III

А. А. ПАЛИЦЫН

Александр Александрович Палицын родился в начале пятидесятых годов XVIII века. Он окончил Сухопутный шляхетный кадетский корпус и служил адъютантом у П. А. Румянцева. В чине майора вышел в отставку и поселился с женой и дочерью в деревне Поповке, Сумского уезда, Харьковской губернии. Вокруг него сплотился небольшой кружок местной интеллигенции, который Палицын в письмах называет «Поповской академией». В этот кружок входили В. Н. Каразин, Е. И. Станевич, Н. Ф. Алферов и другие.

Свое время Палицын распределял между занятиями литературой, архитектурой и живописью. С начала своей литературной деятельности он заявил себя сторонником А. С. Шишкова, что нашло отражение в главном его литературном сочинении — «Послании к Привете». Палицын, давая краткий (часто сводящийся к перечислению имен) обзор истории русской литературы XVIII — начала XIX века, последовательно опираясь на книгу А. С. Шишкова, защищает идею «старого слога». Сохраняя видимость беспристрастия, упоминая на страницах книги ничтожнейших писателей, он обходит полным молчанием имя Карамзина, не удерживаясь, впрочем, от нескольких саркастических намеков по поводу его деятельности.

Несмотря на длинноты и некоторую сухость изложения, историко-литературное значение «Послания» Палицына исключительно велико. Оно является едва ли не единственным произведением подобного рода в русской литературе, показывая весь круг явлений, находившихся в поле зрения читателя к началу XIX века, а оценки, содержащиеся в «Послании», вводят нас в самую гущу литературной борьбы этого периода, когда основные литературные группировки («Беседа» и «Арзамас») еще не оформились, а мнения, определившие развитие литературной жизни в первой четверти XIX века, уже начали складываться.

В 1807 году Палицын, разделяя общий для шишковского круга интерес к памятникам русской истории, выпускает свой стихотворный перевод «Слова о полку Игореве». В 1809 году он был избран почетным членом Харьковского университета, в 1814 году — действительным членом Общества наук, состоящего при императорском Харьковском университете.

Умер Палицын в 1816 году.

Сочинения его никогда не были собраны.

300. ПОСЛАНИЕ К ПРИВЕТЕ, или воспоминание о некоторых русских писателях моего времени

Ты любишь свой язык, Привета, очень нежно,

Читаешь всё на нем прилежно;

Я вижу, как с тобой читаем вместе мы,

Что русские тебе приятнее умы;

Ты все черты в них замечаешь,

С восторгом отличаешь,

С другими сравниваешь их;

И больше помнишь, чем чужих,

Писателей своих;

Хотя еще и в колыбели

Тебе французски песни пели,

Большая редкость то в наш век,

Чтоб русское любил и русский человек.

Чуднее и того, что нашего язы́ка

Тебе понравилась музы́ка,

Когда твой круг кричит, что русские стихи

Читать или писать лишь можно за грехи,

Тогда как у людей со вкусом непоследних

Я Ломоносова в пыли видал в передних,

Куда он для услуг

Был сослан праздных слуг,

С язы́ком вместе русским;

Затем что господа

Вели всю речь всегда

Язы́ком лишь французским.

В такие времена

Немалая чудесность,

Что русская тебе понравилась словесность,

Когда в дворянски времена

Чужих язы́ков семена,

Всеваемы из детства

Без осторожности и чрез дурные средства,

Укоренясь произросли

Средь нашей ко всему способнейшей земли

И напоследок принесли

Язы́ку нашему и нравам вредны следства;

В такие времена,

Когда в российски письмена

Вползло премножество (как черви или гады),

Моралей, Энерги́й, Фантомов, Гармони́й,

Сцен, Форм, Идей и Фраз, Жени́, Монотони́й,

Меланхоли́й и всех подобных им Мани́й

И портят наш язык прекрасный без пощады;

В такие времена,

Когда Россия вся почти заражена

Болтаньем и письмом и чтением французским,

Презреньем же к речам, к письму и книгам русским,

Приятно о тебе, Привета, то сказать,

Что с страстью свой язык печешься ты узнать.

Любви к отечеству нельзя не почитать.

Пусть там творцов писать искусство совершенно,

Ты знаешь, что язык наш лучше несравненно.

Не собран из других, он древний, коренной,

Исполнен всех красот, богатый сам собой.

В нем птичьих посвистов, протяжных нет напевов,

Ни звуков с выгнуской, ни диких уху ревов,

Какие слышатся в чужих язы́ках нам,

Затем что наш язык от них свободен сам.

Хотя кричат, больших писцов у нас не много,

Но как бы ни судил кто строго,

Признаться должен наконец,

Что не един уже творец

Сравнил с ученым светом россов.

Есть Пиндар свой у нас, бессмертный Ломоносов,

Творец язы́ка своего;

И с одами его

Нет равного в стихах французских ничего.

Смеются правде сей все русские французы;

Им наши ни стихи не нравятся, ни музы;

Меж тем, как то признал французский сам Парнас[311],

Что Сумарокова дойдет в потомство глас:

Он наш Софокл, отец театра он у нас,

В трагедиях его пребудет имя вечно;

Бессмертен в баснях он, конечно.

О сладостный певец, могу ль тебя забыть!

Ты много подавал изустных мне уроков;

Ты много раз желал мне к музам жар внушить:

Тебе за страсть я к ним обязан, Сумароков.

Есть также свой у нас Вергилий иль Гомер,

Херасков, чистого витийства наш пример.

В маститой старости, в почтеннейшей судьбине,

Уже в безмолвии покоится он ныне.

Гораций есть у нас, есть свой Анакреон:

Державин дал их лир почувствовать нам звон.

Еще он услаждает

Нас лирою своей,

Певцов одушевляет

Среди и поздних дней;

Как громкий соловей

Вечернею зарей,

Петь прочих возбуждает.

В тот час, как я пишу, зефиров на крылах

Промчался глас его и на псельских брегах[312].

В младенчество наук, еще во дни Петровы,

Гремел уж Феофан, сей Демосфен наш новый.

Что многих из творцов не ниже Кантемир,

На то согласен весь давно ученый мир[313].

Бесплодный чтитель муз, страдалец их союза,

Пример учености, без дара и без вкуса;

Терпенья образец, Ролленев ученик,

Воспомнись, написав нам сотню толстых книг,

По трудолюбию чудесный Тредьяковский[314].

Быть может, Попием у нас бы был Поповский,

Который так его прекрасно перевел,

Когда бы дней его не краток был предел.

С талантом был к стихам Санковский:

Удачно начат им Марон[315];

И так же начат был Назон.

Здесь кстати вспомним мы, Привета, труд Петрова:

Он Энеиду всю Маронову нам дал;

Но, шепчешь ты, Марон ее бы не узнал[316].

По крайней мере, наш Гомер Кострова

И Оссиан его

Ни слуха не томят, ни вкуса твоего[317].

Дары природы чтя, нельзя забыть Баркова,

Хотя он их презрел:

Он нам Горация и Федра перевел.

Но также, говоришь ты, плохо их одел[318].

Как жаль, что он не шел

За ними к Геликону,

А пресмыкался вслед Скаррону!

Его бы лирный глас

Мог славить наш Парнас.

О воспитание! о нравы!

Без вас, при всех дарах, ни пользы нет, ни славы.

Послания к слугам творец,

Сей муз самих игры прекрасной

И прозы чистой и согласной

Наш лучший Визин образец.

Как зависть труд его ни гложет,

Но правды сей изгрызть не может,

Что он в комедии один у нас Мольер,

Что слога нового в «Иосифе» пример,

Что слог его везде так сладок, как музы́ка,

Что им приятности умножены язы́ка.

Счастливый «Душеньки» творец, наш Лафонтен

Друзьями муз вовек пребудет незабвен.

Он станет Добромыслом

Дух русский услаждать,

Доколе русским смыслом

Мы станем обладать;

И русские французы

Должны признаться в том,

Что грации и музы,

Водя его пером,

Явили образец тут русский,

И Богдановичу и стихотворству в честь,

Которого певец французский

На скудный свой язык не может перевесть.

Довольно одного «Росслава»,

Чтоб вечно Княжнина не увядала слава.

Бесспорно, что его «Вадим»

Был духом дерзости не вовремя водим,

Притом и строго был судим, —

Всё с жалостью его театр наш помнить будет;

Парнас его стихов вовеки не забудет.

Княжнин — наш Кребильон,

Хотя и подражал италианцам он.

Не исчисляя всех писцов красноречивых

И переводчиков у нас трудолюбивых,

Хотя и менее известных и счастливых,

Которые в Руси, в недолги времена,

Обогатили наш язык и письмена,

Мне сладко произнесть иных здесь имена:

Они иль в юности меня их дружбой чтили,

Иль в детстве свой язык и муз любить учили;

Приятно их труды на память приводить:

О современниках приятно говорить.

