Мой отец, Болдырев Николай Николаевич, родился 9 июля 1884 года в селе Украинцево Инсарского уезда Пензенской губернии, в усадьбе своей бабушки, Ольги Васильевны Литвиновой, в девичестве Устиновой.
Отец моего отца, тоже Николай Николаевич, по образованию юрист, был дворянин в третьем поколении. Он не мог похвастать именитой родней, ибо предки его были простые донские казаки. В воспоминаниях моих родителей это были хорошие служаки, храбрецы и авантюристы.
Начало дворянской «династии» Болдыревых положил прадед моего отца, лихой донской казак Болдырев Василий Яковлев. За подвиги, совершенные им во время суворовского перехода через Швейцарские Альпы, император Павел I пожаловал ему дворянский титул и вотчину в Полтавской губернии — села Крутец и Васильевское. У него было трое детей: Мария, Ольга и Николай.
Николай Васильевич Болдырев, дед моего отца, родился в 1814 году. Блестяще окончив военно-инженерное училище в Петербурге, а затем офицерские классы, он был оставлен при училище, преобразованном затем в Николаевскую Военно-инженерную академию Генерального штаба, где с 1838 года преподавал математику, геодезию, а затем фортификацию. Строительство крепостей по западной границе России курировалось Николаем Васильевичем.
В конце 1860 года он был приглашен во дворец по распоряжению императора Александра II — чтобы читать лекции по фортификации наследнику Николаю. Со смертью наследника в 1865 году, Николай Васильевич вновь читает лекции другому сыну Александра II, будущему императору Александру III.
Он вышел в отставку в 1879 году, имея чин инженер-генерал-лейтенанта, звание заслуженного профессора и члена конференции Николаевской Военно-инженерной академии Генерального штаба. У него были почти все награды Российской империи, включая высшие ордена — Белого орла и Александра Невского. Умер Николай Васильевич в 1882 году.
У него было четыре сына и дочь. Старший сын, Василий Николаевич, окончил в 1867 году юридический факультет Петербургского университета. Он любил устраивать кутежи, изумляя чопорных петербуржцев своим разгулом и эксцентричными выходками: то летом прикажет посыпать Невский проспект солью и на лихаче, в санях, катает опереточных актрис, то в компании сверстников, купеческих сынков, устраивает «египетские ночи» в ресторанах. Ему все сходило с рук, даже полиция не вмешивалась. Однажды, проезжая на лихаче по Невскому проспекту, он был остановлен двумя молодыми монашками, собирающими пожертвование на построение храма. Опустив сторублевку в церковную кружку, он мгновенно подхватил черноризниц под руки, усадил рядом с собой и помчался дальше с полумертвыми от страха монахинями. Случай дошел до митрополита, и прокурор Святейшего синода Лукьянов распорядился, чтобы он покинул Петербург в двадцать четыре часа, и определил ему местожительством город Благовещенск. Там он и умер в 1928 году.
Второй сын — Петр, кавалерийский офицер, был убит взбесившейся лошадью при выездке ее под седло.
Третий сын — Сергей Николаевич жил в деревне в своем имении в Пензенской губернии, был женат на крестьянке — собственной крепостной.
Четвертый сын — Николай Николаевич окончил в 1875 году Императорское училище правоведения в Санкт-Петербурге. В 1884 году он возвратился в Пензу, в свое имение Крутец, служил по земству. Его женой стала выпускница Смольного института благородных девиц Вера Дмитриевна Литвинова, моя будущая бабка. Она происходила из старинного дворянского рода. Умер дед довольно рано, оставив жену и четверых детей почти без средств.
Мой отец, окончив Вторую Пензенскую классическую гимназию в 1902 году, поступает в Московский университет на физико-математический факультет. Революционное движение 1905 года захватило студенческую молодежь, и отец в составе студенческой дружины участвует в спасении раненных во время боев на баррикадах Красной Пресни, за что был исключен из университета с «волчьим билетом», то есть без права продолжения учебы, и был вынужден зарабатывать деньги, давая частные уроки. Почти шесть лет ему пришлось изворачиваться, добывая средства на жизнь. Тайком он продолжал посещать лекции в университете. В начале 1911 года опала снимается, и ему разрешают сдать экстерном экзамены за весь курс университета. Экзамены сданы, получен диплом с назначением в Ковенское сельскохозяйственное училище преподавателем химии и технологии. В этом же году отец женится на своей двоюродной сестре, Надежде Николаевне Кропотовой, окончившей Саратовский институт благородных девиц.
Моя мать происходила из старинной дворянской семьи, род которой был занесен в «Бархатную книгу» дворянства наравне с теми, кто ведет свой род от Рюрика.
Мой прадед, дед моей матери Сергей Михайлович Кропотов, служил в лейб-гвардии Гродненском гусарском полку в чине корнета. В 1840 году к ним в полк переводится с Кавказа поручик М. Ю. Лермонтов, его дальний родственник, с которым, по рассказам очевидцев, у моего прадеда завязалась большая дружба (см. «Лермонтов в воспоминаниях современников», издано в наши дни)[1].
В 1849 году С. М. Кропотов был привлечен к следствию по делу петрашевцев и отправлен в отставку. За отсутствием прямых улик он был лишь выдворен в город Саратов и поселился в своем богатейшем имении. В том же году он всем своим крестьянам дал вольную, наделив их землей без всякого выкупа.
Связанный дружбой с Н. Г. Чернышевским, когда последнего в 1862 году заключили в Петропавловскую крепость, мой прадед взял на обеспечение его семью — жену, Ольгу Сократовну, и двух его сыновей (дал им возможность получить высшее образование).
Сергей Михайлович Кропотов был женат на Марии Васильевне Устиновой — родной сестре моей прабабки, Ольги Васильевны Литвиновой. Его сын, Николай Сергеевич Кропотов, окончил Московский университет, потом служил в гренадерском Самогитском полку, был участником Русско-турецкой войны, брал Плевну. Выйдя в отставку, он женится на Александре Дмитриевне Литвиновой — родной сестре матери моего отца.
В городе Ковно мои родители жили до 1915 года. Летом этого года немцы прорывают фронт и стремительным наступлением перерезают железные дороги, связывающие город с центром России. Ковенское сельскохозяйственное училище вместе с остальными беженцами пешим порядком добирается до Паневежиса, оттуда поездом в Москву. Из Москвы мать с моей старшей сестренкой спешит в Пензу, к родным, а отец, получив назначение в Омское сельскохозяйственное училище, выезжает к месту новой службы.
28 ноября 1915 года в селе Украинцево Пензенской губернии родился я. В 1916 году мать уже с двумя детьми переезжает в город Омск к отцу.
В этот год отец совместно со студентами закладывает парк-питомник на опытном поле училища, оборудует водопост (гидромодульную станцию) на Иртыше, исследует почвы.
В России совершается революция, происходит свержение монархии, власть переходит к Советам, в Сибири — к эсэровской Сибоблдуме. Новые потрясения, новые перевороты. В сентябре 1918 года Сибоблдуму сменяет Директория, учрежденная в Омске по инициативе Самарского, Екатеринбургского и Сибирского правительств. 18 ноября 1918 года в результате переворота Верховным Правителем России избирается адмирал Колчак.
Осенью 1919 года весь преподавательско-студенческий состав сельскохозяйственного училища мобилизуется для несения внутренней охраны. Через два месяца колчаковское правительство пало, и отец добровольно вступает в Красную армию. В декабре 1919 года под станцией Чик он получил тяжелое ранение в обе ноги, лечился в Новониколаевском лазарете.
За время отсутствия отца нам пришлось переменить квартиру и поселиться на улице Съездовской, около спуска к мосту через реку Омь. Мать устроилась на работу в губпродком (начальником губпродкома был Смолин), чтобы иметь какой-то заработок и обеспечить семью.
Летом 1920 года вернулся из госпиталя отец с ампутированной ногой. Устроиться на работу он не мог, так как раны его еще не зажили. На город надвигался голод, и отец решил принять предложение двух предприимчивых немцев, Киндсфатера и Либриха, пригласивших его как химика вступить в мыловаренную артель.
Получив согласие, всю нашу семью перевозят в немецкое село Побочное Одесского района Омской области, где отец стал варить мыло, а компаньоны снабжали его сырьем. Дело шло успешно, но в 1921 году голод пришел и в село. Хлеба не было. Мать с отцом каким-то образом «нажали» осенью просянки и мышея (народное название сорняка) и из семян просянки намололи муки, из которой пекли хлеб зеленого цвета. По деревням бродило много нищих в поисках пропитания, и мне запомнился один эпизод: нищему, попросившему еды, сконфуженная мать подала кусок хлеба-суррогата и, извинившись, что ничего другого в доме нет, кроме хлеба из мышея, получила ответ: «Милая, мы не только мышей поели, трупы людей ели, спасаясь от голода».
Большим праздником в нашей семье было появление на столе жмыха (макухи) или мяса павших животных. Порой крестьяне делились с нами скудной едой вроде лепешек из картофельной шелухи или хлебом из мякины (сметком).
Дела артели шли на лад. Изготовляли мыло различных сортов — мраморное, обычное для стирки, туалетное, — которое компаньоны успешно реализовывали в селах и в городе.
Весной 1922 года отца пригласили на преподавательскую работу в Омский политехнический техникум и в Коммунистический университет. С ликвидацией Омского политехникума и переводом Коммунистического университета в Свердловск (примерно в 1925 году) отец получает место преподавателя химии в школе и одновременно работает по совместительству в индустриальном техникуме.
В 1930 году он получает кафедру в ветеринарном институте, и мы переезжаем в дом, принадлежащий ОВИ — Омскому ветеринарному институту, по ул. Тобольской, 47.
Шли годы «великого перелома», коллективизации, раскулачивания, и ежедневно мы могли наблюдать из окон новой квартиры, как вели бесконечные колонны заключенных в тюрьму на Тобольскую, 72, или на вокзал — на этап.
Город был тогда наводнен голодными казахами-кочевниками, сидевшими в скверах города, — от аксакалов до малышей; они протягивали жестяные банки прохожим для подаяния и молили: «Ой, пап-мам, курсак сапсим пропал».
Мой отец, видя все это, совместно с персоналом медиков клиники Омского медицинского института и клинической аптеки организует бесплатную столовую для голодающих. «Подпиточный» пункт просуществовал недолго. Организаторов столовой вызвали в НКВД, где им было строго предложено прекратить самодеятельность, и тем самым казахам предоставилась возможность умирать от голода. В те времена появилась ядовитая частушка:
Когда раньше был киргиз,
Ел я мясо, пил кумыс.
А теперь я стал казак,
У меня пропал курсак.
Время было тяжелое, приходилось вставать в 3 часа утра, чтобы занять очередь за хлебом. Продукты на базарах исчезли, жили впроголодь.
В 1930 году по ускоренной программе я заканчиваю 7-ю и 8-ю группы школы «В память Парижской Коммуны». Школу ликвидируют, и на ее базе приказом Наркомпроса создается финансово-экономический техникум. Профессия финансиста меня не устраивала, и я поступаю в ФЗУ при электромастерских Омской железной дороги. Мой товарищ по школе, Олег Спиридонов, продолжать учебу не собирался и, начитавшись приключенческих романов, решил сбежать в Америку, на Клондайк. Он и его приятель, Станислав Зайковский, сын профессора сельскохозяйственного института, предложили мне принять участие в задуманном ими побеге. Я категорически отказался, так как не хотел уходить из дома, был связан с учебой и вообще покидать Родину не собирался.
В один прекрасный день до меня дошли слухи, что оба моих знакомца бежали из дома в неизвестном направлении, причем Зайковский обокрал родителей и лабораторию своего отца, забрав все золотые вещи. Родители беглецов сообщили о побеге в милицию и просили оказать помощь в розыске детей. В омской газете «Рабочий путь» несколько дней крупными буквами печаталось объявление: «Станислав, вернись!» Через месяц узнаю, что Олег Спиридонов вернулся, Станислав Зайковский возвратился позже.
Не думал я, что это смешное ничтожное событие будет иметь жестокие последствия в моей жизни.
Я продолжаю учебу, заканчиваю ФЗУ, поступаю на третий курс рабфака Сибирского автодорожного института, оканчиваю его, и в 1933 году меня принимают в этот институт на автомеханический факультет. В том же году нас, студентов, отправляют на уборку урожая в Сосновский зерносовхоз. Все ребята нашего факультета были поставлены комбайнерами, меня, как электрика, использовали на ремонте электрооборудования тракторов и комбайнов. Та осень была очень дождливая; днем и ночью, в две смены, ребята убирали комбайнами хлеб под проливным дождем. И вот однажды, во время ночной смены, у двух комбайнеров — студентов нашего института случилось ЧП во время работы: из ящика на мостике комбайна, где хранился инструмент, вываливается гаечный ключ, падает на хедер и затягивается в барабан. Комбайн вышел временно из строя.
В ту пору осчастливил своим посещением Сосновский зерносовхоз Вячеслав Михайлович Молотов, прилетевший на самолете агитэскадрильи «Правда», и с ходу начал творить суд и расправу. По его приказу студенты-комбайнеры были арестованы как вредители, был арестован и прораб 7-го отделения зерносовхоза. Затем последовали аресты начальников токов, которые не имели возможности ссыпать намолоченный хлеб в переполненные амбары и оставляли хлеб на токах, укрыв его от дождя брезентом.
По возвращении студентов с уборочной в город НКВД начал дергать всех, кто был на уборке, требуя подтверждения своей версии: что арестованные студенты были якобы агентами фашистских разведок. Обвинения наших товарищей в диверсии никто не подтвердил, в том числе и я. Разъяренный следователь, стуча кулаком по столу, кричал:
— Спайка! Не хотите помочь следствию. Я разобью вашу спайку, выведу всех вас на чистую воду!
И выгнал меня из кабинета. Ребят все-таки судили, но уже за халатность.
В декабре 1934-го был убит Сергей Миронович Киров. В городе начались повальные аресты тех, кто уцелел при арестах 1930–1931 годов. Тогда арестовывали бывших офицеров царской и колчаковской армий, духовенство, бывших нэпманов. Сейчас же забирали бывших эсэров, анархистов, начались аресты среди студенчества и среди тех, у кого были родственники за границей.
В ночь на 5 июня 1935 года я был разбужен окриком:
— Встаньте!
Передо мной стоял какой-то человек в чекистском плаще стального цвета и протягивал клочок бумаги. Спросонок я не понял, в чем дело. Протираю глаза: не сон ли я вижу?
— Ордер на обыск. Поднимитесь и оденьтесь!
Я поднялся, спрашиваю:
— Что вас интересует? Пожалуйста, ищите.
Был произведен тщательный обыск. У меня была коллекция винтовочных патронов к оружию различных стран, в том числе и от русской трехлинейки. Я очень увлекался военным делом, готовился к службе в Красной армии и изучал военную историю; книги по военному искусству я покупал у букинистов, торговавших на центральном базаре. Все это было собрано как улики лицами, производившими обыск. Когда обыск в моей комнате был закончен, улики найдены, мне предлагают перейти в столовую. Захожу и вижу: дверь в кабинет отца открыта, кругом рассыпан ворох бумаг; отец сидит на стуле, мать растеряна, группа людей роется в отцовском письменном столе.
К 6 часам утра обыск был закончен, подъехали две легковые машины, в одну погрузили изъятый при обыске компромат, в другую посадили меня и отца. Ехать было недалеко — НКВД размещался в двух кирпичных зданиях бывшего архиерейского подворья. По одному нас завели в КПЗ, сначала отца, потом меня. В этом здании раньше размещались архиерейские конюшни, теперь оно было приспособлено под содержание арестованных. Унизительный обыск со спарыванием пуговиц с брюк, выдергиванием шнурков и снятием брючного ремня, и я очутился в одиночке.
Камера представляла собой помещение в полтора метра шириной и около четырех метров длиной, с двухметровым потолком; в ней стояли два узеньких топчана, столик, табуретка и в углу плевательница, приспособленная под парашу. Небольшое зарешеченное окно под потолком. В этом здании было девять одиночных камер и пять общих на пять-шесть человек.
Я был оглушен совершившимся. Две недели меня никуда не вызывали, оставив наедине с собственными мыслями. Особенно тяжело было вечерами и ночами, когда из близлежащего сада «Аквариум» доносился запах цветущей сирени и звуки духового оркестра.
