодые дворяне — поэты и философы — группировались в Москве начала XIX века вокруг архива коллегии иностранных дел, фиктивная служба в котором не накладывала никаких обязанностей, то писатели-разночинцы тяготели к университету и университетскому пансиону и к их литературному центру — Обществу любителей российской словесности. Это было уже не «дружеское» — частное, интимное общество, а «ученое сословие». Принадлежность к нему уже не была чисто личным делом — она давала социальный статут. Поэт-дворянин, обладавший некоторой гарантией личных и политических прав, выражал жажду свободы в стремлении отделить поэзию от государства, быть в мире искусства человеком. Свободомыслие университетского профессора, поэта-разночинца, находящегося в дворянском обществе на положении квалифицированного слуги, требовало признания за «служителем муз» места, равного по социальной ценности государственному чиновнику. Дается же это место не протекцией, родством или угодничеством, а трудолюбием и талантом.
В результате Общество любителей российской словесности при Императорском Московском университете, которое числило в своих рядах маститых поэтов и являлось как бы высшей официальной инстанцией московского Парнаса начала века, стало притягивать к себе и молодых поэтов кружка А. Ф. Мерзлякова, объединившего в большинстве разночинцев. Интерес к народности, фольклору, античной культуре, отрицательное отношение к дворянскому дилетантизму в поэзии, критика карамзинизма и неприятие поэтики Жуковского объединяли этот пестрый лагерь поэтов, из которых многие обладали незаурядными дарованиями. Материальные лишения, трудная жизнь, ранняя смерть — типичные общие черты биографии большинства из них.
Литературными органами кружка были издания, связанные с Обществом и университетом — «Труды Общества любителей российской словесности», «Вестник Европы». В 1815 году кружок имел собственный журнал — «Амфион».
Захар Александрович Буринский (1780–1808) принадлежит к поэтам, чье имя в настоящее время забыто даже специалистами. Однако современники ценили его высоко. Имя его упоминается в обзорах поэзии в ряду наиболее значительных литературных деятелей. Батюшков в «Речи о влиянии легкой поэзии» сожалел о Буринском, «слишком рано похищенном смертию с поприща словесности»[118]. Греч дал ему такую характеристику: «Молодой писатель с большим талантом, переводчик Вергилия, умер слишком рано для упрочения своей славы»[119]. Белинский в обзоре «Русская литература в 1841 году» назвал Буринского в одном ряду с Катениным и Пниным.
Обстоятельства жизни Буринского почти неизвестны. Всю свою короткую жизнь он боролся с нуждой, и, по всей вероятности, именно эта борьба свела его преждевременно в могилу. Он родился в Переславле-Залесском в семье священника, блестяще окончил Московский университет в 1806 году и, получив магистерскую степень, готовился к тому, чтобы занять кафедру профессора. Ему предстояла заграничная командировка. Смерть оборвала все планы.
Как поэт Буринский принадлежал к кружку Мерзлякова. В близких к университету московских литературных кругах 1805–1805 годов он считался восходящей звездой русской поэзии. С. П. Жихарев писал: «Милый, беспечный мой Буринский, будущее светило нашей литературы, поэт образом мыслей и выражений и образом жизни — словом, поэт по призванию!»[120] Из петербургских литераторов известны связи его с Гнедичем, возможно, завязавшиеся еще в московский период жизни последнего. В письме Гнедичу Буринский жаловался на одолевающую его нужду, зависимость, унижающую интеллигента-разночинца: «Люди нашего состояния живут в рабстве обстоятельств и воли других… Сколько чувств и идей должны мы у себя отнять! Как должны переиначить и образ мыслей и волю желаний и требований своих самых невинных, даже благородных склонностей! — Мы должны исказить самих себя, если хотим хорошо жить в этой свободной тюрьме, которую называют светом».
Стихотворения его никогда не были собраны. Большинство из них оставалось в рукописях и по настоящее время не разыскано.
Поэзии сердца́, все чувства — всё подвластно…
Приди, Поэзия, дар неба драгоценный!
Се музы росские благодарят судьбе!
Приди, бессмертная, в сей день, для нас священный;
Теперь усердие внимает лишь тебе.
Сопутствуй истине, пусть глас ее нельстивый,
Соединясь с твоим, монарха воспоет —
И скажет, как теперь россияне счастливы,
Как музам Александр блаженный век дает!
Всегда, во всех странах горел огонь небесный —
Душа Поэзии — и смертных согревал;
Всегда, во всех странах сын песни вдохновенный
На лире золотой и трогал, и пленял,
Как сердце и душа стремились в нем к свободе
Восторга на крилах отца и бога петь,
Когда он кроток, благ является в природе,
И жизнь, и красоту творению дает!
Где тучи вечные нависли над снегами,
Где в гробе красоты всегда природа спит —
И там Поэзия является с цветами,
И там огонь ее в груди людей горит,
И движет струны лир. Так в острове туманов
Фингалов мрачный сын героев воспевал;
Так житель Холмогор, стремясь вослед Пиндаров,
Из недра вечных льдов гармонию воззвал!
Как тысячи светил на тверди запылали —
Огонь Поэзии для смертных возгорел;
Народы родились, и грады расцветали —
И луч Поэзии льды полюсны согрел.
Тогда, как человек с другими съединился
И царства возросли под сводами небес,
Язык божественный ее обогатился,
Соделался тогда источником чудес;
Тогда Филиппов сын, по гласу Тимофея,
От ног Таисиных спешил на брань лететь;
Родились Пиндары, Гомеры и Орфеи —
И звери дикие ходили им вослед!
Кто мог предметы все Поэзии исчислить
И языку ее круг тесный начертить? —
Поэзия везде! — и кто дерзнул помыслить,
В жилище облаков орла остановить?
Ее пределы там, где кончится вселенна;
Великий путь — земля, моря и небеса.
Парил Бард Севера по тверди вдохновенной
И на Атлантовых не опочил хребтах.
И сколь различен вид чудесныя природы,
Различен столько вид Поэзии самой;
Поэзия была богиней всех народов
И не потушит ввек бессмертный факел свой!
Какую чудную увидим мы картину,
Когда история покажет ряд веков,
Как в недрах дикия и мертвыя пустыни
Ручей, виющийся едва среди песков,
Далёко по полям хребет свой расстилает,
Жизнь, изобилие египтянам дает;
И как из семени дуб гордый изникает,
Так и Поэзия в пути своем идет.
Родился человек — и в сладком восхищеньи,
В сердечной простоте природу прославлял;
Изображал потом свой ужас, изумленье,
Когда из черных туч огонь над ним пылал,
Как горы крепкие в сердцах своих стенали
И океан кипел, ревущий в берегах.
Поэты мудрые на арфах подражали
Глаголам Вышнего, как Он вещал в громах,
И в кротких зе́фирах, и в стоне ветров ярых,
И в трелях соловья, в журчаньи светлых вод,
И в шепоте дерев, и в бурных водопадах
Звучали струны их: велик, велик господь!
Раздались песни Муз, — и счастье с кротким миром,
С улыбкой жизненной слетели к нам в поля.
Дары благие их посыпалися с лиры,
И обновилася великая земля!
Так человек, пленясь согласьем лирна звона,
Огнь в сердце ощутил, летел других обнять,
Составить общество: гармонии законы
Цепями милыми умеют нас пленять.
Что был ты, человек, один в лесах, с природой?
Не раб ли был ее ты в славный век златой?
Но в обществе воззрел на небо с мыслью гордой,
Тогда исполнился великий жребий твой!
Душа возвысилась к моральному блаженству,
Ты начал в радости свободнее дышать;
Открытый разум твой понесся к совершенству,
И в мыслях полетел вселенную обнять!
Распространился круг идей твоих далёко,
Искусства, знания, науки родились,
И до небесных стран твое проникло око,
И горы под рукой твоею раздались!
Леса дремучие поля обременяли;
Там — в черной их глуши — смерть вечная жила;
Вой ветров, рев зверей там эхом повторялись;
Река шумящая свой бурный ток вила
Средь каменистых скал, среди степей бесплодных,
Уединение ходило на брегах;
Коснулся Амфион до струн волшебно-стройных —
Упали дерева на мощных их корнях
И, превратясь в суда, за счастьем полетели;
Пустыни облеклись вдруг жатвой золотой,
Сыны гранитные под сталию исчезли.
Какое торжество Поэзии святой!
Явились общества, — брань лютая явилась,
Из ада принеслась — и возлегла в полях;
Глад, ужас, бешенство кругом ее обвились,
И поселилась смерть в стальных ее руках!
Тогда восстал Поэт — се глас его громовый
Устами Минина к гражда́нам говорит:
«Ступайте, братия! вам плен и смерть готова,
Огнь гибельной войны в отечестве горит.
Идет ужасный враг, как тигр ожесточенный,
Разит без жалости младенцев, слабых жен!
Не видите ли вы сих нив опустошенных?
Не слышите ли вы несчастных смертный стон?
Смотрите, как в крови купается враг лютый:
Одной рукою меч, другою цепь несет.
Ступайте, братия! еще одна минута —
И всё отечество погибнет и падет!
Ступайте!» — и герой булат свой извлекает,
На все опасности без робости летит.
Пусть медна пещь ревет, пусть в молниях пылает
И в вихрях огненных смерть лютую стремит, —
Герой неустрашим! Героя слава водит,
В глазах его огонь, в его деснице смерть;
Пред воинством своим, как грозный Марс, предходит —
И все спешат, как львы, в его опасный след!
Спешат — и враг упал, отечество спасенно,
Герой бессмертие и лавры заслужил,—
И се уста сынов Поэзии священной
В восторге чувств своих воспели громкий гимн
И славу воина в потомство передали:
Он в сонме Рымникских, Румянцевых воссел!
Трофеи гордые и мавзолеи пали,
Но не умолкнет песнь бессмертных, славных дел,
Сияет средь веков, как солнце на лазури,
И в хаосе времен погаснет вместе с ним.
Гремел глас Пиндаров в полете мощной бури,
Разил и восхищал согласием своим.
Воззрите! се Поэт перед лицеи Эллады
С волшебной лирою, как некий бог, сидит,
Поет Иракла честь, поверженные грады,
И пламенный перун со струн его летит;
Он в души воинам мгновенно проникает,
Когда геройские поет им Бард дела;
Склонили к лире слух и, всё забыв, внимают —
И се гармония в них мужество возжгла!
Как ветры бурные, героев сонм несется,
Летит стремительно награду получить,
Под звуки сладких струн к победе дух их рвется,
И лавры на главе спешат они носить!
Дивиться ль мужеству Филиппова нам сына?
Гомера он читал, Поэзию любил!
Кто к просвещению шагами исполина
Отечество свое из тьмы привесть спешил;
Россию усмирив с ее скала́ми, льдами,
Согрел и оживил, как древний Прометей;
Кто степи дикие усеял городами
И от руки кого пал северный Арей, —
Тот в гимнах бардовых вовек не умирает.
Песнь Ломоносова до вечности пройдет;
Потомство поздное дивится и внимает,
Как в Петриаде он Великого поет!
Бичи вселенныя, друзья убийства, брани!
И ваши имена Поэзией живут.
Бессмертны Батый, Аттилы, Тамерланы!
Вас роды поздные страшатся и клянут;
На вас Поэзия перун свой грозный мещет,
Во глубине могил трясет, разит ваш прах;
Се струны движуща рука Певца трепещет,
Над лирою его летает бледный страх.
Мы слышим меди гром, глас смерти миллионам,
Вопль ярый воинства, звук труб и стук мечей;
Еще взыграл Поэт — мы слышим смертны стоны,
Мы зрим растерзанных, растоптанных людей.
Там сетуют отцы, летами удрученны:
Чудовище войны пожрало их сынов;
Там плачут сироты, родителей лишенны,
Стенают тысячи несчастных, горьких вдов!
Злодей не внемлет им и по стезе кровавой,
При ярком зареве градов горящих, сел,
Спешит достигнуть в храм всегда живущей славы;
Но нет, не славу он — проклятие нашел!
Никто не посетит убийцы гроб ужасный,
И рушится его в забвеньи мавзолей!..
Но ты, герой добра, друг муз, отец несчастных!
Ты не умрешь в сердцах обязанных людей!
О россы! и у нас в век славный и бессмертный
Родились громкие Поэзии сыны,
Не ты ли, дщерь небес, не твой ли дар священный
Явился среди льдов, в объятиях зимы?
Не твой ли пылкий сын, великий Ломоносов,
В полете бурь царя, до облак воспарил?
И не с тобой ли пел блаженные дни россов,
На лире золотой гремел, пленял, разил?
Не ты ли двигала пленительные струны,
Когда Владимира Херасков воспевал,
Как Иоанновы и лавры и перуны,
И лирну песнь свою бессмертью отдавал?
Так! ты с Державиным в гремящем Водопаде
Горящим искр дождем летела с струн его;
Как пел он Вышнего и россиян отраду,
Не исполнялся ли восторга твоего?
О Дух Поэзии и гражданин вселенной,
С которым песни Муз нас могут восхищать,
Дар вдохновения! — один твой огнь небесный
Певцов монарховых живить, воспламенять
И сделать гласы их и лирну песнь возможет
Достойными хвалить достойные дела.
Пусть зависть в бешенстве грудь собственную гложет,
Но не дерзнет препнуть парение орла!
Наш юный Александр с Великими сравнится,
Не пламенный перун — оливы будет несть,
Ему вселенная с любовью удивится
И вечные венцы монарху станет плесть!
О царь! будь божеством — монархом над сердцами,
Храни и защищай любезных Пиэрид!
Они усыплют твой алтарь любви цветами,
И кроткого царя их будет гимн хвалить!
Ах! продолжи́ свой путь, великий, несравненный
Монарх и человек, для счастья поздных чад!
И да возможешь ты державой вожделенной
Чрез целые сто лет Россию утешать!
Перевод из первой книги Вергилиевых «Георгик»
И ты в какой Совет, о Цезарь, вступишь вышний?
Не знаем, будешь ли защитник ты градов?
Иль, миртом матерним главу свою покрывши,
Плодов земных творец, царь мощный бурь, громов?
Иль власть на бездну вод рука твоя положит —
И мореходцы все единого почтут,
Фетида дщерь во брак и в дар моря предложит,
И крайние брега их бога призовут?
Или желаешь ты звездой светлоблестящей
В знак новый месяцев на высоте сиять?
Се уклоняется уж Скорпион горящий,
И часть небес тебе спешит он уступать!
Но чем ни будешь ты (лишь столь жестокой страсти
Быть Тартара царем твой дух не мог иметь,
Пускай полям его, где век в блаженной части
Все добрые живут, дивится целый свет),
Даруй, чтоб счастлив был путь мыслей дерзновенных,
О Цезарь! Мирный бог! Со мною сострадай
Над бедной участью селян непросвещенных,
Наставь их и к мольбам слух кроткий приучай!
На ее могиле есть цветок незримый,
Всюду разливает он благоуханье;
Он цветок заветный, он цветок любимый —
Он воспоминанье!
И вечно-душистый цветок неизменный
Не боится бури, не вянет от зною,
Сторожит сохранно имя преселенной
К вечному покою!
Николай Федорович Грамматин (1786–1827) — поэт и филолог. Образование получил в Московском университетском пансионе, который окончил в 1807 году с золотой медалью. В 1809 году получил степень магистра за «Рассуждение о древней русской словесности». Активно сотрудничал в пансионских изданиях, потом в «Цветнике», «Вестнике Европы», «Сыне отечества».
В Москве Грамматин примыкал к литературному окружению Мерзлякова и Жуковского. В дальнейшем сблизился с Милоновым. В 1811 году вышли два его сборника: «Мысли» и «Досуги». В 1823 году он издал переложения: «Суд Любуши, древнее чешское стихотворение» и «Слово о полку Игореве, историческая поэма». Позднее, вынужденный переехать в провинцию, отошел от литературной деятельности. Ф. Ф. Вигель вспоминал: «Огромный талант Милонова можно сравнить с прекрасной зарей никогда не поднявшегося дня; много было его и в Грамматине, но он тоже далеко не пошел. Первый талант свой потопил в вине или, лучше сказать, в водке; последний зарыл его в деревне, куда навсегда переселился хозяйничать»[121].
Основные издания стихотворений Н. Ф. Грамматина:
Мысли, 1811.
Досуги, кн. 1, СПб., 1811.
Стихотворения, чч. 1–2, СПб., 1829.
Лето красное! проходи скорей,
Ты наскучило мне без милого.
Я гуляю ли в зеленом саду,
Брать ли в лес хожу спелы ягоды,
Отдыхаю ли подле реченьки —
Пуще тошно мне, вспомяну тотчас,
Что со мною нет друга милого,
Что мне некому слова вымолвить,
Что я долго с ним не увижуся.
Ах, без милого всё не мило нам!
Ровно солнышко закатилося
С той поры самой, с того времени,
Как простился он во слезах со мной,
Как в последние он прижал меня
Ко белой груди, к ретиву сердцу.
Вспоминает ли обо мне он так?
Так ли любит он всё по-прежнему?
Много времени с той поры прошло,
А ни грамотки, а ни весточки,
Ах, от милого не пришло ко мне!
Да и слуху нет; полно, жив ли он?
Хоть во сне бы он мне привиделся,
Наяву коли не видать его!
Не в тебе ли он, мать сыра земля?
Я послушаю, припаду к тебе:
Не услышу ли шуму, топоту?
Не бежит ли то добрый конь его?
Не везет ли он добра молодца
На святую Русь, к красной девице?
Нет, не чуть его, не шелохнется,
Не слыхать коня молодецкого, —
Видно, милого не видать уж мне,
Знать, заехал он в дальню сторону,
Знать, не помнит он красной девицы,
Позабыл, мой свет, всю любовь мою!
Не другая ли приглянулася?
Ты настань скорей, осень пасмурна!
Забушуйте вы, ветры буйные!
Отнесите вы к другу весточку,
Вы промолвите, как горюю я,
Как я ночь не сплю, днем тоскую всё,
Как изныло всё сердце вещее.
Ах, злодейка-грусть съела всю меня!
Непохожа я на себя стала.
Как на родину, свет, приедешь, мой, —
Не узнаешь ты красной девицы:
Вся иссохла я от кручины злой.
Коли помнишь ты, не забыл еще,
Коли вправду жаль за любовь меня —
Приезжай, мой свет, поскорее ты!
Привези назад красоту мою,
Я по-прежнему буду весела.
Юна дщерь природы вечной,
Да постигнем твой закон,
О Гармония! чудесный!
Всей вселенной правит он.
Из хаосной колыбели
Лишь изник прекрасный мир,
Хоры ангелов гремели,
Раздавался звук их лир, —
Ты уже существовала
И всесильну власть свою
На творенье простирала:
Всё признало власть твою.
В недрах вечности рожденна,
Ты движенью путь дала;
От бездейства пробужденна,
Жить вселенна начала.
Время быстрое спокойно
Потекло в своих брегах;
Мириады солнцев стройно
Понеслись в златых кругах.
Красота и совершенство
Зиждут дивный твой чертог;
Сходит слава и блаженство,
Человек стал полубог.
Ты рекла — и вдруг народы
Собрались на голос твой;
Чада дикие свободы
Власть познали над собой.
Где леса непроходимы,
Воздвигались грады там;
Степи где необозримы,
Зрелась жатва по полям.
Царства сильные родились
На лице всея земли;
Мир, спокойство воцарились,
И законы процвели.
Благотворный, сильный гений!
Где не зрим твоих даров?
Ты начало вдохновений,
Оживляешь ты певцов.
Тимотей ли движет струны —
И покорен мира царь;
Он речет — гремят перуны
И цветет любви алтарь.
Глас Орфея раздается —
Древеса бегут с холмов,
Чувство в камень хладный льется,
Гаснет ярость злобных львов.
Ты воззришь — и брань кровава
Перестанет вдруг пылать;
Не пленяет больше слава
Кровь рекою проливать.
Враг людей и враг покоя
Бросил меч и грозный щит;
Ты воззрела на героя,
И герой благотворит.
Кроткий мир с небес слетает
При громах священных лир;
Всё тебя благословляет,
Весь счастлив тобою мир.
Бури, громы — всё послушно,
О Гармония, тебе!
В мире всё единодушно
Сей покорствует судьбе.
Поклянитесь, други, вечно
Чтить святой ее закон!
Всё под солнцем скоротечно,
Краток жизни нашей сон;
Но душа, сей луч небесный,
Не угаснет никогда:
Дружбы чувствие чудесно
В нас останется всегда.
Мрачная осень,
Други, настала,
Вранов зловещих
Крик раздается,
Хор сладкогласный
Птичек умолк.
Птиц голосистых
Песни не слышны;
Моря златого
Ветр не волнует;
Класы под острым
Пали серпом.
Гладное стадо
Бродит уныло;
Корму не стало
В пажитях тучных;
Нет ни травинки
В поле пустом.
Роща оделась
В желтую ризу;
Старец лишь древний,
Бор зеленеет;
С луга зеленый
Убран ковер.
Чада Эола
С цепи сорвались;
Сосны склоняют
Чела столетни;
Дубы на корнях
Крепких скрыпят.
Небо одето
Мраками тучи;
Феб лучезарный
Землю не греет,
Мещет сквозь облак
Тусклый лишь луч.
Влажны туманы
Стелются долу;
Тщетно печальный
Взор простираю,
Холмы в туманной
Скрылись дали.
Утром студены
Падают росы,
С облак, сгущенных
Норда дыханьем,
Целый день льются
Реки дождя.
Всё опустело:
Птицы пропали,
Звери по норам
Ищут спасенья,
Страх лишь с тоскою
Бродят в лесах.
Общей творенья
Грозной кончины
Всё днесь являет
Образ печальный;
Взор не встречает
Жизни нигде.
Трепет холодный
Льется по жилам,
Мрачная горесть
Душу объемлет;
Что же утешит
В горести нас?
Дружба и музы
Нам утешенье!
Пусть умирает
Матерь-природа,
Пусть на дубравы
Сыплется снег.
С кубком в деснице
Алого сока,
В мирной беседе
Граций прелестных
Ждать возвращенья
Будем весны.
В ризе, блестящей
Зеленью яркой,
Паки воскреснет
Матерь-природа,
С нежной улыбкой
Взглянет на нас.
В мрачных, прохладных
Рощах тенистых
Паки природе,
Жизни царице,
Лики пернатых
Гимн воспоют.
Реки, расторгнув
Льдисты оковы,
Быстро покатят
Шумные волны;
Феб воссияет
В славе своей.
«Радость дней моих, Всемила!
Не грусти, не плачь о мне;
Без тебя мне жизнь постыла
Будет в дальной стороне.
Не грусти, за Русь святую,
За царя, за край родной,
На Литву иду клятую;
Скоро свидишься со мной.
Пред святыми образами,
Пред всевидящим творцом
Лучше слезы лей ручьями
О возврате ты моем».
Так, прощаясь со Всемилой,
Говорил Услад младой.
«Ах! могу ль расстаться, милый,
Без тоски, без слез с тобой?»
Золото кольцо снимала
С белой рученьки своей,
Другу на руку вздевала,
Чтобы помнил он об ней.
«Может быть, давно могила
Ждет тебя в стране чужой;
Знай, не будет жить Всемила,
Свет ей мил одним тобой».
Время мчится, пролетает,
Об Усладе слуха нет;
Дни Всемилы скорбь снедает,
Ей противен белый свет.
Друга ждет назад всечасно,
День и ночь об нем грустит, —
Ожидание напрасно!
Ах, надежда тщетно льстит!
Не спешит Услад к Всемиле,
Вести к девице не шлет, —
Неужели он в могиле?
Неужель покинул свет?
Чем разгнать печаль и скуку?
Сердцу где найти покой?
Получить Всемилы руку
Вот приехал князь младой.
Злато, ткани дорогие
И алмазы ей дарит;
«Будь моею! дни златые
Потекут для нас», — твердит.
Долго слушать не хотела
Слов, где лести яд был скрыт, —
Быть изменницей робела;
Наконец Услад забыт.
Где, Всемила, обещанья?
Где хранитель-ангел твой?
Час разлуки, час свиданья —
Позабыто всё тобой.
Ах! но что с Усладом будет:
Он любви не изменит,
Долгу, клятвы не забудет,
Верность к милой сохранит.
Страшно в гневе бог карает,
Им возжжен в нас огнь любви;
Бог изменниц не прощает,
Гнев свой тушит в их крови.
Уж достигла весть Услада
(Верный друг ее принес),
Смерть одна ему отрада,
Смерти молит от небес.
Небеса моленью вняли
(Знать, оно достигло их),
Смерти ангела послали
Разрешить от уз земных.
В цвете дней Услад средь боя
Жизнь отчизне в дар принес;
В землю скрыли прах героя,
И никто не пролил слез.
Вот Всемила с новым другом
Брачный празднует союз;
Все желают ей с супругом
Легких и приятных уз.
Алый сок драгий струится
В кубках сребряных, златых;
На ланитах радость зрится,
Пьют здоровье молодых.
Вдруг во храмину вступает
Витязь; взор сокрыт его.
Как ни просят, не снимает
Витязь шлема своего.
Он кольцо вручил Всемиле,
Страсти пламенной залог:
«Торжествуй! Услад в могиле,
Но измену видит бог;
Спят в его деснице громы,
Но он злых готов карать!»
Речь и поступь ей знакомы,
Просит шлем пернатый снять.
Долго витязь не решался
Скинуть шлем с главы своей,
Наконец повиновался, —
Что ж представилось пред ней?
Зрит Услада: из могилы
Он восстал (о, страшный вид!).
Стынет в жилах кровь Всемилы,
Гром ужасный в слух разит:
«Ты моя! ничто на свете
Нас не может разлучить».
Так Всемилы дней во цвете
Прервалася жизни нить.
Ах, красавицы, учитесь
Клятвы данные хранить,
Изменять любви страшитесь:
Есть творец, готовый мстить!
Дела велики, благородны
Не покоряются векам,
И смертные богоподобны
Зерцалом вечным служат нам;
Пусть грозный старец сокрушает
Их обелиски, алтари,
Но дел с землей их не сравняет,
Не меркнут славы их зари.
Кто сей в поле брани —
Смертный, полубог ли
Дни свои кончает?
Рать уныла россов,
И с ланит героев
Слез поток стремится.
Кто сей? — гром метавший
Из десницы мщенья
На полях при Красном
И полки несметны
Нового Мамая
В мрачный ад пославший?
Смерть! разить помедли,
Да свершит Кутузов
Подвиг, им начатый,
Да расторгнет цепи
Склепанных народов,
Да спасет Европу.
Тщетно! в гроб нисходит
Наше упованье;
Плачь, рыдай, Россия!
Плен твой сокрушивший
Сам в оковах смерти;
Плачь, велик урон твой.
Нет, прерви рыданье,
Мать племен несметных!
Сын твой жив, не умер,
Жить в веках позднейших
Будет твой спаситель:
Гроб есть дверь к бессмертью.
От Невы до Тага
И от гор Рифейских,
Вечным льдом покрытых,
До Атланта древня,
На плечах могучих
Небеса носяща,
Слава протрубит всем
Подвиг Михаила,
Прелетит чрез волны
Шумны океана,
Оглушит свет новый
Звуком дел геройских.
И святым останкам,
Полубога праху
Из далеких краев,
От концев вселенны
Придут поклониться
Поздные потомки.
И вождя на гробе,
Дел его великих
Славой распаленны,
Поклянутся смертью
Умирать героев
За спасенье братий.
Но тиран! не льстися
Тщетною надеждой;
Россов есть довольно,
В ад готовых свергнуть
Адскую гордыню
И карать противных.
Знай, что сам всевышний
Россов есть защита;
Он хранит народ свой,
Он во бранях вождь наш;
Богу сил и браней
Кто противустанет?
Скоро день настанет
Мщения господня,
Скоро грянут громы
Из десницы вышней,
И погибнет с шумом
Память нечестивых.
Озлясь, что мыслию он соколом парил,
Сатурн одно его лишь имя пощадил;
Но славы тем его усугубил сиянье;
И гусель вторится Бояна рокотанье.
Как в дикости своей пленительна природа,
Подобно песнь твоя, российский Оссиан!
В ней гения видна орлиная свобода;
Орлом ширяться дар тебе природой дан.
Се жертва ярости неистовых стрельцов
И закоснелого невежества врагов;
Был саном знаменит, почтен и в заточеньи,
Равно велик душой пред троном и в гоненьи.
Среди полярных льдов взлелеянный природой
И пламенной влеком к изящному охотой,
Он сам себе тропу на Пинде проложил;
Франклином[123], Пиндаром страны российской был.
«Родись опять, Мольер!» — изрек Латоны сын,
И, «Хвастуна» творец, родился в свет Княжнин.
Пусть стрелы критики в Хераскова летят;
Его эгидом осенят
Монархи русских стран,
Владимир, Иоанн.
Прочь, прочь, не стихотворец ты,
Не чувствуешь коль вдохновенья.
Ты зришь Державина черты,
Царя ты видишь песнопенья.
Расина русского здесь лик изображен;
Он музам от пелен служенью обречен;
Философ и пиит в глубь сердца проникает
И слезы из очей невольно извлекает.
Душа его видна в творениях прекрасных,
Он в них изображен, как в зеркале вод ясных;
Он вкуса образцом на Пинде русском стал,
В нем скромный Лафонтен соперника венчал.
Хотя вещанья дар и отнят у него,
Но языком богов Феб наградил его.
Талант, приятность, вкус пером его водили,
И признаки труда малейшие сокрыли.
Федор Федорович Иванов (1777–1816) родился в семье обедневшего генерал-майора, бывшего приближенного императрицы Елизаветы. Обучался Иванов в гимназии при Московском университете. В 1794 году он был выпущен во второй морской полк капитаном и принял участие в морской кампании против Швеции. В 1797 году вышел в отставку, однако материальные трудности заставили его через два года вернуться на службу, на этот раз в один из московских департаментов.
Литературные интересы проснулись у Иванова поздно: около 1803 года он попал, на правах ученика и дилетанта, в кружок Мерзлякова, Буринского, Грамматина. «Он часто признавался, — вспоминал позже Мерзляков, — что начал только учиться в дружеском кругу нашем»[124]. Одновременно начали развиваться его театральные интересы. Он сблизился с известными актерами того времени и, видимо, с театральным кружком Сандуновых. Под влиянием радикальных настроений, царивших в этих кругах, Иванов перевел с французского трагедию Ламартельера «Робер, атаман разбойников» (русское название — «Разбойники») — переработку драмы Шиллера и написал оригинальную трагедию «Марфа Посадница» — одно из наиболее ярких явлений преддекабристской «гражданственной» школы в литературе 1800-х годов. «Обе пиесы имели одинаковую участь: их не пустили на сцену по неизвестным некоторым причинам»[125], т. е. из-за цензурного запрета. Зато с большим успехом шла пьеса Иванова «Семейство Старичковых», «посредством которой хотели отмстить за себя злонамеренным иностранцам истинная любовь к отечеству и музы искусств отечественных, столь недостойно пренебрегаемые некоторыми ослепленными приверженцами ко всему иноземному»[126]. Общая позиция Иванова здесь сближается с драматургией Крылова тех лет, отдельные сюжетные мотивы обнаруживают знакомство с «Солдатской школой» Сандунова.
Поэтическое наследие Иванова, видимо, известно нам далеко не полностью. Друзья видели в нем в первую очередь сатирика. Мерзляков находил в его стихах «силу мыслей и чувствований, иногда обращенных в сторону критическую», и даже полагал, «что природа хотела образовать в нем строгого и грозного Ювенала, но судьба не благоволила докончить начатого природой»[127]. Это сближало Иванова с другим учеником Мерзлякова — Милоновым. Однако «ювеналовская» поэзия Иванова до нас не дошла. Видимо, и на нее распространились «некоторые неизвестные причины», а рукописи Иванова погибли в огне московского пожара, заодно уничтожившего и все остальное его бедное имущество. Последние годы он провел почти в нищете и умер, оставив без всяких средств семью, в числе которой была и малолетняя дочь Наташа — таинственная Н. Ф. И. лирики Лермонтова[128].
Основные издания сочинений Ф. Ф. Иванова:
Сочинения и переводы Ф. Ф. Иванова, действительного члена Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете, изданные оным обществом в четырех частях, с портретом автора, чч. 1–4, М., 1824.
«Поэты начала XIX века», «Б-ка поэта» (М. с.), 1961, с. 333.
Питомец юный муз,
Сын неги и прохлады!
Ты с Аполлоном рвешь союз
И отвращаешься от плачущей наяды.
За что? куда спешишь?
Иль гром прельстил тебя Беллоны?
Иль ищешь лавровой, кровавой ты короны?
На розы, мирты не глядишь!
Увы! зрю, шлем пером и сталью твой блистает,
Звучит булатный меч;
Мысль не в жилище валк витает,
Живет в боях среди кровавых сеч;
Пуста и кверху дном, зрю, чаша круговая,
И пиршествен разбит фиял,
И лира на стене забыта золотая,
И пальмовый венок завял.
Кто ж в дружеских пирах
К веселью первый даст сигналы?
И с ясной радостью в очах
С кем грянем мы и в арфы, и в кимвалы?
Ступай, жестокий друг!
Украсься лавром и честями;
Отечество зовет, простись с друзьями.
Пусть над тобой витает добрый дух,
Хранит тебя в боях кровавых
И шепчет на ухо об нас;
Не позабудь друзей средь бранной славы.
Прости! ступай и — в добрый час!
Перестаньте, ветры бурные,
Перестаньте бушевать в полях;
Тучи грозные, багровые,
Перестаньте крыть лазурь небес!
Месяц бледный, друг задумчивый
Душ, томящихся печалию,
Осребри лучом трепещущим
Холмы, дремлющи во тьме нощной;
Освети тропу, проложенну
Не стопами путешественных,
Не походом храбра воинства,
Не копытами коней его,—
Освети тропу, проложенну
Девой страстной, злополучною
Не ко граду, не ко терему,
Но к могиле, безответная.
Наступил уже полночный час —
Утихают ветры бурные!
Месяц ясный, как серебрян щит
Друга, милого душе моей,
На лазури стал и смотрится
В зыбки волны тиха озера.
Луч ударил в берег каменный,
Преломился и, рассыпавшись
По долине и крутым холмам,
Осветил тропу любимую.
Сердце скорбное! пойдем скорей
Ко холму, куда сокрылися
Ясны дни твои и радости,
Все надежды, все желания.
Вот те хо́лмы величавые,
Прахи храбрых опочиют где;
Вот и камни те безмолвные,
Мхом седым вокруг поросшие.
Вижу сосны те печальные,
Что склоняют ветви мрачные
Над могилой друга милого;
Черны тени их, угрюмые,
Разостлалися в душе моей.
Вот цветы полупоблекшие;
Их в слезах вчера рассыпала
Одинокая на всей земле.
О любезный друг души моей,
Из пригожих всех прелестнейший,
Глас чей слаще соловьиного,
В рощах он когда любовь поет;
Разговор был чей приятнее
Звуков арфы златострунныя;
Чей в боях меч, будто молния,
Белый огнь струит по ребрам гор,
Рассекая так щиты врагов.
Сыпал искры ты вокруг себя!
Сколько сильных от руки твоей
Пало ниц! — И стоны скорбные,
Стоны томные, последние,
Донеслись в их домы ветрами,
Раздалися в сердце матери
Или в сердце девы нежныя!
О любезный друг души моей!
Я узнала по самой себе,
Как ужасна роковая весть,
Что осудит жить одной душей!
Ах! я знаю, каково, вздохнув,
Не слыхать, чтоб повторил кто вздох!
Но, к свершенью муки лютыя,
Пред глазами поминутно зреть
Бед виновника безжалостна,
Люта брата Ярополкова!..
Ах! рукою он кровавою
Жмет Рогнеды руку хладную!
Смолкнут сердца тут биения,
И душа, полна отчаянья,
Вырывается из тела вон.
Он вдову твою, печальную,
В брачный храм зовет с собой…
Нет, убийца друга милого!
Не клади змию на одр к себе,
Яд волью в уста злодейские
И мучения неслыханны
Принесу тебе в приданое…
Ах, друг милый сердца страстного!
Сколько слез горючих пролито!..
Лишь придут на думу горькую
Спознаванья, речи сладостны,
Уверенья в страсти вечныя
И златые дни протекшие, —
Дух взыграет, сердце пламенно
Оживится жизнью новою.
Но, ах! кратки те мгновения;
Вмиг представится прощание,
Как сбирался ты в кроваву брань.
Вижу друга я в стальной броне
И чело высоко, гордое,
Тяжким шлемом осененное;
Щит серебрян со насечкою,
В нем играет луч полуденный;
Острый меч звучит в златых ножнах,
А ужасное копье твое
Страх родит в сердцах бестрепетных;
Смертью лук самой натянутый,
За плечьми колчан каленых стрел.
Как меж прочих древ высокий дуб,
Так меж храбрых отличался ты
Величавой сановитостью;
Как между цветов в моем саду
Всех фиалка заунывнее,
Так между подруг печальных я
Всех грустнее, всех несчастнее.
Нет часа мне в долгий летний день,
Нет минуты в длинну зимню ночь,
Чтобы сердце страстно, скорбное,
Чтоб душа осиротевшая
Отдохнули б от тоски своей,
Чтоб уста мои поблекшие
Оживилися улыбкою.
Речь разумная отцовская
И беседа милой матери
Мне невнятны; я ответствую
Их ласканьям только стонами…
Затворилось сердце грустное
Ко упрекам тихим родственным,
К утешеньям дружбы сладкия.
Слезы матери, как град, текут
На засохшу грудь дочернюю.
Слезы милые, бесценные!
Не согреть вам груди хладныя,
В ней тоска, как будто лютый мраз,
Зазнобила чувства, радости.
Сердце пламенно, обыкшее
Цвесть ласканьем друга милого,
Жить единым с ним дыханием,
Всё иссохло и трепещет лишь
При названьи имя сладкого
Друга милого погибшего!..
Здесь с могилою безмолвною
С безответным белым камнем сим
Как с друзьями я беседую,
Вопрошаю — но ответа нет.
Ах, ответствуйте, друзья мои,
Долго ль, долго ль мне скитатися
В белом свете, как среди пустынь?
Долго ль литься пламенным слезам
На сыпучие желты пески?
Скоро ль смерть рукой холодною
Разорвет дней цепь тяжелую
И душею с нареченным мне
Обвенчает в хладном гробе нас?
Ах! ответствуйте, ответствуйте!..
Вы молчите… всё безмолвствует;
Лишь тоска, как птица вещая,
В сердце крикнула, сказала мне,
Что заря потухла утрення,
Пали росы на зеленый лес.
Да падет слеза последняя
На могилу, скрывшу радости;
Да прерву беседу сладкую
Со друзьями безответными!
До полуночи, друзья мои,
До свиданья, сердцу милого.
Ах! когда бы солнце красное,
Холм теперь сей осветив лучом,
Осветило бы мой гроб на нем!
