Я, Копылов Николай Романович, родился 5 мая 1918 года на Украине, в городе Мелитополе. Отец мой был электромеханик, мать — домохозяйка. У нас был большой сад — весной он наполнялся запахом цветущих деревьев, а осенью дарил нам плоды. Мать вечно хлопотала: кроме меня у нее было еще трое старших детей (у меня был брат и две сестры). Семья была музыкальная: отец играл на балалайке, брат сам сделал баян и научил меня нотной грамоте. Был у меня неплохой голос — на Украине все поют; хуже или лучше, но поют почти все.
Революция прошла через мое детское сознание как что-то далекое. Квартировали у нас то белые, то красные. При НЭПе все было дешево, но мама часто плакала. Разрушали церкви. Мама не выбросила икону, всегда молилась перед ней; любовно украшала ее вышитыми полотенцами, и горела под ней лампада. В школе говорили, что Бога нет, а есть только вожди — Ленин и Сталин. Мама говорила, что это антихристы. Мне еще предстояло во всем разобраться самому, но я больше верил маме.
В 1934 году я поступил в Севастопольский строительный техникум. В техникуме арестовывали учителей — нам говорили, что они враги народа. Это заронило сомнение в мою душу. Во время учебы в техникуме я по воскресеньям подрабатывал в Симферопольской филармонии: играл на балалайке и имитировал джаз. Вот где пригодилась моя балалайка! В техникуме стипендия была 39 рублей, в филармонии за одно выступление платили 100 рублей, — и я помогал семье и студентам.
В 1938 году я окончил техникум, и меня призвали в армию — так скоропалительно, что я не успел дать телеграмму домой и проехал Мелитополь, так и не повидав родных. Я ехал навстречу судьбе, не зная, что меня ждет.
Направили меня служить в Тверь, в 19-й запасной артиллерийский полк. Там я окончил школу младшего комсостава, получил звание старшего сержанта.
В мае 1939 года полк был переведен в Вышний Волочек; он назывался 481-й запасной стрелковый полк. В 1941 году полк был передислоцирован в местечко Пуховичи под Минском, где нас включили в состав 7-й парашютно-десантной бригады, но действовали мы как стрелковый полк.
Первый бой мы приняли при реке Березина. Провоевали месяца три, отступая с жестокими боями, — у нас не было патронов. В конце концов под городом Клинцы нас окружили, и я попал в плен. Начальство моментально исчезло, бросив нас на произвол судьбы.
Нас построили посреди дороги, около рва. К каждому в нашей колонне подходил офицер, осматривал, а похожих на еврея сталкивал в овраг. В их число попал и я. Сверху кричали:
— Микола, ты же украинец, скажи им.
Я несколько раз прокричал:
— Я украинец, я не еврей!
Наконец меня услышал офицер, спросил:
— Ты не еврей? — Позвал переводчика. Тот оказался моим земляком и заговорил со мной по чисто украински. Переводчик сказал, что я действительно украинец. Меня отпустили. Я быстро вскарабкался наверх, а тех, в овраге, сразу же расстреляли. В шоке, с тяжелым сердцем, поплелись мы дальше — вслед за нашей страшной судьбой.
Повели нас в город Стародуб, по пути не давая ни пить ни есть. На наше счастье, пошел дождь, и мы, падая на колени, с жадностью пили грязную воду. Нас повели в Сураж, из Суража в город Унеча. Мы от усталости еле волочили ноги. Местные жители бросали в колонны кто что мог. Конвой строго следил, чтобы мы не поднимали пищи, но кое-что иногда нам все-таки попадало. Один пленный выскочил из строя, конвой его заколол. Из Унечи повели в город Мглин; нас было около двадцати пяти тысяч человек. Все это время мы не пили, не ели и мокли под дождем. Я съел свой солдатский ремень.
Когда мы пришли на место, нас привели на рыночную площадь. Посреди нее был колодец, а по бокам выкопали глубокие ямы. Пленные спускались в колодец, чтобы напиться, а когда выпили всю воду, стали высасывать ее из песка. Многие там и остались. Через некоторое время установили котлы, вскипятили воду; в кипяток всыпали муку из петушиных костей, сварили баланду. Все становились в очередь, подставляя пилотки, у кого что было. Ели руками, только бы наесться. Потом побежали в уборную, в те самые глубокие ямы, но мука в кишках зацементировалась, и люди в ямах так и остались. Мне баланды не хватило, и я остался жив.
Однажды я стоял около ворот зоны; подъехали машины, нас погрузили и повезли в город Рославль. Там всех поместили в пустой трехэтажный дом. В доме работали краны, можно было напиться. Жители к забору подносили продукты. Я подбежал и получил от охраны удар по голове, но раз удалось поесть вареной картошки.
Мы переночевали в этом доме, потом всех выгнали во двор. Подошли машины, нас куда-то опять повезли, поместили в лагерь. Использовали на тяжелых работах: мы грузили уголь, вылавливали бревна в холодной воде — кто-то умирал в воде, не дотащив бревна до берега. Все были злые, голодные, истощенные. На ночь нас запирали в картофельные амбары, где в подвале кое-где валялась картошка; некоторые ели мертвецов.
Однажды нас вытащили из подземелья и повели в лагерь. Был ясный солнечный день. На работу не погнали. Около зоны был барак, там украинские полицейские играли на балалайках, играли плохо. Я сказал:
— Дайте балалайку, я покажу вам, как надо играть.
Один подсунул мне балалайку под проволоку, и откуда у меня взялись силы — я играл так, что балалайка летала вокруг моего тела, а музыка не прерывалась. Полицаи открыли рты от удивления.
— Ты артист? — спросили они.