За это время ко мне подсаживали ненадолго каких-то подозрительных типов, которых интересовало, в чем я чувствую себя виноватым. Дни текли монотонно. Трижды в день лязгал засов и открывалась дверь. По утрам — на оправку, днем — на прогулку, вечером — на поверку. Наконец меня вызывают на допрос.
Кабинет следователя плавал в пряном аромате духов «Красная Москва». За письменным столом сидел человек лет тридцати — тридцати трех, который представился старшим следователем ГУГБ НКВД по особо важным делам капитаном Тарасовым.
Разговор начал с небольшого. Справлялся о здоровье, самочувствии; с иезуитской улыбкой извинился, что вынужден беспокоить меня, и, достав из ящика протокол допроса, начал записывать установочные данные. Следующий вопрос — перечисление всех родных и знакомых. Я охотно начал перечислять всех живых своих родственников и всех, с кем был знаком. Эта процедура, так сказать знакомство следователя с «задержанным», отняла первый день. Нажата кнопка звонка, и молчаливый охранник сопровождает меня обратно в камеру.
На второй день опять допрос, опять следователь Тарасов начинает с загадок.
— В чем вы обвиняете меня? — спрашиваю я.
— А вы хорошенько подумайте и сообщите нам. Видите, в протоколе я пишу не «обвиняемый», а «задержанный» — до выяснения некоторых обстоятельств. Вот выясним — и отпустим. Придете в камеру, досуг у вас большой, вспомните и расскажите все. — И переходит к посторонним разговорам.
Мне это напоминало игру в «кошки-мышки».
Так потянулись дни.
На одном из допросов были заданы вопросы, не было ли у меня попытки покинуть Советский Союз, есть ли родственники за границей и знаю ли я Зайковского. Меня словно обожгло, когда была упомянута эта фамилия.
Я засмеялся и рассказал о «побеге», затеянном школьниками-фантазерами в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет. Вся эпопея была занесена в протокол, только Тарасов никак не соглашался на указанный мной год — 1929-й, а старался убедить меня, что все происходило в 1934–1935 годах. Подписать протокол я отказался, так как датировка этой детской затеи была следователем искажена.
Придя в камеру, оглушенный разговором со следователем, я тщетно пытался собраться с мыслями. Беспокойство вызвал вопрос о родственниках за границей. Были, конечно: троюродный брат отца и матери граф Мстислав Николаевич Толстой, эмигрант, владелец куриной фермы под Парижем; бабушка, мать отца, вела с ним переписку на французском языке, но родители с ним никакой связи не имели. Бабушка умерла в 1929 году, и все письма, которые она хранила, родители сожгли.
Брат Мстислава Николаевича — писатель Алексей Николаевич Толстой, вернувшись из эмиграции, был в фаворе у Сталина и в своих произведениях укреплял и возвеличивал культ «великого вождя», выворачивая историю наизнанку (к примеру, в романах «Оборона Царицына», «Хлеб»).
В 1931 году приехала из Пензы сестра матери — Мария Николаевна Мозжухина — с тремя детьми и поселилась у нас. Ее муж, Алексей Ильич Мозжухин, в прошлом офицер царской армии, участник войны с Германией, поселился в усадьбе своего отца, Ильи Ивановича Мозжухина, управляющего имением князей Оболенских, в селе Кондоль Пензенской области, где стал заниматься сельским трудом. Два его брата — Иван Ильич, киноактер, и Александр Ильич, певец Парижской оперы, жили за границей, но эмигрантами не были. Они выехали из Советского Союза на гастроли в начале 20-х годов, назад не вернулись, но до самой смерти сохранили советское подданство и советские паспорта.
В конце 1930 года дядю Алексея Ильича арестовывают как единоличника и царского офицера, Илья Иванович умирает от потрясения, тетка с детьми спасается у нас. В 1934 году дядя Алеша освобождается, едет в Омск и, забрав семью, уезжает в город Калачинск Омской области.
Это родство и пугало меня. Знает об этом следователь или нет? Если знает, то ни мне, ни отцу несдобровать!
На следствии опять поднят вопрос о времени предполагаемого побега за рубеж. Я всеми силами доказываю, что события происходили в 1929 году, когда нам, школьникам, было по четырнадцать-пятнадцать лет (я был самым младшим), Тарасов упорно стоит на 1934–1935 годах. В конце концов Тарасов предлагает в протоколе указать 1930 год, и я, махнув рукой, подписал эту дату.
В камере новый постоялец — Шутов Иван Васильевич, секретарь Кировского райкома партии города Омска. Удивлен происшедшим и одновременно возмущен вероломством начальника НКВД, пригласившего его на дружескую встречу и упрятавшего в следственную камеру.
Снова вызов на допрос и предъявление обвинения в контрреволюционном заговоре, возглавляемом якобы махровым врагом, бывшим жандармским полковником — моим отцом. От этих обвинений шевелились волосы на голове.
— Вас ущемила советская власть, вы недовольны существующим строем и только мечтаете свергнуть ненавистный вам строй, лишивший вас привилегий, — бубнил следователь. — И вы ничем не докажете своей лояльности к нам.
Что я мог возразить?
С этого дня начались ночные допросы с возвращением в камеру к подъему. Спать днем не разрешали. Через несколько бессонных суток я начал плохо соображать, чего от меня хотят.
— Мы располагаем обширными данными вашей преступной деятельности. Вот ваши показания на первых допросах и чистосердечное признание. — Следователь сует мне протокол, где 1930 год уже переделан на 1932-й! — Вот показания Зайковского, где он чистосердечно признался, что вами готовился террористический акт на товарища Ворошилова, что вы готовили вооруженное восстание и печатали контрреволюционные листовки.
Требую очную ставку с Зайковским. В кабинет приводят Зайковского, и тот не моргнув глазом плетет небылицы, подтверждая свои показания.
Разъяренный моим упорством в отказе признать обвинение в преступлении, Тарасов, стуча по столу кулаком, закричал:
— Если вы будете упорствовать, то я вынужден буду арестовать вашу мать, брата и сестру!
Ужас охватил меня от этой угрозы.
Поводом к обвинению в вооруженном восстании послужили моя коллекция винтовочных патронов и, возможно, излишняя откровенность. На вопрос, было ли у нас оружие, я ответил: «Да, было». У Олега Спиридонова был испорченный бельгийский браунинг, из которого нельзя было произвести выстрел, и у Зайковского был мелкокалиберный шестизарядный револьвер, заряжающийся патронами «боскет».
Я не имел свиданий с матерью. Мысли о том, что делалось на воле и дома ли мать, очень сильно тревожили меня. После очной ставки с Зайковским я пустился на хитрость. Чтобы побывать дома и проверить, цела ли мать, я рискнул, в ущерб себе, на следующем допросе пойти на «признание» и дал следующее показание: «Будучи ущемленным советской властью, делаю чистосердечное признание (преамбула следователя. — Н.Б.). Действительно, нами распространялись антисоветские листовки (которых в природе не существовало. — Н.Б.), напечатанные на гектографе, изготовленном обвиняемым Зайковским и принесенном ко мне. Паста гектографа находится в коробке из-под зубного порошка «Хлородонт» и лежит в моей комнате».
Лицо следователя растянулось в слащавую улыбку.
— Давно бы так, — угостил он меня папиросами. — А где эта коробка? Я сейчас пошлю человека привезти ее сюда!
— Без меня эту коробку не найти. Пусть ваш сотрудник едет со мной, и я вручу ему эту коробку.
Еду с сопровождающим домой. В дверях изумленная и радостная мать с возгласом «Наконец-то!» обнимает меня.
— Видишь, мама, я не один и обязан вернуться обратно, только вручу сопровождающему одну вещицу. Ты не беспокойся, скоро все выяснится, и я возвращусь домой. О папе я ничего не знаю.
Дома я был накормлен обедом, снабжен продуктами и, вручив сопровождающему пустую жестяную коробку из-под зубного порошка, с облегченной душой вернулся в ДПЗ (дом предварительного заключения).
Теперь надо ждать суда. Советский суд — справедливый суд, очистит зерна от плевел и установит мою невиновность.
Изъятый у меня при обыске русско-китайско-японский разговорник, изданный Генштабом в эпоху японской войны, явился уликой того, что я японский шпион. Моей персоной заинтересовалось руководство высшего эшелона ГУГБ НКВД. Один из допросов посетил сам начальник отдела по борьбе со шпионажем Костандолго, высокий, худощавый, длиннобородый, своим обликом чем-то напоминающий известного полярника Отто Юльевича Шмидта. Посидев около часа при допросе меня следователем и махнув рукой, он удалился.
Был я вызван пред «ясные очи» начальника следственного отдела ГУГБ НКВД Маковского, который в беседе со мной заявил:
— Мы вам верим, что вы не контрреволюционер, но в будущем вы им будете, вы чуждый элемент, потому мы вас должны изолировать от общества.
Между допросами в камере беседую со своим соседом. Тому предъявили обвинение в подделке партбилета и в том, что он не тот, за кого себя выдает.
Если не ошибаюсь, с 1935 года началась замена партбилетов, связанная с переименованием названия РКП(б) в ВКП(б). С проверкой партийных документов пошли аресты среди партийцев. Так был арестован профессор сельскохозяйственного института Фридолин — как бывший член Центральной рады гетмана Скоропадского; также был арестован директор Омского завода им. Розы Люксембург Гаврилов, член обкома, депутат Верховного Совета, оказавшийся бывшим колчаковским полковником Дубровиным, комендантом «Поезда смерти». Процесс Дубровина — Гаврилова широко освещался в сибирских газетах.
К этой же компании делалась попытка примазать и Шутова. Партбилет утонул вместе со всеми документами в реке Амур, когда его сбросило взрывом снаряда с мостика канонерки при штурме города Лахассусу во время конфликта на КВЖД. Оружие и одежда потянули Шутова ко дну. Он отстегнул оружие, сбросил бушлат, китель, где были документы, брюки, и в трусах и тельняшке был подобран спасательной шлюпкой.
Документы были восстановлены по показаниям очевидцев происшествия, пострадавшему выдали дубликат партбилета, и спустя некоторое время он переводится с Дальнего Востока в Омск. И вот финал. Партийная принадлежность Шутова подтвердилась, но в тюрьме, где он ожидал конца проверки версии по утере партбилета, он рассказал кому-то анекдот и получил 6 лет лагерей по статье 58, пункт 10.
Следствие в отношении меня заканчивается.
Впервые за все время следствия я наконец встретил отца у «черного воронка» при отправке нас к «теще в гости» (так именовали Омскую тюрьму — Тобольская, 72).
Высокие кирпичные стены прямоугольником окружают старинное здание с вышками на углах, выстроенное в виде буквы «Е». Старожилы тюрьмы объясняют конфигурацию здания стремлением увековечить инициалы устроителя — Екатерины II. В три этажа, с подвалом и мощными деревянными воротами, с внутренней охраной. Первый дворик, так называемый колодец, служит приемником, где приведенные с воли в тюрьму подвергаются обыску, после чего растворяются ворота во двор тюрьмы, из которого коридорные надзиратели, гремя связкой ключей, разводят заключенных по камерам.
Нас завели на третий этаж правого следственного крыла и поместили в камеру, где жили учетчик и коридорная обслуга. Учетчик, ожидающий решения Особого совещания, был преподаватель Омского педагогического института Зуев Василий Васильевич. При разборе произведений Демьяна Бедного он неосторожно поведал студентам, что Демьян Бедный окончил университет, а стипендию получал из средств московского генерал-губернатора — великого князя Сергея Александровича, дяди царя Николая II. Это обошлось ему в 5 лет. Два других сокамерника — уборщики коридора и подносчики тюремных паек из хлеборезки и баланды. Это пожилой крестьянин Фальченко, осужденный за контрреволюцию и саботаж, выразившиеся в нежелании вступить в колхоз, и Абрам Шенгауз — польский еврей-перебежчик, осужденный ревтрибуналом к 10 годам лишения свободы.
Я впервые видел «настоящего шпиона». Интересуюсь его делом, расспрашиваю, зачем он перешел границу. Мешая русские и польские слова, он рассказал, что перешел границу, идя в гости к брату, живущему на территории Советского Союза. Был задержан пограничниками и передан в НКВД, где на допросах, плохо понимая русскую речь, на вопрос следователя о месте работы в Польше сообщил, что служил в польской «Дефензиве» (охранном отделении). Этого было достаточно, чтобы трибунал дал ему 10 лет. В чем заключалась его служба? По профессии он портной и шил для польской жандармерии «мундуры», то есть мундиры.
Камера была на особом положении и закрывалась только на ночь. На тюремном дворе существовал ларек, где можно было во время прогулки приобрести продукты питания.
На стенах тюремного туалета частенько можно было прочесть надписи, сделанные карандашом: «Оставь надежды всяк входящий», в другом месте кто-то выцарапал гвоздем: «Приходящие, не грустите, уходящие, не радуйтесь. Кто не был — тот будет, кто был — тот хрен забудет». Какой-то весельчак-оптимист начертал: «Дальше солнца не угонят, хреном в землю не воткнут!» Оптимизм автора не оправдывался: втыкали… Да еще как втыкали. Сколько их осталось, «воткнутых» в землю в безымянных могилах? Сколько не вернулось домой?
Начальник тюрьмы Кокин раз в неделю обходил камеры, собирал заявления и выслушивал жалобы заключенных. Небольшого роста, подвижный, он заботился, чтобы блатари содержались отдельно от бытовиков и политических.
— Начальничек, — обращается блатарь в Кокину, на что тот возражает:
— Хоть маленький ростом, но начальник.
В камеры приносились книги из тюремной библиотеки, среди которых попадались давно изъятые из библиотек и уничтоженные «вредные» книги вроде савинковских «Весов жизни» и «Коня бледного», труды Плеханова и ряд других.
Через неделю вручают обвинительное заключение с почти полным набором пунктов 58-й статьи УК РСФСР: 2, 6, 8 и 11.
Меня с отцом, двух моих товарищей по институту (были арестованы Тарасовым в надежде создать дело о «прочной организации») и еще незнакомого паренька конвой из семи стрелков, окружив нашу группу кольцом, повел в суд.
К моему удивлению, этот мальчик, что был выведен на суд вместе с нами, оказался моим однодельцем. Из ДПЗ приводят Зайковского, где он «помогал следствию», разоблачая «врагов народа» уже другого потока.
Суд шел при закрытых дверях. Кроме судей и окруженных усиленным конвоем обвиняемых, в зале суда никого не было. Даже защитник, предложивший свои услуги, не был допущен к судебной процедуре. Во время судебного заседания выясняется, что материалы обвинения собраны наспех и подсудимые не знакомы друг с другом, как, например, этот мальчик по имени Павлин (фамилия его Мельников), которого я впервые в жизни увидел в день суда. По показаниям Зайковского, он являлся кем-то вроде кассира, собравшего 7 рублей на осуществление побега. На суде были вскрыты подлоги следователя Тарасова, применение им недозволенных методов, и судьи давились от хохота, слушая обвиняемых. На суде отпадают пункты 6 и 8 (шпионаж и террор).
Зачитывается приговор: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… по статье 58, пункты 2–11, УК РСФСР… приговорил: Зайковского Станислава Яновича к 5 годам ИТЛ, Болдырева Николая Николаевича (сына) к 5 годам ИТЛ, Мельникова Павлина к 2 годам ИТЛ.
В отношении Болдырева Николая Николаевича (отца), профессора Омского ветеринарного института, и студентов автодорожного института Пустоварова А. И. и Михайлова В. И., привлекаемых по статье 58, пункт 12 (за недоносительство), за отсутствием состава преступления дело прекратить и из-под стражи освободить в здании суда».
Павлина и меня повел в тюрьму уже один конвоир. Зайковского вновь увозят в ДПЗ НКВД, видимо, там без него следователь Тарасов не мог обойтись.
В тюрьме расспрашиваю Павлина, куда девался Олег Спиридонов. Оказывается, Олег долгое время болтался, бросив учебу, затем завербовался в рыбацкую артель на побережье Тихого океана и, по слухам, успел там жениться.