Нет! в мир сей введены мы не на жертву бед!
Пусть плачем мы подчас, пускай подчас крушимся
И часто круто нам бывает, друг сосед!
Кто винен? — Не в свои мы сани все садимся;
Иль, сидя и в своих, хватаемся рукой
Всегда за кус чужой.
Не удалось — и закричали,
Что здешний мир — юдоль печали,
Что жребий наш таков,
Чтобы миг радостей слезами покупали!..
Нет! меньше прихотей, мой милый Мерзляков,
И жизнь легохонько помчится.
Мы знаем: век никто на розах не проспит.
Безумно временщик удачами гордится,
Пирует он у рока на кредит,
Но при́дет срок ему слезами расплатиться.
Счастлив, когда в величии своем
Он никого напрасно не обидел,
Тек истины святой путем,
И несчастливец в нем защиту видел;
Когда от должности отцов не отрешал
В угоду низкую любовницы иль шута;
И дурака богатого и плута
В места почетны не сажал;
Когда был гордости и мести не причастен,—
Он року не подвластен;
В нем совесть чистая; он неба доблий сын;
Печаль его тиха, душа его спокойна:
Он в счастии мудрец, в несчастьи исполин,
И в бедствах зависти судьба его достойна!
А льзя ль величию завидовать того,
Великим может ли тот даже и назваться,
Кого на высоте несчастные боятся,
Кого льстецы, как псы, облегши вкруг него,
На ждущих помощи и правосудья лают
И лаем шумным стон несчастных заглушают?
Увы! восстонет так несчастный перед ним,
Как пред кремнистою скалой волна стенает,
И как волна, в скалу ударясь, исчезает,
Погибнет бедный так, — но Крез неумолим!
Страданья чуждые ему ль считать бедою?
Прикрыта грудь его алмазною звездою,
И сердце сквозь нее не тронется тоскою!
Имущество сирот разделит он льстецам
И беззащитного осудит на мученье,
И дни, назначенны отчизне на служенье,
Размычет по пирам.
Страшись, Сарданапал! судьбина строго учит.
Царь гибкостью твоей наскучит
И взглянет на дела…
Тогда при праге бед тебя я ожидаю;
Тогда узреть желаю,
Тверда ль твоя душа, как в счастии была?
Без власти, равен став с гражданами правами,
Как встретишься с обиженным тобой?
Как ты увидишься с ограбленной вдовой?
Какими взглянешь ты глазами
На бледные толпы отчаянных сирот,
Тобой лишенных достоянья?
Польется по челу холодный градом пот,
Попросишь покаянья!
Вотще! — и совесть иссушит
Округлость тучную ланит,
И в тишине глубокой ночи
Не встретят сладка сна твои померкши очи.
Почувствуешь тогда… Но предадим судьбе
Карание злодеев сильных.
Мы в неизвестности, с Фортуной век в борьбе,
В днях, бурями обильных,
Потщимся, милый друг, так править наш челнок,
Чтобы от нас был берег недалек;
При первой чтоб грозе иль ветра при порыве
Причалить мы могли к родимой, злачной ниве,
С которой на борьбу валов морских смотря,
Мы ждали бы, когда проя́снится заря.
Так, душу оградя от зависти и лести,
Не станем мы желать
И тягостной, и незавидной чести
Толпу поклонников Фортуны умножать
И думать, как дойти дорогой к ней прямою…
Тебя, мой друг, снабдил Феб арфой золотою;
В душе твоей покой:
Бряцай и пой.
Наш век обилен чудесами!..
Пой с адом россов бой.
Иль, Александра ты восхитяся делами,
Его высокою душой,
Поклонник доблести одной,
Звучи громовыми струнами
И к подданным любовь, и милость ко врагам;
Иль, обратясь к лужайкам и полям,
Пой резвы шалости пастушек с пастухами
С обычною беспечностью твоей.
Пускай прошли и нет уж тех счастливых дней,
Когда поэты вдохновенны,
Уважены, почтенны
Любимцами богов, красавиц и царей,
На лирах золотых бряцали
И в гимнах доблесть чествовали;
Порок их песней трепетал;
Ни временщик, сын лести и коварства,
Ни откупщик, ограбивший полцарства,
Из уст их никогда привета не слыхал;
Как Энний, подвиги воспевший Сципиона,
Под мрамором одним с героем положен,
И бард великий Альбиона
В ряду с царями погребен.
Пусть в наш премудрый век не славы за могилой
Певец за песни ждет;
Пусть въявь или тайком Фортуне прихотливой
Челом на рифмах бьет
И языком богов, как смирною, торгует:
Памфил предателя Колбертом именует,
Водяный рядит Клит невежду в мудреца
Или в любимца муз бессмысленна писца;
Он, древних и назвать не зная именами,
Бессовестно зовет своими их друзьями
И хвалит коль кого сей ложный Златоуст —
«Тот пишет, как Проперс, а этот, как Саллюст!»[129]
Балобонов в своих посланьях всех ругает;
Все мелют только вздор, один лишь он поэт,
И ум его не постигает,
Как не кадит ему согласно целый свет;
И, в ожидании всеместна воскуренья,
Бред порет на стихах к себе от удивленья.
Ермил в журнале врак, судья всего и всех,
Он мерит ум своим аршином
И не поставит в смертный грех
Хвалить вздор, писанный поэтом-господином.
Увы! мой друг! Всё это так!
В поэзию прокрались отношенья:
И зависть, и корысть таланты гонят в мрак!
Кто не страдал от их змеина уязвленья?
И ты, питомец муз, краса протекших дней
Тоскующей российской Мельпомены,
О О<зеро>в! и ты, в душе твоей
Жестоко пораженный,
Стал жертвой и умолк для сирых росских муз!
Незаменим с тобой их рушенный союз!
Ах! долго им скорбеть, скорбеть без утешенья
И безотрадны слезы лить.
Напрасны дерзких покушенья
Певца Донского нам на сцене заменить!
Увы! не знав страстей, сердец обуреванья,
Знав только меру дать стихам,
И Мельпомене в зло, и вкусу для страданья,
И в казнь чувствительным душам —
Прадоны новые друг друга лишь сменяют!
Их мета — бенефис, не лавровый венок.
Зато рожденья в день они и умирают,
И провождает их в забвение свисток.
Мир вракам их — и мир ненарушимый!
Но отвратим наш взор от шалостей людских,
Уйдем хотя на час от козней городских
На брег Москвы-реки, под клен густой, любимый;
Там на лугу раскинем скатерть мы,
Поставим масло, сыр и полные фиалы,
Из коих, прыгая как звезды, брызги алы
Наш успокоят дух, развеселят умы.
В седьмый, фиал в фиал мы стукнув, обоймемся,
И солнце тихо сядет за горой!
Мы, проводив его, в десятый поклянемся
Пред мощной не роптать судьбой.
Маститый сын Беллоны!
Могучий севера Перун!
Всемощна счастия разрушивый запоны!
Сквозь стоны, молний треск внуши бряцанье струн,
Твою поющих славу,
Разбитый истукан Европы под ярмом,
У ног раздавленну гордыню величаву
И росский всепалящий гром!
Из ила ржавых блат, из тины неизвестной,
Возник внезапу исполин:
Шагнул, льет ужас повсеместный,
Взмахнул мечом Европы властелин —
За ним лежат в пыли престолы раздробленны,
Чернеют весы, грады опаленны,
Несется всюду плач и стон.
Герои от его бледнеют взора,
Владыки от него ждут славы и позора, —
Судьбины колесом вертит Наполеон.
Где край тот неизвестный,
Куда бы силою чудесной
Злодей не доступил?
Достиг — за ним возможны кары,
Разбои, грабежи, пожары!
Там старец пал; тут меч младенца обагрил
На персях матери полмертвой, осрамленной!
Как тигр, алчбою разъяренный,
В Россию ворвался;
Со скрежетом зубов чрез холмы, долы рыщет,
Как вепрь очми грозит, как змий прельщеньем свищет;
В обмане не успел — ток крови полился.
Бесстрашный, твердый росс в волшебном изумленьи
Теснится в отступленьи.
«Колосс полночный пал!» — весть скорбная летит;
Европа в ужасе дрожит
И стерту выю протягает.
«Погибло всё! — гласит. —
Москва пылает!..»
Спокойтесь, робкие! — еще Кутузов жив,
Не верьте — слух тот лжив,
Что всё пред галлом погибает;
И северный не пал колосс, —
Он только уязвлен глубоко.
Дивись, сколь в бедствиях велик, чудесен росс!
В нем чувствие высоко,
Как кедр под бурями, твердеет и растет;
Как кедр, пусть сломит вихрь, но к долу не погнет;
Пусть грянет гром — скала лишь озарится,
Не дрогнет, не смутится.
Таков, Смоленский, ты!
От ярости громов твой бодрый дух крепчает,
Ум невозможности считает за мечты
И к гибели врага махины созидает.
В змеиный вьется ль клуб, иль страшно рычет львом,
Глядит — и жмет в деснице гром;
На шлем твой сыплются удары
И искры вкруг летят;
Как на гранит перуны яры,
Зубчаты молнии с чела его скользят:
Так ты лица не изменяешь,
Ни веждей не смежаешь,
Но, быстрый устремивши взгляд,
Все меришь вражески и взмахи и движенья,
Ждешь буйных сил изнеможенья,
Чтоб изверга послать во ад…
Приспел твой час — пустил перуны,
Грохочет эхо по горам.
Враг гулом изумлен, погибли мысли буйны,
Спасенье не мечу вверяет уж — ногам.
Широки степи тесны стали
Для бегства — о злодей!
Тебя корысть и злость в Россию звали —
И се мзда лютости твоей…
Очнулся поздно, кровопийца!
Где грезы льстившие? неслыханный убийца!
Где горы золота? — давай!
Где слава? — лавры где? — вещай!..
Бесчисленны полки, послыша росски громы,
Узнали их (они вселенной всей знакомы),
И лютый страх
Завыл в сердцах.
Не смеют уж в лицо увидеть росса в поле,
Постыдно тыл предав его всемощной воле,
Закрыв глаза, бегут;
Доспехи, колесницы,
Дышащи смертию бойницы —
Бросают всё, лишь срам несут.
Усеялись поля несчетными телами,
Пирует черный вран, играют псы костями
Воителей твоих, вождей.
А ты! творец их бедства и позора,
Ты к ним не обращаешь взора!
Бежишь — и слезы брызжут из очей,
Остатки ярости, дань сраму и боязни!
Бежишь — куда, злодей? — Тебя ждут всюду казни,
И нет нигде отрад.
Впреди проклятие встречает,
В тылу Смоленский ужасает;
Убежище — единый ад!
Разверсты челюсти его к тебе зияют,
Батый и Тамерлан, и Не́рон восклицают:
«Приди, дражайший брат!
О превосшедший нас во злобе!
Довольно — отдохни — уж полвселенной в гробе!
Се ты достиг желанья своего!
Живущие тебя вовеки не забудут,
Тираны имени ужасна твоего
Как поношения стыдиться будут».
А ты! Муж доблестный, непобедимый
Ни клеветою, ни мечом!
Ты оживил полки, тобой водимы,
И возвратил орлу его палящий гром.
Он при тебе взмахнул крылами,
Налег на облака — давнул — и вихрей свист,
Как осенью опадший лист,
Погнал, клубя, полями.
Так злобный враг, твоей развеянный десницей
За лютость, грабежи и в селах и градах,
Бежит, приявши мзду достойну со сторицей.
Мужайся, доблий муж! и при закате дней
Сверши твой подвиг исполинский:
Даруй спокойствие подлунной всей,
И да герой чудесный Италийский
В тебе воскреснет для полков.
При имени твоем обымет страх врагов,
И да смятутся их советы;
Да славы твоея не потемнят наветы,
И клевета у ног безмощная шипит,
Как лютая змия, ярящась на гранит.
В глубокой нощи час, терзаемый тоскою,
Течет к Катону Брут поспешною стопою.
Притек — еще был чужд Катона сладкий сон;
Нет, в думу погружен, над Римом бдит Катон.
Душа великого — как бурная пучина;
В глубокой думе сей вселенныя судьбина!
«Друг добродетели, гонимой искони,
Катон! — вещает Брут, — ко мне твой слух склони;
Порывный счастья вихрь ничтожен пред тобою;
Рим властвует один высокой сей душою!
О доблестный Катон! ты будь светильник мой,
Яви мне правый путь, подай совет благой:
Пусть Кесарю одни, другие вслед Помпею,
Один Катон мне вождь, — другого не имею!
Вещай, пребудешь ли ты другом тишины,
Когда весь стонет мир от ярости войны?
Или алчбу вождей содейством увенчаешь,
Междоусобну брань участьем оправдаешь?
Ах! в пагубну сию, позорну Риму брань
Для выгод лишь своих всяк ополчает длань:
Один, чтоб избежать заслуженныя казни,
Забыл, презрел свой долг из рабския боязни;
Другой, чтобы не пасть в томленье нищеты,
Злой хищник, мчится вслед обманчивой мечты
И чает золотом ограбленной вселенной
Уврачевать беды, плод жизни развращенной.
Кому в борьбе властей, и бедствий, и сует
Здесь нечего терять, тот всё приобретет.
Ужели и Катон для брани брань возлюбит?
К чему ж тогда, увы! к чему ему послужит
Тот доблественный дух, в волнении умов
Непотрясаемый, как камень средь валов?
В тот стан или в другой сын Ромула строптивый,
Ворвавшись яростно с победой злочестивой,
Явит свое чело, покрытое стыдом,
И, кровью согражда́н омыт, в свой внидет дом, —
Когда Катон был с ним, Катону осужденье!
О боги! — нет!.. да прочь отыдет преступленье
От доблести сея, не знающей укор!
Не дайте, чтоб в веках покрыл ее позор,
Чтоб неповинные, доселе чисты длани
С отцеубийственным мечом явились в брани!
Так, будь участник ты — и над твоей главой
Все бедствия падут, рожденны сей войной.
Кто не похвалится, изъя́звленный средь бою,
Что смерть ему дана Катоновой рукою!
И всяк за смерть свою уже сторицей мстит,
Коль смертию своей Катона он винит.
Спокойство среди зол — отличье душ высоких!
Так в безднах воздуха небесного далеких
Течет светил собор в предписанный свой путь;
Раздор стихий до них не смеет досягнуть.
Трясется дольний мир, колеблемый громами,
Олимп покоится и светл за облаками —
Непременяемый таков природы чин.
Но сколько Кесарю для торжества причин,
Как сердце Юлия от радости взыграет,
Когда во стане он, неистовый, узнает,
Что добродетельный и твердый сей Катон
Междоусобия стремленьем увлечен!
И за него ли ты или за виды чужды,
Ему в том вовсе нет иль очень мало нужды.
Уж Кесарю Катон желанну платит дань,
Когда в мятежных прях простер с мечом он длань.
Сенат, патриции и консулы смятенны
Текут под знамена́, Помпеем водруженны.
Катон! склонися к ним сей добльственной главой —
И Кесарь лишь один свободен под луной.
Но если ты за Рим, за отчески законы,
Но если станешь в бой граждан для обороны,
Тогда, Катон, я твой, во власти я твоей;
Тогда располагай ты жизнию моей!
Быть может, всё теперь усилие напрасно.
Отечество, увы, отечество злосчастно!
Но знай, не Кесарь мне и не Помпей мне враг:
Брут будет враг тому, победа в чьих руках!»
Изрек, — Катон подъял взор, мглою покровенный,
И потекли из уст слова сии священны:
«Ты право мыслишь, Брут! междоусобна брань —
Зло тяжко, коим нас казнит всевышних длань;
Но я последую нетрепетной стопою
В путь, мне назначенный таинственной судьбою.
Преступником меня коль боги учинят,
Пусть в преступлении себя и обвинят!
Но кто, о пылкий Брут, с душой несокрушенной
Спокойно может ждать падения вселенной?
Народы дикие, сыны чужих морей,
Участие берут в ужасной битве сей;
Цари, рожденные под дальними звездами,
Делимые от нас законом и страстями,
Вкруг римских днесь орлов стеснилися, как рой;
А я, я римлянин, — могу ль вкушать покой?
О всемогущие, о боги всеблагие!
Да падающий Рим, тряся концы земные
(Коль так положено), пусть суд ваш совершит,
Но пусть в падении Катона раздробит!
О Рим, отечество, любовь и жизнь Катона!
Погибнем вместе мы, не знав царя и трона!
И не расторгнуть нас, доколе не приму
Я вздох последний твой и пепл не обниму!
О небеса! итак, весь Рим, обитель славы,
Всё жертвой должно быть: свобода, честь и нравы!
Не скроем ничего из жертвы роковой
И склонимся во прах под тайною рукой!
О, если б мог собрать все римлян преступленья
На собственну главу и — жертва очищенья —
Возмог бы я предстать пред яростных богов!..
Как славно Деций пал средь вражеских рядов!
Пусть оба воинства, свирепствующи ныне,
Катона одного увидят посредине!
На стрелы я пойду, пойду против мечей:
Открыты взор и грудь, — стремися, сонм смертей!
Излейтесь на меня, и язвы, и мученье!
Блажен, коль кровь пролью отчизне искупленьем,
Коль гибелью моей престанет гнев богов!
Но для чего губить сии толпы рабов,
Покорный сей народ, к ярму уже готовый,
Способный лобызать тирана скиптр свинцовый?
Меня единого потребно истребить,
Меня, стремящегось законы оградить!
Пролита мною кровь, и смерть моя блаженна —
Свободы торжество, печать ее священна!
Кто без меня возмнит раздоры воспалять,
Не узрит нужды тот к оружью прибегать.
Но до сего, о Брут! в бездействии ль томиться?
Рим, Рим зовет сынов, и должно ополчиться!
Коль победит Помпей, кто может ожидать,
Чтобы он возмечтал вселенной обладать?
Пойдем, и под его мы станем знаменами!
Да знает он, что брань не за него с врагами!
Коль ратником Катон в рядах Помпея стал,
Когда сразим врагов — победу Рим стяжал».
Объединение литераторов, из которого выросла позднее «Беседа любителей русского слова», сложилось в Петербурге в начале 1800-х годов. «Мы четверо, а именно: Державин, Муравьев, Хвостов и я, установили для чтения вечера, и, в назначенные дни, съезжались по очереди друг к другу. Некоторые другие любители русского языка присоединились к нашему обществу, и мы провождали время с пользою и приятностью», — рассказывает в своих воспоминаниях основатель общества А. С. Шишков[130]. Встречи, о которых пишет Шишков, происходили регулярно. На них обсуждались политические события, читались и обсуждались литературные произведения И. А. Крылова, Г. Р. Державина, С. А. Ширинского-Шихматова и др.
Литераторы, окружавшие Шишкова, были в основном противниками Н. М. Карамзина и его школы и активно выступали против сентиментализма, занявшего на рубеже XVIII–XIX веков господствующее положение в русской литературе. Теоретическим знаменем кружка стала вышедшая в 1803 году книга Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка».
Шишков, полемизируя с Карамзиным, провозглашал церковно-славянский язык, духовные старинные книги, а позднее и фольклор тем фундаментом, на котором должна строиться современная русская литература.
Обострявшаяся литературная борьба, стремление расширить свое влияние на публику привели к созданию официального общества, которому после долгих споров учредители присвоили название «Беседа любителей русского слова».
Г. Р. Державин предоставил для заседаний общества большой зал своего петербургского дома на Фонтанке и богатую библиотеку.
«Беседа» открылась торжественным заседанием 15 марта 1811 года. Затем заседания происходили каждый месяц, вызывая громадное по тем временам стечение публики. Во время войны 1812 года заседания общества не собирались, возобновились они в 1813 году и продолжались до 1816-го, когда в связи со смертью Державина собрания «Беседы» окончательно прекратились. Попытки Шишкова и Хвостова в 1817–1818 годах возобновить ее деятельность оказались безуспешными.
Состав «Беседы» и ее литературная позиция не были однородными. Наряду с эпигонами классицизма, как Хвостов, бесцветными литераторами вроде П. Ю. Львова, Ф. П. Львова, И. С. Захарова и др., в нее входили такие первоклассные писатели, как Крылов и Державин. «Беседа» не чуждалась романтических веяний, что проявлялось в интересе к фольклору, к изображению экзотического, часто восточного мира, к остродраматическим ситуациям в лирике (Г. Р. Державин, С. А. Ширинский-Шихматов, С. И. Висковатов, Т. Беляев и др.).
Деятельность «Беседы» оказала заметное влияние на формирование русского романтизма и в особенности декабристской литературы[131].
Александр Семенович Шишков родился в 1754 году. Образование получил в Морском кадетском корпусе и в 1771 году, находясь на последнем курсе, с тридцатью другими учениками проделал опасное по тому времени путешествие из Архангельска через Белое море и вокруг Европы в Петербург. У острова Борнгольм во время крушения весь экипаж едва не погиб. Возвратившись в Россию, Шишков в 1772 году окончил в числе лучших учеников Морской корпус.
В 1776–1779 годах Шишков совершил еще одно морское путешествие, на этот раз из Петербурга к берегам Турции. Он побывал в Константинополе, Афинах, на Анатолийском берегу, где некогда находилась Троя, но особенно сильное впечатление произвела на Шишкова Италия, где ему удалось пробыть несколько месяцев. Любовь к итальянскому языку и итальянской литературе Шишков сохранил на всю жизнь.
Вскоре после возвращения из похода Шишков, произведенный в лейтенанты, был назначен преподавателем тактики в Морском корпусе. В 1790 году он участвовал в Шведской войне под началом адмирала Чичагова.
В царствование императора Павла I, несмотря на непостоянный нрав этого монарха, продолжается продвижение Шишкова по служебной лестнице. Он получает сперва чин капитана первого ранга, а затем становится вице-адмиралом. Однако к концу своего царствования император заметно охладел к Шишкову, отпустил его надолго за границу. Вскоре после возвращения Шишков был удален от двора в Адмиралтейств-коллегию.
Воцарение Александра I Шишков приветствовал восторженными стихами, однако он был противником либеральных реформ, связанных с именем молодого царя, и открыто высказывал свое неудовольствие. Постепенно вновь удаленный от двора, он был назначен председателем ученого департамента Адмиралтейств-коллегии.
Литературой Шишков начал заниматься еще в юности. Он много переводил с французского, немецкого, итальянского языков, которыми хорошо владел. В частности, он перевел на русский язык немецкую «Детскую библиотеку» Кампе, которая на многие годы сделалась любимым детским чтением и выдержала множество изданий.
В 1789 году Шишков сотрудничал в «Беседующем гражданине», журнале, издававшемся М. И. Антоновским, в котором участвовал и А. Н. Радищев.
В начале XIX века Шишков становится яростным противником «нового слога», введенного в литературу Карамзиным и его подражателями. В своих трудах он ориентируется на высокий слог Ломоносова, считая церковнославянский язык основным фундаментом и источником современного литературного языка. Свои взгляды Шишков изложил в книге «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», вышедшей в 1803 году. Книга эта вызвала бурную полемику и поставила Шишкова во главе антикарамзинской партии.
Выбранный еще в 1796 году в члены Российской академии, он вместе с Державиным становится в 1811 году во главе «Беседы любителей русского слова», где он стал председателем первого разряда.
В 1812 году Шишков назначен был статс-секретарем Александра I, и все манифесты, указы, рескрипты, касающиеся войны 1812 года, были написаны им. В суровые годы войны высокий торжественно-архаический стиль Шишкова оказался как нельзя более уместным. Позднее именно об этой его деятельности писал Пушкин:
Сей старец дорог нам; он блещет средь народа
Священной памятью двенадцатого года.
В 1813 году Шишков, по собственной просьбе, был назначен президентом Российской академии и продолжал оставаться одним из руководителей «Беседы».
С годами консервативные убеждения Шишкова все более крепли. В последнем манифесте, написанном по случаю окончания войны с французами, Шишков выступил защитником крепостного права.
В 1824 году Шишков вопреки своему желанию был назначен министром просвещения и оставался на этом посту до 1828 года. В 1826 году он представил на утверждение Николаю I новый цензурный устав, который получил у современников название «чугунного» и просуществовал лишь до 1828 года.
В том же 1826 году Шишков был назначен членом верховного суда над декабристами. По своим убеждениям он не сочувствовал идеям подсудимых. Это не помешало ему, однако, упорно добиваться смягчения участи заговорщиков, обращаясь не только к своим коллегам по судебным заседаниям, но и к императору.
После выхода в отставку Шишков продолжал оставаться членом Государственного совета и президентом Российской академии, однако круг его литературной и административной деятельности был уже завершен.
В 20-е годы зрение Шишкова стало ослабевать, а к концу жизни он совсем ослеп.
Скончался Шишков глубоким стариком в начале 1841 года.
Основные издания сочинений А. С. Шишкова:
Собрание сочинений и переводов А. С. Шишкова, чч. 1–17, СПб, 1818–1839.
Записки, мнения и переписка адмирала Шишкова, тт. 1–2, Берлин-Прага, 1870.
Бывало, в прежни веки
Любили правду человеки,
Никто из них не лгал,
Всяк добродетель знал;
Любил любовник верно,
Не клялся лицемерно;
А ныне уж не так:
Обманывает всяк.
Неправда, вероломство,
Злость, ненависть, притворство,
Лукавство, зависть, лесть,
Прогнавши бедну честь,
Ворочают всем светом,
Все думают об этом;
А совесть уж пошла —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, в прежне время
Судейское всё племя
Защитою в беде
Служило сирым на суде,
Судьи́ и адвокаты
Не требовали платы;
А ныне за пять слов
Со всех сирот и вдов
Последнее сдирают,
Кругом их обирают
И гонят от дверей
И мать и дочерей,
Коль денег больше нету,
Суму таскать по свету;
А истина пошла —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, в прежни годы
Лишенные свободы
Любовничьи сердца
От брачного венца
До самой двери гроба
Любовью тлели оба;
А ныне уж не так:
Где впутается брак,
Там всё пойдет неладно,
Всё скучно и досадно;
Любовь начнет дремать,
Топорщиться, зевать,
Потупит в землю взоры,
Распустит крылья хворы;
Без ней пошла жена —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, в прежни веки
Текли сладчайши реки
И прозы и стихов
Из авторских голов,
Писатель восхищался,
Читатель им прельщался;
А ныне уж не так:
Кастальский ключ иссяк,
Не слышно больше звона
От лиры Аполлона;
Измученный Пегас
Насилу на Парнас,
Лишася прежней силы,
Таскает ноги хилы,
И муза уж пошла —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, мамы, тяти
Вкруг нежной их дитяти
Умели ставить щит
От страстных волокит,
Их ков предупреждали,
Невинность ограждали;
А ныне уж не так:
Имеет доступ всяк;
Любовник стал проворен,
Отец легкосгово́рен,
Мать верит похвалам,
А дочка всем словам,
Что щеголь ей болтает;
Она слабеет, тает,
И честь ее пошла —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, в прежни веки
Умели человеки
Воздержно в свете жить,
Умеренность хранить,
Чрез то имели радость
Вкушать по доле младость;
А ныне уж не так:
В сластях нашедши смак,
Воздержность презирает,
Повеса утопает
Средь неги и забав;
В пятнадцать лет начав,
Он в двадцать лет пустился,
А в тридцать притупился,
И бодрость вся пошла —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, не дивились,
Что девушки стыдились
В семнадцать лет уметь
Любовию гореть;
Домашняя работа
Была их вся охота;
А ныне уж не так:
Их бабки пялят зрак
На видного мужчину,
Лощат свою морщину
И помощью румян
Мнят ввесть его в обман,
Чтоб, вспомня стару веру,
Еще сбродить в Цитеру;
Пускай бредут туда —
Каха́, кахи́, каха́!
Бывало, в прежни по́ры
Девичьи скромны взоры
Ни пышностью пиров,
Ни множеством даров,
На честность обращенны,
Не смели быть прельщенны;
А ныне уж не так:
Пред златом честь пустяк.
В богатом екипаже,
Хотя б был черта гаже
И всех глупее Клит,
Однако убедит
Младую Меликрету,
Забывшись, сесть в карету
И ехать с ним… куда?
Каха́, кахи́, каха́!
Для обращения всея Европы взоров
На образ сей, в меди блистающий у нас,
Не нужен стихотворства глас,
Довольно молвить: се Суворов!
Суворов здесь в меди стоит изображен;
Но если хочешь знать сего героя славу,
Спроси Италию, Стамбул, Париж, Варшаву,
Царей, вельмож, гражда́н, солдат, детей и жен.
Остановись, прохожий!
Здесь человек лежит на смертных не похожий:
На крылосе в глуши с дьячком он басом пел[132]
И славою, как Петр иль Александр, гремел.
Ушатом на себя холодную лил воду[133]
И пламень храбрости вливал в сердца народу.
Не в латах, на конях, как греческий герой[134],
Не со щитом златым, украшенным всех паче[135],
С нагайкою в руках и на козацкой кляче
В едино лето взял полдюжины он Трой[136].
Не в броню облечен, не на холму высоком —
Он брань кровавую спокойным мерил оком
В рубахе, в шишаке, пред войсками верхом[137],
Как молния сверкал и поражал как гром.
С полками там ходил, где чуть летают птицы[138].
Жил в хижинах простых, и покорял столицы[139].
Вставал по петухам[140], сражался на штыках[141];
Чужой народ его носил на головах[142].
Одною пищею с солдатами питался[143].
Цари к нему в родство, не он к ним причитался[144].
Был двух империй вождь[145]; Европу удивлял;
Сажал царей на трон, и на соломе спал[146].
На дворе овечка спит,
Хорошохонько лежит,
Баю-баюшки-баю.
Не упрямится она,
Но послушна и смирна,
Баю-баюшки-баю.
Не сердита, не лиха,
Но спокойна и тиха,
Баю-баюшки-баю.
Щиплет ходючи траву
На зеленом на лугу,
Баю-баюшки-баю.
Весела почти всегда,
И не плачет никогда,
Баю-баюшки-баю.
Ласки к ней отменной в знак,
Гладит ту овечку всяк,
Баю-баюшки-баю.
Так и ты, моя душа,
Будь умна и хороша,
Баю-баюшки-баю,
Если хочешь, чтоб любя
Все лелеяли тебя,
Баю-баюшки-баю.
Хоть весною
И тепленько,
А зимою
Холодненько,
Но и в стуже
Мне не хуже:
В зимний холод
Всякий молод,
Все игривы,
Все шутливы —
В долгу ночку
К огонечку
Все сберутся,
Стары, малы,
Точат балы
И смеются.
А как матки
Придут святки,
Тут-то грохот,
Игры, хохот;
О, какие
Тут дурные
На игрищи
Есть личищи!
А плутишкам
Ребятишкам
Там и нравно,
Где забавно,
Где пирушки,
Где игрушки,
И где смехи,
Скачки, пляски,
Песни, сказки,
Все утехи.
А снежки-то?
Ком, свернися!
А коньки-то?
Стань, катися!
А салазки?
Эй, ребята!
По подвязке
Надо с брата —
Привяжите, —
Ну! везите:
Едем в Питер.
Я пусть кучер,
Вы лошадки
Резвоноги —
Прочь с дороги!
Держи право!
Ай, ребятки!
Ну уж браво!
Накатались,
Наигрались,
Вплоть до ночки;
Не видали,
Как часочки
Пролетали.
Только ль дела,
Что катайся?
Чем изволишь
Забавляйся:
От ученья
За веселье,
От веселья
За ученье.
Всяко время
Мне не бремя,
И зимою,
Как весною,
Слава богу,
Не скучаю,
Но вкушаю
Радость многу.
Сергий Александрович Ширинский-Шихматов родился в 1783 году в селе Дернове Смоленской губернии, в семье небогатого отставного поручика князя Александра Шихматова. Еще дома он обучился не только русской грамоте, но и «началам французского и немецкого языков»[147]. В 1795 году Шихматов поступил в Морской кадетский корпус, который окончил в 1800 году, получив звание мичмана, В том же 1800 году он был определен в Морской ученый комитет при Адмиралтействе. Председателем этого комитета был А. С. Шишков, и к тому же времени, видимо, относится сближение будущего руководителя «Беседы любителей русского слова» с одним из наиболее значительных ее поэтов.
В мае 1804 года Шихматов в чине поручика был переведен в Морской кадетский корпус воспитателем и прослужил здесь до 1827 года, отказавшись от предложенного ему в 1811 году места инспектора в только что открывшемся Царскосельском лицее. По свидетельству воспитанников Шихматова, в числе которых были и будущие декабристы Завалишин и Беляев, он был человеком ученым и добрым, одним из тех немногих воспитателей, которые никогда не прибегали к телесным наказаниям.
Литературная деятельность Шихматова начинается в 1806 году, когда им был опубликован сочувственно встреченный перевод «Опыта о критике» Попа. Широко известным становится его имя после появления поэм «Пожарский, Минин, Гермоген, или Спасенная Россия» и «Петр Великий». В 1809 году Шихматов избирается членом Российской академии. По этому случаю он сочинил и произнес «Песнь российскому слову», в которой дал краткие похвальные характеристики русским писателям от Ломоносова до Шишкова. В 1811 году основана «Беседа любителей русского слова», и Шихматов становится членом первого разряда, которым руководил А. С. Шишков.
Литературная деятельность Шихматова протекала под сильнейшим воздействием идей А. С. Шишкова. Шихматов насыщал поэтическую речь славянизмами и архаизмами, стремясь распространить высокий напряженно-торжественный слог на все виды литературного творчества, особенно культивируя при этом эпическую поэму, куда он вносил сильный элемент лиризма, что отразилось и в названии самого значительного его произведения: «Петр Великий. Лирическое песнопение».
Наряду с Шишковым и Хвостовым, Шихматов стал мишенью для остроумных нападок членов карамзинского лагеря, будущих арзамасцев. Нападки эти воспринимались им очень болезненно.
Воспитанная с детства религиозность с годами все более усиливается и все яснее проявляется в творчестве Шихматова. Последние его произведения приобретают отчетливо выраженный теологический характер.
В 1827 году, отпустив своих крестьян в вольные хлебопашцы, Шихматов выходит в отставку. С 1828 года он поселяется в Юрьевском монастыре, где попадает под сильное влияние изувера Фотия. 25 марта 1825 года Шихматов постригся в монахи под именем Аникиты.
В 1834–1836 годах Шихматов совершил путешествие к святым местам в Иерусалим, а затем стал архимандритом при русской посольской церкви в Афинах. Здесь он и умер в 1837 году.
Сочинения Шихматова никогда не были собраны.
О росс! О род великодушный!
О твердокаменная грудь!
О исполин, царю послушный!
Когда и где ты досягнуть
Не мог тебя достойной славы?..
Сверкающи кристаллом чистым,
Увеселяя слух и взор,
По камням пеняся кремнистым,
С высот Саянских медных гор,
Стоящих стражею Байкалу,
Бегут ветвистые струи,
Сливают быстрины свои,
Скопляясь, множатся помалу;
И Лена, славная из рек,
Еще младенец безызвестный,
Источник сребряный, прелестный,
Отважный восприемлет бег.
Несется влагой всей согласно,
Кропит поля, бразды, луга,
Растет, быстреет ежечасно
И разгоняет берега;
Течет — следы ее щедроты —
И новы дани вод пиет,
Шумит, волнует свой хребет,
Валит, стирает все оплоты,
Природы твердые труды;
Возрастши в силу совершенну,
Вбегает в бездну устрашенну,
Далече гонит вечны льды.
Так сонм россиян бранноносный
Дерзает в строгий путь побед;
Гнушаясь жизнию поносной,
Идет, сражая зло и вред,
Боря растущие преграды.
Текут в него со всех градов,
Преславных жаждущи трудов,
Отечества нелестны чады;
Среди напастей не скользя,
Стремятся храбры, сильны, скоры;
Стремнины, блата, реки, горы
Для россов гладкая стезя.
Гремит паряща в поднебесной
Деяний вестница, молва:
В боях Пожарский бессовместный
Идет — возрадуйся, Москва!
Скорбят убийцы безотрадно,
Свою провидя слезну часть.
Над россом зная веры власть,
Спешит в узилище злосмрадно,
Жилище слез и мрачных дум,
Толпа, злодейством наважденна,
Сломить правдивость Гермогена,
Сразить в измену твердый ум.
Вели! — да скопище мятежно
Идущих в буйстве к сим стенам,
Вотще на дерзкого надежно,
Главы свои поклонит нам.
«Кляни! — рыкают гордым гласом,—
Рабов, дерзающих на нас.
Кляни! — или текущий час
Твоим последним будет часом».
— «Благословен господь вовек,
На брань россиян научивый,
Их дух и руки ополчивый! —
В весельи сердца старец рек. —
Расти, расти, святейший пламень
Любви к отеческой стране!
Как ветры, веющи на камень,
Сарматы! грозы ваши мне.
Я веру блюл, блюду не лживу,
И как на воды в знойный день
Желает жаждущий елень,
Мой дух так жаждет к богу живу;
Терзайте, рвите плоть мою —
Не ощущу свирепость вашу,
И горькую страданий чашу,
Как жизни сладость, испию.
Отверзлись очи мне душевны,
Я вижу таинства времен…
Забудь, Россия, дни плачевны;
Царица ты земных племен.
Врагов бесчестья полны лицы,
Потухли бранные зари,
Почиют царствы и цари
Под сению твоей десницы,
Сармация твоя раба…».
— «Умри! умри, злодей завистный!
Судьбу России ненавистной
Твоя прообразит судьба».
Рекли, сокрылися мгновенно.
И пастырь добрый, нищ и сир,
Стрегущий овцы неизменно,
За них готов оставить мир;
И в узах варварам ужасный,
Ничем, никак не устрашен,
Питания вконец лишен,
Как агнец, под ножом безгласный,
Терпеньем, кротостью велик,
Спокоен тает, тает гладом;
И торжествующий над адом
В небесный воспаряет лик.
Приспел лютейший всех тиранов,
Наперсник Смерти, бледный глад;
На пир скликает хищных вранов,
Томимый обтекает град,
Питает едкие болезни
И дышит на живущих мор
(Увы, плачевнейший позор!
Сокройся, истребись, исчезни!).
Преторглися узлы родства,
Мертвеет дружба, нет приязни,
И под бичом свирепой казни
Пустеет царство естества.
Страдальцы шлют ужасны крики,
Жестокость мук бессильны снесть;
Вращают окрест взоры дики,
Взыскуют жалости — и несть.
Дрожащи протягают длани
И тщетно просят живота —
На всех простерлась нищета;
Уже измолкли их гортани,
Иссяк источник горьких слез;
От щедрого дарами неба
Напрасно ждут крупицы хлеба,
Падут — и мир для них исчез.
Враги, плодящи нам напасти,
Напасти видят над собой;
Разжегши в персях тлевши страсти,
Исходят снова на разбой;
Толпами реются в жилищи,
Последню восхищают снедь;
Мечом, желая жизни впредь,
Не сущей истязуют пищи
(Смерть в сердце росса, смерть совне!)