Мы вспомним здесь с тобой, любезная Привета,

Не Виланда и не Боннета,

Со всем почтеньем нашим к ним,

Священнее для нас французов всех и немцев

Любезны имена своих единоземцев.

Почтеннее владеть сокровищем своим.

Но про Татищева, Щербатова, Хилкова,

Про Голикова тож,

Не станем говорить ни слова:

Итак, Привета, нас давно марает ложь;

И то смеются нам, что мы с тобой читаем

Славенскую всю дрянь и плеснь,

Которую притом и худо понимаем;

Что Нестор с Никоном и Игорева песнь

Для нас забавнее «Заиры» и «Альзиры».

Такие за любовь к отечеству сатиры

Пусть делают тебе и честь,

Однако от друзей всегда их больно снесть…

В отмщенье вспомним мы еще кого ни есть.

Кто старый русский слог, простой и ясный, знает,

Который без чужих прикрас был с первых числ,

Кто любит русский здравый смысл,

Наш Крашенинников того увеселяет,

Волчков нам много книг полезных перевел,

Хоть к красноречию он дара не имел.

Обязаны его мы первого раченью

Изданьем Словаря, трудов ко облегченью.

Прекрасно перевел Тюрпина нам Козмин.

Не гладко, а с умом писал всегда Лукин;

И, ежели судить не строго,

В комедиях его и остроты есть много.

Без вкуса, но богат был мыслями Эмин.

Кутузов оживлял свой слог своей душею;

Довольно уж письма Клеонина к Цинею,

Чтоб переводчика нас трогал слог его,

Как слог и Ду́ша самого.

Олсуфьев вкусом был наполнен тонким, нежным

Для прозы и стихов;

Как жаль таких даров,

Что не был он притом писателем прилежным!

Ученость, ум и вкус сливал в письме Теплов.

С приятностью писал стихи один Попов;

Другой переложил из Тассовых стихов

Нам Иерусалим его освобожденный,

Но жаль, что прелестей поэзии лишенный.

Разборчив и в стихах и в прозе Свистунов.

Есть песенка одна между его стихами,

Где грации писали сами[319].

Аблесимов с большим успехом часто пел.

Козицкий знанием в словесности блестел

И греческого был язы́ка страстный чтитель.

Мотонис был ему ревнитель

И Храповицкий, муз любитель.

В трудах их также есть приметные черты,

Которые давно, Привета, знаешь ты.

У Адодурова слог ясен, чист и плавен.

Глубоким знанием языка Нартов славен.

Он Плиниево нам витийство показал,

С каким сей римлянин Траяна прославлял.

За опытность его, ученость и словесность,

За многие труды, за строгу нравов честность,

За добродетели, заслуги Аполлон

Препоручил ему в России Геликон.

Представил Глебов нам в чертах Плутарха русских;

Жаль только, что он их со списков снял французских.

Ревнитель Эйлеров и Урани́и друг,

Ко умножению и славы и заслуг,

К высоким знаниям прибавил то Румовской,

Что, бывши астроном,

Любил словесность он, умел владеть пером.

Ученость с нею слил равно Озерецковской.

Лепехина ученые труды

Украшены словесности цветами;

Везде ее блестят у нас плоды,

Но смотрим мы холодными глазами.

Подобно сопрягать умел ее Чертков

С строением, взятьем, защитой городов[320].

Словесностью дышал с ним вместе Пастухов.

Порошин, ты ее любил, я знаю, страстно,

Но в цвете дни твои пресеклися несчастно!

И от своих даров

Принесть ты не успел желаемых плодов.

Трудился много в ней, любя ее, Чулков.

Леонтьев услаждал и лирною игрою,

И просвещением, и доброю душою.

Хемницер баснями нас также веселил

И также с добрым сердцем был,

Хоть много в рифмы он глаголов становил.

Лекень наш прежде знаменитый,

Котурнов русских образец,

Дмитревский также был певец;

И ныне, сединой покрытый,

Театр описывает нам,

Где был предметом плесков сам.

Воспоминанию сии назнача строки,

Я памяти одной и следую лишь в них;

Не критику пишу, не строгие уроки —

Порядка нет в стихах, ни в именах моих.

Не с правилами здесь сношуся я, а с чувством,

Как сердце мне о ком напомнит, так пишу;

С природой живучи, не занят я искусством,

И, скрывшись от сует, я славы не ищу.

Теперь Елагина себе воображая,

С ним вижу к музам страсть, к отечеству любовь;

Они до смерти в нем воспламеняют кровь,

За красноречие венец ему вручая.

Захаров, от него уроки получая,

Явил достойные сей школы нам плоды.

И, подаря нас Телемаком,

Прославил тем свои в словесности труды.

Опровержение Леклерка верным знаком,

Что знал историю Болтин и свой язык.

Хвостова и к стихам и к прозе дар велик.

Из первых опытов его то было ясно,

Из оды шуточной его

И из посланья одного,

Что он в словесности трудился не напрасно.

Мне жаль и Рубана: он больше чтил бы муз,

Когда бы нравы он имел и чище вкус[321].

Домашнев некогда был муз главой возвышен,

И лирный глас его бывал меж ними слышен.

Приятен и умом, и слогом он своим!

Мы к еру ненависть его за то простим;

И вспомним мы притом, Привета, брося шутки,

Кто так тщеславие презрел и предрассудки,

Чтоб отличиться чем-нибудь не пожелал?..

Наш ум против страстей не вечно ль слаб и мал!

Вот, верно, я тебе тем больше угождаю,

Что Дашкову напоминаю:

То самолюбию, конечно, женщин льстит,

Коль женщина блестит,

Но самолюбие я это обожаю.

Сия почтенная российская жена,

Умом, науками, словесностью полна,

Была достойно муз главой возведена:

Труды их и успехи —

Ее то страсть, ее утехи.

Ельчанинов, сей муз питомец, Марсов сын,

Как шпагой, так пером блистал лишь миг один.

Чего бы нам дары его ни обещали!..

Но к вечным мне слезам и к общей всех печали,

Перуны дни его во цвете окончали!

На ратном поле пал он как герой.

Румянцев смерть его почтил слезой,

Как жизнь его он чтил всегда хвалой.

И в сем любимце Аполлона

Любимца своего лишилась и Беллона.

О страсти к ней его уже умолк и шум,

Лишь Фалин хранит его нам вкус и ум[322].

Любовь к отечеству питая,

Язык природный сильно зная

И к музам страсть горя излить,

Уверил Майков нас не ложно,

Что без чужих язы́ков можно

Хорошим стихотворцем быть.

Со вкусом, с даром от природы,

Узнав он стихотворств все роды,

Писал трагедии, поэмы, басни, оды;

Но то в трудах его

Чудеснее всего,

Что мы читаем в них еще и переводы.

Он прежде смыслы их от прочих узнавал,

Которые потом с раченьем украшал

Нередко сильными и чистыми стихами.

Его почтенными мы чувствуем трудами

В «Меропе» русской весь Вольтеров жар,

Во «Превращениях» Назонов дар,

Во преложении военного искусства

И подражателя и Фридерика чувства[323].

Почтенно для него, притом и сладко нам,

Что русским приносил творцам он фимиам

И возжигал его без лести,

Всегда быв нежным другом чести.

Приятно повторить мне здесь стихи его,

Где имя он свое связал с их именами,

Достойными себя и их хвалами;

Я в детстве от него их слышал самого:

«О ты, певец преславный россов,

О несравненный Ломоносов!

Ты все исчерпал красоты;

Твоя огромна песнь и стройна

Была монархини достойна;

Достоин петь ее был ты.

О ты, при токах Иппокрены

Парнасский сладостный певец,

Друг Фалии и Мельпомены,

Театра русского отец,

Изобличитель злых пороков,

Расин полночный, Сумароков

Сравненьем веселясь словесности трудов,

Успехов прежних в ней и нынешних плодов,

Вчера с тобой, Привета,

Сличали мы притом

С бессмертным образцом

Наш русский список Магомета,

Который подарен Потемкина пером

Без дальнего от муз совета.

Итак, мы вспомним и об нем.

Он в молодости мне бывал знаком.

Способным одарен к поэзии умом,

Он в выборе был тонок, нежен;

С неутомимостью прилежен,

Чрезмерно терпелив,

Равно честолюбив;

И если б на беду не сделался он знатным,

То стихотворцем бы, конечно, был приятным.

Он много начинал,

Но мало окончал.

Жан-Жаком он пленялся

И нечто из его творений перевел;

Как многие, против него вооружался,

И так же мало в том успел,

Затем, как видно, что достался

Ему в бессмертии удел.