— Да, — ответил я и отдал им балалайку.
Прошла неделя, меня вызывают к полицаям. Там оказался унтер-офицер, он попросил меня сыграть. Унтер-офицер был очень доволен, велел записать мою фамилию. Полицаи дали поесть и отвели обратно в зону.
Через некоторое время меня вызвали из зоны и привели в комнату, в которой было много офицеров. Они предложили мне выпить, но я отказался, сказав, что сначала прорепетирую с баянистом. Потом я сыграл — проимитировал джаз. Мне дали поесть и отвели в зону. Записали фамилию.
Однажды отсчитали нас десять человек, погрузили на машину, повезли неизвестно куда. Когда машина остановилась, мы оказались во дворе военного госпиталя. Поместили нас в барак, в котором вместо кроватей была солома, и сказали: «Здесь вы будете спать». Кормили отвратительной баландой. Мы выполняли тяжелые физические работы, выносили шлак из котельной, разгружали машины с углем, кололи дрова. На ночь нас запирали.
Через какое-то время отобрали трех человек для работы в госпитале санитарами, в том числе и меня. Подносил судна, бутылки, носил отрезанные хирургом руки, ноги в котельную, дежурил по ночам. Однажды у офицера пропали часы, и он не долго думая выстрелил в меня. Я успел отскочить. Доложил главному хирургу о том, что больной сказал, что я украл у него часы. Хирург стал искать и нашел часы в кармане его шинели, пристыдил офицера и отобрал у него пистолет.
Нас кормили плохо, мы ходили голодные. Пищу раздавали русские девчата, они ведрами носили объедки домой. Однажды мы не выдержали и сказали им:
— Как же вам не стыдно, мы ходим голодные, а вы отдаете остатки свиньям!
Они поплакали и стали нас подкармливать. Однажды приехали какие-то офицеры и, узнав, что я артист, взяли меня в группу русских артистов. Там я познакомился и подружился с Баулиным и его женой.
Мы выступали в лагерях для военнопленных и для жителей сел, прилегающих к Гомелю и Борисову. Пошли слухи, что нас отправят в Германию, — говорили, что там голод, а главное, нас ожидают лагеря.
Была осень. Мы, посовещавшись, удрали в партизаны. Побег удался. Партизаны (это был 13-й партизанский полк под командованием Гришина) нас накормили, сказали, что видели наши концерты. Приняли хорошо, но Особый отдел зорко наблюдал за нами. Мы были в партизанах месяца два с половиной, пока нас не окружили и не разбили.
Когда была бомбежка, мы спрятались в бункере и замаскировались, но нас заметили немцы:
— Считаем до трех, а то бросим гранату!
Мы вышли.
— А, тут и женщина, — сказали немцы, увидев жену Баулина.
Так я снова попал в плен. Обыскали нас и повели в какое-то село. Поместили в каморку. Меня вызвали и били поленом, положив на парту, так как считали, что всю группу артистов к партизанам увел я, — с тех пор у меня больные легкие. Избили до бессознательного состояния, приволокли и бросили в каморку. Рано утром нас вывели, посадили на бревно, а перед нами встали солдаты с автоматами. Мы догадались, что нас расстреляют. Повели за село, подвели ко рву. Солдаты выстроились и направили на нас автоматы. В это время по паханому полю с ревом шла легковая машина. Старший по команде приказал опустить автоматы и побежал к машине. Из нее вышел полковник, главный полевой врач. Он спросил:
— Это партизаны?
Солдат ответил:
— Да.
— Расстреливать будете?
— Jawol[21].
Тогда полковник, всмотревшись в наши лица, сказал:
— Я вас знаю, вы артисты, я видел вас на концерте. — И обратился к солдатам: — Это русские артисты, отведите их в штаб.
Нас повели в штаб (его величество Случай), где мы в какой-то комнате переночевали. На другой день нас повезли в Минск. Узнав, что мы работали в отделе пропаганды, нам отвели комнату, и мы жили в ней под охраной — до тех пор пока сотрудники СД не узнали, что русские артисты были в партизанах и сейчас живут почти на свободе. Нас арестовали и посадили в тюрьму. Мы просидели там два месяца, кормили нас ужасно и остригли наголо.
Через два месяца этапом отправили в Берлин. Оказалось, что в этапе много артистов. Нас привезли в филармонию, которая называлась «Винета». Начальник филармонии очень любил птиц, и нашу группу после просмотра назвали «Розовый павлин»; добавили нам еще одну танцовщицу. С нами ездил Reiseleiter[22]; вооруженный. Меня назначили художественным руководителем. Мы обслуживали Ostarbeiter[23] и власовцев.
Как-то нас вызвали, сказали, что посылают обслуживать казачьи войска в Югославию. Мы давали концерты для донских, кубанских и терских казаков. Однажды видели генерала Шкуро. Побывали в городах Сисак, Ново-Градишка, Костайница, Загреб. После нас привезли опять в Берлин. Город был весь в руинах. Шел 1945 год.
Мы направились в Италию; шли пешком, нас подвозили на машинах, — так мы добрались до пограничного города Бреннер. Там с трудом уговорили одного водителя взять нас и поехали дальше на машине. Пейзаж был завораживающе красивым. Проезжали города Раверето, Больцано, Мерано, Верона и другие.
Из Вероны мы вернулись в Мерано, так как в этом городе размещался Красный Крест, который не обстреливали. Нам надо было зарабатывать на жизнь. Так как в городе было много госпиталей, где лежали немецкие раненые, то наш Reiseleiter договорился, и мы стали давать концерты в этих госпиталях. Немцы за это платили нам деньгами — бросали в шляпы, которыми обносили их девчата. Жители, узнав, что мы русские, к нам относились очень хорошо. Так мы и жили.
