Иван Иванович Варакин (1760–1817?) — поэт, крепостной крестьянин князей Голицыных. Обстоятельства его жизни почти неизвестны. Единственным источником сведений является краткая автобиография, написанная им для В. Г. Анастасевича и хранящаяся в бумагах последнего (ГПБ). Известно, что, как грамотный и способный человек, он употреблялся своими помещиками для выполнения сложных и ответственных поручений. В своей автобиографии он упоминает, что «занимался письмоводством и юриспруденцией», а также управлял соляными и железными заводами на Урале.
Он был уже известным поэтом, печатавшимся в «Зрителе» Крылова и опубликовавшим сборник стихотворений, когда Г. Р. Державин, С. С. Уваров, Н. Н. Новосильцев и С. С. Ланской обратились к князьям Голицыным с предложением о его выкупе. Несмотря на исключительно высокое общественное положение заступников и на то, что предложенная ими сумма — по данным самого Варакина — была огромной (12 000 рублей), помещики наотрез отказались отпустить престарелого уже поэта на волю.
Данные о последних годах его жизни отсутствуют. Дата смерти устанавливается предположительно.
Как поэт Варакин тяготел к разночинным литературным кругам. Печататься, по всей видимости, он начал в «Зрителе» Крылова и Клушина (1792). В 1807 году вышел единственный сборник его стихотворений. В дальнейшем Варакин сблизился с Анастасевичем и сотрудничал в его журнале «Улей». Далее следы его литературных занятий теряются.
Общественные воззрения Варакина отмечены характерным соединением наивной веры в освободительные намерения правительства с недвусмысленными антидворянскими и антикрепостническими настроениями. Даже политику Павла I он готов приветствовать как направленную против сословных привилегий дворян (в стихотворении «Русская правда в царствование императора Павла I»). В «Послании к новобранцам», говоря о военной службе, он противопоставляет счастливую участь служащих государству солдат горестной доле помещичьих крестьян — рабов своих господ. «Итак, может ли сие поприще казаться вам неприятным? Приближаясь к нему, должны ли вы воздыхать о первобытном состоянии? О, забудьте навсегда оное, купно с тучами прискорбии, вас терзавших, жалейте только о братии вашей, о братии стенящей»[230]. Правда, со временем вера Варакина в освободительные намерения правительства ослабевала. В письме Анастасевичу от 29 мая 1812 года отчетливо звучат критические ноты: «Ни газеты вчерашние, ни сегодняшний листок „Северной Почты“ ничего не содержат любопытного, кроме как две семьи императорские имеют в Дрездене общие блистательные столы, куда и король прусский поскакал. Каковы же обеды у бедных солдат? И чего-то мы дождемся? Правда, я в рассуждении себя и прочих подобных мне, коим свет и без того есть Харибда, не ужасаюсь детей Марсовых, а готов и сам к ним присоединиться»[231].
Издание сочинений И. И. Варакина:
И<ван> В<аракин>, Пустынная лира забвенного сына природы, СПб., 1807.
Правду ныне на престоле
Видит север из-за гор.
Работая мужик в поле,
К ней возводит весел взор.
«Царствуй, истина святая! —
Он всем сердцем вопиет: —
Царствуй, нам себя являя,
Царствуй тысящи ты лет!
Долго мрачные туманы
Сокрывали тя от глаз;
Бушевали тучи рьяны
Над Уралом здесь у нас;
Но как скоро появились
Твои светлые лучи,
Все страшилища сокрылись,
Видим солнышко в ночи!
Усмирели хлебоеды,
Перестали нас зорить
И на пышные обеды
Душ по тысяще валить.
Не до зайцев, не до балов,
Не до карточной игры;
Гонят наших объедалов
Под военные шатры».
О, как сердце заиграло
В простодушном мужике:
«Дай покину свое рало!
И взыграю на гудке…
Слушай вся теперь вселенна,
К нам на север оглянись
И, коль хочешь быть блаженна,
Правде нашей помолись.
Я, не басней обольщая,
Начинаю к тебе речь;
Не природу возмущая —
Не велю рекам вверьх течь,
Не сдригаю лес с кореньем,
Не гоню зверей в стада;
Кто так бредит с увереньем,
Тот краснеет от стыда.
Мне не сведомы Орфеи,
Не знаком и Амфион;
Все их басни и затеи —
Был пустой лишь дудки звон;
Но прошу, послушай слова
Деревенска простяка;
Вот порукой — мать дуброва!
Не скажу я пустяка.
Видишь, солнце как сияет
Над деревнею у нас.
Видишь, как река играет,
В дальние страны́ катясь;
Видишь злачные долины
И цветущие луга:
Они полны все скотины,
Полны песней пастуха.
А овечки как резвятся
На зеленом бережку!
Наши детки веселятся
Меж цветами во кружку, —
Что ж их ныне восхищает?
Что так много веселит?
Слышишь! эхо отвещает:
Правда миром нас дарит!
Мир к нам сладкий возвратился,
Мир блаженством всех снабдил,
Мир с природой содружился,
Мир меж нами опочил!
Начались златые годы
В царстве северном у нас!
Веселитеся, народы!
Правда назидает вас.
Но взгляни еще направо —
Наши нивы как цветут:
Ровно золото кудряво,
Класы полные растут…
Здесь горошек, там пшеница,
Ячмень, греча и бобы;
Тут детина, там девица
Собирают их в снопы.
Будет чем и поделиться
Нам с соседней стороной,
Коль не станет нарогтиться
Потревожить наш покой.
Полно — что нам до жеманства!
Что до гордости чужой!
Плюем мы на обаянства,
Попирая всё ногой.
Не одни вить мизантропы
Живут нашим добрецом;
Часть большая всей Европы
У нас ходит за купцом;
От нас соболи, лисицы,
В других царствах коих нет!
Горностаи и куницы
Дают шубы на весь свет.
Ну, скажи, магометанец!
В чей ты кунтыш наряжен?
Краснобай, этот британец,
Чьею сталью обложен?
Всё российские доброты!
А без них бы вы куда?
Ваши крепости и флоты
Были б жидки как вода.
Кто ж еще доволен нами?
Кто снабден нашим добром?
Там — за небом, за морями,
Там — где солнцев ранний дом,
Где китайцы, иль манжуры,
Горьку воду свою пьют,
Нагрузив зверями фуры,
Нам спасибо все дают.
А индейцы, персиане,
Разве незнакомы нам?
Загляни лишь к Астрахане,
Сколько их увидишь там!
Все спокойно куплю деют,
И пускаясь за моря,
Все в сердцах своих имеют
Доблесть нашего царя!»
Еще было петь
Мужик хотел —
Стал гром греметь,
И дождь пошел.
От вас, перуны,
Ослабли струны!
Пойду сушить
И пиво пить!
К тебе, друг правды беспримерный,
Гласят признательны сердца,
Стройновский! свыше вдохновенный
Любовью самого творца,
Любовью к племенам злосчастным,
Которых стоном повсечасным
Исполнен весь пространный мир,
Внемли — се чувства благодарны
За круги звездны лучезарны
Несутся громче всяких лир.
Твое в них имя воспаряет
И с мудрыми да станет в ряд!
Превзо́йдет многих, воссияет
Среди блаженства и отрад.
Изрек ты истину неложну!
Гордыню обличил безбожну,
Как мудрый некогда Солон.
Почувствуют ли спящи крезы,
Что злато их — народа слезы,
Кровавый пот, болезни, стон!
Что иго рабства ненавистно
Мрачит их собственные дни,
Что им алкали ненасытно
Немвроды, Не́роны одни.
Почувствуют ли те уроки,
Сколь бедства были там жестоки,
Где сильный бедного теснил:
В гробах не уцелели кости,
Где скрыто было имя злости!
Всеобщий вихрь их поглотил.
Но да не узрит, о Россия!
Ужасных толь и грозных дней,
Законы озарят благие
Твоих возлюбленных детей.
Внимай желанию цареву!!!
Уже нет места злобе, гневу
Под сильным скипетром его!
Деспо́ты! Стали мудры музы
И рабства тягостные узы
С народа снимут твоего.
Какой восторг неизъяснимый
Там движет души, мысли, ум!
Где луч свободы, уже зримый,
Расторгнул прах унылых дум,—
Какая радость там сияет!
Се друг подругу поздравляет
С пременой сча́стливой, драгой:
«Не бойсь, — речет, — скончались муки,
Возлюбленна! И хищны руки
Не разлучат меня с тобой».
Отец семейства и́дет в поле,
Природа вкруг него поет,
Одной своей он внемлет воле,
Одна она его ведет;
Созрел ли плод иль еще спеет,
Он пред творцом благоговеет,
Что видит собственность труда;
Он с поля в дом — тут сердца други
Стеклись у врат и стали в круги,
Бегут и дети их туда.
А там чьи гласы раздаются
В конце селения всего?
С холма, где воды чисты льются
Из недра мягкого его
И корни дуба омывают,
На коем горлицы витают,
Где всех приятностей собор,
Я вижу круг девиц прекрасных,
Невинных, милых и согласных,
Составивших прелестный хор.
Поют — сердца объемлет сладость!
Поют своих свободу дней,
Играют — взор тут видит радость
И торжество природы всей;
Среди восторгов их чистейших
Несется имя августейших,
Несется к самым небесам:
«О Александр! Елисавета!
Державные монархи света,
Вы дали жизнь и радость нам!»
Но вот на игры их приятны
Стеклися братия, отцы —
Все бодры, мужественны, статны
(Хотя под Лавровы венцы).
Стеклись — объемлются, взирают,
Златую вольность прославляют
И тех, кто ону даровал:
«Чего желать, друзья нам боле? —
Сказали все, — мы в сладкой доле,
Уже нам бог ее послал.
Умрем за честь и за свободу,
Один над нами властен царь.
Велит — пройдем сквозь огнь и воду,
Из лавр ему сплетем алтарь!
Смотри на нас теперь, вселенна!
Что может мышца свобожденна!
Что могут русские штыки!
Какой народ противу станет?
Мы все пойдем, и гром наш грянет —
Рассыплем вражески полки».
Ликуй, Стройновский! Плод твой спеет,
Монарх к тебе благоволит,
Народ за правду благ радеет
И имя всем твое твердит.
На небо гласы простираем,
Да узрим вскоре и познаем
Всю славу, счастие свое!
О ты, зиждитель царств всесильный,
Вонми наш стон к тебе умильный
И дай нам ново бытие.
Полно гордиться,
О человек,
Время смириться,
Краток твой век!
Взгляни на гробы,
Кинь взор один:
Земной утробы
Ты бренный сын.
Всё исчезает
На свете сем,
Что ни прельщает
Живущих в нем.
Царские троны
С шумом падут,
Скиптры, короны
В прахе гниют.
Вчера с друзьями
Аммон[232] играл —
Нынче червями
Наполнен стал.
Одна минута —
И он уж прах,
Где ж гордость люта?
В адских огнях!
Где его сила,
Где власть, краса?
Всё подкосила
Смерти коса.
Где его злато,
Где блеск камней?
Пламнем объято,
Стало землей.
Гордец ничтожный!
Время престать
Жить столь безбожно,
Бедных терзать.
Слышишь ли стоны,
Кои несут
Все без препоны
Бедны на суд?..
Ты их тиранил,
Ты их зорил,
Ты их изранил,
Ты кровь их пил!
Вот тот несчастный,
Коего ты,
Злодей ужасный,
Ввергнул в беды.
Злобною властью
Гнал его род,
Алчною пастью
Пожрал живот.
Ты пресыщался —
Он гладен был,
Ты забавлялся —
Он слезы лил!
Сниди же, злобный
И лютый вепрь,
Под камень гробный
И в адску дебрь!
Мучася вечно
Там ты пребудь
И бесконечно
Бей свою грудь.
Василий Григорьевич Анастасевич (1775–1845) — поэт, переводчик и библиограф — родился в Киеве. Образование получил в Киевской академии. В дальнейшем много писал по вопросам истории, экономики и библиографии, переводил с польского и древних языков. В 1821 году в письме к Н. И. Гречу, перечисляя журналы, в которых он сотрудничал, Анастасевич называет 14 наименований, среди них — «Лицей», «Журнал российской словесности», «Новости русской литературы», «Благонамеренный», «Вестник Европы», «Вестник Сибирский», «Вестник Украинский», «Соревнователь просвещения и благотворения», «Сын отечества», «Журнал императорского человеколюбивого общества», «Труды Казанского общества», «Улей» («коего, — замечает Анастасевич, — был сам издателем и составлял оный почти весь»[233]). Сотрудничал он также в виленских журналах на польском языке.
Прослывший чудаком-библиографом, «педантом», возбуждавший насмешки арзамасцев, Анастасевич был человеком большой культуры и бесспорно демократического направления. Он не скрывал своего отрицательного отношения к крепостному праву в России, симпатий к национально-освободительному движению в Польше, резко отзывался о дворянских привилегиях.
Библиограф и собиратель, Анастасевич задался целью создания коллекции ходящих по рукам антиправительственных материалов, историческую и общественную ценность которых он вполне сознавал. План этот вызвал тревогу у поддерживавшего с Анастасевичем приятельские отношения известного библиографа митрополита Евгения Болховитинова, который предупреждал своего корреспондента, что относительно него «и теперь гроза не утихла по мнению о вольнодумстве»[234]. В 1818 году Анастасевич набросал для В. Н. Каразина проект мероприятий, необходимых для освобождения крестьян. Особое внимание здесь обращено на ликвидацию ненавистных Анастасевичу сословных привилегий дворян.
Литературные воззрения Анастасевича сформировались под влиянием идей Просвещения XVIII века: ему импонировала торжественная гражданская поэзия, с большим уважением относился он к памяти Тредиаковского, в насмешках над которым усматривал все тот же ненавистный ему дух дворянского дилетантизма. Отрицательное отношение к легкой поэзии карамзинистов сближало его с «Беседой». Однако он не чувствовал себя единомышленником Шишкова, скептически оценивая его лингвистические концепции.
Стихи Анастасевича никогда не были собраны. Огромный его библиографический архив — труд всей жизни — в значительной степени погиб.
Соотич, тезка мой, певец чистосердечный,
«Ездою в островок любви» венец сорвавший вечный,
Елико ты меня в «Предсловьи» ни просил,
Чтоб я прочесть сей труд собрал побольше сил,
За искренность челом бия по-молодецки,
Призна́юсь, часто я над ним сыпа́л мертвецки.
Тогда мне грезилось — сказать, да не солгать,
Что я желал тебе вовек не прелагать
Ни сей «Езды» крутой, ни той «Телемахиды»,
Которой сам себе ты столь нанес обиды,
Что наши умники, не зрев ее в мой век,
Кричат наслышкою: «Ты глупый человек!»
И слов пяти собой сказать не зная сами,
Живут чужим умом, вовек слывя скворцами.
Не гневайся, мой друг, не слушай ты их врак,
Пусть попугаи все твердят: «Дурак, дурак!»
Кто сердится на то, сполу был кстати так.
Чрез века три тебе хвалу воздаст потомство,
Что первый с музами ты россов ввел в знакомство.
Не ты забвенный сын природы —
Она таких, как ты лишь, мать,
Есть светло-чтимые уроды —
Они ей не хотят внимать,
Она не признает сынами
Тех, кои держат с счастьем связь,
Гнушается их именами,
Пред ней равны — невольник, князь.
«Мы-то созданья превосходны!» —
Кричат одни тщеты друзья.
С мечтой их все ли мненья сходны?
Ты первый против, как и я.
Пускай кричат лишь меж собою,
Пусть храмы ставят им рабы…
Чу!.. Клия вторит ли трубою,
Их крик — на праге их судьбы.
Нет, здесь их гром весь свет смущает
И мало света им… а там
Сажень земли их прах вмещает,
Коль лягут по своим местам.
Там, там одна лишь обща доля
Без всякой разности их ждет.
Не их нередко — наша воля
Последний долг им воздает,
Предать земле их бренно тело
Не им и даже долг сей в честь:
Обыкновение хотело
К обрядам нужду сопричесть.
Ты правду рек, что «кто несчастным
Явит лучи своих доброт,
Утешит взором их приятным
И слезы горестны отрет,
Тот равен солнцу животворну;
Прострет кто руку благотворну
На помощь страждущим в бедах,
О нем во области эфирны
Несутся гласы звучны, лирны,
В дубровах слышны и градах»,
Что «муж, ко счастию народа
Избранный всем благотворить,
От рода будет и до рода
В сердцах и чувствах наших жить.
Тот, коего мужик рукою
Вводился в храм наук к покою,
Или проникнув оком в даль,
Кто испросил ему в награду
За пользу отчеству иль граду
От доброго царя медаль…»
В <аракин>, в мыслях благородный!
Вот лучший в свете твой диплом:
Ты не несчастен — дух свободный
В ярме не может быть рабом.
Се дух твой с лирой возлетает
Туда, где впуск не по чинам,
В ряду с бессмертными читает
Определенье именам…
Ты зришь с улыбкой, с сожаленьем
Сколь мало на Олимпе тех,
Что век свой здесь живут лишь мненьем
Невежд — рабов своих утех.
Там песни нищего Омира
Преодолели цепь веков,
Там и твоя «Пустынна лира»
Преодолела звук оков.
Там сын скитавшийся Фингала
В туманах, в дебрях лишь бряцал.
Нет барда, ни языка галла —
Глас уцелел в вертепах скал!
Твой глас пустынный, глас природы,
Настроенный по шуму волн,
По свисту ветров, чад свободы,
И сельской простоты он полн.
Но слух ничем не зараженный
Умеет прелесть различать,
Глас, жаром истины возжженный —
Один изящества печать.
А тон, подделанный искусством,
Пленяет новостью лишь слух,
Не тронет сердца с чистым чувством —
К нему друг правды вечно глух.
Что может с честью той сравниться,
Коль сельской лире царь внимал?
Твой должен рок перемениться —
В нем часть бард россов принимал.
Но потерпи, как терпит гений,
Пока еще не прогнан мрак,
Пока с превыспренних селений
Феб всем явит свой светлый зрак.
Мы часто слушаем в беседах ахинею,
Все знают Е́рмолу и шепчут все: «Бог с нею!»
Не важность мнение — кто переучит нас?
А дело в том — кто врет? В какой он вписан класс?
Сергей Николаевич Глинка, старший брат известного поэта и декабриста Ф. Н. Глинки, родился 5 июля 1775 года в селе Сутоки Смоленской губернии, в семье небогатого отставного гвардейского офицера. В шестилетнем возрасте Глинка был отдан в сухопутный шляхетный корпус в Петербурге, где провел 13 лет. Большое влияние в это время на него оказал Я. Б. Княжнин, который был в корпусе наставником русской словесности и пользовался большой любовью воспитанников. Уже в корпусе Глинка отличался мечтательностью, восторженностью и писал стихи. По свидетельству самого Глинки, В. А. Озеров показывал эти стихи Державину, но одобрения они не получили. Зато прочитанное на экзамене высокопатриотическое сочинение Глинки вызвало похвалу М. И. Кутузова, и он сказал тогда же; «Нет, брат! Ты не будешь служить, ты будешь писателем»[235].
В 1795 году, выйдя из корпуса офицером, С. Н. Глинка совершил путешествие на родину, впечатления которого оставили заметный след во всей его жизни, а затем отправился служить в московский линейный батальон, был одно время адъютантом Ю. В. Долгорукова, участвовал в походе Суворова 1799 года и в 1800 году вышел в отставку в чине майора. К этому времени он выступил в печати со стихами.
Прослужив некоторое время учителем на Украине, Глинка с 1802 года поселился в Москве, занялся переделкой для русской сцены французских опер и написал несколько драм патриотического содержания: «Наталья, боярская дочь», «Минин», «Сумбека» и другие, многие из которых с успехом шли на сцене.
В 1808 году Глинка женился и жил скромно и уединенно, имея впоследствии многочисленное потомство. Он был знаком почти со всеми московскими литераторами своего времени (Дмитриевым, Жуковским, В. Л. Пушкиным, князем Шаликовым и др.), но редко появлялся на литературных обедах и вообще был далек от литературного «света». По свидетельству С. Т. Аксакова, «он не мог видеть бедного человека, не поделившись всем, что имел, забывая свое собственное положение и не думая о будущем, отчего, несмотря на значительный иногда прилив денег, всегда нуждался в них»[236].
С 1808 года Глинка стал издавать «Русский вестник» — журнал, намеренно противопоставлявший Россию всему европейскому, особенно французскому.
Апогеем деятельности Глинки и периодом его короткой славы был 1812 год. Журнал Глинки в этот грозный год приобрел авторитет и читался даже простым народом. Глинка стал, по выражению Вяземского, «законным трибуном». Но сразу же после победы над Наполеоном потребность в патриотическом пафосе сильно упала. «Русский вестник» стал быстро хиреть и сделался предметом насмешек. Глинка ни в чем не изменился: он выпускал одно за другим патриотические сочинения, с 1815 года принялся за русскую историю, которую писал с пафосом, но без документов, однако она имела успех как учебное пособие и выдержала три издания. В 1822–1823 годах Глинка пытался издавать «Детское чтение», пробовал свои силы и на педагогической деятельности, но все неизменно кончалось долгами и неудачей. В 1824 году прекратился «Русский вестник». А. С. Шишков и Н. М. Карамзин приняли участие в судьбе Глинки. В 1827 году он вынужден был принять место цензора по новому цензурному уставу, о котором писал с возмущением: «§ 151 чугунного устава обязывал цензоров отыскивать двоякий смысл, то есть превращать цензурный комитет в инквизицию»[237]. Он не желал стеснять свободы авторов, независимо от их взглядов и, где это было можно, разрешал все своей властью, обходя цензурный комитет, с которым скоро перессорился и в конце концов был уволен от должности цензора в 1830 году. В годы цензорства и в 1831 году Глинка активно сотрудничал в «Дамском журнале» князя Шаликова под псевдонимом «Мечтатель», причем вернулся к мотивам стихов своей юности, воспевая сельский уют, мир, покой. Мечтательство не давало средств к существованию, пришлось ехать в Петербург, и там с помощью Жуковского и А. С. Шишкова Глинка получил пособие на издание своих записок. В последние годы Глинка ослеп, и свой «Очерк характера Суворова» диктовал. Умер он 5 апреля 1847 года. Незадолго до его смерти Белинский писал: «С. Н. Глинка в восторге от своего времени: он им гордится, его любит, им живет, воспоминанием о нем молодеет. Все это очень естественно и очень хорошо… И притом С. Н. Глинка был молод в славную эпоху жизни России — ему есть о чем вспомнить с гордостию и упоением»[238].
Основные издания сочинений С. Н. Глинки:
Собрание новых романсов и песен, М., 1798.
Сочинения, чч. 1–4, М., 1817.
Записки, СПб., 1895.
Родясь в посредственной судьбе,
Даров и счастья не желаю;
Умеренность! в одной тебе
Свое я счастье полагаю.
Нельзя спокойствия купить
За все сокровища вселенной;
В душе, корыстью зараженной,
Оно вовек не может быть.
Когда б огромные палаты,
Где средь веселия цветов
Вельможи крепким сном объяты;
Когда б роскошных блеск пиров,
Когда б тех пышностей сиянье,
Которым жжем мы фимиам,
Смягчая жизни сей страданье,
С собой давали счастье нам, —
Фортуне б стал я поклоняться,
Чтоб сим блаженством наслаждаться;
Но стану ль рабствовать пред ней,
Когда щедротою своей
Она лишь душу отравляет
И сердце — в камень претворяет?
От бури уклонясь мирской,
С тобой, возлюбленный покой,
Под кровом хижины смиренной
В судьбе б я жил благословенной;
Когда бы Лизанька моя,
Которой сердце отдал я,
В ней восхотела жить со мною!
С твоей ли, Лизанька, душою —
В сем мире развращенном жить?
Где добрых, умных презирают,
Мидасов пышных величают;
Где сердцем надобно хитрить,
Где в глупость простоту вменяют;
Где надобно обман любить!..
Оставь, оставь сей свет несчастный,
Предрассуждению подвластный,
Приди под кров спокойный мой,
Приди — тебя сюда со мной
Природа нежна призывает:
Она тебя лишь ожидает,
Излить готовясь чашу благ!
Приди — и дуть Борей престанет,
Сквозь тучи Феба луч проглянет,
Зефир повеет на лугах.
Из урн наяд ручьи прольются,
В луга цветущи понесутся;
Но прелести твои узрев,
От удивленья онемев —
Остановя́т свое теченье…
Приди — и нежный соловей,
Сидящий с милою своей,
Твое услышав приближенье,
Веселым гласом возгремит
И твой приход здесь возвестит.
Приди — здесь вновь всё оживится,
Тобою всё возвеселится.
А я, тебя зря каждый час,
Себя и целый свет забуду.
Пускай и свет забудет нас,
Я тем благополучней буду!..
Жить для Отечества, вот бытие одно;
Нам счастье от небес в нем истинно дано.
Мечтатель говорит: «Я гражданин вселенной»,
А русский: «Край родной вселенная моя».
Мила своя страна душе благорожденной;
Ей мысли, ей душа посвящена твоя.
Величественна тень восходит над Дунаем!
Дунай смутился, восшумел;
Как будто молнией и громом поражаем,
В волнах он бурных закипел.
От облаков взглянул Суворов!
Летит перун от быстрых взоров;
Слова его как гром гремят,
Брега дунайские дрожат,
И стены потряслись Синила[239];
Над ними исполинска сила,
Суворова над ними длань:
О, сколь ужасная воспламенится брань!
Суворов рек Багратиону:
«Ступай! Враждебную в прах опрокинь препону;
Ступай, питомец мой!..» Героев вождь ступил,
И к Александровым стопам пал Измаил!
Он пал с смирением: в трепещущих стенах
Ни гром, ни страшный меч не поселили страх.
Он славою побед предтекших низложился;
Мечу, обвитому оливой, покорился!
Так торжествует росс и миром и войной!
Дунай! престань шуметь кипящею волной:
Пускай внимают все, что к нам гласит судьбина:
«Суворов не исчез! жива Екатерина!»
Вера твоя спасет тя!
Великодушный русский воин,
Всеобщих ты похвал достоин:
Себя и юных двух сынов —
Приносишь всё царю и богу;
Дела твои сильней всех слов,
Ведя на бой российских львов,
Вещал: «Сынов не пожалеем,
Готов я с ними вместе лечь,
Чтоб злобу лишь врагов пресечь!..
Мы россы!.. умирать умеем»[240].
Орлы взвилися на врагов!
На бога твердо уповая,
Полки врагов не исчисляя,
За веру льют родную кровь.
Враг отражен, и снова
На россов злость его сурова
К стенам Смоленска привлекла;
Стотысячна толпа пришла.
Мал русских сонм — но вера с ними!
Опять с полками стал своими
Раевский, веры сын, герой!..
Горит кровопролитный бой.
Все россы вихрями несутся,
До положенья глав дерутся;
Их тщетно к отдыху зовут:
«Всем дайте умереть нам тут!» —
Так русски воины вещают,
Разят врага — не отступают:
Не страшен россам к смерти путь[241].
И мы, о воины! за вами
Из градов русских все пойдем;
За нас вы боретесь с врагами,
И мы, мы вас в пример возьмем.
Или России избавленье,
Иль смерть врагу и пораженье!..
К победе с вами мы пойдем,
Иль с верой — верными умрем.
Друзья! на что смущать еще прах неостылый
Бессмертного творца?
Пускай парит любовь над мирною могилой:
Он ближних никогда не огорчал сердца.
Милый, звонкий соловей!
Насладись весной своей!
Пой при ясности лазури.
Что до горя? что до бури?
Милый, звонкий соловей!
Быстро минут сорок дней!
Милый, звонкий соловей!
Ты поешь! — журчит ручей,
И луна всё посребряет,
Где твой голос пробегает
Светлой, быстрою струей;
Пой! ты отпоешь с весной.
Милый, звонкий соловей!
Наживешь когда детей,
Слух пленять ты позабудешь;
Хлопотать невольно будешь:
Не до песен уж тогда,
Как заботы у гнезда!
Экспромт, написанный в присутствии поэта
Того не должно отлагать,
Что сердцу сладостно сказать.
Поэт! обнявшись с красотою,
С ней слившись навсегда душою,
Живи! твори! пари! летай!..
Орфей! природу оживляй,
И Байрона перуном грозным
Над сердцем торжествуй морозным.
Теперь ты вдвое вдохновен,
В тебе и в ней — всё вдохновенье.
Что ж будет новое творенье?
Покажешь: ты дивить рожден.
Послание к Н. А. К<ашинце>ву
Что наша жизнь? Одно шатанье,
Когда не для добра живем.
Что ненависть? любви изгнанье;
А без любви — во тме идем…
Нет! к человечеству душою
Не охлаждаюсь никогда!
Лелеян ли бывал судьбою,
Или встречалась мне беда —
В любви одной, в любви всегда
Я видел первую отраду.
Спешил к печальному я брату,
С страдальцем слезы проливал,
Вздыхал, где слышал вздох сердечный,
И клеветы позабывал.
Как странник на земле беспечный,
Держусь я мненья египтян[242].
Срок жизни нам на время дан.
Что блеск земной? Страстей обман!
Он часто, как огонь болотный,
Сверкнув, тинистою стезей
Исчезнет тотчас от очей!
Душой младенец беззаботный,
Скажу, фантазии жилец:
Жизнь для души — любовь сердец.
Мой друг! мое ты сердце знаешь:
Скажи ж (кому? ты угадаешь),
Что я привык тем только жить,
Чтобы мечтать и — чтоб любить.
Николай Михайлович Шатров родился в 1767 году. Он был сыном пленного перса Шатра, которого привез и поселил в своем доме М. А. Матюшкин, командовавший после отъезда Петра I русскими войсками во время персидского похода.
В доме Матюшкина Шатров получил довольно скудное начальное образование, а затем, с 1787 года, начал службу сначала в Монетной экспедиции, затем в Московском губернском правлении и позднее в Московской удельной экспедиции. В 1804 году он получил чин надворного советника и в июле 1805 года был произведен в дворянское достоинство.
По свидетельству современников, Шатров отличался живостью характера, остроумием и способностями к импровизации.
Постоянно живя в Москве, Шатров познакомился и подружился со многими московскими литераторами, среди которых были Н. И. Новиков, М. М. Херасков, Н. Эмин и другие. Особенно близко Шатров сошелся со слепым поэтом Н. П. Николевым. Принадлежа к кругу Николева, Шатров был противником Карамзина и его школы. Когда, в 1794 году, Карамзин выпустил сборник под названием «Мои безделки», Шатров написал на него эпиграмму, хорошо известную в конце XVIII века:
Собрав свои творенья мелки,
Русак немецкий написал:
«Мои безделки».
