Корабль «Арго» пересек Понт Эвксинский в поисках волшебного барана с золотым руном.
Когда Язон подплывал к пламенной Колхиде, была зима. Берег таился в столь густом тумане, что древнегреческие искатели золотого руна долго не могли понять: горы или облака перед ними. Твердь или обманчивая мечта.
Море было тихо, гладко и мертво. Лишь под веслами аргонавтов появлялись бугорки рассыпчатой пены. Они шли, шли, и берег стал, наконец, виден: сизые горы, посыпанные редким снежком…
Батуми не совсем Колхида, но не далек от нее. И уж, конечно, он — врата туманов! Все, что надышит Понт Эвксинский, стекает сюда.
Командир сторожевого катера Донат Африканович Богомолов говорит:
— Каждый город имеет свой запах. Особенно весной. Возвращаешься, ветер береговой, и так тянет цветами, распустившимися деревьями…
Я повздыхала: весной мне здесь не бывать. Скорее всего весной я буду у Белого моря, и там с берега станет тянуть свежеспиленным лесом, подтаявшим льдом.
— Чем же пахнет Батуми? — спросила я.
— Нефтью. Порт большой, облака низкие. А Новороссийск — цементом. Одесса — степными травами. Крымские порты — табаком, кипарисами, камнем.
Потом он нагнулся к переговорной трубке и сказал:
— Прибавить ход.
Нажал кнопку, прозвенел звоночек, вспыхнули два глазка на пульте: красный и зеленый. Катер загремел, зафыркал еще ретивее. С боков у него словно сухой снег рассыпается. Позади торная дорога, будто только что прошли и тракторы-пахари, и асфальтовый каток.
— Романтика! — бросил мне насмешливо матрос с бачками, в капюшоне-капоре защитного цвета.
А я смотрю, смотрю…
Вот птица нырок идет по воде, как посуху. Вот рыбацкий буй: ловят здесь метровых черноморских акул — промысел новый. Мясо их несъедобное, но зато шкура — отличный шлифовальный материал для оптических стекол. Раньше эту шкурку ввозили, теперь своя… Горная цепь, словно поезд в туннель, ныряет одним концом в туман.
— Вон те горы, побледнев, видите? Это уже Турция.
Смотрю. Значит, Турция. «Не нужен мне берег турецкий!..»
Опять звенит звоночек, мигают зеленый и красный сигналы — катер разворачивается. На границе спокойно. Мы идем обратным курсом на самой большой скорости.
…Все туманы сошлись над Батуми! Висят, не шелохнутся. На море штиль, и на небе штиль. Странно подумать, что Язон, который подплывал к этим берегам за три тысячи лет до меня, видел то же самое. А сошел на берег — пальмы, волосатые, как псы, глянцевитые листья магнолиевых деревьев, благородный лавр, сады с золотыми плодами. В общем, зима в пламенной Колхиде!
Пальмы в самом деле чем-то похожи на собак, и не породистых, а так — обволосатившихся дворняжек. Стоят на одной ноге, и очень хочется им обо что-нибудь почесаться!
Когда минуешь ворота с часовым, у дверей один такой пальменок притулился, как где-нибудь на севере березка. Макушка у него жесткая: подует ветер, лист о лист начинает тереться и погромыхивать, будто ошейником. А в остальном здесь, как везде. Стоит торжественный часовой у знамени. Ходят деловитые люди в зеленых фуражках. Начальник политического отдела вручает вызванным с застав солдатам кандидатские карточки.
— Как у вас на заставе, — спрашивает, — тепло?
— Топят.
— Какие нужды неотложные?
— Прожектора нет.
— Это я знаю… Правильно, коммунист должен начинать с общих нужд.
— Вышка еще: на одном тросе держится. Разбило дамбу бурей, ну и вышку подмыло.
— Кино смотрите?
— Два сеанса, в неделю. Я сам киномеханик.
— Ну, боритесь на этом фронте уже как коммунист. Сколько у вас коммунистов?