Для автора сего он слога не имел.

Он также начинал Руссову «Элоизу»,

Которую тогда ж за ним я кончил вслед.

Валялась у меня она премного лет,

Но дружеский совет

Склонил, не в добрый час, пустить ее на свет,

И там в раздранную ее одели ризу.

Издатель прежних всех лишил ее цветов.

Бумаги пожалев он несколько листов,

Отбросил разговор Жан-Жаков о романах;

Он посвящение мое в ней утаил;

Друзей моих стихи на перевод мой скрыл.

Слыхал ли жадность кто такую и в цыганах,

Тогда как я издать три книги подарил?

Не бывши грамотен гораздо и по-русски,

Не только по-французски,

К письму же и совсем не с острой головой,

Он вздумал перевод однако ж править мой.

Язы́ка чистого гнушаясь простотою,

Размазал он мой слог несносной пестротою.

Невежи любят все кудряво говорить,

Отборные слова некстати становить

Иль новые ловить,

Чему другие их невежи научают,

И дикословием язык наш заражают.

Так точно Юлии и Клеры он моей

Испортил разговор по грамоте своей.

Не выучась читать не только с чувством, с толком,

Заставил на Руси он выть их, бедных, волком:

Везде всё кончится «ею — ию — ою».

Учил ли так я петь здесь Юлию мою?

Представь, Привета, ты в тот час мою досаду.

Суди ты, каково

Для сердца было моего,

Для вкуса и язы́ка,

Как стала уши драть такая мне музы́ка!..

Как было за труды и за подарок мой

Неблагодарности такой мне ждать в награду,

Чтоб слог мой превратил невежа в волчий вой.

И в сем издании поддельном и подложном,

Обезображенном, обкраденном, ничтожном,

Чтоб имя он мое еще поставить смел

И безнаказанно за всё остался цел.

Вот участь какова трудов уединенных,

Писцов, подобно мне, от света удаленных.

Они труды свои дарят,

Книгопродавцев богатят,

А те нередко их марают и срамят,—

Так бойтеся, писцы, сих книжных тамерланов,

Подобных моему издателю тиранов.

Я в осторожность вам сей случай и открыл,

Который уж давно презрел и позабыл[324].

За неприятное такое отступленье

Напомним мы певца какого в утешенье,

Который бы навел нам сладкое забвенье…

Таков у нас Капнист:

Огнем поэзии он полон, нежен, чист.

Всегда его мы вспомним оды,

Детей искусства и природы.

Надежда станет нас прельщать,

Смерть сына станет поражать,

И памятник его почтенный,

Монархине сооруженный,

На истребленье слова раб

Удар разрушить время слаб:

Косой его не сокрушится,

Что всеми наизусть твердится.

Певец про старину на древний лад стихов,

Со вкусом краснобай наш Львов

Всегда наполнен острых слов

Для былей, небылиц, на вымыслы забавен;

Равно как плодовит, удачен, часто нов

В изобретениях строений и садов;

Он как в словесности, так в зодчестве был славен.

Для самолюбия приятно моего

Напоминать его:

Мои с ним сходны к музам страсти,

Хотя в дарах различны части;

Словесность с зодчеством равно

Предмет трудов моих давно

Иль лучших для меня утех в уединеньи,

Но, может быть, они останутся в забвеньи.

Московский никогда не умолкал Парнас,

Повсюду муз его был слышен лирный глас —

Живущим внутрь иль вкруг сея градов царицы,

Язы́ка чистого российского столицы,

И должно в нем служить всем прочим образцом.

Не легче ль в той стране быть сладостным певцом,

Красноречивым быть творцом,

Где всё, что окружает,

Природный к слову дар острит и умножает?

Где весел вкруг народ, проворен, ловок, жив,

Смышлен, досуж, трудолюбив

И больше свойствами, чем участью счастлив;

Где слышны верные в язы́ке ударенья

В жилищах поселян, среди уединенья.

В окрестностях Москвы, и в рощах, и в полях,

В народных всех речах,

В их песнях, в шутках их, пословицах, в игра́х,

Блистают правильность и острота в словах,

Служащие другим наречиям законом

И подражаемы российским Геликоном.

Московский говорит крестьянин, как и князь;

Произношенье их равно и в речи связь,

Иль часто лучше тех князей и к смыслу ближе,

Которые язык забыли свой в Париже.

Прелестна мне Москва с окрестностьми ея,

Тем боле что люблю язык свой страстно я,

В ней некогда мои любезны предки жили

И с пользой своему отечеству служили.

Там современников ученых зрю опять,

Которых имена достойно вспоминать,

И ежели мне всех исчислить их не можно,

О коих вспомню, тем отдам почтенье должно

За их к словесности и к знаниям любовь,

За услаждения мои от их трудов,

Я молодость мою напомню с ними вновь.

Из них иные, мне подобно, устарели,

Повесив навсегда и лиры и свирели

Иль, память сладкую оставя по себе,

По общей смертным всем судьбе,

На злачны преселясь брега чудесной Леты,

Как все воспевшие их древние поэты,

Струи забвения похвал и критик пьют

И гимны, может быть, бессмертны там поют.

Их русский меценат, Шувалов, ободряет,

И Елисейских внутрь полей

Ему и тамо хор муз русских воспевает

О благодарности своей;

Его и там Парнас московский услаждает,

Которого он был творец

И муз его всегда отец.

Неутомимый мне Веревкин вобразился,

Который весь свой век в словесности трудился.

Оставя прочее, довольно вспомянуть,

Что за Лагарпом он свершил всех странствий путь.

Он русской верности к царям еще представил

Монарха, коего достойно Сюллий славил.

Из первых опытов явил нам Воронцов

По красноречию и выбору трудов,

Каких словесность ждать могла от них плодов,

Когда б Фемидой сей питомец Аполлона

Не отнят был от Геликона.

Чертами многими нам Ржевский показал,

Что он к словесности похвальну страсть питал:

Он вкусом, знанием и слогом в ней блистал;

И если б звание его не скрыло пышно,

В писателях его бы имя было слышно.

Нарышкин мог у нас прекрасный быть поэт,

Когда б не скрылся тож в блестящий круг и свет.

Меж русских бы творцов и Пушкин отличался,

Когда б словесностью он больше занимался.

Тщеславие своей заразой много раз

Лишало без плода писателей Парнас.

Для Марсова венца оставил муз Козловский;

О коем станет век жалеть Парнас московский:

Тогда как он его «Сумбеки» ожидал,

Екатерине им не конченных похвал,

С «Евстафием» его при Чесме понт пожрал.

Херасков памятник воздвиг ему нетленный[325],

А Майков надписью украсил незабвенной[326].

С чрезмерной строгостью разборчивый Карин,

Равно московского Парнаса нежный сын,

От скромности труды свои, достойны чтенья,

Погреб во тьме забвенья[327].

Слог важный Барсова в словах я помню там,

Каким он передал потом Бильфельда нам.

Там Погорецкий был, Зибелин в то же время;

Искусные врачи, словесность полюбя,

К ученому причли сообществу себя,

Энциклопедии делить труды и бремя,

Но столь полезное намеренье тогда

Для славного сего труда

По первых опытах осталось без плода.

Нельзя о том теперь не пожалеть сердечно:

На подвиг мы такой едва ль дерзнем уж вечно.

Теперь ученый наш, равно как прочий свет,

Не отягчит себя трудами многих лет.

Что слыло преж сего терпеньем, постоянством,

От многих ныне то считается педантством.

В сей век другой закон ученым правит царством.

В то время все у нас любили свой язык;

Для пользы лишь его, наук и чтенья книг

Иноплеменные учили мы язы́ки,

А не для их отнюдь музы́ки.

Отечества друзья, боляре и столпы:

Румянцев, Панины, Орловы, Чернышовы,

Потемкин, Репнины, Суворов, Воронцовы

Не в том отличия искали от толпы,

Чтоб матерний язык понизить,

В передние его иль на площадь сослать;

Они с отечеством пеклись его возвысить

И красноречия примеры подавать.

Училищами в нем бывали нам их домы,

Где русский разговор мы слышали всегда,

Чужеязычия ж без нужды никогда,

Хотя мы были с ним не менее знакомы.

Сама монархиня, монархов образец,

Возросшая среди словесности французской,

Не нам в угодность лишь язык любила русский,

По превосходству им пленялась наконец[328].

На нем она была творец.

Ее История, божественны уставы,

Все письма, зрелища, нам давши дух и нравы

И утверждающи ей творческие правы,

Суть знаки вечные ее и русской славы.

Когда был укорен Клопштоком Фридерик

За то, что презирал природный свой язык,

Как в прочем ни был в век великих он велик;

Язы́ка русского за порчу и обиду,

Кто слов чужих в него вмешает дикий звон,

Екатериною для тех был дан закон

Во храме муз ее читать Телемахиду[329].