А ум, увидя их, сказал:
«Ни слова! Диво!
Лишь надпись справедлива!»[243]
Печататься Шатров начал в середине 1790-х годов в московских и петербургских журналах.
Особенно большой популярностью пользовались его переложения псалмов, в которых с редкой для того времени выразительностью и силой Шатров откликался на современные события: войну 1812 года, поражение Наполеона и т. п.
После войны Шатров печатался в «Амфионе» (1815), «Русском вестнике» (1815, 1817, 1818), «Сыне отечества» (1817), «Московском телеграфе» (1829), «Дамском журнале» (1831, 1832).
В 1820 году Шатров ослеп. Он вынужден был оставить службу и сильно бедствовал. Его стихотворения издала в 1831 году Российская академия, «узнав, что… писатель Николай Михайлович Шатров находится в весьма ограниченном состоянии при совершенном лишении зрения… чем исполнила свою обязанность и вместе сделала пособие писателю, находившемуся в бедственном положении»[244]. Издание это встретило сочувственные отзывы критики, отмечавшей самобытность таланта Шатрова. Декабрист В. К. Кюхельбекер писал в своем тюремном дневнике 18 июля 1833 года: «…Шатров — поэт не без дарования, не без теплоты чувства, не без мыслей новых и удачных»[245].
Однако к тридцатым годам XIX века сочинения Шатрова, обладавшего несомненным поэтическим даром, уже безнадежно устарели. Раскупались они плохо и не могли поправить бедственное положение поэта. На Шатрова смотрели как на живой памятник давно минувшей эпохи. Друзья Шатрова вынуждены были признать, что вся его слава уже в прошлом. Так, М. А. Дмитриев, обращаясь к поэту, писал:
Ломоносова потомок,
Сын державинских знамен,
Ты меж нас живой обломок
Приснопамятных времен…
Сам Шатров в одном из своих поздних произведений, неопубликованном послании к баснописцу А. М. Зилову, подчеркивает, что стоит на позициях строгого классицизма и не приемлет романтических увлечений:
Своевольство романтизма
Часто вносит бред в стихи;
Без ума и классицизма
Шаг один до чепухи!
Скончался Шатров в нищете, надолго пережив свою известность, 11 октября 1841 года.
Издание сочинений Н. М. Шатрова: Стихотворения, чч. 1–3, СПб., 1831.
Восстанет бог — и глас громов
Бесстрашных трепетать принудит!..
Он снидет в сонм земных богов
И каждого дела рассудит…
Могущие! сей близок час!
Уж пламенник любви погас;
Померкли мира дни златые;
Готов архангел вострубить:
Страшитесь! Время пробудить
Глаголом правды души злые.
Бог вверил вам судить людей,
Хранить их собственность, свободу;
А вы под именем судей
Врагами стали смертных роду:
Законом сделавши обман,
Употребляя средством сан,
Поставя целью самовластье,
Осмелились присвоить гром,
Назвались мира божеством,
И рушилось земное счастье.
Приявши власть добро творить,
Возможность защищать гонимых,
Без страха правду говорить,
Не зреть на лица подсудимых, —
Вы всё творите напроти́в
И, совесть златом усыпив,
Среди утех, пиров блестящих,
Не слышите стенящих вдов,
Поющих истину певцов
И нищих, под окном просящих.
Вы боги! — а несчастных стон
Царю царей на вас доносит;
Корыстью скованный закон
Отмщенья вам всечасно просит.
Вы судии! — а правду ложь,
Как жертвенный, двуострый нож,
Нещадно режет днем и ночью.
Вы стражи! — а богатых власть,
Презрев чужой семьи напасть,
Бессильных давит тяжкой мощью.
Еще ли, бога не боясь,
Хотите правду гнать напрасно;
Народным жалобам смеясь,
Судить подобных самовластно;
Законов разум превращать;
Суму у бедных похищать;
Теснить защиты не имущих;
Невинных без вины винить;
Лицеприятие хранить;
Щадить разбойников могущих?
Еще ли от насильных рук
Гонимого не защитите,
Вдовам не облегчите мук,
Заслугам кровли не дадите?
Еще ли, обольстясь мечтой,
Для выгоды своей одной,
В чужих слезах не брав участья,
Дерзнете рабство продолжить,
Дерзнете жертвовать, служить,
Как богу — идолам пристрастья?
Судьи! — Услышьте правды глас,
Любимцы счастья! пробудитесь!
Представьте грозный, смертный час
И властью срочной не гордитесь.
Престаньте бедных презирать;
Неправосудьем раздирать
Святую хартию завета;
Исправьте злобные сердца,
Покуда медлит гнев творца
И день не наступил ответа.
Судите так, как судит бог!
Преследуйте одне деянья;
Богат ли кто, или убог,
Не различайте состоянья;
Подайте руку, как друзьям,
Рабам, священникам, князьям;
Любите всех, чтоб вас любили,
Чтоб бог за зло не воздал злом,
Не осудил вас тем судом,
Каким и вы других судили.
Не внемлют! — И вотще певец
Укорный голос напрягает:
Жестокость каменных сердец
Не чувствует, не постигает.
Бродя во тьме пороков злых,
Все алчут почестей земных:
Богатств, корон и поклоненья;
Всё так же презрен бедных стон,
Оставлен бог, забыт закон,
И нет злодейству исправленья.
Раздвиньтесь, пропасти земли!
Чертоги сильных, отопритесь!
И вы, которые могли
Губить людей, — землей пожритесь!
Я видеть мнил в судьях земных
Отцов отечества прямых
И всем вещал: се божьи чада!
А вы под блесками громов,
Как и ужасный из врагов,
Все дети смерти — жертвы ада!
Восстань, бог сил! Гряди судить
Судей, неправедно судящих:
Пора за правду отомстить,
Рассеять сонмы зло творящих;
Прерви, прерви терпенья срок!
Довольно царствовал порок,
Корысть — свободой торговала,
Богатство — притесняло честь,
Превозмогала правду — лесть
И совесть долг свой забывала.
Подвигнись в грозных облаках,
Шумящим пламем окружися,
Ревущей бури на крылах
С небес гремящих опустися
И, зло достойно наказав,
Восстанови любви устав;
Соделай всех людей друзьями;
Все веры слей в един закон;
Всем царствам дай единый трон
И царствуй мира над царями.
Не тужи, сосед любезный,
Что фортуна к нам строга;
Грозный случай, век железный
Хоть кому сшибут рога.
Зло под солнцем неизбежно,
Утешенье с горем смежно;
Счастие как вешний лед,
По которому чрез воду
И в хорошую погоду
Редкий без хлопот пройдет.
Сам ты человек ученый:
Много слышал и видал;
Сам ты знаешь мир крещеный;
Кто путь славы протекал
Без худого приключенья?
Кто избегнул огорченья —
Иль мудрец, или герой?
Ах! Сократы и Катоны,
Цесари и Сципионы
Были случая игрой!
Знаешь сам — как Вслизеру
Заплатил Юстиниан;
Как Артемия за веру
Наградил Иулиан!
Как Овидия-поэта
Август, повелитель света,
В горькой ссылке погубил;
………………………………
Как же быть! Во всяком веке
Сильный слабого тузит;
Зависть в каждом человеке
Как змея всегда шипит…
Посмотри на бар счастливых,
На крестьян трудолюбивых:
Где без горести живут?
Где ума не притесняют?
Где убогих не терзают?
Где богатых не клянут?
Кто злодеев не имеет?
Кто из нас не упадал?
Кто из нас так жить умеет,
Чтоб себя не забывал;
Чтоб, сидя по горло в счастье,
Брал в чужой беде участье;
Чтоб, идя на верх честей,
Не толкал других с дороги
И, добившись в полубоги,
Назывался: друг людей?..
Свет похож на рынок шумный,
Где живут всё торгаши;
Где и сам боярин думный
В грех не ставит барыши;
Где корысть — как уложенье,
Совесть — как предрассужденье,
Дружба — как содомский плод…
Ах! перо из рук валится,
Дыбом волос становится,
Как посмотришь на народ!
Гордость всех нас обуяла;
Деньги сделались наш бог;
Правда цену потеряла,
Позабыт взаимный долг;
Все ударились в обманы,
Захотели в Тамерланы…
От вельмож и до крестьян,
Вместо истины, ученья,
Упиваясь развращенья,
Всякий самолюбием пьян!
Как же счастьем тут ласкаться?
Как тут славу заслужить?
Сам ты должен в том признаться
Мудрено на свете жить!
Трудно во время такое
Нам, сосед! руно златое
Честным образом достать.
Страсти хуже, чем драконы;
Мы с тобою не Язоны,
Что ж напрасно хлопотать?
Сам ты видишь — нет надежды
Стену лбом проколотить,
Чувство сильного невежды
На добро оборотить.
Страсти целый мир дурачат,
Ничего при них не значат
Знаменитые умы.
Наша жизнь опасно море;
Если всех удел есть горе,
Так потерпим же и мы;
Подождем, покуда бури
Тучу грозную промчат,
Прояснится блеск лазури
И перуны замолчат.
Кроме доброго терпенья,
Нет другого утешенья
В этом случае для нас;
……………………………
Будь уверен — достается
Всем сестрицам по серьгам;
Зло по свету так и льется…
Покоримся временам!
Не одни мы промах дали,
На худых людей попали;
Сами боги, в злые дни,
Жертвой случая бывают:
Государства исчезают,
Как воздушные огни!
Право, попусту трудится
Ум судьбу пересудить;
Можно ль карле умудриться
Исполина победить?
Человек-слепец мечтает,
А судьба определяет:
Так и быть! — И льзя ли нам
Взять в опеку провиденье
И другое направленье
Дать развратным временам?
Остановимся ж на этом:
Отдадим поклон мечте
И, простясь с коварным светом,
Возвратимся к простоте:
Познакомимся с природой,
С добродетелью, свободой,
Погостим хоть день у них.
Ах! пора за ум приняться,
Жить и — жизнью наслаждаться
Посреди друзей своих.
Не желай утех излишних,
Миллионов и льстецов;
Не желай чертогов пышных,
Громких почестей, венцов:
Там на бархатных диванах,
С миллионами в карманах,
Притупи и вкус и взор,
Дремлет в неге пресыщение,
Как ночное привиденье
На верху пустынных гор!
Верь, сосед! блаженства розы
В свете шумном не цветут;
Я слыхал, что горьки слезы
Через золото текут…
Что такое наше счастье?
Говорят — одно пристрастье
Только к выгодам своим.
Если так — по сей примете
И у бедного в подклете
Можно повстречаться с ним.
Не трудись летать высоко,
Милый, умный мой сосед!
Не ищи утех далёко
Самому себе на вред…
Счастие не за горами,
Не за темными лесами
И не в тех больших домах,
Где к хозяину без спроса
Показать не можно носа:
Милый друг! оно — в сердцах.
Кто умеет богу верить,
Понимать любви устав,
Страсти гордые умерить;
Кто имеет добрый нрав,
Совесть угрызенья чужду,
Хлеба с душу, денег с нужду,
Крепко спит в семье своей,
Тот и без похвал гремящих,
Без чинов и звезд блестящих
Счастливей самих царей!
Пою пожар Москвы несчастной!
Нагрянул новый Тамерлан
И бранью тяжкою, ужасной
Вломился в Кремль, как ураган;
И нет от сильных обороны:
Повсюду страх, повсюду стоны,
Здесь горький плач, там страшный бой,
Везде насильство, притесненье,
Везде убийство, истребленье,
Везде грабеж, везде разбой.
Летят под небом с воем, с блеском
По грозным тучам смерть и гром
И разливают пламень с треском
На каждый храм, на каждый дом.
Зияют страшные зарницы
Над высотами всей столицы,
И загорается Москва.
Дым черный стелется, клубится,
И се перестает светиться
Москвы блестящая глава.
Москва несчастная пылает,
Москва горит двенадцать дней;
Под шумным пламем истлевает
Несметное богатство в ней:
Все украшенья храмовые,
Сокровища их вековые,
Великолепия дворцов,
Чудесных редкостей собранья,
Все драгоценности ваянья,
Кистей искусных и резцов.
Еще двенадцать дней дымилась
Столица славы и отрад,
Пожара искра в пепле тлилась,
Курился нестерпимый смрад.
Повсюду ужасы встречались,
От гибели не исключались
Ни хижины, ни алтари;
От переулка до гульбища
Всё претворилось в пепелища,
В развалины и пустыри.
Всё истребилось, и сожглися
Гостиный двор и Арсенал,
Сам Кремль с Китаем сотряслися,
И сам царь-колокол упал;
Взорвались башни, сокрушились,
Зубчаты стены развалились,
Скатилися с бойниц главы;
Повсюду ужас, разрушенье,
Пять взрывов — и в одно мгновенье
Не стало на земле Москвы.
Меж тем от голода и хлада
И от насилия врагов
На смрадном пепелище града
Толпы детей, толпы отцов
И сонмы матерей несчастных.
Под сумраками дней ненастных,
Скорбей сердечных не стерпев,
Без всякой помощи страдают
И разной смертью погибают,
Приютной кровли не имев.
Между развалин закоптелых,
Карнизов падших и колонн,
Домов и лавок обгорелых
Глухой, унылый слышен стон:
Там умирающий и мертвый,
Меча иль глада ставши жертвой,
Одни под ветрами лежат;
Никто им не закроет очи,
И только звезды полуночи
Тела усопших сторожат.
Все стогны полны мертвецами
Различных полов, лиц и лет;
Враги с железными сердцами —
И никому пощады нет;
А там толпы полуживые,
Главы седые, вековые,
Как тени с Стиксовых брегов,
Без обуви и без одежды,
Без помощи и без надежды,
Рабами стали для врагов.
И помня доброе былое,
Свою свободу и покой,
Клянут плененья время злое,
Томясь под страшною рукой
Ужасного Наполеона;
И полны пепелища стона,
И камни смочены слезой;
Страшна спасенья невозможность:
Всё превратилося в ничтожность,
Как под содомскою грозой.
Москвы под пеплом погреблися
Седьми веков и труд и ум,
По всей вселенной раздалися
Ее паденье, треск и шум.
Все вопрошали в удивленьи,
Кому Москва себя в забвеньи
Такую жертву принесла,
Которой не было примера,
И страшная такая мера
Кого и от чего спасла…
Отечество? Но без пожара
Великой из земных столиц
Довольно смелого удара
Бесчисленных ее десниц
На пораженье супостата!
Россия храбрыми богата,
Полки ее богатырей
Видали в поле Тамерлана.
Ужель Европу от тирана
И от бесславия царей?
Тебе венец и почитанья,
Царица русских городов.
Твой плен, твой пепел и страданья
Есть тайна божеских судов;
Не человеческой злой воле
На бранном, кроволитном поле
Была должна ты уступить;
Но бог, казня Наполеона,
Хотел Европу от дракона
Твоим пожаром искупить.
Узря Европы сотрясенье,
Ты длань ей дружбы подала,
Охотно для ее спасенья
Себя всю в жертву отдала;
От уз постыдных искупила;
Но чем Европа заплатила
Союзнице своей Москве?
Москва сама собой восстала,
И снова слава заблистала
На царственной твоей главе.
И следствием твоих страданий
Есть мир и царство тишины.
Уже волканы всех мечтаний,
Завоеваний и войны
Твоим пожаром потушились,
Ужасных силы сокрушились,
Исчез, исчез всемирный трон:
Надежды гордых перестали,
Кумиры слепоты упали,
И пал наш враг Наполеон.
Свобода! Пойте гимн свободы,
Европы славные певцы,
И вы, германские народы,
Сплетайте в честь Москвы венцы;
Сроднитесь с русскими сердцами
И будьте все ее певцами:
Пускай векам передадут
Пожар московский песни ваши,
И поздние потомки наши
Венец для ней, как вы, сплетут.
Я духом речь потомков внемлю,
Как отклик радостной молвы;
«Подвигнем океан и землю
Для прославления Москвы,
И в память жертвы незабвенной,
На поклоненье всей вселенной,
Как всех столиц земных главе,
Воздвигнем памятник!» — сказали,
Воздвигнули — и написали:
«Спасительнице царств Москве».
Замолк гремящий бард Фелицы,
Как в тучах вспыхнувший перун;
Уже надгробные цевницы
Бряцанием железных струн
О смерти барда возвестили
И барды барда проводили
В страну блаженных праотцов.
Рыдайте, девы Геликона:
Почил любимец Аполлона!
Почил — великий из певцов!
Он пел могущую царицу,
Как бард шотландских берегов;
Он пел бессмертную Фелицу,
Как бард, достойный петь богов.
Он пел — и песнь как вихрь неслася,
Как шумный водопад лилася,
Как щит — звучал высокий слог.
Дивились барды, ревновали,
Все подражать ему желали;
Но подражать — никто не мог.
Он пел и смело прикасался
К златым Орфеевым струнам;
От звуков воздух сотрясался,
И бард как гром являлся нам.
От струн его лучи блистали,
Из пе́рстов искры вылетали,
Сияла арфа как луна,
Слетались тени слушать пенье,
Сама Фелица в то мгновенье
Восторгами была полна.
Как Пиндар, вечно незабвенный,
Он пеньем нас очаровал,
И, как Рафа́эль несравненный,
Пером волшебным рисовал
Картины дивные природы,
И, как певец златой свободы,
Он путь к сердцам умел найтить,
И стройным лебединым пеньем,
Одушевляясь вдохновеньем,
Умел всех бардов превзойтить.
Его перо — перо науки,
Его язык — язык богов,
Его победных песней звуки —
Как звуки пламенных громов,
Его «Бог» ода — удивленье,
Псалмы, «Сосед», «Мурзы виденье»,
«Вельможа», «Счастье», «Водопад»,
«Умеренность» и две Фелицы
Прейдут потомства за границы
И будут цвесть, как райский сад.
Какой из современных гений
Оспорит у него венец?
Громами стройных песнопений
Какой сравнится с ним певец?
Он кончил жизни подвиг тленный,
Но струны арфы вдохновенной
Не могут с бардом умереть:
Их звуки в вечности отгрянут
И никогда не перестанут
Для царства русского греметь.
Хотя гробницы время гложет
И камни поглощает их,
Колоссы дивные ничтожит
Ударом тяжких крыл своих;
Земную славу затмевает,
На всё, как ветер, навевает
Забвенья вечного туман,—
Но не поглотит вдохновенья,
Превыше времени, забвенья
Екатеринин Оссиан.
Мир барду! песнопенью слава!
Покойся на златых венках!
Твоя хвала — как Этны лава.
Удел великих — жить в веках!
И ты в веках с Екатериной
Жить будешь песнью лебединой,
Под блеском вечного венца.
Тебя потомство не забудет,
И долго, долго здесь не будет
Тебе подобного певца.
Певец гремящий, незабвенный,
Проснись в часы беседы сей;
Оставь свой одр уединенный;
Восстань! И на призыв друзей
Из тьмы могильной отзовися,
В собранье к нам перенесися
И будь свидетель, что, любя
Певца великих в здешнем мире,
Твоей еще мы внемлем лире
И помним в вечности тебя.
Пять лет сегодня миновало,
О друг наш, северный Мильтон,
Как между нас тебя не стало
И гений твой пал в вечный сон!
Но дружба друга не забыла:
Не всё ужасная могила,
Не всё твое взяла у нас.
Покорна слову смерти злоба,
Ты мертв — но говоришь из гроба,
Ты прах — но слышен всем твой глас.
Не умирает!.. И не может
Певец бессмертный умереть!
Хотя гробницу время сгложет,
Но муза будет вечно петь;
Он движет громы, землю, воды,
Передает из рода в роды
Дела великих на земли:
Он тот, кем мира все Атриды
И самые Семирамиды
До наших дней дожить могли.
Поэзии живое слово
Сильнее смерти и времян;
Их свойство сколько ни сурово,
Но не погиб от них Боян.
Подобно и твои творенья
Не встретят мрачного забвенья,
Невежество переживут,
Дождутся времени златого
И силою живого слова
Твой прах ко славе воззовут.
Блажен певец! стихотворенье
Есть лучший дар из всех даров,
В нем зрится неба вдохновенье
И слышится язык богов;
И тот, кто им владеть умеет,
Бессмертный лавр в удел имеет;
Ты языком богов владел,
Изображал все страсти живо,
Природу рисовал нелживо
И правду вслух пред сильным пел.
Ты пел могучих в ратном поле
И передал их славу нам;
Ты пел бессмертных на престоле
И сделался бессмертен сам;
Хвала твоей гремящей лире!
Для нас она не смолкнет в мире
И не завянет твой венец,
Тебя чтить музы вечно будут:
Бессмертного не позабудут;
И как забыть? — ты был певец.
Гавриил Петрович Каменев (1772–1803) родился в Казани в семье богатого купца, обучался в привилегированном немецком пансионе Вюльфинга, где ранее учился Г. Р. Державин.
В 1790-х годах в Казани сложился литературный кружок, руководимый С. А. Москотильниковым. Членами этого кружка, помимо Каменева, стали Н. С. Арцыбашев и И. И. Чернявский.
В 1796 году, возможно, благодаря рекомендации Москотильникова, произведения Каменева появляются в журнале И. И. Мартынова «Муза».
В 1799 году с письмами Москотильникова Каменев приехал в Москву, где познакомился с Карамзиным и группой московских масонов: И. В. Лопухиным, О. А. Поздеевым, директором Московского университета И. П. Тургеневым и его сыновьями Андреем, Александром и Николаем. Редактор журнала «Иппокрена» А. П. Сохацкий одобрил литературные опыты Каменева и в течение 1799–1800 годов напечатал в своем журнале одиннадцать его произведений.
В 1802 году Каменев побывал в Петербурге и был принят в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств.
Вскоре после возвращения в Казань Каменев, организм которого был подорван излишествами бурно проведенной молодости, скончался.
Вольное общество отметило смерть своего сочлена трехнедельным трауром, а В. В. Попугаев произнес 12 сентября 1803 года речь, посвященную памяти Г. П. Каменева.
Творческий облик Каменева складывался под сильным влиянием «кладбищенской» поэзии Эдуарда Юнга, через которое преломились впечатления от чтения русских рыцарских романов и книжных обработок русских сказок. По свидетельству А. А. Фукс, Пушкин сказал о Каменеве: «…он первый в России осмелился отступить от классицизма. Мы, русские романтики, должны принести должную дань его памяти…»[246].
При жизни стихотворения Каменева не были собраны, многие из них появились в печати уже после его смерти.
Издание произведений Г. П. Каменева: «Поэты-радищевцы», «Б-ка поэта» (Б. с.), 1935.
Птица ночная жалобным криком
Душу смущает, трогает сердце,
В робость приводит, мятет.
С свистом унылым быстро с могилы,
Мохом обросшей, любит спускаться
К куче согнивших костей.
Слух мой полету мрачной сей птицы
Вслед с ней стремится. Что ж я тут слышу?
Томный и тихий лишь стук.
Дух мой объемлет трепет и ужас!
Знатностью прежде, гордостью по́лна,
С кучи катилась глава.
Где твоя пышность, дерзкий невежда?
Где твоя знатность? — Нет ее больше!
Слаб и порочен сей свет!
Страшная птица тотчас спустилась
С кучи на камень, гордость где прежде
Твердо являла свой вид.
Гордость исчезла, — время сожрало
Надпись златую, знатные титла,
Камень остался один.
Высокомерный! зри те гробницы,
Сколь они пышны! Верно, со треском
Скоро исчезнут, падут.
Честью и славой ныне украшен,
Скоро лишишься титл и богатства;
Так же ты точно падешь!
Счастлив стократно бедный, но честный.
В жизни он терпит; в смерти получит
Вечности счастие всё.
Вечер любезный! вечер багряный
В влажном наряде сизой росы!
Друг твой несчастный сердцем тоскует,
В тихой долине слезы лишь льет.
В тихой долине пусто, безмолвно!
Друг твой при речке там быстрой сидит.
Мысли он только к ней устремляет,
К деве любезной здешней страны.
Дева прелестна! где ты, где ныне?
Где воздух тонкий питает тебя?
Где ты, где зыблешь грудь лебедину?
Где изливаешь пламень очей?
Грудь твоя лучше розы цветущей,
К солнцу раскрывшей свежи листы!
Алые губы прелестны и милы!
Руки белее в поле лилей!
Где Эдальвина? где ты, где ныне?
Кто твоих видит прелесть ланит?
Кроткий румянец! нежным оттенком
Мило играешь в них для кого?
О Эдальвина! в горькой печали
Жизнь я несчастну здесь проведу!
Будьте во мраке вечно сокрыты,
Слезные вздохи песни нощной.
Бури свирепством роза погибла!
Нежно, душисто на стебле цвела.
Алые листья лишь распустила,
Буря свирепством сгубила ее.
Грозд винограда! милый, багряный!
Сорван ты жадной и хищной рукой!
Рано ты сорван с гибкого древа!
Сок твой любезный во прахе погиб!
Роза! почто ты рано завяла?
Грозд виноградный! почто не дозрел?
Девы, рыдайте! слезно, печально,
Юноши, плачьте, тоскуйте о том.
О Эдальвина! в тихом ты гробе
Тихо, покойно, безмолвно лежишь;
Ветр на могиле воет уныло,
Скоро снег зимний засыплет ее.
Горькой ты смерти юна невеста!
Брачные песни замолкли навек!
Страшен жених твой, страшен и бледен,
Хладно и пусто на брачном одре.
Нежной красою всех была лучше,
Юная дева, ты в жизни своей.
Грудь твоя ныне низко опала,
Очи померкли, и мертвы уста.
О Эдальвина!.. здесь на могиле,
Густо обросшей травою, сижу.
Ветер холодный мрачныя нощи
Роется бурно в моих волосах.
О Эдальвина!.. в горести лютой
Всю здесь проплачу унылую жизнь.
Бледен, как солнце в осень печальну,
Тих и безмолвен, как темный твой гроб!
Мысленным взором я быстро стремлюсь,
Быстро проникнул сквозь мрачность времян.
Поднимаю завесу седой старины —
И Громвала я вижу на бодром коне.
Зыблются перья на шлеме его,
Стрелы стальные в колчане звучат;
Он по чистому полю несется как вихрь,
В вороненых доспехах с булатным копьем.
Солнце склонялось к кремнистым горам,
Вечер спускался с воздушных высот.
Богатырь приезжает в глухие леса,
Сквозь вершины их видит лишь небо одно.
Буря, облекшись в угрюмую ночь,
Мчится с закату на черных крылах;
Заревела пучина, дуброва шумит,
И столетние дубы скрипят и трещат.
Негде укрыться от бури, дождя,
Нет ни пещеры, не видно жилья,
Лишь во мраке сгущенном сквозь ветви дерев
То блеснет, то померкнет вдали огонек.
В сердце с надеждой, с отвагой в душе,
Ехавши тихо сквозь лес на огонь,
Богатырь приезжает на берег ручья,
Древний замок он видит вблизи пред собой.
Синее пламя из замка блестит,
Свет отражая в струистом ручье,
Тени в окнах мелькают и взад и вперед,
Завывания, стоны в нем глухо звучат.
Витязь, сошедши поспешно с коня,
И́дет к воротам, заросшим травой,
Ударяет в них сильно булатным копьем,
Но на стук отвечают лишь гулы в лесу.
Вмиг потухает внутрь замка огонь,
Свет умирает в объятиях тьмы,
Завывания, стоны утихли, молчат,
Усугубилась буря, удвоился дождь.
Сильным ударом могучей руки
Рушится твердость старинных ворот,
Отлетели запоры, скрипят вереи,
И во внутренность входит бесстрашный Громвал,
Меч обнаживши, готовый разить,
Ощупью тихо он замком идет.
Тишина распростерта, и мрачность везде,
Лишь сквозь окна и щели вихрь бурный свистит.
Витязь в досаде и в грусти вскричал:
«Хищный волшебник, коварный Зломар!
Ты Громвала принудил скитаться как тень,
Ты похитил Рогнеду, столь милую мне!!
Многие царства и земли прошел,
Рыцарей сильных, чудовищ побил,
Великанов сразил я могучей рукой,
Но Рогнеды любезной еще не нашел!
Где обитаешь ты, лютый Зломар?
В дебрях ли диких, в пещерах, в лесах;
В подземельях ли мрачных, в пучине морской
Укрываешь ее ты от взоров моих?
Если найду я жилище твое,
Злобный волшебник, лихой чародей!
Извлеку из неволи Рогнеду мою,
Вырву черное сердце из гру́ди твоей».
Витязь, умолкнув, почувствовал сон,
Одр ему стелют усталость и ночь.
Не снимая доспехов, в броне, в шишаке,
Прикорнув, засыпает глубоким он сном.
Тучи промчались, Борей замолчал.
Звезды потухли, сереет Восток,
Поборает свет мрака, Зимцерла сквозь флер
Заалелась, как роза. Громвал еще спит.
Катится солнце по своду небес,
Блещет с полудня каленым лучом,
И по соснам слезится смола сквозь кору,
Но Громвала всё держит в объятиях сон.
Ночи предтеча со смуглым челом
Смотрит с Востока на лес, на луга,
Усыпает из урны росой мураву;
Но Громвала всё держит в объятиях сон.
Ночь с кипарисным венком на главе,
В ризах, сотканных из мрака и звезд,
По ступеням, нахмурясь, на трон свой идет,
А Громвала всё держит в объятиях сон.
Тучи сомкнулись на своде небес,
Мрачность густеет, настала полно́чь;
Богатырь, воспрянувши от крепкого сна,
Изумился, не видя румяной зари.
Вдруг затрещало по замку, как гром,
Стены трясутся, окошки звенят,
И, как молния быстро блистает во тьме,
Освещается зала вмиг синим огнем.
Настежь все двери стучат отворясь.
В саванах белых, с свечами в руках,
Входят медленно тени; за ними несут
Гроб железный скелеты в руках костяных.
Залы в средине поставили гроб,
Крышка слетела мгновенно с него,
И волшебник Зломар, синевато-багров,
Бездыханен лежал в нем, открывши глаза.
Пол расступился, зеленый огонь
С вихрем трескучим оттоле летит,
Охватив гроб железный, как жар раскалил,
Застонал стоном тяжким геенны Зломар.
В дикоблудящих кровавых глазах
Ужас трепещет, отчаянье, скорбь;
Изо рта пена черная клубом кипит,
Но лежит неподвижно, как труп, чародей.