И, все исчерпав злобы средства,
Еще избыть не могут бедства;
Тогда… Но ах! вещать ли мне?
Вещать ли лютость смертных рода
И зло, невместное уму?
Внемли — и восстени, Природа,
И солнце, преложись во тьму!
Кто, кто главе моей даст воду,
Потоки слез моим очам?
Да я, по дням и по ночам,
Тоске своей дая свободу,
Рыдаю оны страшны дни,
Студом словесных вечно черны,
В веках претекших беспримерны,
В грядущих временах одни.
Драконы, аспиды, гиены,
Рожденны с жаждой кровопийств,
Горячей кровью воздоенны,
Которых жизнь есть цепь убийств,
И те щадят себе подобных;
А смысл имущи существа,
Почтенны искрой божества,
Лютейшие чудовищ злобных,
Далече превзошли зверей!
Дерзнули, обуяв алчбою,
Питать себя, увы! собою
И люди пожирать людей.
Сарматы, да умалят муки,
Дыханье всяко погубя,
Подъемлют на россиян руки,
Беснуясь, жрут самих себя.
Простерли хищный глад свой в гробы
(Коль долготерпелив господь!),
И мертвых устрашенных плоть
Питает жадны их утробы.
Природы вопиющий глас
Страданий заглушают чувством
И, адским умудрясь искусством,
Творят неслыханный запас.
Порвите все свои заклепы,
Развейте ужас, что я рек,
О ветры, волн цари свирепы!
Пожарский с россами притек,
И россы с ним непобедимы!
Уже там сильною рукой
Готовит помощь Трубецкой;
Отвсюду смертью обстоимы,
Враги еще возносят рог,
Надежны на свою твердыню;
Вещают их уста гордыню,
И сердце буйное: несть бог.
Но се — как пруги ненасытны,
Скопившись тучею густой,
Летят на нивы беззащитны,
Пленяясь жатвою златой,
Пожрать надежду земледельцев —
Бегут сарматы без числа,
Из челюстей исхитить зла
Москвы погибельных владельцев,
Прибавить россам годы бед.
Примчались — разлились в долине,
О нашей хвалятся кончине
И строят знаменья побед.
Мечтающи полсвета вскоре
Послышать в узах под собой,
Столпившись, восшумев как море,
Идут начать с Пожарским бой.
Но россы изливают души
Пред вышним с воздеяньем рук:
«На свой не уповаем лук;
Ты дерзость дерзостных разруши,
Ты в помощь нашу днесь восстань!»
Безмолвны, верой воскриленны,
Вождя примером укрепленны,
Текут — сошлись — сразились — брань.
Взревели страшно громы яры,
Земля колеблется вокруг;
Летают смертные удары,
И строи упадают вдруг.
Пространно властвующим страхом,
Несытой гибелью войны
Окрестны движутся страны,
И дымом жупельным и прахом
Затмился воссиявший день;
Поверьх двух воинств раздраженных
От тысящ пламеней возжженных
Простерлась огненная сень.
Кипят кровавые потоки,
Шумит дремучий, грозный лес,
Подземны пропасти глубоки,
Куда не падал свет небес,
Из тощего стенают чрева;
Завывши, звери ищут нор,
Трясется твердость гордых гор
От бурного жерл медных рева;
Тучнеют кровию луга,
Мутятся и краснеют реки…
Престаньте, буйны человеки!
Ужели смертных жизнь долга?
Не выше ли земного круга
Взнеслись воюющи полки,
Что молнией разят друг друга,
Перуны мещут из руки?
Умолкли нестерпимы звуки,
Огни престали воздух жечь;
И воин всяк, иссунув меч,
Горит, презрев грозящи муки,
Отверсть себе опасный путь
В среду врагов, стеной сгущенных,
Железной смертью ополченных, —
Горит пронзить враждебну грудь.
Смесились ратники противны,
Во тьме лишь зрится острий блеск,
Лишь вопли слышатся прерывны,
Оружий сокрушенных треск;
Пылая мужеством обильным,
Алкая славы и хвалы,
Среди курения и мглы,
Спешит сразиться сильный с сильным,
Победой увенчать чело,
Врага низвергнув в мрачность гроба.
Стеклись, сразились, пали оба,
И солнце жизни их зашло.
Бесстрашен росс средь ядр ревущих,
Бесстрашен росс среди мечей;
Зрит тьмы смертей к нему грядущих
И вспять не отвратит очей;
Мольбы возносит сердцем к богу,
Рукою борет сопостат.
Уже сарматы много крат,
Кляня его отважность многу,
В постыдный покушались бег,
Но вновь разят, отмщеньем полны.
Так яры океана волны
То бьют, то покидают брег.
Пожарский в ужасах покоен,
В веленьях внятен, мудр и скор,
И в мыслях бранью не расстроен,
Повсюду мещет острый взор
И движет ратные громады,
Как телом действует душа.
Спасти отечество спеша,
Не слышит огненные грады,
Шумящи бурей вкруг его;
Из строя в строй летит стрелою,
Живит подвластных похвалою,
Крепит дух воинства всего.
Рядами жнет врагов сварливых,
Ему предходят страх и смерть;
Сломилась гордость горделивых;
Куда возмнит свой меч простерть,
Бегут сарматы целым строем.
Как вихрь, крутится конь под ним,
Гордится всадником своим,
Зовет беды и дышит боем,
Высоко прядает чрез рвы,
Бодрится грозным звуком ратным,
Смеется остриям булатным,
Играющим поверх главы.
Еще колеблется победа,
Кому отдать цветущий лавр;
Никто не воспящает следа.
Сколь тверд крутый, недвижный Тавр,
Чело кремнисто, вечно-снежно
Подъемлющ выше облаков,
Пренебрегающ ветров ков
И бурь стремление мятежно, —
Столь в брани росский тверд борец.
Но множество врагов несчетно,
Усилие россиян тщетно,
И близок славный им конец.
Но что? где вои дерзновенны,
Тебе послушны, Трубецкой?
Враждой завистной вдохновенны,
Хранят постыднейший покой!
Стоят со спящими мечами,
Хулений изрыгают яд;
Падение России чад,
Увы! сухими зрят очами.
Пожарский с храбрыми вотще
На смерть стремится непревратно;
Падет Россия безвозвратно,
Кто, кто спасет ее еще?
Никак, Отечество любезно!
Сынов довольно у тебя,
Пресечь готовых время слезно.
Се муж, отвергшийся себя,
Святейших алтарей служитель,
Грядущий в трудный след Христа,
Носитель своего креста,
Оставя тихую обитель,
Где богу посвящал свой век,
Богат духовной нищетою,
Подвигшись верою святою,
От бед спасать тебя притек.
Как каплет в дол с горы стремнистой
Перлова утрення роса,
Или от сота мед душистый, —
Благие мира словеса
Лиются из его гортани,
Текут — и услаждают слух,
Текут — и побеждают дух;
Провидя россов жребий в брани,
Сей новый, верный Авраам,
Добыча горестей безмерных,
Спешит уверить маловерных,
Косненья их открыть им срам.
«Россия близ златой свободы,
И вами ли попрется вновь?
Или вы изверги природы?
Иль тигров вам влиянна кровь?
Ужели заклялись вы твердо
К Отечеству насытить месть,
Своих злодеев превознесть,
Подвигнуть небо милосердо
Пролить нерастворенный гнев
На вас, преступных, полной чашей?
Воздастся казнь измене вашей,
И ад сведет о вас свой зев.
Отдайте жизнь, сыны России!
Полмертвой матери своей;
Обрушьте на враждебны выи
Ярем, носящийся над ней.
Творец и совесть вам награда,
Спасенных души и сердца,
Щедроты россов без конца,
И плач и тщетный скрежет ада…
Я зрю, уже кипите вы
Стяжать хвалу потомков позных:
Пойдем, врагов потопчем грозных,
Сотрем завистников главы!»
Срамясь правдивой укоризны,
Гнушаясь подлой быть виной
Падению своей отчизны,
Сомкнувшись, дышущи войной,
Текут отмщать своих собратий:
Сражают их убийц мечем,
Как быстрым молнии лучем,
Не терпят мужеству препятий;
Повсюду от ударов их
Холмятся трупы сопостатов,
Их стыд омыла кровь сарматов,
Пронзенных средь надежд своих.
Приемлют новый дух и крепость,
Пожарский! сильные твои.
Смирилась хищников свирепость;
Забыв кичения свои,
Трясутся от российской силы,
От пожирающих смертей,
Взыскуют к бегствию путей,
Сердцами робки и унылы.
Но кто еще с страны другой
Разит, мятет полки строптивых?
Се Минин, трепет нечестивых,
Се ты, России сын драгой!
Военным преисполнен жаром,
С дружиной храброю настиг,
Напал — и новым сим ударом
Решил победу в краткий миг.
Сарматы, бодрым духом скудны,
Гнетомые со всех сторон,
Бесчислен видя свой урон,
Дают хребет на язвы студны,
Бегут — и вслед им страх и меч;
Бегут — разят друг друга сами,
Не чая мест под небесами,
Куда от росса бы утечь.
Тираны пали сокрушенны —
Их срам гремит по всей земли;
Их кровью россы орошенны
Москву избавить потекли.
Летят на огненны стрельницы,
Летят — и что прервет их путь?
Враги, мечтая их препнуть,
Возносят слабые десницы,
Но сами падают стремглав,
И злоба бездны побежденна.
Москва, Россия — свобожденна:
Свершился вышнего устав.
Пустеют полные темницы,
Падут оковы с росских рук.
Исшедших рубища и лицы
Следы являют долгих мук;
Томимые во мгле, во смраде,
Во страхе смертного часа,
Вперяя взоры в небеса,
Пиют восторг. — Пожарский в граде,
И воинство героев с ним;
Сердца сограждан восхищенных,
Востоком свыше посещенных,
Летят во сретение им.
Спасители — разрушив брани,
Спасенные — оживши вновь,
Друг к другу простирая длани,
Безмолвием гласят любовь;
Сплетаются, как лозы юны,
Спрягают души и уста,
Кропят слезами все места;
И яры, пагубны перуны,
Хоть грозный рев их изнемог,
Еще внимая умным слухом,
Взывают, возрастая духом:
Велик, велик, велик наш бог!
Стремятся россы изумленны
К виновникам своих отрад;
На них, блаженством упоенны,
Несытый утверждают взгляд,
И радость ликовствует всюду.
Несется глас во все концы:
Пожарский, Минин нам отцы!
Чудясь нечаянному чуду,
Всяк росс, в весельи торжества,
С главой, цветами увязенной,
Сей первый день Москвы спасенной
Святит на вечны празднества.
Вкусив от сладости спокойства,
В восторгах тает весь народ;
Представя свары и нестройства,
Горчайший безначальства плод,
Минувших бед позор ужасный,
Стократно ублажает мир;
И в сердце устрояя пир,
Влечется волею согласной
Царя поставить над собой,
Дабы за твердой сей стеною
Пожить с любезной тишиною
И век не ратовать с судьбой.
Царя, который бы в законе
К правленью почерпал совет;
Благословлялся бы и в стоне,
Хромым был жезл, слепым был свет,
Преступным судия безмездный
И сотворил бы свой престол,
Другим — прибежище от зол,
Себе — ступень в чертог небесный.
Но что? Се возникает глас,
Подобный шуму волн спокойных:
Пожарский первый из достойных!
Да будет царь, кто царство спас!
Изящный правотой сердечной,
Нет в россах равного ему:
Да будет царь! — его превечный
Обрел по сердцу своему,
И крепость дал в его десницу
Отмстить обиды естества
Врагам людей и божества,
В добыче их создать гробницу,
Навек пленить России плен,
Расторгнуть нерастерзны путы,
Пресечь злодеев ковы люты
И жалы притупить измен!
Достоинств блеском облеченны,
Всеобщий утоляя жар
И чувством сердца увлеченны,
Духовный лик и сонм бояр,
Несущи утвари державных,
Величество богов земных,
Грядут — и вся Россия в них —
К свершителю деяний славных,
Которым дышит днесь Москва
По немощи своей плачевной;
Ему из глубины душевной
Износят ревностны слова:
«Внемли — гласит тебе Россия:
Ты в гибельной моей судьбе
Мои болезни, муки злые,
Как сын, восчувствовав в себе,
Стремился от битвы́ на битву,
На громы высился челом,
И зло преоборал за злом,
Не дал мучителям в ловитву,
Не дал свободы моея;
Меня, изнеможенну, сиру,
Воздвиг, явил во славе миру,
И се — тебе награда я!
Дерзай — приемли скиптр десницей,
Которой жизнь мне отдана,
Покрой блестящей багряницей
Мой труд понесши рамена;
На верьх главы богоугодной,
В которой бедствие мое,
Спасенье, паки бытие
Носились мыслью неисходной,
Взложи сияющий венец;
Одеян красотою царской,
На праздный трон воссядь, Пожарский!
Воссядь — и будь царем сердец!»
Рекли — гремят повсюду клики
И движут радостию тварь;
Несчетны восклицают лики:
«Да здравствует Пожарский царь!»
Герой, душою умиленный,
Смущен великостью наград,
Гром, плеск, колеблющие град,
Внимал, собой не ослепленный.
Народ провозглашал вотще;
Он пребыл тверд — и рек народу:
«Я зрю отечества свободу,
И можно ли желать еще?
Погибни тот со срамом вечным,
Кто бед отеческой страны
Быть может зрителем беспечным,
Дремать на лоне тишины,
Когда Отечество в неволе,
Лишенно силы и красы,
Счисляет язвами часы!
Но росс ли создан к рабской доле,
Ярем иноплеменных несть,
Влечь жизнь в бесчестии глубоком,
Тиранов видеть тихим оком
И не подвигнуться на месть?
Я долг свершал, дерзая в бои,
И что пред долгом все беды?
Не я — сии, сии герои,
Трудами одолев труды,
По бедствах, коим нет подобных,
Поправ сарматскую змию,
Исторгли братию свою
Из челюстей ее всезлобных,
Чрез них возник земный Эдем
Для россов из земного ада;
И я — о, из наград награда! —
Сподобился быть их вождем.
Господь возводит на престолы,
Владеть оправдывает он;
Вотще чрез пагубы, крамолы
Теснятся хищники на трон.
Пусть высоты достигнут звездной,
На землю наведут боязнь, —
Приспеет медленная казнь,
Восторгнет их рукой железной
И свергнет в тартар от небес.
И я — дерзнув ступить на царство,
В себе вместил бы их коварство,
Их студ достойно бы понес.
Умерим радости чрезмерны,
Возвысим святость древних прав,
Явимся, россы, клятве верны;
И богу божие воздав,
Который рассудил правдиво
С язы́ком лютым нашу прю,
Царево воздадим царю;
Карая нас чадолюбиво,
Всевышний ветвь царей укрыл
От алчной злобы Годунова:
Под сению его покрова
Цветет Романов Михаил.
Да воцарится сей над нами!
И мы пожнем блаженства плод.
Богат Отечества сынами
Романовых преславный род.
И ныне Филарет священный,
Исполнен дел благих и дней,
К губителю страны своей
Потек боязнью не смущенный;
России дав святый обет
Умреть за чад ее и веру,
Предстал бесстрашен изуверу,
Бесстрашен страждет девять лет.
Ни зрак мучителя претящий,
Ни ярость вкруг него врагов,
Ни глад, всю внутренность палящий,
Ни лесть, ни теснота оков,
Ни злейший мук позор святыне
Не превратили сердца в нем, —
Разимый нощию и днем,
Он тверд, как адамант, поныне,
И злость злодеев утомил.
Почтим во старце верность строгу,
Пойдем — воскликнем славу богу:
Да воцарится Михаил!»
Плененный чувств сих высотою,
Еще безмолвствует народ,
Приятной связан немотою;
Но вдруг воззвал — и горний свод
Исполнился взываний гласных:
Да воцарится Михаил!
Воззвал — и путь свой устремил,
Ликуя от сердец согласных,
Пред алтари царей царя.
Так, движимы с высот луною,
Подвигшись всею глубиною,
Текут шумящие моря.
Герой! Средь тех в России звуков,
Которых гул, в твою хвалу,
Катясь от праотцев до внуков,
Гремя сквозь шум времен и мглу,
Раздастся в вечности безмерной, —
Един ли я пребуду нем?
Никак! — Но пусть погибнет в нем
И мой ничтожный глас усердный;
И я спасен тобой от бед,
И я воскликну дерзновенно:
Велик, велик ты незабвенно
Кровавых множеством побед!
Но сей победою бескровной
Ты всех героев победил;
Смирясь пред властию верховной,
Превыше оной воспарил,
Проникнул славой в сонмы звездны.
Уставить зыблющийся трон,
Избавить веру и закон,
Извлечь Отечество из бездны —
Само собой есть верьх утех.
Пред сим ничто венец, порфира,
Ничто весь блеск, вся слава мира,
Ничто подданство смертных всех!
Вещайте, славные народы!
Сыны всех лет, всех стран, всех вер:
Блеснул ли где в претекши годы
Толикой доблести пример?
И дух, толь истинно небесный,
Витал ли некогда средь вас?
Воздвигните хвалений глас,
Гремите россу плеск безлестный,
Ему совместника в вас нет:
Един Пожарский во вселенной!
Но что? — вотще стремлюсь я, бренный,
Умножить искрой солнца свет.
Пространны не вмещают храмы
Грядущих богу дать хвалу,
Дымятся чисты фимиамы
И сладкую наводят мглу;
Избегшие смертей и плена
Благодарят всех благ творца
И, сокрушив свои сердца,
Смиренно преклонив колена,
Блажат несведомы судьбы;
И все, в веселии великом,
Единым духом и языком
Возносят пламенны мольбы.
Тебя мы хвалим, боже вечный,
Телес и душ безмездный врач!
Ты утишил наш стон сердечный,
Утешил неутешный плач,
Смиряя, ты смирил порочных;
Но вняв раскаяния глас,
От смертной тли воззвал и спас;
Развеял тьмы злодеев мочных,
Как листвие осенних древ;
И мышцей сотворил державу,
Вселил в России мир и славу,
На благость преложил свой гнев.
Послал отраду безотрадным,
Явился в немощных бог сил;
Как злато пламенем нещадным,
Ты нас бедами искусил,
Исчислил слезы неисчетны
И с наших осушил ланит;
Над нами утвердил свой щит,
Да мы пребудем безнаветны.
Заря взбудила дня молву,
Терзался град бичом от терний;
Ты рек, — и солнца луч вечерний
Златит ликующу Москву.
Тебя, живущий на высоких!
Прославим, россы, в род и род.
Взыграй, земля, из недр глубоких!
Склонись, склонись, сафирный свод,
И, горы, возопийте радость!
Природа, воскури алтарь!
Воспой с Россиею, вся тварь,
И с нами песней ваших сладость
Слияйте, жители небес!
Снедайся, в кознях ад обильный,
Россию воскресил всесильный,
На камень крепости вознес.
Так вы, о россы пресловуты,
Пожарский, Минин, Гермоген,
Скончали годы наши люты!
Так скипетр росский сохранен!
Спасенна от цепей Россия,
Растуща в силе каждый час,
Хваляся, хвалится о вас;
Седит, вкушая дни благие,
Полмира осенив рукой,
На высшей счастия степе́ни.
Простите мне, священны тени!
Что я нарушил ваш покой;
Дерзнул, певец безвестный в мире,
Приявший скудный дар в удел,
На слабой и нестройной лире
Бряцать великость ваших дел.
Почто парящий Ломоносов,
Парнаса росского творец,
Не сплел достойный вам венец?
Пленяясь доблестию россов,
Горжусь, что россом создан я;
И если бы возмог искусством
С сердечным состязаться чувством,
Жила бы с вами песнь моя.
Вы, презря варваров безбожных,
Умреть готовые всегда,
По подвигах, лишь вам возможных,
Успели положить тогда
Величию России семя.
Оно теперь ливанский кедр,
Который, мирной тенью щедр,
Летяще презирая время,
Главою разделив лазурь,
Смеясь громам и вихрям тщетным,
Гонимым, беззащитным смертным
Дает убежище от бурь.
Оттоле росс, злодеям страшен,
Покоит сушу и моря;
Изрядством всяким преукрашен,
Чтит сердцем бога и царя;
На глас царя, на глас России,
Пойдет один противу царств;
Пред ним — ничто навет коварств,
Ничто воюющи стихии,
Ничто зияющий хаос,
Ничто и тартар возбешенный;
Хоть мир падется сокрушенный,
Бесстрашен разразится росс.
О росс, народ благословенный!
Геройством, благостью души
Единственный во всей вселенной!
Мои моления внуши:
Пробавь любить честные нравы
И веру праотцев своих!
Будь в истине ревнитель их!
Отвергни чуждых стран отравы,
Почти богатый свой язык,
Пылай к царю, Христу господню:
Будь росс! — преможешь преисподню
И вечно будешь ты велик.
Уже сияющий златого дня родитель,
Великий царь светил и света предводитель,
По зимним небесам свершив свой краткий путь,
В чертоги запада укрылся отдохнуть.
И се! одевшись тьмой, Ночь хмурая, немая,
Вздыханиям моим о свете не внимая,
Сквозь окна кажет мне насупленный свой зрак
И в храмину мою вселяет черный мрак.
Услужливый Хохлов [148] ударил сталью в камень:
Заискрился огонь, от искр родился пламень,
Приемлет в пищу воск и мне в ночную тень,
Как солнце новое, блестящий вводит день.
Сияет на столе сосуд из меди чистой,
И в нем шумит, кипит Невы ручей сребристый;
В скуделях непростых древес китайских цвет
(Которым лечится и лакомится свет)
Готов утешить вкус и дышит ароматом;
В прозрачнейшем стекле, сверкая ярким златом,
Целебный крепостью, отрадный лозный плод
Воздержности сулит прибавить к жизни год;
Гордится белизной пшеницы тук приятный,
Любимейшая снедь природы неразвратной;
В себе и вне себя я ощущаю мир,
И вдруг в моих стенах благоухает пир.
О присные мои! которых всесодетель
Призвал распространять в России добродетель,
Воспитывать птенцов полночного Орла,
Блюсти от внешнего и внутреннего зла,
Учить их ревновать великих душ примеру,
Вливать в их нежну грудь бесстрашие и веру, —
Вы много, много раз являли мне любовь,
Стекитеся ко мне — и днесь явите вновь,
Почтите своего усердного клеврета.
Меж вами живучи, не знаю я навета,
Не знаю я досад, не знаю я тревог;
И в мнениях своих хотя кажуся строг,
Но дух мой полон к вам любви нелицемерной,
И сердце прыгает от радости чрезмерной,
Что всех вокруг себя увижу скоро вас,
Услышу, сладкий мне, гортани вашей глас.
Придите, сокрушим тиранский скипетр Скуки,
Соединим сердца, соединяя руки,
Дадим течение рассудку своему
И будем братия и други по всему.
Как пчелы из цветов сосут прелестну сладость,
Так мы от дружества почерпнем мудрость, радость;
Гнушаясь хитрости и вежливых коварств,
Прогоним от себя язы́ки чуждых царств,
Но с русской простотой своим родимым словом
Беседовать начнем о старом и о новом.
Друг другу подтвердим, что истый русский дух,
Как огнь у нас в груди, не токмо не потух,
Но пламенем горит. — Чтоб предков наших тени
Не плакались на нас, не делали нам пени,
Напротив бы, еще исполнились отрад,
Россиян видя в нас, себя достойных чад,
В любви к отечеству им, сильным, равномочных.
Явимся полны свойств невинных, непорочных,
Чтоб отрок девственный от наших всех речей
Ни разу не склонил к земле своих очей.
Судьею чувств и слов возьмем стыдливость строгу.
Начатки наших дум предложим в жертву богу,
От тварей научась, колико благ творец,
Дадим ему хвалу от радостных сердец;
Возлюбим чистоту и таинства закона,
С восторгом ощутим, как в пениях Сиона
Дух божий разливал живительный свой жар;
Признаем, что пред сим — ничто природный дар,
Дар оный выспренний, которым, как перуны,
Из тьмы язычества гремят нам лирны струны.
Прилепимся душой к писаниям святым
И сердцем огненным, и разумом простым
Восхвалим святость их и веру нашу праву;
Она являет нам всю творческую славу,
Как солнце, как земля, как звезды, как моря,
Она есть дело рук небесного царя,
Достойна требовать от смертных всех покорства.
В законе утвердясь, коснемся стихотворства:
Богато сладостьми и пользами оно,
Над всеми тварями господствует равно.
Так солнце, шествуя по выспреннему своду,
И красит и живит всю зримую природу.
Искусство славное! тобою человек,
Забвения избыв, красуется вовек;
От пагубных страстей ты защищаешь младость,
И пения твои приносят старцам радость,
Но ведай — и смирись: тебе послушных нет!
Ты можешь восхищать, но не исправить свет.
Поспешно прелетим к богатству слова россов,
Услышим, как гремит витийством Ломоносов:
Он в слове сем открыл неистощимый клад,
Мальгерба превзошел и с Пиндаром стал в ряд, —
Колико в нем стихов, толико нам уроков.
Услышим, как поет обильный Сумароков,
Как дышит нежностью, пленяет простотой,
Как важен звучностью, приятен остротой.
Венец Горация присудим Кантемиру.
Вострубим похвалу российскому Омиру,
Он первый поприще труднейшее претек
И пением своим продлил России век.
Прочтем Державина парящи к небу оды
И тем совместные, какими в вечны роды
Пред светом хвалится и Греция и Рим;
Восторг и чудеса мы чувствуем и зрим,
Восхитясь, воспылав его чудесным даром,
Начнем сей дар хвалить с веселием и жаром.
Потом у нас в кругу пусть славится Княжнин,
Идущий по пути, которым тек Расин;
Софокла Галлии искусный подражатель,
Пороков общества забавный порицатель,
Он тем уже снискал немолчной славы слух,
Что мог изобразить великий росса дух.
И ты, играющий и мыслями и слогом,
От нас приимешь лавр, сердечных чувств залогом,
Писатель Душеньки! второй Анакреон,
Певцам веселия достойный дать закон;
Ты вечно в лике их пребудешь величайший.
Найдется ли где мед, стихов твоих сладчайший?
Где столько нежностей для сердца и ума,
Которых не нашла и Сафо бы сама?
Где, где мечтание толь быстро и шутливо?
Но жаль, чрезмерно жаль — коль молвить справедливо, —
Что баснословие, сей вечный смертных стыд,
Имеет у тебя прелестный, смелый вид;
Лишь истина красна, лишь истина любезна,
И баснь язычников для верных достослезна.
Потом начнем судить, пристрастия отстав,
Как складным делать слог, — и примем за устав
Обычаю отнюдь не покоряться духом,
Но искушать слова и разумом и слухом:
Вернее в дни сии держаться старины;
Хоть можно иногда, без смертный вины,
Легохонько сметать пыль с древности языка.
Беды в сем деле нет — да в том беда велика,
Что мы, сметая пыль, сдираем красоту
И любим без ума чужую нищету,
Презрев несметные отцов своих богатства.
Погрешности певцам простим за их изрядства.
Как смертный человек быть может совершен?
Кто чужд погрешностей? Кто слабостей лишен?
И солнце иногда оскудевает в свете.
Не станем разбирать по действу, по примете
Все свойства добрыя и злобныя души;
Положим, будто бы все люди хороши.
Заметим только то из нравственной науки,
Что в дольнем мире сем, в дому утех и скуки,
Ни злато, ни сребро, ни светлые кремни —
Лишь добродетели счастливят нас одни;
Что лучше дни влачить в углу неосвещенном,
Чем жить с неправдою в чертоге позлащенном;
Что тот из нас блажен, кто ближним чужд вреда,
В ком совесть бодрствует и девствует всегда.
Приятной речию забавяся доселе,
Начнем совещавать о главном нашем деле:
Как в юные сердца страх божий насаждать
И тем на них привлечь небесну благодать,
И тою предварить душевны недостатки;
Чтоб дети нежные, самих себя начатки,
Невинностью цвели под дланию царя.
Душой к творцу, к царю, к отечеству горя,
Возвысясь, возмужав, став смелы исполины,
Дерзали с силою на брань поверьх пучины;
Чтоб в них восстали вновь для гибели врагов
Апраксин, Головин, Орлов и Чичагов
И выше вознесли Россию над вселенной.
Нетрудно нам достичь сей цели вожделенной,
Потщимся только вслед старейшинам своим,
Сынам отечества и мудрым и благим,
Россию любящим и ей самой любезным;
Ко всякому добру, ко всем трудам полезным
Примером собственным предводят нас они.
О небо! увенчай блаженством все их дни.
В конец же наших слов, друзья! прошу усердно
Тому хваление воздать нелицемерно,
Кто, песнь мою почтив хвалением своим,
У трона теплым был предстателем моим:
Живи средь радостей, друг мудрости и чтитель!
Светильника ее на севере блюститель,
Умеющий ценить различный лирный звук,
Искусный расширять в России свет наук,
Горящий водворить в ее градах и селах,
Во всех ее странах, во всех ее пределах
Достойно росских чад сияние ума,
Чтоб всякая везде пред ним исчезла тьма,
Чтоб россам первенство отдали все народы.
Успехом веселись — промчится в поздны роды
О подвиге твоем отрадный смертным клик.
Так дружбой усладясь, друзей и братий лик,
Так время искупив — и вечер зимний, длинный,
Согрев и сократив беседою невинной,
Едва над башнями преполовится ночь,
Мы станем вечерять, отгнав излишность прочь,
И пищу, данную от благости превечной,
Приимем в радости и простоте сердечной.
Не станем в ней искать телесной толстоты;
Сия парящий ум лишает быстроты:
Чем толще человек, тем бренности в нем боле.
Пусть каждый досыта и ест и пьет по воле,
Нисколько не чинясь, как дома у себя.
Воздержностью дыша, подобных нам любя,
Жалеть не преминем о тех трапезах тучных,
Где жадность восседит под шумом ликов звучных,
С отверстой челюстью, с бесстыднейшим челом,
Деревни целые глотает за столом;
Где детищи ее, от шумства громки, смелы,
Во цвете юности от неги престарелы,
Бросают, пресытясь, на яствы алчный взгляд,
И пьют, и льют в себя шампанский острый яд,
Спешат быть жертвами обжирства и опийства,
Сего сугубого самих себя убийства.
Но мы, друзья! не так. — Везде, во всякий час,
Да будет трезвая умеренность при нас,
Источник здравия, от немощей ограда.
Мы, пищей укрепясь и силой винограда,
И умудрив умы, возвеселив сердца,
Щедроты восхвалив небесного отца
И милости его для нас неизреченны,
Довольные собой, друг другом восхищенны,
Разыдемся вкушать приятну сладость сна,
И в души к нам с небес прольется тишина.
Содержание
Уподобление Полтавской битвы ужаснейшим явлениям в природе. — Битва. — Храбрость войск Петровых. — Петр сражающийся. — Карл сражающийся. — Они сходятся друг с другом. — Карл уязвленный упадает. — Собравшись с силами, на носилках носимый, понуждает паки войски свои к сражению. — Бой возобновляется с большею лютостию. — Шведы ослабевают. — Бегут. — Бегущий Карл. — Бегущий Мазепа. — Последние чувствия сего изменника. Кончина его. — Обращение к нему. — Молитва Петрова по одержании победы. — Воззвание к псалмопевцу. — Изложение слов его. — Петр награждает своих сотрудников. — Изливает от щедрот своих и на пленников. — Предлагает учреждение своим и шведским пленным военачальникам. — Признает шведов учителями своими в военном искусстве. — Удивление и радость их. — Петр возвращается от брани. — Россияне с восторгом его сретают. — Москва паче всех градов ликовствует. — Воззвание к Петру и ко всем победителям полтавским.
Представь — что, ветрами несомы,
Затмив природы светлый взор,
Рождая молнии и громы,
Две тучи, с двух железных гор,
Земле ветшающей солетных,
Сшибаются на высоте;
Две бури, пружась в тесноте,
Расторгли толщи стен их тщетных
И бьются средь воздушных стран;
Воюют в мраках нощи дне́вной,
Смущают землю распрей гневной,
Мятут и роют океан.
Представь — дождевные потоки
Столпами вержутся с небес,
Ломаясь о скалы́ высоки,
Падут с утеса на утес
И полнят трепетом окрестность,
Срывая камни с крутизны
И долу роя глубины,
Кипящи, реются в безвестность;
Что вихри, чада облаков,
Шумящи влажными крилами,
Борясь с твердеющими мглами,
Износят реки из брегов.
Представь — что быстрины мятежны,
Следами стропотных стезей,
Блуждают по полям безбрежны,
Грозят потопом твари всей
И мчат в дальнейшие пределы,
Взыскуя горшего вреда,
Древа, и камни, и стада,
Людей, и хижины, и селы;
Что свыше, злобясь до конца,
Гроза перуном кровоцветным
Коснулась хлябям огнеметным,
Возжгла их жупельны сердца.
Представь, что пламенные реки,
Под морем и землей виясь,
Стремятся, упреждая веки,
Вселенныя расслабить связь;
Что горы прядают — и вскоре,
Отторгшись от своих корней,
Рассыпались в бугры кремней;
Земля волнуется, как море,
Из бездн всплывают острова,
На дно пучины грязнет суша;
Природа, весь свой чин разруша,
Болезнует, едва жива.
Представь — что в пропасти бездонны
Изрылись долы и поля,
Несутся к небу вопли, стоны,
И, зинув, алчная земля
Глотает осужденны грады
И смертным всем являет страх;
Что распадаются во прах
Столпы всемирный громады
И паки воскипит хаос,
Всеместность тяготы нестройной.
Се вид битвы́ Полтавской знойной!
Се вид, как поражает росс.
Се пагуба свой меч простерла,
В персть смерти сонмы возлегли;
Рыкают медны брани жерла,
Дрожит от них испод земли.
Полтава, ревом их борима,
Даег боязненный свой глас;
Едва мелькнувший день угас,
Угас в багровых тучах дыма,
Перуны, раздирая тьму,
Блестят, гремят, разят, ничтожат
И гибель гибелию множат,
Враждуя естеству всему.
Но россам ужас сей не страшен;
Против громов уставив грудь,
Надежнейшую стен и башен,
Вступают смело в смертный путь.
Текут веселыми ногами
Сквозь стены огненных дождей
По манию своих вождей
Сразиться с ярыми врагами.
Пронзают готские сердца
Их острия триобоюдны,
И готы, дерзостию чудны,
Колеблются от их лица.
Всяк росс в пылу битвы́ кровавой
С толиким ратует огнем,
Как будто всей своею славой
Победа оперлась на нем;
И даже оскудевший в силах
И всю свою изливший кровь,
Еще к отечеству любовь
Текущу слышит в хладных жилах;
Хоть смертный рок его постиг,
Повержен, изъязвлен мечами,
Страшит противников очами,
И лют его последний миг.
Глас гнева грозный России,
Гремящий страшно на врагов,
Сей глас, терзающий стихии,
Внимая близ своих брегов,
Умолк, смирился Днепр смущенный,
Прервал свой шумный, бурный бег
И в ложе трепетен возлег.
Давно уже сквозь мрак сгущенный
Российский не сверкает меч,
Но каплет готов кровь густую,
Ее, нещадно пролитую,
Творит кипящим током течь.
Но кто, кто там примером дивным
Россиян поощряет в бой?
Воюем воинством противным,
Владеет, кажется, судьбой;
Небесной истине послушен,
Жадающ гордость гордых стерть,
На готов воскриляет смерть;
В бедах растущих благодушен,
К делам великим быстр как ветр,
На ужасы глядит спокойно,
И тьмами сильных движет стройно?
Боязнь врагов гласит: се Петр!
Подвигшись разумом обильным,
Предзрел, исчислил, повелел;
Разит — отъемлет духи сильным
И в груды безобразных тел
Враждебны претворяет строи,
Разит — и меч его хвала.
Смотря на славные дела,
Ему дивясь, ревнуют вои;
К нему сердца свои вперя,
Воюют по его глаголу.
Так ангел вод, по произволу,
Вздымает и кротит моря.
Прешли кичения продерзких;
Не столько молния остра́,
Как меч Петров для сонмов зверских.
Не столь в парении быстра
Стрела от сребряного лука,
Пущенна в высоту паров,
Как борзый, пылкий конь Петров;
И Петр, средь гибельного звука,
Средь тем искусственных смертей,
Устроенных геенским гневом,
Летающих повсюду с ревом,
Щитит собой своих детей.
Противников теснит в могилы,
Отмщая кротки небеса,
И пожинает цвет их силы,
Как злак звенящая коса.
Сраженные его десницей,
Державы готския столпы
Поверглись пред его стопы.
Сверкая сталью, как зарницей,
Забрало твердое от бед
Для россов, доблестью примерных,
Не чувствует трудов безмерных
На трудном поприще побед.
Блажимый жребием победным,
Болит душою о своих,
Ссеченных острием зловредным,
И скорбию скорбит о них;
И милость, красота героя,
Ходатаица торжества,
Начально свойство божества,
Петру своинствует средь боя:
Он слышит слезную мольбу
Врагов своих, достойных мести,
Покоит их покоем чести
И в язвы их лиет цельбу.
Против Петра, как вихрь жестокой,
Пред коим стелются древа,
Карл ратует рукой высокой;
И подвигов его молва,
Гремяща, полнит ратно поле.
Растут опасности пред ним,
Но, славы жаждою гоним,
В опасностях опасный боле,
Убийством веселит свой дух.
Кровавой сечи шум железный
И стон и вопль падущих слезный
Питают в сладость Карлов слух.
Добыча едкия досады,
Служитель смерти, муж кровей,
Разит — и нет, и нет пощады.
Грызомый гордостью своей,
Спешит истнить Петровы войски,
Отмщая сил своих упад,
Со срамом сверженных во ад.
Пронзенные в сердца геройски,
Пред ним валятся россы в прах;
И удивленно их делами,
Лицем вися над их телами,
Вздыхает Мужество в слезах.
Воюет Карл судьбы гневливы,
Вселяя бодростью очес
Бесстрашие в сердца страшливы,
Растет надеждой до небес;
Пылает гнев в его утробе,
Промещет искры на лице;
Возросший в лавровом венце,
Горит узреть Петра во гробе.
И се — сквозь частые полки
Просекшись вдруг мечем багровым,
Предстал пред мужеством Петровым
Прославить мощь своей руки.
Лиется месть с кровавых взоров,
Как нощь власы по раменам;
Игралище страстей, укоров,
Подобен яростным волнам,
Текущим низвратить твердыни,
Напал на камень росских чад,
Уставил на Петре свой взгляд
И зрит уже с высот гордыни
Россию в рабственных сетях,
Стенящу, гибнущу, полмертву;
Так смотрит лютый тигр на жертву,
Трепещущу в его когтях.
Но Петр, грядущий в сени смертной,
Отнюдь не убоялся зла,
Ни бури злобной, злонаветной.
Как два враждебные орла,
Великие, великокрилы,
Свирепы, многие ногтьми,
И тверды грудью и костьми,
Сыны отважности и силы,
Едва узрелись меж собой,
Несутся быстротой чудесной,
Полетом мерят свод небесный,
Над тучами вступают в бой.