В тюрьме (в те годы носившей название «исправдом») в «срочном» корпусе камеры стояли раскрытыми и допускалось свободное общение осужденных. В этом корпусе сидели и бытовики, и политические, с незначительной прослойкой блатарей, основная масса которых сидела в полуподвальном помещении. За нарушение тюремного режима администрация в виде наказания отправляла нарушителя «в Индию» — к блатарям в подвал, «где вечно пляшут и поют».
Вошедшего в камеру свежего человека урки встречали брошенным под ноги полотенцем. Бывалый урка вытирал об него свои прохоря[2] и небрежно отшвыривал полотенце к параше.
— Свой! — проносился облегченный вздох по камере, и, в зависимости от «заслуг», тот получал место на нарах среди блатной элиты. Низшая каста, именуемая «сявки» — мелкое жулье, не имевшее связей с известными ворами «по воле», которые могли бы поручиться за них как за воров, — обреталась под юрцами (нарами) и поступала в услужение к паханам.
Но когда к уркам попадал в камеру фраер или бедолага колхозник и, подняв с пола полотенце, стряхивал его и клал на краешек нар, — тут начинался розыгрыш вновь прибывшего.
— Похаваем, батя! А ну, что в твоем сидоре?! — И мешочек с продуктами мгновенно исчезал с хозяйских глаз. — В картишки сыграем? В «буру», в «стос»? Не стесняйся, батя, садись поближе.
Через несколько минут ошеломленный новичок оказывался уже раздет-разут и взамен своей добротной одежды облачен в драное тряпье. «Шутки» над новичком продолжаются. Усталый человек крепко засыпает. Между пальцев его ног осторожно вставляются фитили из ваты и поджигаются. Разбуженный страшной болью, ничего не понимающий спросонок человек бешено крутит ногами, пока не сообразит плеснуть водой из чайника на обожженные ноги.
— Молодец, батя, — одобрительно говорит блатарь под хохот камеры. — Поди, давно не катался на велосипеде?
В подвале три дня провел и я. Проштрафился с опозданием, выскочил на поверку, уже когда все уже выстроились в коридоре. Меня втолкнули в камеру в тот момент, когда ее население, затаив дыхание, внимательно слушало «тисканье исторического романа» одним из блатарей, в чьем рассказе переплелись эпоха Средневековья и двадцатый век с его техническими достижениями, где французский король из своего роскошного кабинета разговаривает по телефону с кардиналом Ришелье, а мушкетеры на быстроходном крейсере пересекают Ла-Манш за «брульянтовым» ожерельем королевы. «Тисканье романа» прервалось… Взгляды обитателей остановились на вновь пришедшем. Расспрашивают, кто я, есть ли шамовка[3].
Выложив все свои запасы на стол, предлагаю: «Давайте я вам расскажу исторический роман» — и начинаю рассказывать историю княжны Таракановой по Глебу Успенскому. Мой рассказ привел в восторг блатарей, и три дня я провел там как «свой». Знакомя подонков общества с поэзией Пушкина и другой русской литературой, я получил кличку Студент.
Через три дня я был водворен обратно в свою камеру. После моего знакомства с подвалом, когда я выходил на прогулку, обитатели подвала приветствовали меня, крича в окно:
— Эй, Студент, иди к нам, будешь в вантаже[4]!
В те годы тюремный режим еще не был ужесточенным. Свидания и передачи разрешались без ограничений. Желающих побыть на свежем воздухе выводили на работы. Меня дважды выводили на разборку кирпичных глыб от взорванного Омского кафедрального собора, замечательно красивого здания, в росписи фресок которого принимали участие знаменитые художники: Суриков, Врубель и др. Кирпич от собора шел на строительство нового здания НКВД и новой внутренней тюрьмы.
Контингент тюрьмы ежедневно менялся. Одни уходили на этап, другие поступали в тюрьму, ожидая судебной процедуры.
В начале ноября 1935 года меня, кассационного, вопреки правилам включают вместе с Зайковским в спецэтап.
Вагон-зак забит до отказа. Четырнадцать человек в секции, негде повернуться. Можно лежать только на боку, головой к проходу, к решетке, отделяющей секцию от коридора. Путь был томителен и долог. Первая остановка — тюрьма в Новосибирске, где я провел несколько дней, ожидая «оказии». Опять вагонзак, именуемый «столыпинским вагоном», и снова в путь.
На станции Юрга, где предстояла передача нас, почему-то не вышли конвоиры, и спецконвой повез нас дальше, сплавив в Анжерскую тюрьму. Переночевали в тюрьме, а утром опять на вокзал — и поехали в обратную сторону.
После долгих мытарств, побывав в Кемеровской и Сталинской (Новокузнецк) тюрьмах, добрались до станции Ахпун. Здесь, в городе Темиртау, находилась рудообогатительная фабрика, на которой трудилось 9-е штрафное Ахпунское отделение Сиблага НКВД, где в основном были собраны люди, осужденные за бандитизм, и «тяжеловесы» — по 58-й.
Прием на первом комендантском лагпункте. Территория огорожена двумя рядами колючей проволоки, и еще рядом колючки ограждена полоса внутри зоны, называемая предзонником. Всюду торчат вышки с охраной, в предзоннике на скользящих поводках бегают овчарки.
Внутри зоны — ряды длинных бараков с каркасами из тонких бревен (жердей), обтянутых армейскими брезентовыми палатками. В бараке двойные нары из неошкуренного подтоварника — вагонки, две печки из металлических бочек по двум концам барака. К утру примерзаешь головой к стенке барака. Спишь в одежде, иначе украдут. Шум, гвалт, ежеминутно вспыхивают драки, идет картежная игра, качание прав — и все это в бараке, где соседствуют и бандиты, и каэровцы[5].
Когда я впервые вошел в палатку, то остановился в растерянности. Вокруг печек собралась толпа людей. Кто сушит одежду, кто поджаривает хлеб, а кто варит еду в банках. Народу в палатке человек четыреста, разноязычный говор вперемешку с матерной руганью. Присел на краешек чьих-то нар и задумался: куда я попал? что ждет впереди?
— Что, вновь прибывший? — раздался с верхних нар чей-то голос. — Какая статья? Какой срок? Залезай к нам, нас тут двое, а где двое, там и третьему место найдется. Ничего, потеснимся, спать теплее будет.
Повторять приглашение не пришлось. Забрался на «верхотуру», где и состоялось знакомство с соседями. Благообразный старичок с длинной бородой, в подряснике представился священником Арбузовым, второй — ленинградским протоиереем Александром Ремизовым. Он посвятил меня в секреты лагерного бытия.
В 5 часов утра, частыми ударами в рельс, висящий у проходной будки, побудка лагерникам. Дежурные раздатчики хлеба от каждой бригады с тазами, в окружении доброго десятка охраняющих парней из бригады, мчатся в хлеборезку за хлебом. Остальные бросаются к умывальнику. В условиях лагеря такая защита раздатчика была крайне необходима — в связи с частыми нападениями и грабежами хлебных пайков. Хлеб роздан, в барак заносится завтрак — баланда и кипяток в огромных металлических баках.
Вновь удары в рельс. В барак врываются нарядчики и палками выгоняют бригадников к вахте, на развод, замешкавшихся сбрасывают с нар, лупцуя палками, выгоняют из барака с криками: «А ну, вылетай без последнего».
Строятся бригадами. Под фонарем у вахты с фанерными дощечками стоит лагерная администрация из заключенных — бригадиры, десятники, комендант, работники УРЧ, за воротами столпились конвоиры с собаками. Бригады выстроены колонной по пять человек в ряд.
Открываются ворота с командой:
— Первая пятерка — выходи! Вторая пятерка…
Считают пятерки в зоне нарядчики, за зоной — старший конвоя, и после сверки счета бригаду принимает конвой.
Обычное утреннее напутствие:
— Партия, внимание! В пути следования не растягиваться, не разговаривать. Шаг вправо, шаг влево — считается побегом! При побеге конвой применяет оружие! Без предупреждения! Всем понятно?
— Понятно! — раздается хор голосов.
— Пошел! — кричит старший конвоя, и колонна заключенных двигается с места.
Я был назначен на лесоповал. Работа не пугала меня, так как еще с детства нас дома приучали к физическому труду. Пилить и колоть дрова было одной из моих обязанностей.
Дорогу к лесу торили в глубоком снегу. Снег по пояс, и пятерками, взявшись под руки, мы пробивали его грудью и утаптывали траншею к объекту работы.
Часть бригадников расползается по делянке, блатные — те разжигают костер и греются до конца работы. Инструмент — лучковые пилы, «стахановки» и тупые топоры. Мой напарник — протоиерей Ремизов, накопивший опыт лагерных работ (в заключении с начала 20-х годов, прошел ряд лагерей, включая Соловки), обучал меня, как и в какую сторону валить деревья. Работали не разгибая спины. Поваленное дерево после обрубки сучьев раскряжевываешь по сортаменту на балансы, шпальник, рудстойку, укладываешь в штабеля, и в конце работы десятник и бригадир обмеряют и клеймят эти штабеля.
Но хватило нас ненадолго. Почти вся выработка приписывалась греющимся у костра блатным, и за три месяца работы в лесу мы сделались доходягами.
На 400 граммах хлеба и жидкой баланде (для не выполняющих норму) мигом превратишься в фитиля и справедливости не добьешься. Там бытовала поговорка: «Умри ты сегодня, а я — завтра!»
От неминуемой смерти, от истощения спас меня счастливый случай. Прибывшей на лагпункт в феврале 1936 года медкомиссией я был актирован и направлен в ОПП (оздоровительно-питательный пункт) вместе с обоими священнослужителями. Собрали человек сто таких лагерных доходяг и разместили на отдыхающей колонне 13 под присмотр врачей. Около трех дней я отдыхал по-настоящему. На работы не гоняли, питание — как для больных; хочешь — спишь, хочешь — по зоне гуляешь.
Однажды прибегает нарядчик и объявляет мне, что пришел ответ на мою кассационную жалобу с вызовом в Омск на переследствие. То, что осталось от моих пожитков, было нетрудно собрать в наволочку. Опять в пустом вагон-заке еду домой.
Путь до Омска был около суток. По прибытии в тюрьму меня кладет в тюремную больницу главврач санотдела ОМЗ (Отдел мест заключения) — доктор Крикорьянц. Лечение и питание (сразу же стал получать передачи из дома) в течение двух недель поставили меня на ноги, и я предстал перед следователем Тарасовым.
Нового допроса не было. С издевательской ухмылкой глядя на мою осунувшуюся физиономию и истощенную фигуру, он спросил:
— Ну, каково было на «курорте»? — и, стуча кулаком по столу, заорал: — Если опять будете отрицать материалы следствия, загоню еще дальше, где Макар телят не пас!
На этом и закончилась наша последняя встреча.
Снова суд. На суде возникает новое лицо — Олег Спиридонов, счастливо избегнувший первого ареста и суда, но зачем-то приехавший в отпуск домой, где и был арестован.
Новый суд в новом составе не очень вникал в суть дела и следственных подлогов. На все был стереотипный ответ:
— Суду понятно!
Новый суд выносит новый приговор: Зайковскому, Спиридонову и мне — по 10 лет лишения свободы. Павлину — 7 лет; ранее оправданных моего отца и двух моих однокурсников, Михайлова и Пустоварова, приговаривают к 2 годам каждого с освобождением их под подписку до утверждения приговора.
После приговора меня переводят на 5-ю производственную колонию ОМЗ. Начальник колонии — Лесников. Работаю техником-конструктором механического цеха. Начальник цеха Поветкин — пожилой, полный, из вольнонаемных, добрейшей души человек. При мелмастерских были цеха литейный, с небольшой вагранкой, модельный, формовочный, электролизный, жестяный, электросварочный и был сапожный цех с вольнонаемным мастером Машебо. Цех механический производил кровати с варшавской и английской сеткой, гвозди, выполнял отдельные заказы по изготовлению решеток на окна, металлических ворот и т. п. Контингент колонии насчитывал сто — сто пятьдесят человек.
Начальником производства был заключенный Киселев Александр Васильевич, бывший директор Киселевской угольной шахты, чьим именем и был назван поселок, а затем город в Кемеровской области. В свое время он поддерживал оппозицию, но был осужден по 109-й статье УК (должностное преступление) на 5 лет лишения свободы.
Самой интересной личностью на 5-й колонии был инженер-экономист Голоушкин, бывший начальник ЭКО (Экономический отдел) Омского авиазавода, в 1924–1925 годах побывавший в Америке в роли переселенца. Он имел правительственное задание любыми путями проникнуть на заводы Форда и изучить конвейерную систему («промышленный шпионаж»), что он, после долгих мытарств, осуществил и в конце 20-х годов вернулся в СССР. Родина оценила его труд, отправив в Омск и осудив за должностное преступление на 10 лет ИТЛ.
В конце мая приговор вступил в законную силу.
Отец, не дожидаясь конвоя, сам пришел к начальнику колонии Лесникову с выпиской постановления Верховного Суда, просил начальника колонии принять его на отсидку совместно с сыном. Просьба отца была удовлетворена.
В июне отца вызвали на хоздвор, где его ожидали студенты ветинститута, получившие разрешение на сдачу зачетов профессору Болдыреву. Зачеты были приняты, но перенос аудитории института на тюремный хоздвор аукнулся Лесникову увольнением. Начальником колонии стал его заместитель, Голдырев, тоже неплохой человек, никому не делавший зла.
Отец все искал посильную работу, его тяготило бездельничанье, хотя он и говорил: «Наконец-то я отдохну как следует, давно не имел настоящего отдыха». Начальник КВО (Культурно-воспитательный отдел) ОМЗ Кобрин предложил ему работу в культпросветчасти колонии — по оформлению стенгазеты «Перековка». По заметкам корреспондентов сочинялись острые стихи и делались карикатуры (рисовать и сочинять юмористические стихи отец был мастер), что снискало большую популярность газете не только среди зэков, но и среди вольнонаемных.
В августе — комиссовка заключенных. Отца медики признают нетрудоспособным, подводят под 458-ю статью УПК и освобождают. Доктор Крикорьянц и начальник ОМЗ Сеге помогли выбраться отцу из «узилища».
Я составляю сметы на ремонт зданий колонии, на ремонт тюрьмы, вношу рацпредложение по замене дефицитных труб, из которых изготовляются спинки кроватей. Предложение принято, и я занялся конструированием трубопротяжного станка. С расчетами и чертежами деталей пришлось долго повозиться. Модельщики по моим чертежам изготовили деревянные модели шестерен, которые были отлиты в литейке. Весь станок был собран на месте. Мне шли большие зачеты, и я уже мечтал, что через четыре года я выйду на свободу. Но 30 апреля 1937 года по распоряжению НКВД меня переводят в тюрьму.
В тюрьме усиление режима. Камеры держат на запоре. На окна навешивают козырьки. Народу набито битком. Прогулки сократились до пятнадцати минут. Родственники уже с трудом добиваются свиданий и передач. Поверки уже не в коридоре, а в камере. Оправка только утром и вечером. В камере параша — и высотой и диаметром один метр. Параша накрыта доской, на которую можно встать «по-орлиному». В камере смрад, духота.
Состав камеры разношерстный. Кого там только нет! Здесь и группа блатных, бытовики, каэровцы, срочные[6] и следственные[7] — все вперемешку. Среди обитателей камеры были и такие, как профессор кафедры хирургии Омского медицинского института Бек-Домбровский — немец, бывший член революционного правительства Германии (министр здравоохранения). После путча, возглавленного генералом Каппом, он был посажен в Моабит, из которого путем обмена был вызволен советским правительством вместе с Карлом Радеком и еще двумя немецкими коммунистами, фамилии которых, к сожалению, я не удержал в памяти. Был он членом Коминтерна, работал заместителем наркома здравоохранения Семашко, за какие-то «уклоны» был выслан в Омск. В 1937 году его арестовали по делу Радека, и после тщетных допросов в омском НКВД он был этапирован в Москву.
Был в камере бывший городской голова Остапенко. Он в 1900 году приобрел разводной мост, экспонированный на французской выставке в Париже, и подарил его городу. Мост был поставлен через реку Омь и соединил улицу Республики с улицей Ленина.
Сидел сын пароходчика Плотникова; сын бывшего дворцового коменданта генерала Потапова; трое крестьян, обвиняемых в Ишимско-Петропавловском восстании 1922 года, направленном против продразверстки; бывшие колчаковские прапорщики — Сергеев, Казымов и Лопатин.