Духи, скелеты, руками схватясь,
Гаркают, воют, рыкают, свистят,
В исступленном восторге беснуясь, они
Пляшут адскую пляску вкруг гроба его.
В страшных забавах проходит полно́чь,
Вопль их, клики громче звучат.
Но лишь утра предвестник три раз пропел —
Исчезают вмиг духи, скелеты и гроб.
Тьма, как в могиле, с глухой тишиной
Завес печальный спустила опять;
Удивляется чуду смущенный Громвал,
Изумившись, не верит себе самому.
Нежные тоны свирелей и струн
Эхо сквозь мраки на крыльях несет.
Растворился свод залы, и розовый луч
Разогнал тихим светом сгущенную ночь.
В облаке легком душистых паров,
Где волновался жемчужный отлив,
Как по воздуху пух лебединый плывет,
Опускается плавно волшебница в зал.
Чище лилеи одежда ее,
Пояс по чреслам — как яхонт небес;
Как игра златояркой восточной звезды,
Добродетель сияет у ней во очах.
Голосом стройным Добрада рекла:
«Рыцарь печальный, покорствуй судьбе,
Нет Зломара на свете, смерть острой косой
В Тартар душу низвергла злодея сего.
Зевом несытым в кипящую хлябь
Челюсть геенны его пожрала,
С клокотанием лавы и с ревом огня
Вой и стон его бездна лишь будет внимать.
Смерть, преступивши природы закон,
Чувств не лишила волшебника труп,
Развращенных им тени погибших людей
Каждоночно здесь в замке терзают его.
Рыцарь, спеши ты к Рогнеде своей;
К югу за лесом, в песчаных степях,
Там Зломарова замка в темнице стальной
Два крылатых Зиланта [247] ее стерегут.
Рог сей волшебный прими от меня
Грозную челюсть чудовищ сомкнуть,
Но внимай: ты не можешь Рогнеды спасти,
Не пролив ее крови: судьбы́ так велят».
Струны свирели вторично звучат,
Облако кверху с Добрадой летит.
Пораженный сей речью, Громвал вне себя,
Истукану подобен, вслед смотрит за ней.
Рог изумрудный державши в руке,
С горькой досадой вскричал богатырь:
«Вероломной волшебницы пагубный дар,
Ты убивством Рогнеды мне счастье сулишь.
Нет! трепещу я от мысли одной, —
Сердце из гру́ди ей в жертву летит.
Но, Громвал, повинуйся глаголу судьбы,
Чародейство Зломара спеши истребить.
Если не можешь Рогнеду спасти,
Замок разрушить, Зилантов сразить,
Богатырскую кровь ты пролей за нее
И геройскою смертью любовь увенчай».
Красное утро янтарным лучом
Сосен столетних верьхи золотит;
Обращая на полдень коня своего,
Оставляет наш витязь и замок, и лес.
Дебри, вертепы, стремнины, хребты
Стонут от тяжких ударов копыт,
Пыль густая, как туча, крутившись столбом,
По подне́бесью вьется, где скачет Громвал.
Мрачным ущельем скалистой горы
Выехал рыцарь в обширную степь;
Открывается взорам, песка океан,
И вдали будто с небом сливается он.
Ветр не волнует сыпучую зыбь,
Дышит тлетворным дыханием зной;
Ни кусты не шумят, ни журчат ручейки,
Как в полно́чь на кладби́ще, всё ноет, молчит.
В дикой пустыне, в сих страшных полях
Нет ни дороги, не видно следов.
Лишь к востоку приметна крутая гора,
И на ней крепкий замок чернеет вдали.
С жаждой и зноем сражаясь три дня,
Смерти препоны расторг богатырь.
На коне утомленном, в кровавом поту,
Подъезжает он тихо к подошве горы.
В скользких стремнинах навислых камней,
Страшно грозящих низринуться в дол,
Обрываясь над бездной по узкой тропе,
Достигает вершины и замка Громвал.
Силой геенны и адских духо́в
Мрачный сей замок построил Зломар.
Взгроможденные башни из черных камней
Предвещают погибель и лютую смерть.
В сердце с Рогнедой, с геройством в душе,
Буре свирепой подобный Громвал
Сокрушает чугунных ворот вереи,
В замок крови вступает с булатным мечом.
Грозно идет он, — под крепкой пятой
Мертвые кости, черепья хрустят,
Враны, птицы нощные и нетопыри
Пробуждаются в мшистых расселинах стен.
Облаком вьются над замком они,
Воздух колеблет ужасный их крик;
И Зиланты, послышав Громвалов приход,
Испускают вой, свисты и крыльями бьют.
Челюсть разинув, летят на него,
Копьями жалы торчат из пастей,
Чешуею брячат, извивая хвосты,
Выпускают мертвящие когти из лап.
В рог изумрудный трубит богатырь,
Звук оглушил их, — как камни падут,
Подсекаются крылья из кожи и жил,
Погрузившись в сон смертный, горами лежат.
Рыцарь в восторге к темнице летит
С пламенным сердцем Рогнеду обнять;
Но огромная дверь растворяется вдруг,
И навстречу выходит в броне Исполин.
Грозные взгляды — кометы во тьме,
Медь на нем — панцирь, свинец — булава,
Серый мох по болоту — брада у него,
Черный лес после бури — власы на челе.
С силой ужасной взмахнув булаву,
С свистом в Громвала пустил Исполин;
Поражает его по буйно́й голове,
Содрогается эхо, по замку звуча.
Шлем, зазвеневши, дробится в куски,
Сыплются искры из темных очей,
Булава от удара согнулась дугой,
Но не двинулся с места Громвал, как скала;
Меч в богатырской руке заблистал,
Бурным перуном злодея разит.
Разлетелась бы в части и вдребезги медь,
Но скользит лезвее по волшебной броне.
В бешенстве лютом ревет великан,
Адом зияет, от злости дрожа,
Напрягает он мышцы укладистых плеч,
Угрожает Громвала в руках задушить.
Смерть неизбежна, погибель близка,
Страшные длани касаются лат;
Но Громвал, ухватя его ногу, как дуб,
Потряхнувши, поверг, опрокинул его
Башне подобно громы́хнул Гигант,
Звуком ужасным весь замок потряс,
Расседаются стены, валятся зубцы.
Он, упавши, в сырой земле яму вдавил.
Взявши за горло могучей рукой,
Меч ему в челюсть вонзает Громвал,
По булату зубами скрипит великан,
Зарыкал, застонал он, подобно волу.
Желтая пена, багровая кровь
Хлещет, клубится из синего рта,
Стервенея от боли, со смертью борясь,
Роет землю ногами, трепещет, хрипит.
Вместе сливаясь журчащей струей,
Пучится, бродит Гигантова кровь,
Облачко́м поднявши́сь, легкий пар от нее
Образует Рогнеды прекрасной черты.
Розы в ланитах, любезность в очах,
Алые губы манят поцелуй;
По плечам, отливаясь как бархат, власы
Осеняют ее лебединую грудь.
Чуду такому дивится Громвал,
Призрак ли это или существо?
Приближаясь с надеждой и с робостью к ней,
Не мечту, но Рогнеду он к персям прижал.
Радости пламень, перун быстротой,
Томную душу героя проник,
Восхищенное сердце под крепкой броней
Потрясает дебелую рыцаря грудь.
В страстном восторге целуя ее,
Голосом кротким Громвал говорит:
«Долго, долго тебя я, Рогнеда, искал
И по белому свету скитался, как тень».
Тяжко вздохнувши, вещает она:
«Лютый волшебник, коварный Зломар,
Раздраженный презренною страстью своей,
В чародейский сей замок меня перенес.
Здесь, прикоснувшись волшебным жезлом,
Памяти, чувства меня он лишил;
Погрузившись мгновенно в таинственный сон,
Я с тех пор в бездне мрака сокрыта была».
За руку взявши Рогнеду, Громвал
Тихо спустился к подошве горы,
Посадивши ее на коня за собой,
По дороге обратно стрелой полетел.
Замок объемлет глубокая тьма,
Громы во мраке свирепо звучат,
Аквилоны завыли, сорвавшись с цепей,
Затрещало кремнистое недро горы.
С ревом ужасным разверзлась земля,
Рухнули башни в бездонную пасть,
Ниспроверглись Зиланты, темница, Гигант,
Чародейство Зломара разрушил Громвал.
Рдяное солнце в облаке мрачном
Скоро сокрылось от глаз;
Всё приумолкло, всё приуныло,
Дремлют леса.
Ночь в колеснице, черной, печальной,
Тихо с Востока летит,
Влажные тени стелет на землю;
Тускнет река.
Скуки унылой тяжкое бремя
Душу мою тяготит;
Скорби жестоки, горести чует
Сердце мое.
Сердце тоскует, слезы лиются
Градом из томных очей!
Всё будто кажет, всё предвещает
Близку мне смерть.
В хижину мирну, к милой подруге
С смутной душою спешу,
В недрах покоя — кроткой дремоты
Горе забыть.
В длинной одежде, бледен, печален,
Перст приложивши к губам,
Сон опускает черную ризу
Мне на глаза.
С духом смущенным я засыпаю:
Сердце хладеет во мне.
Мрачные виды взору открылись:
Ужас и страх!
В пасмурный вечер, с трепетом в чувствах,
Я на кладбище сижу;
Камни надгробны, смерти жилища,
Окрест меня.
Заревным цветом небо покрыто,
Смотрит кровавым лицом;
В рдяном пространстве око не видит
Звезд и луны.
В воздухе душном всё увядает,
Блекнет, на что ни взгляну;
Древние сосны зноем томятся,
Ноют — молчат.
Воздух, сгущенный паром зловонным,
Грудь мою тяжко теснит;
В лютом мученьи чувствую близко
Горькую смерть.
Камни надгробны вдруг потряслися,
Скорбный услышал я вздох;
Глухо и томно он отозвался
В сердце моем.
В робости, в страхе, мог ли приметить,
Вздох сей отколь происшел?
Вижу: открылась хладна могила
Близко меня.
Вижу: выходит медленным шагом
Страшный мертвец из нее —
В гробной одежде, в саване белом
Мне предстает.
Я ужаснулся, волосы дыбом
Встали над бледным челом.
Тень, подождавши, гласом могильным
Мне прорекла:
«Вздох этот тяжкий, чадо печали,
В слух твой проник из земли.
Стонет природа, тленью предавшись:
Се твой удел!
Скоро и ты здесь, в недрах безмолвных
Матери нашей земли,
Скоро здесь будешь, в тесной могиле,
С нами лежать».
Николай Федорович Остолопов родился в Сольвычегодске в 1782 году, воспитывался в Петербурге, в Горном кадетском корпусе. В течение всей жизни Остолопов оставался чиновником, довольно часто меняя места службы и жительства. Начал он с коллегии иностранных дел, затем служил по министерству юстиции, затем, с 1808 года, служил в Вологде сперва губернским прокурором, позднее главным правителем Комиссии о питейных сборах и вице-губернатором. В 1820 году Остолопов вернулся в Петербург и стал редактором «Журнала департамента народного просвещения», в 1824 году он служил в ведомстве путей сообщения, а в 1825–1827 годах был директором петербургских театров. В 1829 году Остолопов, уже как чиновник министерства финансов, был назначен управляющим астраханской конторой коммерческого банка. Умер он в Астрахани в 1833 году.
Литературная деятельность Остолопова была разнообразной и богатой, хотя он и не отличался ни ярким поэтическим дарованием, ни оригинальностью суждений. Начав печататься в московском журнале «Иппокрена», Остолопов после вступления в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств (3 мая 1802 года) становится активным сотрудником периодических изданий Общества и близких к Обществу журналов («Свиток муз», «Периодическое издание» 1804 года, «Северный вестник», «Журнал российской словесности», «Журнал для пользы и удовольствия», «Цветник», «Санкт-Петербургский вестник»), печатается и в других журналах, в том числе и самых влиятельных: «Вестнике Европы», «Сыне отечества» и пр.
С 1806 года Остолопов стал издавать журнал «Любитель словесности», сочувственно встреченный критикой.
По своим литературным взглядам и вкусам Остолопов всегда оставался убежденным сторонником позднего классицизма, что особенно явственно проявилось в изданном им в 1821 году «Словаре древней и новой поэзии», над которым Остолопов работал с 1806 года.
Остолопов входил в державинское окружение последних лет жизни поэта. В 1822 году он выпустил «Ключ к сочинениям Державина, с кратким описанием жизни сего знаменитого поэта».
Архаическая литературная позиция Остолопова уводила его на периферию литературной жизни. Он был забыт современниками, а его редкие литературные выступления в конце 1820-х годов вызвали насмешки критики.
Как литератор Остолопов отличался плодовитостью: много печатался в журналах, издавал свои сочинения и переводы отдельными книгами.
Основные сочинения Н. Ф. Остолопова:
Прежние досуги, или Опыты в некоторых родах стихотворства, М., 1816.
Словарь древней и новой поэзии, тт. 1–3, СПб., 1821.
Егда аз убо тя узрех,
О ангел во плоти чистейший!
Впадох внезапу в лютый грех,
Грех велий, абие презлейший.
Держах псалтирь тогда свою
И чтох кафисму уж шестую,
Как увидох красу твою —
Аз книгу изроних святую.
Власы твои — как стадо коз[248]
Близ Галаадския долины,
Как кедр Ливанский твой есть нос,
И взоры — яко голубины.
Как стадо зубы суть овец,
Уста твои как багряница,
Твой глас пленитель есть сердец,
Пренепорочная девица!
Царя-пророка будто столп
Твоя златорубинна шея,
И твой обширный белый лоб
Сияет, как у Моисея.
И перси тучные твои —
Как серны на горах младые…
Внемли, внемли мольбы мои,
Вместилище души святыя.
Егда б узрех красы твои,
Узрех, лепа́ еси колико,
Воспех бы гимни ти свои
И сам священнейший владыко!
Аз убо ныне тя молю:
О, еже ми любовь творити,
Да впредь я боле не скорблю,
А сице не останусь жити.
Но аще ты откажешь в том —
Во все нечестия впущуся,
И аще не отмщу ти злом —
В онь час сам с смертью съединюся.
Зяблик, летая,
Вольность хвалил;
Чижичек в клетке
Слушал его.
«Милая вольность! —
Зяблик сказал. —
Ты мне дороже
В свете всего!
Там я летаю,
Где захочу;
Нет мне преграды
Вечно нигде.
В роще, долине,
В темном лесу,
Лишь пожелаю,
Быть я могу.
Здесь я с подружкой
Милой резвлюсь,
Там, с нею сидя,
Песни пою.
Всё мне к веселью
Служит везде,
Всё мое счастье,
Вольность, в тебе!
Чижичек! полно
В клетке сидеть,
Станем со мною
Вместе летать!»
Только лишь зяблик
Речь окончил,
Видит мой зяблик —
Коршун летит.
«Где мне укрыться?..» —
Чуть он успел
В страхе ужасном
Только сказать,
Коршун стрелою
Вмиг налетел,
Вмиг вольнодумца
В когти схватил.
Чижичек вздрогнул,
Сел в уголок
И потихоньку
Так говорил:
«Мне здесь и в клетке
Жить хорошо,
Только б хозяин
Добренький был».
Дивиться ль, смерть, твоей нам злобе?
Ты не жалеешь никого;
Ты вздумала — и Пнин во гробе,
И мы не зрим уже его!
Но тщетно ты его сразила:
Он будет жить в сердцах друзей!
Ничто твоя над теми сила,
Любим кто в жизни был своей.
В сем мире всё превратно, тленно
И всё к ничтожеству идет;
Лишь имя добрых незабвенно:
Оно из века в век пройдет!
Друзья! мы друга не забудем
В отмщение тиранке злой,
Мы помнить вечно, вечно будем,
Как Пнин пленял своей душой!
Как он приятной остротою
Любезен в обществе бывал
И как с сердечной простотою
Свои нам мысли открывал.
Мы будем помнить, что старался
Он просвещенье ускорить[249]
И что нимало не боялся
В твореньях правду говорить.
Мы будем помнить — и слезами
Его могилу окропим
И истинными похвалами
В потомство память предадим…
Блажен, кто в жизни сей умеет
Привлечь к себе любовь сердец!
Блажен! — надежду он имеет
Обресть бессмертия венец!
Феокритова идиллия
Однажды Купидона
Ужалила пчела
За то, что покушался
Из улья мед унесть.
Малютка испугался,
Что пальчик весь распух;
Он землю бьет с досады
И к матери бежит.
«Ах! маменька! взгляните,—
В слезах он говорит, —
Как маленькая, злая
Крылатая змея
Мне палец укусила!
Я, право, чуть стерпел».
Венера, улыбнувшись,
Такой дала ответ:
«Амур! ты сам походишь
На дерзкую пчелу:
Хоть мал, но производишь
Ужасную ты боль».
Танира милая! расстался я с тобою!
В ужасной горести, с мучительной тоскою
Смотрю я на сии, мне чуждые места;
Скитаюсь в них один, как бедный сирота.
Проходит целый день в стенаниях напрасных;
Иду рассеять грусть, и грусть всегда со мной!
О друг моей души! я счастлив лишь с тобой,
С тобой спокойствие и радость обретаю!
Теперь об них, теперь совсем и не мечтаю;
И что приятного тоска произведет?
Одно печальное на мысль ко мне идет.
Вчера испуган был я страшною мечтою:
Ты мне представилась отчаянно больною…
И бледность на челе, и смерть уже в глазах!
Малютки близ тебя, недвижимы, в слезах,
Взирали на твое ужасное страданье,
Касались рук твоих, и жалость и терзанье
Одним безмолвием старались изъявить…
И ты их не могла, мой друг, благословить!
Я слышал голос твой пронзительной, унылой…
Казалось мне, что ты уже с последней силой
«Прости» сказала мне… Я вздрогнул и вскричал,
Хотел бежать, хотел, но сил не обретал.
О друг мой! не ропщи, что стал я малодушен!
Ты знаешь, я бывал всегда, судьбе послушен,
Ее жестокости с терпением сносил,
Я чувствовал в себе еще довольно сил
И впредь без ропота быть властным над собою;
Но мыслил ли когда расстаться я с тобою?
Одно отчаянье теперь владеет мной.
О вы, которые разлуки сей виной!
Вы смерти моея безвременной хотите!
Скорей с Танирою меня соедините!
Тогда мы счастие и радости найдем,
В могилу вместе мы с улыбкою сойдем!
Литературное поприще Александра Петровича Беницкого (1780–1809) было кратким. Он родился в небогатой дворянской семье, воспитание получил в известном в Москве частном пансионе университетского профессора Шадена, в котором когда-то учился Карамзин, и вынес из него основательное знание иностранных языков. Оставив пансион, он вступил унтер-офицером в гусарский полк. В 1803 году, получив первый же офицерский чин, он вышел в отставку, а в декабре 1804 года определился на гражданскую службу в Комиссию составления законов, где сблизился с группой свободолюбиво настроенных литераторов. В марте 1805 года появилось первое печатное произведение Беницкого — стихотворение «Гробница друга». В это же время он сближается с И. И. Мартыновым, в журнале которого «Северный вестник» делается постоянным сотрудником. Сближение его с Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств приводит к принятию Беницкого сперва в корреспонденты (1806 год), а через год — в действительные члены Общества. Показательно, что, имея уже значительное число опубликованных сочинений, для вступления в Общество Беницкий представил неопубликованный перевод трагедии Лессинга «Филотас», который никогда, видимо по цензурным обстоятельствам, в печати на русском языке не смог появиться[250]. Вся трагедия — пламенный призыв к гражданственному служению, апология героической гибели, в частности героического самоубийства — антитезы рабскому терпению. Тема эта была особенно острой в кругу литераторов, близких Радищеву и еще недавно отмечавших его гибель.
О том, что тема эта не была для Беницкого случайной, свидетельствует опубликованный им в «Цветнике» драматический отрывок «Грангул» — прозаический монолог пленного ирокезца, готовящегося умереть в пытках на костре, но не склониться перед врагом. Произведение это, видимо, послужило источником для «Песни пленного ирокезца» Полежаева.
Можно полагать, что друзья, знавшие Беницкого не только по журнальным публикациям, но и по произведениям, не предназначенным для печати (о существовании таковых имеются свидетельства, однако в настоящее время они, видимо, безвозвратно утрачены), и по беседам в дружеском кругу, видели перед собой гораздо более радикального мыслителя, чем историки литературы, ограниченные тесным кругом прошедших через цензуру сочинений. Хорошо знавший Беницкого Батюшков, собираясь писать историю русской литературы, отводил ему место в одной статье рядом с Радищевым и Пниным.
Однако если политические эмоции Беницкого были пламенными и бунтарскими, его воззрения, оформленные в программу, видимо, не выходили за пределы той умеренно-прогрессивной системы убеждений, которая была характерна для ядра Вольного общества. Именно они определили редакционную позицию журнала «Цветник», который Беницкий стал издавать в содружестве с А. Измайловым в 1809 году.
Беницкий обладал способностью сплачивать вокруг себя молодых, активных литераторов. «Цветник» в короткий срок стал настоящим центром молодой литературы: в нем принимали участие Милонов, Катенин, Гнедич, Никольский, Батюшков и др. Отдел критики журнала, полностью находившийся в ведении Беницкого, современники оценивали особенно высоко.
Литературные воззрения Беницкого сближали его с поэтами гражданского направления преддекабристской поры. Он пропагандировал Шиллера[251], сочувственно относился к «новому слогу» Карамзина, но требовал дополнить его гражданственностью содержания; в рецензии на первый том собрания сочинений Радищева он весьма сдержанно оценил поэтическое мастерство автора «Бовы», но недвусмысленно намекнул на сочувствие позиции Радищева-прозаика.
Ранняя смерть Беницкого, последовавшая от скоротечной чахотки, оборвала его литературный труд. Узнав о смерти Беницкого, Батюшков писал: «Больно жаль Беницкого! Жильберт в нем воскрес и умер. Большие дарования, редкий светлый ум»[252].
Основные издания сочинений А. П. Беницкого:
Талия, или Собрание разных новых сочинений в стихах и прозе, кн. 1, СПб., 1807.
«Поэты-радищевцы. Вольное общество любителей словесности, наук и художеств», «Б-ка поэта» (Б. с), 1933.
Лейтесь, вина ароматны,
В кубки сребряны, златы,
Обвивайтесь вкруг, приятны,
Свежи, розовы цветы.
Лиру взяв, с Анакреоном
Я хочу гремящим тоном
Вакха юного хвалить:
«Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!»
Вакх веселый любит хоры,
Любит пляски, хоровод,
Истребляет злость, раздоры,
Гонит скуку, тьмы забот, —
В юных радость поселяет,
Старым младость возвращает
И любовью всех живит.
Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи;
Вакх повсюду да гремит!
Пусть герои ищут славы,
На полях врагов разят —
В недрах тишины, забавы
Мы счастливей их стократ.
Мы счастливы — хоть забвенны.
Наши лавры — плющ зеленый,
Наша честь — побольше пить!
Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!
Вакх, мечтой нас забавляя,
Облегчает тем труды
И, надеждою питая,
Учит презирать беды.
Всех равно к себе приемлет,
Всех как братиев объемлет
И блаженство всем дарит.
Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!
Если счастие не служит
И наскучил здешний свет,—
Много тот пускай не тужит,
Дружно с Вакхом заживет.
Он беды свои и горе
Сбросит с плеч, как камень в море.
Вакх златой всем век дарит.
Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!
Вакх жезлом своим волшебным
Усмиряет тигров, львов;
Хором дружеским, веселым
Музы с ним поют любовь.
Он смягчает и морозы,
На снегах сбирает розы,
Чудеса везде творит.
Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!
Вакх — любитель правды строгой,
Он жить правдой учит нас;
Всяк иди своей дорогой
И тверди на всякий час,
Что минуты жизни скоры:
Не успеешь кинуть взоры,
Как всё в вечность улетит.
Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!
Что ж? Какие жертвы славны
Мы ему за всё явим?
Эти рюмки и стаканы
Вмиг до капли осушим!
И наместо драгоценных
Приношений, жертв священных,
Станем, станем ввек гласить:
«Славься, славься, сын Семелы!
Восклицайте все в весельи:
Вакх повсюду да гремит!»
Там увидимся мы опять, или — никогда…
Зри! — там звезда лучезарна
В синем эфире,
Светлой протягшись чертою,
Тихо померкла.
Рок то; звезда, путь оконча,
В бездне затмилась:
Смертный великий[253] со славой
В вечность отходит.
Слышишь?.. — Чу! — стонет медяный
Колокол смерти;
Стонет и своды земные
Бой потрясает.
В мирной ограде покоя
Гений рыдает;
Долу повержен, дымится
Пламенник жизни.
Ветви навислыя ивы
Кроют могилу;
Листвия с шумом колеблют
Ветры пустынны.
Лира поэта при корне
Древа безмолвна,
Острый кинжал Мельпоменин
В прахе сверкает.
Муза печальна, трепеща,
Урну объемлет;
Слезы по бледным ланитам
Градом катятся.
Кто извлекает стенанья
Девы парнасской?
Кто сей, над коим тоскует
Дщерь Мнемозины?..
Ужасы хладныя смерти,
Как вы коснулись?
Горе! — певец Мельпоменин —
Шиллер — во гробе?..
Шиллер — пред кем цепенели
Оркуса силы,
Стиксовы воды мутились,
Фурии млели.
Скоро, ах! скоро умолкнет
Звон похоронной;
Камень надгробной истлеет,
Ива завянет.
Где же певец Мельпоменин?
Где его память?
Слава великих — кончина;
Память — творенья.
Гений, как в тверди светило,
Век не мерцая,
Греет, живит, восхищает
Взоры вселенной.
Яркий светильник не скроют
Мраки туманны;
Ночью луна свет приимет:
Узрят в ней солнце.
«Наставь меня, мудрец, как счастие найти?
Тебе, я думаю, оно известно?»
— Ближайших три к нему пути:
Будь подл, но это, знай, и трудно, и бесчестно;
Будь честен, но тогда возненавидит всяк;
Всего же легче: будь дурак.
Когда мерцание серебряной луны
Леса дремучи освещает
И сыплет кроткие лучи на купины,
Когда свой запах разливает
Душиста липа вкруг синеющих лесов
И землю, от жаров унылу,
Свежит дыхание весенних ветерков, —
Тогда, восклоньшись на могилу
Родных моих, друзей, мерцания луны
Я в горести не примечаю
И запах лип не обоняю,
Не слышу ветерков приятныя весны.
Увы! я с милыми расстался,
Все чувства рок во мне несчастьем притупил;
Ах! некогда и я пленялся
Луною в летню ночь, и я дышать любил,
Под свесом липы благовонной,
Прохладным воздухом, — но без друзей и ты,
Природа! вид прияла томной,
И ты утратила свой блеск и красоты.
Петр Иванович Шаликов родился в 1768 году (по другим сведениям, в 1767-м), был сыном небогатого грузинского князя, получил домашнее воспитание, затем служил кавалерийским офицером, участвовал в турецкой и польской войне, в частности во взятии Очакова. Вышел в отставку премьер-майором гусарского полка в 1799 году и поселился в Москве. Первые стихотворения Шаликова появились в 1796 году в журнале «Приятное и полезное препровождение времени» и в «Аонидах». Тогда же, по-видимому, состоялось знакомство его с И. И. Дмитриевым и Н. М. Карамзиным, которых Шаликов почитал всю жизнь как своих учителей. Литературную известность принесли Шаликову два томика изящно изданных книжек «Плоды свободных чувствований» и продолжение их — «Цветы граций», в которых сентиментальные прозаические миниатюры перемежались о чувствительными стихами, — все это было вполне на уровне своего времени, хотя и не обнаруживало в авторе особенного таланта или оригинальности. Насмешки, которым стал подвергаться Шаликов о начала своего творчества и которые сопровождали его потом всю жизнь, только отчасти были связаны непосредственно с его литературными трудами, — гораздо большую роль сыграли здесь личные качества Шаликова и принадлежность его к осмеиваемому направлению (сентиментализму), в котором он, как малоталантливый человек, представлял собой весьма удобную мишень для нападений противников.
Наделенный характерной внешностью (худощавый, с большим носом, черными бакенбардами, в зеленых очках), Шаликов подчеркивал свою оригинальность эксцентричностью одежды, витиеватой речью и неестественной манерой держаться — он все время разыгрывал роль «вдохновенного поэта». Кроме того, он обладал самолюбивым, раздражительным и отнюдь не добрым характером, чем и наживал себе множество врагов, был, по свидетельству П. А. Вяземского, «вызываем на поединки» и навлекал на себя злые эпиграммы[254].
В творчестве своем — и в прозе, и в стихах — Шаликов старался подражать Карамзину. Карамзин, как известно, всю жизнь покровительствовал Шаликову, находил в нем «что-то тепленькое», называл «добрым» и защищал от насмешек И. И. Дмитриева[255]. И. И. Дмитриев, хотя и написал известную пародию на Шаликова[256], поддержал в 1806 году его первый журнал «Московский зритель», который просуществовал всего год. В 1808 году Шаликов снова принялся за журнал, назвав его «Аглая» и подчеркнув тем самым преемственность от известного альманаха Карамзина. Кроме самого издателя в нем участвовали Ф. Глинка, А. А. Волков, М. Н. Макаров, И. М. Долгоруков, А. Ф. Мерзляков, В. В. Измайлов, В. Л. Пушкин и др. Литературная позиция Шаликова в 1808–1812 годы была достаточно определенной: он горячий защитник Карамзина и активный противник «старого слога». О его методах борьбы П. И. Голенищев-Кутузов писал графу А. К. Разумовскому 4 декабря 1811 года: «Некто князь Шаликов здесь на нашего Каченовского за критики на слезливцев письменно угрожает Каченовского прибить до полусмерти, почему бедный Каченовский принужден был просить защиты у полиции… Князь Шаликов, как всей публике здесь известно, есть человек буйный, необузданный, без правил и без нравственности»[257].