И шуточный закон священным чтут сердца,

Когда боготворят его творца;

Подобные царей любимых игры, шутки

Сильнее действуют на вкус и предрассудки

И чистят более и нравы и язык

Всех правил, школ и книг.

Великие умы одною слов игрою

Владеют, как цари чувствительной душою.

Как жаль, что мудрый сей монархини пример,

Пример вельмож и все уроки с образцами,

Что дали нам Софокл наш, Пиндар и Гомер,

Забыты многими теперь у нас писцами![330]

Привета, ты всегда досадуешь на них,

Когда читаем мы их новости с тобою,

Где слог наш искажен французской пестротою;

Насчет их ты твердишь какой-нибудь мне стих.

Не более бывал и Сумароков лих,

Как ты на новый слог французско-русских книг.

Не стыдно ль, говоришь, как нищим нам скитаться

В чужеязычный склад вдаваться,

Словами побираться?

Возможно ль, чтоб язык наш мог тем украшаться?

Скуднее ли в словах язы́ков он других,

Иль к красноречию в источниках своих?

Француз, англичани́н, гишпанец иль германец,

Швед, датчанин, голланец,

С язы́ками слова от корней взяв одних,

Все могут занимать и друг у друга их,

Не возмущая тем ни разума, ни слуха,

Народного не унижая духа;

А нам как вмешивать, природе вопреки,

Живые ль, мертвые ль чужие языки́?

Они от нашего язы́ка далеки,

По их началу, свойствам, звуку

Славянам галлы не с руки;

Невежество ввело пестрить язык науку,

Ты с жаром говоришь, словесности на муку,

На порчу вкуса в ней, чтецам на смех и скуку.

Расиновым стихам завидовал Вольтер —

Наш школьник Визина не хочет брать в пример!

Из чужеречия он новый слог нам сплавил,

Где грамматических нет русских свойств, ни правил.

И множество тогда в досаде ты своей

Подобных говоришь речей.

Приводишь книгу ты о слоге тут Шишкова,

Всю помня наизусть ее почти до слова.

Противу новостей смешных она твой щит,

Который здравый смысл и чистый вкус хранит.

С восторгом хвалишь в ней ты смелость благородну,

Талантам истинным и знаниям столь сродну

И им одним пригодну,

С какою показал он, первый из творцов,

Все заблуждения теперешних писцов,

Сражаясь с множеством, с пристрастием, с хвалами,

Которые невежество и лесть

Всегда привыкли плесть

Всем новостям, равно худым и добрым в честь,

И кои те писцы плетут друг другу сами.

Хвалю с тобой его полезный сей урок,

Хотя он кажется иным и слишком строг,

Но им чужих речей и слов удержан ток,

Готовый потопить наш прежний, чистый слог.

Сию словесности, отечеству услугу

Нам стыдно б, их любя, Привета, не любить,

Нам стыдно б меж собой подчас не похвалить,

Однако я притом скажу тебе как другу,

Что лучше нам еще ее в молчаньи чтить.

Желаешь и твердишь ты мне в своем совете,

Чтоб здесь я написал

Для всех собрание и критик и похвал.

Не мог бы отказать я в том моей Привете,

И может быть, что, твой изобразя восторг,

Из неизвестности себя бы тем исторг.

Но если дара я к витийству не имею,

Бранить или хвалить приятно не умею,

Не лучше ль нам о том заботу отложить,

Чтоб слабой похвалой заслуги не затмить,

Достоинства не умалить;

Чтоб скромности не оскорбить

Иль нежности не утомить,

Не лучше ль без прикрас нам правду говорить

И чувствия одне сердец своих представить?

Не ясно ль показал Шишков тебе притом,

Любезная Привета,

Что здравого совета

Не слушают с больным умом.

Труды ученые, дела полезны, громки

Прославят и без нас таланты и потомки.

Натянутые все хвалы не хороши,

Как критики, все знак пристрастия души.

Потребно сверх того на них иметь нам право,

Без права же судить, рядить дела грешно,

И самозванцем быть смешно

Для всякого, кто мыслит здраво.

Некстати без заслуг заслуги нам хулить,

Не выслужа хвалы себе, других хвалить.

Смешно тебе всегда, как пухлыми стихами

Иль новобранными нерусскими речами

То хвалят и бранят, чего не знают сами.

Шутила долго ты, как школьник за грехи

Нам выдан был примером,

Смеялся над Вольтером,

Судя после него Мароновы стихи.

Жалели доброго Евстафья мы с тобою,

Любуяся его прекрасною душою

И стихотворною приятною игрою,

Что грубо труд его критиковал Зоил

Иль паче поносил,

Какого нам еще он сам не приносил.

Без желчи, знать, труды он ближних оценяет,

Что книгу находя дурною всю вобще,

Страницы критикой подробной наполняет.

Не хуже ль книг худых те критики еще,

Когда на них труды потрачены вотще?[331]

Итак, чтоб в те же нам погрешности не вдаться,

Покойнее похвал и критик удаляться.

С Вольтеровым или с Лагарповым умом

Полезен приговор над авторским трудом.

Мы можем почерпать в нем лучшие уроки:

Там блещут все красы, чернеют все пороки;

Там видны средства нам искусства и творца,

Судей и авторов таланты и сердца,

А наши приговоры

Обыкновенных суд умов.

Хвалы или хулы посредственных даров,

Равно как критики недельных всех листов

Заводят только споры

И меж писателей раздоры,—

Такие все судьи с неважным их судом

Забыты навсегда читателем потом.

Не может критиком быть дюжинный писатель.

Наш критик должен быть в письме законодатель.

Известен должен быть он важностью заслуг,

Дар творческой иметь, неробкий ум и дух,

Примерный слог и вкус изящный, тонкий слух

И беспристрастием глубоким отличаться,

Чтоб критики его и правые суды,

Подобно как труды,

Могли желаемым успехом увенчаться.

Назначено ль судьбой,

Привета, нам с тобой

Сей славой наслаждаться!

И много ль критиков таких мы можем счесть,

Которым бы за то принадлежала честь

И коим именем сим можно украшаться?

Я больше бы не пожелал,

Когда б мое воспоминанье,

Где нет ни критик, ни похвал,

А только чувствий излиянье,

Внушило их младым сердцам

Словесности своей к творцам,

Умножило б у нас вниманье

Узнать свой более язык

Из чтения славенских книг,

Отвергло б странное мечтанье,

Что нет у русских образцов,

Что нет в них авторских даров,

Что груб их ум и вкус в писанье,

Что будто нет речей, ни слов.

И ежели сие посланье

Заслужит, чтоб прочел Шишков

Его же мыслям подражанье, —

Вот цель вся слабых сих стихов

И всё за труд мой воздаянье…

Ах! в сладком муз очарованье

Еще я чувствую желанье,

Для пользы общества и книг,

Чтоб женщин лучшее собранье,

Моей Привете в подражанье,

Любило так же свой язык,

Презрев французское болтанье.

Простите старику, который закоснел,

Который русаком присяжным поседел.

Что чужеречие назвать болтаньем смел.

Он груб и одичал, не знает света ныне,

Давно живет в глухой пустыне,

Однако любит он муз, граций, весь Парнас

И с русским языком и сердцем любит вас,

А к смеху вам, еще вернее много раз,

Чем ваши прежни петиметры,

Иль франты нынешни, или по-русски — ветры;

Вот для ради чего он к вам склоняет речь,

Желая вас от странностей отвлечь,

Чтоб тем их в нас убавить,

Когда уже совсем не можно их пресечь,

И славой сей еще гордиться вас заставить.

Известно то давно,

Что делать чудеса вам таинство дано.

Не превращают ли волшебны ваши очи

Спокойства ясных дней печали в темны ночи?

Чего не сделают улыбка, страстный вид,

Витийство сладкое, осанка, нежный стыд?

Взгляните ж ласковым, единоземки! взором

На сирый матерний язык;

Коснитесь нежными руками русских книг;

Прелестные уста пусть русским разговором

Восхитят общество, и наш язык тотчас

Получит новый блеск от ваших уст и глаз.

Покинут дикий шум все русские французы,

Чем мучат русский слух теперь в угодность вам,

И сладостнее петь начнут российски музы

В честь вашим прелестям, талантам и сердцам.

От вас польются нам в словесности примеры,

Явятся русские Жанлисы, Дезульеры.

Вы созданы на то, чтоб всё животворить.

С душой чувствительной и с гордым русским духом,

Со вкусом нежным, с тонким слухом,

Не жалко ль свой язык природный вам мертвить?

Не стыдно ль в наши дни нескладно говорить

Язы́ком и своим, которого стыдимся,

Язы́ком и чужим, с которым не родимся?