— Старшина, начальник и заместитель — трое.
— Мы вас пригласили, чтобы вручить кандидатскую карточку. Будем надеяться, что на будущий год об эту пору мы вручим вам и красную книжечку. Поздравляю с получением партдокумента. Хранить как, знаете? В левом кармане, у сердца. Положите при мне. Вот так. Надеюсь, оправдаете доверие…
Граница здесь боевая, служба недреманная. Показали мне сброс на одной из гор. Однажды ночью под луной нарушители с моря решили, что это дорога. Специально для них асфальт приготовили. Ринулись — а гора-то отвесная! Тут их и взяли.
…Жаль, что сейчас нет луны. Вчера еще мой московский поезд летел по лунным снежным равнинам, и реки лежали под зернистым льдом. А здесь реки мутные, зеленые, бегут по каменному руслу. Плантации чая. Кусты все круглые, подстриженные по ранжиру, голова к голове, — прямо версальский парк, а не сельское хозяйство!
Ночью все то же тяжелое облачное небо. Только портовые огни брезжат издали, как низкие звезды. Море тихо, хоть нагни ухо к самой воде.
Целую ночь я жду, когда КПП затихнет, и не могу дождаться. Стены гулкие: за одной стеной сонный мужской кашель, за другой детский плач — ах, эти кочевые офицерские дети! Живут сегодня здесь, завтра там, каждый учебный год начинают в новой школе. Я как-то подсчитала: у меня было шестнадцать школ.
Многотерпеливы жены пограничников. Сколько надо любви, чтоб не только повсюду следовать за мужьями, но и поддерживать их своим мужеством! Мне хочется высказать старую истину: настоящая женщина очень много может сделать для того, чтобы и ее избранник стал настоящим человеком.
Пока я размышляла над этим, на КПП за стеной то и дело шагали сапоги — служба бессонна.
А с улицы тянуло запахом кипарисов — ладанный, сладкий южный запах! Повсюду безжалостно подстригают деревья: на тротуарах, во дворах груды зеленых веток. Деревья стоят ампутированные: сучья отрублены по локоть, по плечо…
Батуми, наверно, в глазах многих — идеальное место службы: курорт, море, купайся — не хочу!
На самом деле, конечно, это совсем не так. Командир сторожевого катера говорит, что по-настоящему города еще не видел, хотя уже десять лет ходит в этих водах, а в районе Батуми службу несет неделями.
— Так поедемте завтра на Зеленый мыс, — предложила я, — в Ботанический сад.
Он только развел руками: нельзя! В любой момент катер может получить приказ выйти в море. Ведь это граница. А граница одинаково бдительна и в полярных снегах, под норвежским городом Киркенесом, и возле Черного моря, в дождливом пальмовом Батуми.
И все-таки не каждому глазу это сразу заметно. В отряде мне рассказали: приехал как-то молодой человек, корреспондент комсомольской газеты, поглядел вокруг, покачал головой и со всей решительностью заявил:
— Нет уж, товарищи, вы меня отвезите на настоящую заставу. Самую настоящую! Чтоб трудности, горы, обвалы и так далее. Чтоб почувствовать, что такое пограничная служба без прикрас.
Пограничники — люди любезные, хотя и не без лукавства. Повезли искателя трудностей. Сначала-то везли, а потом никакой дороги уже нет: триста шестьдесят ступенек в скале, почти столько, сколько дней в году.
Поднялся он туда бодро.
— Если сердце здоровое, человек молодой — трудности особой это не представляет, — говорит майор Комаров. — Но вот уж обратно… сделал шаг и упал. Ноги подогнулись. Подняли его, поддержали под локти, повели. Опять падает. Ничего, конечно, особенного в этом нет: даже у нас, ежели с отвычки, мускулы устают. Но у него, бедняги, прямо психологический какой-то испуг начался. Вернулся в Батуми: надо на второй этаж подняться, а он на лестницу, со страхом взглядывает — вдруг опять ноги подломятся, оконфузят?