Во время кампании 1812 года Шаликов, как свидетельствуют современники, по недостатку средств не смог выехать из Москвы. Будучи очевидцем событий, он написал и издал в 1813 году брошюру «Историческое известие о пребывании в Москве французов». После окончания войны, по протекции И. И. Дмитриева, он получил место редактора «Московских ведомостей», а в 1823 году начал издание двухнедельного «Дамского журнала». В годы «Дамского журнала» Шаликов сам писал немного. Он продолжал свои «Мысли, характеры и портреты» в прозе, начало которым было положено отдельным изданием еще в 1815 году, и сочинял стихи на разные случаи: от торжественных царских праздников до именин и крестин у своих приятелей. Действительное место Шаликова в истории русской словесности отнюдь не должно определяться лишь тем, что современники сделали его мишенью своих сатирических стрел. Князь П. И. Шаликов был профессиональным литератором и журналистом, и хотя он не обладал большим поэтическим дарованием (что отлично понимал и сам), написанное им читалось, обсуждалось, а в некоторых кругах, несомненно, пользовалось даже успехом. Характерно, что А. С. Пушкин, неоднократно смеявшийся над шаликовской чувствительностью в сатирических стихах и дружеской переписке, иногда отзывался о нем как о поэте совсем не враждебно. Так, в первом издании «Разговора книгопродавца с поэтом» (1825) поэт, отказываясь петь для «женских сердец», отвечает книгопродавцу:
Пускай их Шаликов поет,
Любезный баловень природы.
В письме к Вяземскому Пушкин сам комментировал этот стих как «мадригал кн. Шаликову» и прибавлял при этом: «Он милый поэт, человек достойный уважения… и надеюсь, что искренняя и полная похвала с моей стороны не будет ему неприятна»[258].
Шаликов относился к Пушкину с неизменным благоговением. В «Дамском журнале» помещено немало стихотворений, обращенных к автору «Евгения Онегина» и «Полтавы». Личное знакомство Пушкина и Шаликова могло произойти в 1827 году в доме В. Л. Пушкина, где Шаликов бывал очень часто. Встречались они, очевидно, в 1829 году в доме Ушаковых. Сохранилось письмо Шаликова к Пушкину от мая 1836 года, где Шаликов благодарит Пушкина за визит[259] и предлагает свои стихи о Карамзине для «Современника». Эти стихи напечатаны не были, но в шестом томе, вышедшем уже после смерти Пушкина (кн. 2 за 1837 год), появились стихи Шаликова «К И. И. Дмитриеву».
Умер Шаликов в 1852 году в своей маленькой деревеньке Серпуховского уезда, глубоким стариком, едва ли не последним из представителей русского сентиментализма.
Основные издания сочинений П. И. Шаликова:
Плод свободных чувствований, чч. 1–3, М., 1798–1799. Цветы граций, М., 1802.
Послания в стихах князя Шаликова, М., 1816.
Повести князя Шаликова, М., 1819.
Сочинения князя Шаликова, чч. 1–2, М., 1819.
Последняя жертва музам, М., 1822.
В глубокой тишине природа вся дремала,
Когда за горы Феб скрыл луч последний свой;
Луна медлительно вид томный появляла
И будто бы делить хотела грусть со мной!
Прошедшее тогда вдруг мыслям всё предстало,
И чувства сладкие унылость обняла;
Как листья на древах — так сердце трепетало;
Душа растрогана, утомлена была…
Все жизни случаи в уме изобразились,
И каждый чувствие иное порождал;
И капли нежных слез на грудь мою катились,
Приятнейший их ток лор в сердце прохлаждал…
«Где вы, — воскликнул я, — минуты те счастливы,
Когда я дружества сладчайший не́ктар пил?..
Уж жатва два раза́ обогащала нивы,
А рок жестокий вас ко мне не возвратил!
Луна! ты одного теперь меня находишь —
Без друга!.. Одного — лишь с грустию моей!
Ты прежни вечера на мысль мою приводишь
И нудишь слезы течь рекою из очей!..
Без дружбы, без любви — что лестного на свете?
Ужасная в душе и сердце пустота!
Другого для меня нет счастия в предмете:
Любить… любимым быть… а прочее… мечта!!!»
Опять в твоих прохладных тенях,
О роща милая моя!
На мягких дёрновых постелях
Пришел вкусить спокойство я
И тихо жалобы сердечны
Твоей глубокой тишине
Вверять опять! Ах! слезы вечны
Судьбой назначено лить мне!
Твое печальное, уныло,
О роща! время протекло,
Весны дыханье оживило
Тебя — и в радость облекло.
Уж ты красуешься цветами,
Журчащими меж них ручьями
И зеленью пленяешь взор;
Уже гремит пернатых хор
В кудрявых лип твоих вершинах,
На древних вязах и осинах;
Уж ты зовешь меня к себе…
Ах! я пришел — пришел к тебе;
Но с тою ж грустию, тоскою,
В которой видела меня
Ты прошлою, мой друг, весною,
Своим мне эхом состеня!
Мой рок, увы! не пременился —
Печали те же сердце рвут;
Веселья луч в душе затмился,
И дни во мгле мои текут!..
Стени ж опять, стени со мною,
О роща, мой безмолвный друг!
Растерзанный судьбы рукою,
В тебе лишь успокою дух!
Наш Пиндар громкими стихами
Воспел соседа своего
И вместе с пышными пирами,
С богатством, роскошью его
Своей поэзии небесной
Богатство, роскошь съединил!..
О дар божественный, чудесный!
Кто в дань тебе не приносил,
Твоим огнем воспламененный,
Живых восторгов, нежных слез!
Но петь тебя, сосед почтенный!..
Я не Державин; ты — не Крез!
Не Крез!.. Хвала судьбе! и смело
Цевницу скромную мою
Снимаю со стены, — пою.
Ни лесть, сердец порочных дело,
Ни выспренность надутых слов,
Поэтов вывеска холодных,
Не распестрят моих стихов,
Всегда простых, всегда свободных!
Вертепов мраморных, златых,
Шатров персидских дорогих,
Огромных груд китайской глины
И альбионского стекла
Капризная рука судьбины
Тебе, сосед мой, не дала!
Не слышны музыка и хоры,
Когда сидишь ты за столом;
Прелестных дев не видят взоры.
С шампанским, мозельским вином
В укромном домике, опрятном
Ведешь беспечно мирны дни,
И в обществе твоем приятном
Бывают лишь друзья одни.
Ты любишь с ними посмеяться,
Но не сардонским смехом [260] — нет:
Им шумный одержим лишь свет! —
А тем, которым забавляться
Подчас желает и мудрец, —
Аттическим, всегда любезным,
Всегда отрадным и полезным
Для добрых, пламенных сердец.
Ах! часто шуткой остроумной
Как чародействия жезлом,
Наш рок тяжелый, мрачный, скудный
Предстанет с ясным вдруг челом!
Так бочку Диоген катая,
Себя счастливцем почитая,
Быть Александром не хотел —
Затем что ввек шутить умел!
Но шутки в сторону, и музы —
Краса мятежной жизни сей,
С которыми так сладки узы! —
Займут собой твоих друзей.
Бессмертны гениев творенья
Для сердца, разума и зренья,
Под кровом храмины твоей,
Несут отвсюду дань бесценну!..
О музы! счастье и вселенну
Я с вами позабыть готов!..
Потом дойдет и до стихов:
Свои пословицы читаешь,
Посланья, были — легкий плод
Ума, фантазий!.. Ты сбираешь
Его без авторских забот,
А так — резвясь; и метроманом,
Ушей безжалостным тираном,
Ни из чего не можешь быть;
Не можешь… ближнего морить.
Один не можешь за обедом,
Как Мид, над блюдами зевать;
Но рад с гостями и соседом
По-философски пировать.
Час лишний просидеть — для спора
(В который ввек не входит ссора,
Дочь винных, бедственных паров!)
О том, кто лучше пишет оды,
Круглит искусно перио́ды
И ведает всю тайну слов.
А иногда твои родные[261],
Подруги граций, аонид,
В беседе тут же. Их простые
Манеры, ласки, скромный вид
На чувства дани налагают,
Умы, сердца одушевляют,
И каждый в обществе — поэт.
За круглым столиком в боскете,
В твоем ученом кабинете,
Откуда изгнан этикет,
Усевшись, мысли обращаем
К тому, что лучшим для людей
Блаженством в жизни почитаем;
О чем мудрец с клюкой своей,
И царь в блистательной порфире,
И нищий в рубище — все в мире
Мечтают, спорят, говорят;
Чего все смертные желают;
Чем все сердца в груди горят;
Чему подчас цены не знают,
Но с чем и радость и печаль —
Одна гораздо нам сноснее,
Другая во сто раз милее,—
И с чем расстаться очень жаль!..
Любовь!.. любовь, душа вселенной,
Посланница благих небес
В юдоли скорбной, треволненной,
Для осушенья горьких слез!..
О сей богине рассуждаем;
Ее все свойства раздробляем
И признаемся наконец,
Что человек приемлет с кровью
Потребность жить, дышать любовью —
Единым счастием сердец!..
Алина! сколько раз с тобою
Я то же, друг мой, говорил!
Ах! если б и навек судьбою
Я разлучен с Алиной был,
Но, быв любимым страстно ею,
Прельщался б участью моею!..
Мечтам поклон отдавши свой,
Сосед! ты истиной доволен;
Живешь в ладу с самим собой.
Твое богатство — ум, познанья;
Сокровища — любезность, честь.
Безумны обуздав желанья,
Желаешь лишь того, что есть,
И рад свою ты долю славить!
Позволь соседу к ней прибавить
Один усерднейший обет:
Чтоб ты был вечно мне сосед!
Еще пою тебе, дочь милая Природы!
И как твоих красот и благости не петь
Тому, кто друг полей, друг тишины, свободы?
Ах! как бы я желал небесный дар иметь
Делилев, Томсонов! Что Креза все стяжанья
С его холодною, бесчувственной душой!
За алчность к золоту всю муку наказанья
Он терпит с Танталом! Проводит в кладовой —
В святилище его постыдного кумира —
И день и ночь — и что ж? Ни дня, ни ночи нет
Счастливых для него! Ему пустыня свет,
Немилы прелести ликующего мира
И люди все враги! Он сам себе позор;
Он всюду сирота!.. Ужасная картина,
Ужасная судьба!.. Я отвращаю взор —
И вижу: там в цветах зеленая долина;
Там пурпур запада верхи рисует гор;
Там Цинтия взошла над синими лесами
И смотрится в кристалл журчащего ручья,
Который у меня течет перед глазами, —
И гимн в душе моей!.. Но пенье соловья
Мой ум и чувства развлекает
И гимн достойнейший Природе воссылает!
Внимаю: трель гремит; вдруг слышен ровный топ;
Переменяется — и страсти все движенья:
Надежда, радости, отчаянье и стон —
Лиют мне в грудь рекой всю сладость восхищенья
И горечь всю тоски; пылает, стынет кровь,—
Вот действие твое, весна! твое, любовь!
Орфей лесов свою ждет к сердцу Эвридику.
Ах! он счастливее фракийского певца:
Природа съединит два страстные сердца;
Любовь не тронула подземного владыку!
Как мирно вкруг меня, и как душа моя
С вечерней роскошью, восседшею на троне —
Который всюду ей, весна, рука твоя
Поставила младой природы в нежном лоне,—
Душа моя парит далёко от сует —
Пороков гибельных и ветреного света!
Уже прошли мои мечтательные лета,
И в людях, в обществе мне больше нужды нет!
Но сердцу милые (имею вас!), придите
И счастье тихое со мною разделите!
Бывает хорошо нам в жизни и без вас,
Но с вами лучше во сто раз!
Что чувствую теперь, кому я открываю?..
Слова мои зефир разносит по лугам
И может их принесть к холоднейшим сердцам!
В сей мысли посреди веселья унываю!
Любовь к Природе, будь всегда щитом моим
Противу Рока и Фортуны!
Пусть надо мной гремят перуны, —
Спокоен буду я под ним!
И ежели в груди моей ты не увянешь,
Доколе не увяну сам
И не сойду во гроб, — то в жизни по цветам
Всегда водить меня ты станешь!..
Ах, нет! на жизненном пути
Так много терния, что смертным невозможно
Всегда по нем без ран чувствительных идти:
Нам дань сию платить законам Неба должно!
Я невредим — но друг, но ближний мой
Печальны слезы проливает
Или в час грозный, роковой
Глаза навеки закрывает!..
Могу ли счастлив быть один?
Могу… благоговеть пред тайной Провиденья!
Природы-матери смиренный, нежный сын,
Могу еще взирать с улыбкой наслажденья
На пиршество земли, на красоту небес
И в непостижности здесь видимых чудес
Свой жребий постигать там — жизни за пределом…
Там вечная весна для добрых есть уделом!
Кого ты арфой тихострунной
И нежным голосом своим,
Близ окон сидя в вечер лунный,—
Кого очарованьем сим
Привлечь… к ногам своим желаешь?
О ком ты думаешь, мечтаешь?
И кто счастливый смертный сей,
Предмет гармонии твоей?..
Кому он внемлет, с кем проводит
Часы минут волшебных сих;
Где счастье, радости находит;
Почто он не у ног твоих?..
Я слышу, кажется, стенанье
И арфы и души твоей —
И струн и сердца трепетанье,
И вижу слезы из очей:
Так быть должно!.. Неблагодарный!
Кого предпочитаешь ей?..
Или жестокий бог, коварный,
Равно коварен и жесток
Для всех… и для соседки милой!..
Ах, нет! со всею властью, силой
Не может он — не может рок
Заставить ангела людские
Мученья, горе испытать!
И доля ангелов иные
Надежды, чувствия питать!
Соседка-ангел! ты мечтаешь —
В желаньях тайных и живых —
О том, кого… еще не знаешь;
Или б он был — у ног твоих!
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится.
Что значат пышные вельмож, царей чертоги,
Где в мрачной гордости, с холодною душей
Простые смертные скрываются, как боги,
От взора, от любви подобных им людей,—
Что значат, говорю, пред хижиной моею?
Ах! как доволен я и как любуюсь ею!
Могу ль завидовать, Фортуны чада, вам?
Прямые радости не вашим, знать, сердцам
Даны Природою, сей матерью благою
Своих покорных чад! Ведомые рукою
И нежностью ее, они <по> миртам в путь
Ко счастью тихому, но верному вступают;
Не золотом душе веселья покупают:
Веселья купленны не пролиются в грудь!
Природа даром их повсюду расточает,
Где только чистые сердца она встречает, —
Так наш сказал один любезнейший поэт,
Которому знаком довольно белый свет.
Без счастья сча́стливым, богатым без богатства
Быть предоставлено для Фебова собратства.
И я, по благости созвездья моего,
Или по дерзостной мечте, в числе него!
Богатства, счастия в глаза и я не знаю;
И я, без тысячи неутомимых рук,
На розах, как Лукулл роскошный, отдыхаю,
Покинув сладостны объятия… наук.
Сирены льстивые, волшебницы Армиды,
В объятиях у вас сокрыты Эвмениды!
Не бронза, не фарфор, не мрамор вкруг меня,
Но книги, но портрет, но бюст людей великих.
В немой беседе их не примечаю дня.
А там передо мной горшок гвоздичек диких —
Симво́л невинности — с левкоем дорогим,
Бесценным для меня: когда-то Флора им
Или — что всё одно — Эльвира занималась!
На нем, на нем печать души ее осталась:
Он с каждым днем цветет и в новой красоте
Всегда является глазам моим плененным.
Дивлюсь! Судьба ему велела быть нетленным,
Подобно как моей прелестнейшей мечте
О радостях любви остаться ввек — мечтою!
Но более всего я нахожу с тобою
Забавы чистые, друг сердца моего,
Поверенный всех чувств, движений всех его,
Моя смиренная, как сам, — простая лира!
Ты служишь для души источником утех!
И наконец — о день, счастливейший из всех! —
В счастливой хижине моей была Эльвира!
Un orgueil très méprisable, un lâche intérêt plus méprisable encore, sont les sources de toutes ces critiques dont nous sommes inondés.
Защитник истины, таланта и ума,
О витязь бодрственный на поприще искусства
Пленять сердца красой языка, мысли, чувства!
В посланиях твоих[263] гармония сама —
Гармония стихов — стих каждый составляла
И тщательно свою на каждом оставляла
Блестящую печать, которая для глаз
Варяго-авторов несносней во сто раз,
Чем солнца яркого лучи для птиц Минервы!
Орудием богов, поэзией, ты первый
В словесности раскол ужасный поразил,
И Феб тебе венок с улыбкою вручил.
Враги изящного — враги добра и Феба!
Так дивно ль, что тебя, любимца своего,
Он избрал защищать дары благие Неба
И был ревнителем успеха твоего?
Почтенный витязь мой! история Пифона —
Есть подвигов твоих! Я вижу Аполлона
В творце посланий: ты цевницей золотой
Свершил, что он своей карательной стрелой!
Но стрелы зависти и злобы не престанут
Свистать на воздухе — противно для ушей,
Без всякого вреда! я знаю. Так Борей
Подует — и цветы весенни не увянут,
Лишь только разольют свой дальше аромат.
Я ныне был в стране, где нравы и клима́т
Поэтам милую страну напоминают
И душу сладкою отрадою питают;
Я был, могу сказать, в Аркадии другой[264]
И чувствовал в груди веселье и покой.
Средь мирных жителей, среди долин счастливых,
Далёко от сует, от замыслов кичливых,
От мелких, рабственных, презрительных страстей,
От сих по степени, по титлам великанов,
Но по делам своим пигмеев, не людей,
От сих лжеумников, достоинства тиранов;
В забвеньи горестном о ближнем, о себе
На жизненном пути и чувств и помышлений
Я сердца гимны пел что день моей судьбе;
Что день, мне новые дары мой добрый гений
Из недр таинственных натуры приносил;
В ее святилище водим я оным был.
Младенцем находясь в познаниях глубоких,
Слепцом в делах Творца премудрых и высоких,
Я верил чувствию душевному — оно,
Сей гений мой, меня учило, просвещало:
На что мне бытие разумное дано,
Откуда существа все приняли начало,
Какой иметь должны они и я конец,
Какие для детей там участи готовит
Великий в правоте и милостях Отец,
Почто здесь доброго коварный в сети ловит
И добрый не уйдет коварного сетей…
Суди же, не был ли я истинно, сердечно
Счастливым смертным? Ах! но счастье скоротечно,
Не может вечным быть уделом наших дней!
Я возвращаюся под кров мой безызвестный,
В столицу гордую, и посох мой кладу;
Из области наук вестей приятных жду,
Заране веселюсь… И что же? повсеместный
Я слышу авторов ужаснейший раздор!
Возможно ли? предмет, полезнейший для света,
Для чувства, для ума, предмет есть ныне ссор!
Писатель и поэт — писателя, поэта
Гонитель, жаждущий погибели ему!..
Я лучше предпочту невежд безвредну тьму
Такому ложному Познанью, просвещенью;
Такому мнимому таланту, поученью
Надменнейших умов!.. Сокройтесь от меня,
Словесники! [265] Я вас, я ваших слов бумажных,
Враждою дышащих, страшуся как огня
И как направленных на грудь ударов шпажных!
Винюсь, что я готов возненавидеть вас!
Бегите от моих, славяноманы, глаз!..
И торжествуйте: я с словесностью прощаюсь!..
С словесностью. А муз достойные друзья?
Неу́жели прощусь и с вами также я?
Ах, нет! к вам с прежнею любовью возвращаюсь
И пенью вашему, подобно как весной
Внимают соловьям, внимать с восторгом буду;
Что хоры галок есть, я даже позабуду
При ваших голосах!.. Любезный Пушкин, пой!
Ты хочешь, требуешь, мой друг,
Чтоб я тебя привел поэтов наших в круг
Или творений их в картинну галерею.
Изволь — ослушаться не смею.
Итак, войдем. Смотри на этот басен ряд —
Везде их главное достоинство наряд:
Как прост, как чист, с каким невидимым искусством
На первых с головы до ног!
Не кажется ль, что сам трудился вкуса бог
При туалете их: что всё в нем дышит чувством,
Рассудком, скромностью, невинностью, умом?..
Не представляешь ли себе, мой друг, весталок?
А имя автора? — Прочти, и взглянь потом
На басни ж; сих наряд — наряд провинциалок:
С прекрасной шалью, дорогой,
С богатым кружевом, цвет платья иль покрой
Отменно странен, неприятен!
Как будто бы для них закон был непонятен
Того, что знатоки эстетикой зовут!
Кто сочинитель? — Двух увидишь имя тут.
Посмотрим далее: вот басни щеголихи!
Одеты ловко так, так гладко, как франтихи,—
Но что ж?
Костюм их, несмотря на пышность, мил, пригож.
Вот подпись автора! Теперь прошу скорее
На притчи бросить взгляд.
Скажи, мой друг, каков наряд? —
Ох! неопрятнее, древнее
И безобразнее ничто не может быть!
Не станем же при них и времени губить.
А если имя знать ты их творца желаешь —
В шести строках его титу́ла начитаешь.
Прочел? Пойдем вперед. Вот здесь
На разные предметы оды.
«Какая, — восклицаешь, — смесь!
Какое множество! и больше всё уроды».
На лучшие, мой друг, вниманье обрати;
Их мало — но зато какие краски, тени!
Какая кисть и дух! И можно ли найти
Им равные? Писал их гений!
Вот имя — прочитай. Другое же под сим
Названьем — то есть од — названьем громогласным —
Сумбур, галиматья! Поклон отдавши им —
Таланта мнимого творениям несчастным,—
Посмотрим на сие собранье эпиграмм,
Сатир и песен. Всё еще так свежи, новы,
В цветущем образе являются глазам!
Но снимем легкие покровы
И всмотримся красот в блестящие черты:
Конечно, красоты!
Но сколь опасные!.. Под солью, остротою
Напрасно будешь ты искать, мой друг, того,
Что в юной красоте милее нам всего:
Чувствительность души с сердечной добротою,
Которых вовсе нет (как жаль!) в твореньях сих.
Вот имя автора (как жаль!) младого их,
Но вот другой — еще моложе,
И пишет, выключив сатиры, в роде том же,
Но сколь различен их моральный характе́р!
Он виден в авторе, подобно как в портрете.
И новый этого пред нами здесь пример:
В последнем сем поэте
Нет с первым сходного по нравам ничего,
Хоть по стихам совместник он его.
Еще любезный вот поэт: его посланья
Достойны взора граций, муз!
Ума с шутливостью им нравится союз:
Я вижу в нем печать прямого дарованья!
Прилежно рассмотри его неложный блеск…
Я слышу рук твоих при каждом слове плеск —
И не дивлюсь тому. — Но время удалиться
Из галереи сей[266] и взять уже покой.
Захочешь — и сюда мы можем возвратиться:
Поэмы, драмы нас займут еще собой,
И всё, что только там ни встретят наши взгляды,—
От мадригала до баллады.
Но мы особенно вниманье посвятим
Стихотворениям прелестным,
Доселе нашему Парнасу неизвестным,
Которые огнем божественным своим
В грудь умиление с восторгом проливают
И слезы нежные из сердца извлекают…
Полюбишь идеал изящного душой,
И скажешь: вот поэт, природы друг — и мой!
Вхожу в твой новый дом с пустыми я руками,
Но с полным сердцем и душой
Желаний искренних, чтоб твердо небесами
Хранимы были ввек здоровье и покой
Хозяина под кровом мирным,
Чтоб украшался он
Любовью, дружбою; чтоб музы, Аполлон
Вновь поселилися с тобой и звуком лирным
Манили бы со всех сторон
К тебе по-прежнему своих питомцев милых;
Чтоб с ними и с самим собой
Не ведал ты отнюдь дней пасмурных, унылых;
Чтоб, словом, был своей доволен ты судьбой
И наконец свершил столь общее желанье,
Приятное для всех исполнил обещанье,
Которым некогда польстив нам, изменил!
Но я как гражданин нимало не жалею
И выгодам царя, отечества радею:
Отечеству, царю ты с верностью служил!..
Но время, чтобы наш ты навсегда уж был.
И я к почтенному, желанному соседу
Нередко буду приходить
Для чувства и ума в полезную беседу
И пищу в ней душе и мыслям находить.
Учиться никогда не поздно!
Вся наша жизнь не что, как школа, где судьбы
Взор обращен на нас то с ласкою, то грозно,
И всякий день берем ее уроки мы.
Я буду для себя другие брать уроки
В сообществе твоем. Там верный, тонкий вкус,
Идеи и слова игривы и высоки —
Хотя последние не кончатся на ус,—
Для прозы и стихов мне будут вновь компа́сом,
Который вел меня чрез бездны по волнам
К незримым мной еще странам,
Когда на челноке сближался я с Парнасом,
Когда под веяньем прелестнейших надежд
Стремился ко брегам цветущим Иппокрены,
Не думая о том, что гордых злость невежд
Откроет предо мной прискорбнейшие сцены,
Что вместо критики найду я только брань —
Ума заблудшего корысти низку дань —
И вместо шуток благородных
Пасквили плоские в стихах, певцам несродных!
В твоем кругу таких творений никогда
Я видеть, к счастию, не буду
И, может статься, навсегда
О них, как о ночных фантомах, позабуду,
Но в сфере истинных талантов ощущать
Начну их действие благое,
И дух мой ими насыщать,
И чувствовать свое существованье вдвое;
Тибулл и Лафонтен,
Попеременно дар восторга сообщая,
Мне приведут на мысль век славных тех времен,
Когда пленила свет их лира золотая.
Один приятный день дороже, чем весь год,
И смех — сокровище скучавшим жизни драмой!
Нередко остротой, забавной эпиграммой
Развеселюсь — хотя б на собственный свой счет.
И кто из нас в себе смешного не имеет?
Кто совершенствами со всех сторон владеет?
«Смеяться, право, не грешно
Над тем, что кажется смешно», —
Умнейшим сказано поэтом,
Врагом сатиры злой, — и я согласен в этом;
Но в самолюбии нас должны пощадить,—
Для стрел аттических искусным греком быть!
Но наши грубые, без вкуса силлографы
Не следуют тебе, — и всё для них предмет
Насмешек площадных: Гомеры, Стерны, Сафы —
Спасенья никому и в царстве мертвых нет!
В саду твоем с тобой я буду Эпикуром,
По наслаждению роскошному души;
Приду подчас гулять с женою и Амуром…
Все будут для меня минуты хороши
В твоей обители прекрасной!
Но все их описать — труд был бы мой напрасный:
Он выше сил моих!
Другие скажут всё тебе в стихах своих,
И лучше моего: поэта новоселье —
Муз праздник, пиршество, веселье!
Так утомленный сибарит
Весельем, негою, пирами,
На розах лежа, говорит:
«Нет, полно! расстаюсь я с вами,
Веселье, нега и пиры!
Простой природы вас милее
Простые тихие дары!
Они полезнее, прочнее,
Они…» Но голос вдруг сирен
На благовонные куренья
Вновь мудреца влекут во плен
Пиров, и неги, и веселья!
И наш любезный сибарит
Талантом, чувством, песнопеньем
Лишь только женщин отбранит[267]
Как вдруг невольно, с восхищеньем,
О ножках[268] — лучшей красоте
Роскошно-томного Востока,
Своей прелестнейшей мечте —
Воспомянув, в мгновенье ока
У ножек с лирою златой!..
И ножка женщины, конечно,
Не хуже головы мужской,
Набитой спесью, чванством вечно
И тем не менее — пустой!
И тем не менее виновен
Бесценный грациям поэт,
Что против их подруг нескромен,
Несправедлив его обет!..
Тебе одна из них (быть может)
Неверной стала… горький час!
Но скольких же (увы!) из нас
Неукротимо зависть гложет,
Шипящая на гений твой?
И ты не им, а нам отныне
Желаешь лирою златой
(Подобно как средь змей в пустыне!)
И петь, и нравиться?.. Ах, нет!
И пой, и нравься лишь харитам,
Тобой пленяемым, поэт!
И будь подобен сибаритам
Вовеки негою стихов!
И олимпийских будут вечно
Они веселием пиров!
Хор женщин слышу: «Будут вечно!»
(О романе в стихах должно, по-настоящему, и говорить не в прозе.
Мы в первой видели главе
Картину франтов, мод и света —
При пиитической Неве,
Где развился талант поэта,
Как волны раннею весной.
Его нам кисть в главе второй
Совсем иных картину нравов,
Иных характеров и лиц —
От наших вдалеке столиц, —
Иных обычаев, уставов,
С иною жизнию, с иной
Потребностью страстей и счастья,
Рисует верною рукой,
И обе — скажем без пристрастья
И с независимой душой —
Равно прелестны и знакомы,
И уморительны подчас,
И поучительны для нас;
И пусть другой напишет томы
Сих самых же картин: оне,
Смолчав о красках и огне,
Скажу — полней отнюдь не будут.
Двух глав… в два века не забудут —
Затем что есть всему предел!
Блажен, кто и для внуков пел!
(ПО СЛУЧАЮ СТИХОВ, НАПЕЧАТАННЫХ В 16-й КНИЖКЕ «МОСКОВСКОГО НАБЛЮДАТЕЛЯ». 1837)
Вот слава чистая, как солнце в ясный день,
Вот истинный талант, приманчивый, как радость,
Как взор красавицы, как счастливая младость,
Вот гений-исполин! Певец сокрылся в сень
Спокойства, отдыха на розах неиглистых —
И юноша певец, в движеньях сердца чистых,
Певцу маститому благоговейно дань
Приносит творческих, небесных вдохновений,
Которых яркий свет, как диаманта грань,
Как искры северных ночных воспламенений,
Взыграл на радужном неблекнущем венце!
И современники в тебе, в своем певце,
Утешены, чело подъемля гордо к Фебу,
И с Ермаком тебя благодаря душой,
Вручают снова дни твои благому небу —
Да длит их ток с твоей прекрасною судьбой!
Василий Львович Пушкин родился в Москве 27 апреля 1770 года в семье богатого помещика. Получив основательное домашнее французское воспитание, он с восемнадцатилетнего возраста выезжал в свет, сочинял французские куплеты и эпиграммы, участвовал в любительских спектаклях, слыл остроумным собеседником. Прослужив несколько лет в Измайловском полку в Петербурге, В. Л. Пушкин вышел в отставку в 1799 году в чине поручика и поселился в Москве, женившись на К. М. Вышеславцевой, с которой, однако, уже в 1802 году начал бракоразводный процесс, закончившийся в 1806 году расторжением этого неудачного брака и наложением на Василия Львовича церковной эпитимии.
Первое печатное стихотворение В. Л. Пушкина появилось (без имени автора) в журнале И. А. Крылова и А. И. Клушина «С.-Петербургский Меркурий» в 1793 году — это было выдержанное в лучших традициях классической сатиры послание «К Камину», обратившее на себя внимание современников. Знакомство с И. 11. Дмитриевым резко изменило характер литературного творчества Пушкина. Он отдал должную дань «нежности», песенности, анакреонтике и всю свою жизнь считал Дмитриева своим учителем и другом, глубоко почитая его наравне с Карамзиным.