Наступил май месяц 1945 года, в город въехали американцы. От них узнали, что окончилась война. Наш Reiseleiter сбежал. Мы выступали в американском клубе; американцам нравилось, и они надавали нам продуктов.
Скоро приехали советские представители, расклеили призывы, агитируя возвращаться в Советский Союз. Тоска по родине пересилила страх, и мы решили вернуться.
Отправились на сборный пункт. Нас везли на американских машинах, а впереди ехали советские машины. Американцы нас агитировали не возвращаться, они говорили, что нас всех арестуют, но мы не верили им. На воротах сборного пункта было написано: «Добро пожаловать!» Выстроили всех во дворе — там уже оказалось много русских. Некоторые офицеры надели погоны, которые с них тут же сорвали. Тут-то мы все поняли. Но было поздно.
Развели по комнатам, держали под охраной. На другое утро нас отвезли в австрийский город Мельк, где был фильтрационный лагерь. Всех допросили поодиночке. Меня, моего партнера и жену Баулина вторично призвали в армию, где мы второй раз приняли присягу, и нас направили в штаб 4-й гвардейской армии генерал-полковника Гусева в город Эйзенхюттенштадт.
Начальник клуба сказал: «Будете работать артистами». Мы выступали в Вене и других городах. Затем армия передислоцировалась в Венгрию, в Балатонфюред, где по указу Верховного Совета СССР я был демобилизован.
Ввиду того что в Центральной группе войск знали о нашем творческом гарнизонном коллективе, нас пригласили в город Вену, в Дом офицеров Центральной группы войск, и мы согласились. Маршал Конев узнал, что нас отправили в Вену, и велел возвратить обратно в город Баден, где был его штаб. Он часто смотрел наши концерты и был очень доволен нами. Мы были вольнонаемными и жили в госпитале полковника Златкина. Немного поработав там, я подал заявление об увольнении по собственному желанию и уехал домой в Мелитополь. Отправились со мной и Баулины — они поехали в Москву.
Дома радости не было конца. Мама не могла на меня наглядеться и говорила: «Это я вымолила тебя у Господа». Была осень; я ходил по саду, пели сверчки, и мне казалось, что я попал в рай.
Я устроился преподавателем музыки и пения в Мелитопольское железнодорожное училище.
Проработал семь месяцев. 1 апреля 1947 года подъехала двуколка; сидевший в ней мужчина спросил мою фамилию и сказал, что меня требуют в Горком — собирают всех художественных руководителей. Я поверил, сел в двуколку, и мы поехали. Смотрю — везут не туда; спрашиваю, куда, говорит, сейчас узнаешь. Объявил, что я арестован, и привез в мелитопольскую тюрьму.
В тюрьме обстригли, сняли с меня ремни, отрезали пуговицы и через весь город повели пешком на вокзал, — мне было стыдно. Посадили в вагон-зак и отправили в Москву, на Лубянку, 7. Родители мои и не узнали, что я арестован.
Пару дней я просидел в общей камере. Потом вызвал меня следователь, капитан Володин, который предъявил мне обвинения по статье 58, пункты 1б, 10 и 11. От всех обвинений я отказался и не стал ничего подписывать. Тогда он меня перевел в одиночную камеру и стал применять недозволенные методы воздействия. Ночью не давал спать — вызывал к себе и сидел, не говоря ни слова. Не давал есть, не пускал в туалет, не разрешал садиться во время допроса. Практически я не ел и не спал. Приду в камеру — там стоит много моих мисок; ищу ту, что потеплее, только ложку в рот — снова на допрос. Я много раз терял сознание, меня приводили в чувство врачи, давали поесть, и снова все начиналось сначала.
Он еще и бил меня. Сказал:
— Не подпишешь — подохнешь в этой камере.
Моя одиночная камера была очень маленькая — два на полтора метра, параша стояла под кроватью. Темно. Тусклая зарешеченная лампа едва давала свет. Было много крыс. Следователь вызовет ночью и держит у себя в кабинете и день. Нельзя ни попить, ни поесть. Так прошло семь месяцев. Однажды открывают камеру, а я лежу без сознания на полу. Меня привели в чувство, вызвали доктора и начали подкармливать. Давали рыбий жир и какую-то кашу. Едва я смог стоять на ногах, меня снова повели на допрос. В таком состоянии я подписал все — только бы скорей кончилось это издевательство.
Три человека в каком-то кабинете судили нас троих: Баулина, Баулину и меня. Суд длился десять минут. Дали по 25 лет и 5 лет поражения в правах — как раз вышел указ Сталина о замене смертной казни 25 годами.
Через два дня после суда меня отправили в Бутырскую тюрьму. В камеру, рассчитанную на шесть человек, затолкали шестнадцать. Примерно через неделю меня перевезли в пересылочную тюрьму на Красной Пресне, а потом отправили на этап. Погрузили нас в товарные телячьи вагоны, повезли в Сибирь. Проезжали мимо Байкала, был мороз, в вагоне все заиндевело.
У меня на шее был фурункул, он назрел и очень болел. Один заключенный сказал: «Давай я тебе выдавлю». Выдавил, после чего я сразу ослеп. Я как стоял, так и присел, уткнул голову в пол и горько заплакал. Плакал я минут двадцать, горячо молясь Богу, потом открываю глаза — увидел свет и от радости опять заплакал.
Так ехали мы до станции Светлая (точно не помню), потом наш поезд пошел строго на север, до станции Ургал. Нас повели в лагерь, но ни один лагерь нас не принимал, так как такого срока ни у кого не было. Этот срок придумал Сталин, чтобы получить побольше бесплатной рабочей силы, — для него люди были как скот.