Оказывается, районы морей называются «театрами». Так же, как говорят: «Театр военных действий», так человека посылают служить на «черноморский театр» или «тихоокеанский театр».
Это мне сказал Донат Африканович Богомолов, капитан-лейтенант, когда мы стояли на пирсе, а команда сторожевого катера, только что вернувшегося из дозора, готовилась к субботнему банному дню: чистила пластиковые половики, тюками выносила постельное белье.
После дождливого утра внезапно выглянуло солнышко: море заголубело, а красавец теплоход «Латвия», снявшись с якоря, белой звездой пошел к горизонту.
— Вы не хотели бы служить на таком пароходе?
Капитан-лейтенант подумал.
— Не знаю. Может быть, да, а может быть, нет. Если что-то менять, так уж лучше жить и работать на твердой земле.
— На берегу? — переспросила я, припомнив, что именно так моряки называют сушу.
Но он понял буквально.
— Нет, почему же обязательно на берегу? Просто на земле. Правда, говорят, что моряка все равно потянет обратно на воду. Так считают.
— А вы думаете иначе?
— Пока ничего не думаю. Чтоб заскучать, надо сначала расстаться, а я десять лет в море.
— Десять лет!
— Даже немного больше. Десять только на этом катере: как раз летом можно будет справлять юбилей. Что, не верится? Кончил училище неплохо, было у меня право выбора. Я, правда, хотел на черноморский театр… Повезло. Назначили меня командиром на шхуну. Кроме мотора, были на ней еще и мачты, при нужде можно было паруса поднять. Командир нашего подразделения привез меня на шхуну, представил команде: «Вот, говорит, отныне ваш командир, ваш отец и ваш начальник. Счастливо плавать». А мне сказал: «Если что, помни: ты пограничник. Стой в проливе насмерть». И тоже пожелал: «С богом!»
Очень удивило меня тогда такое напутствие, ведь мне было двадцать два года, все, что знал о жизни, — это из книг да из учебников, а тут вдруг «с богом!». Хотя ничего божественного мой командир, конечно, не имел в виду.
На шхуне я оказался самым молодым. А боцман был пожилой просоленный моряк. Никого больше не видел я с такими ручищами и такого богатырского сложения! Да и матросы все как на подбор, люди зрелые.
Вот вышел я в свое первое плавание, и сразу — шторм! Моряки в таких случаях стараются укрыться в безопасное место, а я помню только одно: «Стоять насмерть!» И курсирую строго по графику. Да… Участок достался неспокойный, вроде аэродинамической трубы, все время ветры, штормы. Прослужил там года полтора. А потом поехал за этим своим кораблем. И вот плаваю уже десять лет.
Попадал ли он в сильные бури, ну так, чтобы на волосок от гибели? Конечно, попадал и не раз. Вот был он еще помощником командира, и вышли они в море. Все тихо, спокойно. И вдруг налетел шторм, да какой! О нем тогда, в 1955 году, все газеты писали. Двенадцать часов офицеры стояли на мостике, двенадцать часов напряжения! Встретят носом волну, поднимутся с ней на гребень, тотчас поворачивают корабль боком (лагом, по-морскому) и летят вниз. Потом опять носом к следующей волне. И так все двенадцать часов…
С Донатом Африкановичем, неведомо для него, я познакомилась еще год назад в Москве. По телевизору. Выступали пограничники, а среди них командир отличного корабля Богомолов. Фамилия не очень примечательная, но имя и отчество…
— Беда это моя, — говорит он сам. — Раз с человеком повидаюсь, до смерти помнит. Других забывают, а меня нет.
А между тем ничего экзотического в его происхождении нет. Просто жил в Вологодской области пекарь Африкан Богомолов. Родился у него сын. Обрадованный отец растерялся: как бы назвать покрасивее? А поп, за которым послали предусмотрительные родственницы, зашептал вкрадчиво, как змей-искуситель: «Знаю одно имечко. Вчера крестил. Ох, уж и имя! Редко услышишь. Блага-звучие!»