В 1803–1804 годах В. Л. Пушкин совершил заграничное путешествие. Будучи в Париже, он познакомился с Делилем и другими известными тогда французскими поэтами, а у знаменитого актера Тальма брал уроки декламации. В парижском журнале «Mercure de France» появились переведенные В. Л. Пушкиным четыре русские народные песни, взятые им, очевидно, из «Карманного песенника» И. И. Дмитриева. Из путешествия Пушкин привез не только модный фрак и сверхмодную прическу, что отмечали многие современники, но и отлично подобранную, ценнейшую библиотеку латинских, французских и английских писателей.
Вернувшись в Москву в 1804 году, В. Л. Пушкин продолжал свою литературную деятельность, однако до 1810 года творчество его вполне заслуживает определения «вялой музы»[269] — за пять лет им написано всего около 20 стихотворений, включая экспромты и эпиграммы. В эти годы крепнут дружеские связи В. Л. Пушкина с И. И. Дмитриевым, В. А. Жуковским, К. Н. Батюшковым. Личная дружба связывала Пушкина с П. И. Шаликовым, в журналах которого он по мере своих сил сотрудничал. Вместе с тем он общался и с Д. И. Хвостовым, который посвятил ему стихи. В 1810 году В. Л. Пушкин был принят в масонскую ложу «Соединенных друзей»[270].
В 1810–1811 годах наступил неожиданный расцвет творчества В. Л. Пушкина: он написал лучшие свои послания «К Жуковскому», «К Дашкову» и сатирическую поэму «Опасный сосед». Все эти произведения были связаны с борьбой карамзинистов со сторонниками A. С. Шишкова. В. Л. Пушкин несколькими остроумными стихами, высмеивающими Шишкова и Шаховского, снискал большую литературную популярность, чем всеми своими баснями и элегиями. Стихотворения В. Л. Пушкина, и особенно ненапечатанный «Опасный сосед», получили, как показывают письма современников, широкий резонанс, и можно сказать, что В. Л. Пушкин становится едва ли не в первый ряд русских литераторов 1810-х годов.
В 1812 году Пушкин буквально бежал из горящей Москвы без гроша денег и без теплой одежды в Нижний Новгород. Дом, все вещи и драгоценная библиотека погибли в Москве. Однако по натуре своей B. Л. Пушкин не мог долго предаваться унынию — в Нижнем Новгороде, хотя он, по его собственному признанию, «жил в избе»[271], литературные проблемы волновали его куда больше житейских. После окончания войны Пушкин вернулся в Москву. 1814–1815 годы прошли для В. Л. Пушкина и его друзей в собирании сил для отпора шишковистам-«беседчикам». Из многих источников известно, с какими церемониями, переходящими даже в насмешки, был принят в «Арзамас» В. Л. Пушкин, затем исключен из него, а потом снова восстановлен[272]. Послание к арзамасцам (№ 272) было едва ли не последним из лучших стихотворений В. Л. Пушкина. С прекращением «Арзамаса» он снова примолк, сильно страдал подагрой, но продолжал посещать заседания Общества любителей российской словесности, литературные обеды, новые спектакли, пытался вмешаться в литературную полемику 1823 года и написал эпиграмму на Кюхельбекера, но сил для литературной войны у него уже не было. Впрочем, Пушкин даже из своей болезни сумел сделать предмет для легкого полушутливого стихотворства — нет в его стихах ни уныния, ни тоски, ни обреченности, столь модных в 1810–1820-х годах. Мрачные байронические мотивы в русской поэзии середины двадцатых годов неприемлемы для В. Л. Пушкина, хотя он и пытается их понять. Отсюда враждебное отношение ко всему тому, что он назовет «романтизмом»: таинственности, туманности и наигранности чувств, — то есть всему противоположному ясности и искренности поэтического изложения, которые он находил в Вольтере, Расине, Мольере, Парни и Грессе, Маро и Петрарке, не говоря уже о Горации — всегдашнем кумире В. Л. Пушкина. Последние значительные произведения В. Л. Пушкина — его неоконченная поэма «Капитан Храбров» и два послания к А. С. Пушкину, а также прозаические «Замечания о людях и обществе» — проникнуты полемикой с «модным романтизмом» и утверждением себя в этом плане «классиком».
Определенную роль сыграл В. Л. Пушкин в жизни молодого А. С. Пушкина[273]. В произведениях А. С. Пушкина, его письмах и дружеских шаржах содержится много упоминаний, намеков и цитат из стихов В. Л. Пушкина, что свидетельствует о восприятии и усвоении творчества дяди гениальным племянником.
Умер В. Л. Пушкин 20 августа 1830 года. А. С. Пушкин и П. А. Вяземский были его последними собеседниками, с которыми он, уже умирающий, хотел говорить все о той же литературе — статьях Катенина. «Вот что значит умереть честным воином на щите le cri de guerre à la bouche!»[274] — так описал A. С. Пушкин смерть дяди в письме П. А. Плетневу от 9 сентября 1830 года[275].
Основные издания сочинений В. Л. Пушкина:
Стихотворения, СПб., 1822.
Сочинения, под ред. В. И. Саитова, СПб., 1893.
«Поэты-сатирики конца XVIII — начала XIX века», «Б-ка поэта» (Б. с.), 1959, с. 261.
Honni soit qui mal y pense![276]
Любезный мой Камин, товарищ дорогой,
Как счастлив, весел я, сидя перед тобой!
Я мира суету и гордость забываю,
Когда, мой милый друг, с тобою рассуждаю;
Что в сердце я храню, я знаю то один;
Мне нужды нет, что я не знатный господин;
Мне нужды нет, что я на балах не бываю
И говорить бон-мо[277] на счет других не знаю;
Бо-монда [278] правила не чту я за закон,
И лишь по имени известен мне бостон.
Обедов не ищу, незнаем я, но волен;
О милый мой Камин, как я живу доволен.
Читаю ли я что, иль греюсь, иль пишу,
Свободой, тишиной, спокойствием дышу.
Пусть Глупомотов всем именье расточает
И рослых дураков в гусары наряжает;
Какая нужда мне, что он развратный мот!
Безмозглов пусть спесив. Но что он? Глупый скот,
Который, свой язык природный презирая,
В атласных шлафроках блаженство почитая,
Как кукла рядится, любуется собой,
Мня в плен ловить сердца французской головой.
Он, бюстов накупив и чайных два сервиза,
Желает роль играть парижского маркиза;
А господин маркиз, того коль не забыл,
Шесть месяцев назад здесь вахмистром служил.
Пусть он дурачится! Нет нужды в том нимало:
Здесь много дураков и будет и бывало.
Прыгушкин, например, всё счастье ставит в том,
Что он в больших домах вдруг сделался знаком,
Что прыгать л’екосез, в бостон играть он знает,
Что Адриан его по моде убирает,
Что фраки на него шьет славный здесь Луи
И что с графинями проводит дни свои,
Что все они его кузеном называют
И знатные к нему с визитом приезжают.
Но что я говорю? Один ли он таков?
Бедней его сто раз сосед мой Пустяков,
Другим дурачеством Прыгушкину подобен:
Он вздумал, что послом он точно быть способен,
И, чтоб яснее то и лучше доказать,
Изволил кошелек он сзади привязать
И мнит, что тем он стал политик и придворный,
А Пустяков, увы! советник лишь надворный.
Вот как ослеплены бываем часто мы!
И к суете пустой стремятся все умы.
Рассудка здравого и пользы убегаем,
Блаженство ищем там, где гибель мы встречаем.
Гордиться, ползать, льстить, всё в свете продавать
Вот в чем стараемся мы время провождать!
Неправдою Змеяд достав себе именье,
Желает, чтоб к нему имели все почтенье,
И заставляет тех в своей передней ждать,
Которых может он, к несчастью, угнетать.
Низкопоклонов тут с седою головою,
С наморщенным челом, но с подлою душою,
Увидев Катеньку, сердечно рад тому,
Что ручку целовать она дает ему,
И, низко кланяясь, о том не помышляет,
Что Катенькин отец паркеты натирает.
О чем ни вздумаю, на что ни посмотрю,
Иль подлость, иль порок, иль предрассудки зрю!
Бедняк хотя умен, но презрен, угнетаем,
Скотинин сущий пень, но всеми уважаем,
И, несмотря на все, на Лизе сговорил;
Он женится на ней, хотя ей и немил,
Но нужды нет ему: она собой прелестна,
А скупость матушки ее давно известна;
За ним же, знают все, двенадцать тысяч душ,
Так может ли он быть не бесподобный муж?
Он молод, говорят, и света мало знает,
Но добр, чувствителен и Лизу обожает;
Она с ним счастливо, конечно, проживет.
Несчастна Лизонька, вздыхая, слезы льет
И в женихе своем находит лишь урода.
Ума нам не дают ни знатная порода,
Ни пышность, ни чины, ни каменны дома,
И миллионами нельзя купить ума!
Но злато, может быть, пороки позлащает,
И милой Лизы мать так точно рассуждает.
«Постой, — кричит Плутов, — тебе ль о том судить,
Как в свете должно нам себя вести и жить?
Ты молод, так молчи. Мораль давно я знаю:
Ты с нею гол, как мышь, я — селы покупаю.
Поверь мне, не набьешь стихами кошелька,
И гроша не дадут тебе за Камелька.
Я вздора не пишу, а мой карман исправен;
Не знаем ты никем, я в Петербурге славен.
Ласкают все меня: и графы, и князья».
Плутов, ты всем знаком, о том не спорю я,
Но также нет и в том сумненья никакого,
Что редко льзя найти бездельника такого,
Что всё имение, деревни, славный дом
Пронырством ты достал, Плутов, и воровством.
Довольно — не хочу писать теперь я боле,
И, не завидуя ничьей счастливой доле,
Стараться буду я лишь только честным быть,
Законы почитать, отечеству служить,
Любить моих друзей, любить уединенье —
Вот сердца моего прямое утешенье!
Давно на лире милой,
Давно я не играл;
Скорбящий дух, унылый,
Ее позабывал.
Природа украшалась
Прелестною весной,
Рука ж не прикасалась
До лиры дорогой.
Здоровье, дар бесценный,
Лишен я был тебя
И, грустью отягченный,
Влачил свой век стеня.
Всё веселилось в мире,
Цвели в полях цветы,
А я не пел на лире
Весенней красоты.
Ни ручейков журчанья,
Унылый, не слыхал,
Ни птиц в кустах порханья,
Ни рощей не видал.
Спасенный днесь судьбою
От лютых горьких мук,
Кроплю тебя слезою,
О лира, милый друг!
Сердечно восхищенье
Влечет ее из глаз;
Исчезло огорчение,
Настал отрады час.
Но ах, весна сокрылась!
Желтеют древеса,
И птичка удалилась
В полуденны леса;
Уж бабочка не вьется
С цветочка на цветок,
И с милой расстается
Пастушкой пастушок;
Зефир не веет боле,
Осенний ветр шумит
И томно поневоле
На лире петь велит.
Но к пользе и несчастье
Дает нам рок терпеть;
Когда пройдет ненастье,
Приятней солнце зреть.
Пловец всегда ли в море
Теряет жизнь волной?
Утешься, лира!.. Вскоре
Увижусь я с весной.
Ты прав, мой милый друг! Все наши стиходеи
Слезливой лирою прославиться хотят;
Все голубки у них к красавицам летят,
Все вьются ласточки, и всё одни затеи;
Все хнычут и ревут, и мысль у всех одна:
То вдруг представится луна
Во бледно-палевой порфире;
То он один остался в мире —
Нет милой, нет драгой: она погребена
Под камнем серым, мшистым;
То вдруг под дубом там ветвистым
Сова уныло закричит;
Завоет сильный ветр, любовник побежит,
И слезка на струнах родится.
Тут восклицаний тьма и точек появится.
Нет нужды до того. Он мыслит, что умен
И что пиитом быть на свет произведен;
Что он с Державиным, с тобой равняться может;
Что с зависти к нему и Стерн наш пальцы гложет.
О, плаксы бедные! Жалка мне участь их!
Они совсем того не знают,
Что, где парят орлы, там жу́ки не летают.
Не крючковата мысль творит прекрасным стих,
Но плавность, чистота души и сердца чувство:
Вот стихотворцев в чем прямое есть искусство!
Нам можно подражать, не портя слог других,
Так Геспер подражал Биону,
Так ты, любезный наш певец,
Вслед шествуя Анакреону,
От граций получил венец.
Так хвальну песнь поет наш бард Фелице, богу;
Так милый, нежный К<арамз>ин
В храм вкуса проложил дорогу;
И так, отечества усердный, верный сын,
На звучной лире нам бряцая,
Херасков брань воспел, Омиру подражая.
О, если б бардов сих я славный дар имел
И всех пленять сердца подобно им умел,
Тогда б прославился своей везде я лирой!
Но я молчу и им не смею подражать;
Живу я с дружбой и с Темирой;
Для них единственно желаю я писать.
Коль милая моя, читая, улыбнется,
Коль нежный друг души похвалит песнь мою,
Когда я пламень мой и дружбу воспою,
То сердце с радости забьется,
То я доволен и блажен:
Коль мил Темире я, то щедро награжден.
Нет боле сил терпеть! Куда ни сунься: споры,
И сплетни, и обман, и глупость, и раздоры!
Вчера, не знаю как, попал в один я дом;
Я проклял жизнь мою. Какой вралей содом!
Хозяин об одной лишь музыке толкует;
Хозяйка хвалится, что славно дочь танцует;
А дочка, поясок под шею подвязав,
Кричит, что прискакал в коляске модной — граф.
Граф входит. Все его с восторгом принимают.
Как мил он, как богат, как знатен, повторяют.
Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час:
«Он в Грушеньку влюблен: он всякий день у нас».
Но граф, о Грушеньке никак не помышляя,
Ветране говорит, ей руку пожимая:
«Какая скука здесь! Какой несносный дом!
Я с этими людьми, божусь, для вас знаком;
Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю.
Для вас я всё терплю и глупостям прощаю».
Ветрана счастлива, что граф покорен ей.
Вдруг растворяют дверь и входит Стукодей.
Несносный говорун. О всем уже он знает:
Тот женится, другой супругу оставляет;
Тот проигрался весь, тот по уши в долгах.
Потом судить он стал, к несчастью, о стихах.
По мнению его, Надутов всех пленяет,
А Дмитрев… Карамзин безделки сочиняет;
Державин, например, изрядно бы писал,
Но также, кроме од, не стоит он похвал.
Пропали трагики, исчезла россов слава!
И начал, наконец, твердить нам роль Синава;
Коверкался, кричал — все восхищались им;
Один лишь старичок, смеясь со мной над ним:
«Невежду, — мне сказал, — я вечно извиняю;
Молчу и слушаю, а в спор с ним не вступаю;
Напротив, кажется забавен часто он:
Соврет и думает, что вздор его — закон.
Что наш питает ум, что сердце восхищает,
Безделкою пустой невежда называет.
Нет нужды! Верьте мне: нелепая хула
Писателю венец, поэту похвала».
Я отдохнул. Увы, недолго быть в покое!
Хозяйка подошла. «Теперь нас только трое;
Не можете ли вы четвертым с нами быть
И сесть играть в бостон. Без карт не можно жить.
Кто ими в обществе себя не занимает,
Воспитан дурно тот и скучен всем бывает».
Итак, мы за бостон. А там оркестр шумит;
Тут граф жеманится, и Стукодей кричит;
Змеяда всех бранит, ругает за игрою.
Играю и дрожу, и жду беды с собою.
Хозяйка милая не помнит ничего.
«Где Грушенька? Где граф? Не вижу я его!»
Бостон наш кончился, а в зале уж танцуют.
Как Грушенька, как граф прекрасно вальсируют!
Хозяйка с радости всех обнимает нас.
Змеяда ей твердит: «Ну, матка, в добрый час!
Граф, право, молодец: к концу скорее дело!
На бога положись и по рукам бей смело;
Он знатен и хорош, и с лучшими знаком;
Твой муженек с тобой согласен будет в том».
Ветрана слышит то, смеется и вертится.
К беде моей, тогда идет ко мне, садится
Белиза толстая, рассказчица, швея[279].
«Ей-богу, — говорит, — вот чудная семья!
Хозяин с флейтою всё время провождает,
Жена преглупая и всем надоедает,
А в Грушеньке, поверь, пути не будет ввек.
Но дело не о том: ты умный человек;
У Скопидомова ты всякий день бываешь;
Проказы все его и всё о нем ты знаешь:
Не правда ль, что в жене находит он врага
И что она ему поставила рога?
Нахалов часто с ней в театре и воксале;
Вчера он танцевал два польских с ней на бале,
А после он ее в карету посадил;
Несчастный Скопидом беду себе купил;
Бог наградил его прекрасною женою!
Да, полно, сам дурак всем шалостям виною.
Не он один таков: в Москве им счета нет!
Буянов и не глуп, но вздумал в сорок лет
Жениться и франтить, и тем себя прославить,
Чтоб женушку свою тотчас другим оставить;
И подлинно, успел в том модный господин:
С французом барыня уехала в Берлин».
Я слушал и молчал. Текли слова рекою;
Я мог ей отвечать лишь только головою.
Хотел уйти, ушел. Что ж вышло из того?
Дивлюся силе я терпенья моего.
Попал в беседу я, достойную почтенья:
Тут был великий шум, различны были мненья;
Однако из всего понять я спора мог,
Что то произвели котлеты и пирог;
И кончилось всё тем, что у одной Лизеты
И вафли лучшие, и лучшие котлеты.
Но, кстати, стол готов; все кинулись туда,
Покойно думал есть — и тут со мной беда!
Несчастного меня с Вралевым посадили
И милым подлинно соседом наградили!
Не медля, начал он вопросы мне творить:
Кто я таков? Что я? Где я изволю жить?
Потом, о молодых и старых рассуждая:
«Нет, нынче жизнь плоха, — твердил он, воздыхая. —
Всё стало мудрено, нет доброго ни в чем;
Вот я-таки скажу и о сынке моем:
Уж малый в двадцать лет, а книги лишь читает,
Не ищет ни чинов, ни счастья не желает;
Я дочь Рубинова посватал за него;
Любезный мой сынок не хочет и того:
На деньгах, батюшка, никак-де не женюся,
А я жену возьму, когда в нее влюблюся.
Как быть, не знаю, с ним, — и чувствую я то,
Что будет он бедняк, а более ничто.
Вот что произвели проклятые науки!
Не нужно золото — давай Жан-Жака в руки!
Да полно, старые не лучше молодых;
Не много разницы найдешь ты ныне в них.
Нередко и старик, что делает, не знает:
Он хулит молодых и им же потакает.
Князь Милов в пятьдесят и с лишком уже лет
Спроказил так теперь, что весь дивится свет.
Он, будучи богат и дочь одну имея,
Воспитывать ее, как должно, не жалея,
Решился наконец бедняжку погубить:
Майора одного изволь на ней женить!
И что ж он говорит себе во оправданье —
Ты со смеху умрешь — вот всё его желанье:
„Мой зять любезен мне, и скромен, и умен;
Он света пустотой никак не ослеплен;
Советов-де моих он вечно не забудет;
В глубокой старости меня покоить будет.
Не знатен, беден он — я для него богат;
А честность знатности дороже мне стократ!“
Вот, друг сердечный мой, как нынче рассуждают!
И умниками их иные называют!»
Сосед мой тут умолк; в отраду я ему
Сказал, что редкие последуют тому;
Что Миловых князей у нас, конечно, мало;
Что золото копить желанье не пропало;
Что любим мы чины и ленты получать,
Не любим только их заслугой доставать;
Что также здесь не все охотники до чтенья;
Что редкие у нас желают просвещенья;
Не всякий знаниям честь должну воздает
И часто враль, глупец разумником слывет;
Достоинств лаврами у нас не украшают;
Здесь любят плясунов — ученых презирают.
Тут ужин кончился — и я домой тотчас.
О хижина моя, приятней ты сто раз
Всех модных ужинов, концертов всех и балов,
Где часто видим мы безумцев и нахалов!
В тебе насмешек злых, в тебе злословья нет:
В тебе спокойствие и тишина живет;
В тебе и разум мой, и дух всегда свободен.
Утехи мне дарить свет модный не способен,
И для того теперь навек прощаюсь с ним:
Фортуны не найду я с сердцем в нем моим.
Подражание Горацию
Белеют от снегов угрюмых гор вершины;
Везде туман и мрак, покрыты реки льдом;
Унылы рощи и долины;
Где кубок золотой? Мы сядем пред огнем.
Как хочет, пусть Зевес вселенной управляет!
Он рек и сотворил. Подвластно всё ему;
Он громом, молнией играет;
Послушны бури, вихрь Зевесу одному.
Любимец муз счастлив во все премены года:
Он пользуется тем, что видит пред собой.
Друзья, для нас природа
И в ужасах своих блистает красотой!
Где лиры? Станем петь. Нас Феб соединяет;
Вергилий росских стран присутствием своим
К наукам жар рождает.
Кто с музами живет, утехи вечно с ним!
Вас грации давно украсили венками,
Вам должно петь, друзья! И Дмитрев, Карамзин
Прекрасными стихами
Пленяют, учат нас, а я молчу один!
Нет, нет! И я хочу, как вы, греметь на лире:
Лечу ко славе я, ваш дух во мне горит,
И я известен буду в мире!
О радость, о восторг! И я… и я пиит!
Licuit semperque licebit
Signatum praesente nota producere nomen.
Ut silvae loliis pro nos mutantur in annos.
Prima cadunt; ita verborum vetus interit aetas,
Et juvenum ritu florent modo nata vigentque.
Скажи, любезный друг, какая прибыль в том,
Что часто я тружусь день целый над стихом?
Что Кондильяка я и Дюмарсе читаю,
Что логике учусь и ясным быть желаю?
Какая слава мне за тяжкие труды?
Лишь только всякий час себе я жду беды;
Стихомарателей здесь скопище упрямо.
Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо;
Я, признаюсь, люблю Карамзина читать
И в слоге Дмитреву стараюсь подражать.
Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно,
Тот изъясняется приятно и свободно.
Славянские слова таланта не дают,
И на Парнас они поэта не ведут.
Кто русской грамоте, как должно, не учился,
Напрасно тот писать трагедии пустился;
Поэма громкая, в которой плана нет,
Не песнопение, но сущий только бред.
Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь
И на Горация и Депрео ссылаюсь:
Они против врагов мне твердый будут щит;
Рассудок следовать примерам их велит.
Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье.
Что просвещает ум? питает душу? — чтенье.
В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт,
В Синопсисе того, в Степенной книге нет.
Отечество люблю, язык я русский знаю,
Но Тредьяковского с Расином не равняю;
И Пиндар наших стран тем слогом не писал,
Каким Баян в свой век героев воспевал.
Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен;
Но правду говорить безумцам — труд напрасен.
Я вижу весь собор безграмотных славян,
Которыми здесь вкус к изящному попран,
Против меня теперь рыка́ющий ужасно,
К дружине вопиет наш Балдус велегласно:
«О братие мои, зову на помощь вас!
Ударим на него, и первый буду аз.
Кто нам грамматике советует учиться,
Во тьму кромешную, в геенну погрузится;
И аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить».
Не бойся, говоришь ты мне, о друг почтенный.
Не бойся, мрак исчез — настал нам век блаженный!
Великий Петр, потом Великая жена,
Которой именем вселенная полна,
Нам к просвещению, к наукам путь открыли,
Венчали лаврами и светом озарили.
Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид,
Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид
Знакомы стали нам, и к вечной славе россов
Во хладном Севере родился Ломоносов!
На лире золотой Державин возгремел,
Бессмертную в стихах бессмертных он воспел;
Любимец аонид и Фебом вдохновенный,
Представил Душеньку в поэме несравненной.
Во вкусе час настал великих перемен:
Явились Карамзин и Дмитрев — Лафонтен!
Вот чем все русские должны гордиться ныне!
Хвала Великому! Хвала Екатерине!
Пусть Клит рецензии тисненью предает —
Безумцу вопреки, поэт всегда поэт.
Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю;
В словесности раскол, как должно, осуждаю.
Арист душою добр, но автор он дурной,
И нам от книг его нет пользы никакой;
В странице каждой он слог древний выхваляет
И русским всем словам прямой источник знает,—
Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна,
Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.
В славянском языке и сам я пользу вижу,
Но вкус я варварский гоню и ненавижу.
В душе своей ношу к изящному любовь;
Творенье без идей мою волнует кровь.
Слов много затвердить не есть еще ученье,
Нам нужны не слова — нам нужно просвещенье.
En blâmant ses écrits, ai-je d’un style affreux
Distillé sur sa vie un venin dangereux?
Что слышу я, Дашков? Какое ослепленье!
Какое лютое безумцев ополченье!
Кто тщится жизнь свою наукам посвящать,
Раскольников-славян дерзает уличать,
Кто пишет правильно и не варяжским слогом —
Не любит русских тот и виноват пред богом!
Поверь: слова невежд — пустой кимвала звук;
Они безумствуют — сияет свет наук!
Неу́жель оттого моя постраждет вера,
Что я подчас прочту две сцены из Вольтера?
Я христианином, конечно, быть могу,
Хотя французских книг в камине и не жгу.
В предубеждениях нет святости нимало:
Они мертвят наш ум и варварства начало.
Ученым быть не грех, но грех во тьме ходить.
Невежда может ли отечество любить?
Не тот к стране родной усердие питает,
Кто хвалит всё свое, чужое презирает,
Кто слезы льет о том, что мы не в бородах,
И, бедный мыслями, печется о словах!
Но тот, кто, следуя похвальному внушенью,
Чтит дарования, стремится к просвещенью;
Кто, согражда́н любя, желает славы их;
Кто чужд и зависти, и предрассудков злых!
Квириты храбрые полсветом обладали,
Но общежитию их греки обучали.
Науки перешли в Рим гордый из Афин,
И славный Цицерон, оратор-гражданин,
Сражая Верреса, вступаясь за Мурену,
Был велеречием обязан Демосфену.
Вергилия учил поэзии Гомер;
Грядущим временам век Августов пример!
Так сын отечества науками гордится,
Во мраке утопать невежества стыдится,
Не проповедует расколов никаких
И в старине для нас не видит дней благих.
Хвалу я воздаю счастливейшей судьбине,
О мой любезный друг, что я родился ныне!
Свободно я могу и мыслить и дышать,
И даже абие и аще не писать.
Вергилий и Гомер беседуют со мною;
Я с возвыше́нною иду везде главою;
Мой разум просвещен, и Сены на брегах
Я пел любезное отечество в стихах.
Не улицы одне, не площади и домы —
Сен-Пьер, Делиль, Фонтан мне были там знакомы:
Они свидетели, что я в земле чужой
Гордился русским быть и русский был прямой.
Не грубым остяком, достойным сожаленья,—
Предстал пред ними я любителем ученья;
Они то видели, что с юных дней моих
Познаний я искал не в именах одних;
Что с восхищением читал я Фукидида,
Тацита, Плиния — и, признаюсь, «Кандида».
Но благочестию ученость не вредит.
За бога, веру, честь мне сердце говорит.
Родителей моих я помню наставленья:
Сын церкви должен быть и другом просвещенья!
Спасительный закон ниспослан нам с небес,
Чтоб быть подпорою средь счастия и слез.
Он благо и любовь. Прочь клевета и злоба!
Безбожник и ханжа равно порочны оба.
В сужденьях таковых не вижу я вины:
За что ж мы на костер с тобой осуждены?
За то, что мы, любя словесность и науки,
Не век над букварем твердили «аз» и «буки».
За то, что смеем мы учение хвалить
И в слоге варварском ошибки находить.
За то, что мы с тобой Лагарпа понимаем,
В расколе не живем, но по-славенски знаем.
Что делать? Вот наш грех. Я каяться готов.
Я, например, твержу, что скучен Старослов,
Что длинные его, сухие поученья —
Морфея дар благий для смертных усыпленья;
И если вздор читать пришла моя чреда,
Неу́жели заснуть над книгою беда?
Я каюсь, что в речах иных не вижу плана,
Что томов не пишу на древнего Бояна;
Что муз и Феба я с Парнаса не гоню,
Писателей дурных, а не людей браню.
Нашествие татар не чтим мы веком славы;
Мы правду говорим — и, следственно, неправы.
Ох! дайте отдохнуть и с силами собраться!
Что прибыли, друзья, пред вами запираться?
Я всё перескажу: Буянов, мой сосед,
Имение свое проживший в восемь лет
С цыганками, с б…ми, в трактирах с плясунами,
Пришел ко мне вчера с небритыми усами,
Растрепанный, в пуху, в картузе с козырьком,
Пришел, — и понесло повсюду кабаком.
«Сосед, — он мне сказал, — что делаешь ты дома?
Я славных рысаков подтибрил у Пахома;
На масленой тебя я лихо прокачу».
Потом, с улыбкою ударив по плечу,
«Мой друг, — прибавил он, — послушай: есть находка;
Не девка — золото; из всей Москвы красотка.
Шестнадцать только лет, бровь черная дугой,
И в ремесло пошла лишь нынешней зимой.
Ступай со мной, качнем!» К плотско́му страсть имея,
Я, виноват, друзья, послушался злодея.
Мы сели в о́бшивни, покрытые ковром,
И пристяжная вмиг свернулася кольцом.
Извозчик ухарский, любуясь рысаками,
«Ну! — свистнул, — соколы! отдернем с господами».
Пустился дым густой из пламенных ноздрей
По улицам как вихрь несущихся коней.
Кузнецкий мост, и вал, Арбат и Поварская
Дивились двоице, на бег ее взирая.
Позволь, варяго-росс, угрюмый наш певец,
Славянофилов кум, взять слово в образец.
Досель, в невежестве коснея, утопая,
Мы, парой двоицу по-русски называя,
Писали для того, чтоб понимали нас.
Ну, к черту ум и вкус! пишите в добрый час!
«Приехали», — сказал извозчик, отряхаясь.
Домишко, как тростник от ветра колыхаясь,
С калиткой на крюку представился очам.
Херы с Покоями сцеплялись по стенам.
«Кто там?» — нас вопросил охриплый голос грубый.
«Проворней отворяй, не то — ракалью в зубы,—
Буянов закричал, — готовы кулаки»,—
И толк ногою в дверь; слетели все крюки.
Мы, сгорбившись, вошли в какую-то каморку,
И что ж? С купцом играл дьячок приходский в горку;
Пунш, пиво и табак стояли на столе.