Представьте, что всегда какой-нибудь Лекень

Язы́ка своего на тонкостях французских

Легко на трех словах поставить может в пень

И лучших знатоков французов наших русских.

Не возмечтает ли француз, что он велик,

Когда мрачит своим язы́ком наш язык?

Не скажет ли, везде нескладный слыша клик,

Собрав премного нам других еще улик,

Что может превратить нас силой чародея

И так, как спутников Улиссовых Цирцея?

Хотя писателей и новых много есть,

Которых нам труды приносят с пользой честь,

Но, мало зная их в моем уединенье,

Боюсь произносить мое об них сужденье.

Отважно было бы писателей живых,

В поре, в красе, в жару, во славе молодых,

Хвалить в стихах моих, подобно мне, седых,

Мои холодные, сухие псальмопенья.

Старинные слова и выраженья

Не могут им принесть нимало утешенья.

Я благодарность лишь иным из них воздам

За сладкие мои часы и восхищенья,

Какие чувствую, читая их творенья:

Она приятна всем сердцам.

Украшу я мой стих опять их именами

И их почтенными трудами,

Как новыми цветами и плодами.

Ужели возбранят мне нынешни певцы

Им незабудки вплесть в их розовы венцы,

Хотя б пустынные сии стопосложенья,

Противу моего им назначенья,

Из неизвестности исторглись и забвенья?

Не зависть и не лесть

Подвигнули их плесть,

А ревность дар простой для памяти принесть.

Противно ли друзьям то будет просвещенья,

И чем пред ними погрешу,

Когда здесь напишу,

Что я люблю читать их все стихотворенья;

Что полон вымыслов удачных в них Хвостов,

Хотя ты иногда, Привета, и желаешь

Связнее мыслей в нем и глаже в нем стихов,

Затем что с тонкостью излишней разбираешь

И в срочных ничего работах не прощаешь.

Приятен и в стихах и в мыслях Горчаков.

Со вкусом, с мастерством в них нежен Салтыков.

О, если бы труды могли их быть уделом,

То, посвящая им свои свободны дни,

Чего б не сделали они

С дарами их, писав притом не между делом!

Равно у прочих там певцов

Прекрасных много есть стихов,

А паче тем их все труды общеполезны,

Друзьям словесности любезны,

Что памятник творцам российским зиждет вновь

Их нежная к отечеству любовь[332].

С произнесением сего священна слова

Здесь имя и труды мы вспомним Новикова

В собраньи древностей, в печатании книг,

Чем много приобрел, Привета, наш язык.

Неблагодарны б мы еще с тобою были,

Коль Николева бы с Нелединским забыли;

Хотя уже теперь их лиры не звенят,

Нам звуки прежние певцов своих твердят.

Пальмиру одного еще мы вспоминаем

И песни иногда другого припеваем.

О Сумарокове я также не забыл,

Который меж певцов приметен новых был,

А боле как в своем послании к Всемилу

«Фелице» подражать имел он дух и силу.

И в сказках, и во всех стихотвореньях тож

Забавен слог его, чист, ясен и пригож;

Картины только нас иные не прельщают,

Такие, например, где барыня верхом,

Героя Греции любовница притом,

На Аристотеле в узде и под седлом

По общей воле их всю школу разъезжает.

Любя муз русских молодых

И все в словесности новинки,

Приятно вспомнить между них

О даровании мне Глинки.

Он дружество ко мне питал,

К которому в нем сердце нежно,

В пустыне он моей певал;

Я все труды его читал

И то могу сказать надежно,

Что он, достигнув зрелых лет,

Счастливый может быть поэт,

А паче если удалится

От вредных городских зараз

И больше к музам прилепится.

Ах, если бы его Пегас

Унес скорее на Парнас!

Вмещая пожилых писцов меж молодыми,

Не наблюдаю я порядка между ними:

Нет в музах старости… но есть она в певцах…

Увы! я чувствую ее в моих стихах!..

Так, переводчика Вольтеровой «Альзиры»,

Здесь Карабанова я вспомню звуки лиры.

Не пышен пусть его, не велегласен стих,

Но важен иногда и чист, хотя и тих.

Готовится певец нам с летами Востоков:

В нем есть познания, и дар, и вкус, и ум,

И много стихотворных дум,

Когда б он более держался тех уроков,

Какой меж прочих нам оставил Сумароков

В бессмертной басенке к Мотонису своей:

«Смотри на истину, и ты Востоков в ней,

И отвращение имей

От тех людей,

Которые гнушаются собою,

Которых речи смесь язы́ков всех и сброд,

А сочинения как робкий перевод,

Ты басенного пса иль их учись судьбою,

От англо-франков сих направь к славянам путь

И этой басенки конца не позабудь:

Вовек отеческим язы́ком не гнушайся

И не вводи в него

Чужого ничего,

Но собственной своей красою украшайся».

Фантазий новых нам в стихи ты не вводи

И вместо их слова природны находи

Да более переводи.

Полезнее сто раз с творцов великих списки,

А паче ежели они еще и близки,

Чем подлинники низки,

Которые у нас нередко на беду

Лишь служат вкуса ко вреду.

Посредственное всё в твореньях забывают.

Стихи Поповского едва ли ныне знают:

Из Попия ж его и Локка перевод

Из рук доднесь нейдет,

И больше ваших всех творений их читают.

Так власть всегда сильна великого ума,

Хотя бы иногда на ум пришла чума.

Достигнешь скоро ты Кастальских чистых токов,

Лишь только славиться успехом не спеши,

Исправнее и думай и пиши,

И чисти более стихи свои, Востоков:

Незрелые плоды

Для вкуса неприятны,

Читателям невнятны

Так слабые труды.

Вот чувства искренни, желанья и советы

Тебе и от меня и от моей Приветы.

То ж самое советует тебе и Львов,

Защитник ревностный старинных сильных слов,

А новобранного нерусского язы́ка

Не нравится ему протяжная музы́ка.

Конечно, то же Пнин тебе сказать бы мог,

Когда бы жизнь его продлил парнасский бог.

Как наших муз утрата в нем велика!..

Подобно, кажется мне, мыслит и Бобров,

Но вкус Хераскова забыв в своей «Тавриде»,

И в страсти к новому игрой трескучих слов,

Шероховатостью и мыслей и стихов

Подходит там в иных местах к «Телемахиде».

О сей «Тавриде» суд такой

Приветин, а не мой.

Я очень знаю то, с какими похвалами

«Таврида» славилась недельными листами.

Привета, вижу твой нетерпеливый взгляд:

Протяжные мои стихи тебя томят,

Тем боле что еще не молвил я ни слова

Про твоего и муз любимца Мерзлякова.

Сейчас твоя же мысль тебе об нем готова.

Дивишься ты ему, что в собственном труде,

Читая всякое почти его творенье,

Мы дара в нем того не видели нигде,

Которым нас приводит в восхищенье

Его с других язы́ков преложенье.

В картинах подражать готовым красотам,

И краскам, и чертам,

Как в преложениях и мыслям и стихам,

Пусть легче, нежели всего изобретенье;

Но подражатель тот достоин всех похвал,

Где видим образцов живое выраженье.

Когда среди пустынь стенящий в страсти галл

На русском языке в его стихотворенье

Равно красноречив с Вергилиевым стал;

Когда желаешь ты, и кто бы не желал,

Чтоб труд свой Мерзляков в сем роде продолжал,

Дабы узнали мы из русских лирных звонов

Божественный язык Маронов и Назонов.

С такой же красотой им списан Мелибей,

И Дезульерины овечки, и ручей.

Нам русским кажется в стихах его Тиртей.

Привета, помнишь, как, его читая оды,

При ратных там словах «ступай» или «к мечам»

Невольно и своей я службы вспомнил годы,

Победы наших войск, Румянцева походы,

И ты, приметив весь восторг мой по слезам,

Сказала: «Вот хвала всех лучшая стихам».

Теперь, Привета, двух певцов воспоминанье

Исполнит всё твое желанье.

Кутузов, Дмитриев свершают наконец

Сей слабый памятник признательных сердец.

Соединенные с бессмертными творцами,

Единоземцам их любезны имена,

Как ныне, так во все пребудут времена

И отдаленными воспомнятся веками.

Доколе восхищать удобен нас Пиндар,

Доколе станем мы пленяться Феокритом,

Кутузова всегда чтить будем труд и дар

В их преложении, по-русски знаменитом.

Подобно Дмитриев, любимый наш пиит,

Всегда пребудет знаменит.

За перевод своих бессмертных сказок, басен

Де Лафонтень его так имя сохранит,

Как он изображать красы его рачит;

И от забвения сей список безопасен.

Из Флориана же мест многих перевод

У Дмитриева так прекрасен,

Что он за подлинник идет.