Пошептал в одно ухо, в другое. Хлебопек и стукнул ладонью о колено: «Давай!» По-латыни Донат означает подарок, кажется. Каким-то образом имя попало и в православные святцы. Но это был еще не наш Донат Африканович, не капитан-лейтенант, а его рано умерший брат. Должно быть, родители очень горевали по своему первенцу, потому что, схоронив его, и следующего сынка назвали Донатом.
Вологда, лесная снежная Вологда, кружевная Вологда и — Черное море! Каков размах жизненной амплитуды! Но опять же ничего особенного: в большой стране большие дороги.
Белая башня маяка совсем близко от пограничного КПП. Высота ее более двадцати метров. («В пять раз меньше Исаакия», — сказал Донат Африканович, бывший ленинградский курсант.)
Мы вошли во дворик, увитый виноградом, поднялись на крылечко и — где ты, романтика старых морских писателей?! Где маячный отшельник, который ежевечерне поднимается по шатким ступеням, чтоб зажечь лампу?
Мы попали в небольшой зал, где вдоль стен стоят черные шкафы приборов. Нечто похожее я видела уже в Крымской обсерватории. В шкафах урчало и щелкало, а через равные промежутки давала «сеанс» в пять-десять секунд маленькая оранжевая лампочка, морзянкой отбивая радиопеленг для судов, находящихся в море: «БТ», «БТ» — Батумский маяк.
Распоряжался маяком пожилой пессимист, заместитель заведующего. Служит он здесь лет тринадцать, но «последнее время без всякого удовольствия!»
— Что так? — спросили мы его.
Оказывается, у него свои обиды. Главная из них — забрали старый хороший фонарь, который стоял здесь без малого восемьдесят лет (в 1988 году у Батумского маяка столетие).
— А какая была оптика, — причитал он, — какая оптика! За двадцать миль нас видели.
— Да, — подтвердил тактичный Донат Африканович, — сейчас свет слабоват. Не дальше, чем за семь миль разглядишь.
Это подтверждение, кажется, обрадовало маячного хозяина.
— Какой уж там свет, — забормотал он с горечью. — Только что о берег корабли не стукаются. Кажется, полезное мы дело делаем, нужные люди? За что же нас так обидели? Отдали нашу оптику в Туапсе!
Потом мы пошли к башне, он отомкнул ее, и винтовая свежеокрашенная узорчатая лестница повела нас наверх. Выше, выше. На одной площадке я попросила остановиться, чтобы отдохнуть. Наконец отвесный трап в несколько ступеней, и вот она, предмет отроческих мечтаний, — круглая стеклянная башня, откуда видно сразу все: море, корабли, горы, порт.
Незрячий сейчас глаз маяка таинственно отсвечивал ребристым стеклом. Смотритель отвинтил красную прозрачную крышку. Внутри на зеркальном фоне возвышалась единственная лампа, не очень даже крупная. Раз в пять меньше, чем рисовалась когда-то моему детскому воображению.
— Киловатка, — небрежно махнув рукой, отозвался смотритель.
— Как у вас все блестит, будто на боевом корабле, — польстил ему Донат Африканович, поглядывая на медные бляхи.
Тот не упустил случая:
— Разве это блеск! Вот при старой оптике у меня действительно все было надраено. Сейчас руки не лежат. Нет, не лежат.
Ах, с какой неохотой я спускалась по девяносто одной ступеньке вниз и все твердила, что приду еще раз, сегодня же вечером, когда маяк будут зажигать. Но вечером мы возвращались, когда маяк уже горел. Море было совсем розовым; узкие люминесцентные фонари на приморском бульваре светились на его фоне, как арктические льдинки — вот-вот растают!
А маяк трудолюбиво вертел красной головой, и далеко ли, близко ли — моряки с надеждой ловили в туманном море его мерцающую искру.