Сидел бывший председатель Ишимского горсовета Шаронов Даниил Васильевич — человек, сохранивший военную выправку. О нем стоит упомянуть подробнее. Коммунист, в годы революции совместно с Углановым он защищал Питер от Юденича. Был начальником Тосненской группы, захватившей бронепоезд белых.
Сидел и восьмидесятилетний дряхлый «террорист» Лукьянов, в прошлом прокурор Святейшего синода (в 1800-х годах), богатейший киевский землевладелец (даже выстроенная на его земле тюрьма называлась Лукьяновской), побывавший на Соловках, затем сосланный в Ишимский район; он вновь был арестован и осужден трибуналом на 10 лет лагерей «за подготовку теракта на Сталина». После суда он поблагодарил прокурора за продление его жизни на десять лет.
Сидели старики-немцы Вирт, Гезе, солдаты Шелль и Боссарт — за получение 25 марок от правительства Германии в качестве «помощи голодающим немцам в СССР».
Сидел портной Старовойтов из глубинки, бывший председатель артели портных, признанной НКВД контрреволюционной организацией. Приходя с допроса, он с испугом спрашивал сокамерников: «Что такое «крокциста»? Так запротоколил меня следователь и заставил подписать протокол».
Был там вместе с отцом двенадцатилетний романтик Коля Гинтер, собравшийся со школьниками-сверстниками бежать в Африку и попавший вместо Африки в тюрьму.
Была многочисленная группа студентов различных вузов города, небольшая группа блатных и группа стукачей-провокаторов, возглавляемая бывшим профработником станции Вагай — Гришиным Исаем Дмитриевичем, пожилым человеком с юридическим образованием, отрекомендовывающимся троцкистом. Много людей в омской тюрьме пострадало от этих провокаторов, создавших фальшивые камерные «дела», подводящие ранее осужденных к новым срокам или под расстрел. Среди стукачей-«свидетелей» подвизались: выживший из ума забайкальский казак Семенов, родной брат атамана Семенова; председатель колхоза Василий Степаненко; туда же был втянут четырнадцатилетний Степан Кудрявкин, шофер дрезины начальника дистанции пути Омской железной дороги. Сидел этот парень за то, что, гоняя воробьев в депо станции Омск и стреляя по ним из рогатки, попал случайно в портрет Кагановича, висевший в депо. Ну и обеспечил себя восемью годами как «террорист».
Поступают военные, обвиняемые в военно-фашистском заговоре СибВО. В нашу камеру втолкнули майора Шалина и лейтенанта Трашахова. Тюрьма набита до отказа. Подвалы городских клубов превратились в тюрьмы.
На вышках охраны были установлены мощные динамики, оглушавшие камеры выкриками митингующих:
— Выкорчевать все прогнившие корешки троцкистско-зиновьевской банды! Смертная казнь врагам народа!
Тюрьма, придавленная мрачным предчувствием надвигающихся событий, замерла. Даже кучка блатных, ранее принимавшая попытки диктата в камере, затихла и пребывала в каком-то оцепенении. По тюрьме ползли слухи один другого чище. В городе начались аресты в верхнем эшелоне власти.
Аресту подверглись секретарь обкома компарии Булатов, председатель горсовета Кондратьев, начальник Управления железной дороги Фуфрянский, незадолго до этого сменивший Кавтарадзе, которого отозвала Москва и где-то в пути подвергла аресту. Приезд Фуфрянского в Омск сопровождался публикациями в газетах его портретов и отзывами о нем как о верном соратнике Сталина.
Арестовываются прокурор железной дороги Мазур, начальник НКВД Салынь, начальник Особого отдела ГУГБ НКВД Маковский, обвиненный в шпионаже в пользу Польши, начальник ОМЗ Сеге, и нередки были случаи, когда в камере встречались арестованные следователи НКВД и их бывшие подследственные, уже получившие срок.
Арестован директор моего института Гарштейн, латыш по национальности, вместе с несколькими профессорами института.
Камера по малейшему поводу садилась на карцерный режим: 300 граммов хлеба, через день горячая пища — жидкая баланда — и лишение вывода в туалет. На прогулки уже не выводили из-за перегрузки тюрьмы.
Продуктовые передачи и свидания были отменены. Из своей камеры я один почему-то пользовался благосклонностью начальства, и раз в неделю мне приносили съестное, которое я делил на всех сокамерников.
Нервы людей в камере были напряжены до предела. Часто вспыхивали ссоры, чем пользовался провокатор Гришин. Исай Дмитриевич Гришин почти каждый день выходил из камеры, объясняя свои отлучки писанием кассационных жалоб для осужденных. Фактически, его вызывал кум[8]. В одну из таких отлучек он закладывает куму Шаронова. Тот частенько осаживает Гришина, заводящего в камере разговоры на скользкие темы, касающиеся обстановки в стране. Окружение Гришина поддерживает клевету, и Шаронова, а с ним Лопатина, Казымова, Сергеева — всех, кто соседствовал с ним на тюремных нарах, — отправляют в подвал.
В эти страшные дни августа 1937 года администрация меня извещает, что «дело» мое пересмотрено Верховным Судом СССР, новый приговор отменен, оставлен в силе первый приговор спецколлегии — с пятилетним сроком наказания, но через несколько дней я был вызван к тюремному куму. Следователь ОМЗ Трианов требует, чтобы я подписал протокол с подтверждением контрреволюционной агитации и организации повстанческой группы в камере, якобы возглавляемой Шароновым Д. В. Я, доказывая абсурдность такого обвинения, заявил:
— Все, в чем обвиняется Шаронов, сфабриковано стукачом Гришиным. О нем вся камера знает как о матером провокаторе, при котором сокамерники боятся рассказывать даже то, что им предъявляют на допросах.
Через некоторое время новый вызов.
— Вы делились с обвиняемыми вашей передачей, значит, вы сочувствовали преступникам. Все сознались, что вы были завербованы в эту шайку.
Я удивился заявлению следователя Трианова и говорю ему:
— Как они меня могли завербовать, если я с их стороны не подвергался никакой вербовке? В отношении дележки получаемых продуктов — да, делился. Не только с теми, которых вы стремитесь обвинить, но и с остальными сокамерниками. И сочувствие к голодным, затурканным людям — это мое личное дело, и я не делю людей по статьям Уголовного кодекса.
Вот и влип в новую историю. Надеялся, что в суде, который обещает следователь, разберутся во всей ахинее, состряпанной в тюрьме.
Подписываю обвинительный акт, где меня обвиняют в сочувствии к контрреволюционной группе, что выразилось в том, что я делился с ними получаемыми из дома продуктами.
Объявляют мне, что я числюсь за Тройкой НКВД.
В камере от бывалых людей пытаюсь узнать, что это за судебный орган. Получившие сроки в 1935–1936 годах блатари, прошедшие через Тройку, пояснили:
— Вызовут, спросят и тут же решают, что дать: год, или два, или пять лет — это уже полная катушка. Больше давать не имеют права. Вся процедура длится минут пятнадцать-двадцать, как блины пекут.
Режим стал еще жестче. Обыски в тюрьме участились. За огрызок карандаша, иголку — избивали. Особенно свирепствовал начальник корпуса Бородин. Высокий, худой, с маленькими злобными глазками. По ночам в сопровождении десяти-пятнадцати надзирателей он врывался в камеру. С остервенением пиная сапогами спящих на полу и с криками «Всем в одну сторону!» они сбрасывали с нар сонных людей и принимались за шмон.
Люди, стиснутые в одной половине камеры, глядели, как посередине освободившейся половины терзались арестантские пожитки, сбрасываемые с нар.
Раскидав таким образом вещи, перегоняли заключенных на противоположную сторону, и начиналась та же процедура. Не найдя запрещенных предметов, производившие шмон с топотом удалялись, предоставив заключенным под тусклым светом лампочки ползать всю ночь на полу в поисках своих вещей.
В декабре всех обитателей камер переводят с третьего этажа в подвал. Камера — двадцать пять квадратных метров, в левом «глаголе» («Г»-образное левое крыло тюрьмы). Туда натолкали человек тридцать. Уже не деревянный, а цементный пол. Можно только сидеть, прижав колени к груди. Люди собраны из разных камер. Часть из них одета по-летнему — это те, которых привезли арестованными с курортов Юга, где они проводили свой отпуск; некоторых брали прямо со службы. А на улице зима, но форточка не закрывается — она единственная отдушина для свежего воздуха в нашей «парилке».
Я уже не раз сожалел, что не попал на этап 1936 года на Колыму, с которым ушли мои однодельцы. Но вот в конце марта заскрежетал засов, и нарядчик тюрьмы стал выкликать по списку фамилии, в том числе назвал и мою.
— Живо собраться с вещами, выходи в коридор!
Вывели из подвала и повели на первый этаж левого крыла, в этапную камеру (помещение бывшей тюремной церкви). Там было уже полно народу. Группами уводили людей в баню, тщательно обыскивали. Здесь же заседала медкомиссия, определяющая пригодность людей к этапированию в лагеря.
Старший этапный камеры — Шуйский, бывший князь, рослый брюнет цыганского типа. Без суеты он поддерживает порядок в камере.
— Баланду несут! — раздался радостный крик кого-то из заключенных. — Похаваем, братва!
— Тише, товарищи! — раздается голос Шуйского. — Соблюдайте порядок, будьте культурными людьми с чувством собственного достоинства. Зачем упорно употреблять такие слова, которых нет в русском языке, — «похаваем», «баланда»? Несут нам суп, понимаете, суп, и я прошу: по очереди, без толкотни подходите к бачку, и вам нальют миску супу.
Шуйский ярко выделялся среди приблатненной массы людей. Он сохранил в этом тюремном кошмаре выдержку, благородство и достоинство культурного человека. Был он из эмигрантов. Будучи юнкером Киевского военного училища, в революционные дни вместе с училищем был эвакуирован в Крым, с захватом которого красными начался тернистый путь его скитаний по Европе. В 1927 году по амнистии, объявленной М. И. Калининым эмигрантам, не запятнавшим своих рук в крови, в числе многих он возвращается в Советский Союз. 1937 год прибрал его, плановика одного из омских заводов, в «ежовые рукавицы».
Объявляют статьи и сроки. Объявляют и мне постановление Тройки, отпечатанное на узенькой полоске невзрачной бумаги. Слева — фамилия, имя, отчество, год рождения. Справа — «Тройка НКВД по Омской области постановила: За контрреволюционную деятельность приговорить к 10 годам лишения свободы, с началом срока 18 марта 1938 г.».
И все. Коротко и ясно.
Более тысячи человек, окруженных конвоем, растянулись по дороге на вокзал. Прохожие замирали на месте, разглядывая этапируемых: кто из любопытства, кто надеясь увидеть кого-либо из близких. А более смелые, называя фамилию, умоляли ответить, не встречался ли кому такой-то.
На станции ожидал нас длинный состав из телячьих вагонов, спутанных колючей проволокой, с прожекторами, и толпа родных и близких — кого успели оповестить случайные доброхоты. Среди провожающих я увидел мать.
Началась посадка. В вагон загоняли по сорок человек. Наконец посадка закончилась. Уму непостижимо, каким образом удалось уговорить начальника конвоя принять наспех собранные передачи для этапируемых, в том числе и для меня. На третий день пути эшелон прибыл на место разгрузки — станцию Мундыбаш в Кемеровской области. Опять Ахпунское 9-е штрафное отделение Сиблага НКВД, но уже переменившее название на Горшорлаг НКВД с новым руководством.
На пересылке встречал этап начальник лагеря Макаров и его заместитель А. Мосевич. Пройдя вдоль рядов нового пополнения, он обратился с краткой необычной речью к вновь прибывшим:
— Товарищи! Вы прибыли на строительство железной дороги к залежам железной руды у таежного поселка Таштагол. Условия работы очень тяжелые, но я надеюсь, что вы сможете осилить трудности и, положив пути, заслужить досрочное освобождение. Сейчас вас распределят по строительным колоннам и разведут по местам будущей работы.
Впоследствии я узнал, что ряд начальников Горшорлага — бывшие сотрудники ленинградского НКВД, в том числе Макаров и Мосевич, — отбывали срок заключения на Колыме в связи с убийством Кирова. По отбытии наказания им возвращалось прежнее звание с правом работать только в системе ГУЛага — ГУЛЖДС (Главное управление лагерей железнодорожного строительства).
Меня определили на 5-ю колонну 25-го километра (начальник Игнатченко). По прибытии на место я был вызван в УРЧ, где его начальник вместе с плановиком Малиновским (оба зэки) формировали бригады.
— Комсомолец? — был задан вопрос.
— Да, бывший.
— Пойдешь десятником?
Пробую отбрехаться, что с работой я не знаком.
— Ничего, научим. Завтра выходи на развод с бригадой. После короткого инструктажа по специфике работы следует наказ: бригаду не обижать, людей кормить.
Иду в барак знакомиться с бригадой. Народ в основном трудоспособный. Есть два человека ослабленных. Одного решаю поставить учетчиком тачек, другого — на ремонт тачечных трапов. Основной костяк бригады — крепыши, среди которых выделялись два казаха: братья Тулегеновы, Бупэ и Садвокас.
Бараки добротные, не то что сиблаговские палатки. В два ряда двухъярусные вагонки, между ними широкий проход с длинным столом. Железнодорожников, к сожалению, среди прибывших людей нет. Их отделили от нас, непрофессионалов, еще на пересылке, определив в путеукладочную колонну.
Ни один из моих подопечных не знаком с сооружением земполотна. Ну, будь что будет…
Встречаю немногих, кого знал по Сиблагу. Интересуюсь, куда девались заключенные, бывшие здесь ранее. Всех работоспособных вывезли на Колыму, а слабосильных — больных, стариков-инвалидов, а также отобранных согласно списку, присланному Москвой, — вывезли на 15-й километр строительства дороги, в распадок, и расстреляли. (Таким образом, я, к счастью, уцелел благодаря вызову в Омск на пересмотр «дела».)
Утром в сопровождении стрелка Дасова следую с бригадой на указанный мне объект. Природа великолепная. Кругом Алтайские горы, покрытые хвойным лесом. Ниже, в долине, шумит горная речка Мундыбаш. Горными тропами приходим на объект — скальную полувыемку. Подошедший нормировщик Долинский Роман Владимирович, бывший сотрудник политуправления Белорусского военного округа, показал направление отсыпки насыпи, и работа закипела.
Должен сказать, что в этом лагере существовал образцовый порядок. Макаров жестко сдерживал надзирателей и охрану, не разрешая издевательств над людьми. Все блатные содержались на 15-й режимной колонне, ключевые посты в колоннах были в руках обладателей 58-й статьи, что исключало всякое воровство в каптерке и на кухне.
На разводах, как бывало в Сиблаге при Берзине и Чунтонове, не рубили головы прорабам и нарядчики не лупили палками доходяг. Развод проходил спокойно, без суеты.
Прораб, из бытовиков, Миша Погонайченко обеспечил скальный объект переносным горном и наковальней, чтобы не таскать затупившиеся ломы и пики в лагерную кузницу, а оттягивать концы на месте. Работа шла полным ходом. Закончив один участок, бригада двигалась на другой.
В один прекрасный день меня вызвал начальник колонны, сообщив, что из БУРа[9] поступают сто человек блатных, вечных отказчиков, и эту бригаду он передает мне, обещая увеличить фронт работ оцеплением.
Прибывшие буровцы были в крайне истощенном состоянии. Уже полгода они сидели на штрафном пайке, но твердо держались лагерных заповедей «ешь — потей, работай — зябни», «то, что можешь сделать сегодня, отложи на завтра», «работа не волк, в лес не убежит», и основная заповедь их была «от работы кони дохнут».
Вот такая публика прибыла на объект.
Первые три дня все лежали, как на пляже, подставляя свои тела под солнечные лучи. Паек, по согласованию с плановиком и нормировщиком, я выписывал, как стахановцам. Через пять дней прошу бригадира Сашу Строганова:
— Пусть хоть немного шевелятся люди, не подводите меня перед начальством, пусть хоть неполные тачки таскают! Не могу я вечно «заряжать туфту», чтобы прокормить вас!
Не знаю, о чем говорил с ними Строганов в бараке, но на следующий день потянулись тачки, хоть и неполные, и пошел грунт в насыпь.