С широкой задницей, с угрями на челе,
Вся провонявшая и чесноком, и водкой,
Сидела сводня тут с известною красоткой;
Султан Селим, Вольтер и Фридерик Второй
Смиренно в рамочках висели над софой;
Две гостьи дюжие смеялись, рассуждали
И Стерна Нового как диво величали.
Прямой талант везде защитников найдет!
Но вот кривой лакей им кофе подает;
Безносая стоит кухарка в душегрейке;
Урыльник, самовар и чашки на скамейке;
«Я здесь», — провозгласил Буянов-молодец.
Все вздрогнули — дьячок, и сводня, и купец;
Но все, привстав, поклон нам отдали учтивый.
«Ни с места, — продолжал Сосед велеречивый,—
Ни с места! Все равны в борделе у б…
Не обижать пришли мы честных здесь людей.
Панкратьевна, садись; целуй меня, Варюшка;
Дай пуншу; пей, дьячок». И началась пирушка!
Вдруг шепчет на ухо мне гостья на беду:
«Послушай, я тебя в светлицу поведу;
Ты мной, жизненочек, останешься доволен;
Варюшка молода, но с нею будешь болен;
Она охотница подарочки дарить».
Я на нее взглянул. Черт дернул! — так и быть!
Пошли по лестнице высокой, крючковатой;
Кухарка вслед кричит: «Боярин тороватый,
Дай бедной за труды, всю правду доложу,
Из чести лишь одной я в доме здесь служу».
Сундук, засаленной периною покрытый,
Огарок в черепке, рогожью пол обитый,
Рубашки на шестах, два медные таза,
Кот серый, курица мне бросились в глаза.
Знакомка новая, обняв меня рукою,
«Дружок, — сказала мне, — повеселись со мною;
Ты добрый человек, мне твой приятен вид,
И, верно, девушке не сделаешь обид.
Не бойся ничего; живу я на отчете,
И скажет вся Москва, что я лиха в работе».
Проклятая! Стыжусь, как падок, слаб ваш друг!
Свет в черепке погас, и близок был сундук…
Но что за шум? Кричат. Несется вопль в светлицу
Прелестница моя, накинув исподни́цу,
От страха босиком по лестнице бежит;
Я вслед за ней. Весь дом колеблется, дрожит.
О ужас! Мой Сосед, могучею рукою
К стене прижав дьячка, тузит купца другою;
Панкратьевна в крови; подсвечники летят,
И стулья на полу ногами вверх лежат,
Варюшка пьяная бранится непристойно;
Один кривой лакей стоит в углу спокойно
И, нюхая табак, с почтеньем ждет конца.
«Буянов, бей дьячка, но пощади купца»,—
Б… толстая кричит сердитому герою.
Но вдруг красавицы все приступают к бою.
Лежали на окне «Бова» и «Еруслан»,
«Несчастный Никанор», чувствительный роман,
«Смерть Роллы», «Арфаксад», «Русалка», «Дева Солнца»;
Они их с мужеством пускают в ратоборца.
На доблесть храбрых жен я с трепетом взирал;
Все пали ниц; Сосед победу одержал.
Ужасной битве сей вот было что виною:
Дьячок, купец, Сосед пунш пили за игрою,
Уменье в свете жить желая показать,
Варюшка всем гостям старалась подливать;
Благопристойности ничто не нарушало.
Но Бахус бедствиям не раз бывал начало.
Забав невинных враг, любитель козней злых,
Не дремлет сатана при случаях таких.
Купец почувствовал к Варюшке вожделенье
(А б…, в том спору нет, есть общее именье),
К Аспазии подсев, дьячку он дал толчок;
Буянова толкнул, нахмурившись, дьячок;
Буянов, не стерпя приветствия такого,
Задел дьячка в лицо, не говоря ни слова;
Дьячок, расхоробрясь, купца ударил в нос;
Купец схватил с стола бутылку и поднос,
В приятелей махнул, — и сатане потеха!
В юдоли сей, увы! плач вечно близок смеха!
На быстрых крылиях веселие летит,
А горе тут как тут!.. Гнилая дверь скрипит
И отворяется; спокойствия рачитель,
Брюхастый офицер, полиции служитель,
Вступает с важностью, в мундирном сертуке.
«Потише, — говорит, — вы здесь не в кабаке;
Пристойно ль, господа, у барышень вам драться?
Немедленно со мной извольте расквитаться».
Тарелкою Сосед ответствовал ему.
Я близ дверей стоял, ко счастью моему.
Мой слабый дух, боясь лютейшего сраженья,
Единственно в ногах искал себе спасенья;
В светлице позабыл часы и кошелек;
Чрез бревна, кирпичи, чрез полный смрада ток
Перескочив, бежал, и сам куда не зная.
Косматых церберов ужаснейшая стая,
Исчадье адово, вдруг стала предо мной,
И всюду раздался псов алчных лай и вой.
Что делать! — Я шинель им отдал на съеденье.
Снег мокрый, сильный ветр. О! страшное мученье!
В тоске, в отчаяньи, промокший до костей,
Я в полночь наконец до хижины моей,
О милые друзья, калекой дотащился.
Нет! полно! — Я навек с Буяновым простился.
Блажен, стократ блажен, кто в тишине живет
И в сонмище людей неистовых нейдет;
Кто, веселясь подчас с подругой молодою,
За нежный поцелуй не награжден бедою;
С кем не встречается опасный мой Сосед;
Кто любит и шутить, но только не во вред;
Кто иногда стихи от скуки сочиняет
И над рецензией славянской засыпает.
Любезный родственник, поэт и камергер,
Пожалуй, на досуге
Похлопочи о друге!
Ты знаешь мой манер:
Хозяин я плохой, в больших разъездах вечно,
То в Питере живу, то в Низовой стране,
И скоро проживусь, конечно;
Подчас приходит жутко мне!
Но дело не о том. Башмачник мой, повеса,
Картежник, пьяница, в больницу отдан был,
И что ж? От доктора он лыжи навострил!
В Тверской губернии поиман среди леса
В июне месяце, под стражу тотчас взят,
И скоро по делам он в рекруты назначен.
Я очень рад,
Что он солдат:
Он молод, силен, взрачен,
И строгий капитан исправит вмиг его,
Но мне квитанцию взять должно за него.
Башмачника зовут Кузьмою,
Отец его был Фрол, прозваньем Карпушов.
Итак, без лишних слов
Скажу, что юному герою
Желаю лавров я, квитанции — себе.
В селении моем, благодаря судьбе,
Хотя крестьяне пьют, зато трудятся, пашут;
Пусть с радости поют и пляшут,
Узнав, что отдали в солдаты беглеца
И что остался сын у бедного отца.
Ответствуй мне скорей иль прозой, иль стихами.
Но будь здоров и помни обо мне!
В прелестной юности соделавшись друзьями,
В какой бы ни был ты стране,
Поверь, что мысль моя стремится за тобою!
И если летнею порою
Поеду в Питер я, останусь дни два, три
У друга моего в Твери.
Воссяду с лирой золотою
На волжских берегах крутых,
И тамо с пламенной душою
Блаженство воспою я жителей тверских.
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Примите нас, мы все родные!
Мы дети матушки Москвы!
Веселья, счастья дни златые,
Как быстрый вихрь, промчались вы!
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Чад, братий наших кровь дымится,
И стонет с ужасом земля!
А враг коварный веселится
На башнях древнего Кремля!
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Святые храмы осквернились,
Сокровища расхищены!
Жилища в пепел обратились!
Скитаться мы принуждены!
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Давно ли славою блистала?
Своей гордилась красотой?
Как нежна мать, нас всех питала!
Москва, что сделалось с тобой?
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Тебе ль платить позорны дани?
Под игом пришлеца стенать?
Отмсти за нас, бог сильной брани!
Не дай ему торжествовать!
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Погибнет он! Москва восстанет!
Она и в бедствиях славна;
Погибнет он. Бог русских грянет!
Россия будет спасена.
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Мой милый друг, в стране,
Где Волга наравне
С брегами протекает
И, съединясь с Окой,
Всю Русь обогащает
И рыбой, и мукой,
Я пресмыкаюсь ныне.
Угодно так судьбине,
Что делать? Я молчу.
Живу не как хочу,
Как бог велит — и полно!
Резвился я довольно,
С амурами играл
И ужины давал,
И граций я прелестных,
В Петрополе известных,
На лире воспевал;
Четверкою лихою,
Каретой дорогою
И всем я щеголял!
Диваны и паркеты,
И бронзы, и кенкеты,
Как прочие, имел;
Транжирить я умел!
Теперь пред целым светом
Могу и я сказать,
Что я живу поэтом:
Рублевая кровать,
Два стула, стол дубовый,
Чернильница, перо —
Вот всё мое добро!
Иному туз бубновый
Сокровища несет,
И ум, и всё дает;
Я в карты не играю,
Бумагу лишь мараю;
Беды в том, право, нет!
Пусть юный наш поэт,
Известный сочинитель,
Мой Аристарх, гонитель,
Стихи мои прочтет,
В сатиру их внесет —
И тотчас полным клиром
Ученейших писцов,
Поэм и од творцов,
Он будет Кантемиром
Воспет, провозглашен
И в чин произведен
Сотрудника дружины:
Для важный причины
И почести такой
И покривить душой
Простительно, конечно.
Желаю я сердечно,
Чтоб новый Ювенал
Сатиры наполнял
Не бранью лишь одною,
Но вкусом, остротою;
Чтоб свет он лучше знал!
Обогащать журнал
Чтоб он не торопился,
Но более б читал
И более учился!
Довольно; мне бранить
Зоилов нет охоты!
Пришли труды, заботы:
Мой друг, я еду жить
В тот край уединенный,
Батый где в старину,
Жестокий, дерзновенный,
Вел с русскими войну.
Скажи, давно ли ныне,
Не зная мер гордыне
И алчности своей,
Природы бич, злодей
Пришел с мечом в столицу,
Мать русских городов?
Но бог простер десницу,
Восстал… и нет врагов!
Отечества спаситель,
Смоленский князь, герой
Был ангел-истребитель,
Ниспосланный судьбой!
Бард Севера, воспой
Хвалу деяньям чудным!
Но ах! сном непробудным
Вождь храбрых русских сил
На лаврах опочил.
Верь мне, что я в пустыне
Хочу, скрываясь ныне,
Для дружбы только жить!
Амуру я служить
Отрекся поневоле:
В моей ли скучной доле
И на закате дней
Гоняться за мечтою?
Ты знаешь, лишь весною
Петь любит соловей!
Досель и я цветами
Прелестниц украшал;
Всему конец, с слезами
«Прости, любовь, — сказал,—
Сердец очарованье,
Отрада, упованье
Тибуллов молодых».
Жуковский, друг Светланы,
Харитами венчанный,
И милых лар своих
Певец замысловатый
Амуру гимн поют,
И бог у них крылатый
Нашел себе приют;
А я, забытый в мире,
Пою теперь на лире
Блаженство прежних дней,
И дружбою твоей
Живу и утешаюсь!
К надежде прилепляюсь,
Погоды лучшей жду.
Беда не всё беду
Родит, и после горя
Летит веселье к нам!
Неу́жели певцам
В волнах свирепых моря
Всем гибнуть и брегов
Не зреть благополучных?
Неужель власть богов
Превратностей лишь скучных
Велит мне жертвой быть,
Томиться, слезы лить?
Мой милый друг, конечно,
Несчастие не вечно,
Увидимся с тобой!
За чашей круговой,
Рукой ударив в руку,
Печаль забудем, скуку
И будем ликовать;
Не должно унывать,
Вот мой совет полезный:
Терпение, любезный.
Quand je pense au dégoût que les poètes ont à essuyer, je m’étonne qu’il y en ait dʼassez hardis pour braver l’ignorance de la multitude, et la censure dangereuse des demi-savants qui corrompent quelquefois le jugement du public.
Le Sage [283]
Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем мире
Всем людям нравиться, их вкусу угождать!
Почтенный Карамзин на сладкозвучной лире
В прекраснейших стихах воспел святую рать,
Падение врага, царя России славу,
Героев подвиги и радость всех сердец.
Какой же получил любимец муз венец?
Он, вкуса следуя и разума уставу,
Все чувствия души в восторге изливал,
Как друг отечества и как поэт писал, —
Но многие ль, скажи, ценить талант умеют?
О, горе, горе нам от мнимых знатоков!
Судилище ума — собранье чудаков,
И в праздности сердца к изящному хладеют.
Давно ли, шествуя Корнелию вослед,
Поэт чувствительный, питомец Мельпомены,
Творец Димитрия, Фингала, Поликсены,
На Севере блистал?.. И Озерова нет!
Завистников невежд он учинился жертвой;
В уединении, стенящий, полумертвый,
Успехи он свои и лиру позабыл!
О зависть лютая, дщерь ада, крокодил,
Ты в исступлении достоинства караешь,
Слезами, горестью питаешься других,
В безумцах видишь ты прислужников своих
И, просвещенья враг, таланты унижаешь!
И я на лире пел, и я стихи любил,
В беседе с музами блаженство находил,
Свой ум обогащать учением старался,
И, виноват, подчас в посланиях моих
Я над невежеством и глупостью смеялся;
Желанья моего я цели не достиг;
Врали не престают злословить дарованья,
Печатать вздорные свои иносказанья
И в публике читать, наперекор уму,
Похвальных кучу од, не годных ни к чему!
Итак, я стал ленив и празден поневоле;
Врагов я не найду в моей безвестной доле.
Пусть льются там стихи нелепые рекой,
Нет нужды — мне всего любезнее покой.
Но, от учености к забавам обращаясь,
Давно ли, славою мы русской восхищаясь,
Торжествовали здесь желанный всеми мир?
И тут мы критиков, мой друг, не удержали;
При блеске празднества, при звуке громких лир,
Зоилы подвиг наш и рвенье осуждали:
Искусство, пышность, вкус и прелестей собор —
Всё сделалось виной их споров и укор!
Не угодишь ничем умам, покрытым тьмою,
И, право, не грешно смеяться над молвою!
Какой-то новый Крез, свой написав портрет,
Обжорливых друзей к обеду приглашает:
Богатым искони ни в чем отказа нет.
Друзья съезжаются — хозяин ожидает,
Что будут славного художника хвалить,
Известного давно искусством, дарованьем;
Но сборище льстецов кричит с негодованьем,
И точно думая тем Крезу угодить,
Что в образе его малейшего нет сходства,
Нет живости в лице, улыбки, благородства.
Послушный Апеллес берет портрет домой.
Чрез месяц наш Лукулл дает обед другой;
Друзья опять на суд. Дворецкий объявляет,
Что барин нужного курьера отправляет
И просит подождать. Садятся все кругом;
О мире, о войне вступают в разговоры;
Европу разделив, политики потом
На труд художника свои бросают взоры,
«Портрет, — решили все, — не стоит ничего:
Прямой урод, Эзоп, нос длинный, лоб с рогами!
И долг хозяина предать огню его!»
— «Мой долг не уважать такими знатоками
(О чудо! говорит картина им в ответ):
Пред вами, господа, я сам, а не портрет!»
Вот наших критиков, мой друг, изображенье!
Оставим им в удел упрямство, ослепленье.
Поверь, мы счастливы, умея дар ценить,
Умея чувствовать и сердцем говорить!
С тобою жизни путь украсим мы цветами:
Жуковский, Батюшков, Кокошкин и Дашко́в
Явятся вечерком нас услаждать стихами;
Воейков пропоет твои куплеты с нами
И острой насмешит сатирой на глупцов;
Шампанское в бокал пенистое польется,
И громкое ура веселью разнесется.
Люблю я многое, конечно,
Люблю с друзьями я шутить,
Люблю любить я их сердечно,
Люблю шампанское я пить,
Люблю читать мои посланья,
Люблю я слушать и других,
Люблю веселые собранья,
Люблю красавиц молодых.
Над ближним не люблю смеяться
Невежд я не люблю хвалить,
Славянофилам удивляться,
К вельможам на поклон ходить.
Я не люблю людей коварных
И гордых не люблю глупцов,
Похвальных слов высокопарных
И плоских, скаредных стихов.
Люблю по моде одеваться
И в обществах приятных быть.
Люблю любезным я казаться,
Расина наизусть твердить.
Люблю Державина творенья,
Люблю я «Модную жену»,
Люблю для сердца утешенья
Хвалу я петь Карамзину.
В собраньях не люблю нахалов,
Подагрой не люблю страдать,
Я глупых не люблю журналов,
Я в карты не люблю играть,
И наших Квинтильянов мнимых
Суждений не люблю я злых;
Сердец я не люблю строптивых,
Актеров не люблю дурных.
Я в хижине моей смиренной,
Где столько горя и забот,
Подчас, Амуром вдохновенный,
Люблю петь граций хоровод;
Люблю пред милыми друзьями
Свою я душу изливать
И юность резвую с слезами
Люблю в стихах воспоминать.
Cujus autem aures veritati clausae, ut ab amico verum audire nequeant, hujus salus desperanda est.
Я грешен. Видно, мне кибитка не Парнас;
Но строг, несправедлив карающий ваш глас,
И бедные стихи, плод шутки и дороги,
По мненью моему, не стоили тревоги.
Просодии в них нет, нет вкуса — виноват!
Но вы передо мной виновнее стократ.
Разбор, поверьте мне, столь едкий — не услуга:
Я слух ваш оскорбил — вы оскорбили друга.
Вы вспомните о том, что первый, может быть,
Осмелился глупцам я правду говорить;
Осмелился сказать хорошими стихами,
Что автор без идей, трудяся над словами,
Останется всегда невеждой и глупцом;
Я злого Гашпара убил одним стихом,
И, гнева не боясь варягов беспокойных,
В восторге я хвалил писателей достойных!
Неблагодарные! О том забыли вы,
И ныне, не щадя седой моей главы,
Вы издеваетесь бесчинно надо мною;
Довольно и без вас я был гоним судьбою!
В дурных стихах большой не вижу я вины;
Приятели беречь приятеля должны.
Я не обидел вас. В душе моей незлобной,
Лишь к пламенной любви и дружеству способной,
Не приходила мысль над другом мне шутить!
С прискорбием скажу: что прибыли любить?
Здесь острое словцо приязни всей дороже,
И дружество почти на ненависть похоже.
Но боже сохрани, чтоб точно думал я,
Что в наши времена не водятся друзья!
Нет, бурных дней моих на пасмурном закате
Я истинно счастлив, имея друга в брате!
Сердцами сходствуем; он точно я другой:
Я горе с ним делю; он — радости со мной.
Благодарю судьбу! Чего желать мне боле?
Проказничать, шутить, смеяться в вашей воле.
Вы все любезны мне, хоть я на вас сердит;
Нам быть в согласии сам Аполлон велит.
Прямая наша цель есть польза, просвещенье,
Богатство языка и вкуса очищенье;
Но должно ли шутя о пользе рассуждать?
Глупцы не престают возиться и писать,
Дурачить Талию, ругаться Мельпомене;
Смеемся мы тайком — они кричат на сцене.
Нет, явною войной искореним врагов!
Я верный ваш собрат и действовать готов;
Их оды жалкие, забавные их драмы,
Похвальные слова, поэмы, эпиграммы,
Конечно, не уйдут от критики моей:
Невежд учить люблю и уважать друзей.
Он стал известен сам собой;
На лире он любовь, героев воспевает;
Любимец муз соединяет
Прекраснейший талант с прекраснейшей душой.
Хвала вам, смелые певцы и стиходеи.
В поэзии теперь нам кодекс новый дан:
Гораций и Парни — пигмеи,
А Пумпер Никель — великан!
Прощайте, милые друзья!
Подагрик расстается с вами,
Но с вами сердцем буду я,
Пока еще храним богами.
Час близок; может быть, увы,
Меня не будет — будьте вы!
Дельфийский бог, венец тобою дан
Историку, философу, поэту!
О, будь вождем его! Пусть, странствуя по свету,
Он возвратится здрав для славы россиян!
Большой саратовской дорогой,
В кибитке низенькой, убогой,
На родину тащился я,
В село, где в домике смиренном
Жила старушка мать моя,
И с сердцем, часто сокрушенным,
Воспоминала обо мне.
Семь лет я не был в той стране,
Семь лет с родимой я расстался,
В походах и сраженьях был,
Чин капитана получил
И орденами украшался.
Хотел бы я, романтик новый,
Осенний вечер описать
И тоном жалостным сказать,
Как ветер бушевал суровый,
Как с неба дождь ушатом лил,
Как в бурке я дрожал косматой;
Но Аполлон замысловатый,
Увы! меня не наградил
Талантом Байронов чудесных,
И на Руси теперь известных.
Подъехал мой ямщик к реке,
И вот паром. Там вдалеке,
Я вижу, огонек мелькает;
«Скорей, — я закричал, — друзья!
Ночлег нас добрый ожидает:
Я вас согрею и себя».
Старик с плешивой головою,
С седою длинной бородою
Стоит на берегу другом
И нас встречает с фонарем;
А дождь всё льет, и с мокрым снегом.
Слуга мой верный Еремей
В шинели фризовой своей
В дом к старику пустился бегом,
А я за ним, старик за мной;
Ночлегу рад я всей душой.
Мы входим в горницу. На лавке
Старуха сгорбившись сидит,
Лучинка перед ней горит;
В ногах ее мальчишка в шапке
Играет с кошкою своей.
«Старушка добрая, здорово!
Согрей нам чайник поскорей!»
— «Сейчас, бояре! Всё готово!»
И самовар уже кипит,
Ром на столе, я согреваюсь;
Хозяин пристально глядит,
Как я ко сну приготовляюсь.
Мой добрый спутник Еремей
Давно храпит: он спать охотник.
Старик, старуха и работник —
Все вышли вон. Сверчок-злодей
Мне скучным криком спать мешает,
Огарок сальный догорает;
Но как заснуть? Там сотни крыс
Возиться, кажется, сошлись.
Я вдруг вскочил от нетерпенья,
Пошел убежища искать;
В сенях чулан и там кровать:
Вот место для отдохновенья.
Я лег — и слышу разговор:
У старика с женою спор.
«Что мешкаешь? Ступай скорее!
Приезжие сном крепким спят».
— «К рассвету наши прилетят:
Их подожду! Тогда смелее
К концу мы дело приведем;
Пощады нет! Мы их убьем!»
— «А где ж ямщик?» — «Он связан мною
И пьяный на́ сене лежит».
— «Ну, как всё кончится бедою?»
— «Ни слова боле! Я сердит
И проучить тебя умею».
— «Я, Климыч, за тебя робею».
Умолкли. Я тихонько встал,
Кинжал и пистолеты взял;
Сонливый мой слуга проснулся,
Пошли мы ямщика будить:
Насилу наш бедняк очнулся.
«Послушай, нас хотят убить:
Мы у разбойников. Скорее
Коней в кибитку запрягай;
Прочь колокольчик! Не зевай!
Спасемся ночью мы вернее».
Готова тройка. Мы с большим
Трудом ворота отворили;
Бежит старик, работник с ним.
«Вы нас, — кричат, — не ускорили!
Мы здесь. Трудненько вам спастиоь!
Смотри же, барин, берегись!»
Батрак за повода хватает,
Хозяин с топором в руках.
Занес его!.. Откинув страх,
Я выстрелил: он упадает.
Мы ускакали. Провиденье
Избавило от смерти нас!
Вот видим солнца восхожденье:
Настал приятный утра час;
Утихла буря; стадо в поле
Шагами тихими идет,
Пастух играет; дождь не льет.
Хоть птичек хор не слышен боле,
Хоть лист желтеет и летит,
Но божий мир всегда прекрасен.
Свод неба чист, и всё сулит,
Что будет день хорош и ясен.
И вот село! Прелестный вид:
Там на горе крутой, высокой
Великолепный храм стоит,
Внизу река. По ней широкой
И длинный мост ведет в посад.
Народ копышется. Въезжаем.
Отряд мы казаков встречаем
И стражи внутренней солдат;
Они разбойников поймали.
Ямщик остановился мой.
К нам офицер передовой
Бежит… Друг друга мы узнали:
«Ах, это ты, Храбров! Откуда?
Не ожидал такого чуда,
Чтоб здесь увидеться с тобой!»
— «Я еду в отпуск на покой,
Готовился покой мне вечный;
Бог спас меня, мой друг сердечный!»
Я тут ему пересказал
Ночное наше приключенье;
И что ж? Какое удивленье!
Он самых тех воров поймал,
Которых ждал старик плешивый.
Романтик бы красноречивый
Представил кучу тут картин;
Скажу я просто: мы расстались
И как друзья поцеловались.
«Прости, мой милый Валентин!»
— «Прости, Храбров! Мы повидались;
Судьбе спасибо! Добрый путь!»
Мне нужно было отдохнуть,
Я ночь не спал. На постоялом
Остановились мы дворе,
И на разостланном ковре,
Одетый теплым одеялом,
Заснул я крепко. Вот мой сон:
Мне чудилось, что на кладби́ще,
Умерших вечное жилище,
Куда-то я перенесен;
Брожу, а вечер наступает;
На небе молния сверкает,
И гром раскатисто гремит;
Сова хохочет, жук жужжит,
И мышь крылатая летает.
И что ж? Могила предо мной
С ужасным треском расступилась.
И в длинном саване явилась
Тень бледная; меня рукой
Она холодной обнимает…
«Проститься я пришла с тобой:
Смерть лютая нас разлучает!»
Сказала… и узнал я в ней
Тень нежной матери моей.
Я плакал. Сердце трепетало.
Гром грянул. — Я проснулся вдруг.
Родимая, мой милый друг,
Не верю, чтоб тебя не стало!
Нет, от беды избавит бог!
Я, право, обойтись не мог,
Чтоб не представить сновиденья;
Романтики такого мненья,
Что тот поэт не удалец,
Кому не видится мертвец.
Верст десять ехать нам осталось.
От нетерпения казалось,
Что время медленно текло.
Вот наша роща и село,
Вот церковь, пруд, сад плодовитый,
Дом, черепицею покрытый,
Вот конопли и огород;
Мы подъезжаем — я вбегаю
И мать-старушку обнимаю
И целый девок хоровод.
Терентий Карпов, дядька мой,
Служитель пьяный и глухой,
С почтеньем руку лобызает;
Федора-ключница бежит,
От радости на всех брюзжит
И нам обед приготовляет.
«Мой друг Парфен! Бог мне велел
Еще увидеться с тобою!
Ты возмужал, похорошел,—
Сказала мать, — а мне судьбою
Дочь милая еще дана;
Ты будь ей братом! Вот она».
И вдруг я вижу пред собою
Красавицу в шестнадцать лет:
В романах Вальтер Скотта, Мура,
Нодье, виконта д’Арленкура
Читали вы ее портрет.
За стол мы сели: и рубцы
Нам подают, к ним пряженцы,
Бараний бок с горячей кашей,
Жаркого гуся и пирог;
Но есть я ничего не мог,
А любовался всё Наташей.
В дом матушка ее взяла,
Ей было девять лет, не боле;
Священник нашего села
Нашел ее младенцем в поле,
Принес домой и воскормил.
Наташу попадья любила,
Но бог помощницы лишил
Почтенного отца Кирилла.
Тогда он плача упросил,
Чтоб матушка взяла Наташу.
«Бог наградит за щедрость вашу! —
Упав к ногам, он говорил,—
Теперь живу я одинокой;
Как мне за девочкой смотреть?
К тому же в старости глубокой
И мне недолго умереть».
Родительница с восхищеньем
Наташу согласилась взять,
Ее учить и наблюдать
За добрым нравом, поведеньем
И, сколько можно, утешать.
Наташа многое уж знала:
Умела колпаки вязать,
На гуслях песенки бренчать
И полотенца вышивала.
Прошло еще пять иль шесть лет.
Другим Наташа занималась,
И в длинный талию корсет
Она затягивать старалась;
Носила кисею, перкаль,
Большие букли завивала,
«Светлану» наизусть читала;
Лишь одного ей было жаль:
Она не знала по-французски.
Тиранка мода губит нас:
И даже в деревнях подчас
Никто не говорит по-русски.
Наташа в обществах бывала,
Но и с хорошеньким лицом
Большою частью всё молчала.
Всяк может согласиться в том,
Что было ей довольно скучно:
Молчанье с скукой неразлучно.
Представлю я в главе другой,
Читатель, новые картины.
Дошед рассказа половины,
Я смелой напишу рукой
Ряд целый точек
……………………………
И от правил
Романтиков не отступлю:
Я точки в повестях люблю;
Лорд Байрон тысячи их ставил,
И подражатели его:
Гиро, Сумет, Виктор Гюго
Лишь точками известны стали
И славу за вихор поймали.
Читатель, может быть, дивится,
Что я так сведущ и учен;
Но я всегда любил учиться,
И мой полковник, граф Валтрон,
Саксонец, Гете обожатель,
Был мой наставник и приятель;
Он колдунов, чертей любил,
И, признаюсь, ему в угоду,
Я принял новую методу;
Расина-трагика бранил,
Не смел Вольтера звать поэтом,
А восхищался я «Гамлетом»
И «Фауста» переводил.
Мне нужно было отступление:
Читателю я доказал,
Что службы долг мне не мешал
Любить и книги и ученье.
Теперь к Наташе я своей
В восторге сердца обращаюсь.
Вот месяц, как в деревне с ней
Живу и жизнью наслаждаюсь.
Хоть снег порхает по полям,
Мы с нею ре́звимся, гуляем,
При матушке, по вечерам,
Романы, повести читаем;
Старушка дремлет, и для нас
Тем лучше: тысячу я раз
У милой руку поцелую;
Она в невинности своей
Твердит, что я любезен ей;
Я весел, счастлив, торжествую!
Ах, без любви пустыня свет!
Однажды утром мне пакет
Приносят с почты; я читаю:
«Мой друг. Тебя уведомляю,
Что старика ты не убил:
Ему ты руку раздробил;
Он ранен, но в живых остался;
Во многом, к счастию, признался,
И я в Саратов буду с ним.
С тобой, товарищем моим,
Увижусь к радости сердечной.
Твой друг нелицемерный, вечный
Валентин».
Я доброй матери моей
Прочел приятеля посланье.
«Исполни бог мое желанье! —
Она сказала. — Может, ей
Он и жених! Не правда ль, милый?
Стараться будем всею силой,
Чтоб он Наташу полюбил!
Он не богат, я это знаю,
Но честен, говорят, и мил;
А честность я предпочитаю
Богатству и чинам большим».
Я был в смущеньи, недвижим
И не сказал в ответ ни слова,
А милая была готова
Заплакать от таких речей.