Чорох, про который написано столько стихов, — река коварная, злая. Даже ехидная — так о ней говорят здесь. Она течет в довольно глубоком, особенно когда подъезжаешь к Аджарис-Цхали, ущелье. Вначале ложе Чороха широко — это целые поля в крупной гальке. Они холодно блестят на солнце.
Сейчас тихий, спокойный период: дождей нет, снег крепко держится на горах. Мутно-серый Чорох течет одним рукавом, его мелкие волны похожи на зябкую дрожь. Левый берег лежит в глубокой тени, по правому вьется узкая ленточка дороги, и пятнистые скалы «потеют» на солнце: верховые и родниковые воды сочатся из расщелины. Горы сейчас голые, рыжие, деревья не одеты. Лишь кое-где из скалы тянутся первые голубые фиалки.
Места уже не сравнить с батумским побережьем — здесь холоднее и суровее. Старики аджарцы в Нижних Чхотунетах ходят, обвязав голову шерстяными платками, но не по-бабьи, под подбородком, а с узлом на виске или макушке.
Исчезли эвкалипты, пальмы; кипарисы есть и тут, хотя больше уже каштана, ореха, лавровишни. Чем выше в горы, тем узкая теснина притока Чороха реки Мачехел-Цхали становится все суровее. Вот уже и снег лежит на камнях. Он пушистый, очень белый.
С вершин низвергаются узкие шумные водопады. Весной они превращаются в свирепые потоки, но и сейчас крутят крошечные мельнички с одной обледенелой лопастью.
Это — граница. Верховые лошади ждут пограничников, чтоб поднять еще выше, где у непривычного человека закладывает от высоты уши.
Дорога от Батуми к Сарпи идет тоже по горному шоссе, но глубоко внизу открывается прекрасный вид на тихое голубеющее под утренним солнцем море, на игрушечные домики селений и крошечные пароходики — то есть все выглядит почти так, как изображено на рельефной карте в штабе отряда. Только, разумеется, ни одна схема не может передать чистого и холодного в тени горы воздуха; трепетанья вспугнутого машиной вальдшнепа, который, до этого не видимый нами, сорвался вдруг со скалы; внимательного взгляда пограничника у «грибка», охраняющего первый подступ к заставе. Едва что-нибудь вызывает подозрение — звонок к начальнику заставы.
Трубка полевого телефона постоянно начеку не только в канцелярии, но и в доме начальника заставы: гудки низких и высоких тонов отрывают его от еды, сокращают и без того прерывистый сон.
Начальник заставы капитан Алексей Чхартишвили — еще молодой человек, но уже бывалый пограничник. До этого он служил на горных заставах. Что это такое, начинаешь представлять себе, и то в очень малой мере, лишь после многочисленных рассказов жены капитана.
Начать с того, как поднималась она, городская женщина, к месту службы своего мужа. Колесный транспорт отказал очень скоро; вещи навьючили на горных лошадок; она тоже впервые в жизни села в седло. И началось восхождение! Сначала под обжигающим горным солнцем, потом сквозь холодный туман низко спустившихся облаков. Под копытами лошадей то и дело возникали осыпи, скатывались камни. Чем выше — тем чаще проваливались в глубокий снег; подковы скользили по льду.
А когда заболел двухмесячный Юрка, целые недели лечение шло по радио: ни с ним спуститься, ни врачу подняться к заставе в это время года было невозможно. Алла Николаевна до сих пор добрым словом вспоминает солдата, студента-медика, который в конце концов вылечил ребенка. Пришлось ему прибегнуть к народной фармакопее; собирать корни горных растений, сушить и растирать кору. «У него талант к медицине. Удивительный парень! Такие огромные ручищи, а так ловко, аккуратно ими все делает. Кончит службу, вернется в институт — прекрасным врачом станет».