Наша зона была с двойным ограждением, между двумя рядами проволоки бегали огромные собаки. Поселили меня в барак, указали нары. Соседом оказался симпатичный человек, бывший вор. Он сказал, что давно «завязал», и посоветовал:
— Держись меня, я буду тебе помогать.
Я рассказал ему, кто я. В день, когда давали дольку сахара, блатные тут же его отбирали, но мой сахар сосед не отдал блатным.
На работу возили на строительство железной дороги, которую впоследствии назвали БАМ. Сопка представляла собой сплошную скалу, норма выработки — метр на метр в ширину, пять сантиметров в глубину. За это давали горбушку хлеба. Норму выполнить было невозможно. Лом замерзал, руки отмораживались. Мороз был 63 градуса. Один заключенный вылез из котлована по легкой нужде, его конвой сразу убил.
Так мы жили и работали в нечеловеческих условиях. В нашем бараке оказался баян. Я иногда играл на нем. Однажды пришел сука[24] и сказал:
— Бери баян и пошли со мной.
По дороге наказывал:
— Будешь громко играть, остальное — наше дело.
Зашли в барак, вижу — лежит на нарах человек, воры его разбудили, о чем-то стали с ним разговаривать, потом начали его прокалывать ножами. Я отвернулся и затих, мне приказали:
— Громко играй!
Его продолжали колоть, а он вдруг растолкал всех, прыгнул через стол прямо в окно, выбил раму и попытался бежать. Рама помешала ему, он упал, с трудом добежал до вахты и умер. Никаких разбирательств не было. Мне сказали: «Иди», и я ушел. Таких случаев было немало.
Прожили мы в этом лагере с месяц, и нас отправили на этап. Везли долго, переправили на пароме через реку Амур в город Комсомольск-на-Амуре. Из Комсомольска-на-Амуре нас повезли в порт Ванино, что стоит на берегу Татарского пролива. Здесь было двадцать две лагерных зоны. Начальство помещало политических заключенных с ворами и бытовиками в одном лагере.
Я оказался в большом бараке с трехъярусными нарами. Там находились украинцы с Западной Украины, которых называли бандеровцами. Однажды в барак зашел вор:
— А ну-ка, мужики, готовьте для меня и моей братии пожрать, быстро!
Старший барака подошел к нему и говорит:
— Здесь не столовая, можете убираться.
— Ах, ты так со мной разговариваешь?! — говорит вор и всаживает ему в живот нож. — Несите всю жратву сюда, на центр!
Украинцы оказались очень дружными между собой, отлупили его до полусмерти, он еле выполз из барака. Через некоторое время в барак вваливается около сотни уголовников, и начинается потасовка. То же происходило и в других бараках.
Я не мог остаться в стороне и стал помогать украинцам. Бился до тех пор, пока не получил удар — наверное, под солнечное сплетение. У меня перехватило дыхание, и я потерял сознание. Когда очнулся, в бараке лежало человек двадцать убитых, а на территории лагеря творилось что-то страшное: автоматные очереди со всех вышек расстреливали дерущихся в зоне. Потом стрельба прекратилась, и я выглянул из барака. Вижу, въезжают грузовые машины. Отряд вохровцев стал грузить убитых и полуживых в машины. Нагрузили три машины, закрыли брезентом и куда-то увезли. Я слышал, что было девять машин, но видел только три.
Каким-то образом я узнал, что на комендантском ОЛПе есть оркестр и артисты, и попросился перевести меня туда, сказав, что я профессиональный артист. Мою просьбу удовлетворили. Там оказалась концертная группа с оркестром. Я показал свои номера, и меня с удовольствием включили в программу. И вот однажды к нам приезжают генерал Деревянко и начальник культуправления Колымы Цюндер; они сделали просмотр нашей бригаде и отобрали в магаданский театр четырех человек: певца Мухина, скрипача — профессора Таллинской консерватории Эвальда Тургана, аккордеониста Артура Торни и меня. В это время поступило распоряжение дать концерт в Советской Гавани, но ввиду того что у меня срок был 25 лет, мне запретили эту поездку.
Тогда колымское начальство сказало:
— Сделаем так. Они пусть едут, а сейчас набирается этап на Магадан, вы поедете этим этапом. Когда приедете в бухту Нагаева, вас высадят на берегу, к вам подъедет на машине женщина, одета будет в черное (жена генерала Никишова, начальника Маглага). Она выйдет из машины, и, чтобы она вас увидела, вы должны встать.
С этим и попрощались. На следующий день началась погрузка на пароход «Джурма», который с ужасом вспоминают все, кто на нем ехал. Помню, мы спускались в один люк, потом во второй, потом в третий. Третий люк был уже под водой, стены были жутко холодные. Заключенных набилось много. Это были старики и подростки. Находиться там было невозможно. Еда и вода туда не доходили. Чувствуя, что мне тут не выдержать, стал пробиваться на средний этаж, но меня не пускали. Дышать нечем, туалета не было, люди погибали от холода.
Я с трудом все-таки выбрался на средний этаж. Там было очень душно, шла драка за пищу. Вижу, на верхнем люке сидит группа — очевидно, воры; я слышал, что они любят разные интересные истории, — вот и мелькнула мысль: если я им что-нибудь расскажу, меня пустят подышать, иначе здесь я умру. Я с трудом стал пробираться к ним. Воры увидели меня и кричат:
— Куда ты, седой, лезешь? (Я уже был седой.) Жить надоело? Мы тебе поможем.
— Да нет, — говорю, — я артист и могу рассказать вам интересную историю.