Терзают, рвут один другого,
Терзают, рвут, терзают вновь,
От облак до лица земного
Дождит дымящаяся кровь;
И воплем вопль усугубленный
Сторичен слышится в горах,
Пернатых всех сражает страх,
Доколе, смертно изъязвленный,
Один бессилен ниц падет,
И обагренный победитель,
Свободный воздуха властитель,
Подъемлет к солнцу свой полет.
Равно гнущаяся покорством,
Так Петр и Карл стеклись в огне —
Восхитить лавр единоборством,
Сомкнуть отверстый зев войне,
Дать вид иной земному кругу.
Петр — зиждущ россам век златой,
Карл — полн великости мечтой,
Во брани сверстные друг другу.
И вдруг — где кровь рекой текла,
Где брань свирепствовала боле,
Широкое отверзлось поле,
Престали ратные дела.
Над поприще, решитель боев,
Весы свои спускает рок,
Извесил обои́х героев,
И Карл является легок.
Исчезло зрелище ужасно
Волнующейся рдяной мглы,
Недвижны вои как скалы,
И Ожидание безгласно
Стоит, притрепетно, вокруг.
Скрежещет токмо смерть зубами,
Что смертных не грызет толпами,
Что в пище оскудела вдруг.
Геройство, крепость и искусство
Равно блеснули в обои́х,
Пленяют зрящих дух и чувство,
В мятущиеся перси их
То мещут радости, то страхи.
Сверкают витязей мечи,
Как блески молнии в ночи,
Творят далекие размахи,
Виясь, играют в их руках
И сыплют искры воспаленны,
Сшибаясь, как столпы червленны,
На бранноносных облаках.
Кончая тщетны острий звуки,
От коих страждет бранный жар,
Подъемлют жилистые руки
Последний ускори́ть удар.
Довольные сражаться с львами,
Петр зрится в Карле, Карл в Петре:
Мечи, блеснув, взнеслись горе,
Висят, висят над их главами;
Но Петр искусством предварил,
Превысил силой неоскудной,
Поставил край борьбе всечудной,
Ударил — и не повторил.
Упал, упал Гигант надменный,
И шум падения его
Исшел во все концы вселенной;
Среди киченья своего
Упал борец, Петру неравный.
Он целый мир теснил собой,
Но свержен праведной судьбой,
Покрытый перстию бесславной,
Бездушствует в своей крови;
Безгласен, мертвому подобен,
Но горд еще, на россов злобен,
И к готам слабым чужд любви.
Как дуб нагорный, живший веки,
Стяжавый против вихрей мощь,
Под ветви коего далеки
От света убегала нощь
И тьмила низкие долины,
Как сей, от бури громовой,
Над ним ревущей, роковой,
Стенящ от корня до вершины,
Сраженный яростью ея,
Падет, шумя главой лесистой,
Влачит по крутизне кремнистой
Рушенье славы своея,—
Так ратная рука Петрова
Над Карлом совершила казнь,
И готов, обнаженных крова,
Обуревает вдруг боязнь;
Но стыд и месть влекут на битву.
И Карл, носимый на одре,
Признав совместника в Петре,
Готовый, жадный на ловитву,
Из глубины души воззвав
Свои Петром сраженны силы,
Женет на смерть полки унылы,
Убийством полнит свой состав.
Тогда возникли многи бои,
Слились в един кровавый вид,
На сечу соступились строи
И мстить и множить Карлов стыд.
Мечем и зелием могущим
Плодят тьмочисленны беды.
Весь воздух стал от их вражды
Игралище громам ревущим,
То осязаемая тьма,
То мгла, пронзенна молний блеском,
То огнь, борющийся со треском,—
Средь жертв мятется Смерть сама.
Как понт, приливом понужденный,
Бег ветров силится препять,
То, силой ветров побежденный,
Бунтуя, отступает вспять, —
Так смутну вижу брань кроваву.
Но россам возгремит хвала.
Разя противных без числа,
Вселяют в персть их древню славу;
Читают на челе Петра
Надежду скорыя победы.
Вотще неистовствуют шведы,
Близка их гибель и быстра.
Вотще, к покорству непреклонны,
Друг друга славою кича,
В самом уроне безуронны,
Падут под острием меча.
Смертей звенящие обломки
Уже усеяли поля,
Вскипела кровию земля,
Стенания и вопли громки
Смутили тишину небес;
И всюду устрашенны взоры
Сретают страшные позоры,
Достойные потоков слез.
От смерти храбрым нет заступы:
Разит со всех возможных стран;
Дымящися от молний трупы,
Исполнены железных ран,
Разметаны на пищу тлену, —
Се горький плод ее игры.
Пронзенных воинов бугры,
Коней, точащих кровь и пену,
И целые полки в кострах,
Ограды двух народов тверды,
И в перси каменны, злосерды,
Лиют жаление и страх.
Уже изнемогают готы,
Проник до душ их росский меч;
Уже от бедствий жаждут льготы
И озираются утечь.
Как класы, побиенны градом,
Лежат приникнувши к земли,
И ратаю, еще вдали,
Грозят свирепым, хищным гладом,—
Так готы, горды до конца,
Мертвеют, тысящьми простерты;
И тысящи еще не стерты,
Но трепет входит в их сердца.
Но стерлись с крепостью их луки,
Не льстят и славы им лучи;
И долу падая, их руки
Роняют тяжкие мечи.
И сердцем оскудев и духом,
Забыв и лавры многих лет,
И весь на них смотрящий свет,
По коему гремели слухом,
Кляня предательство и кознь,
Мятутся, как пред бурей воды;
Бегут — пред коими народы
Со страхом разбегались врознь.
Страшилищи всея полночи,
Бегут, не ведая куда;
Боязнь, как мгла, мрачит их очи;
Стягченны бременем студа,
Бегут пред росскими сынами,
Вверяют жизнь свою Днепру;
Но Днепр, покорствуя Петру,
Пожрал их шумными волнами.
Метаясь пред благим царем,
Останки, избегая брани,
На узы простирают длани,
Склоняют выи под ярем.
Сам Карл, всем россам неприязнен,
Признал их первенство в сей день;
Сам Карл, страдающ и боязнен,
Как робкий, язвенный елень
(От страха каменеют члены
И сердце умирает в нем),
Несомый пламенным конем,
Помчался в земли отдаленны
От лютой с россами войны;
Бежит чрез непреходны скиты,
Волчцами, тернием покрыты,
Под власть неверныя Луны.
За ним злокозненный предатель,
Который, в страшный час битвы́,
Российской крови излиятель,
Отличен гордостью главы,
Мечтал сразить полки Петровы,
Злодейства ужасом гоним,
Бежит — и чает, что над ним
Возжечься молнии готовы
И, мстительным огнем паля,
Истнят рушителя закона,
И что его, как Авирона,
Поглотит гневная земля.
Избег далече, небрегомый,
Как вран витая по горам;
Но совестью своей жегомый,
Безмерен чувствуя свой срам,
Гнетомый злобой неисходной,
Едва свободный воздохнуть,
Невольно прерывает путь.
Как туча, на скале неплодной
Сидел он мрачен и угрюм;
И мысли черные, постыдны,
Как в терние спешат ехидны,
Спешат в его нечистый ум.
В груди, глубоко вкорененно,
Растет желание честей;
Как угль — в нем сердце потемненно,
Проникнул трепет в тук костей
И в глубину души мятежной.
Он весь дрожит, как легкий лист,
И в слух его, как вихрей свист,
Шумит глас мести неизбежной;
И кровь им преданных на смерть
Стремится на него как море:
Не смеет он, погрязший в горе,
Воззреть с надеждою на твердь.
Язвится светом благодатным,
Как аспид, кроется во мгле,
Волнуем умыслом развратным,
Носящий ужас на челе
И ненависть ко смертных роду,
Из чрева тощия скалы
Рыгает на Петра хулы,
Клянет себя и всю природу.
В очах его густеет ночь,
Яд злобы пенится по жилам;
Но мысль вредить Петровым силам
Еще не отступает прочь.
Мученьем скорби безотрадной
Пронзаясь до души своей,
То мещется как вепрь зложадный,
То извивается как змей;
Взревел гортанью громогласной
От бездны сердца своего,
И жизнь оставила его;
Погиб погибелью ужасной,
Льстецам ужаснейший урок.
Но в сем, о дерзкий возмутитель!
Своих собраний утеснитель! —
Но в сем не весь еще твой рок.
Познает поздное потомство,
Как жизнь отечество любя,
Твое пред оным вероломство,
И клятвой проклянет тебя.
Воссетует твоя отчизна,
Что в ней приял ты бытие;
И имя гнусное твое
Злодеям будет укоризна.
Изменник слову божества.
Изменник долгу человека,
От рода в род и род до века
Ты будешь срамом естества.
Се враны, привлеченны смрадом,
Разносят плоть его в когтях;
И гады, дышащие ядом,
Гнездятся грудами в костях.
Из недр, из устия вертепа,
Шипят трижальные змии́,
И всем шипения сии
Вещают: здесь гниет Мазепа!
Не зреют век красы весны
Вокруг сей дебри многобедной;
И путник, трепетный и бледный,
Бежит далече сей страны.
Взыграла радостью Полтава,
Кончину сопостатов зря.
На крылиях победы Слава
Парит — и росского царя
До звезд возносит по вселенной.
Внимающа полтавский гром,
Земля умолкла пред Петром;
Пред силою его явленной
Смиряются, ругаясь Льву,
Народы, племена, языки;
И венценосные владыки
Признали в нем свою главу.
Но Петр, на высоте смиренный,
Войну из мыслей истребя
И меч, невольно обагренный,
Далече вергнув от себя,
На месте распрей многобедных,
Где злом усугублялось зло,
Склоняя до земли чело,
Средь воинов своих победных,
Составив с ними общий лик,
Пылая духом благодарным,
Сверкая взором огнезарным,
Речет: «О боже! Ты велик!
Ты ныне воссоздал Россию,
Бог славы, милостей и сил!
Стер челюсти и льву и змию,
Своей десницей осенил
Над нашею главой в день брани.
Ты радостью ущедрил нас,
Грядущи роды россов спас
От рабственной, позорной дани;
Прервал народов многих плен,
Страдавших бедства несочтенны,
Как сильный верви треплетенны,
Которым прикоснулся тлен.
Рек враг, кипящий злым наветом
Под солнцем власть моя крепка,
Пойду — и будет над полсветом
Моя господствовать рука;
Цепями прикую Россию
К престола моего столпам
И дам покой моим стопам,
Возлегши ими ей на выю!
Но ты не предал нас в корысть,
Велел от выспреннего свода:
Да будет в Севере свобода!
И Север восклицает: бысть!
Ты удержавил землю нашу,
И ярости своей фиал,
И мести праведныя чашу
На готов гордых излиял;
Ты, ков губителей жестокой
Сломив — вселенной дал покой;
Расторгнул крепкою рукой,
Разрушил мышцею высокой
Железны толщи их полков;
Послал свой гнев неудержимый,
И Гнев твой — огнь неугасимый —
Поел как терние врагов.
Отднесь пред всякою державой
Хвалясь о силе божества,
Живяся жаром веры правой,
Красуясь славой торжества,
Россия претворилась храмом,
И грады оной в алтари;
От них, как утренни зари,
Дымятся чермным фимиамом
Ливан и смирна и алой.
Восходит глас над беги звездны,
И небо, и земля, и бездны
Твоей исполнились хвалой.
Взносись, хвала сия, вовеки,
Благому сладкая воня́,
Стремись, хвала сия, как реки
И, возрастая день от дня,
Пролейся стройным океаном
К подножию творца чудес.
Царь дней, убийства зря с небес,
Облекся тройственным туманом,
Безлучен, устрашал весь мир.
Но се! лиет пучину света
Свидетель нашего обета,
Природе всей готовит пир».
Так Петр до выспренних селений
Пред вечным изливал мольбы,
Устами, полными хвалений,
Благословлял его судьбы,
Которых силою всемощной
Гордыня рушилась во прах,
Царей и царств пресекся страх,
В смущаемой стране полнощной
Вселилась паки тишина;
И россов мужество беззлобно
Блеснуло, молнии подобно,
На все грядущи времена.
Ликуй, небесного Сиона
Святыней дышащий певец!
Ревнитель свышнего закона,
Провидец спаса и отец,
Которого живые струны
Вливали в чистые сердца
Восторг надежды на творца,
На злобу сыпали перуны,
Разят и оживляют нас.
Сбылись слова твои святые,
И к нам, сквозь мглы веков густые,
Несется сребряный твой глас:
«Я зрел тирана в блеске славы,
Царей гнетущего жезлом —
Так кедр Ливанския дубравы
До неба высился челом,
И ветви простирал до моря,
И отрасли свои до рек;
Не мнил позыбнуться вовек,
С стихиями, с годами споря,
Мечтал соодолеть судьбе,
От силы всякой безопасен.
Ему дивился я ужасен,
Минул его — и се не бе!»
В себе вмещая все доброты,
Петр чтит сподвижников своих,
Дождит, дождит на них щедроты,
Любовию лобзает их,
Явивших истинны изрядства,
Продерзость рушивших вконец.
Но россу лавровый венец
Приятен паче гор богатства.
И Петр глашает верных слуг,
Да внидут в радость их владыки;
Ликуют души их велики
В забвении своих заслуг.
Ревнующий любви превечной
И злым дарующий покров,
Дарами благости сердечной
Осыпал Петр своих врагов.
Как тихий вечер льет прохладу
Возлегшим странникам под тень,
Творившим трудный путь весь день,
Так он в сердца их влил отраду:
Простер над ними дружбы щит
И, дышащ кротостью эфирной,
День брани претворил в день пирный,
Который совесть не тягчит.
Светись, видение златое!
Пусть землю озарит твой луч.
Хвались, Согласие святое!
Не сяжет тьма военных туч,
Не льются током кровь и слезы,
И стали блеск, и свист свинца
Не зыблет, не мятет сердца;
Но вкруг воздержныя трапезы,
Отколе бегает вражда,
Сидят герои достодивны,
Друг другу некогда противны,
Отныне други навсегда.
Над всеми видом исполина
И доблестью восходит Петр.
Как мать для милого ей сына,
Так он для них безмерно щедр,
Сочетавая их сердцами,
Пленяет всех в свою любовь;
И гроздия сладчайшу кровь
Вкусив червлеными устами,
Вещает чувствия свои,
Стократ славнейшие победы:
«Живите, мужественны шведы,
В войне наставники мои!»
Гремите век, слова священны!
Небесный ум рождает вас.
И слуги Карла восхищенны
В восторге испускают глас:
«Прешло для нас печалей время,
Отднесь блаженна наша часть;
Петрова нас покрыла власть,
Легко, легко сей власти бремя,
О боже! ты воздай ему».
Так вновь препобежденны готы
Петровы славили доброты
Хвалой по сердцу своему.
Но как честву́ют росски чады
Благого своего отца?
Исходят в сретение грады,
И нет их радостям конца.
Петра зовут своей избавой,
Щитом народов и владык;
Друг другу отражают клик:
Благословен грядый со славой,
Грядый с победой от небес,
Воитель милостью обильный,
Который, силой свыше сильный,
Россию в царствах превознес!
Стремится Юность в светлых ликах
И пением гремит привет
Гремящему во всех языках;
Исходят старцы, полны лет,
И чтя в душе труды Петровы,
Словам невместные отнюдь,
Живят свою полмертву грудь
И ветхие творятся новы.
И Немощь восстает с одра
На звуки, жизнь и мир гласящи;
Младенцы, у сосцев висящи,
Очами веселят Петра.
Но паче всех в блаженстве зрима
Цветуща древностью Москва,
Совместница Афин и Рима,
Градов на севере глава,
Гордясь первейшим в мире троном,
Блажит дела ее царя.
К нему объятия простря,
Приемлет и объемлет лоном
Спасителя полночных царств,
Пред коим, верой вдохновенным,
Исчезли с срамом незабвенным
Наветы силы и коварств.
Гряди — понесший скорби многи!
Испить веселия струи
В священны милостью чертоги,
Отколе праотцы твои
Во все страны своей державы
Вселяли славу с тишиной.
Гряди — и, не смущен войной,
Небесной мудрости уставы
Пространно извитийствуй нам,
В покой божественным наукам,
Во свет последним нашим внукам
И в зависть чуждым племенам.
Красуйся, Петр! хвалою правой,
Красуйтесь, воины! вожди!
Победа ваша под Полтавой
Не в ломкой, гибнущей меди,
Но станет жить и жить вовеки
У россов ревностных в сердцах,
Греметь во всех земли концах.
Она — доколе человеки
Не узрят в солнце вечный мрак,
Доколе не сгорят стихии, —
Пребудет памятник России
И правды Саваофа знак.
ИЗ ПЯТИЛЕТНЕГО МОРСКОГО ПОХОДА, В ТЕЧЕНИЕ КОТОРОГО ПЛАВАЛ ОН НА МНОГИХ МОРЯХ, НАЧИНАЯ О БАЛТИКИ ДО АРХИПЕЛАГА, ВИДЕЛ МНОГИЕ ЕВРОПЕЙСКИЕ ЗЕМЛИ, И, НАКОНЕЦ, ИЗ ТУЛОНА СУХИМ ПУТЕМ ЧРЕЗ ПАРИЖ ВОЗВРАТИЛСЯ В РОССИЮ
Сидя́ на хо́лме возвышенном,
Весне, пестреющей вокруг,
Стонал я в сердце сокрушенном,
О том, что медлит верный друг
В страна́х далеких от отчизны,
От дружбы братской удален;
Уже, уже я утомлен
Надежде делать укоризны,
Счислять его отсутства дни.
Падут ли некогда преграды?
Иль вечно мне не зреть отрады?
Терпеть прискорбия одни?
Се солнце разлилось по миру,
И полночь облеклась во свет,
И птицы к вышнему эфиру
Возносят песни и полет,
Резвясь на воздухе прозрачном.
Там златом искрится вода,
А там — блаженствуют стада,
Пасомые на поле злачном.
Лишь я примрачен и уныл,
Не рад толь светлому позору:
Кидаю взгляды по обзору —
Не зрю того, кто сердцу мил.
Но кто там мчится в колеснице,
На резвой двоице коней,
И вся их мощь в его деснице?
Из конских дышащих ноздрей
Клубится дым и пышет пламень,
И пена на устах кипит;
Из-под железных их копыт
Летит земля и хрупкий камень,
И пыль виется до небес;
Играют гривы их густые,
Мелькают сбруи золотые,
Лучи катящихся колес.
Кто сей? — мой дух летит навстречу —
Я зрю любезные черты,
Еще, еще его замечу,
И се — что вижу я? — се ты,
Се ты, се ты, толь жданный мною,
Пришлец и странник мой драгой,
Мой друг, мой брат, сам я другой,
Се ты притек ко мне с весною,
Подобный младостью весне!
И он познал меня мгновенно,
Но чувствам верим мы сомненно,
Друг друга чаем зреть во сне.
Огнь жизни пробежал по жилам,
И слезы сыплются из глаз,
Лишь горним сведомая силам
Любовь горит во мне сей раз.
Глашу — напав ему на выю:
«Кто, кто тебя мне возвратил?
Не друг ли смертных Рафаил,
Как древле сохранил Товию,
Тебя поставил в сих местах?»
Друг друга чувствуем всю радость,
Друг друга лобызаем в сладость,
И души наши на устах.
Пойдем под кров наш безмятежный,
В огромный, мирный наш Дедал,
Спокойся в недрах дружбы нежной!
Довольно море ты орал,
Довольно перемерил суши,
На лоне братства отдохни;
Начнем вкушать златые дни,
Слием в беседах наши души,
Сердцам своим предложим пир.
Природа веселится нами,
Как мать счастливыми сынами,
Дыханье удержал зефир.
Беги, Хохлов! крылатым шагом,
Зови, зови сюда друзей,
Зови питаться дружбы благом,
Скажи, что счастье у князей,
Что брат восторгом полнит братий,
Как бы избегший смертных врат.
Друзья! и вам, и вам он брат,
И ваших жаждет он объятий;
Летите к нам в сей светлый час,
Покинув все свои работы,
Разгладив на челах заботы,
И с нами радуйтесь у нас.
Наш друг всё так же благороден,
Всё так же жив и бодр, и свеж,
И малым и большим угоден,
Хорош для мудрых и невеж,
По чувствам веры достохвален,
Искусен жить со всеми в лад,
С веселым веселиться рад,
С печальным истинно печален,
За шутками шутлив остро,
В беседах важных тих и важен,
Душой и сердцем не продажен,
Крылат на всякое добро.
Он многие обтек державы
И в странствах мудростью возрос,
Соблюл отеческие нравы,
Среди соблазнов пребыл росс;
Вступая в родину драгую,
И прах чужой отряс от ног;
Отечество и царь и бог
Рождают совесть в нем благую,
И мысль его — мысль россов всех:
«Кому чужой удел корыстен,
То свой конечно ненавистен,
А нам не чтить Россию — грех!
Под хладной северной звездою
Рожденные на белый свет,
Зимою строгою, седою
Лелеяны от юных лет,
Мы презрим роскошь иностранцу;
И даже более себя
Свое отечество любя,
Зря в нем страну обетованну,
Млеко точащую и мед,
На все природы южной неги
Не променяем наши снеги
И наш отечественный лед».
Он видел братий наших греков,
От коих свет заняли мы,
Сих древле мудрых человеков,
А ныне — меркнут их умы.
Зрел галлов, славой восхищенных,
Престольный их роскошный град,
Зрел Рима недорослых чад,
Австрийцев, блеском освещенных,
Забывших горе прусаков,
Надменных, дерзостных британцев,
Сынов отечества гишпанцев
И шумных духом поляков.
Исследовав страны́ другие,
Тебе вверяет вновь свой век,
О мать любезная Россия!
И громко суд такой изрек:
Подобно как Иван Великой
Превыше низких шалашей,
Так росс возносится душей
Превыше царств Европы дикой,
И дивен высотою чувств!
Так вызнал друг наш все народы:
Он видел чудеса природы
И вечны чудеса искусств.
Он зрел Везувия во гневе,
Когда сей злобный исполин,
Горя геенною во чреве,
Восстал природы рушить чин;
Из челюстей воспламененных
На землю реки лил огня,
И дымом тьмил светило дня,
И грады ка́мней раскаленных
Метал от ада в звездну твердь;
От страха трепетало море
И чаяло иссякнуть вскоре;
Пожарами хвалилась Смерть.
Он зрел — гора из волн кипящих
Схолмилась на морском хребте,
Челом коснулась туч висящих,
Шумит в воздушной высоте;
Столп облачный и водный черный
Идет меж неба и земли,
Пловцов страшит еще вдали
Своею тягостью безмерной,
И брызжет страшный дождь вокруг,
И вержет долу водопады;
Он зрел — и толщу сей громады,
Ударив громом, пре́рвал вдруг.
Он зрел — там смертного десница
Изводит — диво для очей! —
Из мрамора живые лица;
Там, в блеске солнечных лучей,
Того зрел вид и зрак небесный,
Кто нас от ада мог спасти,
Зрел славу бога во плоти;
Зрел Фидиев резец чудесный,
Рафа́елеву смелу кисть:
Поглотит время царствы грозны,
Но труд их прейдет в веки поздны,
Не будет времени корысть.
Что зрел он на водах, на суше,
Нельзя пересказать всего;
О други! уготовьте уши,
Послушать есть что у него.
До нового ли вы охочи?
Приход ваш будет не вотще:
Он вести, теплые еще,
Неслыханны у нас в полночи,
Привез из царства новостей.
Придите, вечеря готова,
Он будет предводитель слова,
Беседой усладит гостей.
Но снова речию нескладной
И мыслию стремлюсь к тебе,
О друг мой милый, ненаглядный!
И молвлю нечто о себе:
Во время нашея разлуки
В стихи ударился мой ум,
Я стал слагать их наобум,
И стопы прибирал и звуки,
Попал в рифмующу толпу,
И в дом Словесности российской
Без всякой хитрости витийской
Кой-как пробил себе тропу.
Прошла о мне молва по граду,
И Кротость в царственном венце
Моим бряцаниям в награду
Осклабила свое лице;
И вскоре камение честно
Ко мне сронилося с высот.
Не стою, правда, сих щедрот,
Но стоить их я тщусь нелестно;
За плату не пишу стихов,
Восторг наемника бездушен —
Боюся, совести послушен,
Умножить тем число грехов.
Писать люблю я произвольно;
Велят — и жар во мне потух.
Но полно о стихах! довольно!
Уже я утомил твой слух.
От детства сходствуя сердцами,
Носящи в жилах ту же кровь
И братску пламенну любовь,
Мы можем счесться близнецами
По тем же качествам ума;
И ты (о, как мы в людях дики!)
Не любишь пляшущие лики,
И я скорблю о них весьма.
Веселье светское ничтожно,
Земное всё есть дым и прах;
Небесну жизнь люби неложно.
В душе питая божий страх,
Не бойся силы смертных тленной;
Хотя бы хитрый человек
Народы в сеть свою вовлек,
Ярем бы наложил вселенной,
В звездах поставил бы свой трон,
И он от брения составлен:
Смотри — он смертию раздавлен,
Гнетет его железный сон.
Пусть мир пред Крезами одними
Курит свой жертвенный ливан
И чтит поклонами земными
Богатства блещущий болван;
Но ты, гнушаясь сим развратом,
Цени достоинство равно,
Хоть скрыто рубищем оно,
Хотя преиспещренно златом.
Узрев свой свет в душе твоей,
Взыграет мудрости наука,
Невольно улыбнется Скука
И сбросит облако с бровей.
Хвали делами добродетель;
Птенцам, поверенным тебе,
Будь друг, отец и благодетель,
Всегда подобен сам себе;
В груди гаси рассудком страсти,
Пусть вера в ней горит одна:
Вот щит, вот медная стена
Противу всякия напасти.
В союзе с ближними живи,
Люби людей, люби сердечно,
И знай — с тобою будет вечно
Бог щедрый мира и любви.
Блажен, кто в мире сем, воюя с суетами,
Скучая пышными ничтожества мечтами,
Для отдыха души охотно каждый день
Спешит под смертную, безмолвну, мрачну тень,
К усопшей братии, под ветвия унылы!
Кто любит посещать пустынные могилы,
Между гробами жить, и взвешивать свой прах,
И верой исторгать из сердца смертный страх,
И в смерти почерпать бессмертия дово́ды!
Уже скончался день, и вечер канул в воды,
И перлы по лугам рассыпались в росе;
Нисходит свыше Ночь во всей своей красе,
Вмещающа в себе величество с приятством,
Явилась в небесах со всем ее богатством,
Со всеми строями бесчисленных миров;
Волнисты облака, истканны из паров
Художеством драгим всесильныя десницы,
Порфира у нее, достойная царицы,
Воскрилием своим касается земле;
В подобии венца сверкают на челе,
Как камни честные, слиянные рядами,
Славнейшие из звезд, из славных меж звезда́ми,
И блеском трепетным, как искры, светят в дол.
Воссела с тишиной на черный свой престол
И скипетр от свинца простерла над вселенной.
Живитель сладостный природы утомленной,
На легких крылиях летит врачебный Сон,
Пленяет смертных всех под кроткий свой закон
И подвергает мир своей отрадной власти;
Уснули суеты, и воздремали страсти,
Забылись горести, от слез едва престав,
И крепость немощным вливается в состав.
Безмолвствуют земля, и воздух, и пучина,
Как будто общая приближилась кончина;
Природа кажется движенья лишена,
И всё творение покоит тишина.
Затмились призраки, блестевшие при свете,
И смертного душа, сама с собой в совете,
Избавясь, разрешась от видимого зла,
Пред строгой совестью ценит свои дела,
В доброты собственны вперяет мысль прилежну
И к вечности летит чрез временность мятежну,
Чрез море бурное в незыблемый покой,
Ликует разумом средь родины драгой,
И, сими пользуясь небесными часами,
Вкушает на земле общенье с небесами.
И я ли потерплю вращаться на одре,
Когда мой бодрый дух возносится горе,
К лучам премудрости, светить ему готовым?
О Сон! не возбраняй моим восторгам новым;
Собрав вокруг себя все радостны мечты,
Спустись под низкий кров стенящей Нищеты,
Плач в сердце усыпи, сомкни слезящи вежды,
Отчаянной являй отрадные надежды,
И силы обнови к томительным трудам;
А я ни внешних чувств нечувствию не вдам,
Объемля сердцем мир, объятый тишиною,
Возвыситься потщусь над бренностью земною,
Учиться разуму, отвергнув буйство прочь.
Подруга Мудрости, способствуй мне, о Ночь!
И направляй мои стремления отважны;
Ты Юнгу на гробах вдыхала мысли важны,
Когда, паря умом, сей Мудрости певец
Бессмертию души бессмертный плел венец:
В учении его горит небесный пламень
И силою своей растаивает камень,
Безбожных хладные, жестокие сердца,
И нудит их познать, хвалить, любить Творца.
Учением его согретый, вдохновенный,
Я вслед ему стремлюсь, не в меру дерзновенный,
И ежели, о Ночь! преткнуся на пути,
Ты мрачный свой покров на стыд мой опусти.
Се нива божия, насеянна телами!
Висит над нею тма — и черными крилами
Над спящим множеством наводит страшну тень
И ждет, когда придет ужасный, вечный день,
Который, осияв пещеры мертвых темны,
Затмит сияющи величия наземны.
Здесь взор недремлющий лишь видит ночь одну,
Здесь слух внимающий лишь слышит тишину;
Чуть мраморы сквозь мглу мелькают часты, бледны,
Престолы Смерти злой и знаменья победны,
И все, безмолвствуя, вещают мне мой рок.
По дремлющим древам летает ветерок,
И шорохом листов и веяньем шумливым
Задумчивость зовет к мечтаниям страшливым;
Здесь время с вечностью сошлися на земли
И мир вещественный с духовным сопрягли;
И здесь из недр земных сквозь каменные своды
Я слышу с трепетом священный глас природы:
«Живущий, ты умрешь! Будь в мыслях бодр и строг
И гордости своей сломи высокий рог».
О тления удел! Рушения жилище!
Уму надменному приличное гульби́ще!
Не весь ли шар земный подобится тебе?
Народы без числа вмещает он в себе,
Вмещает вновь и вновь, и дмится непрестанно;
И всё его лице, обширно и пространно,
Корою облеклось из трупов и костей;
Моря его текут по черепам людей,
И грады зиждутся от камений надгробных;
Мы жнем насущный хлеб от персти нам подобных,
И сею перстию земля пресыщена:
Гробами нашими вселенная полна,
И места нет на ней, не бывшего могилой.
Трепещет целый мир пред страшной Смерти силой,
Пред ужасом ее под солнцем торжества.
И солнце в небесах, сей образ божества,
Всесильным предано ее державной воле,
И солнце некогда сорвет она оттоле.
И вы, о светлые, небесные Огни!
Сверкающи сребром в полунощной тени,
От хищности ее и все вы не изъяты;
Но лютая, имев добычи толь богаты,
До времени судьбы оставя горний свод,
Ревнует поражать словесных слабый род,
Над нами истощать свой тул неистощимый.
Падут — и властелин, вселенною служимый,
И самый низкий раб — все брение одно.
Средь хлябей вод морских теряются равно
Безвестные ручьи и громки в мире реки;
Так в смерти равными творятся человеки.
Очами разума во гробы я проник:
Кто нищ, и кто богат; кто мал, и кто велик?
Где гордое чело, где образ величавый,
На коих злат венец покоился со славой,
На коих с трепетом страны и племена
Читали жребий свой на многи времена?
Где прелесть красоты, собор очарований,
К которой каждый миг, на крылиях желаний,
На крылиях любви, с восторгом без конца,
Парили юные, пылающи сердца?
Где сильная рука, которая громами
Сражала смертных в персть, и тысящми и тмами,
И землю облила потоками кровей?
Всё тления корысть! Всё смрад и снедь червей!
О, горестный конец! Вид срамный, достослезный,
И жизни временной, и славы нам любезной!
Для смертных смертию ров пагубы изрыт;
До ада углублен, как самый ад несыт,
Глотает каждый миг бесчисленные жертвы.
Мы зрим, но — буйные — не мним быть сами мертвы,
Как бы со смертию поставили завет;
Но смерть вступает в нас, лишь мы вступаем в свет,
И делит с жизнию все наши дни и годы;
И нужны ли для нас сей истине дово́ды?
Где время прежнее, где каждый прошлый час?
Увы! едва мелькнув, промчались мимо нас
В пространство вечности, для мыслей необъятно,
В бездонной пропасти погрязли невозвратно!
Все прочие летят — еще единый миг,
И я до смертных врат, до вечности достиг,
И мир исчезнет мне со всею красотою,
И солнце будет мрак, и звезды темнотою.
Как гибнет след орла, парящего к звездам,
Громады корабля, текуща по водам,
Змеи, по камени виющейся волнами,
Так жизнь претекшая теряется за нами
И разве в памяти витает в виде сна.
Меж мертвых и живых коль слабая стена!
Коль слабый щит живым от смертного навета!
Быть может, миг один — быть может, многи лета,
Быть может, целый век — и всё то миг один.
Отринуть смерть свою не льстися, Исполин!
Вспять море устреми, сдержи стремленье бури,
И солнцу воспяти катиться по лазури,
Но смерть остановить на день, на час, на миг
Отчайся, суетный! коль рок тебя постиг.
Со свистом окрест нас летают смерти стрелы,
Валятся все и всё — и мы ли будем целы?
Доколе, Смертные! забвение, как тма,
Сокроет страшный час от вашего ума?
Доколе малостям стеснять ваш ум обширный?
Премудрость здесь живет — отсель, как пастырь мирный,
Который, песнию дух скорбный веселя,
Из хижины своей взирает на поля,
Из недра тишины взираю я на битву
И вижу жаркую тщеславия ловитву,
Как суетных людей волнуются толпы́
И рушат истины оплоты и столпы.
Одни другим корысть, гонящи и гонимы,
Как лисы хитростны, как львы неукротимы,
Доколе всех их Смерть, могущий сей ловец,
В железну сеть свою загонит наконец.
Предел сей положен Судьбою вечной, правой:
В богатстве ли плывем, парим ли к небу славой,
Почием ли склонясь под светлый счастья щит,
Вся слава кончится сим словом: «Здесь лежит!»
И всё величие: «Земля отходит в землю!»
Дмитрий Иванович Хвостов родился 19 июля 1757 года в богатой дворянской семье и получил хорошее образование сначала дома, затем в Московском пансионе профессора Литке и в Московском университете. Хвостов служил в военной (Преображенский полк), потом в гражданской службе (в сенате под начальством князя А. А. Вяземского). В 1789 году он оставил службу и уехал в Москву, где женился на А. И. Горчаковой, родной племяннице А. В. Суворова. Суворов покровительствовал своему родственнику; по его ходатайству Хвостов был вновь принят на службу в 1790 году, позднее по просьбе знаменитого полководца был возведен королем Сардинии в графское достоинство. В 1802 году Хвостов снова в отставке и издает в Москве вместе с П. И. Голенищевым-Кутузовым и другими журнал «Друг просвещения». В 1807 году он переселился в Петербург, где жил до самой смерти, успешно продвигаясь по служебной лестнице.
Литературная атмосфера окружала Хвостова еще в доме родителей. В юности он близко познакомился с писателями А. П. Сумароковым, А. Г. Кариным и В. И. Майковым, которые были в родстве с Хвостовыми, и в возрасте 18–20 лет сам стал писать стихи. В рукописной автобиографии он говорит: «Хотя граф Хвостов не скоро принялся за поэзию, но зато был постоянен в ней, ибо всю жизнь свою среди рассеянностей, должностей и многих частных дел он не оставлял беседовать с музами»[149]. До начала 1800-х годов опыты Хвостова были ничуть не ниже литературного уровня его времени и в общем сочувственно воспринимались в литературных кругах. «Любимцем чистых муз, другом верным Аполлона» назвал Хвостова Е. И. Костров[150].
На всем протяжении своей литературной деятельности Хвостов оставался последовательным и убежденным сторонником классицизма. Он переводил «Андромаху» Расина и «Поэтическое искусство» Буало. Идеи Буало Хвостов развивает в послании «О притчах», чтобы восполнить отсутствие раздела о басне в «Поэтическом искусстве».
В 1791 году Хвостов был избран членом Российской академии. В конце 1800-х годов он вошел в дружеский кружок Шишкова — Державина, из которого выросла позднее «Беседа любителей русского слова», и с самого возникновения «Беседы» стал ревностнейшим ее участником. При этом, будучи последовательным классиком, Хвостов отвергал многое в творчестве Шихматова, часто не принимал литературных взглядов Шишкова и Державина.
Притча (басня), понимаемая как канонический жанр нормативной поэтики классицизма, становится излюбленной поэтической формой Хвостова. Его книга «Избранные притчи…» сыграла роковую роль в дальнейшей литературной судьбе поэта. Имя Хвостова как знамя одряхлевшего классицизма и вообще всех архаических явлений литературы стало мишенью насмешек, которыми осыпали его, оттачивая свое остроумие, сменяющие друг друга поколения поэтов.
Неглупый и добродушный по природе, Хвостов стоически переносил эти насмешки. Журналы обычно отвергали его стихи, и он, будучи человеком богатым, печатал их на свой счет. Хвостов трижды выпускал собрания своих сочинений (сам скупая и уничтожая предыдущее издание, чтобы выпустить затем следующее) и издал десятки своих произведений в виде отдельных брошюр.
В 1824 году Карамзин писал о Хвостове И. И. Дмитриеву: «Я смотрю с умилением на графа Хвостова… за его постоянную любовь к стихотворству… Это редко и потому драгоценно в моих глазах… он действует чем-то разительным на мою душу, чем-то теплым и живым. Увижу, услышу, что граф еще пишет стихи, и говорю себе с приятным чувством: „Вот любовь достойная таланта! Он заслуживает иметь его, если и не имеет“»[151].
Бескорыстно влюбленный в поэзию, Хвостов собирал и тщательно сохранял в своем архиве материалы по истории русской литературы. Он приступил к составлению «Словаря русских писателей», но работа не была доведена до конца.
Умер Хвостов в глубокой старости 22 октября 1835 года.
Основные издания сочинений Д. И. Хвостова:
Избранные притчи из лучших сочинителей российскими стихами, СПб., 1802.
Лирические творения графа Хвостова, СПб., 1810.
Послания в стихах графа Дмитрия Хвостова, СПб., 1814. Полное собрание стихотворений графа Хвостова, чч. 1–4, СПб., 1817–1818.
То же, изд. 2-е, чч. 1–5, СПб., 1821–1827.
То же, изд. 3-е, чч. 1–8, СПб., 1818–1834.
Княжнин! ты поприще просторное избрал[152];
Мой друг, исполни то, что тесть твой обещал.