А сказки собственны его нам есть дово́д,

Что авторский талант равно в Руси живет,

Как в Вене, в Лондоне, в Париже,

И что искать его в Москве для русских ближе.

Почто я не могу и всех певцов своих

Вместить здесь в краткий стих?

Вот в лирных песнях знал еще приятность звуков

От муз и сограждан любимый Долгоруков.

В воспоминание моих прошедших дней,

Восторгов юности моей,

И сердцу и тебе, Привета, в угожденье,

На память рыцарских и чувствий и времен,

Ты примешь от меня еще здесь приношенье:

Я женских несколько внесу сюда имен,

Любимых музами, тобой и чтимых мною.

Со всей невинностью, хранимой сединою,

Прелестный пол, моей владеешь ты душою!

Хотя уж пламень чувств от старости угас,

Чувствительность души не умирает в нас.

Она как страсть еще пылка, но прозорлива,

Без ослепления довольна и счастлива,

В стремлениях, как сам рассудок, справедлива,

Сколь непорочна, столь она и горделива,

Как бескорыстна, так нельстива;

Без страсти всё ее одушевляет глас.

Она-то облекла в нетленну ризу

Как Попиеву, так Руссову Элоизу,

Рейналеву Элизу.

Ценить изящное ее потребен глаз.

От ней и радость мы и жалость ощущаем,

С восторгом всякий раз

От ней приятные мы слезы проливаем,

Когда для сердца что иль пишем иль читаем.

От ней и я еще влекуся на Парнас.

Когда под шестьдесят мне лет уже подходит,

Она все прелести красот на мысль приводит;

Утехами весны в осенни дни дарит;

Воображение еще воспламеняет:

Природою разит,

Искусствами дивит,

Науками питает,

Надеждами живит,

Успехами ласкает

И, сладким дружеством пленяя, петь велит.

Внушает имена Херасковой, Хвостовой;

О Сумароковой мне помнит, о Сушковой;

И о Вельяшевой, Урусовой, Копьевой;

Магницких написать, Поспелову велит;

О Турчаниновой, Тургеневой твердит;

Про Николеву мне, Щербатову вещает;

Про Шаликову тож напоминает;

Равно Баскаковой и Жуковой она

И Кологривовой здесь пишет имена;

Жалеет, что вместить не может, стеснена

Здесь краткими стихами,

И прочих, кои их в словесности трудами

Достойны стать в ряду с парнасскими писцами

И нежными всегда воспомнятся сердцами.

Имеем, наконец, духовных многих мы,

Которых знания, витийство и умы

Пред беспристрастным бы и просвещенным светом

Со Массильоном их сравнили, с Боссюэтом,

Но русский наш француз, их вечно не читав,

Не хочет им отдать принадлежащих прав,

Ему учители и стражи нашей веры,

Ко благочестию дающие примеры,

Невежды кажутся, ханжи и лицемеры.

Пасто́ров хвалим мы, профессоров чужих,

Не вспомня никогда наставников своих.

Всю подноготную Лафатерову знаем;

Недельные листы им наполняем,

И с Дидеротом мы его равняем,

Хоть тем с Лафатером лишь сходен Дидерот,

Что видел у него я в том же месте рот.

А наших пастырей, Платона, Гавриила,

Георгия или Леванду, Самуила

И прочих сана их почтеннейших мужей,

Красу и славу наших дней,

Не удостоили нигде хвалы своей.

Но сколько есть еще писцов уединенных

Без одобрения работ их сокровенных,

Достойных видеть свет, в забвеньи погребенных!

Достойных средств таких, чтоб в наши времена

Не гибли больше их труды и имена.

Сие писателей российских здесь собранье,

Хотя я привожу их малое число,

Которое в мое лишь время возросло

И коих сладко мне всегда воспоминанье,

Не ясный ли уже дово́д,

Сколь к просвещению способен наш народ,

Сколь в нем к словесности велико дарованье!

Какое поприще он в знаниях протек

В богатый на умы Елисаветин век!

Колико нам в одних училищах военных,

На кои Фенелон советы подавал,

А Миних им пример в России основал,

Воспитано людей отменных

Искусством, храбростью исполненных вождей,

Со бескорыстием и честностью судей,

Писателей, певцов, достойных муз друзей,

Екатерининых к бессмертной славе дней!

Почто священные сии чертоги ныне

Не в прежней их уже судьбине,

Где образовано толико всех родов

Блистательных талантов и умов,

Прославивших навек отечество сынов;

Где Сумарокова открылся блеск даров;

Где взрос Румянцев сам, толь редкий дар веков!..

С восторгом и доднесь, любезная Привета,

Я помню там свои счастливы детски лета.

Там были русские для русских образцы,

Учители-друзья, начальники-отцы;

Там нравы, ум, язык господствовали наши:

Мы чувства русские из русской пили чаши.

Доколе в русских рос руках сей вертоград

Российских благородных чад,

Среди тех средств, надежд, как всё в нем процветало,

Обильные плоды произращало

И впредь их обещало,

Не представляли мы тогда себе того,

Чтоб русских русские спросили: «Отчего

В России авторских талантов мало?»

Но видно, так спросить теперь уж можно стало.

Не продолжаются, знать, те же средства к ним.

Притом же к авторским талантам мы своим

Не рано ли еще, не слишком ли и строги?

Не заграждаем ли мы сами к ним дороги?

Каких талантов мы и авторов хотим,

Когда мы заняты с пристрастием одними

Творцами, книгами, язы́ками чужими,

А о своих нимало не радим;

Не только их не отличаем,

Мы их совсем не примечаем

И вовсе не читаем;

Язы́ком даже мы своим не говорим,

В чем новым слогом мы себя изобличаем.

Вольтера наизусть твердим,

Из Ломоносова пяти стихов не знаем;

Стихи бессмертные старинными считаем

И ими уж скучаем.

Чего ж об авторских талантах вопрошаем?

В то время как у всех, не у одних у нас,

Пустеет день от дня и древний их Парнас.

Не видно вновь и там Вольтеров, ни Мильтонов,

Клопштоков, Геснеров, Петрарков иль Бюфонов.

На авторски дары скупа природа к нам

Ничем не больше, как и там,

Хотя детей тому там вечно не учили,

Лозой за то им не грозили,

Чтоб свой язык они с младенчества забыли,

А взрослых не журят

За то, что языком природным говорят.

Смешно к словесности талантов ждать пространных

От нянь, учителей и дядек чужестранных.

Из русских выйдем мы, в французы не войдем

И к цели сим путем

Вовек не попадем.

Уроки, образцы чужие в нас сболтали

Язык, и нравы, и умы,

Ни чужеземцы мы,

Ни русские уж стали.

Прискорбно грубые столь правды говорить,

Но низко их, любя отечество, таить.

Такими средствами введем не просвещенье,

А роскошь и к стране природной отвращенье,

Своих обычаев и сердца развращенье.

Полезней было бы для авторских даров,

Чем мы вопросами их только унижаем,

Когда бы им для образцов

Переводили мы примерных тех творцов,

Которых мы твердим, которых обожаем

Учили б мысли их нас лучше размышлять,

А переводы мысль складнее выражать.

Полезнее, когда б терпенью мы учились.

Творцами быть не торопились,

А паче ежели к тому и не родились,

Заслугами в письме так рано не гордились,

Льстецов или невеж хвалой не возносились

И новых выдавать для слога образцов,

Язы́ка ко вреду, к стыду прямых творцов,

Отнюдь не суетились.

Но лучше моего сказал то всё Шишков.

Я только твоего внушением совета

Здесь то же повторил, любезная Привета,

И слабых несколько из прозы сплел стихов.

Пусть критика еще теперешних писцов

И от меня огложет

Сухую эту кость.

Любви к отечеству поколебать не может

Сатир и критик злость.

О просвещение, небесное светило!

На то ли из пустынь ты нас соединило,

Чтоб нужды новые с пороками открыло?

На то ли озарил твой ясный смертных луч.

Чтоб свет вреднее был невежества им туч?

Чтоб, правила имев и мысли одинаки,

Поклонники твои книгочтецы,

Ученые, парнасские певцы

И сами мудрецы,—

Все, даже за тебя, кусались как собаки?

На то ль, чтоб, кротость мы твою нося в глазах

И философию являя на словах,

А нравами, делами

С американскими равнялись дикарями?

На то ль ты, чтоб стремил нас сладкий твой восторг

На зависть, спесь или тобой на низкий торг?

На то ли, чтоб с тобой в пыли мы пресмыкались,

Перед невежами позорно унижались,

Когда бы без тебя мы счастьем наслаждались?..

Но есть приятности, есть счастье и в тебе!

Не чувствуем ли мы, Привета, их в себе?