— Если ты артист, давай к нам, расскажи что-нибудь интересное.
Я рассказывал все, что знал: романы, интермедии, сценки из спектаклей. Я хотел жить. Они стали меня подкармливать. Не могу сказать, сколько суток мы плыли от порта Ванино через Охотское море до бухты Нагаева — Магадана.
Когда причалили, нас стали выводить на пристань. Кругом конвой с собаками, заставили сесть. Действительно, скоро подъехала машина. Из нее вышла женщина в черном. Я, как увидел ее, встал, как договорились, но конвой заставил сесть, собаки залаяли, женщина посмотрела по сторонам и уехала. Сидели мы, пока не высадили всех. Потом повезли в пересыльный лагерь.
Там я узнаю, что есть артистическая группа, в которой были заслуженный артист из Ленинграда и артистка Минского театра оперетты. Меня с удовольствием приняли в этот коллектив, и мы стали давать концерты. Зэки прибывали и убывали, мы их обслуживали.
Как-то приезжают несколько человек из магаданского театра — прежние друзья побеспокоились обо мне. Идут к лагерному начальству с какой-то бумажкой и забирают меня в Магаданский музыкально-драматический театр имени Горького. Слава Богу, я в театре.
На просмотре директриса театра спрашивает:
— Что вы умеете делать? (Рядом стоит известный певец Вадим Козин.)
Я отвечаю:
— Я артист разнообразных жанров, и все жанры разные.
Директриса говорит:
— Показывайте какой-нибудь один жанр.
Козин спрашивает:
— А какие у вас жанры?
Я перечислил:
— Я имитирую джаз-оркестр, делаю мимические сценки, виртуоз-балалаечник.
Он говорит:
— Вы знаете что, вы ее не слушайте, я вас объявлю, а вы исполните все свои жанры.
Подошло мое время в программе, и Козин меня объявил:
— Выступает Копылов, показывает себя в разных жанрах.
Я выступил, был колоссальный успех. Козин пожал мне руку. Особенно всем понравился номер «Туалет женщины перед сном».
После концерта директриса заходит за кулисы и говорит мне:
— Я не знала, что такое артист разнообразных жанров, но вы молодец, просто молодец. (Козин подмигнул мне — «наша победила».) Мы принимаем вас в наш театр.
Мы начали давать концерты и для горожан. Кроме того, в театре оказался опереточный коллектив. Меня спросили:
— Вы можете играть в оперетте?
— Могу, это как раз мое любимое амплуа.
— Договорились, будем вас оформлять.
Тут происходит неожиданное. На один из концертов приезжает гулаговское начальство из Москвы. Концерт прошел с большим успехом. Представитель ГУЛАГа выходит к нам на сцену и спрашивает (обращаясь к директрисе):
— Какие у вас просьбы, пожелания, что мешает в работе?
Директриса отвечает:
— Все будто бы хорошо, только большая к вам просьба: у нас есть один артист (указывает на меня), который может выступать на эстраде и играть в оперетте…
— Так в чем же дело?
— Дело в том, — отвечает директриса, — что у него большой срок — двадцать пять лет.
— Что?!! — закричал представитель ГУЛАГа. — Двадцать пять лет — и у вас работает? На срок надо смотреть, а не на таланты. Чтоб завтра же его у вас не было! Я лично проверю.
Вот и прощай, театр! Я попал опять в ту пересыльную зону, в тот же коллектив, откуда меня взяли. Там я стал готовить новую программу. Для парного театрализованного конферанса я подобрал нового партнера неудачно. Сам я играл сценки из нескольких оперетт, кроме этого, включил свои номера. Концерт должен был заканчиваться сценкой из оперетты Александрова «Свадьба в Малиновке». Программа была готова, но тут меня вдруг схватил третий приступ аппендицита.
Меня положили в лагерную больницу, где главным врачом был венгерский хирург, который приказал прикладывать мне грелку на аппендицит, — и этим сделал хуже. Температура поднялась до 40 градусов, но на следующий день вечером я удрал из больницы, чтобы не сорвать концерт, потому что он держался на мне. Концерт начали; можно себе представить, в каком состоянии я выступал. Вот уж поистине искусство требует жертв! Боль была смертельной, но я выступал до конца. В последнем номере, когда я кружу в танце свою партнершу, она падает, я подставляю плечо, чтобы унести ее за кулисы под смех и аплодисменты зрительного зала, внутри меня что-то хрустнуло, я упал вместе с партнершей и потерял сознание. Занавес закрыли.
Очнулся в грузовой машине — меня куда-то везли, очевидно, в магаданскую больницу, километров за двадцать пять от города, везли ничем не накрытого, прямо на досках. Внесли меня в палату; тут так совпало — пришел делать обход профессор Минин Николай Сергеевич (один из кремлевских врачей, посаженных Сталиным по делу Горького). В палате были все стриженые, как обычные зэки, а я был с волосами и в гриме. Минин узнал меня (он часто бывал на концертах), спросил:
— А ты чего здесь оказался?
Я говорю:
— Аппендицит.
— О, это мы быстро сделаем. — Хотел идти дальше делать обход, но тут же возвратился и спросил, какой приступ. Я говорю — третий. Быстро задрал одеяло. Нажал сильно левую сторону живота и тут же отбросил руки. Я заорал на всю палату. Он спросил:
— Под нож пойдешь?
— Конечно, затем я и здесь.
Так и не сделав обхода, он сказал кому-то из сопровождающих: «Подготовьте к операции», а сам ушел.
Подготовили меня к операции и положили на операционный стол. Пришел профессор, вижу, он прилично выпил. Я говорю сестре:
— Сестричка, я боюсь, доктор выпил.