Как они меня крыли матом… Таких ругательств я в жизни не слыхал.
— Сотский! — кричат они. — Берегись, как бы ломик на тебя не свалился!
Присутствующий при этом Долинский советует мне:
— Что вы с ними цацкаетесь? «Будьте добры, пожалуйста». Этих слов они не понимают. Здесь не институт благородных девиц. Кройте их ихним же матом, будьте настоящим лагерником!
Наука пошла впрок, и строгановская бригада постепенно начала втягиваться в общий темп работы и даже вышла в передовые. На слете ударников она была премирована тачками на шарикоподшипниках.
Несколько месяцев мы провели на 12-й колонне, и по окончании основных работ по сооружению земляного полотна часть людского состава и административно-технического персонала в августе 1938 года переводят на конечный участок, в Таштагол — на 95-й километр будущей дороги, на колонну 14. Начальник колонны — заключенный Бублик, прораб колонны — заключенный Кузнецов Василий Васильевич.
Одновременно поступает приказ по лагерю о переходе отдельных лагпунктов (как стали теперь именовать колонны) на самоснабжение. Всю гулаговскую солонину, поступающую на питание зэков, нужно было сдавать на колбасную фабрику в Темиртау и на деньги, вырученные от ее продажи, приобретать для питания заключенных у местного населения — шорцев — мясо сарлыка, себестоимость которого в семь раз была дешевле гулаговской солонины.
На ОЛПах (отдельных лагерных пунктах) открываются ларьки, организуются буфеты (на 14-м ОЛПе организован был буфет, в котором повар мог приготовить за плату любое заказное блюдо. Ведал буфетом бывший шеф-повар ресторана «Метрополь» Василий Васильевич Штейнгардт). Был спущен для ИТР дополнительный АКовский (административно-командный) паек, введенный в свое время Берманом для БАМлага.
Прибывающие из других лагерей про наш ОЛП с удивлением говорили:
— Ну, у вас тут форменный курорт!
Со счетовода, продстола и повара Бублик требовал варить суп такой, чтобы ложка стояла.
Все мечтали о скором освобождении. Приказы о представлении к досрочному освобождению и смягчению срока наказания появлялись частенько на дверях в УРЧ; шло что-то вроде пересмотра дел, и кто-то выходил на свободу. Все считали, что волна репрессий стихает. Ежов снят, но, как оказалось, механизм преследования продолжал работать.
Весной 1939 года поступает этап из Белоруссии. Жители города Орша все как один обвинены в шпионаже в пользу Польши и в том, что готовили диверсию на мосту через Днепр.
Только один человек из вновь прибывшего пополнения, бывший председатель обкома профсоюзов Анис, оказался «латвийским шпионом» и показал на следствии, что он уже взорвал мост через Днепр. На следующий день Анис был жестоко избит следователем за дачу ложных показаний, но продолжал настаивать на своей версии. Все равно был осужден Тройкой на 10 лет ИТЛ.
Начальство торопится сдать к сроку железнодорожные пути. Бригады работают в оцеплении охраны. На каждого работника — один метр по фронту. Гремят взрывы на скальных участках — аммонала не жалеют. Люди работают, как львы. Каждый хочет заработать досрочное освобождение.
Меня переводят в топографическую группу, где работаю техником-камеральщиком. Случилось это так. Как-то, работая с бригадой, я восстанавливал ось трассы объекта, которую трудно было сохранить на выемках при тачечной и грабарочной возке. Связав из шнурков от старых лаптей (наша обувь) веревку длиной двадцать метров, при помощи палки, разбитой на дециметровые деления, я по хордам разбивал кривую.
Не заметил, как подошла группа начальства и встала за спиной.
— Вы топограф? — слышу голос.
Поворачиваюсь — передо мной начальник строительства в сопровождении свиты: начальника топографического отдела Шевченко В. А., начальника отдела гражданских сооружений Чечельницкого Д. И.
— Десятник такой-то. Разбиваю кривую, чтобы не перебрать выемку.
— А чем занят топограф?
— Он работает на другом объекте.
Переспросив фамилию, пошли дальше.
Вечером вызывает начальник УРЧ:
— Есть приказ зачислить тебя в топографический отдел. Завтра пойдешь в топогруппу.
Топогруппа помещалась в зоне, в просторной комнате, где топографы работали и спали.
Старшим топографом был Побежимов Павел Иванович, бывший курсант военного училища, имеющий пятилетний срок за агитацию, выразившуюся в том, что на политзанятиях он обратился к политруку с вопросом:
— Правда ли, что Троцкий был хороший оратор?
Нивелировщик Смолкин Михаил, бывший старший лейтенант конвойных войск НКВД, как-то поделился своими сомнениями с политруком о степени виновности людей, сопровождаемых ими в этапе. Цена сомнений обернулась 58-й статьей с пятилетним сроком.
Поселился я в этой кабинке и приступил к вычислительным и чертежным работам.
Среди «плеяды» топографов в лагере, на 15-м ОЛПе, был и такой Костя Музыкин, осужденный по статье 59, пункт 3 (бандитизм). Очень скромный, он ничем не оправдывал своей статьи, хотя и помещался на лагпункте, где была собрана вся блатная элита и китайцы из армии генерала Ма, оттесненные за нашу границу японцами. Харьковский студент, он вместе с двумя однокурсниками во время практики вел топографическую съемку на Памире вблизи госграницы, и вся их группа была схвачена басмачами и уведена в Афганистан. Некоторое время басмачи, ожидая богатого выкупа, держали их в тюрьме — в яме, но случай помог. У одного из охранников отказала винтовка. Костя взялся починить и устранил поломку. Слух о мастере дошел до курбаши. Мастера на Востоке пользуются большим уважением среди населения, и курбаши сделал подарок («пешкеш») правителю Афганистана Амануллахану, передав ему своих пленников.
Аманулла-хан вместе с женой Сарие только что совершил большой вояж по Европе, побывал и в Советском Союзе. Он решил провести новые реформы в Афганистане — приблизить страну к европейскому устройству государства. Реорганизовал армию, женщинам повелел сбросить чадру — чем особенно возмутились правоверные мусульмане.
Личная охрана хана вербовалась из европейцев, куда были включены и Музыкин с товарищами по несчастью. Переворот, организованный курдскими племенами под руководством Бачаи Сакао, заставил Аманулла-хана бежать. Все ближайшее окружение хана поспешило скрыться, а Костя Музыкин вместе с товарищами направился в Советский Союз, и при переходе границы они были задержаны и осуждены потом как басмачи.
Однажды колонну, где содержался Костя, посетил начальник топографического отдела (фамилию забыл) в чине старшего лейтенанта. Он застал Костю за чисткой теодолита. Углядев разобранные детали инструмента, грозно спросил, как он посмел самовольно копаться в оптике высокой точности.
— Произошла неприятность, — отвечает Костя. — Рабочий — подносчик инструмента, споткнувшись, упал, уронил теодолит и погнул оптическую ось трубы. Но я ее выправил на березовом полене легкими ударами молотка.
— Почему не оформлено актом? Почему не довели до моего сведения? — продолжал бушевать начальник топографического отдела.
Рапортом доложил начальнику строительства Макарову о безобразном хранении геоинструмента топографом.
Ознакомившись с рапортом, Макаров немедленно отправил того старшего лейтенанта в отдел кадров ГУЛЖДС, поставив на эту должность бывшего заключенного Шевченко Владимира Андреевича, отбывшего пятилетний срок и оставшегося по вольному найму в системе лагеря.
Близость обещанной начальством свободы удвоила силы строителей. Бригады отказались уходить с объекта, охране приходилось менять на объекте уставших стрелков, заменяя их свежими вертухаями.
И вот в 1940 году ко дню Красной армии летит в Москву телеграмма о готовности железнодорожного пути, хотя мост через реку Кондому к месторождению еще далеко не был готов. На торжественное открытие прибыли корреспонденты столичных газет, кинохроникеры и целая свита из верхнего эшелона ГУЛага — ГУЛЖДС, от НКПС (Народного комиссариата путей сообщения) и НКЧМ (Народного комиссариата черной металлургии).
Три вагона-гондолы за ночь были нагружены рудой, вывезенной через Кондому обозом лошадей. Утром под треск киносъемочных аппаратов руководство лагеря догружало специально оставленные куски руды в гондолы. Подошел паровоз, и под грохот салюта, подготовленного начальником буровзрывных работ Карповым, эшелон с рудой (из трех вагонов) двинулся на рудообогатительную фабрику в Темиртау. Газеты шумно отметили завершение строительства пути, объявленного «великой комсомольской стройкой».
Завершены основные земляные работы. Остались доделка моста, укрепительные работы и балластировка. Финансовая отдача на этих работах незначительная. Нужно как-то выходить из положения с планом, и начальник строительства обращается к топографам, собранным на совещание в Управлении:
— Ну, туфтографы, тряхните заначками, людей как-то надо кормить, а профильная кубатура уже исчерпана!
«Тряхнули заначками» топографы, и почти год держался лагерь на реализации «заначек» кубатурой, согласованной и оформленной подписями инспекторов НКПС и Наркомчермета, курирующих стройку.
Самым покладистым был инспектор НКЧМ Лютов Федор Петрович, охотно подписывающий порой липовые акты на скрытые работы. Подписывая зондировочные акты на осадку насыпи, он, вздыхая, говорил:
— Что ж, лагерь без денег оставлять нельзя, как нельзя и строителей оставить без заработанного куска хлеба.
Зачастили на лагпункт кумовья. Частым гостем лагпункта был опер «дядя Вася» Ширяев, прощупывающий настроение обитателей. Всякое его появление на лагпункте приводило в трепет всех — от зэка до начальника ОЛПа старшего лейтенанта Чуприна, сменившего освободившегося к тому времени Бублика.
— Какая-то сволочь завелась на нашем лагпункте, — посетовал как-то начальник, зайдя в нашу кабину. — Накапали на меня, что я использую зэков в ремонте своей квартиры, выразившемся в штукатурке и побелке, и якобы гоняю казенных лошадей в село Спасск по личным надобностям! Кто, по-вашему, может дать такие сведения в Оперчекотдел?
Мы и сами были в недоумении. Недавно вызывали нивелировщика Смолкина, интересуясь нашими разговорами в узком кругу, теперь трясут барак АТП (административно-технический персонал).
ОЛП походил на растревоженный муравейник. Каждый в другом подозревал сексота. Митя Павловский, контрольный десятник, как-то в бараке АТП сказал:
— Ну, сегодня я убедился, кто стучит…
— Кто? — выдохнули и замерли обитатели барака.
— Стучат, братцы, и еще как стучат, клепальщики на мосту через реку Кондому!
Но стукача однажды накрыли (фамилии его не упоминаю, так как живы его дети). В его рабочем столе был случайно обнаружен пакет, адресованный начальнику Оперчекотдела с клеветническими вымыслами на ряд работников АТП и вольнонаемного состава.
С этой клеветой был ознакомлен весь лагпункт, и сменивший освободившегося Бублика начальник лагпункта старший лейтенант Чуприн отдал приказ перевести стукача на общие работы, посадить в карцер, вещи его из барака АТП выкинуть.
Через несколько дней стукача отправляют на штабную колонну.
Поползли слухи о ликвидации Горшорлага НКВД и передаче его контингента Сиблагу НКВД на отделочные работы. Макарова переводят на новую стройку. Разрешают забрать с собой пятьдесят заключенных из управленческого аппарата и несколько строительных бригад.
Весной 1941 года нашу топогруппу перебрасывают на штабную колонну и грузят в эшелон, подготовленный к отправке. Едем на Север, сопровождаемые своей охраной. В Омске эшелон проходит баню. В Коноше часть эшелона сгружают, остальные едут до Вельска, где наш эшелон окончательно разгружается.
Раздается команда:
— Всю ручную кладь сложить в сани, путь неблизкий, будем идти пешком.
Идти пешком пришлось около семидесяти километров. Без дороги, лесом, по санному следу ушедшего вперед обоза с нашими пожитками. И только глубокой ночью, едва волоча ноги, добрели до трех раскинутых палаток с затесом на сосне и надписью «5 колонна». Две палатки — под этап, одна палатка — под охрану. Кругом тайга, пища готовилась на костре в огромном котле. Хлеб, заброшенный ранее, застыл на морозе, и выдавалась одна двухкилограммовая булка на двух человек.
Первая очередь строительства — зона с вышками, барак для охраны; в зоне — кухня, столовая, баня и медпункт.
Административно-технический персонал приступил к строительству лежневки. 18 марта, как сейчас помню, на работе так разогрелись, что сбросили телогрейки. Потные и разгоряченные, остановились перекурить. Я поленился подойти к сброшенной телогрейке и надеть ее, а на следующий день утром затемпературил и был отправлен в лазарет на будущую станцию Шангалы с воспалением легких.
Больница размещалась в палатках. Сплошные нары из жердей, все больные, заразные и незаразные, лежали вперемешку. Лекарств никаких, кроме таблеток от авитаминоза. Врачи были из Кремлевской больницы; их осудили по делу Плетнева — главврача этой больницы, проходившего по процессу троцкистско-зиновьевской оппозиции. Главврачом лазарета была капитан медслужбы Логачева. Среди медсестер оказалась писательница Галина Серебрякова.
Очень много лежало в лазарете дизентерийных больных из контингента лесозаготовительного Кулайлага, влившегося в Севдвинлаг.
Ежедневно несколько человек отправлялись на тот свет. Даже был случай, когда совершенно здоровый блатарь, уговоривший каким-то путем лекпома выдать ему направление в лазарет, чтобы отдохнуть, умер на пятый день пребывания в нем, заразившись дизентерией.
Молодость взяла свое, таблетки каротина помогли, и я постепенно стал выздоравливать. На колонне у меня были порошки кодеина от кашля, и я стал проситься на выписку.
Вернулся на колонну и не узнаю ее. Уже огорожена зона, стоят бараки, вышки по углам зоны, и полно народу. На стройку перебросили два лагеря с ветки Сорока — Обозерская (Сороклаг НКВД) и лагеря из Медвежьегорска. Уже протянута лежневая дорога, связывающая нас с внешним миром. Начальником 5-й колонны назначен Коломейцев И. И., заключенный из Сороклага. Кто он был на воле, никто не знал, но какое-то, видимо, большое начальство. Сам командир взвода охраны без стука в дверь не заходил к нему в кабинет. Жил он за зоной, питался в столовой для вольнонаемных и человек был, кажется, неплохой.
Долго пробыть на 5-й колонне не пришлось. За май и начало июня я успел восстановить трассу на всем протяжении шестикилометрового участка, а участки насыпей оборудовал лекалами. Встречая во время работы стариков вельчан, пытаюсь узнать о новостях. Но в этой глухомани что-либо узнать было невозможно. Газеты не поступали, телефона и радио не было, но дотошные старики все в один голос говорили:
— Смотри, паря, как бы войне не быть, гляди, сколько воронья налетело, да и бабы блядовать стали… Верная примета — так же было перед германской войной.
Вороны действительно усеивали лежневку, выклевывая личинок жуков-короедов.
Наступило 22 июня. Германия напала на Советский Союз. Утром хочу выйти на работу — не разрешают, пропуск отбирают, предлагают быстро собрать вещи и вместе с нивелировщиком Петерсоном, эстонцем со станции Няндома, под конвоем отправляют на 7-ю колонну, где со всех ближайших колонн уже собрали «махровый букет врагов народа»: Фаина Григорьевна Блюмкина-Браун — сестра чекиста Блюмкина, убившего германского посла Мирбаха; два представителя венгерской секции Коминтерна — секретарь секции Матяш, фамилия второго, молодого, в памяти не сохранилась; генерал Тодорский; бельгийский подданный Де Клерк; Астахова — жена бывшего работника советского посольства в Германии; Мироненко — женатый на дочери чехословацкого премьера Масарика, что послужило поводом к обвинению его в шпионаже; баронесса Такке-Долореско — румынка; инженер-механик Копф — двадцатипятилетний американец, работавший на монтаже американского оборудования на одном из наших заводов; поляки, эстонцы, литовцы, латыши, люди немецкой национальности — кого там только не было!
Сидели все на гарантийном пайке. На работу не выводят. Все находятся в томительном ожидании чего-то неизвестного. Уж не собрались ли хлопнуть нас без некролога?