Не благодарны ли за то своей судьбе?..

С природой, с простотой, в моем уединеньи

Под сельской кровлею, во глубине лесов,

С невинной совестью в счастливом сопряженьи,

Ах, сколько сладостных восторгов и часов

Мне малое мое приносит просвещенье!

Пустыня мирная моих к спокойству дней,

Убежище при старости моей!

Не променяю вас я, храмины убоги,

На пышные сады, огромные чертоги,

Какие для друзей богатых вымышлял

И коих никогда себе не пожелал:

Они с природою меня бы разлучали.

Там птицы бы ко мне на окна не летали

Иль белки дикие на них бы не играли.

Любя природу, век я роскошь презирал.

Вы, холмы красные, тенистые долины,

Где видеть я учил младых друзей моих

Природы красоты и сельские картины,

Учил, как без богатств присвоить можно их.

Младые рощицы с цветущею травою,

Подчищенные все моей рукою.

Древа отборные, где тож рукой моей

Я имена моих вырезывал друзей;

Иные посвящал великих в честь людей,

Не могши лучшего им сделать приношенья,

И где я читывал их письма и творенья.

Вы, своды лиственны, под тенью шалаши,

Где чувствовал покой я тела и души!

Где мрачной участью от зависти скрывался

И неизвестностью на знатность не менялся;

Где Элоизы я мой список исправлял;

Где Сен-Ламберту я, Делилю подражал,

Сады и времена их слабо выражал;

Где в недрах тишины я мыслям предавался

Иль с другом искренней беседой услаждался;

Где с бескорыстием я ближнему служил;

Корыстолюбие ж и суетную славу

Считал за язву и отраву

И добродетели, как их творца, любил!

Где циркуль, кисть, перо и ты, любезна лира,

Давали лучшее вкушать мне счастье мира,

Где я довольным быть навык моей судьбой

И жить с самим собой;

Где быстро столь текут мои уж поздны годы

В объятиях любви, муз, дружбы и природы!..

Священный лес! коль я щадил твой мрачный кров

Искусства пышного от тягостных оков,

Когда ты от меня ничем не оскорблялся,

Величием своим природным украшался,

Которое в тебе я только открывал,

Чтоб взор приятностьми твоими любовался,

Но дикость даже всю твою я сберегал, —

В награду за мое толь нежное раченье

Покой остаток дней моих в уединенье

И мой по смерти прах

Сокрой в своих тенях.

Да счастия сие жилище и натуры

Корысть не истребит, ни жадны винокуры;

Да будешь населен всегда друзьями муз;

Да предпочтет тебя садам их здравый вкус.

Да все открытые мной холмы и долины,

Кудрявые древа, поляны и тропины,

Лесные хижины, и виды, и картины,

Пленяя душу их подобно как мою,

Надолго сохранят всю целость тем твою.

Да эхо сладкое стихов здесь раздается

И вечно с пеньем птиц глас лирный не прервется!

<1807>

НЕИЗВЕСТНЫЙ АВТОР

301. ГАЛЛОРУССИЯ Сатира

Глядите в присный мрак, богатыри могучи,

Рукой невежливой посекши вражьи тучи!

О имена, ушам столь жесткие в сей век:

Добрыня[333], Миша…[334] О, почто я их нарек!

Как Ксерка, Магнуса бежать заставя в лодке,

Что были вы? — копье в руках, «ура» лишь в глотке….

Павзании ли вы? — Нет. — Что же? — Русаки…

Ой, черная родня, могучи старики!

Не Сюллии ведь вы, не Конде, не Тюренни,

Звон коих тешит нас все праздники осенни!

О ком орангутанг, приезжий попугай

Твердит: «Вот полубог, вот Франция, вот рай!

Одно отечество неслыханных героев

С Варфоломеевских до подмосковных боев».

И вы, о Александр, Димитрий и Мстислав,

Для гордовыйных лиц чертившие устав!

Вы все не Людвиги, не Карлы, не Франциски.

Пред сими имена славян ко смерти близки.

Не удостоитесь вы в розовый сафьян,

Прижаты к сердцу быть, лечь с Софьей на диван,

Милон, слезу отря, не скажет в кабинете:

«Почто, великие, вас нет еще на свете?»

Кисельник ли в глаза им бросится псковской [335]

Иль мальчик (быв Коклес второй у нас) с уздой[336],

Умам то русских дам покажется противно:

Кисель, узда, русак — то слишком некартинно;

Тут гугенотов нет, Париж не осажден

И на британцев полк Жан д’Арки не веден.

Представить ли и вас, о бедны черноризцы!

Иоахим, Нестор и Сильвестр-бытописцы!

Со смеха уморит всех русских дам ваш взор:

Зачем не воспитал Людовиков ваш двор

И не Левеки вы, Детуши и Вольтеры!..

Что описали вы? Славянские примеры?

Но не французские, — Карлин и Даниил!

Великий Карл для нас, а не Владимир мил.

Осмелимся ли мы поставить Ермогена,

Великого душой средь глада, уз и плена?

Подымут хохот все: «А Флешье, Масильон,

А Боссюет», — хоть им соперник всем Платон.

Патриотизм у нас не слишком же гордится:

Пожарский более или Коли́ньи чтится,

О том сомнительно у русского спросить, —

Коли́ньи для ушей бессмертней должен быть.

Ермак наш чучел ряд в своем поставил флоте,

Кучума содержал и в страхе, и в заботе…[337]

Военна хитрость та, Ермак, Сибирь, Кучум,

Ушам несносный сей, неумолимый шум

Гармониру́ет ли в сей век, столь просвещенный?

То ль дело Ронцеваль, Роланд там пораженный.

А Долгоруков наш, князь Холмский, образец,

Два Шереметьевы и низовской купец

Со всем отечества к ним вековым спасибом

Пред теми, волоса от коих станут дыбом,

Что в революцию коверкали Париж,—

Что значат? Вот и всем почти уж сделан крыж.

О славных женщинах уж поминать не стану.

Против Голицыной[338] поставить Монтеспану —

О вкусе ж спорить как, коль много голосов?

Немного с Мирабо поспорит Богослов,

И из учтивости наш русский всё уступит,

Нет нужды, тайное презренье хоть и купит.

Не ошибаюсь ли? Но, кажется, пора:

Але к чертям послать кричащему: «Ура!»

Ведь некуда девать: у нас француз в комоде,

Француз на сцене весь сто тысяч в переводе[339],

И в кабинете нас они клялись душить;

Британцев с немцами не время ль приютить?

Да то беда: Радклиф с своей архитектурой

Наш разум сделает опять карикатурой.

Кларисса, Грандиссон, Памела — стерты страх,

И с непривычки к ним почтем мы их за прах.

«Монаха» в руки взяв, прелестная девица

На рычардсонов ум накинется как львица,

А немцы парижан, к несчастью, слишком чтут[340],

И мы в учениках опять — как пить дадут.

До вас теперь дошел, о лицы современны!

Французам давши путь, вы сколь уничиженны.

Трудов ли мало здесь, знакомства ли с собой,

Что потупляете смиренно взор вы свой?

Ужели вправду нет у нас самих Лагарпов?

Иль стыдно автору, что прозвищем он Карпов?

Последнее пора из мыслей истребить:

Езоп был некрасив, а веки стали чтить.

Труды отцов, сынам полезны поощренья,

Любовь к достоинствам боляр, их одобренья

То сделают, что наш ученый муравей

Из страшных зданиев составит свой лицей

И полок тысяч сто таких же начудесит,

Что лет чрез тысячу читать, так перевесит.

Одна история — парижский отзыв то

Об их истории, а наша вся дней в сто

И с дополненьями к деяниям Петровым,

С стряпнею Емина и «Храмом славы» Львовым,

С «Ядрами», «Зеркалом» Хилкова, Мальгина

И с будущей… когда-нибудь Карамзина.

Зато похвалимся, что мы и без поклона

Давно уж счет ведем с эпохи Клодиона,

А забиваться в пыль не любим лишний раз,

Чтоб слишком варвар сей знакомым был для нас.

Вдруг галло-русского усматриваю мужа:

«Что мы пред Францией? — пред океаном лужа,—

Он вопиет в слезах. — Куда ни обернись —

Везде у ней свой верх, везде у нас свой низ.

Фонвизин и Болтин, Елагин, Емин, Шлецер

Своим лишь языком писали не на ветер,

А то подрядчиков всех прочих длинный ряд,

И чтенье мило их — лишь в праздничный парад.

При всех их красотах, их тысячи на свете,

Где ум, чтобы стоял в столетней лишь газете?

Теперь за класс второй примусь отличных я:

Мне Вассианщина, змей, змеич и змея

Не нравятся отнюдь, затем, что рабством дышат».