Профессор услышал:
— Что он там говорит?
— Николай Сергеевич, он беспокоится, что вы выпили.
Профессор говорит:
— Чудак ты человек, ты же при смерти, и скажи спасибо, что у меня нашлось сто грамм спирта, а то бы ты отдал концы.
Сделали мне местный наркоз, разрезали живот. Когда разрезали брюшину, случилось необычайное даже в их практике — хлынул колоссальный фонтан гноя, обрызгал профессора и всех ассистентов. Профессор крикнул:
— Помпу!
Сестра говорит:
— Николай Сергеевич, такого случая не было, мы помпу не подготовили.
Тогда он выругал всех отборным матом, разрезал рану больше и стал выгребать гной руками. Мне было до того больно, но я не издал ни одного крика. Видно, потому, что, получив срок 25 лет, я решил, что жизнь все равно пропала, и стал наркоманом (кололся пантопоном и другой дрянью, курил гашиш), наркоз меня не брал. Я ужасно потел. Пот капал, и даже не капал, а лился ручьем, — сестры удивлялись. А профессор вытащил из разреза часть кишок и все говорит:
— Где же он, да где он?
В конце концов нашел отросток под мочевым пузырем, что-то сделал и запихал кишки обратно. Я говорю:
— Профессор, вы хоть разложите их как надо.
Он отвечает:
— Ты еще живой? Они найдут свое место, не беспокойся. — И сказал ассистентам: — Зашивайте.
Похлопал меня по щеке:
— Не волнуйся, артист, будешь жить, — и ушел.
Ассистенты сделали все, что надо, и меня перенесли в палату.
Всем известно, что швы снимают на седьмой день. Всех из нашей палаты, в том числе и меня, повели в баню на пятый день, а до бани около километра. В бане, как я ни остерегался, наклейка намокла, отскочила, и вода попала в рану.
Нас повели обратно в больницу, где помощник профессора осмотрел мою рану — верхний шов разошелся. Выругал всех, кого надо, рану промыл и сказал:
— Надо зашивать живьем, без наркоза.
Я отказался. Врач сказал, что шов будет некрасивый, и меня отнесли в палату. Несколько раз навещал меня профессор, справлялся о моем состоянии. Я не жаловался, чувствовал себя сносно. Через несколько дней меня выписали. Профессор Минин уже отсидел свой срок и был вольнонаемным.
Меня после того, как выписали, отправили в лагерь, но уже не тот, где были артисты, а в другой. В этом лагере больше моей фамилии не существовало — ее заменил 3-1-290, который был на майке, на спине ватника, на колене брюк, на рукаве и на шапке. Нас самолетом отправили на север Колымы, в поселок Сеймчан. Там был Сеймчанский горнорудный комбинат, но нас повезли на машинах дальше, на рудник Каньон.
Привезли и посадили всех напротив ворот зоны. Лагерь был огорожен с трех сторон, четвертой была скала. Открылись ворота, и стали выводить заключенных на работу. Сложилось впечатление, что все они были обсыпаны мукой, но это оказалась рудная пыль. Их повели на работу, а нас в зону и стали размещать по баракам. Я попал в палаточный барак. Потом повели нас в столовую; обед состоял из баланды на первое, на второе — каша и кусок мяса из морского зверя (мясо морского зверя черное, как уголь, а органы как у человека). Рядом с раздачей стояла бочка, наполненная водой с хвоей — эту воду надо было пить, чтобы не заболеть цингой. На другой день распределили нас по бригадам и повели на работу на рудники, куда надо было подниматься высоко в горы пешком.
Нас завели в штольни, там были отбойные молотки, кирки, лопаты. Заставляли добывать руду. Так я проработал два года.
Однажды ночью случился снежный обвал, и на один из бараков, тот, в котором четвертой стеной была скала, обрушилась лавина снега — прямо на спящих людей. Барак разрушился до основания. Надо было спасать людей — они до того были впрессованы в снег, что их выдалбливали ломами и кирками. Тех, кто остался жив, оттирали спиртом и отправляли в санчасть. Многие были мертвы.
Однажды мы, выходя на развод, увидели двух мертвых зэков — они лежали около ворот для того, чтобы все видели. Побеги на Колыме были редки: если вохра не поймает, то в тайге все равно задерут и съедят медведи. Бывали случаи, что бежали трое — одного брали на съедение.
Я познакомился с человеком, который работал на обогатительной фабрике; тот уговорил меня перейти к нему работать (он готовил себе замену — должен был освобождаться). Переговорил с начальством, и мне разрешили работать на фабрике. Я быстро освоил все процессы, кроме одной флотации — там должен был работать специалист. Мой товарищ освободился, и я стал бригадиром.
Примерно через полгода меня вызвало лагерное начальство, и впервые назвали мою фамилию:
— Ну, Копылов, тебя, наверное, освободят. Москва вызывает. Готовься, завтра вылетаешь.
Я обрадовался, верю и не верю. Срезали номера, на другой день меня и еще двоих повезли на машине в Верхний Сеймчан. Посадили в самолет на пол и заковали в наручники, расставили ноги в стороны, посадили другого, третьего и т. д. Встать было нельзя. У меня наручники автоматические — при любом движении они сжимались еще сильнее. Я терпел, но боль сделалась невыносимой. Я обратился к конвою, сказал, что у меня автоматические наручники. Конвой расслабил наручники, и мне стало легче.