Театра нашего основанное зданье
Усовершенствовать ты приложил старанье.
Красы всеобщие пленяют каждый век,
Коль их постиг, списал великий человек.
Ум, сердце всем даны, — не климат и не реки
Виною, что в стихах столь превосходны греки;
В туманном Лондоне большие есть умы;
Коль дар с наукой в нас, — быть славны можем мы.
Ты сам «Дидоною» Петрополь восхищаешь,
У зрителей своих слез токи извлекаешь,
Огонь постигнул муз в сердечной глубине
И доказал своей примерами стране,
Что скуден хладный ум трагедию составить,
И нужно чувствовать, чтоб чувствовать заставить.
Обязан трагик нам в известные часы
Являть на зрелище высокие красы,
Чтоб действие текло, и были все пружины
Искусно сцеплены огромнейшей машины.
Зря «Ифигению», забыл я, кто Расин.
Перед меня предстал Фетидин в гневе сын;
Увенчанную зреть любовь его желаю,
С ним исступление, с ним горесть разделяю;
Состраждя, купно с ним пускаю тяжкий стон,
Чтоб хитростный Улисс иль сам Агамемнон
Царевну юную не предали на жертву;
Ее, как сродницу, боюсь увидеть мертву.
Искусство ужасать и умилять сердца —
Искусство первое трагедии творца.
Пусть лица в действии законами искусства
Свои врожденные представят нравы, чувства.
Любовь и ненависть по воле к ним вселяй,
Но их природных свойств отнюдь не истребляй;
Ты всё распоряди, чтоб в сладости забвенья
Я зрел событие, не плод воображенья;
Увидеть не хочу нигде страстей твоих,
Себя сокрой, представь героев нам своих.
Представь, Княжнин, себя, чужие зря напасти,
Умей их описать, как собственные страсти[153];
Забудь вселенную, и, взяв криле ума,
Пари без робости, да муза пусть сама
Один твой будет вождь. Стихи всегда прекрасны,
Коль с чувством, нравами писателя согласны.
Искусства красоты — хвала родившим их;
Творца не поведет чужой к бессмертью стих,
И если зрителя мгновенно обольщает,
Восторг и похвалу потомства уменьшает.
Богатый духом муж не ждет чужих подпор,
Его душа ему родит красот собор;
Сраженья в лютый час сын Марса не стремится
Вобану, Гиберту, Полибию учиться;
Не время занимать, чем славится герой.
Он сам распорядит тогда к победе строй.
Природы красоты в душе своей питая,
Расина нежность, дух Корнеля ощущая,
Ты внедри их в себя, будь сладостен, высок;
Их да́ры совместив в души своей поток,
Разлей в творения повсюду изобильно,
Влеки и восхищай ты зрителей насильно,
Забудь Корнеля, дай мне видеть Княжнина,
Пусть будет чувствами душа твоя полна.
Кто хочет славен быть, будь славен сам собою;
Нет двух в одном лице, — так суждено судьбою.
Пусть страсти у людей с начала лет одни,
Расин и Эврипид — одно в различны дни;
Пускай различен век, различны их язы́ки,
Но чувствования у обои́х велики.
В Расине сила, дух, речь плавная в стихах
Была примером бы в блистательных веках.
Воскресни Эврипид, не боле он Расина;
Различен образ их, хотя одна картина.
Как Эврипидовы Расин понятья взял,
Он кисть им дал свою, свой узел завязал;
Он в «Ифигении» боролся с славным греком[154],
Как рыцарь доблестный с великим человеком:
В едином подвиге одной стезей летел,
Не крал его стихи, а превзойти хотел.
Дух подражания к победе поощряет,
Границы иногда в искусстве расширяет.
Будь подражателем не в дробных мелочах, —
В высоком, в нежности и плавности в стихах.
Кто мыслит победить Расина без препоны,
Тот в Пирре опиши гнев страстный Гермионы;
Своей красой пленяй, сам сделайся творец,
Коль хочешь приобресть бессмертия венец.
На Геликоне Тасс с эпической трубою
Необозримое зрит поле пред собою;
Покорствуют ему все части естества,
Все твари, виды все, и сами божества[155];
Желая произвесть огромное творенье,
Он может даровать жизнь, чувство и движенье.
Круг трагика тесней: пускай летит до звезд,—
Он должен сохранять, блюсти единство мест,
Единство в действии, единство в прилепленье,
Чтоб к одному лицу стремилось сожаленье;
И правду строгую себе в предмет избрав,
Он должен представлять героев страсть и нрав.
Французский Эврипид, певец злосчастной Федры,
Проникнул в самые сего искусства недры;
Он смертных срисовал в трагедиях сердца,
В себе вмещая дар писателя-творца[156].
Искусство редкое, великое искусство —
Приятной звучностью склонить, растрогать чувство,
Сокрытой прелестью, пленяющею слух,
Вливаясь внутрь сердец, возвысить сильный дух;
А плавностью стихов сиять, греметь всеместно —
Искусство, одному Расину лишь известно.
Представь, Княжнин, представь ты Мельпомену нам;
Теки без робости в ее чудесный храм.
Пускай дух зависти, враждебный и лукавый,
Лиющий каждый час поэта в грудь отравы,
Творения твои стремится помрачать,—
Великого певца не может огорчать;
Пускай открытым ртом без смысла толки сеет, —
Святая истина торжествовать умеет.
Прадона увенчал в Париже наглый крик;
Прадон теперь забыт, — Расин всегда велик.
Однажды после пира
Ворона унесла остаток малый сыра,
С добычею в губах не медля на кусток
Ореховый присела.
Лисица к сыру подоспела
И лесть, как водится, запела
(Насильно взять нельзя): «Я чаю, голосок
Приятен у тебя и нежен и высок».
Ворона глупая от радости мечтала,
Что Каталани стала[157],
И пасть разинула — упал кусок[158],
Который подхватя, коварная лисица
Сказала напрямки: «Не верь хвале, сестрица.
Ворону хвалит мир,
Когда у ней случится сыр».
Лягушка на́ поле увидела быка,
Влюбилася в его широкие бока.
Такая толщина для ней была угодна,
И мыслит, что она ей так же сродна.
Какой же был успех?
Пыхтела, дулася и лезла вон из кожи.
Лягушка треснула и породила смех.
С моей лягушкой схожи
Дворяне, что живут богато, как князья,
И обнищав, кричат: «Повеселился я!»
Был Эмпедокл мудрец,
Который век искал, огня где образец.
Он у подошвы гор пылающих скитался,
Начало пламени отыскивать пытался,
И наконец
Был у Везувия прикован для напасти.
Одно ли сердце, — ум свои имеет страсти.
Увидя изредка огня текущий блеск,
Мудрец, услыша клокот, треск,
Чрезмерно рад, но Эмпедоклу мало:
Глотая черный дым, знать хочет, где начало.
Природы таинства в углу самих небес
Упрятал далеко Зевес[160]
И любопытство нам оставил.
Кичливый Эмпедокл с сердцов
Сам бросился огня в неизмеримый ров.
Для всех, не исключая Цицерона[161],
Лавровая мила корона.
Про Эмпедокла я осмелюся сказать:
Когда в огонь скакать,
На что и туфли покидать?
Без добродетели нет истинныя славы,
Лишь непорочные и сердце здесь и нравы
Нам могут памятник похвальный созидать.
Скопились некогда средь лета облака,
Не видно солнца боле,
Пустым осталось поле,
Лиет с небес река;
Тогда бежит медведь в берлогу,
Кроты сидят в норах,
А птички на кустах;
Тогда пошел в дорогу
Осел один.
Хотя Осел не умный господин,
Но боль он чувствует, как всякая скотина;
Ослу, как и лисе, холодный дождь
Наносит дрожь.
Стояла на поле, где шел Осел, Рябина;
Осел с приветством к ней: «Голубушка моя!
По милости твоей не буду зябнуть я,
Как епанча, листы твои меня покроют,
Ослу приятну жизнь среди дождя устроят;
Я вижу птички там,—
Так для чего не быть ослам?»
Ослиной головой мотает
И крепко лапами за дерево хватает;
Ползет —
И дерево грызет.
Цепляется ногами,
Но длинными ушами
За ветку зацепив, Осел
Мой сел,
И на Рябине он висел.
Всё стало дело:
Ослино тело
Наверх нейдет
И отпуска с Рябины ждет.
Кой-как Осел спустился,
Но влезть на ма́кушку он снова суетился:
«Коли не удалось мне так разгрызть орех,
Я новым опытом найду успех
И поступлю не так, как прежде;
На легкость я мою в надежде
На дерево скакну», — и вмиг
Ослица прыг,
Летит на дерево с размаху.
Рябина потряслась, — Ослу последний час;
Упал — находит раз;
Теперь ослиного ищите праху!
Два голубя друзьями были;
Не разлучаяся, любили
И ворковать,
И поклевать,
И на ручей слетать
Для утоленья жажды.
Один постарее, другой
Был молодой,
Весну прелестную лишь видел он однажды;
Вдруг захотел гулять и крылья расправлял.
Головкой старичок качая, ворковал:
«Легко ль с тобою мне расстаться!
Скажи, зачем лететь? Здесь тот же солнца свет;
Не скучно ли скитаться
Между опасностей и бед?
Там горькие и воды
И непогоды,
Там злые коршуны — зачинщики войны;
Недавно, слышал я, ворона прокричала,
Напасти предвещала;
Вот лето кончилось, все жатвы собраны,
Зефиров подожди — наперсников весны».
Пустился младший в толк: «И будки и прилавки
Увидеть наши я хочу;
Затем лечу,
Чтоб сверить, как живут французские козявки;
Хочу житье-бытье всех голубей узнать;
Что худо — пренебречь, что лучше — перенять;
Поверь, что ничего не пропущу без справки;
Я молод и в поре,
Хочу полезным быть, голубчиков прославить,
Тебя рассказами от скуки позабавить;
Я голубь, а не крот, — мне стыдно жить в норе».
Пришлося расставаться,
Слезами обливаться;
И младший голубок собрался, полетел,
Куда хотел.
Но вот несчастие: вдруг хлынул дождь рекою,
И новый Кок
Иззяб, измок.
Лишь минула гроза, он на пшеницу скок
И там попал в силки ногою;
Кой-как распутался и потащил с собой
Петличку от силка. С одной
Простясь бедою,
Столкнулся невзначай
Опять с другою:
Пырь коршуну в глаза. Орел на тот случай
За коршуном стал гнаться;
А голубь между тем с уликой беглеца,
Когда два сильные сцепились молодца,
Изволит убираться.
В деревне хочет он на кровлю опускаться.
Ребенок камушек схватил,
Пустил,
Пошла стрела в свою дорогу
И голубю попала прямо в ногу.
Летит домой,
Где друга-старика стыдливо он ласкает,
О путешествиях и рта не разевает[162].
Кубра! ты первая поила[163]
Меня пермесскою водой,
Младое чувство возбудила
Прельщаться греков простотой.
Я на брегу твоем высоком
Всегда спокойным сердцем, оком
Ловил природы красоты;
Не знал кумиров зла, ни мести,
Не зрел рабов коварства, лести,
И собирать хотел цветы.
Хотел, подруги Феба, музы,
По вашим странствовать горам,
Нося прелестные мне узы,
Курить пред вами фимиам,
И воду пить пермесских токов,
Как Ломоносов, Сумароков[164],
Парил я в мыслях на Парнас,
Дерзал стремиться вслед Гомера[165];
Но вдруг представилась Химера,
Исчезла мысль, и дух погас.
Кубры оставя ток прозрачный
Приятных и спокойных вод,
В предел я поселился мрачный,
В превратный пояс непогод,
Где светлый жезл куют морозы,
Весной дышать не могут розы,
И где сердитый царь Борей,
Неистовым свирепством полный,
Далече посылает волны
Губить богатый злак полей.
Кубра, виясь кольцом и ныне,
Спешит мои березки мыть,
Течет торжественно в долине.
Зачем не суждено век жить
Мне там, Кубра, твое где ложе,
Где те, что мне всего дороже[166],
Где я без желчи воду пил,
В восторге радостном и мире
Играл среди весны на лире,
И сладость бытия вкусил.
Хребет свирепого Нептуна
Пловец стремится попирать,
И стре́лу грозную Перуна
Средь бурь дерзает отражать.
Когда смирятся моря бездны,
Весельем дышит брег любезный,
Наскучит смертоносный вал,
К пенатам кормчий возвратится;
Раскаянье в душе родится,
И подвиг славы скучен стал.
В игривых мне волнах являет
Кубра обилие чудес,
И мысль крылатая летает
На свод лазуревый небес.
Далече простираю взгляды:
В эфире плавно мириады
Своей катятся чередой;
Громады гор, вод быстрых бездны,
И смертного труды полезны
Теперь сияют предо мной.
Что протекло, возобновляю
По воле в памяти моей;
С Сократом вместе обитаю
Благотворителем людей.
Дух любопытственный насытить
И созерцанием восхитить —
Источник истинный утех;
На мир раскинуть мысль свободну,
Постигнуть красоту природну —
Веселие превыше всех.
Пускай Кубры прозрачной воды
Мне в сердце радости вольют,
И лет моих преклонных годы
Без огорчений потекут.
Она мила между реками:
Приятно щедрыми судьбами
Я совершаю срок годов.
Я начал здесь играть на лире,
Засну, оконча песнь Темире,
При шуме от ее валов[167].
Министр, герой, певец! блажен, кто духом силен[168];
Планетам таковым заката в мире нет;
Кто дарованием и чувствами обилен,
Без опасения, как вождь светил, течет,
Сияньем землю озаряет, —
Огонь святый не угасает.
Орел, которому земли в пределах тесно,
Являет крепость сил и мужество чудесно;
Среди юдольных стран он селянин небес;
Открыл повсюду путь наперснику Зевес,
Взвился, и высочайши горы
И солнца дом объяли взоры.
Певец! ты лепоту и стройность видел мира[169],
Движение планет в обители эфира,
Где звезды странствуют, бросая свет в ночи,
Где преломленные в дол сыплются лучи;
Ты видел, как орлы парили
И солнце крыльями закрыли.
Приемля дар и кисть, не скрой злодейств картины.
Под игом уз земной нередко страждет шар[170],
Кровь смертного пиют поля, морей пучины,
Наносит властелин бессильному удар.
Глагол небес — молчат законы,
Нередко слышен вопль и стоны.
Священной истины живописуй уставы,
Род смертных покажи среди счастливых дней,
Представь сияние неложной в мире славы,
Любовью дышащих изобрази царей.
Певец! ты был внутри чертога,
Ты видел ангела и бога[171].
Воспламененных лир паря далече струны,
Гремят сквозь цепь веков, как грозные перуны.
Да будет песнь твоя священной правды храм,
Твои стихи — закон народам и царям;
Изобрази красы прелестны,
Представь Петра труды чудесны.
Неутомимого представь орла в полете,
На суше и водах, вверху кремнистых гор,
Который, плавая лучей в горящем свете,
На беспредельный круг бросает быстрый взор,
Оттоле жертвы похищает,
Птенцов лелеет и питает.
Благополучию, забаве
Нигде всемирных громов нет.
Живущий в пышности и славе
Нередко горьки слезы льет,
А Тирсис, сельский обитатель,
Пастушки милой обожатель,
Веселье в розовом венке
На бархатном лужку встречает,
В восторге сладком утверждает:
Оно вот здесь — при ручейке.
На Темзе пышную столицу
Ты, Пушкин, странствуя, видал;
И вкуса Роскоши столицу,
Чудесную Лютецу[172] знал.
Средь вихря радостей пременных
Не мог ты в мыслях восхищенных
Насытить чувствие и взор:
По утру Фидиас прельщает…
А там «Меропа» восхищает…
Или — гремит небесный хор.
Иное Комус прихотливый
Дает великолепный пир,
А после яств слова игривы
И песни сладкострунных лир
Тебя в чертог возносят Феба.
До высоты достигнув неба,
Ты Мерсие, Дюсиса зришь
И с ними Томсона читаешь
Или к Филиде страсть питаешь
И о романах говоришь.
Ты, возвращенный вновь пенатам,
На Волге зришь Пермесский ток,
Грозишь на лире супостатам,
Сулишь россиянам венок.
Секваны, Темзы удаленный,
Средь Норда муз не отчужденный,
На Волге любишь с ними быть,
Где хитрыми они руками
Военны лавры с их цветами
В один венок могли вместить.
Хоть милость Фебову ты носишь,
Но дар умеешь величать,
Творца безделок[173] превозносишь,
Спеша везде его венчать,
И не смущаешься в досаде,
Когда холодных стран в наряде
По-русски видишь Буало,
Как гласных он спешит расставить,
Стеченья грубые бесславить,
Прося, чтоб было всё как скло.
Шумяща быстрыми волнами
Огромный Волга кажет вид,
Она восточных стран дарами
Россию щедро богатит.
Речной играет ветер злобно,
Веселье, труд текут подобно,
Равно в Париже, в Костроме
Несчастие людей терзает,
Но где ж блаженство обитает?
В спокойной совести, в уме.
Имея нежно сердце, чувство,
Хоть пышных видов удален,
Хотя чудесное искусство
Не ловит душу, мысль в плен,
Ты в розах видишь всю природу,
Там светлую встречаешь воду,
Развесисты древа близ рек.
Когда цветы где обретаешь,
Тогда как бабочка летаешь
И их сбираешь целый век.
Давненько Буало твердил, что целый век[174]
Сидеть над рифмами не должен человек;
Я признаюсь, — себя тем часто забавляю,
Что рифмы к разуму, мой друг, приноровляю.
Пускай, водимые враждебною рукой,
Досады спутствуют с забавою такой,
Пусть музы иногда мне самому суровы,
На Пинде нахожу себе веселья новы;
Но более стократ любил бы Геликон,
Когда б не столько строг к певцам был Аполлон.
Сей лучезарный бог искателю здесь славы
Назначил тесный путь и тяжкие уставы;
Он требует, чтоб мысль писателя была,
Как чистый солнца луч, безмрачна и светла;
Чтобы в стихи слова не вкралися напрасно,
И представлялась вещь с природою согласно,
И дар везде сиял, и быстрый огнь певца
Разлившися, зажег читателей сердца;
Чтобы паденье стоп, от смысла неразлучно,
Для слуха нежного гремело плавно, звучно;
Чтобы… но кто сочтет неисчислимость уз?
Кто может угодить разборчивости муз?
Я первый волю их нередко нарушаю,
И воду из Кубры в Кастальский ток мешаю[175]:
То изломаю ямб, то рифму зацеплю,
То ровно пополам стиха не разделю,
То, за отборными гоняяся словами,
Покрою мысль мою густыми облаками;
Однако муз люблю на лире величать,
Люблю писать стихи и отдавать в печать[176].
Строками с рифмами, скажи, кого обижу?
И самому себе от них беды не вижу.
Не станут их хвалить? мне дальней нужды нет;
Их Глазунов продаст, а Дмитриев прочтет.
Когда мои стихи покажутся в столицу,
Не первые пойдут обертывать корицу.
Мне старость грозная тяжелою рукой[177]
Пускай набросила полвека с сединой;
Поверь, что лет моих для музы не убавлю,
И в доказательство я Буало представлю.
В мои года писал стихами Буало,
Шутил затейливо, остро, приятно, зло.
Себя не ставя в ряд певцов, венчанных славой,
Довольно, что стихи считаю я забавой.
Хвала правительству! — на рифмы пошлин нет!
Ничей от них меня не отвратит совет.
Как? может Бабочкин, с поблекшими власами,
Климене докучать свидания часами?
С подагрой, кашлем он к Амуру подлетя,
Пугает иль смешит коварное дитя.
В Петрополе Бичев, явясь из края света,
Сияет на бегу, как новая планета[178],
И вихрем носится, ристанья чин храня;
Он, выю извернув ретивого коня,
Мечтает, что ему завидуют и боги,
Коль бегуна его резвее прочих ноги.
Обжоркин каждый день для всех твердит одно,
Что сытный был обед и вкусное вино;
Изволит завтракать бифстексом и росбифом,
Потом в Милютиных, не справяся с тарифом,
Отколе и когда приходят корабли,
За кажду устрицу бросает два рубли;
Готовясь пировать на свадебном обеде,
Успеет завернуть пить шоколад к Лареде —
Он счастлив, вне себя за лакомым столом;
Он любит перигю, и с стерлядьми знаком;
Глазами жадными все блюды пожирает:
На гуся целит, ест пирог, форель глотает,
Котлетов требует, или заводит речь,
Чем сдобрить винегрет, как вафли должно печь[179],
А после кинется на виноград и сливы,
На дули, яблоки, на сочные оливы;
Там время полдничать, там ужинать пора,
Он упражнен едой до полночи с утра.
Обжоркину жена, и совесть, и рассудок,
Дары и почести — один его желудок.
Шаталов, тот слуга покорный всех вельмож,
Он только рассевать привык повсюду ложь;
В восторге, в радости, при музыкальном громе,
Про вести скажет: «Их я слышал в знатном доме».
Для дел и для забав у всякого свой вкус;
В их выборе отнюдь не налагают уз.
Что Бабочкину здесь, Шаталову возможно,
Тем пользоваться мне зачем, скажи, не должно?
Так, каждый для себя веселье изготовь,
Их забавляет бег, стол, вести и любовь —
Пусть тешатся они в сей жизни шумом, стуком;
Я веселюсь твоим приятным, муза, звуком.
Мне в «Федре» басенки отрадно прочитать;
Люблю переложить на русскую их стать;
Люблю, склоняя слух к Расина скорби, стону,
Принудить у Невы крушиться Гермиону;
Люблю Горация высокой мысли гром
Своим на севере изображать пером;
Но песнопения болезнию не стражду,
И лавров на главу зеленых я не жажду.
Случалось, — несколько текло на свете лет,
Что сам я забывал о том, что был поэт[180];
Не мня, что скудный дар — отечеству заслуга,
Я посещать люблю Парнас в часы досуга.
Надеюсь, — может быть, в числе стихов моих
Внушенный музами один найдется стих;
Быть может, знатоки почтут его хвалами,
Украсят гроб певца приятели цветами,
И с чувством оценят не мыслей красоту,
Не обороты слов, но сердца простоту[181].
Анна Петровна Бунина родилась 7 января 1774 года в селе Урусове, Рижского уезда, Рязанской губернии. Она принадлежала к старинному дворянскому роду, из которого позднее вышел знаменитый писатель И. А. Бунин. Мать ее умерла, когда будущей поэтессе было 14 месяцев. Осиротевшая девочка воспитывалась у теток, а потом у старшей сестры. О своем тяжелом детстве она рассказала в автобиографическом стихотворении, впервые публикуемом в настоящем издании. По свидетельству биографов, ее первые стихотворные опыты относятся к тринадцатилетнему возрасту[182]. Позднее во время поездок в Москву она познакомилась с тамошними литераторами, а в 1802 году, несмотря на сопротивление родных, поселилась в Петербурге и усиленно занялась самообразованием, обучаясь английскому, французскому и немецкому языкам, физике, математике и русской словесности. На учителей Бунина истратила свое небольшое состояние и до конца дней сильно нуждалась. Первым ее учителем был П. И. Соколов, впоследствии секретарь Российской академии. Вся последующая творческая деятельность Буниной была затем связана с Российской академией и «Беседой любителей русского слова».
Начало литературной деятельности Буниной связано с традициями классицизма. В 1808 году она выпускает облегченное изложение труда аббата Батте, одного из крупнейших поздних теоретиков этого направления[183], позднее переводит и первую песнь знаменитого трактата Буало «Поэтическое искусство». Перевод этот был сочувственно встречен критикой и оценен выше, чем аналогичная работа Д. И. Хвостова[184]. В 1821 году Бунина опубликовала полный перевод Буало.
Характерное для классицизма мировосприятие отличает и многие оригинальные произведения Буниной.
В то же время в ряде стихотворений Бунина обнаруживает глубину, напряженность и драматизм лирических переживаний, острое и трагическое восприятие мира, характерные для романтизма, что также обусловило высокую оценку современниками ее творчества.
С 1806 года произведения ее начинают появляться в журналах. Откликнулась Бунина в своих стихах на события Отечественной войны 1812 года. Ее всегдашний покровитель А. С. Шишков с помощью М. И. Кутузова, высоко ценившего творчество поэтессы, выхлопотал Буниной у царя пенсион в две тысячи рублей ежегодно.
В 1811 году при учреждении «Беседы любителей русского слова» Бунина была избрана ее почетным членом.
В 1815 году поэтесса опасно заболела: у нее начался рак груди. 29 июля она уехала в Англию для лечения. Отъезд Буниной стал заметным событием в литературной жизни Петербурга. О нем поместил подробное сообщение в «Российском музеуме» князь Шаликов. В «Сыне отечества» появились стихотворения, посвященные отъезжающей поэтессе[185].
Брат Буниной по случаю ее отъезда написал в подражание ее поэме «Фаэтон» шуточную поэму «в трех песнях» под названием «Путешествие российской Сафы к британским берегам»[186].
В Англии Бунина провела два года, все время очень нуждаясь. А. С. Шишков всячески помогал ей и, наконец, выхлопотал у царя четыре тысячи рублей, которые тут же и были высланы поэтессе[187].
Биографы сообщают, что Бунина очень тяготилась денежными подарками высочайших особ за поднесенные им сочинения. Эти подарки ставили ее в неловкое положение.
В 1817 году Бунина вернулась в Россию. Болезнь ее продолжала прогрессировать, и все способы лечения оказались тщетными. В последние годы жизни она не могла даже лежать, и дни и ночи проводила на коленях, продолжая в этом положении работать. Часто переезжая с места на место, Бунина жила то у одних, то у других родственников. В 1826 и 1827 годах она ездила на Кавказские воды. Отсюда, из Горячеводска, она пишет Шишкову об окончании работы над переводом с английского духовных бесед оратора и проповедника Блера. После долгих цензурных мытарств книга, разрешенная к печати в апреле 1828 года, вышла только в июне 1829, и содержала вместо обещанных девятнадцати глав лишь семнадцать[188].
«Со смертного и страдальческого одра» надписала Бунина Российской академии дарственный экземпляр последней своей книги[189].Спустя несколько месяцев после ее выхода, 4 декабря 1829 года, Бунина скончалась в селе Денисовке Рязанской губернии.
Основные издания сочинений А. П. Буниной:
Неопытная Муза, чч. 1–2, СПб., 1809–1812.
Сельские вечера, СПб., 1811.
Собрание стихотворений Анны Буниной, чч. 1–3, СПб., 1819–1821.
Светлое море
С небом слилось,
С тихостью волны
Плещут на брег,
Кроткие зыби
Чуть-чуть дрожат.
Солнце погасло,
Месяца нет,
Заревом алым
Запад блестит,
Птицы на гнездах,
В кущах стада.
Всё вдруг умолкло,
Все по местам.
В комнате тихо,
Шороху нет;
Дети прижались
Скромно в углах.
Лина коснулась
Арфы струнам:
Арфа златая
Глас издала;
Звуки согласны
С Линой поют.
Розовым пламем
Светит камин;
Скачет по углям
Ясный огонь;
Дым темно-серый
Вьется столбом.
Пламень лютейший
Душу палит;
Сердце томится,
Высохло всё:
Яд протекает
В жилах моих.
Слезы иссякли
В мутных очах,
Вздохи престали
Грудь воздымать,
Речь замирает
В хладных устах!
Море, взволнуйся!
Гробом мне будь!
Арфа златая,
Громом ударь!
Пламень, разлейся,
Бедну сожги!
Гавриилу Романовичу Державину, в его деревню Званку
Блеснул на западе румяный царь природы,
Скатился в океан, и загорелись воды.
Почий от подвигов! усни, сокрывшись в понт!
Усни и не мешай мечтам ко мне спуститься,
Пусть юная Аврора веселится,
Рисуя перстом горизонт,
И к утру свежие готовит розы;
Пусть ночь, сей добрый чародей,
Рассыпав мак, отрет несчастных слезы,
Тогда отдамся я мечте своей.
Облекши истину призра́ком ложным,
На рок вериги наложу;
Со счастием союз свяжу,
Блаженством упиясь возможным.
Иль вырвавшись из стен пустынных,
В беседы преселюсь великих, мудрых, сильных.
Усни, царь дня! тот путь, который описал,
Велик и многотруден.
Откуда яркий луч с высот ко мне сверкнул,
Как молния, по облакам скользнул?
Померк земной огонь… о! сколь он слаб и скуден!
Средь сумраков блестит,
При свете угасает!
Чьих лир согласный звук во слух мой ударяет?
Бессмертных ли харит
Отверзлись мне селенья?
Сколь дивные явленья!
Там ночь в окрестностях, а здесь восток
Лучом весення утра
Златит Кастальский ток.
Вдали, из перламутра,
Сквозь пальмовы древа я вижу храм,
А там,
Средь миртовых кустов, склоненных над водою,
Почтенный муж с открытой головою
На мягких лилиях сидит,
В очах его небесный огнь горит;
Чело, как утро ясно,
С устами и с душей согласно,
На коем возложен из лавр венец;
У ног стоит златая лира;
Коснулся и воспел причину мира;
Воспел, и заблистал в творениях Творец.
Как свет во все концы вселенной проникает,
В пещерах мраки разгоняет,
Так глас его, во всех промчавшися местах,
Мгновенно облетел пространно царство!
Согнулось злобное коварство,
Молчит неверие безбожника в устах,
И суемудрие не зрит опоры;
Предстала истина невежеству пред взоры:
Велик, — гласит она, — велик в твореньях бог!
Умолк певец… души его восторг
Прервал согласно песнопение;
Но в сердце у меня осталось впечатленье,
Которого ничто изгладить не могло.
Как образ, проходя сквозь чистое стекло,
Единой на пути черты не потеряет, —
Так верно истина себя являет,
Исшед устами мудреца:
Всегда равно ясна, всегда умильна,
Всегда дово́дами обильна,
Всегда равно влечет сердца.
Певец отер слезу, коснулся вновь перстами,
Ударил в струны, загремел,
И сладкозвучными словами
Земных богов воспел!
Он пел великую из смертных на престоле,
Ее победы в бранном поле,
Союз с премудростью, любовь к благим делам,
Награду ревностным трудам,
И, лиру окропя слезою благодарной,
Во мзду щедроте излиянной,
Вдруг вновь умолк, восторгом упоен,
Но глас его в цепи времен
Бессмертную делами
Блюдет бессмертными стихами.
Спустились грации, переменили строй,
Смягчился гром под гибкою рукой,
И сельские послышались напевы,
На звуки их стеклися девы.
Как легкий ветерок,
Порхая чрез поля с цветочка на цветок,
Кружи́тся, ре́звится, до облак извиваясь, —
Так девы юные, сомкнувшись в хоровод,
Порхали по холмам у тока чистых вод,
Стопами легкими едва земле касаясь,
То в горы скачучи, то с гор.
Певец веселый бросил взор.
(И мудрым нравится невинная забава.)
Стройна, приятна, величава,
В одежде тонкой изо льна,
Без перл, без пурпура, без злата,
Красою собственной богата
Явилася жена;
В очах певца под пальмой стала,
Умильный взгляд к нему кидала,
Вия из мирт венок.
Звук лиры под рукой вдруг начал изменяться,
То медлить, то сливаться;
Певец стал тише петь и наконец умолк.
Пришелица простерла руки,
И миртовый венок за сельских песней звуки
Едва свила,
Ему с улыбкой подала;
Все девы в тот же миг во длани заплескали.
«Где я?..» —
От изумления к восторгу преходя,
Спросила я у тех, которы тут стояли.
«На Званке ты!» — ответы раздались.
Постой, мечта! продлись!..
Хоть час один!.. но ах! сокрылося виденье,
Оставя в скуку мне одно уединенье.
Его высокопревосходительству милостивому государю Николаю Семеновичу Мордвинову в знак глубочайшего почтения и преданности посвящает сочинительница
Бегущи звезды в понт
Гоня от солнечного взора,
Уже дщерь Солнцева, румяная Аврора
Устлала розами восточный горизонт;
Уже явилася стояща пред вратами,
Уже их алыми коснулася перстами
И, убелив сребро отливом багреца,
Отверзла к шествию отца
Уже и призраки рассеялись окружны,
И мрак за мраком отлетали прочь,
И ризу совлекла с природы ночь.
Уже часы досужны
Ретивых Солнцевых, от сна воззвав, коней
Впрягли в блестящу колесницу.
Уже природы гул, хор птиц и рев зверей
Дрожали в воздухе, приветствуя денницу,
И всхода Солнечна желанный миг настал.
Узря упорство Фаэтона,
Феб болей слов не расточал.
Кому в желаниях и гибель не препона,
Пред тем слова напрасный звук!
Слепцу что живопись искусных рук,
То речь мудрейшая глупцам самонадежным!
Итак, не вновь грозить паденьем неизбежным,
Не с воли совратить,
Но править научить
Предпринял Феб отвергшего советы,
И как достигнуть меты,
В четы́рех объяснил ему законах тех:
«Не опускайся вниз, — и не взносися вверх,
Держись средины;
Не ослабляй бразды на миг единый;
И оком бодрственным гляди всегда вперед!
Науке сей, мой сын, других законов нет».
Поклялся юноша ученью быть покорным;
А Феб, стеня, тоскуя и грустя,
На гибель снаряжать тут стал свое дитя.
Сперва составом он, огню противоборным,
Уста его и очи оросил;
Потом лучи на темя возложил;
Потом, с рамен своих совлекши червленицу,
Одел его хламидой сей;
Потом воссесть велел на колесницу,
Дал вожжи и коней;
Потом, терзаяся, рыдая,
Вздох вздохом заглушая
И отвратя лице, сказал ему: «Ступай!»
О муза! подкрепи, дай твердость слогу
С земного пренестись в небесный край
И с юношей вступить в эфирную дорогу!
Воздушный путь мне вовсе нов!
С каких начну я слов?
Каким себя обогащу примером?
Ни с Гарнеренем мне, ни с славным Монгольфьером
По воздуху в свой век проплыть не удалось;
А быль рассказывать неловко на авось.
Неспорно, — всяких в мире много:
Иной, судя не слишком строго,
Таких чудес наскажет вам,
Что вянут слушателей уши!
Вот там-то, по его словам,
Киты не сходят с суши;
А там на дне морском
Живут по году водолазы!
Другой, прослыть бояся чудаком,
От сей воздержится проказы,
Но вас самих он проведет
И в дураки введет.
В Париже, в Лондоне, в Китае, в Геркулане —
Везде, вам скажет, был
И пользу приносил.
У турок, при султане
Два года жил,
Ведя расход без сметы.
Китайцам он давал к правлению советы;
Британцев научил торги водить,
Француженок наряды шить,
Быть тонкими евреев.
У готфов, скифов и халдеев —
Везде он побывал,
Всё опытом узнал.
Опишет все вам тропки,
Куда стопы его неробки
В который занесли и день, и час.
Такой вы слушая рассказ,
Вот, мыслите, мудрец меж мудрецами!
А он те земли, вам которы описал,
С учителем по карте пробежал.
Но я, чтоб наравне не стать между лжецами,
Ни легковерия других не уловить,
Читателя хочу заране предварить,
В воздушном что пути, без всякого обману,
Преданий древних я держаться только стану.
«О радость! о восторг!
Счастливый Фаэтон конями правит,
Которыми лишь мог
Единый править бог!
Счастливый Фаэтон навек себя прославит!
Счастливый Фаэтон в лучах!
Во образе светила!
Вселенна перед ним колена преклонила!
Счастливый Фаэтон явился в небесах
И примет за труды бессмертия награды!» —
Так мнил Клименин сын, бросая окрест взор,
Когда стоял он у преграды,
Котора от небес делила Солнцев двор.
Гордящийся Иос тяжелой гривой,
Волнами падающей вниз;
Флегон ретивый,
Белейший снега Пироис,
Эфон высоковыйный —
Четыре Солнцевы коня,
С горящими очми от внутрення огня,
Еще держимые, стремились в путь эфирный.
Как мечется на добычь лев,
И мощный, и несытый,
Пуская страшный рев,—
Так кони Солнцевы, взнося к грудям копыты,
Биют решетку врат,
На месте прядая в порыве к бегу яром.
Хребты их с рьяности дрожат;
Главы дымятся паром;
Звенят бразды сребром;
Грызомы удила в кольцо биют кольцом;
И воздух, зыбляся от ржаний голосистых,
Разносит их в странах эфира чистых,
Чтоб Солнца предварить приход.
Часы, у сих стоящие ворот,
Отверзли их в наставше время.
Тут кони, радуясь, что болей нет преград,
Быстрее ветра в путь летят;
Но легким ощутя везомо бремя
И направление не то вожжей,
Прямой бросая путь, по прихоти своей
В пространства мечутся небес необозримы.
Клименин сын, во все страны носимый,
Восчувствовал смертельный страх.
Хотя бразды держал в руках,
Но правил он коньми без всякого устава.
Не ведая их нрава,—
Который поводлив, ретивей иль смелей,
Огнист иль с норовом, пужливой ли породы,
Он будто с умысла и к пагубе своей
Строптивым более дает еще свободы,
Послушных осаждает взад.
Тогда-то в них настал вдруг беспорядок общий!
Тогда-то Фаэтон и дару стал не рад!
Тогда-то, изнуря свои он силы тощи,
За гордость сам себя стократно клял:
Почто Меропсовым быть сыном возгнушался,
При взорах матери спокойно не остался,
Почто труды не по себе подъял!
Тем меней Фаэтон являл в себе искусства,
Чем ближе быть опасность мнил!
И силы малились от конского в нем буйства,
И буйство их росло с его потерей сил!
Несчастный! думаешь, твой страх достиг предела!
Длань рока на тебе вполне отяготела,
И ужас встал на верхнюю черту!
Ах, нет! пожди еще! лютейшую тревогу
За дерзки замыслы ты встретишь попремногу,
Чтоб сведать гордости тщету.
Хранящий Фаэтон отцово наставленье
Еще из рук не выпускал вожжей
И тем хоть вмале бег обуздывал коней;
Но вдруг незапно приключенье,
Господство юноши, для новых мук,
Исхитило из рук.
Известно, — по пути,
Где Солнцу каждый день назначено идти,
Рассеяны пречудны знаки,
Которые у нас зовутся зодияки
И ставятся везде во всех календарях.
Столь их уродливы личины,
Что, может, робкого и от печатных страх
Возьмет не без причины;
Но в небе там,
Хотя и все они пригвождены к местам,
Однако живы все, — глядят и шевелятся.
Ну как чудовищей таких не испужаться,
Кто даже был бы и храбрец!
А бедный Фаэтон, к несчастью, из трусливых.
Как! скажете вы мне, — толь храбрый молодец,
Что к славе в помыслах ревнивых
Цветущего себя не пощадил
И век свой на заре скосил;
Что розе мартовской подобен был красою
И жизни краткостью сравнялся с тою,—
Толь храбрый молодец за труса выдан здесь!
Где слыхана такая смесь!
Не спорь, читатель мой; а паче
Ты храбрость с дерзостью не числи за одно!