Я

Но «Кадм» роман такой, что вряд другой напишут.

К нему принадлежит и русский Лафонтень…

Он

Прекрасен и хорош, но всё другого тень.

За ним в ряд следует татарин голосистый,

Красавец лирою, душою — дух нечистый;

Бард — это подлинно, отчасти филосо́ф,

Да жаль, что змей и льстец и весь неоднослов!

Коль воспитание творца бы «Россиады»,

А этому его «Фелицы», «Водопады»,

То были бы у нас Вергилий и Гомер

И лирой россы бы взнеслися выше мер.

Хотел бы выразить резчее их пороки:

С приему рождены быть в пении высоки,

Но, взявши свой предмет, не смеют не шептать

И петое лице за стремя не держать —

Невольника душа и в золоте приметна,

И лира такова не будет долголетна;

Пред теми счастлив он, кто лишь не мог сличать,

Но что ж за мирты — глас невежи замечать?

Теперь за пышный класс мы примемся — класс третий,

То фарисеи — блеск наружный их отметы,

Но внутренно они — гробница лишь костей;

Вот путешественник, что кистию своей

Французолюбие в нас вечное посеял.

Я

При всем том, грубый штиль и славянизм развеял.

Он

Вот подражателей им тьма возрождена —

Коль будет в ад сия душа приведена,

Ответы Миносу должна сготовить строги,

И пустословие от ней истяжут боги.

Я

Ужели это он расслабил тьмы сердец?

Он

Несчастных множества романов став творец,

Пандоре равен он, с коварным даром сшедшей.

Коль не был бы сей муж банду́рист сумасшедший,

В «Борнгольме острове» какой изображен.

Он мог быть Фенелон — полезен и почтен.

Но в плоские стихи ударясь непомерно,

Быть добрым притворись чресчур уж лицемерно

И прозы в патоку, в набор курсивных слов

Увязши, стал отец всех нынешних ослов,

С восторгом чтущих взор красивый Ринальдина!

Радклиф и Дюмениль, рассказчица Мелина

Как сговорилися в один родиться век,

Который детским бы разумней всех нарек.

Я (посмотря в окно)

Но это кто таков, — то муж национальный,

И это… много их… толкучий… лик печальный…

Он

Тех литераторов, за русский что язык

Алтын шесть заплатя, готовят столп из книг:

Вот Дураков, певец того, что петь не смыслит,

Глупницкий, варварский что сброд журналом числит,

Из гарнизонных школ курс конча, ложь и скот,

Поэмою Петра, что бросит в хладный пот.

Вот книжки золотой издатель и продажной,

Мы назовем — Платон Платонович Отважный,

Вот добрых глупый друг, гостиных мерзкий враль,

Ума ни искры тут — исколоти всю сталь.

Вот семент, кирпичи и к смазыванью — глинка:

В ней обокрадена немецкая старинка;

Два брата Сказкиных — построили терём,

Да жаль, что это всё — мужицкий только дом…

Вот шавка датская, стихи ее поноска,

Шалунья думает, что росс, а только Роська.

Вот и Вековкина с историей сердец…

Но всех исчислю ль я?.. Скажу лишь наконец,

Что в годы нынешни визг Ми́дасовых братцев

Набитым делают сундук книгопродавцев —

Столь вкус возвысился. И перевод гнилой

Поденно возит к ним извозчик ломовой.

Мне кажется при сем порядочном подряде,

Что начинаем жить мы в сущем маскараде:

Сапожник автором, а автор за верьвой,

Без мысли головы — над кипой книг большой.

Без муз воззвания — здесь уши зов их слышат,

Фашины бы вязать — глядишь, восторгом дышат,

Колеса б смазывать, а взнуздан уж Пегас,

В дом желтый думает, а лезет на Парнас.

Ну что же, скажешь ты, — не хуже ли мы галлов?

У них кузнец знаком с расплавкой лишь металлов,

Он вместо молота не схватит ведь пера —

Чтоб шины запаять, не тратит серебра,—

Не пишет, а кует. Чтоб дести три исхерить

И толсто ль … измерить?

Нет! знает, что всегда почтеннее кузнец,

Чем вкуса пасынок, несчастливый писец.

Я

Ударился же ты с истории двуножных

К теории о сих почти черепокожных.

Зачем к большим у нас без милости уж строг?

Велик поистине воспетый русским «Бог»,

И равной не найдет себе и песнь Казани,

Журналы же дают порядочные бани

Дерзнувшим лик Петра хвалою порицать

Или Рымникского — сравненьем затмевать.

«Цветник» или «Москвы Меркурий» — суть кометы,

Предзнаменующи Глупницким грозны леты,

И каждый (редок пусть) противный им сей блеск

В Мидасовой луне даст жаром сильный треск.

Он

Ты споры продолжай; а брызги лун упавших

Соделают собой ряды миров множайших,

Падением других казнится ли глупец,

Из праха мыслит он алмаза быть творец.

Объемлет гений всё с одной подвижной точки,

Глупец, ее прошед, считает центром кочки.

Вот, например, здесь сей любимец нежных муз

«Чужой толк» написал, как истинный француз:

В нем дышит Боало — вот «Ябеды» писатель,

В нем виден уж творец, не виден подражатель.

Но сколько стоило перо их музам слез,

Как «Всякой всячины» хор шумный вслед полез,

И вместо, чтоб иметь прекрасные две штуки,

От продолжателей должны терпеть мы муки.

Вот отчего всегда любезен мне француз,

Что не берется он начатый портить вкус:

Родился кто сурком — в странах и бродит узких,

Не мыслит странствовать на льдинах алеутских,

Не переводит он в подполье небеса,

Сознав ничтожество, не мыслит в чудеса,

Расина нежный прах в покое оставляет

И дополненьями его не искажает,

Во стихотворный мир не вносит «Корифей»,

Чтоб ухо оскорбить чрез множество затей.

Я

О галлах плачешь ты — я плачу о германцах

И переложенных на наш язык британцах.

Энциклопе́дистов судьбина их жалчей.

Когда уже к нам вшел чудовище «Атрей»

И «Родамист», из всех презреннейший убийца,

То сколь их превзошел тот злой чернилопийца,

«Фиеску» и «Любовь с коварством» кто убил,

Дорогу избранным собою заградил…

Дорогу избранным, что, быв уничиженны,

Не напечатали труды свои почтенны,

Где выражение, объемлемость и вкус

Весь выдержали свой священнейший искус,

И прелагатель их, быв истый прелагатель,

К несчастью, не был лишь лиц глупых истязатель,

Чтоб поле удержать достойно за собой…

Достоинство себя не выставит трубой.

Что скажешь ты еще о бедненьком Мильтоне,

В мешке что тащится разносчика на лоне?

Он

О «Генриаде» ты что скажешь, например?

Я

Да что всё на уме лишь у тебя Вольтер?

О Клопштоке скажи или о Мендельзоне…

Он

Мне то же говорить о них, что о Язоне:

Руно свое в Париж все плыли доставать.

Я

Как, гениев прямых не в Лондоне печать

И не в Германии?..

Он

Нет! Хоть зарежь — нет тамо!

Я

Но без пристрастия когда судить лишь прямо…

Он

О ком, скажи ты мне, о ком заговоришь?

Я

Там Фильдинг, Джонсон, Стерн — ужели их не чтишь?

Он

Вот имена людей, погибших в переводе.

Но исторический словарь коль на свободе

С тобою разверну — соперников им тьма

У галлов…

Я

Что весь свет собой свели с ума,

Отнявши механизм у наций всех врожденный.

Он

Ну что и немец твой, толико вознесенный?

Что Эккартсгаузен — сей гнусный еретик,

Что математики теорию постиг?

Что Кант твой, что пожар тушить нам запрещает,

Пока морщинный лоб час-два не расправляет,

Что Шиллинг, коего столь трудно разбирать?

И Виланд, «Аристипп» чей всех заставит спать?

Коце́бу, ставит кой меж смехом нас и горем?

Что и британец твой, гордящийся столь морем,

Что Стерн его? — С ума сошедший вояжер.

Юм — скрадывал порок, описывая двор.

Шекспир известен всем — сей каженик могильный,

Юнг в уверении, что знаем столь всесильный,

Мильтона — уж … довольно восхвалил,

А впрочем, счислить всё — моих не хватит сил.

Я

Буффона оправдать премудро мирозданье?

Иль Махиа́веля морали начертанье?

Во лжи не уличишь Левека никакой?

Исправный геогра́ф из всех Монте́скью твой?

Нравоучителен Кувре…

Он

Счастливой ночи.

Прости.

Я

Доказывать тебе не стало мочи.

Желательно, чтоб спесь кто галлов низложил,

В литературе их — еще б уничтожил.

20 сентября 1813

Загрузка...