Так прошло два месяца.
За этот период участок строительства железной дороги Коноша — Котлас оказался в прифронтовой полосе под юрисдикцией военных властей. Работы по трассе начали замирать, и лагерь стал готовиться к возможной эвакуации. Но Москва решила иначе, и работы возобновились.
Возвращаюсь обратно на 5-ю колонну следить за строительством полотна дороги. Но выход на работу за зону усложнялся. Выводили меня теперь в сопровождении стрелка.
В один из таких выходов встречаю на трассе Макарова со свитой. Узнав меня, он подошел, поздоровался, сказал своим сопровождающим:
— Еще один наш горшорлаговец встретился.
— Как работается? — обратился ко мне. — И, увидев стрелка с винтовкой, удивленно спросил: — А это что за человек?
— Мой личный конвой, охраняет меня от нападения возможных парашютистов, — отвечаю я.
Макаров подозвал начальника охраны лагеря и спросил:
— Какую зарплату получает стрелок?
— Семьсот рублей, — последовал ответ.
— Так вот, эту сумму я отнесу на вас. А сейчас дайте команду о немедленной выдаче пропуска Болдыреву.
С этого времени я опять расконвоирован.
Лагпункты пополняют людьми свежего набора. Годичники — по новому указу за опоздание на работу, стройбатовцы, военнопленные и интернированные поляки, спецпереселенцы — немцы с Поволжья — каких только горемык не побывало в этих местах!
С заморозками там, где еще не производились земляные работы, раскорчевывали пни и укладывали звенья рельсов прямо по земле, по «зеленым отметкам». На участках мостовых переходов строились обходы-времянки с мостиками на шпальных клетках, и к концу 1941 года стали пропускать первые составы с ранеными бойцами.
Питание в лагере ухудшалось с каждым днем. Хлебный паек терял вес, норма выдачи снижалась. Хлеб выпекался с присадкой из жмыхов, овсяных отрубей с мякиной — с так называемыми сметками. Гарантийная хлебная норма достигала 400 граммов. Заключенный-бухгалтер в целях экономии мяса, жиров и крупы дал распоряжение заменить все мукой. Вместо супа и каши готовилась затируха из двух компонентов: воды и муки, что-то вроде клейстера, и люди стали постепенно превращаться в доходяг, началась цинга.
Первыми стали умирать указники[10], имевшие за спиной небольшой срок. Они работали вполсилы. Рылись по выгребным ямам, подбирая картофельные очистки, и, потихоньку превращаясь в бродячие скелеты, гибли от истощения. Бывало, с работы приносили таких в зону, складывали в подсобку при бараке, чтобы на следующее утро, после развода, вывезти на кладбище, привязав фанерную бирку с установочными данными к ноге мертвеца.
На вахте дежурный охранник заостренным металлическим прутом протыкал трупы, убеждаясь, что не вывозят живых.
Крепче всех оказались большесрочники из Горшорлага. Им нельзя было терять присутствия духа, опускать руки и падать духом. Железным законом для каждого большесрочника было любой ценой выжить и дождаться освобождения.
Мне, безусловно, было легче. Я был расконвоирован. Расконвоированный зэк — это поддельный свободный человек, фальшивый гражданин страны, напоминающий стреноженную лошадь без табунщика. Он мог отправиться в населенный пункт, посетить магазин, клуб. Лишь бы не напороться на оперативника.
Выйдя за зону, я всегда имел возможность набрать грибов, ягод. Из пекарни, несмотря на все строгости по расходу продуктов, пекари, бывшие мои рабочие, ранее расконвоированные по моей докладной и затем сменившие работу в топографическом отряде на работу в пекарне, понемногу снабжали меня хлебом.
Зимой, в конце 1941 года, пришло распоряжение отправить меня в Котлас на разбивку оси моста через реку Северная Двина. Зима была очень жестокая. Морозы доходили до 50 градусов. Как положено при этапировании между строительными точками, с пропуском на бесконвойное хождение в кармане и с охранником за спиной, двинулся я в большой пеший переход.
Шли вдоль полотна дороги мимо работающих бригад, останавливаясь лишь для обогрева у больших костров. В пути я обморозил ноги и был возвращен обратно на 5-ю колонну.
— Обморожение третьей степени, — дал заключение лекпом.
Приехал на колонну начальник санотдела 3-го отделения Севдвинлага доктор — майор Тер-Масевосян. Увидя почерневшие стопы ног, он распорядился отправить меня в Шангальский лазарет, где мне хотели ампутировать пораженные гангреной стопы, на что я дал категорический отказ.
— Ну и лечись сам, — с тем и уехал.
С месяц я лежал у себя в кабинке. Лечили меня лекпом колонны и две молоденькие медсестры, приехавшие на практику и застрявшие у нас из-за войны.
Приезд Макарова на колонну дал некоторое улучшение в питании заключенных. Бухгалтер, что экономил продукты (к тому же и стукач кума Сушко), был снят с должности, изгнан на общие работы и впоследствии судим, получив довесок — 10 лет. Питание было улучшено, и у столовой была выставлена бочка соленой хамсы. Желающие могли брать ее сколько угодно.
У лекпома появилось противоцинготное средство — моченый горох, рыбий жир, и колонна была объявлена оздоровительно-питательным пунктом, то есть слабосилкой.
В феврале 1942 года трассу посетило высокое начальство, сам начальник ГУЛага — строитель Беломорканала Френкель — и приказал работающим на трассе выдавать по 100 граммов спирта и на закуску пироги, именуемые среди лагерников бамовским названием — бермановскими лаптями.
— Лучших работников представить мне списком на досрочное освобождение! — последовал приказ.
Были такие на нашей колонне: землекоп Завгородний, крепкий плечистый мужик, он выполнял четыре-пять норм в день. Был представлен начальнику ГУЛага и в тот же день освобожден, несмотря на каэровскую статью и 10 лет срока.
Начали уходить из лагеря бывшие военнослужащие. По освобождении отправлялись прямо на фронт. Стали приезжать с фронта вербовщики-офицеры, предлагая бытовикам добровольно пойти на фронт. И люди уходили с большой охотой.
На мои заявления в Прокуратуру СССР, Ворошилову и Калинину о желании добровольно идти на фронт ответа так и не поступило.
Уезжают заключенные-поляки, интернированные жители польских городов, кому мы в 1939 году протянули «братскую руку», в формируемую польскую армию генерала Андерса. На вышках лагеря появились бородатые пожилые архангелогородцы, призванные по мобилизации и заменившие молодых стрелков охраны, отправленных защищать Родину. Нередко я становился очевидцем таких картин: под колючую проволоку внутрилагерной зоны лезет лагерный фитиль подобрать окурки под вышкой, и вместо окрика «Стой! Стрелять буду!» слышишь прозаическое: «Паря, слышь, под проволоку не лазь! Начальник увидит — заругает!»
Стрелки, сопровождающие бригады, стали уж не те, что раньше. Большую часть своего времени они проводили не на вышках; бывало, сядет стрелок среди бригады и объявит общий перекур, да еще угостит бригадников самосадом из своего кисета.
— Вас скоро освободят, люди фронту нужны. Возможно, и нам придется под вашей командой служить, — бывало, говорили они.
Режим менялся прямо на глазах. Но были еще хранители традиций ужесточения внутрилагерного режима. Это Оперчекотдел и его сотрудники, вертухаи — надзирательский состав, ведающий лагерными сексотами.
Особенно отличались своим рвением Барчук, Бардаков и Третьяк. Последний на глазах охраны бригады и моих сорвал с головы заключенного Бобошина лагерную шапку и забросил ее в кусты, приказав поднять ее. Недалекий дебил Бобошин пошел за шапкой и был убит выстрелом в затылок, как при попытке к побегу. Этим «подвигом» Третьяк заслужил десятидневный отпуск.
На колоннах заводились лагерные «дела» по обвинению в пораженческих настроениях. «Дела» создавались стукачами, и результат был один: кому расстрел, кому новый срок.
Так был подведен под расстрел топограф Котласского участка Побежимов (впоследствии этот приговор ему заменили новым сроком). Встретил я его в Шангальском лазарете, психика его была подорвана. В 1943 году медкомиссия подвела его под 458-ю статью УПК, и его освободили. Некоторое время он работал в лагере, потом был отправлен на фронт. Но фронтовая медкомиссия признала его непригодным к военной службе, и его демобилизовали.
Лагерь пополняется свежими этапами. Однажды со спецэтапом поступили бывший начальник НКВД Сталинского района Москвы Иван Иванович Стуков (сын старого большевика, тоже работника НКВД), Митрофан Владимирович Иванов, кремлевский прораб по ремонту квартир, прокурор по надзору Мальбахов и прокурор Москвы Цвирко-Годыцкий, осужденные на 5-летний срок Особым совещанием войск МВД города Москвы за служебные упущения.
Стуков был сразу назначен начальником колонны на станции Подюга, Иванов стал прорабом штабной колонны, прокуроры Цвирко-Годыцкий и Мальбахов направлены на 9-ю колонну на станцию Илеза.
Прокурору Мальбахову очень не понравился произвол, царящий на колонне, и он начал воевать с охраной, творящей беззаконие. Был посажен в карцер, по выходе отказался работать, стал требовать прокурора. Начальник Оперчекотдела Сушко подвел его под трибунал. Получив довесок в 10 лет, Мальбахов ухитрился через вольных послать петицию в Москву. Шел уже 43-й год, менялась политика, и менялся режим. Из Москвы приезжает комиссия, ведет допросы лагерников и, забрав с собой Мальбахова, уезжает в Москву. Сушко получил перевод в Воркуту, но в пути следования был арестован, судим и, по слухам, расстрелян.
Стукова во второй половине 1943 года освобождают. Он мне поведал о том, что его ожидает заброска в партизанский отряд, действующий в глубоком немецком тылу. Глядя на растерянный вид Ивана Ивановича Стукова, было понятно его состояние — как говорится, из огня да в полымя.
Потеплело и отношение охраны к зэкам. Заметно начал смягчаться режим, и однажды охрана пригласила зэков на общее собрание.
Начальник политотдела охраны в своем докладе о международном положении обрисовал положение на фронтах Великой Отечественной войны и обратился к присутствующим с просьбой о пожертвовании денег в фонд обороны. И вольная обслуга, и зэки с энтузиазмом восприняли патриотический призыв. Почти у каждого зэка имелись деньги в так называемом фонде освобождения, и эти деньги были отданы стране.
Вся освобождающаяся молодежь, независимо от статей, отправляется на фронт, в штрафные роты — в армию Рокоссовского, который сам до 1940 года отбывал наказание в этих же северных краях и, как говорят, был завбаней на станции Ижма на железной дороге Котлас — Воркута.
Идет новый набор поляков во Вторую польскую армию полковника Берлинга. Подбирают все остатки от прошлого набора, принимают даже русских с польской фамилией.
С Воркутинского направления привезли князя Святополк-Мирского, оборванного лагерного фитиля. В срочном порядке был ему сшит из комсоставовского форменного синего сукна приличный костюм, и, когда он обрел нормальный вид, его передали членам польского консульства в Котласе.
Ушел на фронт и топограф со станции Подюга (участок Коноша — Вельск). Чтобы не оголять участок и не оставлять его без технадзора, распоряжением начальника лагеря мне вменили в обязанность вести на нем контроль работ. Таким образом, плечо обслуживания выросло до 160 километров, и я превратился в «кочевника».
На станции Усть-Шоноша, где начальником колонны и прорабом был зэк Лунев, я обратил внимание на станционные пути, расположенные на кривой радиусом 600 метров, — как бы сдавленные и лежащие волнообразно. Проверяю центры стрелочных переводов западной горловины и вижу: они в количестве восемнадцати штук уложены не на проектном положении. Доложил об этом Луневу и высказал свои соображения: все стрелки западной горловины требуют установки на проектные места. Необходимо смещать их центры от одного до полутора метров на запад. Лунев на дыбы:
— Мне дал такую разбивку топограф!
А чем докажешь? Человек на фронте, а ты здесь, ведь не с меня спросят, а с тебя. Оперчекотдел только и ждет какой-либо зацепки, чтобы оправдать свое присутствие. Стукнет кто-нибудь… и Лунев накрылся.
— Ставь бригаду на перенос стрелок, пиши балластировку, а «спрятать» излишнюю кубатуру я всегда сумею.
Работы по передвижке стрелок были выполнены. Стрелочная улица и станционные кривые приняли плавный вид. Вот тут и случилась беда. Неожиданный визит нанес начальник ПРО (производственного отдела) инженер-майор Вологдин Я. И. Он заметил работу путейцев, устанавливающих последнюю стрелку на проектное место, и просил Луневу передать по селектору в контрольно-плановый отдел, чтобы там учли 300 тысяч рублей за восемнадцать поставленных стрелок.
Лунев сознался, что эту сумму он уже показал ранее, а сейчас по распоряжению инженера передвигает стрелки на проектные места.
— Как?! Какой-то зэк будет командовать здесь? — вскипел Вологдин. — Немедленно разыскать его по селекторной связи! Чтобы завтра он был у меня в кабинете!
Кабинет Вологдина среди сотрудников управления именовался «парилкой». Те, кого вызывали в кабинет, быстро проверяли заправку гимнастерки, косточкой указательного пальца вежливо стучали в дверь и льстивым голосом просили разрешения войти. Нередко после очередного разноса люди вылетали оттуда пулей, растерянные, с сумасшедшими глазами.
Вот и я должен был предстать пред «грозные очи» большого начальства. Открываю дверь, докладываю, объясняю причины передвижки стрелок в уже уложенных путях, но Яков Иванович, срываясь на фальцет, обрушивает на меня поток угроз:
— Я тебя отдам под суд! Вредитель! Пойдешь под трибунал!
Для меня эти угрозы были смешны. Я настолько привык к положению зэка, что уже не представлял себе, как живут и работают люди на воле, где нет ни надзирателей, ни конвоя.
— Хорошо, — говорю Вологодину. — Сяду я, но вместе со мной на скамье подсудимых будете сидеть и вы.
Казалось, что от ярости у начальника ПРО даже погоны встали дыбом на плечах. С поднятыми кулаками он выскочил из-за стола, схватил телефонный аппарат, с размаху грохнул его об пол.
— Вон! — закричал он, топая ногами. — Вон из кабинета! На общие работы! В пердильник! (Карцер. — Н.Б.)
Что ж, судьба повернулась ко мне спиной. Сижу на штабной колонне и жду определения своей горькой участи. Дни идут, а меня ни в карцер, как подследственного, не определяют, ни в бригады общих работ не назначают, и пропуск на бесконвойное хождение не отобран. Через неделю вызывает меня заместитель начальника ПРО — Ювеницкий.
— Выезжайте на строительство моста через реку Ерга на ликвидацию Ергинского обхода. Надо во что бы то ни стало вписать в трассу готовые опоры моста путем любого изменения оси трассы. Но чтобы ось моста прошла через готовые опоры.
Предыстория объекта такова: на строительстве моста и подходов к нему работали солдаты-стройбатовцы. Жизнь у них была еще хуже, чем у заключенных. Голодные, в изорванном обмундировании, давно подлежащем списанию, в драных шинелях с обгорелыми полами, трудились эти несчастные люди, виноватые лишь в том, что были набраны из спецпереселенцев — лиц немецкой национальности или баптистов, сосланных за религиозные убеждения. Они успели поставить береговую опору моста, заложить фундамент под другую опору и два фундамента под промежуточные опоры. Подходы к мосту были отсыпаны на полный профиль.
Убывает на фронт топограф, обслуживающий мост, и на этот объект приезжает один сотрудник из вольнонаемных (фамилии его называть не буду), и непонятно каким образом он находит, что мост строится в стороне от проектной оси на 34 сантиметра.
Начальство поразил шок. Идет война, а тут такое ЧП! Завяжется следствие, будет суд — по законам военного времени определенно расстрел!
Строительство моста законсервировали, стройбат переводят на Котласский мостозавод. Около года простоял объект под консервацией, а срок сдачи дороги НКПС приближается. Надо было искать выход из создавшегося положения, и на разведку был послан я.
Восстанавливаю трассу дороги, тщательно разбиваю кривую, так как мост располагался на кривой радиусом 2000 метров, и убеждаюсь, что опоры моста на месте. По селектору сообщаю начальству, и через несколько часов прибывает состав из двух платформ с мостовозом, людьми и оборудованием.