Так мы прилетели в Хабаровск, где нас перевезли в тюрьму. Там я просидел дней десять, потом мы поехали поездом до Иркутска. В Иркутске просидел в тюрьме месяц. Потом повезли в товарных вагонах до Челябинска. В вагоне заключенные лежали на полу и на нарах. На каждой остановке конвой бил молотками по стенкам вагонов, как будто по нашим головам. У них для этого были молотки с красной ручкой. В вагоне нас не кормили. Открывали дверь вагона, перегоняли всех на одну сторону и велели по одному переходить на другую — таким образом нас считали, чтобы знать, не удрал ли кто. Потом закрывали дверь, и мы ехали дальше. Так продолжалось во время всего пути следования. В Челябинске я просидел тоже месяц. Из Челябинска нас привезли в Куйбышев. В Куйбышеве я просидел примерно столько же. Из Куйбышева нас направили в харьковскую тюрьму.
Нас водили на прогулку. Мне удалось через забор перебросить записку родителям. Эту записку честные милые люди отправили моим родителям. Вскоре приезжает мой отец, привозит передачу и просит свидания со мной. Передачу не приняли, а свидание не разрешили. Он обращался несколько раз к начальству, но получил отказ. Отец ночевал эти дни в сквере на скамейке.
В харьковской тюрьме я пробыл месяц, после чего меня повезли не в Москву, а в Херсон. Почему в Херсон? В Херсоне я никогда не был. Посадили в херсонскую тюрьму; там все обрадовались, говорили, Копылова долго искали, но привезли. Меня вызвали к начальству, спросили фамилию, имя, отчество, статью — оказывается, привезли не того Копылова. «Тот» Копылов был тоже Н.Р., но статья другая. Удивительно — «вы не тот Копылов, который нам нужен»!
Я просидел в херсонской тюрьме, ожидая этапа. Меня отправили на Воркуту. Сколько мы ехали, не могу сказать, останавливались у каждого столба. Наконец прибыли в Воркуту. Поместили нас в пересыльный лагерь. Это было 22 мая 1951 года. С Колымы я выехал 22 мая 1950 года — значит, в этапе я пробыл год.
На Воркуте мне переменили номера: вместо 3-1-290 у меня стал 1М678. На Колыме лагерь назывался Берлаг (Береговой лагерь), на Воркуте — Речлаг (Речной лагерь). Нас рассылали по всем шахтам, и я попал на шахту 9/10. Меня отослали сразу на 6-й горизонт, где я работал в лаве. Никогда не был шахтером, а вот пришлось. Пробыл я на 6-м горизонте до 1953 года, т. е. до смерти Сталина. На шахтах начались забастовки, о которых много писал А. И. Солженицын. Лучше Солженицына написать невозможно.
Я забыл упомянуть о том, что везде во всех лагерях бараки закрывались на ночь на замок. Разрешили организовать самодеятельность. Стал я ходить по баракам, искать артистов. В одном из бараков обнаружил актера Московского театра им. Ермоловой Юрия Волкова, в другом — артиста Львовского театра им. Заньковецкой Бориса Мируса, главного режиссера Рижского театра оперетты Вольдемара Пуце и многих других талантливых людей. Среди них были аккордеонист Александр Селедневский и саксофонист Василий Бендер. С последним (он работал тоже в шахте) однажды произошел несчастный случай — клеть оборвалась, и он полетел вниз. Нейрохирург Тульчинский, тоже кремлевский врач, буквально по кусочкам собрал его.
Так я организовал кружок художественной самодеятельности, в котором также принял участие Глеб Затворницкий, профессор. Бендер создал эстрадный оркестр; Борис Мирус, Затворницкий, Волков и я организовали драматический кружок; потом пришел к нам клоун Московского цирка Юрий Белинский.
Как ни тяжело было работать в шахте, мы подготовили первый эстрадный концерт и выступили в столовой перед шахтерами. Успех был полный, некоторые плакали — ведь в лагере не было даже кино. Позже я поставил спектакль по Сухово-Кобылину «Свадьба Кречинского», «Лес» Островского. Женские роли исполняли мужчины. Я был художественным руководителем этого творческого коллектива, шахтное начальство было довольно и даже решило облегчить мне жизнь — послало меня работать на поверхность.
Я устроился в библиотеку, но не прошло и пяти дней, как Особый отдел направил меня снова в шахту, на 6-й горизонт. Шахтное начальство поставило меня работать на 2-й горизонт в насосную, где я должен был откачивать шахтную воду на поверхность. Особый отдел поинтересовался, где работает Копылов, начальник шахты ответил:
— На шестом горизонте.
— Вот там ему и место, — сказал представитель Особого отдела.
Когда я работал на 6-м горизонте в лаве, добывая уголь, произошел несчастный случай: нашему товарищу (музыканту) оторвало обе руки. Мы ему сочувствовали и ужасно переживали вместе с ним его горе. Я написал стихи об этом парне, чтобы как-то выразить свое участие:
Небо в черных тучах звезды прячет,
Наступает страшная метель,
А в бараке кто-то тихо плачет,
Плачет, наклонившись на постель.
Успокойте парня-арестанта,
Помогите, чтоб он не стонал, —
Он ведь был хорошим музыкантом,
На гармошке хорошо играл.
Горя и муки много парень испытал —
Обе руки он на шахте потерял.
И всю ночь он плакал на постели,
Вспоминая край родной и дом,
А за стенкой под гармошку пели
Тихо вальс «В лесу прифронтовом».
Звуки его сердце разрывали,
По стене раздался резкий стук —
Попросил, гармошку чтоб подали,
Несмотря на то что был без рук.
Руки вы, руки, о, если б знали вы сейчас,
Эти звуки я не сделаю без вас.
Попросил он парня-музыканта,
Чтоб сыграл он вальс «Осенний сон», —
Как устало сердце арестанта,
И раздался тихий жалкий стон.