Но, к счастью, капитан-исправник,
Великий краснобай, забавник,
На двор катит с женой своей,
Большой охотницей до чтенья,
Питомицей мадам Жарни.
«Скорее чаю и варенья, —
Кричит старушка, — вот они.
А, Петр Фомич, прошу садиться!
Аксинья Павловна, ко мне,
Поближе, только не чиниться.
Давно мы в здешней стороне
Гостей любезных не видали.
Прошу Парфена полюбить;
Надеюсь, вы о нем слыхали:
Он отпущен со мной пожить;
Господь старуху утешает».
И Петр Фомич меня тотчас
С восторгом к сердцу прижимает,
Жена учтиво приседает:
«Monsieur Храбров, мы ждали вас
С большим, поверьте, нетерпеньем!
Я слышала, что вы поэт!
Скажите, правда или нет?
Я очень занимаюсь чтеньем,
И романтизм меня пленил.
Недавно Ларина Татьяна
Мне подарила Калибана:
Ах, как он интересен, мил!
Заиры, Федры, Андромахи
Не в моде более у нас;
О них и наши альманахи
С презреньем говорят подчас».
— «Что, каково, — Фомич вскричал,—
Умом хозяйка щеголяет?
Неделю каждую журнал
Она недаром получает;
Язык французский ей знаком,
И розовый ее альбом
Наполнен разными стихами,
Рисунками и вензелями».
Но вот Наташа за столом
Чай ароматный разливает.
Франтиха с головы снимает
Московский щегольской берет;
«Подобного в уезде нет, —
Она с улыбкою сказала, —
Мадам Ле-Бур шлет всякий год
Мне кучу иностранных мод;
Но дорога несносно стала,
А с ней расстаться не могу,
В большом я живучи кругу».
Чай отпили, и ночевать
Остались гости дорогие;
Их должно было удержать:
Проезды осенью дурные,
И Петр Фомич, исправник наш,
Хоть должностью давненько правил,
Мостов же вовсе не исправил,
Свой наблюдая авантаж,
Иль прибыль, говоря по-русски;
Чтоб мне от рифмы не отстать,
Одно словечко написать
Осмелился я по-французски.
Ты смелость не почти виной,
Читатель благосклонный мой!
Питомица мадам Жарни,
Супруг ее и bon ami[285]
У нас довольно погостили,
И только чрез четыре дни
Мы их в Саратов отпустили.
Ах, сколько мы прочли стихов,
На сцену вызвав колдунов
Немецких, английских, шотландских,
Норвежских, шведских и лапландских.
И, в чертовщину углубясь,
С восторгом мы о ней читали;
Вкус тонкий и в твореньях связь
Мы сущим вздором почитали.
Еленой[286] Фаустовой быть
Аксинья Павловна желала,
Чего-то тайного искала
И не хотела говорить
О классиках она ни слова;
Но всей душой была готова
С рогами черта полюбить
И всю вселенну удивить
Рождением Эвфориона.
Исправник был другого тона:
Он слушал нас и всё зевал;
С старушкою в пикет играл,
И пунш ему был утешеньем.
Романсов русских нежным пеньем
Наташа забавляла нас.
«Ах, милая, как жаль, что вас
Мадам Тегиль петь не учила, —
Вздохнув, франтиха говорила, —
В Москве я пела и сама,
Но, к огорченью, всё забыла.
В провинции сойти с ума
Не мудрено от страшной скуки;
Я здесь четвертый год живу,
Всё как во сне, не наяву,
И не беру гитары в руки».
Вот как мы быстрые часы
С гостьми своими провождали;
Соседей клали на весы
И всех почти критиковали;
Так водится: людей хвалить
Трудней гораздо, чем бранить.
На святках предводитель Хватов
Дает огромный маскерад
И приглашает нас в Саратов.
Я приглашенью очень рад;
Но тамо милая со мною
Мазурку будет танцевать
И легкостью, и красотою
Всем нравиться и всех пленять.
Мы съехались, и полковая
На хорах музыка гремит;
Приличность и порядок зная,
Наш предводитель Неофит
Иванович, одетый греком,
Княгиню Милову ведет;
Танцуя польский, руку жмет;
Он самым модным человеком
У нас в губернии слывет
И, душ две тысячи имея,
Жать руки может не робея.
Аксинья Павловна со мной
Идет, жеманясь, в сарафане;
Супруг ее, в ямском кафтане,
С предлинной черной бородой,
Наташу подхватив, тащится
За маскарадною толпой;
Вбегает в залу и кружится
Кадриль пастушек, пастухов;
Губернский стряпчий Батраков
Является в усах гусаром;
Разносчик с ленточным товаром
Смешные делает прыжки
И дамам подает стишки.
Армяне, арлекины, турки
Теснятся, бегают кругом.
Какой шум, крик, какой содом!
Но полночь бьет, и вмиг мазурки,
К отраде многих, начались.
Я взял Наташу. Понеслись
Мы с нею вихрем по паркету.
Часа три посвятив пикету,
Старушка мать явилась к нам.
Мазурки кончились, мы сели.
Разносят виноград гостям,
И яблоки, и карамели,
Оршад, и мед, и лимонад,
И пунш охотникам до рома.
Почтеннейший хозяин дома
Всех угощать душевно рад.
Но что я вижу? В парике
И упираясь на клюке,
Подходит маска с длинным носом
И тотчас к матушке с вопросом:
«Давно ль сынок приехал твой,
И долго ль поживет он с нами?
Какой же молодец собой!
Подай мне руку, милый мой!
Мы были в старину друзьями»,
И вдруг мне на ухо шепнул:
«Я Валентин!» — и ускользнул.
Здесь Валентин, и в маскераде
В дурацком резвится наряде,
Подумал я, он шут большой
И до проказ охотник вечно.
Ко мне он будет? Рад сердечно:
Он добрый сослуживец мой.
В Наташу влюбится? Так что же?
Я в ней уверен, для нее
Я всех милее и дороже,
Открыто сердце мне ее.
Но вот уж солнца на восходе,
Московской повинуясь моде,
Пустились гости по домам;
По нашим вороным коням
Ямщик брадастый вмиг ударил
И скоро нас в село доставил.
Зима настала; снег пушистый
Покрыл и холмы, и луга;
И пышной Волги берега
Освещены луной сребристой.
Летит на тройке удалой
К нам гость доселе небывалый,
Князь Пустельгин, плясун лихой,
Охотник псовый, добрый малый,
Хотя немного и болтлив.
Гусаром будучи, военной
Он как-то службы невзлюбив,
В Московский перешел архив.
Богатый дядя и почтенный
Каким-то случаем ему
Чин камер-юнкера доставил;
В прибавок старичок к тому,
Скончавшись, молодцу оставил,
Так сказать, pour la bonne bouche[287],
В Саратове пять тысяч душ.
У предводителя на бале
С Наташей князь вальсировал
И даже ей на опахале
Экспромт какой-то написал,
Чувствительный и кудреватый,
Из антологии им взятый.
Итак, князь Пустельгин у нас:
Счастливый для старушки час!
Она в сердечном восхищеньи.
Федора и весь дом в волненьи:
Чем угостить? Что подавать?
Вот несут кофе с сухарями,
Витушками и кренделями.
«Прошу на гуслях поиграть,—
Наташе матушка сказала,—
Давно я очень не слыхала
Любимой песенки моей:
„Соловей, мой соловей!“»
Наташа милая запела
Приятно, просто, как умела;
Я, бледный, близ нее стоял
И ноты ей перебирал.
«Прелестно, sur mon Dieu[288], прелестно! —
С ужимкой Пустельгин сказал. —
И Булахов, певец чудесный,
Хотя в столице и живет,
Не лучше этого поет».
Потом, ко мне подсев поближе,
«Вы были, слышал я, в Париже, —
Промолвил он, — скажите нам,
Чем боле занимались там?
Каков Тальма в игре Ореста?
Приятна ли Менвьель-Фодор?
Вы всех их знали… Я ж ни с места
И нигде не был до сих пор;
Но я вояж предпринимаю,
И прямо в Рим. От скуки здесь
Скачу я по полям, порскаю
И в карты проигрался весь!»
Мы после вдруг заговорили
О новых книгах, о стихах
И модный романтизм хвалили.
«Хвала германцам! О чертях
Они понятие нам дали! —
Вскричал наш князь. — И доказали,
Что шабаш ведьм и колдунов,
Мяуканье и визг котов,
Крик филинов и змей шипенье —
Прямое сцены украшенье;
И что „Британию“, „Магомет“,
В котором чертовщины нет,
Ни всей прелестной, адской свиты,
Несносны, скучны, позабыты!..»
Что вижу я? Товарищ мой,
Романтик скромный, небольшой,
К вечернему столу явился.
«Насилу я освободился,
Мой друг Храбров, от скучных дел.
Разбойник, атаман Маркел,
Во всем перед судом открылся.
Пятнадцать лет назад тому
Случайно удалось ему
Ограбить барина с женою.
В коляске, позднею порою,
Несчастный ехал из гостей
С подругой доброю своей,
С дитятей, нянею, слугою.
И с грозной шайкою злодей
На них напал. Все пали мертвы.
Но дочь, младенец двух годов, —
Сам бог ей, видно, был покров,—
В живых осталась, и сей жертвы
Всесильный не хотел принять:
Злодеи на нее поднять
Рук кровожадных постыдились,
Хотя, оставив под кустом,
Они с добычей удалились;
И утром, ехавши верхом,
Священник, говорят, почтенный
Нашел ее и, пораженный
Младенца ангельской красой,
Отвез ее в кров мирный свой…»
«И вот она!» — старушка закричала,
Наташа в обморок упала;
Я в трепете ее держал
И в чувство привести старался.
Весь дом на помощь к ней сбежался,
А камер-юнкер ускакал,
Увидев общее смятенье
И хлопоты и огорченье.
Поэт-племянник, справедливо
Я назван классиком тобой!
Всё, что умно, красноречиво,
Всё, что написано с душой,
Мне нравится, меня пленяет.
Твои стихи, поверь, читает
С живым восторгом дядя твой.
Латоны сына ты любимец,
Тебя он вкусом одарил;
Очарователь и счастливец,
Сердца ты наши полонил
Своим талантом превосходным,
Все мысли выражать способным.
«Руслан», «Кавказский пленник» твой,
«Фонтан», «Цыганы» и «Евгений»
Прекрасных полны вдохновений!
Они всегда передо мной,
И не для критики пустой.
Я их твержу для наслажденья.
Тацита нашего творенья
Читает журналист иной,
Чтоб славу очернить хулой.
Зоил достоин сожаленья;
Он позабыл, что не вредна
Граниту бурная волна.
Товарищ-друг! Ты помнишь ли, что я
Еще живу в сем мире?
Что были в старину с тобою мы друзья,
Что я на скромной лире,
Бывало, воспевал талант изящный твой?
Бывало, часто я, беседуя с тобой,
Читал твои баллады и посланья:
Приятные, увы, для сердца вспоминанья!
Теперь мне некому души передавать:
С тобою, В<яземски>м, со всеми я в разлуке;
Мне суждено томиться, горевать
И дни влачить в страданиях и скуке.
Где Б<лудо>в? Где Д<ашко>в? Жизнь долгу посвятив,
Они заботятся, трудятся;
Но и в трудах своих нередко, может статься,
Приходит им на мысль, что друг их старый жив.
Я жив, чтоб вас любить, чтоб помнить всякий час,
Что вас еще имею;
Благодаря судьбу, я в чувствах не хладею.
Молю, чтоб небеса соединили нас.
Племянник и поэт! Позволь, чтоб дядя твой
На старости в стихах поговорил с тобой.
Хоть модный романтизм подчас я осуждаю,
Но истинный талант люблю и уважаю.
Послание твое к вельможе есть пример,
Что не забыт тобой затейливый Вольтер.
Ты остроумие и вкус его имеешь
И нравиться во всем читателю умеешь.
Пусть бесится, ворчит московский Лабомель:
Не оставляй свою прелестную свирель!
Пустые критики достоинств не умалят;
Жуковский, Дмитриев тебя и чтут и хвалят;
Крылов и Вяземский в числе твоих друзей;
Пиши и утешай их музою своей,
Наказывай глупцов, не говоря ни слова,
Печатай им назло скорее «Годунова».
Творения твои для них тяжелый бич,
Нибуром никогда не будет наш москвич,
И автор повести топорныя работы
Не́ может, кажется, проситься в Вальтер Скотты.
Довольно и того, что журналист сухой
В журнале чтит себя романтиков главой.
Но полно! Что тебе парнасские пигмеи,
Нелепая их брань, придирки и затеи!
Счастливцу некогда смеяться даже им.
Благодаря судьбу, ты любишь и любим.
Венчанный розами ты грации рукою,
Вселенную забыл, к ней прилепясь душою.
Прелестный взор ее тебя животворит
И счастье прочное, и радости сулит.
Блаженствуй, но в часы свободы, вдохновенья
Беседуй с музами, пиши стихотворенья,
Словесность русскую, язык обогащай
И вечно с миртами ты лавры съединяй.
Биография Александра Ивановича Мещевского (1791–1820?) нам почти неизвестна. Он принадлежал к кружку поэтов Московского университетского пансиона. В 1809 году появилось его стихотворение «Уединение» в хрестоматии трудов пансионских питомцев[289], а в 1810 году — несколько стихотворений в «Вестнике Европы», журнале, в эту пору тесно связанном с пансионом и университетом. В 1812 году он добровольно вступил в армию и при неясных обстоятельствах был вскоре разжалован в солдаты навечно и сослан на Урал. Причины столь суровой кары до сих пор неизвестны. Сам Мещевский в письме к П. А. Вяземскому изъяснялся туманно: «Вы благородны — этой доверенности довольно, чтобы избавить меня от жестокого смятения, — не имею нужды тронуть Вас оправдательными причинами моего поступка, когда могу сказать Вам, что я доволен моими чувствами… Четыре года несчастия заплатили уже моей бедственной опрометчивости — я нахожусь рядовым в Оренбургском гарнизонном полку — в бумаге сказано: разжалован навсегда»[290].
Неясно, идет ли здесь речь о самовольной отлучке из полка или только о прошении об отставке, что в военное время, при конфликте между семнадцатилетним поэтом и полковым начальством, могло быть сочтено тяжелым дисциплинарным проступком. С 1816 года Мещевским заинтересовались арзамасцы. О нем стали говорить как о «приемыше Арзамаса», и Жуковский, видимо знакомый с ним еще по пансиону, стремился вызвать во влиятельных арзамасцах сочувствие к ссыльному поэту. А. И. Тургеневу он писал: «Надобно помнить и о том, что ближе к „Арзамасу“ — Мещевский в Сибири, а вы, друзья, очень весело поживаете в Петербурге»[291]. К хлопотам был привлечен и Карамзин, писавший Жуковскому: «Оренбургский поэт (как человек, и молодой человек), без сомнения, достоин жалости; но как вмешаться в дело, которого не знаем?» [292] С 1817 года энергичное участие в хлопотах принимал П. А. Вяземский. В пользу Мещевского делались денежные сборы, правда, видимо, не давшие ощутительных результатов; под криптонимом А. М. были опубликованы поэмы «Марьина роща» и «Наталья, боярская дочь». Мещевский прислал Жуковскому и Вяземскому два рукописных сборника для подготовки издания стихотворений, с чем, очевидно, связывались надежды на прошение его как уже известного поэта. Хлопотам не суждено было увенчаться успехом. Самое имя Мещевского служило преградой для печати — правительство с упорством отвергало все ходатайства за него.
Нуждающийся и больной, несущий все тяготы казарменной дисциплины, Мещевский стал жертвой скоротечной чахотки и скончался, видимо, в 1820 году. Все сведения о нем к этому времени прекращаются. Подготовленный к печати сборник не был опубликован[293].
Издание стихотворений А. И. Мещевского:
«Ученые записки Тартуского гос. университета», вып. 104, Тарту, 1961, с. 277.
Его уж для сердец осиротевших нет!..
Едва святая страсть зажгла светильник брачный,
Едва произнесла супружеский обет,
Как мирт любви упал под кипарисы мрачны!..
Судей таинственных незыблемый закон!
Вотще угрюмых парк друзья о нем молили,
Вотще был детский вопль, супруги горький стон —
Добычи роковой они не искупили!..
Давно ль в толпе смертей, чужбины на полях,
Ты лавры пожинал, храним благой судьбою?
Давно ли ты приник, по доблестных трудах,
У дружбы и любви под кровлею родною?..
Как зеркало ручья, светлел твой жизни ток!
Как пальма юная цветет, краса долины,
Ты цвел красой любви… Но грянул тайный рок:
Тоска безбрежная в семье — твой след единый!..
Так быстро пронеслись златые счастья дни!
Давно ль супруг, отец, ты взор подруги милой
Ловил, восторженный, в семейственной тени?
Давно ль?.. Но нет тебя! Ты ранней взят могилой!
Давно ль страдальцам нужд, с веселием очей,
Рукой незримою ты лил благотворенья?
Давно ль, вдовицы щит и матери детей,
Ты их отрадные внимал благословенья?..
Увы! Они теперь на гроб твой их несут!
О друг незримый их! Могилы за пределом
Обетами сердец они тебя найдут!..
Боготворившего и там — венец уделом!
Но здесь, в юдоли трат, что друга заменит
Супруге, матери… во цвете сиротою?
Что первой страсти жар, цвет жизни воскресит
В душе тоскующей, исполненной тобою?..
Вотще блестящую слезу в ее очах
Стремится осушить завистливое время:
Ты спутником живым во всех ее мечтах,
Тобой, печальная, подъемлет жизни бремя!
Безвестно ей, когда зарю ее ланит
И тихий блеск очей отдаст воспоминанье!
Ах! Сердце скорбное в могиле замолчит!
В могиле по тебе забудет трепетанье!
Младенцы сирые, залог любви святой,
Подобием твоим, быть может, оживятся…
Воскреснет в их устах и сладкий голос твой,
Воскреснет дар — душой прелестной возвышаться…
Быть может… Но тебя для матери их — нет!
Нет для тоскующей супруги — невозвратно!..
О, страсти пламенной отторженный предмет!
Когда взывание к тебе за гробом внятно,
Когда супруги вопль, сирот твоих младых
И горестных друзей — тебе еще любезны,
Склонись с улыбкою на дол с зыбей святых,
Где праху твоему приносят дани слезны!..
Ударит и для них разлуки грозный час —
И в нем таинственно сокрыто съединенье!..
И если жар к тебе и здесь в них не погас,
Отшедший друг их! — там — безвестно измененье!
Тобой я полн, когда огонь денницы
Блистает мне в стекле далеких волн;
Как месяц спит в потоках бледнолицый,
Тобой я полн.
Тебя я зрю — как пылкой пеленою
Подернет ветр вечернюю зарю;
Как странник путь стремит глухой порою,
Тебя я зрю.
Твой слышу глас, когда, с глухим стенаньем,
Встает волна, о дикий брег дробясь;
В тени дубрав, окинутых молчаньем,
Твой слышу глас.
Твой спутник я: вблизи, вдали — с тобою,
С моей душой сливается твоя.
Приди — уж ночь… и месяц — над горою…
Твой спутник — я.
Невольник слез — и ночь, и день, —
Тяжелый посох кину…
Прими меня, могилы тень,
Ты скрыла Эдальвину!..
Как лилия — краса полей,
Древ верных в обороне,
Так дева красотой своей
Цвела любви на лоне.
И грудь прелестной белизной
Снег юный помрачала,
И нега с кротостью златой
В очах ее блистала!
И в девственных пылал устах
Огонь зари румяной,
Как светлого ручья в волнах
Играет день багряный!
И голос девы сладок был,
Как тихих струй журчанье!
Он в душу прелесть жизни лил,
Любви очарованье!
Но мертв чарующий сей глас,
Грудь верна охладела!..
Златой огонь очей угас,
Любовь осиротела!..
Навек затмила блеск ланит
Могила отдаленна!..
Ах! Крепко Эдальвина спит
До утра сокровенна…
Невольник слез — и ночь, и день, —
Тяжелый посох кину…
Прими меня, могилы тень,
Ты скрыла Эдальвину!..
«Эдвин! Лоре нет возврата!
Верной, горестной сестрой
Обниму в тебе я брата…
Нет любви для нас иной.
Оттенит тебе долина
Тихий лик мой при луне,
Но слезящий взор Эдвина
Непонятен будет мне!»
И, безмолвен, Эдвин внемлет
Мрачный сердцу приговор…
Деву грустную объемлет —
И прощальный брошен взор!
Брани спутника седлает —
И со знаменем креста
В край неверных поспешает
Мстить за пленный гроб Христа.
Оглашала Палестина
Громкой юношу молвой!
Путеводный шлем Эдвина
Веял бурей роковой!
Мышцы, верой окрыленной,
Мусульманин встрепетал,
Но в душе Эдвина пленной
Бой тоски не врачевал!
Год — он ратает чужбины!
Год — тоска его гнетет!
Крестоносцев от дружины
Тайно Эдвин отстает —
На корабль! Чужбины моря
Мчат его к брегам родным!
Он в отчизне. Мчится к Лоре!
Стукнул в замке пилигрим.
И — ворота отворились…
И слова, как тихий гром,
Вещей встречей разразились:
«Странник, тих и пуст наш дом!
К Лоре не сюда дорога,
Лора нас отчуждена
И вчера невестой бога
Под убрус посвящена!»
Ах, тебя не утешает
Замок отческий, Эдвин!..
Меч-каратель покидает
И коня — стрелу долин…
И, отдав златой деннице
Тихий странника привет,
Юный Эдвин в власянице
В путь — как труженик идет!
Зрит в пути обитель Лоры,
Темны липы вкруг цвели!
Ставит келью, где бы взоры
Зреть затворницу могли…
И с утра до поздней ночи
С упованьем на лице
Устремлял в обитель очи,
Сидя кельи на крыльце.
И когда окно звенело
В келье Лоры в час луны,
И Эдвин осиротелый
Средь полночной тишины
Зрел на светлый дол склоненный
Лик возлюбленной своей,
Тихий, ясный, умиленный —
Как заря весенних дней,—
Сон спешил страдальца вежды
Утомленны оковать —
Сладкий, с прелестью надежды:
Завтра Лору увидать!
И сидел он дни и годы;
И окна он слышал звук —
Без душевной непогоды,
Без тяжелых прежних мук.
Спит обитель!.. В келье Лоры
Не звенит еще окно…
Дол, и лес, и холм, и горы —
Ночью всё омрачено.
Вдруг свет месяца разлился…
Мертвой Лоры лик в окне,
Бледный, тихий, отразился,
Как в полночном, сладком сне!..
«Будь краток!» — ты твердишь. Послушности в задаток
Скажу: «Молчи! Ты глуп!» — довольно ли я краток?
Поет ли громко соловей,
С родной дубравой разлученный,
Журчит ли сладостно ручей,
Дыханьем бури увлеченный, —
И мне ль альбомы украшать?..
Давно забыт я богом лиры;
Молчание и чувств печать —
Тебе мой отголосок сирый.
Схвачен бурей жизни цвет!
Для души осиротелой
Нет надежды, мира нет!
Сердце — спутник онемелый!
С неприязненной волной
Челн бежит в дали безбрежной…
Ближе камень роковой,
Дале берег безмятежный!..
Где стезя знакомых благ?
Где звезда-путеводитель?
Скрылись… в бездну сделан шаг!
Стихнул голос-утешитель!
Неприязнен праг возник!
Челн стрелой! Немеют силы…
И в пучине жадной клик
Обреченного могиле!..
И могуч губитель-глас…
И пловец — в борьбе с волною!
И в волне последний час
Отлететь готов с душою!
Вдруг простерся дивный свет
Над враждующей стремниной…
Реет в блеске дева-цвет
И мирит пловца с пучиной!..
Он на бреге — свет потух…
И пропал вожатый милый!
И пловца внимает слух:
«Я твой спутник до могилы!..»
………………………………
Дева-ангел, спутник мой!
Ах! я найден провиденьем!
Целый мир в тебе одной
Я вместил души веленьем!..
Нет его! Он взят могилой!
Незнакомец — вдалеке!..
Не предчувствия ли силой,
Дева, платишь дань тоске?
Берег жизни покидая,
Нес он грусть твою с собой,
И слеза твоя златая
Другу — спутник гробовой!..
Иль в душе осиротелой
Отозвался вещий глас:
«Ты одна в природе целой!
Спутник дней твоих — угас!..»
Тайных чувствий разуменье
И обет, сокрытый в них,
В чашу рока — наслажденье
Лили в цвете дней твоих.
И когда тоской безмолвной
Омрачался девы лик,
Друга взор, привета полный,
Заглушал предчувствий клик…
«Дева! Я еще с тобою! —
Тайный глас к тебе взывал. —
И вожатый мой к покою,
Гроб меня не окликал…
Скоро он меня окликнет!..
И потухнет блеск ланит…
Полный скорби, взор поникнет,
Смерти сон его смежит!
Скоро!» — и рука недуга
К гробу юношу свела!
Плод обета, праху друга
Дева слезы в дань несла!..
Но почто души страданье,
Сердцу близкого привет?..
С другом-юношей расстанье
Омрачило девы цвет…
Иль природы глас внимало
Сердце силой тайных уз?
И незримо оживляло
Непостижный свой союз?..
Дева! плачь — ты сиротою!..
Ты чужда уже утрат!
Друг, оплаканный тобою,
Друг единый — был твой брат!..
Бытие одна утроба,
Дети нужды, вам дала!..
Дева, плачь! в объятьях гроба
Ты родное обрела.
До клика петухов — в полночь,
Покинув мглу могилы
(Страшна жильцов могилы мочь!),
Тень обрученной Лилы
Услада в свадебный покой,
Где спал краса-предатель,
Прокралась с золотой луной,—
Бесплотный прорицатель!
Поблеклый розмарин в руках,
Крестом к груди прижатых;
И камень — грудь! И нет в очах
Огней — к душе вожатых!..
Как лилии — уста ея!
Как мертвый снег — ланиты!
И кудри, бледну грудь тая,
Не зыблются, развиты!
Ах! некогда равнял Услад
(Лесть клятвы ненадежной!)
С лилеей — грудь и с небом — взгляд,
Ланиты — с розой нежной…
И с Лилой обручен, — другой
И сердце дал, и руку!
И Лила отцвела тоской…
Гроб прервал девы муку!
«Спишь, милый, иль забыт ты сном?
Будь крест нам настороже!..
Со мной — на ложе гробовом!
С тобой — на брачном ложе!..
Отверсты гробы в ночь теням —
И грозно их явленье!
В них робко мстящим небесам
Внимает преступленье!..
Но ты, Услад, ты не страшись
Вещателей могилы!
Любить, любя — прощать учись
У пре́зренной <ты> Лилы!
Услад! ты клятв не пощадил…
Вот перстень обручальный.
Но брачную свечу сменил
Мой факел погребальный.
И пламенной любви моей
И гроб не исцеленье!
И в мрачной области теней
Бежит ее забвенье!
Услад блаженство неба пил,
Мои встречая взоры;
И рано их слезам учил
Болезненной укоры!..
В ланитах вображал моих
Огонь златой денницы;
И претворил изменой их
В лилеи бледнолицы!..
И сердце девственно просил:
Моленье страсти — внято!
И рано сердце умертвил
Любовию крылатой!..
Услад! взгляни на тень мою!
Узнаешь ли, виновный,
В ней деву прежнюю твою,
Жилицу мглы безмолвной?..
Мой спутник — червь, убрус — наряд,
И тьма — покровом Лилы,
И смерти неприязнен взгляд,
И ночь долга могилы!
Спишь, милый, иль забыт уж сном?
Будь крест нам настороже!
Со мной — на ложе гробовом!
С тобой — на брачном ложе!..
Услад! хоть раз прийди ко мне,
Страдалице забытой!
Ах, мрачен дом мой — в глубине,
Изменою изрытый!..
Над домом незабудка-цвет,
Отшельник в мертвом поле,
Слезы́ Услада жадно ждет,
Чтоб цвесть весною доле!..
Луч страсти прежней не потух:
Как цвет с весной возникнет.
Прости, Услад! кричит петух!
Свиданье нас окликнет!»
О, дивно блажен, кто, оковы
Откинув градской суеты,
Склонился под сельские кровы!
Там мудрость, улика мечты,
Содружна с природой благою,
И шепотом темных дубров,
И тихо журчащей волною,
И сладким дыханьем цветов
Счастливцу себя возвещает!
Сень тополов — храм мудреца;
И дерн алтари посвящает:
На нем славословит творца!
Задумчивой ночи певицей
Он к сладкому сну провожден,
Он Филомелой с денницей
К полезным трудам пробужден!
Приметен час утра в долине!
Восхищенный духом, он зрит,
Как солнце холмов на вершине,
Творца провозвестник, горит!
При бреге потока, на злаке,
Блестящем вечерней росой,
Пьет липы душистой во мраке,
Дыханье лилеи златой!
На кровле соломенной внемлет
Порханью любви голубей;
Под сладким их говором дремлет
Беспечней любимцев царей!
С священною думой о тленьи
Блуждает вечерней порой
В безмолвном усопших селеньи,
С настроенной к смерти душой…
Зрит мрамор с святым поученьем:
«Смерть с духом веселья встречать».
Зрит пальму с святым утешеньем,
Бессмертья и веры печать!
…………………………
Того серафим в колыбели
Небес благодатью повил,
Кто с голосом сельской свирели
Младенческий клик согласил.
Нет, рано дней моих светило угасает!
Нет, рано рок судил мне чашу скорби пить!..
Надежды лишена, душа моя страдает…
Я б мог Надеждой счастлив быть!
Печальным странником среди дали безбрежной,
Где ж посох наконец могу я преклонить?..
Надежду потеряв, гроб вижу неизбежный!
Я б мог Надеждой счастлив быть!
Ах! всё, что льстить могло, — в заре моей увяло!..
Знакомых сердцу благ уже не возвратить!
Надежды, божества — изгнаннику не стало!..
Я б мог Надеждой счастлив быть!
Богатства, и венцы, и блага всей вселенной!
Венца души моей вам всем не заменить!..
Надежду потеряв, увяну обольщенный…
Я б мог Надеждой счастлив быть!
Так, если рок судил мне жертвой быть могилы
Безвременно… готов веленье рока чтить!..
Надежду потеряв, души теряю силы…
Я б мог Надеждой счастлив быть!
Слышишь голос лебедей —
Лоры смертную предтечу!