Сгрузили бетономешалку, кубло, ЖЭС (железнодорожную передвижную электростанцию), электромоторы, лебедки, и на следующий день закипела работа. В течение трех месяцев сооружение опор закончилось, и было надвинуто пролетное строение, изготовленное Котласским мостозаводом из спецметалла от разборки каркаса Дома Советов. (Та стройка была начата, но в связи с войной приостановлена. Каркас был разобран на нужды фронта и на мосты строящейся железнодорожной линии Коноша — Котлас.)
К 7 ноября 1944 года мост был досрочно сдан НКПС. Всех, кто принимал участие в строительстве моста, руководство лагеря представило к досрочному освобождению.
Архангельская область. Край болот и лесов, дорог почти нет. В глубинку можно попасть либо пешком, либо на волокуше в конной запряжке. Только по лежневке, протянутой между Вельском и Котласом вдоль строящегося пути, можно проехать на машине.
Среди тайги разбросаны поселки, где живут потомки новгородцев-раскольников, бежавших от преследований царя Петра. В таких глухих селах старики-бородачи выражали недовольство строительством железной дороги.
— Цугунники-колонисты, — говорили они о строителях, — построили железную дорогу, по которой понаедет власть и обложит нас налогом. Раньше, паря, деньгами в Коноше откупались, пешком туда ходили, а сейчас понаехали фининспекторы, и курочку подай, и яички подай, а раньше к нам власть не заглядывала.
Край был голодный. Земли, удобной для пахоты, мало. Ходила там поговорка: «Не то беда, что в хлебе лебеда, не было б беды — ни хлеба, ни лебеды!» Засевали горох, сажали картошку — чем только не питались. Держали немного скотины — в такой таежной глухомани порой удавалось доставать картошку путем обмена на одежду.
В поселке Сум-Посад одиноко жила мать главнокомандующего ВМФ Н. Д. Кузнецова, скромная учительница.
Наконец наступил долгожданный день Победы! В лагерных бараках сделали проверку радио и повесили репродукторы.
Мощный голос Левитана торжественно объявил об окончании войны и о полной капитуляции Германии. Невозможно описать радость лагерников. Ликование было неизмеримо. Радость победы и надежда на возможность скорого освобождения охватили всех; даже урки, утверждавшие ранее, что «нам все равно, какая власть, Сталин ли, Гитлер ли, все равно будем воровать», и те радовались вместе со всеми:
— Братва! Наша взяла!
Не успел я выйти за вахту, как попал в компанию железнодорожников, отмечающих день Победы, и обратно до вахты добирался уже ползком. В этот день возвращающихся пьяных зэков охрана не тащила в кондей, а рекомендовала им идти спать и не попадаться надзирателям на глаза.
Улучшился рацион питания. Из Архангельска стали забрасывать продукты, поступающие по ленд-лизу из Америки. Появилась в каптерках свиная тушенка; хлеб выпекался уже без примеси, из ленд-лизовской муки; выдавали жиры — маргарин, комбижир, лярд, — которых так не хватало в войну. В лагерь начали поступать этапы военных, осужденных военным трибуналом за различные преступления, в основном за мародерство. То, что прощалось во время войны на территории Германии, уже не прощалось теперь, после Победы. Так, прибыл на наш лагпункт лихой майор Вася Орлов, не раз побывавший в штрафбате. Он был командиром разведроты, передислоцированной из Германии в Литву, где его подчиненные застрелили свинью, принадлежащую литовцу.
— В Германии за это не наказывали, — горько сетовал он. — А вот в паршивой Литве попал под трибунал.
Прибывают интернированные «цивильные» немцы из города Швибус, следом приходит эшелон с военнопленными немцами и словаками, служившими в немецкой армии, провозят на Воркуту власовцев и полицаев с 25-летними сроками — словом, идет великое переселение народов на «великую стройку» сталинской эпохи.
Интернированное гражданское население и военнопленные немцы размещаются в пустующих постройках и включаются в общелагерные работы. Бригады военнопленных возглавляют «цугфюреры» (бригадиры), владеющие русским языком, в большинстве своем из жителей расположенных близ Одессы немецких поселков, и как «остдойче» призванные в немецкую армию.
Немцы, обращаясь с каким-либо вопросом к русскому, будь то вольнонаемный или заключенный, титуловали его «господин стрелок» или «господин инженер», тянулись в струнку перед самым последним доходягой. Обращение к пленным — «криггефангенен».
Разница в содержании военнопленных и охраняющих их стрелков была парадоксальной. Паек военнопленные получали в соответствии с нормой, принятой в гитлеровской армии, куда входили: белый хлеб — 1,2 килограмма, ежедневно сахар, масло сливочное и хороший приварок. Стоящие же на их охране полуголодные стрелки получали 600 граммов хлеба-суррогата и паек военнослужащих тыла.
Через год-два после окончания войны (1946–1947) часть немцев отправили в ГДР. Оставшихся перебросили на восстановление разрушенных войной городов.
Дорога Коноша — Котлас была принята правительственной комиссией в эксплуатацию. Оставались работы по строительству железнодорожных казарм, депо, жилых домов и других гражданских сооружений.
Севдвинлаг оказался на грани ликвидации. Макарова, начальника строительства, переводят на другой участок стройки.
В эти годы Америка и другие западные державы вступают в «холодную войну» с СССР. Би-би-си и «Голос Америки» заполняли эфир сообщениями о рабском труде в Советском Союзе. Организация Объединенных Наций готовит комиссию по проверке содержания заключенных в северных лагерях.
В ожидании комиссии в лагере меняется режим. Нары из бараков убраны. Поставлены металлические койки, выданы комплекты постельных принадлежностей, заключенным выдается зарплата с удержанием на охрану, питание и обмундирование (что-то около 90 % заработка), остальное выдается на руки. Питание становится лучше, на лагпунктах появляются ларьки, где можно приобрести нехитрые продукты питания, курево. Улучшается и медпомощь. Сменяется верхний эшелон лагерной иерархии: вместо полковника Ключкина возглавили власть полковник Барабанов и его заместитель Бодридзе (в романе Ажаева «Далеко от Москвы» они выведены под фамилиями Баранов и Беридзе).
Капитан Андрей Андреевич Мосевич формирует этап в основном бесконвойных строителей в город Кемерово. В число отъезжающих был включен и я.
Весной 1946 года, по нашем прибытии в Кемерово, развертывается строительство коттеджей для шахтеров на участке шахты «Северная».
Живу за зоной в бараке спецпоселенцев (так назывался контингент из бывших военнопленных, присланных в Кемерово на спецпоселение сроком на 6 лет). Это наши солдаты, попавшие в плен в 1941 году. Они прошли через все лагеря в Германии, неоднократно совершали побеги из плена, и в конце концов их собрали в лагере уничтожения в Норвегии на строительство подземного завода по переработке тяжелой воды для атомной бомбы. Их рассказы о первых месяцах войны были полны драматизма. Танковые клинья немцев рассекали наши войска на части, и люди дрались в окружении до тех пор, пока не иссякал запас патронов и гранат, и, обезоруженных, голодных, израненных, немцы их легко забирали в плен. Когда в Норвегии высадились англо-американские войска, военнопленные совместно с норвежскими партизанами захватили лагерь, и все лагерное командование было передано в руки союзников.
Союзники всех уцелевших военнопленных обмундировали соответственно званиям, выплатили денежное довольствие за все время плена и уговаривали не возвращаться на Родину — давали понять, что ничего хорошего их там не ждет.
Тут не замедлили появиться наши русаки-агитаторы с плакатами «Родина-мать ждет вас», офицеры рисовали перед военнопленными розовые картины, что на Родине их встретят с цветами и почетом. Союзники предоставили отъезжающим морское судно. Учитывая путь в высоких широтах до Архангельска, союзное командование снабдило каждого отъезжающего двумя верблюжьими пледами. Провожали их с цветами и оркестром.
Прибыли в Архангельск в дождливый день. Видят пустую пристань. Невдалеке расположилась какая-то воинская часть. К спускающимся по трапу пассажирам подошел энкавэдэшник и приказал:
— Всем сложить вещи в одну кучу и построиться.
Мгновенно они были окружены автоматчиками с собаками. Прозвучала команда:
— Звездочки с пилоток и погоны снять! Предатели, изменники Родины! — и в оцеплении охраны прямо с пристани их повели в тюрьму.
Около года возили их по тюрьмам. Допросы за допросами. Сначала СМЕРШ, потом НКВД: почему сдался, почему не застрелился?! Через год объявляют решение Особого совещания при НКВД: всем по 6 лет спецпоселения, кому в Кемеровскую область, кому в Красноярский край.
Этих солдат передали Кемеровожилстрою НКВД как рабочую силу. Ежедневно кого-нибудь из них выдергивали в трибунал и «за измену Родине» давали 25 лет лагерей, направляя на Колыму и в Заполярье на строительство железной дороги Воркута — Лабытнанги (стройка 501).
В 1948 году по Северу прокатилась волна восстаний. Двадцатипятилетники-солдаты, перенесшие страшные немецкие концлагеря, не смогли перенести ужаса сталинских лагерей. В Лабытнанги они ухитрились перебить охрану и, вооружившись, двинулись по болотам в сторону Воркуты под командованием бывшего заключенного, полковника Воронина, в надежде захватить радиостанцию и рассказать всему миру о творящихся в СССР беззакониях. По пути обезоруживали охрану встречных лагпунктов и освобождали заключенных.
Лагерная вохра, привыкшая пасти безоружных, не могла оказать какое-либо сопротивление. Были вызваны регулярные войска, артиллерия, танки и авиация. Воркута уже готовилась к эвакуации, но подоспевшая помощь остановила повстанцев под городом. Они были расстреляны с самолетов, уцелевших загнали в шахты.
Но это случится после, а сейчас идет 1946 год. Строим «дар правительства шахтерам» — благоустроенные коттеджи стоимостью 20 тысяч рублей с рассрочкой на двадцать лет. Этот «дар» вручался шахтерам за самоотверженную работу во время войны.
Работа была организована поточным методом. С домостроительного комбината поступали готовые детали домов, и на подготовительных каменных фундаментах производилась сборка, подключались вода, отопление, электроэнергия.
Я едва успевал выносить по координатам контуры зданий и надворных построек, следом шли землекопы, каменщики по кладке фундамента, за ними сборщики домов.
На подвозке леса к домостроительному комбинату работали военнопленные японцы из Квантунской армии. Японцы не считали себя пленными, объясняя: «Наш Микадо, ваш Сталин», и руками изображали рукопожатие: «Вам надо помогай».
В городе была напряженная обстановка. Свирепствовала, как говорили, большая банда «Черная кошка». Трещали кемеровские магазины, ограбление за ограблением. На дорогах патрулируют автоматчики, город словно на осадном положении. Пострадал наш надзиратель Бардаков — среди белого дня на улице тюкнули его по голове, оглушили и отняли пистолет. В карьере, откуда наши машины вывозили камень на фундаменты, угнали самосвал.
В феврале 1947 года мне нужно было выехать на шахту «Северная» для согласования ряда вопросов с шахтоуправлением и горным надзором. Путь неблизкий — около десяти километров, а мороз 40 градусов. Начальник колонны распорядился запрячь его лошадь в санки, и с кучером из спецпоселенцев отправляюсь в путь.
Подъезжаю к шахтоуправлению, оставляю лошадь с кучером и прошу его никуда не отлучаться, а сам иду утрясать все служебные дела. Пробыл я не более часа, выхожу, ищу лошадь и кучера, но никого не вижу. Ну, думаю, очевидно, замерз и, не дождавшись меня, рванул обратно. Придется ловить попутку и с ней возвращаться.
Радом с шахтоуправлением чайная. Дай, думаю, зайду — хоть чайком побалуюсь, а навстречу мне из чайной выходит кучер.
— Где лошадь? — задаю ему вопрос.
— Да я только зашел погреться на минутку, лошадь стояла на привязи у коновязи…
Лошадь с санками успели украсть.
Вернувшись, написал объяснительную докладную о происшествии, думал, тем дело и закончится. Но не тут-то было. Оперчекотдел ухватился за возможность завести новое «дело» — о хищении подводы — и подвести его под Закон от 7 августа 1932 года, по которому за десять гвоздей, найденных в карманах рабочего, или за колоски, собранные на полях после уборки урожая, как и за крупные хищения, давали одинаковый срок — по 10 лет ИТЛ.
В это же время из Москвы пришло постановление о снижении мне срока, и я вот-вот должен был освободиться. Как я благодарен начальнику Кемеровожилстроя — Мосевичу Андрею Андреевичу, поставившему крест на раздуваемое новое дело и потребовавшему списания лошади и санок на убытки производства!
На свободу я вышел 18 июня 1947 года. Меня усиленно уговаривали остаться при лагере по вольному найму, намекая, что с шестимесячным паспортом и 39-й паспортной статьей очень будет трудно прожить. Я категорически отказался. Только домой, к родителям.
Наши главные специалисты — профессора, доктора наук Щукин и Левановский, знавшие меня еще по Горшорлагу, написали отличную характеристику (Щукин и Левановский в свое время проходили по процессу Промпартии, отбывали срок на канале Беломорстроя, досрочно освободились, и с орденами Трудового Красного Знамени). Со справкой о досрочном освобождении и характеристикой я отбываю в Омск.
В Омске живу на нелегальном положении. Делаю попытку через знакомых устроиться на работу на железную дорогу. Начальник службы пути, посмотрев справку и характеристику, предлагает мне два места: начальником Куломзинского балластного карьера или начальником Железнодорожной части в городе Калачинске, добавляя, что такие люди, как я, им очень нужны. Вопрос о прописке может решить их железнодорожный НКВД. Забирает мои документы и обещает сообщить о результатах ходатайства.
Месяц проходит в ожидании. Я отдыхаю дома от всех передряг. Но как-то к отцу заходит преподаватель Омского педагогического института Грачев. Мне он сразу сделался подозрительным своими расспросами о лагерной жизни. Стараюсь перевести разговор на какие-нибудь пустяки.
Грачев оказался стукачом, и буквально через два-три дня после его посещения подъехала черная легковая машина, и меня забирают в НКВД.
После долгих объяснений меня отпускают, дают четыре дня срока, чтобы забрать справку об освобождении из службы пути и выехать из Омска, в противном случае угрожают арестом и тюрьмой.
Так и не дождавшись решения московской инстанции железнодорожной службы НКВД и получив вызов из Северо-желдорстроя, я выехал в управление в Княж-Погост, поселок Железнодорожный. На станции Вельск выхожу из вагона на перрон и сталкиваюсь с начальником ПТЧ (Производственно-техническая часть) Аппаровичем. После расспросов, куда и зачем еду, предлагает:
— Выноси вещи из вагона, дальше не поедешь, будешь работать у нас, в Вельском отделении. Всю переадресовку буду утрясать я.
Так я опять вернулся на свое старое место, но в новом качестве — вольнонаемным с шестимесячным паспортом.
Квартиру нашел в городе Вельске по Октябрьской улице, в доме 64, у старушки Кесслер.
Несмотря на то что военное время прошло, стиль работы с засиживанием до поздней ночи был еще в моде.
Моя хозяйка удивлялась, как можно столько времени проводить на работе — по четырнадцать и более часов.
— Моего отца, — говорила она, — называли «Ваше превосходительство», он был действительный статский советник, управляющий Департаментом удельных царских земель. В департаменте чиновники начинали работать в 10 часов, а к 17 часам заканчивали работу.
Какой-то великий князь из царской семьи приехал с ревизией в департамент. Управляющий обратился к чиновникам с просьбой:
— Эти дни подольше задерживайтесь на работе, покажите свое рвение и усердие перед Его сиятельством, авось заметит и подбросит вам какую-нибудь награду.
Князь, конечно, заметил это и спросил управляющего:
— Почему чиновники до сих пор на работе, хотя рабочее время закончилось?
— Это, Ваше сиятельство, они свое рвение к работе показывают.
— Что, разве за день не успевают выполнить свою работу? Почему же не уволите их?
Вот так рассудил князь. Сравнение было, конечно, не в пользу нашей штурмовщины.
1948 год. В мае поступила телеграмма об откомандировании меня в Княж-Погост, поселок Железнодорожный, на разбивку базиса и оси моста через Ракпас (приток реки Вымь).