Наглец при маленькой сам струсит неудаче;
Не кончить — начинать ему лишь суждено.
Кто храбрость истинну имеет,
Тот, дела не начав, робеет;
Медлительно берет со всех его сторон:
«Не лучше ль отложить?» — смиренно мыслит он.
Когда же начато… О! зрелище преславно!
Что часть он божества, — тогда-то будет явно!
Тогда-то он в себе дух творческий явит,
И дар бесценный сей творца не постыдит!
Но время к повести, оконча споры скушны.
Незапно путник наш воздушный
Увидел в зоне знак,—
Который именно? с какой страны? и как?
Предание смолчало;
Стрелец ли, Дева ли, иное ль было что?
Никто не говорит про то;
Но что-то юношу смертельно испугало.
С испуга он как мертвый охладел,
Стал бледен, обомлел:
Не движется в нем кровь, не бьются жилы;
Ни духа жизненна, ни сердца нет;
Померк во взорах свет,
Иссякли все душевны силы,
И вожжи выпали из рук.
Прощай бессмертие и трубный славы звук!
Досада, мщенье — всё забылось,
Всё страхом усмирилось,
Чтоб страх явить сей в полноте.
Лишь ярость приросла коней безмерно.
Почуя вожжи на хребте
(Свободы средство вожделенно),
Как бурный понт,
От века прущий в гору,
Едва постижну взору,
Кипит от гнева на оплот
И утекает вспять без силы;
Но вдруг, сквозь зе́мные прорвавшись жилы,
Несется в дол, — крутит, ревет,
И гору, с треском что упала,
С собой несет, —
Так и они, познав, что боле власти нет,
Котора ими управляла,
Несутся в небеса, без цели, наугад:
Вертят кругом, вперед и взад,
Цепляют звезды неподвижны,
На тучи спрядывают нижны,
И Фаэтона, в казнь вины,
Как вихри мча коловращают.
Лежащи к полюсам страны
Впервый зной Солнца ощущают;
Впервые тех морей окованна вода
Восстала изо льда,
Впервые сребряным хребтом блеснула,
В скалы бесплодные волной плеснула,
Но, в хладных ощутя вдруг недрах жар,
По часе бытия, изникла в пар.
Снеслись в бугры погибши рыбы.
Упали с шумом снежны глыбы,
Что, горни кроя вышины,
Копилися в слоях от сотворенья мира,
И тех числом лет бытности равны.
Расчистилась вся твердь до самого Эфира,
Не стало облаков, ни туч,
Чтоб Солнца заслонить палящий луч:
Рождаясь, влага иссыхала.
То пламя тонкое, что воздух разожгло,
Багровым заревом на землю налегло,
И огненную пещь земля собой являла.
Под градусом одним юг, запад, норд теперь.
Камчатский и лапландский зверь
От жара в первый раз сокрылся в норы, —
Сокрывшись в них вотще!
Но то ль еще? —
Дымящиясь помалу горы
В единый запылали час.
Пылает Тавр, Кавказ, Готард, Хитера, Осса,
Родопа, Апеннин, Атлант, Рифей, Эльфоса,
Протяжный Пиреней, о двух холмах Парнас…
Сия последняя всех прежде запылала,
Всех прежде жертвою пожара стала,
Затем, что с низа до верхов
Была завалена стихами,
И что (будь сказано меж нами),
В соборе том стихов
Иные были суховаты, —
Сухие же скорей зажгутся и стихи!
Итак, Парнас, подтопкою богатый,
За наши вмиг сгорел грехи!
Но то ль еще?.. горят с посевом нивы,
Герцинский лес пылает горделивый,
Все рощи, все луга горят;
Все реки в берегах кипят.
Кипит Дуэро, Днепр, Рейн, Эльба, Темза, Сена,
И Прут, Великому грозила где премена,
И Тибр, где Рима вознеслась глава;
И трон незыблемый обтекшая Нева,
И Таг, златой песок влекущий;
Кипит Фазис, отколь руно унес Язон;
России ратников дающий Дон;
Кипит Эвфрат, Родан, По, Нил, Дунай цветущий;
Кипит Алфей,
Ристаньем древле знаменитый,
И Ганг, куда, победами несытый,
Достиг надменный из царей;
И хладная вода вскипает темной Волги.
Все реки, все моря кипят.
Но только ль бед земле грозят?
Пылают грады многи:
Везде пожар отсвечивал в пожар.
Истнились навсегда те памятники пышны,
Художника где был проявлен дар;
Лишь громы слышны
От бедственна паденья их,
Лишь пепл остался нам от них.
Горит виновная Ливийская столица,—
Цвет черный от паров
Налег на все арабски лица,
В правдиву казнь грехов,
Содеянных одним из их породы.
Из рода в роды
Преходит казнь та и поднесь,
Хотя чужда арапам ныне спесь,
И стали черными вдруг полны без пощады
Премноги грады.
Пожары множились, и множилась напасть!
Горящая земля была готова пасть;
Хаосом ей погибель угрожала!
Но вдруг из недр растерзанных ее
Цибела вверх главу мертвелую подъяла,
И стала так молить богов царя:
«Почто, о Дий! толико я страдаю!
Воззри! в единый вся иссохла день,
Как вставшая из гроба тень!
Иссякли все сосцы, чем тварь твою питаю!
Толь бедственная смерть, о Дий! почто?..»
Рекла, и в землю вновь вступила.
Еще бы говорила,
Но сил едва ей стало и на то:
Густой клубами дым препятствовал дыханью,
И угли на главу бросал пожар.
Дий, вняв не раздражась богини сей роптанью,
«Толико-то, — изрек, — земной ничтожен шар,
И смертных радости толико-то мятежны!
Как тают от огня пылинки малы снежны,
Так прочны блага их единым гибнут днем!
Безумство одного бывает в гибель всем!» —
Умолк, — и в думу погрузясь немногу,
К громодержавному отшел чертогу,
Троеконечный там перун подъял,
Вознес всемощну с ним десницу,
Поверг на дерзкого возницу —
И Фаэтон с небес упал.
Читая баснь паденья знаменита,
Улыбкой оживил ты лица всех гостей,
И честь того прешла к стране пиита.
Во мзду заслуги сей
Я лавры, сжатые тобою,
Себе надменно не присвою.
Когда б не ты ее читал,
Быть может, Фаэтон вторично бы упал.
Хвала тебе, сон мертвых крепкий!
Лобзанью уст хвала твоих!
Ты прочный мир несешь на них,
Путь жизни изглаждаешь терпкий,
Сушишь горячих токи слез;
Ты пристань бурею носимых,
Предел мятущих душу грез;
Ты врач от язв неисцелимых;
Сынов ты счастья ложный страх:
Зло, в их рожденное умах.
Хвала твоей всемощной длани!
Она связует месть врагов,
Ведет гонимого под кров,
Вселяет тишину средь брани;
Коснется слабого очей, —
И зев не страшен крокодила,
Ни остро лезвее мечей,
Ни мощна власти грозной сила;
Ни скудость, ни враги, ни труд
В могиле спящих не гнетут.
Хвала в тебе целебну хладу!
Он гасит пламень, жгущий кровь.
Берет из сердца вон любовь,
Кладет конец ее злу яду!
Втечет — и жалость отбежит;
Не нужны чада, братья, други;
Ни их жестокость не крушит,
Ни их напасти, ни недуги:
Заботы ль им, иль дальний путь —
Не ляжет камнем скорбь на грудь.
Пусть к мертвым мещут взор угрюмый,
Пусть гордо их проходят прах,
Неся презренье на устах;
Пусть память их сотрут из думы,
Киченьем нежность воздадут,
Скрепят сердца неблагодарны,
В суровстве — тигров превзойдут,
В бесчувствии — металлы хладны,—
Не нанесут удара им:
Их крепок сон, неколебим.
Тебя ль, о скорбных друг! со славой,
Со властию, с богатств красой,
Тебя ль со звуком слов, с мечтой
Поставит в ряд рассудок здравый?
Нет, нет! не слава мой кумир!
Я к ней не припаду с обетом.
Не плески рук — твой прочный мир
Мольбы я избрала предметом.
Как ветры развевают дым,
Так зло полетом ты своим.
Когда друзья неблагодарны,
Презрев законы правоты,
Сбирая чужды клеветы,
Хулы о нас гласят коварны,—
Ужели звучны плески рук
Глубоки уврачуют раны?
Ужели славы скудный звук
Прольет нам в сердце мир попранный?
Нет! яд сей жгущ, неугасим!
Он стихнет под жезлом твоим.
Боже благости и правды!
Боже! вездесущий, сый!
Страждет рук твоих созданье!
Боже! что коснишь? воззри!..
Ад в душе моей гнездится,
Этна ссохшу грудь палит;
Жадный змий, виясь вкруг сердца,
Кровь кипучую сосет.
Тщетно слабыми перстами
Рву чудовище… нет сил.
Яд его протек по жилам:
Боже мира! запрети!
Где целенье изнемогшей?
Где отрада? где покой?
Нет! не льсти себя мечтою!
Ток целения иссяк,
Капли нет одной прохладной,
Тощи оросить уста!
В огнь дыханье претворилось,
В остру стрелу каждый вздох;
Все глубоки вскрылись язвы, —
Боль их ум во мне мрачит.
Где ты смерть? — Изнемогаю…
Дом, как тартар, стал постыл!
Мне ль ты, солнце, улыбнулось?
Мне ль сулишь отраду, май?
Травка! для меня ль ты стелешь
Благовонный свой ковер?
Может быть, мне там и лучше…
Побежим под сень древес.
Сколь всё в мире велелепно!
Сколь несчетных в нем красот!
Боже, боже вездесущий!
К смертным ты колико благ!
Но в груди огонь не гаснет;
Сердце тот же змий сосет,
Тот же яд течет по жилам:
Ад мой там, где я ступлю.
Нет врача омыть мне раны,
Нет руки стереть слезы,
Нет устен для утешенья,
Персей нет, приникнуть где;
Все странятся, убегают:
Я одна… О, горе мне!
Что, как тень из гроба вставша,
Старец бродит здесь за мной?
Ветр власы его взвевает,
Белые, как первый снег!
По его ланитам впалым,
Из померкнувших очей,
Чрез глубокие морщины
Токи слезные текут;
И простря дрожащи длани,
Следуя за мной везде,
Он запекшимись устами
Жизни просит для себя.
На́ копейку, старец! скройся!
Вид страдальца мне постыл.
«Боже щедрый! благодатный! —
Он трикратно возгласил,—
Ниспошли свою ей благость,
Все мольбы ее внемли!»
Старец! ты хулы изрыгнул!
Трепещи! ударит гром…
Что изрек, увы! безумный?
Небо оскорбить дерзнул!
Бог отверг меня, несчастну!
Око совратил с меня;
Не щедроты и не благость —
Тяготеет зло на мне.
Тщетно веете, зефиры!
Тщетно, соловей, поешь!
Тщетно с запада златого,
Солнце! мещешь кроткий луч
И, Петрополь позлащая,
Всю природу веселишь!
Чужды для меня веселья!
Не делю я с вами их!
Солнце не ко мне сияет,—
Я не дочь природы сей.
Свежий ветр с Невы вдруг дунул:
Побежим! он прохладит.
Дай мне челн, угрюмый кормчий!
К ветрам в лик свой путь направь.
Воды! хлыньте дружно с моря!
Вздуйтесь синие бугры!
Зыбь на зыби налегая,
Захлестни отважный челн!
Прохлади мне грудь иссохшу,
Жгучий огнь ее залей.
Туча! упади громами!
Хлябь! разверзись — поглоти…
Но всё тихо, всё спокойно:
Ветр на ветвиях уснул,
Море гладко, как зерцало;
Чуть рябят в Неве струи;
Нет на небе туч свирепых;
Облак легких даже нет,
И по синей, чистой тверди
Месяц с важностью течет.
Хоть бедность не порок
Для тех, в ком есть умок,
Однако всяк ее стыдится
И с ней как бы с грехом таится.
К иному загляни в обеденный часок:
Забившись в уголок,
Он кушает коренье:
В горшочке лебеда,
В стаканчике вода.
Спроси зачем? — «Так, братец! для спасенья!
Пощусь! — сегодня середа!»
Иной вину сухояденья
На поваров свалит;
Другой тебе: «Я малым сыт!»
У третьего: «Желудок не варит!
Мне доктор прописал диету».
Никто без хитрости и без затей
Не скажет попросту: «Копейки дома нету!»
Привычки странной сей
Между людей
Мы знаем все начало!
Так будет и бывало,
Что всяк таит свою суму.
Итак, прошу не погневиться!
Ну, ежели и тот стыдится,
Что кушать нечего ему,
Кто вправду голодом томится,
То как же я подложной нищетой
Родителей моих ославлю в позднем роде?
Не ведали они напасти той,
Но жили по дворянской моде!
Палаты с флигельми в наследственном селе;
Вкруг сада каменна ограда:
В одном угле
Качели — детская привада,
В другом различны теремки,
Из дерева грибки,
И многие затеи;
Лимоны, персики, тюльпаны и лилеи
В горшочках и в грунту,
С плодом и на цвету,
У батюшки мово считали как крапиву!
Орехи кедровы, миндаль, —
Ну, словом, всё свое! Ни даже черносливу
Купить не посылали вдаль
На зимню трату!
Всё в садике росло, хотя не по клима́ту.
(Губерния Рязань, Ряжск город был уезд.)
Груш, яблок… точно в небе звезд!
И все как в сахаре наливны;
И даже патока своя,
Затем что были пчелы —
Что день, то два иль три роя!
А люди-то бегут и принимают в полы!
Голубушки! Как бы теперь на них,
Гляжу на пчелок сих!
Летит красавица! вся словно золотая!
Тащит в двух задних лапках мед;
То липочку, то розу пососет,
Передней лапочкой из ротика возьмет
Да в заднюю передает.
Подчас их цела стая,
И каждая поет!
А я, поставя уши рядом с веткой,
Учусь у них жужжать,
И, мысля подражать,
Клохчу наседкой!
Сама же думаю: точь-в-точь переняла.
Ребенок я была!
Однако детская мне в пользу шалость эта:
От пчелок я и в поздни лета
Навыкла песнью труд мой услаждать,
При песнях работа́ть,
За песнью горе забывать.
Однажды, помню я, сорвать цветок хотела,
Под листиком таясь пчела сидела:
Она меня в пальчишко чок!
Как дура я завыла…
Уж мамушка землей лечила,
Да сунула коврижки мне кусок.
В ребенке не велик умишка:
И горе, и болезнь — всё вылечит коврижка!
Умом я и поднесь не очень подросла:
Прилично ль, столько наврала,
От главной удаляся цели!
Простите! — на беду
Некстати пчелки налетели!
Теперь же вас назад сведу
На прежнюю беседу!
Отцу мому и деду,
И прадеду, и всей родне
Не как теперя мне,
По божеской всемощной воле
Назначено в обильи жить!
Себя, гостей и слуг кормить
Довольно было хлеба в поле.
Три брата у меня, сестра́ми самтретья, —
И всем меньшая я.
Мной матушка скончалась;
Зато всех хуже я считалась.
Дурнушкою меня прозвали!
Мой батюшка в печали
Нас роздал всех родным.
Сестрам моим большим
Не жизнь была, — приволье!
А я, как будто на застолье[190],
В различных девяти домах,
Различны принимая нравы,
Не ведая забавы,
Взросла в слезах,
Ведома роком неминучим
По терниям колючим.
Наскучил мне и белый свет!
Достигша совершенных лет,
Наследственну взяла от братьев долю,
Чтоб жить в свою мне волю.
Тут музы мне простерли руки!
Душою полюбя науки,
Лечу в Петров я град!
Заместо молодцов и франтов,
Зову к себе педантов,
На их себя состроя лад.
Но ах! Науки здесь сребролюбивы!
Мой малый кошелек стал пуст!
За каждый перио́д игривый
За каждое движенье уст,
За логические фразы,
Физически проказы,
За хлеб мой и за дом
Платя наличным серебром,
Я тотчас оскудела, —
И с горем пополам те песни пела,
Которые пришли по вкусу вам.
Вот исповедь моим грехам!
Остались у меня воздушные накосы,
Но были б ноги босы,
Когда б не добрый наш монарх,
Подобье солнца лучезарна,
Что в тонких нисходя лучах,
От былья до зерна песчана,
От мошки до слона
Вливает жизненные силы!
Так им мне сила вновь дана;
И музы вновь меня ласкают милы!
Отпирайтеся, кленовые!
Дружно настежь отворяйтеся
Вы, ворота Веил-Брукские!
Пропустите красну девицу
Подышать текучим воздухом!
Душно ей здесь взаперти сидеть,
За четыремя оградами,
За четыремя воротами!
Что за первыми воротами
Хмель к жердинкам прививается;
За вторыми за воротами
Ярая пшеничка стелется;
Что за третьими воротами
Круторогая коровушка
На пуховой травке нежится,
С резвым маленьким теленочком;
За четвертыми воротами
Стоит терем на пригорочке,
Бурным ветрам как игрушечка!
Нету терема соседнего,
Нету деревца ветвистого!
В терему том красна девица,
Чужеземная заморская,
Под окном сидит печальная!
Заплетает кудри черные
Через крупну нить жемчужную,
Слезы крупные роняючи,
Заунывно припеваючи:
«О! неволя ты, неволюшка!
Королевство чужестранное!
Холишь ты мою головушку
Пуще гребня частозубчата!
И хмелинка не одна цветет,
Вкруг жердинки увивается.
И пшеничка не одна растет,
Не былинкой, целой нивою!
Круторогая коровушка
Не одна в долине кормится!
Только я одна сироткою,
Будто пташка взаперти сижу».
Разлука — смерти образ лютой,
Когда, лия по телу мраз,
С последней бытия минутой
Она скрывает свет от глаз.
Где мир с сокровищми земными?
Где ближние — души магнит?
Стремится мысль к ним — и не с ними;
Блуждает взор в них — и не зрит.
Дух всуе напрягает силы;
Язык слагает речь, — и ах!
Уста безмолвствуют остылы:
Ни в духе сил нет, ни в устах.
Со смертию сходна разлука,
Когда, по жилам пробежав,
Смертельна в грудь вступает мука,
И бренный рушится состав.
То сердце жмет, то рвет на части,
То жжет его, то холодит,
То болью заглушает страсти,
То муку жалостью глушит.
Трепещет сердце — и престало!
Трепещет вновь еще сильней!
Вновь смерти ощущая жало,
Страданьем новым спорит с ней.
Разлука — смерти образ лютой!
Нет! смерть не столь еще страшна!
С последней бытия минутой
Престанет нас терзать она.
У ней усопшие не в воле:
Блюдет покой их вечный хлад;
Разлука нас терзает боле:
Разлука есть душевный ад!
Когда… минута роковая!
Язык твой произнес «прости»,
Смерть, в сердце мне тогда вступая,
Сто мук велела вдруг снести.
И мраз и огнь я ощутила, —
Томленье, нежность, скорбь и страх, —
И жизненна исчезла сила,
И слов не стало на устах.
Вдруг сердца сильны трепетанья;
Вдруг сердца нет, — померкнул свет;
То тяжкий вздох, — то нет дыханья:
Души, движенья, гласа нет!
Где час разлуки многоценной?
Ты в думе, в сердце, не в очах!
Ищу… всё вкруг уединенно;
Зову… всё мёртво, как в гробах!
Вотще я чувства обольщаю
И лживых призраков полна:
Обресть тебя с собою чаю —
Увы! тоска при мне одна!
Вотще возврат твой вижу скорый;
Окружным топотом будясь,
Робея и потупя взоры,
Незапно познаю твой глас!
Вотще рассудка исступленье, —
Смятенна радость сердца вновь!
Обман, обман! одно томленье…
Разлука не щадит любовь!
Разлука — образ смерти лютой,
Но смерти злее во сто раз!
Ты с каждой бытия минутой
Стократно умерщвляешь нас!
Павел Иванович Голенищев-Кутузов (1767–1829) был старшим сыном адмирала и директора Морского корпуса И. Л. Голенищева-Кутузова и родственником знаменитого полководца М. И. Кутузова. С девяти лет П. И. Кутузов был записан в военную службу. Он был адъютантом у князя Потемкина, а затем, с января 1785 года, у адмирала Грейга, участвовал в Шведской войне, в 1796 году произведен в полковники. С 1798 года начинается его статская служба: Кутузов был произведен в действительные статские советники и назначен одним из трех кураторов Московского университета. В 1800 году он представил план преобразования Благородного университетского пансиона в кадетский корпус и план «нового образа учения в университете», за что получил чин тайного советника и бриллиантовый перстень. В связи с убийством Павла I эти замыслы не были осуществлены, а Александр I, поначалу отменив кураторство, отставил его от университета. В 1805 году Кутузов был назначен сенатором, а с 1810 года — снова попечителем Московского университета.
В 1816 году вместе с отставкой А. К. Разумовского был удален с поста попечителя и Кутузов. В 1821 году он вышел в отставку.
В ранней юности Кутузов стал масоном. По собственному свидетельству, он в юности тесно общался с М. И. Антоновским, председателем Общества университетских питомцев, впоследствии издателем «Беседующего гражданина». Видным масоном, мастером стула в ложе «Нептун» был начальник Кутузова адмирал Грейг. В этой ложе в 1809 году читалась ода Голенищева-Кутузова. Ревностным масоном оставался Кутузов и в более поздние годы.
Литературная деятельность Кутузова началась еще в юношеские годы. В 1783 году он печатает стихи в журнале «Собеседник любителей русского слова». Позднее пишет оды, обращенные к Екатерине II и Павлу I. В 1802–1806 годах Кутузов издавал в Москве с Д. И. Хвостовым и другими журнал «Друг просвещения», где напечатал много своих стихов и переводов. В эти же годы он выпустил собрание своих сочинений в трех томах, а также напечатал отдельными книгами переводы Грея (1803), Пиндара (1804), Сафо (1805), Гезиода (1807). 10 января 1803 года Кутузов был избран членом Российской академии.
По своим литературным вкусам Кутузов был убежденным сторонником А. С. Шишкова. В 1811 году при основании «Беседы любителей русского слова» он избран почетным членом общества. В историю русской литературы Кутузов вошел как свирепый противник Н. М. Карамзина, которого считал якобинцем и революционером.
Ненависть к Карамзину Кутузов сохранил на всю жизнь. Когда историк привез в Петербург для напечатания первые тома «Истории Государства Российского», то Кутузов, по словам Д. И. Хвостова, «торжественно по службе как попечитель Московского университета представил министру просвещения выписку из сочинений г. Карамзина с показанием мест, где открывается пагубное о вере и о нравственности учение, и сверх того, извещал о сем служебным же письмом графа Аракчеева»[191]. Ненавистником Карамзина попал Кутузов в знаменитую сатиру А. Ф. Воейкова «Дом сумасшедших».
Основные издания сочинений П. И. Голенищева-Кутузова:
Стихотворения, чч. 1–3, М., 1803–1804.
Переводы:
Стихотворения Грея, М., 1803.
Творения Пиндара, М., 1804.
Стихотворения Сафо, М., 1805.
Творения Гезиода, М., 1807.
Ударил колокол[192]; он вечер возвещает.
Стопами тихими стада идут горой;
Оратай утомлен, путь к дому направляет,
Оставя размышлять меня во тьме ночной.
Все виды сельские вечерний мрак скрывает,
Безмолвие во всех простерлося местах;
Единый жук его жужжаньем прерывает,
И только пастухи играют на рогах.
На башне сей, плющом и мохом покровенной,
Сова возносит вопль и жалобы к луне,
Что странники в своей прогулке дерзновенной
Встревожили ее в глубокой тишине.
Под сими вязами, под тению древесной,
Где множество бугров под мягкою травой,
Сокрытые в гробах лежат в могиле тесной
Деревни праотцы, вкушающи покой.
Ни утра свежего приятное дыханье,
Ни голос петуха, ни гулы на рогах,
Ни резвой ласточки приятно щебетанье
Не могут пробудить уснувших в сих гробах.
Не будут пред огонь они в кружок сбираться,
Хозяйственны труды их больше не займут;
Не будут дети их на шею к ним кидаться,
Их с ласками толпой встречать не побегут.
Сколь часто их серпу колосья покорялись!
Колико крат земля пахалась их сохой!
Как весело они к работе собирались!
Сколь часто падал дуб, сраженный их рукой!
Тщеславный! их забав и жизни не гнушайся;
Не думай презирать полезных их трудов.
Вельможа суетный! — внемли! — не отвращайся
От повести простой смиренных бедняков.
Ни тщетный блеск гербов, ни пышность сана, власти,
Ни гордость, коею мирский богач надут,
Ничто не оградит от неизбежной части:
Все славные пути равно во гроб ведут.
Гордец! не укоряй их низостью породы
И что трофеев нет над ними в сих местах,
Где повторяют звук священных пений своды,
Во храме древнем сем, в простых его стенах.
Ни урна с надписью, ни памятник надменный,
Ничто в телесный дом души не возвратит;
От гласа почестей не встанет прах сей тленный,
И духа хладного звук лести не прельстит.
Тут сердце, может быть, чертог огней небесных,
Или глава лежит достойная венца;
Иль руки, что могли в согласиях прелестных
Чрез звуки лирные привесть в восторг сердца.
Наука, временем, трудом обогащенна,
Не открывала им огромных книг своих;
От хладной бедности их пылкость утушенна,
Замерзли от нее и ум и живость их.
Сколь много камений блестящих, драгоценных
Во мрачных пропастях скрывает океян!
Сколь много есть цветов прелестных, несравненных,
Лиющих запах свой среди пустынных стран!
Здесь, может быть, сокрыт, кто Гампдену был равен,
И так же был, как он, защита поселян;
Здесь, может быть, Мильтон безмолвен и бесславен;
Там Кромвель, кровь своих не ливший сограждан.
Сената целого владея одобреньем,
Смеяться бедствиям, презрев угрозы злых,
На всё отечество излить благотворенья,
И повесть дел своих читать в глазах других, —
Сего им не дал рок, стеснивший круг их славы,
Но к преступлениям чрез то пресек их путь;
Он им не повелел чрез действия кровавы,
Чрез слезы ближнего до счастья достягнуть.
Он их не научил скрывать личиной лживой
Борения души, творящей с правдой брань;
Иль краску потушать невинности стыдливой,
Иль лирою платить порокам подлу дань.
От низких замыслов безумства удаленны,
Не ведали они тщеславия затей;
В покое дни вели спокойны и блаженны,
И шли в смирении начертанной стезей.
К защите праха их, над хладными костями
С простою ре́зьбою тут памятник стоит,
Простыми, сельскими украшенный стихами:
«Вздохни, вздохни о нас!» — прохожему гласит.
Не надпись пышная, не громки восклицанья,
А начертание их возраста, имян;
Вокруг же их слова священного писанья,
Учащи умирать смиренных поселян.
Но кто же предавал забвенью молчаливу
И в самых горестях любезно бытие?
Кто мог не вспоминать жизнь бедну иль счастливу?
Кто к ней не обращал желание свое?
Душа, оставя мир, друзей в нем видеть льстится,
Глаза, смыкаяся, хотят их зреть в слезах;
Из гроба вознестись природы глас стремится,
И прежним пламенем горит еще наш прах.
А ты, который пел их лирою свободной,
Потомству предая простую повесть их!
Коль кто-нибудь с тобой чувствительностью сходный
Похочет также знать судьбину дней твоих, —
То скажет, может быть, старик с седой главою:
«Видали мы его на утренней заре,
Как он топтал росу и скорою ногою
Спешил, чтоб солнца всход увидеть на горе.
Там часто он лежал под дубом сим тенистым,
И в полдень под его покровом отдыхал;
Там, очи обрати к потокам вод сребристым,
Журчание ручья задумавшись внимал.
Он часто с горечью, казалось, улыбался;
Там бро́дя по лесам, с собою он шептал;
Почасту также он слезами заливался,
Как будто бы в любви надежду потерял.
Не стало вдруг его, хоть утро было ясно, —
Ни в лес он, ни к ручью, ни к дубу не пришел;
Назавтра я везде искал его напрасно:
Ни в поле я его, ни в роще не нашел.
На третий день мы песнь услышали унылу,
И с ней его несут ко храму погребать —
Стихами скромными украсили могилу,
В которых можешь ты судьбу его узнать:
Смиренный юноша в сем гробе положен,
Который счастием и славой был забвен;
Наука взор к нему с улыбкой обратила,
Задумчивость его печатью утвердила.
Он, душу добрую, чувствительну имея,
Награду получил превыше всех заслуг;
Дал бедным то, что мог — лил слезы, их жалея;
В возмездье от небес ему дарован друг.
Да звук похвал доброт его не прославляет!
Забудьте также все погрешности его;
Да прах его покой во гробе сем вкушает
В надежде трепетной на бога своего!»
К НЕВЕ РЕКЕ, писанная мерою старинного русского стопосложения декабря 20 1803 года по просьбе моих приятелей
О питательница река Нева
Града славнова и Беликова,
Коль везде о тебе гремит молва,
О брегах твоих камня дикова,
Так, что видеть, Нева, красу твою
Приезжают народы дальные,—
То не чудно, что я тебя пою,
Славлю воды твои кристальные!
Свет увидел я при твоих струях,
Был твоими вспоен потоками,
Был воспитан я на твоих брегах;
Там старанием и уроками
Обработался ум незрелый мой;
Там я нежнова зрел родителя,
Подававшего мне пример собой;
Видел умного в нем учителя,
Управляющего моей душой,
Возрождавшего в чувствах пламенных
К чести, к истине и добру любовь;
Но в сердцах он умел и каменных
Насаждать семена благих плодов.
Он мне другом был, благодетелем;
Много ль в мире найдешь отцов таких!
О Нева! ты была свидетелем
И невинности и забав моих;
Зрела игры мои вседневные,
Возрастание сил и чувств моих,
И способности все душевные
Развернулися у брегов твоих.
Сердце пылкое, откровенное
Мнило много себе найти друзей;
Но, обманами обольщенное,
Стало жертвою хитрых их сетей.
С кем делил достоянье бедное
И последнее был отдать готов,
Тот, коварство питая вредное,
Мне в погибель хотел устроить ков.
Но десница отца небесного
Разгнала скоро мрачный облак сей
И сияньем луча чудесного
Мне открыла моих прямых друзей.
И веселья, и огорчения,
И тревоги огня страстей моих,
И бесчисленны приключения
Мне встречались, Нева! у вод твоих.
Слыша волны твои шумящие
В день один, оттого задумчив стал;
В руки слабые и дрожащие
В облегченье тоски я лиру взял;
Я воспел тишину отрадную,
Пел, что чувствовал я в душе моей;
Вдруг услышал ту песнь нескладную
Богданович, полночных стран Орфей,
Ободрил музу несозрелую,
Стихотворства он мне уроки дал,
Влил в меня он охоту смелую,
Чтоб к Парнасу дороги я искал.
Вняв совету, играл я с музами,
Я гонялся везде за ними вслед,
Их пленился драгими узами,
Гром Очаковских я воспел побед,
Был услышан Екатериною,
Ободрявшею чистых дев собор,
Оживлен мыслью был единою,
Что Минерва ко мне простерла взор.
Павла пел как благотворителя,
Как ущедрившего семью мою;
Александра как оживителя
Муз драгих я душою всей пою.
Девы чистые и небесные
Соплетенны ему от лир венцы,
Внемля звукам хвалы нелестныя,
Понесут их во все земли концы.
Вот, возлюбленные приятели,
Вам и песенка на старинный слог!
Я не метил вовек в писатели,
А нестройно бренчал я так, как мог.
Вам известны мои способности:
Ум не беглый, у лиры слабый глас
Представляют мне неудобности
К воспарению на драгой Парнас.
Не имею я дарования,—
С ним давно бы уж я вельможей был;
Я б чрез замыслы и писания
Много новостей и затей родил;
Добрался бы я в то святилище,
Где фортуна свои дары лиет;
Иль начальствовал бы в училище,
Где науки свой сообщают свет.
Но с природою толь убогою
Должен я в уголку моем сидеть,
Или скромной ползти дорогою
И тихохонько для друзей звенеть.
Но оставивши всё пристрастие,
Не завидую я судьбе ничьей,
И мое в том прямое счастие,
Что вкушаю покой в душе моей.
Предав перо твое сатире,
Дамон, ты жизнь свою затмил;
Друзья довольно редки в мире,
А ты врагов себе купил.
Брось перья, ядом напоенны,
Бумаги колки разорви,
Пой лучше чувствия бесценны
Священной дружбы и любви.
Когда желчь горькая сатиры
Крушит всю внутренность твою,
В то время я из уст Темиры
Любови сладкий нектар пью.
Я весел, мыслью не расстроен,
А ты во злобе всякий час;
Скажи, кто более спокоен
И кто счастливее из нас?
Пускай старик ворчит, бранится,
Повеся нос, нахмуря бровь,
А наше дело веселиться,
И петь и чувствовать любовь.
Постеля есть почтенный
В глазах моих предмет:
Пиит уединенный
В ней думает, поет;
Скрывается от взоров
Всегда кокетка в ней,
Затем, что без уборов
Цены лишится всей.
Несчастный убегает
В постелю от беды,
В сне сладком забывает
Все скорби и труды;
Но тщетно преступленье
В постелю лечь спешит:
Тут совести грызенье
С подушкою лежит.
Лизета от постели
Богата стала вдруг,
Стяжала в две недели
Карету, славный цуг.
Постеля наслажденья
Бесчисленны дарит,
Постеля и рожденье
И час последний зрит.
Яков Андреевич Галенковский (1777–1815) происходил из украинских дворян. О начале своего творчества он сам рассказывал в автобиографии, которую в третьем лице написал для биографического словаря митрополита Евгения Болховитинова: «Учился он латинскому и словенскому языку у многих академиков киевских… и потом послан в Академию киевскую… (в 1785 году), где оказал большие успехи в латинском языке и украшен был двумя звездами Pro Diligentia[193]. Перевел всего „Телемака“ для упражнения и написал одну пастушескую повесть „Благодетельный Зафир, или Любовь Леандра и Клеомены“ и поэму в стихах „Аполлон, или Золотой век“, которые потом сжег в камине. Написал он также любовную повесть под именем „Земир, или Заблудившийся охотник“ … и другую шутливую повесть „Старостянка Каролина, или Польские были и небылицы во время Костюшка“, но все сии бумаги имели равную участь с первыми, кроме некоторых отрывков»[194].
Литературная деятельность Галенковского началась после переезда в Петербург, где он поступил офицером в кавалергардский полк. Первые появившиеся в печати опыты Галенковского были, бесспорно, связаны с карамзинизмом («Часы задумчивости, сочинение Иакова Галенковского», чч. 1–2, М., 1799; «Красоты Стерна», М., 1801). Однако вскоре, возможно под влиянием переехавшего в Петербург Андрея Тургенева, отношение его к Карамзину и его школе стало критическим. К этому же времени относится сближение его с И. И. Мартыновым, в журнале которого «Северный вестник» он в 1805 году под криптонимом И. Г. опубликовал несколько резких критических статей против литературной чувствительности. Интерес к гражданственно-героической тематике, вылившийся в апологию творчества Шиллера, скоро сменился пропагандой национальной самобытности в литературе, образцом которой был объявлен Шекспир. В 1802 году Галенковский начал многотомное издание периодического типа, долженствовавшее стать теоретико-литературным курсом, — «Корифей, или Ключ литературы». Всего вышло одиннадцать частей «Корифея».
Женившись на родственнице жены Державина, Галенковский вошел в литературный круг поэта 1810-х годов. Он принял участие в его теоретико-литературных трудах. «Рассуждение о лирической поэзии» и ряд других теоретических работ Державина построены на основе рукописей, подготовленных Галенковским. В эти же годы он вступил в «Беседу» и стал выполнять роль ее секретаря. В «Чтениях в Беседе любителей русского слова» в 1813 году появились его рассуждения о Вергилии и Овидии. Однако, насколько можно судить, отношение его к Шишкову было ироническим. Характерно, что статью, прославляющую Овидия и эпическую поэзию, он завершает: «У него не было того, что называется романизмом, и любовный язык всех поэтов латинских не стоит одного письма к Юлии (г. Руссо, Oʼmourons, ma douce amie[195])». Не случайно, видимо, он жаловался печатно на страницах «Чтений», что «одна почтенная особа, которая всех более участвовала в издании сего журнала», препятствует публикации его сочинений.
В 1815 году Галенковский скоропостижно скончался. Державин считал, что причиной смерти была острая критика, которой «Корифей» подвергся на страницах только что начавшего выходить «Сына отечества» Греча.
Сочинения Я. А. Галенковского никогда не переиздавались.
Кто сколько ни сердись, а я начну браниться —
С плохими книгами никак мне не ужиться[196].
Везде писатели свой кажут дерзкий вид,
Выходят в свет толпой, забывши вкус и стыд.
Иной ученым быть решился непременно:
От сказок к хроникам преходит дерзновенно
И думает, что так легко их сочинять,
Как травки и цветы слезами омывать.
Ну что ж! Пускай сей вздор безграмотных пленяет,
Читатель ничего иль мало в том теряет;
Но для чего Дамон, писатель наших миф,
Две басенки иль три на русский преложив,
Уж думает, что он совместник Лафонтена?
Зачем опять другой, усердный раб Славена
Свой мелкомысленный славено-русский бред
За образец ума и вкуса выдает?
Тот новой мудрости свой разум посвятил:
Он таинства на дне колодезя открыл;
Хоть сам во тьме, свой ум ко свету простирает,
На путь ведя иной, со старого сбивает.
Другой, меж шкапом книг зарывшись день и ночь,
Всех авторов щечит, на курс напрягши мочь;
Однако ж не блеснул, а только запылился,
Хотел было учить, да сам не научился;
А третий, чтоб скорей в ученый ряд попасть
Иль быть профессором — всех хуже стал писать.
Но можно ли каким спасительным законом
Принудить Клузия жить в мире с Аполлоном,
Не ставить на подряд во все журналы од
И древних уж не сметь перелагать вперед?
Возможно ль запретить, чтобы Лакриманс унылый,
Своею нежностью всем дамам опостылый,
Напутав кое-как и прозы и стихов,
Не отдал их в печать и не был бы готов
Оплакать всякий куст, все тропки, все гробницы?
Чтоб пропустил Салтон день ангела сестрицы,
Чтоб журналистов рой друг друга не хвалил
И древний наш Услад дев Пинда не дразнил?
Нельзя. Зато и нам нельзя же не сердиться:
Вы пишете лишь вздор, так как же не браниться?