Встань, креста товарищ, встречу
Юной спутницы моей.
Слышишь, лютня зазвучала:
И струны волшебней нет!
Лора — бога у зерцала!
Лора — горний видит свет!
Встань — к одру нам краткий час;
И предчувствие — вожатый!
О вещун — певец крылатый!
О губитель — лютни глас!
И с тоскою — руку в руку —
К Лоре братия идут;
И на праге — с ней разлуку
В песнях гроба узнают…
…………………………
Мрачен был природы лик,
И дубрав пустынный житель,
Уклонясь молитв в обитель,
Вторил ворон вещий клик…
И с природой инок страстный,
Сирый сердцем, угасал,
И над жертвою несчастной
Гробный месяц скоро встал…
Граф Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов (1790–1863), потомок старинного рода смоленских князей, считал себя по прямой линии происходящим от Рюрика. Род Дмитриевых-Мамоновых утратил богатство и знатность (восстановления княжеского титула Мамоновы добились лишь накануне Февральской революции), но после того, как отец будущего декабриста в течение краткого времени был фаворитом Екатерины II, Мамоновы получили графское достоинство и сделались одной из богатейших семей России.
М. А. Мамонов получил блестящее домашнее образование и быстро продвигался по служебной лестнице. Богатство, родство с министром юстиции поэтом И. И. Дмитриевым, прочные связи в самых высоких сферах петербургской бюрократии и московского барства гарантировали ему блестящую карьеру: семнадцати лет он был камер-юнкером, а двадцати — обер-прокурором шестого (московского) департамента сената.
В то же время М. А. Дмитриев-Мамонов жил напряженной духовной жизнью. Внутренняя неудовлетворенность, поиски истины и общественной деятельности привели его к масонству[295].
В 1812 году в зале Московского дворянского собрания Мамонов произнес блистательную патриотическую речь. Текст ее не сохранился, однако в черновиках повести Пушкина «Рославлев» имеется конспективная запись этой, по мнению Пушкина, «бессмертной речи»: «У меня столько-то душ и столько-то миллионов денег. Жертвую отечеству»[296].Мамонов пожертвовал отечеству все свое огромное состояние и снарядил на свои деньги и из собственных крестьян казачий полк, во главе которого в чине генерал-майора проделал зимнюю кампанию 1812 года, но во время заграничного похода был уволен в отставку.
После окончания Отечественной войны 1812 года М. А. Дмитриев-Мамонов сблизился с М. Орловым, Н. Тургеневым и, видимо, М. Н. Новиковым. Около 1815 года им было организовано конспиративное общество «Орден русских рыцарей» — преддекабристская организация политического характера, в программу которой входил захват власти и широкий план реформ. Неудовлетворенность тактикой «Союза благоденствия», видимо, побудила Мамонова и Орлова наметить план активных действий. Мамонов, запершись в своем подмосковном имении Дубровицы и окружив свое пребывание полной тайной, начал строительство укрепленного лагеря с крепостными стенами и артиллерией на расстоянии менее чем дневного перехода до Москвы. Орлов в то же время пытался получить дивизию в Нижнем Новгороде. О плане похода из Нижнего в Москву говорит также интересная деталь: в укрепленном поместье Мамонова хранились знамя Пожарского и окровавленная рубашка царевича Дмитрия, — конечно, не как музейный реквизит: первое раскрывает план военной кампании, вторая — мысль о ничтожности прав Романовых на престол. Правительству был подан донос. В результате Орлов был отстранен от командования и отдан под суд, а к Мамонову в Дубровицы был прислан шпион, после чего графа арестовали, привезли в Москву и подвергли домашнему аресту в собственном дворце, где он и находился до воцарения Николая I. Следствие по делу Мамонова не было приобщено к главному процессу и велось отдельно. Находясь под домашним арестом, Мамонов отказался присягать Николаю I, после чего он был объявлен сумасшедшим, заключен в задней комнате своего дворца под надзором полицейских агентов и подвергнут принудительному лечению. Вскоре он действительно сошел с ума. Долгие годы он провел не видя никого, кроме шпионов, тюремщиков, запертый в собственном дворце, заботясь о голубях и трогательно воспитывая единственное допущенное к нему лицо — мальчика-идиота из числа его дворовых. Скончался он в 1863 году от несчастного случая[297].
Сочинения Дмитриева-Мамонова, публиковавшиеся в «Друге юношества», никогда не перепечатывались.
И видех небо ново и землю нову;
первое бо небо и земля первая преидоша.
Корона и душа вселенной!
Сок, кровь и семя вещества!
Огонь — в нем тайно сокровенный
Тип и дыханье божества!
Нечистое, Огонь, ты гложешь,
А чистое украсить можешь,
И всё собой объемлешь ты!
На солнце и в луне сияешь,
Из недр земли дождь искр кидаешь,
Отец и чадо чистоты.
Тобой творится всё в Природе
И без тебя ничто же есть;
Течешь в мужах из рода в роде,
А чрез жену живишь ты персть.
Тебя измерить невозможно,
Исчислить и хватать не можно,
Ты диво мудрых и очес!
Огонь — стихия Серафима!
Стихия, ангелом любима!
Прекрасный первенец небес!
Ты воды осенил крылами,
Когда лежал на безднах мрак!
Ты воздух алыми зарями
Венчал, явив свой миру зрак!
Парил в хаосе ты покоен,
Когда сей мир был не устроен;
Ты — ты ему движенье дал!
Ты древле сближен был к Аэру.
Но, спущенный на дольню сферу,
Ты жег, пылал и пожигал.
Ты страшен, Огнь, с свинцовым громом,
В сгущенных серых облаках
На крыльях ветреных несомом,
Во пламенных мечах, браздах;
Еще страшнее в жерлах медных,
В десницах воинов победных;
Тогда ты жнешь людей как цвет,
Летает смерть перед тобою
И острою своей косою,
Ударом тмит в глазах их свет.
Но ты ж бываешь благотворным
И служишь смертным так, как раб;
Тогда ты действом чудотворным
И мир преобразить не слаб —
Ты тело наше в холод греешь,
Варишь нам пищу — жизнь в нас сеешь,
В кремне сокрытым ты лежишь.
Теперь сокрыт ты в зверях, в травах,
А явен токмо в жупле, в лавах,
В Везувии столпом стоишь!
Тебе Халдея и Колхида
Курили вечный фимиам,
И в храмах светла Озирида
Ты сопричислен был богам.
У Весты чистой во притворах,
У мудрых в тайных их соборах
Ты чтишься божеский залог!
Тебя любимец муз возносит,
К тебе восторг свой он относит
И мнит — едва ли ты не бог!
Ты чист, прозрачен, ясен, силен,
Удобен множиться стократ,
В себе самом велик, обилен,
Без чуждой примеси богат.
Пожары многие таятся
В малейшей искре — и плодятся
От воли собственной твоей.
Ты всем, ты всем, Огонь, владеешь,
Ты скиптр над тварями имеешь,
Твоя порфира — ткань лучей.
Теперь тебя кора скрывает,
Кора согнитья обняла!
Твой свет внутри теперь сияет,
Извне же грубые тела.
По всей натуре тьма развилась,
И кара силы божьей скрылась,
И свет натуры помрачен.
Но некогда ты уз лишишься
И жрущим в ярости явишься —
И победишь и смерть и тлен!
Тогда сей мир исчезнет тленный,
Как дым кадильный, как мечта,
И в мир изящнейший, нетленный
Отверзутся тобой врата.
Лазурь небес как плащ совьется,
Как пыль со стогнов он повьется,
Предстанут радужны дуги —
Земля как злато расплавленно,
И в море стклянно погруженно,
И в пурпур звездные круги.
Тогда Огонь всю твердь обнимет,
Воссядет на зодьяков трон,
Существ поверхности проникнет
Сафир, смарагд и халкидон;
Луна и солнце постыдятся
Пред светом сим — и съединятся
В одно светило навсегда;
Проклятья область упразднится,
Открытно — ясно нам явится
Натура тайная тогда.
Вся тварь тогда возликовствует
О Рекшем Слово живота;
Взыграет — и восторжествует
Субботу света — слепота!
Вольется и конец в начало,
И всё, что будет и бывало,
Рекою в вечность протечет;
Проглянет вечности денница,
Поглотит числа Единица,
И невечерний узрим свет.
Из книги Премудрости Сираха
Аз уст господних слово сильно;
Из них от века я исшла,
Покрыла землю мглой обильно
И на высокия взошла;
Во облачном столпе воздвигла
Себе незыблемый престол,
Круги небесные подвигла
И с гор сошла в глубокий дол.
Стужах народы и языки,
Я упокоилась как царь,
Прияла благодарны лики
И привлекла к себе всю тварь.
Тогда мне бог сказал: вселися
В Иакове! наследствуй ми!
У скинии возвеселися,
Завет пред всеми рцы людьми!..
Он создал мя в начале света,
И аз не оскудею им,
Но будто некая планета
В Сионе послужу пред ним.
Во граде божьем утвержденна,
Как корень власть в земле моя;
Я честь господня! Вся вселенна
Почтет со трепетом меня.
Я вознеслась, как кедр Ливана,
Как на Эрмоне кипарис;
Как финике в взморье океана,
Обле́клась я в червленость риз;
Как розами весной украшен
Во Ерихоне злачный бор;
Цвела, как масличник прекрасен,
Росла, как рос высок явор.
Как асфалакса ароматы
Благоуханье в воздух льют,
Как мастики из кубы златы
Воню приятну издают,
Или как с жреческа кадила
Пред алтарем душистый дым —
Так благовонье я точила,
И утешалася я им.
Как теревинф распространяет
Далече ветвия свои
И тению их наполняет
Бугры, лужайки и струи,
Так я ученье распростерла
И ветви разума дала,
Я ветвь за ветвию простерла,
И благодать произросла.
Мой цвет и лист есть плод богатства,
И славы порожденье он;
Мной гибнет ложь и святотатство
И укрепляется закон.
О вы, что жажда просвещенья
Алканье разума ведет,
Во области благословенья
Мой глас вас всех к себе зовет.
Придите вси и просветитесь
Лучом пронзающих сих слов!
Упейтесь вси и насытитесь
От сладости моих плодов!
Мои уроки меда слаще,
И дар мой вкусен яко сот;
Кто от него вкушает чаще,
Вкушать тот взалчет в род и род.
Кто испытать меня желает,
Тот велий свет в себе зрит сам,
Тот нову жизнь приобретает,
Подобен светлым тот духам.
Он чтет во книге всех судьбины
Обеты вышнего земле, —
В ней знаний дивнейших пучины
И тайны скрыты как во мгле.
В ней Моисеевы законы,
Что духом божьим он писал;
Иаковли прияли сонмы,
Что бог в наследие им дал;
Из книги сей витийство льется,
Как в новоплодии Евфрат,
Когда поверх брегов несется
И класы сельные шумят.
Никто понять ее не может
И чудеса ее повесть —
Она гадания поможет
Решить и смысл их исповесть;
Ибо как бездны океана
Бездонны — так ее совет
И мысль, от горних излиянна,
Обширна и красна как свет.
Аз мудрость — из меня рекою
Науки все проистекли,
Во мне оне — златой струею
Из рая искони текли,
И умственны луга и сады
Их окроплялися водой,
Сердец сокрыты вертограды
В них утоляли жажду в зной.
Подобно утренней Авроре
Я мир пресветло освещу,
Науки истинной я вскоре
Зажгу нетленную свещу;
Я в тайну всех вещей проникну,
Узнаю скрытный их союз;
В востоке я зарей изникну
И тварь освобожду от уз.
Прозрю я в вечность, как пророки,
И будуще узнаю днесь.
Познаний реки и потоки
Пролью на мир я щедро весь;
Внесу я луч на запад мира —
И водворюся даже там,
Где понт касается эфира,
И паки взыду к небесам.
Призраки суетные славы,
Подвластны року красоты,—
Раздор, обманчивы забавы,
Сыны порока и тщеты!
Бегите, полчища презренны,
От мест, где, свыше вдохновенный
И духом силы предводим,
Хощу я лжи попрать расколы,
Воздвигнуть Истине престолы
И ей греметь победный гимн!
А ты, о дщи перворожденна
Небес любезных и благих,
Вещай, о Истина священна,
И мой исполнь собою стих!
Тебе прилично и пристойно,
Тебе, великая, достойно
Вещать самой себе хвалу!
Вещай — и злиться злый престанет;
Вещай — и в мире сект не станет,
И ложь падет в кромешну мглу.
Вещай — и слабых предрассудки[298]
Иссякнут силою в умах,
И не дерзнут считать за шутки
Закон, начертанный в сердцах!
И добродетель, злом попранна,
Тобою пальмами венчанна,
Восстанет в новой красоте;
Погибнет месть, исчезнут брани,
С сердец сберутся миром дани,
Дадутся узы клевете.
Когда фортуны горделивой
Игралищем бывает царь;
Когда на подвиг зла кичливый
Со трепетом взирает тварь;
Когда, как класы подсеченны,
Валятся царства разрушенны
Капризна[299] случая рукой;
Когда сильнейшим сильный тмится;
Когда вселенная дымится;
Падет и мошка и герой, —
Тогда ты, Истина, едина
На троне с славой восседишь;
Блага ль, строга ль к тебе судьбина,
Ты ею ввек не дорожишь;
В себе источник благ ты знаешь;
Ты в нем всечасно почерпаешь
Трапезы вечныя нектар;
В цепях и в узах ты велика;
Царям ты в хижине улика;
Глагол твой — Нерону удар!
Сколь беден, жалок и несчастен
Всяк смертный, счастием любим,
Твоим кто тайнам не причастен
И кем твой верный раб гоним;
Хотя в венце он восседает,
Хотя он бармами сияет,
Но бармы ложью не красны,—
И трон коль правдой не брежется,
От трона божья отженется:
Цари над нею не зластны!
Но если, Истина любезна,
Возлюбишься царями ты,
Ты миру целому полезна,
Как солнце с синей высоты;
Как древле милая Астрея,
Людьми ты, милостью владея,
Куешь в орало грозный меч;
Сушишь ручьи ты слез и крови,
И в лоно вечныя любови
Велишь мильонам ты возлечь.
Тебя я чтил, о первозданна!
Лишь стал я мыслить начинать;
Ты токи света несозданна
Благоволила низливать
Струей живительной, нетленной
На мя, — и дух мой умиленный
К себе собой ты привлекла.
Когда блуждал я в мраке бедства,
Не знал от скорбей рабства средства,
Тогда свободу[300] ты рекла!
Рекла: «Ты волен!..» и предстала,
Как в майский день весенний луч;
Предметы дальни озаряла
И воссияла в недре туч;
Твой зрак и ныне мне присущен,
Преславен, светел, вездесущей —
И не изгладится во мне;
Доколь в живых я нарекуся,
Доколь дыханьем наслаждуся,
Святой ты будешь вечно мне!
Я зрел тебя, лучи лиющу
На книгу таинств искони,
Живот и в смерти нам дающу;
Прошедши, будущие дни,
Посредства, действия, причины,
Послы послушные судьбины,
И самы помыслы сердец
Окрест тебя все предстояли,
Твоих велений ожидали,—
И звездный твой блюли венец.
Ты в их соборе председала
И весила удел корон;
Ты суд и милость изрекала;
Сколь памятно! — я зрел твой трон:
На трех он солнцах был воздвижен,
Многоблистающ, неподвижен,
Как дивный яхонтовый храм;
От лепого сего престола
С превыспренних до низких дола
Исток устроен был лучам.
Виссон твой — утренне мерцанье,
А взор — улыбка божества;
Слова — перунно облистанье
Кристалловидна существа;
Твой скиптр планетам пишет круги,
Целит душевные недуги,
Волнам пороков повелит;
А ты, подобяся деннице
Иль юной некоей царице,
Убрусом свой прикрыешь вид[301].
Таинственный омет положен
На солнцезарный образ твой,
И совопросник оный ложен
Увидеть не возможет той!
Но я молю — предстань мне ныне,
Пречистая, в бессмертном чине
Первоначальныя красы!
И се златятся зыби неба,
Закрылися врата Эреба
И скрылись Фебовы власы!
Я зрю… в пророческом виденьи..
Открыла молния эфир!
Вдали зрю райские селеньи
И чую кроткий с них зефир.
Внезапу звуки все престали…
Нисходит Истина с скрижали,
Неся к нам божьи письмена…
От них лучи потоком льются…
И в виде букв на сердце гнутся…
Померкли солнце и луна.
И се чтут людие господни
Глагол, истканный из лучей,
И с бездны ада преисподни
До дальнейших небес зыбей;
Глагол сей с страхом повторялся,
По сферам с звоном раздавался:
«Любите Истину, цари!
Раби, гласить ее дерзайте!
Ее все люди возлюбляйте!
И кончите, народы, при!»
Умолкло всё, и … всё пропало!
И сфинкс лежит убит у врат[302],
В эмблемах солнце воссияло
Светлее днешнего стократ[303];
Загадки пирамид решились,
И смыслы тайные открылись
Служений Истине в душах.
Познайте ж, книжники надменны,
Уставы правды неизменны
И здесь, и в выспренних кругах!
Престани всякое служенье,
Которо Истине не в честь!
Проклятьем будь благословенье,
Которое нисслала лесть;
Алтарь днесь правде воздвигайся,
А тот отныне низвергайся,
На коем лесть пожрала лжи;
Правдолюбивые Платоны,
Мальбранши, Декарты, Невтоны,
Пишите правды чертежи!
Дух Истины, совета, силы!
Слети с божественных высот;
Слети и озари могилы,
Дыши в нас, осеняй народ;
Учи нас оправданьям вечным,
Ученьям мудрости сердечным;
Одухови наш плотский вкус,—
Да скажет нам в соборе славы
Твои пути, законы правы
Царю пресветлый чистых муз!
И как кристаллом расщепленный
Приятней луч в седьми цветах,
Да так глагол твой повторенный
Усилится в устах, в душах,
Велики породит деянья!
И как ночные рос влиянья
Удабривают кряж земли,
Да тако чрез твои уроки
Посохнут в нивах их пороки,
Сердца избавятся от тли!
Но вы, хвалою подлой звучны,
Любители кумирных благ!
Певцы, со златом неразлучны,
Лобзайте позлащенный праг!
Служители коварств, неправды!..
Уведайте, что гордость правды!
Как свят, кто правду говорит!..
За вами вслед я не ступаю,
Отличий ваших не алкаю,
И вами дух мой возмерзит.
Я ж, Истине хвалы гремящий,
Я в духе ложью не растлен, —
Превыше Пинда им парящий,
Попру забвение и тлен,
Венцы Кастальские Лавровы,
Цитерски мирты, розы новы!
Я не завидую певцам;
Венец мой Истиной плетется;
С меня он смертью не сорвется,
И я велик собою сам.
В той день пролиется злато — струею, а сребро — потоком.
Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких!
Москва просияет, яко утро, и Киев, яко день.
Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких!
Богатства Индии и перлы Голконда пролиются на пристанях Оби и Волги,
И станет знамя россов у понта Средиземного.
Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких!
Исчезнет, как дым утренний, невежество народа,
Народ престанет чтить кумиров и поклонится проповедникам правды.
Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких!
В той день водрузится знамя свободы в Кремле, —
С сего Капитолия новых времян полиутся лучи в дальнейшие земли.
Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких!
В той день и на камнях по стогнам будет написано слово,
Слово наших времен — свобода!
Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких!
Богу единому да воздастся хвала!
Загадочная биография поэта и публициста Петра Андреевича Габбе (1796 — после 1841) известна нам лишь в самых общих чертах[304]. Один из четырех сыновей мелкого чиновника, коллежского советника А. А. Габбе, он воспитывался, однако, в исключительных условиях: очень рано, еще ребенком, он оказался в атмосфере павловского двора вдовствующей императрицы. Глухие слухи о таинственном и значительно более высоком происхождении П. А. Габбе сопровождали его всю жизнь. Он окончил кадетский корпус, из которого был выпущен в действующую армию в 1813 году, включен в списки Литовского полка и прикомандирован к партизанской «партии» Сеславина. После войны он был направлен в лейб-гвардии Литовский полк, размещенный в Варшаве. Здесь он сблизился с приехавшим позже в Варшаву П. А. Вяземским, который стал литературным наставником Габбе. После отъезда Вяземского из Варшавы Габбе писал ему: «Нарушаю все правила синтаксиса, ибо правила почитаю деспотизмом, и стихи свои оставляю будущему потомству в рукописях. Увы! теперь некому здесь показать своих произведений: пожалуй, станут еще судить по артикулу Петра Великого и музу мою выпишут без выслуги в рядовые»[305].
Близкие связи с Константином Павловичем, казалось, обеспечивали Габбе служебное продвижение. Однако жизнь его сложилась трагически. Еще в Петербурге Габбе, видимо, проникся идеями, далекими от тех, которые могли способствовать успехам при варшавском дворе Константина. Во время похода он был принят в походную ложу «Св. Иоанна», а позже, в Петербурге, был членом ложи «Избранного Михаила». Свободолюбивая ориентация обеих этих лож, их связь с зарождением декабризма известны. В Варшаве Габбе вошел в кружок свободолюбивых офицеров, полных решимости сопротивляться деспотизму великого князя.
После неудачных попыток смирить недовольных офицеров великий князь доложил императору о волнениях в Литовском полку и получил распоряжение недовольных «наказать примерно»: Габбе и другие офицеры были арестованы, около года провели в заключении в ожидании смертной казни. Видимо, именно в это время Габбе написал элегию «Бейрон в темнице». В 1823 году их лишили чинов и орденов и разослали рядовыми по армейским полкам. Особенно тяжелой была участь Габбе: «Ему дали одежду с умершего солдата, и все лето исправлял он службу как рядовой, поступивший из крестьянского звания. Ему дозволено было писать к родственникам, но через начальников, которые приносили к нему распечатанные письма»[306].
В это время, при посредстве Вяземского, он активизирует сотрудничество со столичными журналами. Отдельной брошюрой выходит его книга о мадам де Сталь, ряд стихотворений появляется в «Московском телеграфе», среди них и «Бейрон в темнице». В апреле 1826 года он добился разрешения выйти в отставку без права жительства в обеих столицах и Варшаве.
Несмотря на болезни и материальные трудности, Габбе, видимо, продолжает стремиться к активной роли в литературе. Он даже совершил тайную поездку в Москву, где встретился с Пушкиным.
Просьбы его о возвращении ему прав, орденов и бумаг неизменно отклонялись. Живя в Одессе в 1833 году, он однажды вышел на улицу и начал разбрасывать листовки. Явно желая замять дело, М. С. Воронцов, в доме которого Габбе был своим человеком, представил весь эпизод начальству как результат помешательства. Воронцов ходатайствовал о разрешении Габбе выехать за границу «для излечения». Габбе выехал в Дрезден. Смерть брата оборвала его связи с Россией и лишила его источников существования. Больной, без денег, навсегда изгнанный с родины, он и в самом деле вскоре оказался в дрезденской больнице для душевнобольных. Дата смерти его неизвестна.
Большинство сочинений его оставалось в рукописях и погибло при аресте. Стихи, печатавшиеся в журналах, никогда не были собраны отдельной книгой.
К тебе, мой друг, уже два раза
Сбирался я писать в стихах,
К подошве гордого Кавказа,
Где ты на диких высотах
Зрел шалаши на гибель горцев
И в них на страже ратоборцев,
Длиннобородых казаков…
Твой дух не раз там оживлялся,
С родными, ближними прощался
И мчался в шумный рой врагов!
Ты слышал, мнилося, звук трубный,
Литавры, барабаны, бубны,
Глас чаровательный побед.
И тем восторгом обладая,
Который нам война святая
За честь отчизны в душу льет,
Ты пламенел в воображеньи
Так точно, как тебя я зрел
В том незабвенном мне сраженьи,
Где пулей враг тебя задел…
С тобой на берегах Лоары,
Широкой, зеркальной реки,
Любили смелые гусары
И черноморцы-казаки
Врагу несть сильные удары,
Достойные твоей руки!
С тобою часто утешали
За рюмкой доброго Шабли
Мы красоту в немой печали,
Когда она, еще вдали
Увидя северных амуров[307],
Известных всюду бедокуров,
Страшилась их пернатых стрел;
Страшилась — но совсем напрасно!
Над нашей братьей пол прекрасный
В день самой битвы власть имел:
В открытом поле победитель
Был часто в замке побежден,
И взором томным полонен
Неустрашимых предводитель.
Ты помнишь Аликса, как он,
Не уважая русских сон
И химию[308] имев во власти,
Нас вздумал разложить на части!
Но нет! Вдруг раздалось: «Коней!» —
И мы одеты в броне всей,
При сабле, в бурке и с нагайкой.
И что ж? Убрался химик с шайкой
Своих ночных богатырей,
Хоть нас оставил у огней.
Та память рыцарства, мой милый,
Всегда своей волшебной силой
Останется в отраду мне
И здесь, в сей пасмурной стране,
Где всё так немо, безответно
И где во всей моей судьбе
Ничто для сердца не приметно,
Как мысль о вас — и о тебе.
Последний солнца луч погас за Апеннином;
На стогнах Павии умолк народный шум.
Шотландии брегов туда за смелым сыном
Несется окрыленный ум.
Ты ль это, коему дивится современник,
Чьей лире внемлет свет, как голосу веков,
Ты ль, в мрачности глухой, дни, как шиллонский пленник,
Ведешь средь тягостных оков?!
Ты ль это, доблестный питомец Альбиона,
Свободы, красоты и мужества поэт,
Ты ль зришься в горести, отторгнутый от лона
Веселий, как другой Манфред?
Но что! Твой ясный лик как будто оживился,
Каким-то счастием взор снова возгорел;
Светильник твой потух, но пред тобой открылся
Небесный свод — и ты запел:
«Британия! Страна Шекспира и Невтона,
Страна, где я вкусил и жизнь, и бытие,
Где человек, как мир, под сению закона
Свершает поприще свое!
Приветствую тебя из сей темницы дальней,
В глубокой мрачности вздыхаю о тебе,
Твой образ льет елей моей душе печальной
В сей тяжкой, горестной судьбе.
О юность! Ты в мечтах меня обворожила,
О жизнь! Я, кубок твой держав, того не зрел,
Что пена лишь края той чаши серебрила[310],
И, жизнью упоенный, пел!
Но песни бытия могли ль мне быть заменой?
Воображение звало меня на-юг:
Там небо чистое, там бор всегда зеленый
И пышный, ароматный луг.
Туда помчал меня корабль, с стремительностью мысли,
Туда, где некогда жил в неге гордый мавр,
Где скалы над водой ужасные нависли
И вечно зеленеет лавр.
И ты, отечество полубогов, героев,
О Греция, была ль забыта мной когда?
Я пел твой стыд — и тьмы одушевленных строев
Тебя спасают от стыда.
В окрестностях Афин, на бреге Саламины,
Любил я соловья внимать в тиши ночной;
И горы, и ручьи, и на полях руины
Гласили о веках со мной.
Я видел всё, что зреть и славно, и достойно,
И, жажду знания желая утолить,
Бросался в Геллеспонт и сей пролив спокойно
Дерзал и без любви преплыть.
И ты, о славный град тиранския свободы,
Супруга Адрии, на океане Рим,
Венеция! Тебя, неся на жертву годы,
Я посвящал мечтам моим.
Я счастлив был, когда поэзией высокой
Слезу участия мог из очей извлечь,
Исхитить из души глас совести глубокой
Иль из руки тиранский меч.
Но древо знания, увы! не жизни древо!
Кто более страдал, лишь тот один мудрец;
Утешить не могла меня прелестна дева,
Ни слава… сей минутный льстец.
В супружестве, в любви поэт непостоянный,
Отец бездетный здесь, отчизны вдалеке,
Кто мог бы к пристани меня вести желанной,
Какой повериться руке?
Сомненье Каина, таинственность Манфреда
Весь наполняют дух, всё сердце тяготят;
Завидна участь мне твоя, певец Готфреда:
Тебя герои защитят.
Ринальдо и Танкред; их меч благочестивый,
Их провидению открытые сердца
Промчат через толпу, поэт боголюбивый,
Тебя вселенной до конца.
Но более я вам завидую, поэты,
Вам, коих чувствия, души небесный жар
Земною лирою ввек не были воспеты,
И вы, не покидая лар,
В сердечной простоте вкушаете блаженство!
Для вас зари восход есть мира торжество;
Для вас прекрасный день есть жизни совершенство,
Природы роскошь, пиршество.
Вы любите цветам и зелени дивиться,
Внимать журчанию ручья и до росы,
Прельщенны соловьем, на берегу забыться,
Не видя, как бегут часы.
Мне, мне другой удел! Колеблемый судьбою,
Как брошенный корабль грозою между скал,
От страха и надежд я гордою душою
Спастись несчастием желал.
Желал — и вот оно! Хаос непостижимый,
Все чувствия души в одно совокупя,
Теснит меня, и бог ужасный, но незримый,
Гласит: „Я предварял тебя!“
Всё кончилось! едва вступил в житейско поле
И из конца в конец то поле пройдено.
Увы! Есть смертные, кому в жестокой доле
Достигнуть лета не дано!»
Так пел Бейрон. Лице британца возгорелось,
И на глазах его блеснули две слезы;
Казалось, зарево вечернее зарделось,
Гоня следы дневной грозы.
Темница ветхая вняла певцу Корсара,
И чувство горести тюремщик ощутил;
И узник за стеной божественного дара
Впервые сладости вкусил.
Италия! Земля природы и искусства,
Почто, подобяся Армиде красотой,
Зовешь в сады сии: там услаждаешь чувства
И гроб готовишь золотой?
А вы, о гении, лишенные приюта,
Вы, Бейрон, Дант и Тасс, герои без войны,
Для вас не создана в теперешнем минута,
Но веки в будущем даны.
Опять во власть судьбы предайся,
Броди без дружбы и любви;
Кто сердцу мил, с тем разлучайся,
Кого не любишь, с тем живи.
Давно ль пловец низвержен в море,
Давно ли, над собой скорбя,
Я бурю испытал… Но в горе,
Мальвина! я узнал тебя!
Узнал — и снова заиграли
Надежды сердца и любовь:
Забыл я прежние печали
И счастию поверил вновь.
Твоя улыбка — вдохновенье,
Твой стан — воздушен как мечта;
Твой нежный голос — упоенье,
Твой взор — любовь и красота!
С тобой по буре — мир сердечный
Нашел я, как счастливый сон:
Сон сладостный, но скоротечный!..
Увы, опять я пробужден!