Милая, любимая, родная,
Дважды я наказанный судьбой,
Значит, видно, видно, дорогая,
Больше нам не встретиться с тобой.
Мамочка, мама, посмотри на мой портрет,
Знай ты, мама, обеих рук у сына нет.
После смерти Сталина режим ослаб, мы оторвали номера, бараки перестали запирать. И нам разрешили создать смешанную культбригаду.
Однажды на шахту 9/10 явился генерал Деревянко, сказал, что организуется мужская культбригада. Первый подошел к нему я, он меня узнал:
— Это ты на балалайке играл? Тебя я знаю, проходи.
Следующим подошел Волков, представился как артист Камерного театра, ну и т. д.
Нас, отобранных, отправили на шахту 6. Войдя в клуб, услышали увертюру к оперетте «Сильва» — ее исполнял оркестр, руководимый замечательным дирижером, пианистом Нокиревым. Нам показалось, что мы на свободе, — звучала божественная музыка, которой мы были лишены много лет.
Такой же отбор сделали в женских лагерях. Нас перевели на шахту 3, где обосновалась общая культбригада. Возглавил ее Виктор Лавров. Нас всех расконвоировали. Мы давали концерты по всем лагерям. В этой культбригаде я познакомился со своей будущей женой, Викторией Видеман, с которой прожил всю жизнь.
Однажды мы давали на 5-й шахте концерт с Юрием Волковым и на обратной дороге по ошибке вылезли не там, где надо. Была страшная пурга, в двух шагах ничего не было видно. Мы сели, чтобы отдохнуть, и стали засыпать. Чувствую, замерзаем. Вспомнили, что у нас есть чекушка, выпили и большим усилием воли заставили себя идти. Много раз мы падали, сбивались с пути. К утру пурга начала стихать. Было уже почти светло, когда мы, обледенелые, подошли к вахте. Вахтеры были бесконечно рады нашему возвращению (они ведь отвечали за каждого из нас — мы должны были быть в зоне в определенное время). Чуть нас не расцеловали. В зоне нас повели в барак, оттирали снегом, — словом, привели в чувство.
Продолжалась обычная культбригадовская жизнь. В 1954 году освободилась моя жена, она устроилась в Воркутинский драматической театр актрисой. Жила у знакомых. Мы виделись реже: у нее были свои гастроли, у меня — свои. Однажды я шел домой, в лагерь 3-й шахты, и надо было пройти пространство перед лагерем 4-й шахты. В это время на 4-й шахте был развод. Конвой выстраивался с двух сторон, а в середине проходили шахтеры. Я, чтобы не обходить конвой, прошел прямо через строй на свою шахту. Меня остановили конвоиры:
— Стой! Куда идешь, кто ты такой?
Я говорю:
— Я вольный человек.
— Предъяви паспорт.
Я говорю:
— Паспорт предъявляю только милиции, а не вам.
Шахтеры кричат:
— Это же наш артист, не троньте его!
И я пошел дальше, часовой за мной. Думаю, куда же мне идти дальше — надо возвращаться. Шахтеры подняли колоссальный шум, требовали отпустить меня, грозились не пойти в шахту. Конвой, очевидно, испугался и разрешил мне идти в свою проходную, так как она была рядом. На своей вахте вахтеры не сказали мне ни слова (времена-то не сталинские), и я спокойно прошел в свой барак. Шахтеры из 4-й шахты перелезли через забор, пришли в мой барак, нашли меня и спросили:
— Они тебе ничего не сделали? Не били, не грозили, опер не вызывал?
— Успокойтесь, — говорю я, — все в порядке, ребята.
И шахтеры пошли на работу.
Скоро вышел Указ Верховного Совета СССР об амнистии, и мне сняли полсрока. Мы с культбригадой продолжали давать концерты по шахтам.
Моя жена тяжело заболела, ее положили в больницу на операцию. Когда вышла, была очень слаба. В это время на Воркуте заседала комиссия по пересмотру дел на предмет освобождения. Была очень большая очередь. Я написал заявление, моя жена снесла его в комиссию, чтобы мое заявление пропустили без очереди. Они пошли нам навстречу. Меня вызвали, допросили, сказали: «Ждите». Жена стояла под окнами, молилась и нервничала.
Дежурный офицер, проходя мимо меня, шепнул:
— Готовьте чемодан, вы освобождены.
Буквально через несколько дней на 5-й шахте мне выдали паспорт. Ура! Я свободен и поеду домой! Мне выдали деньги на билет до Мелитополя. Я сел в поезд один, без конвоя — впервые за долгие годы.
Жена в это время заканчивала театральный сезон. Что ожидало нас впереди, я не знал, но я был молод и полон оптимизма. Я остался в Мелитополе, так как родители тяжело болели. Работал худруком, режиссером, организовал вокально-инструментальное трио, которое прогремело на весь Союз. Был в Польше, дальше не пустили: был невыездной.
В Мелитополе за мной тоже следили и таскали по Особым отделам — они не могли иначе, наши органы безопасности.
Добавлю немного о своей жене. Она, конечно же, приехала ко мне после гастролей. Мы с моим папой встречали ее. И вот подходит поезд, в окне я вижу ее милое лицо, мы улыбаемся друг другу, и я верю: что бы ни ждало нас впереди — мы не расстанемся больше, мы дойдем до конца вдвоем, мы будем счастливы!
Я завершил краткое описание своих страданий, унижений, мучений. Итак, я побывал в десяти тюрьмах и двенадцати лагерях. Мне жаль жизни, которая, по сути дела, прошла зря.
Вечная память узникам ГУЛАГа, памятником которым служит только Соловецкий камень в Москве, и все!