Андрей Петрович Брежинский родился в 1777 году в дворянской семье. Он учился в инженерном шляхетном корпусе и в 1795 году был выпущен прапорщиком в армию. В 1799 году вышел в отставку. С 1801 года Брежинский в течение двух лет участвует в Комиссии составления законов. В это время он познакомился с А. Н. Радищевым и посещал его дом вместе с И. С. Бородавицыным и И. П. Пниным. По свидетельству сына писателя, П. А. Радищева, эти молодые люди слушали его отца «с большим любопытством и вниманием»[197]. К Брежинскому было обращено известное стихотворение Пнина «Итак, Радищева не стало! Мой друг, уже во гробе он!..»[198]
С 1804 по 1807 год Брежинский служил секретарем у П. Зубова в замке Руэндаль (Ругендаль) в Курляндии, с 1808 года преподавал русский язык и словесность в Горном кадетском корпусе.
Писать стихи Брежинский начал еще в молодые годы, находясь в Сибири адъютантом при генерал-лейтенанте А. И. Горчакове. Там он, по словам Д. И. Хвостова, «упражнялся с успехом в лирическом стихотворении, помещая по большей части в творения свои картины, ужасы природы изображающие, краю тому свойственные»[199].
Брежинский написал ряд стихов, посвященных А. В. Суворову. С суворовской темой связано и опубликованное в 1805 году в «Друге просвещения» «Послание к покойному Михаилу Ивановичу Козловскому, императорской Академии художеств профессору, который производил Суворова монумент, на открытие коего при сем приложена ода сочинителя сих же стихов. Санкт-Петербург, 1801 года».
В 1801 году была напечатана «Эпистола» Брежинского, обращенная к П. А. Зубову. Писал он и пьесы, трагедии и комедии (о знакомстве с Талией и Мельпоменой Брежинский говорит в стихотворном послании к А. В. Казадаеву от 13 мая 1800 года)[200]. Однако его драматические опыты до нас не дошли. Интерес к драматургии, возможно, сблизил Брежинского с Державиным. Последний писал Брежинскому в Астрахань 28 февраля 1816 года о своих домашних спектаклях: «Без вас театр наш не существует…»[201]
В борьбе шишковистов и карамзинистов начала XIX века Брежинский занял особую позицию, о чем свидетельствует печатаемое здесь стихотворение, однако в 1811 году он стал членом-сотрудником первого разряда «Беседы любителей русского слова», где председателем был А. С. Шишков.
Год смерти Брежинского неизвестен. В 1843 году он был еще жив и писал А. В. Казадаеву: «Вы вопрошаете… существует ли в сем мире Брежинский?
И вот на ваш вопрос ответ:
Еще под солнцем он живет,
И не считая дней и лет,
Еще в сем мире существует,
Хотя на старость негодует,
Но и над нею торжествует
Смиренный, кроткий ваш поэт»[202].
Бессмертная Екатерина!
Закрой глаза, зажми свой слух.
Твоей империи три сына,
Имея слабый, низкий дух,
Тщеславный разум дерзновенный
И дар и смысл обыкновенный,
Полезли смело на Парнас,
В разноголосицу завыли,
Слог Ломоносова забыли,
Сей посрамили век и нас.
Один с улыбкою умильной
Желал дела твои воспеть,
И слов пустя поток обильный,
Мнил славу Томаса иметь.
К романам, к пасторальну слогу
Имея страсть, скроил эклогу,
И слово «милая» вклеил.
Твои и лавры, и трофеи,
И храмы все, и мавзолеи
Слезою нежной окропил.
Другой хотел быть Цицероном,
Как буйвол в дебрях заревел,
Тяжелым, грубым, древним тоном
Тебе псалом свой прохрипел.
Твои деяния, щедроты,
И кротость, разум и доброты
Славянщиной нашпиговал,
И, «сице», «абие», и «убо»,
И «аще», «дондеже», «сугубо»
Твердя, оригиналом стал.
А третий, всех попрать желая,
И воспаря пополз как рак,
И разум тощий напрягая,
Явил усердья бедный знак.
От славянщизны удалился
И нежностью не прослезился;
Ни то ни се стал меж двоих:
Надувшись Шведскою войною,
Он тем лишь прав перед тобою,
Что речь его короче их.
Одной из основных задач «Беседы любителей русского слова» уже с самого момента ее основания стало «издание трудов своих, разделяя оные на два рода, так чтобы одно из сих изданий содержало в себе просто словесность, а другое суд о языке и словесности»[203]. Разделение это не было выполнено, и только вторая книга печатного органа «Беседы» вышла в двух номерах, из которых один содержал теоретический трактат Державина, а другой — в основном художественные произведения.
Вместе с тем сама задача издания печатного органа была полностью осуществлена «Беседой». С 1811 по 1815 год вышли из печати девятнадцать книжек «Чтений в Беседе любителей русского слова».
Журнал этот стал весьма заметным явлением в литературной жизни начала XIX века. В первой книге помещена программная «Речь при открытии Беседы» А. С. Шишкова, основной темой которой является мысль о великом значении художественной литературы для любого цивилизованного народа.
На страницах «Чтений» опубликовано более двадцати басен И. А. Крылова, среди которых и такие политически острые, как «Листы и корни», «Гуси», знаменитый отклик на события 1812 года «Щука и кот» и др. Здесь печатал свои произведения стареющий Державин, среди них стихотворение «Аристиппова баня» и имеющий большой исторический интерес «Гимн лиро-эпический на прогнание французов из Отечества». Здесь же опубликована большая часть теоретического трактата Державина «Рассуждение о лирической поэзии или об оде» (остальное до сих пор остается в рукописи).
К концу своего существования, как это часто случается, «Чтения» начали хиреть: второстепенный материал заполняет их страницы.
Однако даже в этот период здесь развертывается важнейшая для истории русской культуры полемика Уварова и Капниста о переводе на русский язык «Илиады» Гомера. Блистательным практическим решением этого спора явилась шестая песнь «Илиады», переведенная гекзаметром и опубликованная Н. И. Гнедичем в 13-й книге «Чтений».
На страницах «Чтений» публиковалась значительная часть литературного материала, который читался на заседаниях «Беседы» или был написан его членами. Кроме того, здесь же находили себе место и произведения авторов, не принадлежащих к «Беседе», но близких ей по своим литературным вкусам.
В данном разделе представлены стихотворения второстепенных поэтов, примыкавших к «Беседе» и публиковавшихся в «Чтениях».
Анна Алексеевна Волкова (1781–1834) — поэтесса, начала печататься в 1794 году, пользовалась покровительством А. С. Шишкова, который издал первое собрание ее стихотворений (1807). Она была избрана в почетные члены вместе с А. П. Буниной при самом основании «Беседы»[204]. В 1812 году вышли ее сочинения «Арфа стихогласная».
Тимофей Беляев — крепостной дворовый человек Н. И. Тимашева, уфимского губернского прокурора[205]. Биографические сведения о нем не сохранились.
Петр Александрович Корсаков (1790–1844) — дипломат, переводчик и цензор, издатель журналов «Русский пустынник, или Наблюдатель отечественных нравов» и «Северный наблюдатель».
Среди Петрополя Афины
Восстали в наши времена;
Раскинуться, как райски крины,
Наук готовы семена.
Полночных стран жестоки хлады
В душах не потушают жар:
Где солнце есть, там без преграды
Растет высокий мудрых дар.
Но где же солнце теплотою,
Где, на каких брегах Скамандр
Пред нашей хвалится Невою,
Коль наше солнце Александр?
На росском днесь Парнасе зрится
Отверстый музам новый храм,
Пред ними в тишине курится
Наук изящных фимиам.
Там жертву чисту совершает
Мужей отличнейших собор,
Светильник разума сияет,
Яснеет там душевный взор.
Словесность русская любезна
Средь их беседы председит,
Чиста, приятна и полезна,
Минуты сладкие дарит.
Лиются токи Иппокрены,
Там бьют ключи Кастальских вод.
В сем храме юноши и жены
Бессмертия вкушают плод.
Не так, как гордые масоны,
Что нас нескромными зовут,
Беседы наши за препоны
В таинственных работах чтут,
Пол женский слабым почитают
Не только телом, но умом;
А здесь пииты дозволяют
Нам так же действовать пером;
На тихие ума забавы
Они нам право здесь дают
И нас с собой к жилищу славы
Стезей цветущею ведут.
Красы язы́ка исчисляя,
Даруют мыслям новый свет,
Ошибки слога исправляя,
Живят воображенья цвет.
О вы! наукой знамениты,
Вожди к парнасским высотам,
Почтенны росские пииты,
Дав пищу новую сердцам,
Путь наш к Парнасу освещайте
Небесным знания огнем
И силу духа подкрепляйте,
Да в трудном поприще своем,
Из чувств своих венцы сплетая,
Души признательность явим
И, вам в усердьи подражая,
Дань слову русскому дадим.
«Что томно так свирель играет,
Уныло голос издает?
О чем, поведай, унывает,
И наших песней не поет?» —
Народ Курайча[207] вопрошает.
Но сей, что отвечать, не знает,
В безмолвной тишине стоит.
Чудится сам премене явной,
Что нрав его и ум забавный,
Не зная, что сказать — молчит!
Молчит — и всюду примечает
Нестройность видиму во всем.
Глядит — но сам не понимает
И в собственном быту своем.
Верхо́вой конь в полях не рыщет,
И пес хозяина не ищет,
Теряет кобылиц самец,
Туйгун[208] гусей не догоняет,
Лисицу пес не добывает,
В закутах режет волк овец.
Но вот! — и хищный зверь горами
Стремится к полночи бежать;
И враны черные стадами
Туда ж пустились отлетать.
Буран[209] им в том не воспящает
И пуще с тылу погоняет
Побитой рати на тела.
Совы́ средь ясна дня летели,
В колчанах стрелы зашумели,
На луке взвыла тетива.
С кольчуги ржавчина валилась,
Как луч надглавник заблистал,
Булатна сабля изострилась,
Конец копья приправлен стал,
Кони копытом землю били
И пену из роту клубили,
А пар от них как дым валит[210].
Молва, во всех носясь аулах[211],
В невнятных отдавалась гулах:
«Война на полночи горит!»
Как ловчий сокол снарядился
На хищных вранов напущать,
Так каждый батырь устремился,
За белого Падьшу[212] стоять.
Он бранного коня седлает,
Приборы ратны надевает
Врага всеобща поражать.
Детей младых благословляет,
Царю небесному вручает,
Земного едет защищать.
Старейшины пришли седые
И батырям сказали так:
«Оставя игры полевые,
Ступайте, женихи, на брак.
Копьем и саблею пир дайте,
Оковы тяжкими венчайте
На нас нашедшу злую рать;
К ним бранну почесть соблюдите,
На копья острые садите,
Умейте саблей туй скончать…»
Рекли — и батыри пустились
На ратно поле пировать,
Как волны за волной катились
Гостей на полночи искать.
Курайчи бранну песнь взыграли,
Отцы и матери взывали,
Да бог избавит их от бед.
Девицы юные, прекрасны,
Одни казалися несчастны,
Что им идти не смели вслед.
Ушли — и долго не слыхали
Вестей о батырях своих.
Молве народной не дерзали
Поверить слепо участь их.
Муллы [213] намазы[214] отправляли,
Со старцы бога умоляли
Их силы подкрепить и дух.
Все к небу воздымая длани
И к богу крепкому во брани,
Умильно вопиют. — И вдруг!
Жезлом князь Михаил ударил,
И новый фараон бежит;
Своих по трупам путь направил,
Израиль в тыл его разит.
Тимпаны с лики загремели
И песнь победную воспели
Бессмертному царю веков.
Священны девы вдохновенны,
Царем-пророком наученны,
В Сионе возродились вновь.
О! древней отрасль Марианны,
Тимпанниц дев священный хор!
Достиг твой ныне лик тимпанный
Седых верьхов Рифейских гор.
Долины снежны огласились,
В теченьи реки становились,
Не смели ветры бушевать.
Древа куржак[215] с себя стрясали,
Из логов звери выбегали
Победну песнь твою внимать.
И се! — из дальних зрю толпами
Аулов едущий народ,
Семью зовущийся родами
В осьмой присвоенный им род.
Спешат узнать и вопрошают,
Священну песнь не понимают,
Не смеют лиры в руки взять.
Курайча веща призывают,
Тимпан со гусльми поверяют,
Велят священный гимн взыграть.
Но как взыграть сей гимн! — не знаю:
Не звучен глас, гугнив язык.
Я к вам, тимпанницы, взываю,
Вдохните ваш мне громкий лик!
Скажите: кто вас, дев священных,
Из пепла фениксов рожденных,
Умел вовре́мя возродить?
«Певец прославленной царицы,
Что вас под именем Фелицы
Заставил добродетель чтить».
«Да будет он благословенный
Отныне ввек, и в род и род!
Он древний наш Мурза почтенный! —
Воскликнул в радости народ.—
Да с нами духом водворится,
И тем вовек не разлучится
Сердец, приверженных к нему.
О нем беседы не престанут,
Благими делы воспомянут,
Курайчи воспоют ему».
А вы! с восторженной душою
Пришли ко мне глаголы внять!
Их в сердца чистоте со мною
Возможно только понимать.
Народ! внемлите весть благую,
Урус[216] погану рать и злую
Попрал, стоптал, под ноги смял.
Джигиты[217] наши подоспели,
Как снежны бури налетели,
И враг на Запад побежал.
Соотчичи мои любезны!
Сей враг есть древний тот Дадьжал[218],
Которого Алла во бездны
Низвергнуть ангела послал.
Уже сей злобный разоритель,
Святыни чтимой осквернитель,
Упал преторжен, поражен.
Пути погибли нечестивы,
И замыслы исчезли льстивы,
Взнесенный рог его сотрен.
Твою десницу бог направил,
Архистратиг российских сил!
Ты с именем его ударил,
И в ад летит сатанаил.
Его следы — все полны крови;
К тебе сердца — полны любови,
И род земный тебя благословит.
Тебе плетут — венцы Лавровы;
Ему готовит ад — оковы,
Земля — проклятие творит.
Полночный Пиндар, вознесися
Превыше западных певцов!
Как орля юность обновися,
Хвала осьми наших родов!
Ты славно пел дела Фелицы,
Давидски днесь отроковицы
Трубят о славе наших дней.
Прости степной моей свирели, —
Того соотчичи хотели,
Чтоб я тебе пропел на ней.
Крутоверхи берега,
Ручейки студены,
Злачны пажити, луга,
Рощицы зелены,
Где весенний соловей,
Вторя нежности моей,
Пел со мной Корину,
Где нередко голубок,
С милой розно, клял свой рок,
Ворковал кручину!
Мирны кущи и поля,
Радостей обитель,
Где живет душа моя!
Я не ваш уж житель!
И отчизны сладкий дым
Не явит очам моим
Места, где родился!
И мой вещий сердца страх
Не шепнет в драгих местах:
«Вот — где ты пленился!»
Он не скажет мне: «Вот терн!
Вот твоя судьбина!
Вот цветущий, злачный дерн,
Где прошла Корина!
Тут, где роща зеленей,
Где поток течет светлей,
Тут она сидела!
Там, где птичек хор стройней
Песнь поет любви своей,
Там Корина пела».
Голос сердца моего
Смолк, заглохнул в скуке:
Не услышу я его
С милою в разлуке;
Разве только для того
Звуки голоса сего
Назовут Корину,
Чтоб в мечтаниях о ней
Вдруг очнувшись, — в страсти злей
Клял мою судьбину!
Хоть не знал, любим ли я
Радостью моею,
Но я видел взор ея,
Вместе был я с нею!
Слышал мне любезный глас,
Из ее прелестных глаз
Пил я жизнь, отрады,
И в надежде лучших дней
От души души моей
Ждал из уст награды!
Жизнь моя тогда была
Нежный цвет весенний,
И душа моя ждала —
Чтоб, как плод осенний,
Милой томный, нежный взгляд
Был мне вместо всех наград,
Всех даров вселенной;
Чтоб, созрев от горьких слез,
Мне отрадой был небес
Плод сей драгоценный!
Где вы, сладостны часы,
С нею проведенны?
Где вы, радости, красы?..
О места священны,
Где родился я на свет,
Где любви моей предмет,
Милую Корину,
Я увидел в первый раз!
Ах! твердите каждый час
Ей мою кручину!
Вы скажите, что не смел
Вымолвить любезной:
Как горел я, как я тлел
В страсти бесполезной;
Всё пылает грудь моя,
Всё люблю Корину я,—
Вы ей повторите,
И Корины мне ответ,
Если он мне жизнь дает,
С ветром перешлите!
Если ж страшен сей ответ,
Коль лютей судьбины,
То — пусть вихорь разнесет
Злой ответ Корины!
Пусть увянет жизнь моя;
Лишь бы с той надеждой я
Встретил час кончины,
Что мой камень гробовой
Будет окроплен слезой
Ангела — Корины!
Мирный злак полей иссушила осень;
Все дары Марцаны[219] пожирает хлад;
Белый снег пушит рощи черных сосен;
В густоте дремучей лешие[220] шумят.
Ясны облака гонит с тверди синей —
Грозною десницей — стропотный Позвизд [221].
Где дохнет — там снег; где воззрит — там иней.
Ужасом несется в уши резкий свист.
Спутники его — вьющиеся вихри,
В дальние пещеры мча свой быстрый бег,
Сыплют на пути блещущие искры,
И в полянах белых к небу веют снег.
Резвы ручейки брызжущей струею,
Прыгая по камням в долы с синих гор,
Замерли в брегах, и над их рудою —
Льдистый, неподвижный стелется ковер.
Мёртво всё в полях, и в тиши долинной
Слышен за холмами мразов дикий треск;
При подошве гор — мир воссел пустынный;
Но сей мир страшнее, чем перунов блеск.
Мразная зима! К смерти путь открытый
Для полей, для долов, для природы всей —
Ты подобье нашей старости маститой,
Ты нам служишь дверью в области теней.
Некогда и вы, древеса зелены!
Сению приятной прохлаждали луг;
Некогда и вы, о дубровы темны,
Песнями пернатых услаждали слух!
Ваш зеленый лист длань зимы сорвала;
Вас теперь склоняет долу бурный ветр;
Жителей дубров стужа разогнала,
Мраз чело подъемлет из подземных недр.
Некогда и ты, славный сын Добрыни —
Смелый воевода громоносных сил,
Возносясь как дуб посреди равнины,
Процветал меж руссов пышный Рагуил!
Но прошло красы время знаменито:
Ты главу седую к персям преклонил,
И чело твое, лаврами обвито,
Снежными власами перст веков покрыл.
Мир тебе, о сын славного Добрыни!
Дел твоих под сенью век твой пролетел;
Как богатый плод посреди долины —
Так твой славный вечер радостно приспел.
Счастлив, кто, как ты — смело, безмятежно, —
Не страшится встретить зиму жизни сей,
И с душою твердой, радостной, надежной —
За дверями гроба ждет весенних дней!
Михаил Васильевич Милонов (1792–1821) происходил из семьи просвещенного, но небогатого воронежского помещика. Материальная нужда была постоянным спутником жизни Милонова. В 1803 году он поступил в Благородный пансион при Московском университете. С 1805 по 1809 год учился в Московском университете, который окончил, получив степень кандидата. Затем Милонов переезжает в Петербург и поступает на службу, сначала в министерство внутренних дел, а затем, пользуясь покровительством И. И. Дмитриева, — в министерство юстиции. В 1812 году он пытается при посредничестве П. А. Вяземского вступить в формируемый М. А. Дмитриевым-Мамоновым гусарский полк. После ухода Наполеона из Москвы служит в комиссии помощи пострадавшим жителям города.
Литературные занятия Милонова начались еще в университетском пансионе. Он сближается с московскими литераторами — Мерзляковым, Грамматиным, Жуковским. В 1807–1809 годах его стихи стали появляться в «Утренней заре» (пансионском издании, печатавшем сочинения воспитанников) и «Вестнике Европы». После переезда в Петербург Милонов сблизился с кругом «Цветника» и группировавшихся вокруг него радикальных литераторов. В дальнейшем печатался также в «Санкт-Петербургском вестнике» Измайлова, «Сыне отечества», «Благонамеренном» и других периодических изданиях.
К этому времени Милонов окончательно определился как поэт гражданского направления и сатирик. Противопоставляя себя мечтательному романтизму Жуковского, он писал:
Зовись ты Шиллером — зовусь я Ювеналом!
«Ювеналовское» направление Милонова на самом деле представляло собой пропаганду высокой гражданской сатиры, подготавливавшей поэтическую практику декабристской поэзии эпохи Союза благоденствия.
После 1815 года, бросив службу, Милонов, больной и голодный, начал опускаться. Смерть Беницкого разрушила наиболее близкий ему поэтический кружок. Круг радикальных петербургских писателей-разночинцев рассеялся и измельчал. Лучшие поэты умерли от нужды и болезней, выжившие все больше становились чиновниками. Складывающийся же мир молодых литераторов декабристского лагеря был Милонову чужд. Он повторил трагедию Ермила Кострова — «возвышенного певца», разменявшего свой талант на трактирные забавы. Пушкин записал характерный рассказ: «Сатирик Милонов пришел однажды к Гнедичу пьяный по своему обыкновению, оборванный и растрепанный. Гнедич принялся увещевать его. Растроганный Милонов заплакал и, указывая на небо, сказал: „Там, там найду я награду за все мои страдания…“ — „Братец, возразил ему Гнедич, посмотри на себя в зеркало: пустят ли тебя туда“»[222]. После смерти Милонова многие его произведения остались в рукописях, в настоящее время утраченных.
Основные издания стихотворений М. В. Милонова:
Сатиры, послания и другие мелкие стихотворения Михаила Милонова, СПб., 1819.
«Поэты-сатирики XVIII — начала XIX в.», «Б-ка поэта» (Б. с.), Л., 1959, с. 477.
Царя коварный льстец, вельможа напыще́нный,
В сердечной глубине таящий злобы яд,
Не доблестьми души — пронырством вознесенный,
Ты мещешь на меня с презрением твой взгляд!
Почту ль внимание твое ко мне хвалою?
Унижуся ли тем, что униже́н тобою?
Одно достоинство и счастье для меня,
Что чувствами души с тобой не равен я!
Что твой минутный блеск? что сан твой горделивый?
Стыд смертным и укор судьбе несправедливой!
Стать лучше на ряду последних плебеян,
Чем выситься на смех, позор своих гражда́н;
Пусть скроюсь, пусть навек бегу от их собора,
Чем выставлю свой стыд для строгого их взора;
Когда величием прямым не одарен,
Что пользы, что судьбой я буду вознесен?
Бесценен лавр простой, венчая лик героя,
Священ лишь на царе владычества венец;
Но коль на поприще, устроенном для боя,
Неравный силами, уродливый боец,
Где славу зреть стеклись бесчисленны народы,
Явит убожество, посмешище природы,
И, с низкой дерзостью, героев станет в ряд, —
Ужель не обличен он наглым ослепленьем
И мене на него уставлен взор с презреньем?
Там все его шаги о нем заговорят.
Бесславный тем подлей, чем больше ищет славы!
Что в том, что ты в честях, в кругу льстецов лукавых,
Вельможи на себя приемлешь гордый вид,
Когда он их самих украдкою смешит?
Рубеллий! Титла лишь с достоинством почтенны,
Не блеском собственным, — сияя им одним,
Заставят ли меня дела твои презренны
Неправо освящать хвалением моим?
Лесть сыщешь, но хвалы не купишь справедливой!
Минутою одной приятен лести глас;
Но нужны доблести для жизни нам счастливой,
Они нас усладят, они возвысят нас!
Гордися, окружен ласкателей собором,
Но знай, что предо мной, пред мудрых строгим взором,
Равно презрен и лесть внимающий, и льстец.
Наемная хвала — бесславия венец!
Кто чтить достоинства и чувства в нас не знает,
В неистовстве своем теснит и гонит их,
Поверь мне, лишь себя жестоко осрамляет,—
Унизим ли мы то, что выше нас самих?
Когда презрение питать к тебе я смею,
Я силен — и ни в чем еще не оскудею;
В изгнаньи от тебя пусть целый век гублю,
Но честию твоих сокровищ не куплю!
Мне ль думать, мне ль скрывать для обща посмеянья
Убожество души богатством одеянья?
Мне ль ползать пред тобой в толпе твоих льстецов?
Пусть Альбий, Арзелай — но Персий не таков!
Ты думаешь сокрыть дела свои от мира —
В мрак гроба? но и там потомство нас найдет;
Пусть целый мир рабом к стопам твоим падет,
Рубеллий! трепещи: есть Персий и сатира!
Луказий! решено: ты хочешь быть поэтом
И требуешь, чтоб я снабдил тебя советом,
Как славы достигать и имени певца;
Что легче, как найти невежду и льстеца?
Ищи их и пиши: всё будет совершенно!
Писателем прослыть весьма обыкновенно.
Стихи свои хвалой наполни гнусных дел,
Будь дерзок, подл и льстец — и слава твой удел!
Рубеллию тверди, что он рожден вельможей,
Жене его шепни, что всех она пригожей,
А Балдусу, вралю, что первый он поэт,
И одами зови его высокий бред;
Утешь его, скажи, что добрый час настанет
И свет стихи его порочить перестанет,
Что, рано ль, поздно ли, насмешники помрут —
И томы пыльные читателей найдут;
К Вралеву забеги с пренизким ты поклоном:
Ему не в первый раз вступаться Цицероном
За скаредных певцов, уродство их хвалить,
Дерзни его хоть раз с Горацием сравнить —
И он, не устрашась, провозгласит пред светом
Тебя и Пиндаром, и классиком-поэтом!
Там к Бавию иди: сей ждет тебя бедняк,
Отец помесячных нелепостей и врак,
Дай что-нибудь ему! он скоро разорится —
И жизнь твоя как раз в журнал его вклеится!
С огромною своей поэмою спеши
В дом Клита и ему усердно припиши:
Он знатный господин, талантов покровитель
И просвещения в отечестве ревнитель, —
Страницей лести лишь пожертвуй — и твой труд
На счет его казны тисненью предадут!
Лишь книга добрая явиться в свет не смеет,
А вздорная везде заступников имеет,
Нет нужды, что о ней забудут через день!
Тем лучше, сочинять Луказию не лень;
Комедии своей желаешь ли успеха —
Зови друзей в театр для хлопанья и смеха —
И слава о тебе промчится в шумный рай\
В обширных замыслах своих не унывай:
Быть может, за игру актрисы превосходной
Похвалят и стихи в трагедии негодной;
Тогда тебя введут к Лукуллу в пышный дом,
Где он, обсаженный невеждами кругом,
За каждую строку твоей подлейшей лести
Сторицею воздаст хвалы тебе и чести!
В ученых обществах ты станешь заседать,
Куда стекаются не слушать — а зевать;
Где Мидас, мстя жена́м, в бессмыслии суровом,
Недавно их морил своим похвальным словом;
Но только ли еще? — о гении твоем
И Клузий возвестит в издании своем,
И Глазунов, сей муж, толико благодарный,
Распишет о тебе хвалой высокопарной,
И, книжного ума брадатый продавец,
Всех будет уверять, что первый ты певец!
У нас кто захотел в поэты — записался;
Хоть новый рекрут сей с грамматикой не знался —
Нет нужды до того! отвага, дерзость, лесть
Невежд и подлецов нередко вводят в честь!
Смелей бери перо! примеры пред тобою;
Так Мевий, разродясь сатирою одною
И выдав сто дурных стихов наперечет,
Попал в певцы и всем свой строгий суд дает;
Ах, сколько есть таких, которы, от рожденья
Не могши написать двух строк без погрешенья,
Взялись о правилах и вкусе говорить,—
Невежда боле всех имеет страсть учить.
И ты, хоть не богат своим природным даром,
Старайся заменить его отвагой, жаром;
Найдутся многие, которые простят
Бессмыслице твоей за то, что в ней узрят
И цель полезную, и рвение благое,
Которы облечешь ты в рубище худое, —
Что добрый гражданин, что в службе ты давно;
Как будто гражданин и автор — всё равно!
Как будто стыд тому, кто всех из нас честнее,
Быть в мыслях правильней и в связи их яснее.
Пусть Фабий нежный друг, пусть добрый он отец,
Пусть мужа верного он будет образец, —
Все качества сии достойно уважаю,
Но, слушая его трагедии, — зеваю;
И если б кто дерзнул в присутствии моем
Сказать, что он рожден трагическим певцом,
И мне бы отвечать на то не можно было —
Молчание мое льстеца бы обличило.
И как, не изменя и чести, и стыду,
Осмелюся назвать я, к собственному вреду,
Нескладного певца поэтом превосходным,
Хотя б он в доброте Сократу был подобным?
Радковского вранье поэмою считать,
С российским Пиндаром Бессмыслова равнять
И, чтоб никто в моем безумстве не сомнился,
Кричать, что снова Юнг в Плаксевиче родился!
Скорей решусь принять ужасный приговор,
Что буду помещен поэтов сих в собор,
Скорее соглашусь смешнее быть Шутова,
Глупее Бавия и даже злей Злослова!
Но это для себя, Луказий, я сказал,
Ты смело достигай великих сих похвал;
Так Фирса Томасом друзья его назвали,
Хоть смысла у него в твореньях не встречали,
Но он привык искать не смысла — длинных слов,
И мало ли ему подобных есть творцов?
Их дружбы ты ищи, их слушай наставленья,
Яви себя рабом нелепого их мненья,
Наука их легка: не думать ни о чем,
Лишь странным щеголять в болтаньи языком;
Так Вадий нанизал поэму в их расколе
Из смеси чудных слов, неслыханных дотоле, —
И вправду славен он! поэмой будут сей
Теперь определять безумие людей!
Но главный мой совет: будь тверд в своем ты мненье
И бранью защищай нелепое творенье,
На всё за детище любезное дерзай,
И умным, и глупцам ни в чем не уступай.
Быть может, иногда ты встретишь, хоть их мало,
Людей, которые острят на глупость жало,
Тогда, рассвирепев и взявши грозный вид,
Брани их наповал, забыв и честь и стыд;
«Безбожник, — закричи, — злодей и изверг света,
Кто смеет не почтить в Луказии поэта!»
Но этих смельчаков немного меж людей,
И прозе, и стихам большая часть судей:
Педант, над книгами в течение полвека
Утративший и смысл, и образ человека,
Который всякий час, с надменною мечтой,
Вам будет заменять грамматику собой,
Который всё наук прошел обширно поле,
И сам — том древния грамматики, не боле;
Иль автор мелочей, в посланиях своих,
Где с здравой логикой в раздоре каждый стих,
Дающий вес умам, познаниям, талантам;
Иль Вариус, что схож с огромным фолиянтом,
В котором столько же нелепиц, сколько слов;
Иль славы ищущий ругательством Злослов,
Кто, площадную брань нам выдав за сужденье,
Себе вменяет в честь всеобщее презренье;
Иль Друз, что о любви к отечеству твердит
И первый сам его невежеством срамит!
Ступай, Луказий мой, храня в душе отвагу,
Смелей переводи чернила и бумагу,
Такое ремесло нимало не во вред!
Но вижу, что тебя смущает мой совет,—
Такими ль, говоришь, такими ли путями
Державин, Дмитриев прославились меж нами?
Не все под сча́стливой планетой рождены;
Луказий, чтоб дерзать за славой, как они,
Чтобы стяжать венцы, которы их покрыли,
Им равные, скажи, имеешь ли ты силы?
Питаешь ли в груди божественный сей жар,
Который от небес немногим послан в дар,
Сию высокость чувств и духа благородство —
Достоинство людей, поэтов превосходство?
Для славы истинной отважишься ль на всё,
Найдешь ли ты в себе возмездие свое?
Луказий! не мечтай: мне цель твоя известна!
С прямым талантом лесть и низость несовместна.
Для тех особый путь назначен был судьбой;
Тебе ли, как они, прославиться собой,
Одну лишь страсть к стихам несчастную имея?
Что подвиг Геркула для слабого пигмея?
Совет же мой легок — и к славе путь прямой,
Решился — в добрый час! пиши — и бог с тобой!
Твоя комедия без или,
И на театре ей не быть,
Она сгниет в архивной пыли;
Да почему же ей не сгнить,
Когда и с прибавленьем или
Давным-давно две Лизы сгнили?
Я разумею: «Лизу, или
Признательности торжество»[223];
И ту, какой и естество
Не создавало: «Лизу, или
Распрепечальный результат
И гордости и обольщенья»[224].
Ну, так бери свои творенья
Да и скорей их в печку, брат!
В тени дубравы ток виющий,
О сын венчанных мохом скал,
Со ребр их в Дон лиющий
Свой пенистый кристалл!
К тебе, Придонский ключ целящий,
Близ коего отшельник жил
И твой поток журчащий
Из камня источил,
Иду в часы полдневна зноя,
Свежа палиму жаром грудь,
Средь неги и покоя
При шуме отдохнуть;
Или, в час вечера сумра́чный,
Как, пробираясь сквозь тростник,
Луна в твой ток прозрачный
Свой опускает лик,
И в тму глубокую полнощи,
Как черны призраки ея,
Из ближней вышед рощи,
Обстанут вкруг тебя,
Твой шум в молчании внимают,
Не движась с высоты скалы,
И тени упадают
Далеки по земли;
Как, наклонясь, в тебе глядится
Чело угрюмое холма,
И с трепетом дробится
У ног его волна;
О ключ, святыней источенный,
Пробивший влагою песок!
Тобою привлеченный,
Я славлю твой исток.
Да ввек твоя святится сила
И живоносные струи,
Вечно-биюща жила
Питающей земли!
Люблю в душе моей уныние питать.
Природа всякий час готова нам внимать,
Наставник истинный, товарищ драгоценный!
Но более всего люблю тот час священный,
Как гаснет в облаках, прощаясь с миром, день,
Как длинная с холмов в долины ляжет тень,
Полдневных шум работ умолкнет постепенно,
И пение певцов слабеет отдаленно,
Скрываются цветы, чернеют зыби вод,
Как света царь, скончав торжественный свой ход,
Померкшее чело скрывает за туманом,
И теплится заря на западе багряном.
Тогда, мечтается, с прохладным ветерком
Молчание летит под маковым венком,
Друг ночи и о ней желанный возвеститель!
Ты мир и сон ведешь оратая в обитель.
Час вечера в полях — печальный жизни вид!
Струя сокрытых вод вокруг меня журчит,
И аромат с цветов невидимых восходит;
Тогда во глубину свою мой дух нисходит;
Спят чувства — и мечта его оживлена!
Парениям ее вселенная тесна.
Сюда питать ее, под наклоненной ивой,
Сажусь — и углублен в беседе молчаливой —
Сюда, уныния и мудрости друзья!
Лик месяца блеснул на зеркале ручья!
Пред мною храм села, в очах моих кладбище,
Отшедших от земли пустынное жилище,
Не бронза, не гранит — вещатели похвал!
Полуобрушенный, покрытый дерном вал,
Заросших ряд могил, где мох лишь, поседевший
На камнях гробовых иль вновь зазеленевший,
Почивших время сна являет для очей;
Здесь пепел их свежит извивистый ручей.
Как братья, как друзья, гроб вместе старца, млада,
Их персти не делит железная ограда!
При них взор странника стремится отдохнуть,
О братья, вместе течь и вместе кончить путь!
О тленности мечта здесь дух мой посещает,
Шаг каждый мой себе подобных попирает,
Из праха нашего составилась земля.
А там, где день и ночь гремит творцу хвала,
В природной простоте ума не озаренна,
Не хитростью его, а чувством соплетенна,
Где, мнится, сам отец внимает чад своих,
Вселяет в злобных страх и милует благих,
Где древность на стенах секирой твердой стали
Неизгладимые означила скрижали, —
В сем храме мысль моя со трепетом парит,
Приникши к алтарям, поющи лики зрит,
Дух — верою, мольбой — ланиты воспаленны,
Уста, несущи песнь, и очи умиленны;
Там молится, предстать готовясь пред судом,
Раскаянье, к земле приникшее челом,
В потоке слез свое сретает искупленье;
Благословляя там от мира удаленье,
Согбенный летами, под бременем скорбей,
Желая ускорить кончиною своей,
Дом тесный труженик себе уготовляет,
Не кончен зрится труд… а старец истлевает!..
Сюда, в час осени, стекайтеся, друзья!
Как с шорохом листов смесится шум ручья
И ток, рассвирепев, в расширенном стремленье,
К окрестным понесет жилищам потопленье;
Как ветер восшумит, внезапный гость лесов,
И обнажит верьхи дряхлеющих дубов;
Когда отцветшие дубравы и долины
Представят взорам вид печальный картины
И вы не встретите в зерцале мутных вод
Ни утра зарево, ни неба ясный свод;
Феб скроется, узрев природы разрушенье,
И, в скорби, сократит для ней свое теченье;
Когда она, сорвав красот своих венец,
Сама — как старица, сретающа конец, —
Тогда, мои друзья, в сей мрачный лес вступайте;
Свой собственный закат всеобщим услаждайте,
Смерть менее страшна, коль думаем о ней.
Сидящим вам в мечтах, быть может, вестник сей,
На мшистой высоте повременно звучащий,
Которым говорит нам миг, от нас летящий,
Моленья скажет час… во храме огнь блеснет.
Всяк к месту, в нем себе избра́нному, придет.
Торжествен час хвалы, предвечному несомый!
Быть может, окружив почивших тесны домы,
Благословения на прах их притекут,
Моление и скорбь свой тихий гимн сольют,
И взыдет фимиам над дремлющим в покое…
Там веры чувствуйте величие простое!
Или всю скорбь в себе стремитеся вместить,
Всю силу ближнего несчастие делить,
Когда, сквозь частый кров, составленный ветвями,
С бледнеющим челом, с померкшими очами,
С власами, падшими в небрежности на грудь,
Вы узрите красу, таящу робкий путь
К могиле, где ее отрада заключенна:
Дух скорбью услажден, грудь плачем облегченна!
Склонясь на мшистый крест задумчивым челом,
Уныния она вам будет божеством.
Beatus ille qui procul etc.
Блажен, кто жизнь свою в свободе провождает,
Как первобытный вселенны гражданин,
Доставшийся ему удел распространяет
И в отческих полях работает один.
Его не устрашит труба, войну гласяща,
Свирепых воинов во трепет приводяща,
Ни разъяренный стихии грозный вид;
Корысти он вослед чрез бездны не летит.
Но, лучшею себя забавой услаждая,
В саду сухую ветвь пилой отъемлет прочь,
Ослабшую крепит, с другой сочетавая,
Там тополу спешит любимому помочь;
С веселием стада с полей своих встречает,
Там круторогую телицу загоняет,
Там агницы стрижет сребристое руно,
Иль, златом полное, обходит он гумно.
Когда ж, венчанная румяными плодами,
К нам осень притечет, обильная в дарах,
Как матерь щедрая, ожи́данна сынами,
И пиршество для них устроит на полях —
Приспела сладкая трудов его награда,
Там точит пурпурный он сок из винограда,
Там им взращенный плод рука его берет
Иль в чашу светлую янтарный цедит мед.
Всё вам, о боги, в дар! вам жертвы обреченны,
Властители лесов, стрегущие стада
И быта сельского хранители священны,
Приносит первого избытки он плода;
Ваш храм, украшенный работою простою,
На утрие его исполнится хвалою,
Церере принесет он юного овна
И Вакху на алтарь — обильный ток вина.