В гостинице, где я остановился, меня встретили с большим почетом, явно принимая за какое-то высокопоставленное лицо. Отдельный номер, блюда в гостиничном ресторане готовят по спецзаказу, плату за проживание не берут, уверяя меня, что я у них редкий и желанный гость. Что-то подобное гоголевскому «Ревизору» творится. Или Коми республика уже достигла высоких идеалов коммунизма. Пытаюсь выяснить в своем учреждении, там смеются. «Живи, — говорят, — не берут с тебя денег, ну и радуйся!»
Быстро заканчиваю работы на будущем мосту, сдаю всю разбивку по акту и собираюсь возвращаться к месту основной работы. В день отъезда ко мне в номер постучали. Входит неизвестный гражданин, рекомендуется секретарем райкома партии, интересуется, всем ли я доволен, спрашивает, не будет ли каких руководящих указаний, и просит выступить с докладом перед избирателями.
— За кого вы меня принимаете? — поинтересовался я.
— Как «за кого»?! Вы — наш депутат, вы — знатный машинист Северо-Печорской железной дороги Болдырев!
Пришлось разочаровать посетителя и, заплатив за все услуги, расстаться со слишком гостеприимными хозяевами.
Лежа на вагонной полке, я вспомнил своего бывшего техника-нивелировщика Мясникова, освободившегося в 1943 году и ушедшего на фронт. Мошенник высшей пробы, сходу подделывал любые подписи. Ему, как Остапу Бендеру, подносили деньги на тарелочке с голубой каемочкой.
После Победы он вернулся, побывал у меня, похвастался наградами, партийным билетом, рассказал о своих фронтовых похождениях. За бутылкой водки я спросил его:
— Ну что ж, будешь работать в системе лагерей?
— Ну нет, зачем размениваться на мелочи? Займусь прежней работой. У нас в Советском Союзе еще много доверчивых дураков, которых запросто можно обвести вокруг пальца.
Как фронтовику городские власти предложили ему принять под руководство котласский ресторан. Отработав месяц, Миша Мясников скрылся в неизвестном направлении, прихватив не только выручку, но и все скатерти, шторы, не тронув посуду и обстановку.
В 1948 году получаю пятигодичный, клейменный 39-й статьей паспорт.
Руководство лагеря начинает хлопотать о снятии с меня судимости, чтобы закрепить меня за ГУЛЖДС. Но в это же время (об этом я узнал позднее) по всем НКВД был спущен секретный приказ об изоляции всех тех, кто в 1947 году отбыл срок по 58-й статье, за исключением пункта 10 (агитация). Приказ был подписан Берией. И началось повторное выдергивание ранее освободившихся. Люди исчезали, как и в 1937 году.
Летом 1949 года меня вдруг вызывают на медосмотр. В приемной в ожидании осмотра томятся люди. Подошла очередь, захожу. Сидят врачи в чекистской форме; короткий медосмотр с заключением: «Здоров!» Процедура окончена.
Продолжаю работать, но заметил, что всех, кого вызывали на медосмотр, помаленьку начали забирать. Жду своей очереди.
12 ноября 1949 года меня подвергают новому аресту и увозят в город Архангельск.
Новое следствие, снова допросы. Попытки приписать мне новые «злодеяния» в потрясении устоев советской власти были безуспешными.
Следствие заканчивается. Подписываю протокол, где значится, что новыми инкриминирующими материалами следствие не располагает, то есть — полное отсутствие улик для обвинения.
— Ну, теперь можно собираться на волю? — задаю следователю вопрос.
— Нет, мы вас отправим сами в другое место, где будете на свободе и работу себе выберете по своему усмотрению, а здесь режимная область, и вам, как судимому, находиться здесь нельзя.
Переводят в Петровскую тюрьму. Просторная камера, сорок человек «постояльцев», в основном архангельские врачи еврейской национальности, корреспондент газеты «Правда Севера», инженеры, геологи и только два или три человека без определенной специальности.
Все лица еврейской национальности сидели из-за Голды Меир, премьера государства Израиль. Всем им предъявлялось обвинение в «сионизме». Приезд Голды Меир в Советский Союз вызвал у нашего правительства всплеск антисемитизма к евреям — подданным СССР.
В конце марта — сбор этапа, и везут в вологодскую пересыльную тюрьму. На пересылке сижу в камере, где собраны люди со всех тюрем страны. Мое внимание приковывает страдающий водянкой немногословный человек, и кого-то он мне напоминает, но кого? Фамилия Радомысльский мне ничего не говорит, только известно, что его вместе со всей семьей высылают в Кустанай.
На прогулку выпускали сразу несколько камер, там происходит обмен сведениями, кто где находится, кто куда выехал. Из разговоров выясняю, что Радомысльский — родной брат Зиновьева. Сходство с братом поразительное.
Собирают этап. Грузят в эшелон из телячьих вагонов, опутанных колючей проволокой. Сопровождает этап знаменитый вологодский конвой, славящийся среди заключенных своими зверствами.
На каждой остановке грохочут по обшивке вагона и пола деревянными молотками на длинных ручках в надежде обнаружить замаскированный пропил для побега.
Станция Омск. Повагонно выводятся люди и под усиленным конвоем их ведут в баню. Около эшелона собралась толпа людей. Раздаются голоса:
— Такого-то не встречали?.. Не слыхали?.. Не в вашем эшелоне едут?..
Конвой орет:
— Прекратить разговоры… Шире шаг, так вашу мать!
В бане помывка «по-спринтерски» — шайка воды и пять минут на мытье.
Раздается команда:
— Выходи!
Успел сполоснуться или не успел — вылетаем пулей в предбанник, чтобы успеть разыскать свою одежду из вошебойки, побыстрее одеться и не «травить» терпение конвоя.
В вагон загоняют, как овец.
— Быстро! Так вашу… — орет сержант, размахивая молотком, и с размаху бьет им замешкавшегося старика по спине. — Шевелись, старая кляча.
Старик от удара упал. На руках втаскиваем его в вагон и требуем начальника конвоя.
От принесенного завтрака и хлеба категорически отказываемся. Начальнику конвоя заявлен протест, и требуем прокурора. До прихода прокурора вагон пищу не примет.
Пришел какой-то молодой человек, отрекомендовавшийся прокурором, выслушал жалобу и изрек, что принять какие-то меры к сержанту он не правомочен, и порекомендовал написать жалобу в НКВД по приезде на место.
Разговор окончен. С грохотом накатывается дверь вагона, лязгают запоры.
Пришедшие в ярость из-за своего бессилья, мы дружно запели:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
Эту песню подхватил весь эшелон. Забегала охрана с криками:
— Прекратить пенье! Будем стрелять!
— Стреляйте в «вольных людей», — раздаются в ответ крики.
К составу цепляют локомотив, и эшелон уводят на станцию Московка в глухой тупик. Столпившиеся у эшелона люди машут нам платками. Женщины плачут.
Ночью, воровски, эшелон покидает Омск.
На станции Новосибирск — выгрузка. Загоняют в «воронки» и везут на пересылку в Дзержинский район, в расположенную в этом районе новую тюрьму. На пересылке через несколько дней формируют этап.
Начальник пересылки объявляет этапируемым:
— Вы люди вольные, поедете в пассажирском вагоне к новому месту жительства с сопровождающим. Прошу вас соблюдать порядок и поддерживать дисциплину, посадка в грузовые машины.
На станции Новосибирск-Главный проходим мимо двух седобородых швейцаров на перрон и садимся в указанный сопровождающим вагон. Куда везут, не говорят.
Станция Чаны. Выходим из вагона и сразу попадаем в кольцо автоматчиков с собаками. А ведь ехали с одним сопровождающим. Да и тот не был вооружен!
Привезли в село Венгерово. Всех загнали в деревянный сарай, именуемый клубом. У дверей охрана. В клуб стали заходить какие-то мужики:
— Бухгалтеры есть? Печники? Механизаторы? Строители?
Вопросы… вопросы… Кого-то записывают себе в блокнот, кого-то вызывают уже на «волю».
Я сижу задумавшись. Вся эта сцена в клубе напомнила мне невольничий рынок из романа Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома».
Подходит ко мне лысоватый мужичок, рекомендуется председателем колхоза.
— Вы бухгалтер?
— Нет, я путеец-строитель.
— О, инженеры нам нужны, — и уговаривает меня ехать к нему в колхоз. Мне в ту пору было совершенно безразлично, где находиться.
— Я сейчас добегу до начальника НКВД Сударева и попрошу заменить мне в заявке бухгалтера на инженера. Я вас беру к себе в колхоз.
Выкликают мою фамилию. Выхожу. Пришедший за мной сопровождающий ведет меня в Венгеровский НКВД.
В комнате, куда меня привели, за столом сидят начальник НКВД майор Сударев, первый секретарь райкома партии Евстратов, заместитель предисполкома Сурмило и двое офицеров НКВД из Новосибирска. Мне дают прочесть постановление Особого совещания при НКВД о том, что за контрреволюционную деятельность я приговорен на вечное поселение и в случае побега мне грозят каторжные лагеря с 25-летним сроком.
— Распишитесь в уведомлении, — говорит один из офицеров.
Что ж, придется расписаться, хотя текст постановления противоречит марксистской диалектике, утверждающей, что вечного в природе не бывает.
— А вы опять за свое, — проговорил Сударев, — отказываетесь «разоружиться»? Почему вы проситесь в колхоз, а не хотите остаться в райцентре?
— Райцентр мне никто не предлагал. И вы не сможете обеспечить меня профилем моей работы. А идти в колхоз — это мое личное желание.
— Работать за «палочки» (Так именовали трудодень. — Н.Б.)? — встревает в разговор Сурмило. — А «палочка» обеспечивает двести граммов зерна, и копаться в навозе?
Я с негодованием ответил:
— Вы что, социалистическую форму хозяйства, где работают лучшие люди страны, сравниваете с навозной кучей? Пишите: только в колхоз!
Разговор окончен, выхожу, встречает меня мой председатель колхоза им. Ленина — Григорьев Василий Николаевич.
— Я слышал весь ваш разговор, — говорит он. — Вот сто рублей, с вами еще пять человек плотников и механизатор. Сходите в чайную, подкрепитесь, переночуете в гостинице, а утром за вами приедут. — Пожал руку. Уехал.
Утром прибыла за нами пароконная подвода. Погрузились, через двадцать пять километров приезжаем в деревню Орлово — усадьбу колхоза. К нашему приезду подготовили встречу. Посреди улицы поставили столы, уставленные и жареным и пареным. После выпивки и закуски развели по квартирам. Вечером меня вызывают на правление колхоза.
— Мы решили поставить вас бригадиром животноводческой бригады с подчинением вам строительной бригады. Бывшего бригадира животноводства, Аганю Кудрик, передаем сельсовету в секретари.
Работать в колхозе долго не пришлось. Только успел привести в порядок служебные помещения, приступил к ремонту животноводческих построек, убрал с территории скотного двора навоз, как нагрянул проверяющий ссыльных:
— Завтра будьте в селе Венгерово, вызывает майор Сударев.
— Если майору нужно видеть меня, то я его ожидаю здесь. Мной подписан документ, запрещающий мне пересекать границы сельсовета, и я нарушать его не собираюсь. — А у самого сердце екает: уж не за разговор ли в НКВД хотят новый срок примотать?
Встречаю председателя, который и задает мне вопрос:
— Почему вы хотите переехать в райцентр? Мне комендант сказал, что вы переводитесь в Венгерово. Разве вам так плохо у нас?
Я передал ему разговор с комендантом.
— Хорошо, я позвоню Судареву и улажу все.
Через три дня вновь приезжает на мотоцикле с коляской комендант с распоряжением Сударева доставить меня в райцентр со всеми манатками.
В Венгерове разговор с заместителем Сударева — капитаном (к сожалению, забыл его фамилию).
— Есть распоряжение о трудоустройстве вас в райцентр, а сейчас идите к председателю исполкома.
В кабинете председателя был его заместитель Сурмило.
— Ну, как работа в колхозе? На вашу учебу советская власть деньги затратила, а вы не хотите вернуть долг государству? Идите сейчас к начальнику отдела сельского и колхозного строительства товарищу Попкову, будете работать у него.
Прихожу к Попкову, а сам в душе рад, что все устраивается к лучшему. Тот пишет приказ о зачислении меня в отдел старшим инженером с окладом 80 рублей (в то время это была завидная зарплата), и я приступаю к работе в новом амплуа.
Знакомлюсь с Венгеровом и его обитателями. Местные жители — народ очень хороший, гостеприимный. Более половины населения — ссыльные.
Сторожем гостиницы был бывший генерал Конюхов из политуправления Белорусского военного округа. Бухгалтером в райкомхозе — бывший председатель исполкома Нагорно-Карабахской автономной области Сурен Мирзоян (от которого я узнал много о Берии — то, о чем сейчас свободно пишут газеты). В отделе землеустройства работал Григорий Григорьевич Будагов, сын строителя моста через Обь в Новониколаевске. Работали инженеры Московского автозавода им. Лихачева, артистка Одесского оперного театра Лариса Шварц, белорусский литератор Бялик, крупный украинский инженер-мелиоратор Поддубный. Главным инженером Венгеровского райкомхоза был Покровский Мстислав Владимирович. Штукатуром райкомхоза подвизался бывший польский капрал Лева Кецлахес, так и не принявший советского подданства. В 1955 году он уехал в Польшу, забрав свою жену из местных и кучу ребятишек, нажитых за период ссылки. Кагья Ян Михайлович, инженер, работал в отделе сельского и колхозного строительства техником. Всех не перечислишь.
На периферии, объезжая колхозы для ознакомления с состоянием скотных дворов, я встречал много интересных людей. Один из них — Александрович — убежденный идейный анархист. Около тридцати лет кочует по тюрьмам и ссылкам вместе с женой и кучей детей, но не отказывается от своих убеждений. Другой — Медведев Николай Николаевич, бывший ротмистр Александрийского гусарского полка («черные гусары»), воевал на Румынском фронте. Полк их после боев стоял в Кишиневе на «ремонте». Слухи о революции в России докатились до полка. Медведев собрал свой эскадрон, объявил гусарам о свержении самодержавия и предложил:
— Война для нас окончена, кто желает, может возвращаться в Россию.
Сам же остался в Бессарабии. В 1939 году вошли в Бессарабию наши войска. К тому времени Медведев работал директором кишиневского музея. Арест по обвинению в измене Родине (?!), 10 лет лагерей и ссылка. В колхозе сторожил колхозные тока.
Работа моя была связана с командировками. Знакомился с состоянием построек животноводческих ферм в колхозах и совхозах, давал рекомендации по организации производства кирпича, использованию камыша для изготовления камышитовых плит, изготовлению черепицы и финской стружки для кровельных работ.
Получив разрешение на приобретение охотничьего ружья, в свободное время я с двустволкой уходил на охоту.
Наступил 1953 год. Из дома получаю печальное известие, что арестован мой отец. Минотавр по-прежнему подстерегает своих жертв. Не нахожу слов описать свое состояние.
Смерть Сталина принесла некоторое душевное облегчение, хотя «мясорубка» по инерции продолжает свою работу. Арест и расстрел Берии вызвали ликование среди ссыльных, ожидающих перемен к лучшему.
Пошли слухи о пересмотре дел, началось и перемещение в верхних эшелонах районной власти. Начальник Венгеровского НКВД майор Сударев был уволен из органов НКВД, снят и Евстратов. В село приехали из Москвы следователи по разбору дел и рассмотрению жалоб.
На мою жалобу в Верховный Суд приходит в августе обнадеживающий ответ, что дело пересматривается и в ближайшее время нужно ожидать положительный ответ. В октябре вызов в НКВД. Объявляют, что я свободен согласно списку (кажется, в списке было девятнадцать или двадцать фамилий), полученному из Москвы, и выдают пятигодичный паспорт.
С таким паспортом в начале марта 1955 года приезжаю в Омск, получаю постоянную прописку, становлюсь на учет в военкомате и с 5 марта начинаю работать в Омской экспедиции Гипродортранса.
Вскоре возвращается отец, осужденный трибуналом войск НКВД на 25 лет каторги за «террористический анекдот». Его полностью реабилитировали.
Долгий, трудный путь к дому закончен.