Садится ль он дубов развесистых под тенью,
На мягкой зелени, кропимой ручейком,
Внимает ли его приятному теченью,
Согбенный думою или объятый сном, —
Летающий зефир в него прохладой дует,
На ветви голубок, уединясь, воркует,
И сам поет вблизи пернатых царь певцов,
Во мраке притаясь чуть веемых листов.
Когда ж печальную и хладную часть года
Юпитер от небес на землю низведет,
Преследует зверей различного он рода,
Со стаей псов, вокруг расставленных тенет,—
Вотще тогда бегут и заяц торопливый,
Стремящийся сокрыть в излучинах свой след,
Щетинистый кабан и серна боязлива,
Пригнувшая рога на трепетный хребет!
Как весело домой с добычей возвратиться!
Там матерь нежная, любимая жена
Перед пылающим горнилом суетится,
Малютки милые толпятся вкруг огня;
Умеренность, обед приправив с простотою,
Стол кроют дедовский с старинною резьбою,
И травы, и плоды — садов домашних дар,
Мед чистый и вино — посланье щедрых лар!
Там летним вечером его встречают взоры,
Как весело бегут, тесняся меж собой,
Овечки сытые в скрипящие затворы;
Склоняся под ярмом дебелою главой,
Как медленно идут волы, оставя нивы,
И скачут разметав кони златые гривы!
Ни скука, ни тщета, ни скорбь, боязни дщерь,
Не входят никогда в его простую дверь.
Смирись, рассудок мой! к чему такое рвенье?
Сатира для людей — худое наставленье.
С сим страшным ремеслом ты будь всегда готов
Приязни рушить связь, нажить себе врагов;
Все скажут о тебе: насмешник сей несчастный
Есть язва общества, ум вредный и опасный,
Беги его, страшись — для острого словца
В сатире уязвит он матерь и отца!
И те, которые слывут тебе друзьями
И смелыми подчас пленяются стихами,
В обиженном лице портрет увидя свой,
Смеяся вслух над ним, а тихо над тобой,
К толпе твоих врагов тотчас передадутся
И дружества с тобой под клятвой отрекутся.
Сатира, в коей желчь и злоба лишь видна,
Без пользы для других, писателю вредна;
Исправишь ли порок насмешкою одною?
Стихи ль подействуют над зверскою душою?
Напрасно! все труды останутся вотще,
Такие чудеса не слыханы еще.
Ты будешь обличать Грабилина злодейства,
Им разоренные показывать семейства, —
Что пользы? Хищник сей покоя и добра
Иль друг с вельможами, иль си́лен у двора!
Хоть всеми бранными осыпь его словами,
Он, откуп новый сняв, сравнен с полубогами!
И день и ночь пиры богатые дает,
На коих — крокодил! — он кровь и слезы пьет!
Ты скажешь: на суде, пред взорами Клеона,
Уснула грозная блюстительность закона,
Невинный осужден, оправдан плут… а он?
Он знатен, он богат, на что ему закон?
Суда для сильных нет — он слабым лишь ужасен;
Преступник чем знатней, тем боле безопасен.
Явишься ль в общество осмеивать порок
Иль юности давать спасительный урок,
Бранить невежество, пустую знатность рода,—
Что ж будет? все тебя в нем примут за урода,
Который должного почтенья не хранит
И смело знатному о чести говорит!
Писателей дурных исправить ты желаешь,—
Вот цель премудрая! как будто выставляешь
Себя лишь одного для них ты образцом,
В сатире, где едва смысл вяжется с стихом.
«Пришел, — вскричат они, — давать нам наставленья,
Как будто бы писать нельзя уж без ученья!»
Начнешь ли Балдуса порочить скучный бред —
«Он добрый человек, — услышишь ты в ответ,—
Кто право дал тебе бранить его нещадно?
Всяк волен здесь писать и складно, и нескладно;
Простительно отцу лелеять милых чад;
К тому ж ввели ль кого стихи его в разврат,
Недолговечные творения поэта,
Которые гниют, не знав дневного света?»
Вралева упрекнешь — все ахнут: боже мой,
Что труд Бессмыслова возносит он хвалой!
Чего же хочешь ты? вражды между друзьями,
Которые живут взаимными хвалами?
Оставь, оставь навек такое ремесло,
Пока оно тебе вреда не принесло;
Поэма вздорная, нелепо песнопенье
Герою и певцу есть вместе посрамленье!
Пусть тонет, пусть горит, в незнании от всех, —
Сказав о ней, родишь лишь жалость, а не смех;
Печатный всякий вздор исчезнет сам собою:
Его ли воскресить осмелишься хулою?
Театра нашего и слава наших дней:
Сумбека, Радамист, Электра и Атрей —
Довольно на себя врагов вооружили:
Пыль, черви, сырость, мгла войну им объявили!
И ты, на сцену вновь явившийся, Эдип,
Из нищего — царем безжалостно погиб,
Предтечу своего вотще затмить стремился,
Слепец афинский жив — а Царь Эдип сокрылся
При плеске зрителей высокого райка!
Но можно ль сосчитать, упомнить, хоть слегка,
Трагедий, драм собор, труд цеха заказного,
Которы погреблись в подвалах Глазунова;
Пусть, клятвой отягчась расчетных продавцов,
Скрывают там себя и стыд своих творцов,—
Нет, мало! для твоей обидной им забавы
Ты отыскал в пыли валявшийся «Храм славы»,
Биона с Мосхом вновь несчастный перевод,
И «Федру» Бавия, и кучу разных од,
Улику жалкую бессмыслия, безумства;
Но мщенье ждет тебя за дерзость и кощунство!
Уж Вздоркин для тебя по дням и по ночам
Терзает бедный ум для жалких эпиграмм;
Уж вновь бессвязное послание готовит,
В котором очернит тебя и озлословит,
И, в гибельном бреду, бумажный витязь сей
С костра возопиет к дружине так своей:
«Зачем мы, друг, с тобой на сем костре палящем?
Я сроду не писал ни абие, ни аще!
Он враг мой, он злодей, в посланиях моих,
Жестокий! обличил в бессмысльи каждый стих,
А их хвалил и ты, хвалил мой благодетель,
Сам, в радостных слезах, я был тому свидетель;
О! вечно я ему сей злобы не прощу
Иль абие скорей в стихи мои вмещу!..»
Так Вздоркин на тебя в посланьи ополчится,
Проси его иль нет, уж он не примирится,
Тиснению себя безжалостно предаст;
Ты шепчешь: «В добрый час! не так-то он горазд»;
Согласен в том с тобой; но разве не случалось,
Что даже Балдусу нередко удавалось
Насмешкою платить насмешникам своим;
Не сам ли он тебя под именем чужим
Недавно разбранил и с другом поплатился,
Чтоб глупость тот его назвать своей решился;
В немногих сыщешь ты ума и остроты;
Во всех достанет сил для подлой клеветы;
И брань ли требует таланта здесь какого,
Коль льется нам она с пера и с уст Злослова?
Пусть Балдус не страшит, пускай его весь век
В кропании стихов уродливых протек,
Но Бавий, Мевий, Фирс, поющий доброгласно,
Но злобных рифмачей соборище ужасно!
Один уж пред тебя с ругательством предстал,
Торгаш бессмыслицы и продавец похвал,
Который всех морит в горячке стихотворной
Журналом, виршами и прозою позорной:
Страшись, страшись толпы рассерженных певцов,
Уж гром их над тобой обрушиться готов.
Неистовый порок обиды не прощает,
И гибельный конец злословье ожидает!
Но тише — ты в ответ и в спор со мной идешь:
Ты вид злоречию совсем иной даешь;
Когда бы, например, в горячности безмерной,
Открыл пред светом я тот путь неимоверный,
По коему достиг Рубеллий до честей,
Стал властвовать людьми, раб низкий всех страстей,
Когда бы, гнусную сорвав с него личину,
Я подлых дел его открыл хоть половину
И, в виде собственном представив на позор,
Ужасный произнес над ним бы приговор;
Когда бы обличил я страшны злодеянья,
Которы, в поздние минуты покаянья,
Ханжихин, устрашась и смертных, и богов,
Смиренно облачил в монашеский покров;
Когда бы, позабыв к прелестным уваженье,
Всех тайн Кокеткиной я сделал откровенье
Иль жизнь Распутина порочить стал бы вслух,
Как в ветхой хижине, храня он бодрый дух
И мудрость с ранними обретши сединами,
Нас жалкими о ней смешит проповедями, —
По праву б ты меня злоре́чивым назвал;
Но чтобы над глупцом смеяться я престал?
Чтоб, Вадия стихи внимая на мученье,
Я мог выказывать в лице своем терпенье;
Чтоб, стоя с низостью пред знатным подлецом,
Престал бы соглашать я сердце с языком,
Иль чтоб в кругу друзей, с людьми иль меж стенами,
Бурруна, Бавия назвал бы я певцами;
Чтоб, оды Балдуса читая, не зевал,
В них каждой бы строки с досады не марал,
На жалкий перевод Расина и Вольтера
Спокойно бы смотрел и хлопал из партера, —
На это нет моей покорности к тебе:
Я это повелеть не в силах сам себе.
Предавши своему печатный вздор сужденью,
Мешаю ль от него купцов обогащенью?
Благодаря уму своих покупщиков,
Как Крез, от глупых книг разжился Глазунов;
И в чем же винен я, когда, за наказанье,
Купивши и прочтя Бессмыслова маранье,
Скажу, что лучше б он его не издавал, —
Тогда его глупцом никто бы не назвал;
Полезный сей совет всяк право дать имеет
Тому, кто пишет вздор и вздор печатать смеет,—
Пусть автор плачущий нанижет пять страниц,
Где просит милости, пощады, павши ниц,
Не внемлет ничего читатель беспристрастный:
Стихи летят в огонь — и гибнет труд несчастный!
К тому же в силах ли сатирой я своей
Хоть мало обратить на разум рифмачей?
Я Балдусу твержу: ты не рожден поэтом;
Будь другом, будь отцом, полезен будь советом
Иль помощью другим, — лишь кончу мой совет,
А Балдус за перо — и вновь полился бред,
И мне ж за доброе приязни наставленье
Несносные стихи читают на мученье!
Я Вздоркину сто раз стыд тяжкий предрекал,
Когда он в свет свои посланья издавал,
А Вздоркин — что ни день, то басня или ода,
А Вздоркин, нового произведя урода,
Скропавши два стиха, надулся и кричит:
«О радость! о восторг! и я, и я пиит!»
Вотще пред Бавием все силы истощаю
И к смыслу здравому склонить его желаю;
Рифмач неколебим — и с каждою луной
Нас новою дарит в журнале чепухой;
Советом оскорбясь, себе ж к стыду и сраму,
Смешную на меня пускает эпиграмму;
И это ль ты во мне злоречием зовешь,
За это ли конца ужасного мне ждешь?
Не мне ли одолжен тем Балдус многоплодный,
Что, может быть, его прочтет потомок поздный?
Безвестны имена: Фирс, Мевий и Злослов —
Известность обретут ценой моих стихов,
И, может быть, с гудком мой Бавий, вместо лиры,
По смерти рассмешит читателей сатиры!
За это ль на себя их мщенье навлеку,
Что я им лишний год прибавлю на веку?
Но, муза! замолчим, покорствовать умея,
До первого глупца — и первого злодея!
Писано в 1812 году, по занятии французами Смоленска
Цари в плену, в цепях народы!
Час рабства, гибели приспел!
Где вы, где вы, сыны свободы?
Иль нет мечей и острых стрел?
Иль мужество в груди остыло,
И мстить железо позабыло?
В России враг… и спит наш гром!
Почто не в бой? он нам ли страшен?
Уже верхи смоленских башен
Виются пламенным столбом!
Се вестник кары — вражьей траты:
Их кровь жар мести утолит!
К мечам! вперед! блажен трикраты,
Кто первый смертью упредит!
Развейтесь, знамена́ победны,
Героев-предков дар наследный!
За их могилы биться нам!
На гибель злым и малодушным,
Сам браней бог вождем воздушным
Летит святым сим знаменам!
Их слава нарекла своими —
И носим имя мы славян!
Вперед, рядами — вместе с ними,
Перуном грянем в вражий стан!
Сразим, иль всяк костями ляжет,
И гробный холм потомству скажет:
Здесь скрыт бестрепетных собор,
И скажут веки и стихии:
Он славу защищал России
И мстил вселенныя позор!
Стыдом, проклятием покрытый,
Сей царь земли, сей бог побед,
В ров гибели, для нас изрытый,
С высот честей своих падет!
Не сонм наемников иль пленных,
К алчбе, корысти устремленных,
Предателей страны своей,
Которы в страхе рабском пали,
В добычу всё врагам отдали —
И прах отеческих костей!
Он встретит в нас героев славы,
Известных свету россиян,
Спасавших чуждые державы,
Которых суша, океан
В победах громких созерцали,
Которых царства трепетали,
Кого дрожал и храбрый швед,
И прусс, и галл непостоянный,
Сам вождь его, в боях венчанный,
И спящий в гробе Магомет!
Восстань, героев русских сила,
Кого и где, в каких боях
Твоя десница не разила?
Днесь брань встает в родных полях —
Где персть, древа и камни хладны
Возжгут твой дух, ко славе жадный!
Один, один врагу удар —
И вся Европа отомстится:
Здесь Бельт от крови задымится,
А там — вспылает Гибралтар!
Как изумленный свет делам твоим дивился
И дух унывшия Европы оживал,
Росс, видя образ твой, в веселии гордился
И, избавителя, тебя благословлял;
Когда всеобщий слух тобою был пленяем,
Цари завидовать могли твоей судьбе;
Кутузов! твой ли гроб в печали мы сретаем?
Такое ль торжество готовили тебе?
Восторгов наших глас в плач тяжкий превратился;
Где ты, спасение, надежда россиян?
Лишь славу их вознес — и в вечности сокрылся —
Так солнце от очей скрывает океан.
Кто ныне поведет полки осиротелы?
Кто мужеством врагов заставит трепетать?
Кто будет защищать Отечества пределы?
Кому спасать царей и царства восставлять?
Увы! тебя уж нет! пусть рок ожесточенный,
В отраду нам, тебя бессмертием дарит,
Пусть слава временам твой кажет гроб священный,
В нем славы наших дней залог уже сокрыт;
Какой России сын удержит слез теченье?
Не есть ли торжество врагам твой гроб один?
Усердие к тебе вменится ль в исступленье?
Здесь пишет не поэт — здесь плачет гражданин.
Соотчичам твоим отрада лишь едина,
Что гром твоих побед всю вечность обтечет,
Что их Отечество в тебе имело сына:
Во славе лишь сынов Отечество живет.
Кровавой битвы час ужасный,
Как грозно жребий мой решен!
Я жив остался — и напрасно
Мой меч победой изощрен!
Вотще со мной орудье мести!
Вотще внимаю брани глас,—
Разив врагов на поле чести,
От плена меч меня не спас!
Повержен, язвами покрытый,
Не смерти жертва, но врагов,
Добыча брани знаменитой,
Познал Оскольд позор оков.
Герой! где твой булат разящий,
Где пыл к сраженью, страх врагам,
Твой клик, победе предлетящий,
Оракул грозный их сердцам?
Далёко родины священной,
Далёко кровных и друзей;
За храбрость — мрак тюрьмы презренной;
За клик победный — звук цепей.
На диком береге Луары,
В ужасной башне вышиной,
Враги его повергли яры
Под стражей дневной и ночной.
Чем боле витязь был опасен,
Тесняся с смертью в ряд врагов,
Тем боле плен его ужасен
И гибельный конец готов!
Один, прискорбен, в думе смутной —
И взор его к земле простерт;
Он смерти ждет ежеминутно
И каждую минуту тверд.
Как вдруг … о, скорбно утешенье!
Свет озарил темничну тму;
Ведут … «Одно им заточенье
И участь та же, что ему!
Они — погибель наших ратей,
Гроза рушительна в бою,
На них видна кровь наших братий,
На них насытим месть свою!
Нет, нет, пусть прежде изготовим
Достойное отмщенье им.
Страданья каждый вздох изловим —
И казнью страшной умертвим!»
Краса станиц, щит стран полнощных,
Возросших средь Донских степей,
Быстролетучих, храбрых, мощных,
Оскольд зрит ближних и друзей:
«Там брань, — они гласят, — кровава,
Отчизны в славу возжжена,
А нам, нам изменила слава —
Лишь честь осталася верна!
Погибнем, коль погибнуть должно,
Нас близит к смерти каждый миг!
Почто, отечество, не можно
Вновь биться нам в рядах твоих?»
Проходят дни, проходят ночи,
Несчастных жертв внимая стон,
И утомленные их очи
Отрадный не смыкает сон.
В душе отмщение пылает,
Снедает сердце их тоска;
И, безоружная, не знает
Путей отчаянья рука.
Вдруг ночи в мрак дверей затворы
Отверзлись, страшно заскрыпев.
«Час смерти», — и смущенны взоры
Сретают деву — прелесть дев.
Как ангел, божий утешитель,
Ниспосланный с небес благих,
От уз земных освободитель,
Она является для них.
Кто красоту ее опишет?
Как роза, цвет ее ланит,
В груди огонь любови дышит
И взор отважностью горит.
«О витязи, — рекла, — спасайтесь,
Минута смерти сочтена;
Вот ключ, одежда, всё: скрывайтесь!
А я за вас умру одна!
Темницы страшной сей хранитель
Похитил счастье дней моих,
И хищник сей… есть мой родитель!
Им предан казни мой жених!..»
Смущенных их, в благодаренье,
Выводит смело за собой:
«Здесь вам, о витязи, спасенье —
А мне во глубине речной!
О, погаси, пучина яра,
Огонь, пылающий во мне!» —
И, с шумной пеною, Луара
Ее скрывает в глубине.
Не was a man, take him for all in all.
We shall not look upon his like again[226].
О ком, зрю, хариты и музы в печали,
О ком умоляют власть грозных судеб?
Но тщетно на урну, взывая, припали:
Ты скрылся, Державин! — ты скрылся, наш Феб!
И глас их не слышит уж сердце поэта!
Цевницы во прахе — нет жизни в струнах…
О бард! и на лиру, пленявшу полсвета,
На лиру ль бессмертья сей падает прах?
Где ж вечность и слава, о коих поведал
И двигал к ним сердце героев, царей?
Кому, песнопевец, кому ты пере́дал
Небесный твой пламень, другой Прометей?
Увы, всё в подлунной на миг лишь созданно!
Кичливости смертных повсюду урок;
Нетленный твой вижу, злой смертью сорва́нный,
На гробны ступени катится венок…
Венок, кем бессмертна России царица?
Что слава сплетала, тобою гордясь?
Нет, бард наш единый! прах скрыла гробница —
Но вечность над нею с тобой обнялась!
И, в недра приемля гроб славного праха,
Обитель истленья, святится земля.
Вняв глас твой, о гений! со смертью без страха
Сойдусь — и за гробом увижу тебя:
В сияньи небесном, где днесь, песнопевец,
Ты вновь пред Фелицей — царей образцом,
И севера витязь, ее громовержец,
Склоняет при встрече пернатый шелом.
Сияй между ними, от муз похищенный,
На след твой взираю я с завистью днесь —
И скорбью к могиле несу отягченный
Всё, что лишь имею: и слезы, и песнь!
Там, мнится, твой гений гласит, отлетая:
«Что петь мне: царицы единственной нет!»
Отчизна вещает, твой гроб обнимая:
«С величьем народа родится поэт».
Как дни исчезают, и смертных так племя, —
Гробницей великих их след познаю;
Твой памятник видя, зрю, самое время
Склонилось недвижно на косу свою.
Твой путь был ко славе усыпан цветами;
Особая участь счастливцу дана:
Ты пел, окруженный бессмертья сынами, —
По отзывам лиры ценят времена.
Желанный дар из рук любимого поэта,
Стань в ряд с Державиным в почетный уголок;
Пусть ищет кто другой забав ничтожных света:
В вас сердца моего утеха и урок!
При вашем имени о свете забываю
И, силою благой фантазии влеком,
В мир лучший; в мир другой мечтой перелетаю,
Который лишь душам возвышенным знаком,
Где всё, что на земли возможет быть прелестно
И радости небес для сердца прорицать,
Рукою собрано поэзии чудесной —
Олимп, где жрец ее дерзает обитать!
Туда меня, поэт, твой гений увлекает…
О, если бы его имел я силу крил!
Венец его в лучах бессмертия сияет:
Он лиру лишь добру и славе посвятил.
Пускай достоинства свет видит равнодушно, —
Поэту ль от него отличия искать?
Пусть будет он сокрыт от знатности бездушной,
Пусть будет злость его и зависть помрачать —
Не знает низких средств души высокой сила,
Он будет лишь одно прекрасное любить,
Судьба его сама от смертных отличила,
И чувств его ничто не может изменить!
Завиден для меня путь, избранный тобою,
Стезя, ведущая так близко до сердец.
Скажи, исполненный когда самим собою,
Страсть к славе и добру, поэзии мудрец,
С волшебной силою ты передать желаешь
И чувства упоить сей страстию благой —
Скажи мне, не в себе ль награду обретаешь?
И высший смертных долг исполнен уж тобой!
Ты любишь — и поешь в восторге добродетель.
Круг мирных дел певца пускай судьба стеснит,
Но дух его парит, величия свидетель,
И с гордостью венок достоинству дарит.
Как живы для меня, поэт, твои картины,
Наставник в коих твой, натура, вся видна:
Сей вечер сумрачный, сходящий на долины,
И обаяния владычица, луна,
Что, медленно взойдя в среду небес обширных,
Сребристою струей рассе́кла мрачный ток,
Близ коего один, в мечтах, при звуках лирных,
Ты внемлешь быстрых лет катящийся поток,
И время отдает тебе минувши годы,
Надеяся тобой украсить в мире след —
О, нежных сердца чувств, поэт любви, природы!
Минуты сей восторг дороже многих лет!
С какою прелестью своей неизъяснимой
Ты благ утраченных нам кажешь скорбный вид!
Он скрылся, призрак сей, вовек невозвратимый,
Но живо моему он сердцу говорит!
И к праху самому, дух нежный, пламенея,
Мечтание пред ним слиялось с бытием —
Я зрю: горит лучом столб бледный мавзолея,
И гений внемлет глас при камне гробовом!
Верь: лучший наш удел — сия страна мечтаний,
Где мысль, свободна уз, полет свой соверша,
Бросает свет на путь тернистый испытаний —
И чувствует свое величие душа.
Жуковский, не забудь Милонова ты вечно,
Который говорит тебе чистосердечно,
Что начал чепуху ты врать уж не путем.
Итак, останемся мы каждый при своем —
С галиматьею ты, а я с парнасским жалом,
Зовись ты Шиллером, зовусь я Ювеналом;
Потомство судит нас, а не твои друзья,
А Блудов, кажется, меж нами не судья.
Давно живущие средь Вены
И мне давнишние друзья,
Душа к которым без измены
Давно привержена моя!
Я к вам от Северной Пальмиры
Теперь, настроя звуки лиры,
Хочу послание писать
И о себе кой-что сказать.
Обнявши брата Владислава,
Через него я шлю к вам весть,
Как здесь Российская держава
Не престает поныне цвесть,
Как здесь министры все спокойны,
Устроясь во взаимный лад,
И их чиновники достойны
Берут чины наперехват.
Как здесь, в обширном Петрограде,
На дождь и слякоть несмотря,
Во всем величьи на параде
Мы видим нашего царя.
Как он, Европу созерцая,
Иметь мечтая перевес,
Обширно царство оставляя,
Спокойно едет на конгресс.
Что ждет вдали — того не знаем,
Но, други, согласитесь в том,
Что трон, который покидаем,
Несчастным кажется рулем.
Не осердитесь хоть из дружбы,
Что речь покажется темна.
Ведь я чиновник статской службы,
А в оной ясность не нужна.
Оставя свой предмет высокий,
Я о другом вам расскажу:
И красоту здесь, и пороки
Литературы покажу.
Здесь пишут менее, чем было,
И повестей хороших нет:
Не всходит более светило
Поэзии средь наших лет.
Державин спит давно в могиле,
Жуковский пишет чепуху,
Крылов молчит и уж не в силе
Сварить Демьянову уху,
Измайлов, общий наш приятель,
Хоть издает здесь свой журнал,
Но он лишь только что издатель,
И ничего не написал.
Рассыпан осени рукою,
Лежал поблекший лист кустов;
Зимы предтеча, страх с тоскою
Умолкших прогонял певцов;
Места сии опустошенны
Страдалец юный проходил;
Их вид во дни его блаженны
Очам его приятен был.
«Твое, о роща, опустенье
Мне предвещает жребий мой,
И каждого листа в паденье
Я вижу смерть перед собой!
О Эпидавра прорицатель!
Ужасный твой мне внятен глас:
„Долин отцветших созерцатель,
Ты здесь уже в последний раз!
Твоя весна скорей промчится,
Чем пожелтеет лист в полях
И с стебля сельный цвет свалится“.
И гроб отверст в моих очах!
Осенни ветры восшумели
И дышат хладом средь полей,
Как призрак легкий, улетели
Златые дни весны моей!
Вались, валися, лист мгновенный,
И скорбной матери моей
Мой завтра гроб уединенный
Сокрой от слезных ты очей!
Когда ж к нему, с тоской, с слезами
И с распущенными придет
Вокруг лилейных плеч власами
Моих подруга юных лет,
В безмолвьи осени угрюмом,
Как станет помрачаться день,
Тогда буди ты легким шумом
Мою утешенную тень!»
Сказал — и в путь свой устремился,
Назад уже не приходил;
Последний с древа лист сронился,
Последний час его пробил.
Близ дуба юноши могила;
Но, с скорбию в душе своей,
Подруга к ней не приходила,
Лишь пастырь, гость нагих полей,
Порой вечерния зарницы,
Гоня стада свои с лугов,
Глубокий мир его гробницы
Тревожит шорохом шагов.
Пади пред гробом сим, России сын и Феба!
Не смертный погребен — здесь скрыт посланник неба!
Сей смертный помрачил сияние короны,
Ум, лучший дар творца, во зло употребил,
Ему дивилися — и гибли миллионы,
Он добродетель пел — и бич Европы был.
Поступками тиран, философ размышленьем,
Величие снискал единым преступленьем;
Им свет опустошась, его боготворил.
Если официальные объединения типа Общества любителей российской словесности при Московском университете представляли один полюс литературной жизни, то на другом располагался интимный кружок друзей-поэтов, чуждающийся любых форм организации. Вместо статутов и протоколов единственным документом такого кружка была тетрадка, заполняемая коллективными стихами, а распорядок заседаний заменялся ужином,
Где до утра слово пей!
Заглушает крики песен…
В этом отношении и кружок Милонова, и его рукописный «орган» — «Зеленая книга» — существенно дополняют общую картину литературы эпохи.
Милонов — одаренный поэт, сравнивавший себя с Ювеналом, литературный учитель Рылеева, один из ярких представителей гражданской поэзии 1810-х годов, имел и другую славу — трактирного завсегдатая и пьяницы. Именно эту вторую славу Милонова зафиксировал и передал потомству в записанных им анекдотах («Table talk») Пушкин. Пушкинские записи позволяют увидеть здесь нечто более значимое, чем эпизод из биографии второстепенного поэта. Пушкин подбирает случаи столкновения «высокого» и признанного поэта и его более талантливого, но спившегося и ставшего изгоем современника: Сумароков и Барков, Херасков и Костров, Гнедич и Милонов. В таком сопоставлении самое «падение» одаренного поэта выступает как неприятие мира и бунтарство.
В этом смысле показателен и демонстративно «внелитературный» кружок литературных друзей Милонова. Дело не только в том, что он был составлен из людей, далеких от признанной литературы. Нормы высокой поэзии были здесь объектом пародирования и осмеяния; «трогательные» стихи, которые «маленький Опочинин» должен поднести великой княгине Екатерине Павловне, сочиняются коллективно, а гонораром служат бутылка коньяку, сахар и лимоны для изготовления пунша. Сочинение стихов сопровождается пародийной поэтической перепиской.
Образцом такого рода фамильярной кружковой поэзии служит «Зеленая книга» Милонова — Политковских, которая дошла до нас в неполной писарской копии из архива Я. К. Грота (ПД), озаглавленной «Выписки из Зеленой книги». Кружок этот сложился, видимо, незадолго до войны 1812 года, и его встречи продолжались до 1820 года — времени смертельной болезни Милонова. В «Выписках» имеются стихи, датированные 1811 и 1814 годами. По всей вероятности, «Зеленая книга» велась на всем протяжении существования кружка.
Поэтов небольших великий Меценат
И человек в миниатюре;
Но в этом он не виноват,
А только стыд натуре.
Вот Нимана портрет!
Его узнает тот, кто в долг во фрак одет.
Се вид Рембовского! Хоть чином не велик,
Но так душою добр, что стоит генерала!
Он, если бы вина на свете недостало,
Предложит вам сосать его почтенный лик.
Возможно ль не роптать на жребий в здешнем мире?
Желаешь выпить шесть, а только пьешь четыре.
Ужасно цены как на вещи поднялись,
И сколько ни дивлюсь Патрикия я духу,
Такие времена, что, как ты ни крепись,
С Рембовским съедешь на сивуху.
Хоть пунш давно готов, Понтикус не вкушает
И с отвращением как будто бы глядит.
Иной подумает, что вкуса в нем не знает
И даже на людей вкушающих сердит.
Не воздержание виной тому, не чванство:
Но самая любовь ко Вакховым дарам.
Он из любви к нему доказывает нам,
Что трезвость наконец рождается от пьянства.
Ценитель гениев поэзии небесной,
Связующий их труд в единый переплет,
Никольский! Подвиг твой и славный и чудесный,
Зане ты сам плохой прозаик и поэт.
Напрасно пышным ты названьем «Пантеона»
Желаешь доказать, что подвиг твой велик.
Торгаш чужих даров без права, без закона,
Ты только к ним клеишь ничтожный свой ярлык.
Хвостов! Никак не надивлюся,
С какою целью бог хотел тебя создать!
Как вижу я тебя — смеюся,
И плачу — как в Сенат ты едешь заседать.
<к Н. Р. Политковскому>
Протектор книжицы с зеленым корешком,
Гордящейся твоим немногим стихотворством,
О ты, безвласый муж, враждуяй с париком,
Чтоб истины чело не омрачать притворством!
Прочти послание затейливых писак,
Родивших в час один столь многи надписанья,
Ты любишь истину, они не любят врак
И пишут на лице, презрев иносказания:
Пускай неславные, безвестны имена
Прославятся твоим изобретеньем книжным;
Она усердия поистине полна,
В ней спуску нет друзьям и родственникам ближним.
Се книга случаев, как книжица судеб:
Ее не разогнет порока длань развратна.
Се жертва, коею любуется сам Феб,
Ужасная глупцам, для мудрых же приятна;
Внеся в нее стихи, согласны с правотой,
И, чествуя тебя мы ими, как Поэта,
Любитель истины! не шапки иль бехмета,
Но руководствуясь везде прямой ценой,
Изящности своей не портивши простой,
Шестирублевого мы просим от Тангета.
Послание поздравительно-просительное, по случаю всерадостного бракосочетания, от сожителей, испуганных перемещением на новое и неизвестное жилище
Внемли приветствие многопреда́нных душ,
Которые, тебя усердно поздравляя,
Желают, чтоб ты был не только добрый муж,
Но чтобы, братию, друзей не забывая,
Как ныне, так и впредь до них ты был хорош,
Чтоб доступ нам к тебе соделался не труден,
Чтоб каждого из нас ты не поставил в грош
И в милостях своих являлся неоскуден.
И словом, если мы оставим тот приют,
Который столько лет имели мы с тобою,
Проси, да новую квартиру нам дадут,
Где б можно спрятаться от хлада и от зною,
И мебель старую к кухонный прибор
Отдай нам в полное всегдашнее владенье,
Зане купить теперь на рынке этот вздор
Потребно денежно изрядное скопленье,
Которое, увы, не копится у нас
По ценности вещей на многие расходы.
И если в просьбах сих последует отказ,
То мы останемся как детища природы:
Лазурный свод небес пребудет нам покров,
Постель белей млека — пылинки то есть снежны,
Трапеза — лавочных десяток огурцов:
И пища и приют такие ненадежны.
Не говорим уже, что будет наш костюм.
Адам и Диоген — несходствие чудесно!
Но оба опытны, имели оба ум.
И так у первого займем мы лист древесный,
А у другого нам лохмотья не просить,
Которым мы давно с излишеством богаты,
Займем лишь у него искусство горстью пить
И бочки почитать за пышные палаты.
Безбожником меня напрасно называешь
И этим мне совсем не делаешь вреда;
Но сам безбожник ты, когда
Милонова хулой безвинно порицаешь.
В златоблестящих рамах сих,
При громе мусикийска звона,
Давно почивша во святых
Почтите, братие, Платона.
Покажем всем пример благой,
Сколь внуки благодарны деду!
Украся лик его святой,
Украсим мы теперь беседу.
Но чтобы жар наш не простыл,
Нальем Тангетовским стаканы:
Покойник сам изрядно пил —
И мы, друзья, напьемся пьяны!
Да чествуема нами тень,
Витающа в странах нескушных,
Благословения в сей день
Пошлет на нас с высот воздушных.
А ты, юнейший брат из нас[227],
Возросший под его покровом,
Почти его хоть в жизни раз
Не глупым, не гугнявым словом,
И докажи, что тысяч пять
В наследство получил недаром:
Вели скорей нас напитать
Тангетовским нектаром.
Как трезв, имеет лик румян и благозрачен,
Смеющиесь уста и гладкое чело;
А пьян — как яблоко моченое не смачен,
И цвет лица его — нечистое стекло.
От пухлости ланит чуть красны очи зрятся,
И юный клонится к земле его хребет.
Волнистые власы щетинятся, курчатся,
И словно как старик — увы! — он в двадцать лет.
ДЕВИЦЕ АНОНИМ, ПОЯВИВШЕЙСЯ НА ЗАДНЕМ ДВОРЕ ДЕПАРТАМЕНТА РАЗНЫХ ПОДАТЕЙ И СБОРОВ И ПОСЛЕ ТОГО СКРЫВШЕЙСЯ
О прелесть заднего двора!
Краса девиц повсюду сущих!
Твой взгляд дороже серебра,
Милее роз, в лугах цветущих.
Твой синий шелковый капот
Четвертого стола прелыценье,
И скоро от тебя сойдет
С ума всё отделенье.
Вотще я по часам стою,
Зевая у окошка,
Лишь множу тем тоску мою:
Она скребет меня, как кошка.
Один лишь след, один песок
Мне в утешение остался,
К которому твой башмачок
Так часто прикасался.
Увы, жестокая краса,
Скажи, на что сие похоже?
Ах, лучше б плюнула в глаза
Или хватила бы по роже,
Чем так тирански поступать
И мучить человека,
Который должен умирать,
Не про́жив трети века,
Который так в тебя влюблен,
Положим, от безделья,
Что забывает пищу, сон
И бродит как с похмелья…
Тюрьмою кажется мне мир,
И солнце стало мутно,
Не прохлаждает грудь зефир,
Томлюся поминутно.
Боюсь, с ума чтоб не сойти,
Хоть я того и стою;
Но быть так! Потерплю, поною,
А там опомнюсь, и — прости!
23-го МАЯ 1814-го ГОДА
Милонов, мня тщету и тленность презирать,
В обитель Невскую от мира поспешает,
Чтоб тело там свое той влагой напитать,
Котора вещества от тлена сохраняет.
(Написано экспромтом в конце 1811 года)
Бесплодно дни мои считаю,
Надежды в будущем не зрю:
Два месяца не получаю[228],
Увы! вотще служу царю!
Начальство в жребий мой не входит,
Само бо ест и пиет всласть,
А брата нашего доводит
Терпети горе и напасть.
Придется умереть от стужи,
Коль с гладу умереть не мог:
Вся плоть моя почти наружи,
И пальцы лезут из сапог.
А ты, любезная отчизна,
Котору буду век любить,
На всё в тебе дороговизна,
За гривну нечего купить.
Блажен, кто мелочным товаром
Торгует в лавочке простой
Или владеющий амбаром
И кучей в нем кулей с мукой!
День со дня цену прибавляют,
Они блаженствуют одни,
Купцы карманы набивают
В военные и мирны дни.
Итак, не лучше ль мне приняться
За их невинно ремесло,
Чем жалованья дожидаться
И плакать в первое число.
Вот самолюбца лик совсем иного роду!
Каких не делает такая страсть проказ!
Хоть он не смотрится ни в зеркало, ни в воду,
Зато в стихи свои глядится в день сто раз.
С ЗАПЛАТОЮ ЗА ОНЫЕ ВПЕРЕД ДЕСЯТИ РУБЛЕЙ, НА КОТОРЫЕ КУПЛЕНЫ БЫЛИ ЛИМОН, САХАР И БУТЫЛКА КОНЬЯКУ, В НЕПРОДОЛЖИТЕЛЬНОМ ВРЕМЕНИ ВЫПИТАЯ (должны были быть прочитаны маленьким Опочининым великой княгине Екатерине Павловне)
С невинным детским лепетаньем
Предстать дерзаю пред тобой,
Чтобы со общим восклицаньем
Соединить глас слабый мой.
Мой дед при смерти и при жизне
Мне дал пример любви к отчизне.
Прими, царевна, ты в сей час
……………………………………
Твой брат великодушный, твердый
Европу и Россию спас
…………………………
Видно, курс на всё поднялся,
Даже дороги стихи.
Как ни бился, ни старался,
Смыслу нет в них ни крохи.
Что же делать? — Ром распили,
А стихи вот каковы:
Хоть и дорого купили,
А всё гнил товар — увы!
Pomum et citronem perdidi[229].
Напрасно вас спасал сей брат великодушный
И жаль, что вас не съел французский Вельзевул.
Прегорьки пьяницы, поэты малодушны!
Вот всяк из вас каков: пришел, узрел, хлебнул
И скрылся выспаться в гостеприимны кровы.
А дружеству помочь, когда пришла беда,
Нет в вас ни совести, ни чести, ни стыда;
Не склонны вы к добру, но к злу всегда готовы.
Я мнил вчера друзей-поэтов в вас найти;
Но вы лишь нищие Парнаса на пути.
За ром и времени драгого за утрату
Я не спущу ни даже брату.
Тебе ж, негодница, каналья, эгоист,
Который на душу и на руку нечист,
Ну, словом, вам, сударь, любезнейший Милонов,
В воображении шлю я до сту миллионов
И в то же время сей несу богам обет:
Чтоб всё, что будешь ты писать, всё было бред
И вышеписано то было лепетанье,
Чтоб в службе и у муз нашел ты поруганье,
Чтоб ход тебе в бордель закрыт был навсегда
Или же отворен для тяжкого вреда,
Чтобы ты опился не ромом — крепкой водкой,
И умер наконец с непромоченной глоткой.