Застава в горах — мир, совершенно отдельный от всего оставшегося внизу человечества. Не только люди чувствуют себя единой семьей, но и дикие звери, гнездящиеся поблизости птицы — все невольно очеловечивается в сознании маленькой группки, становится значительным, составляет постоянный интерес жизни. Так шел долгий поединок между людьми и одним коварным шакалом; он не только бродил вокруг заставы со своими собратьями, скуля и всхлипывая, но дерзко проникал в кладовую к мясным запасам. Ни капканы, ни умнейшие пограничные собаки не могли его остановить.
Едва привозили паек, этот ворюга неизменно уволакивал свою часть и ехидно хохотал по-шакальи в зарослях.
Шакалы и медведи вообще доставляют пограничникам много хлопот. Часто, не ведая о том, они устраивают ложные тревоги. Но пограничники — хорошие следопыты. Медвежий отпечаток очень похож на человеческий, значит, и человеческий можно подделать под медвежий. Можно-то можно, да не очень! За много лет на заставе не было ни одного безнаказанного перехода.
Любопытно, что когда едешь на границу, то по привычке самым интересным представляются поимки, погони, внезапные разоблачения. А когда попадаешь на заставу, захватывает совсем другое: сам ритм жизни. Очень суровый, очень самоотверженный и, в конечном счете, героический. Причем не от случая к случаю, а каждый день.
Попробуйте поговорить с пограничниками, вы не пожалуетесь, что они скучные собеседники, но не ждите никаких цветистых описаний, рассказов о погонях и поимках. Да, задержания есть, случаются, но это часть работы, а не что-то исключительное, внезапно переворачивающее все вверх дном. Предельно собранная жизнь заставы исключает какой-либо ажиотаж вокруг задержания, даже при самых романтических обстоятельствах. Романтика — приманка для непосвященных! (К слову, один астроном, прочитав как-то мои записки о Крымской обсерватории, укоризненно вздохнул. «Вы пишете про астрономов, как про кибернетиков или поэтов, — сказал он. — Это неверно. Астрономия — занятие скучное и сугубо прозаическое! Поверьте уж мне». Но я ему, конечно, не поверила и пламенно надеюсь, что мои читатели тоже не поверят.)
Итак, что может быть романтичнее, чем ночью, до восхода луны, подняться на пограничную вышку и вместе с часовым следить в окуляр за тугим лучом прожектора? В его свете отчетливо видна каждая мелкая волна. Спящий на воде нырок становится ослепительно-белым; белым, словно серебряным, кажется и рыбачий буй. Даже большой корабль будто выкован из алюминия.
Любой всплеск, мелькнувшая голова или рука самого искусного пловца не могут остаться незамеченными. При последнем задержании так и вышло: прожектористы заметили, сообщили сторожевому катеру, тот вышел наперерез. Вся операция уложилась в считанные минуты.
Подняться на вышку было весьма заманчиво. Хотя, честное слово, не так просто! Лестница отвесная, вроде пожарной, скользкие железные прутья. Такие же и поручни, они абсолютно не создают ощущения устойчивости. Особенно это чувствуется при спуске.
— Знаете, — сказала я начальнику заставы, — сойти я не смогу. Хоть убейте!
Капитан уговаривал меня долго и терпеливо. Так и пришлось сползать, ступенька за ступенькой, глядя только ему в лицо и не рискуя отвести глаза хоть на сантиметр в сторону, — а вдруг снова охватит постыдная боязнь высоты?
На вышке я была недолго, ровно столько, сколько надо для романтического настроения. Но задержись я там подольше, подежурь с часовым, не скажу, ночь, хотя бы пару часов, — и для меня все тоже стало бы работой, строгим поминутным графиком включения и выключения прожектора. Короткими словами команд.
— Турция уже светлеет, — сказал прожекторист. — Луна. А мы пониже, за горой.
Прожекторист стоит в будке с узкой щелью, на нижней доске нанесены градусы, оптическая трубка с двумя окулярами, за поворотами которой механически движется и луч прожектора. Сам прожектор расположен на эстакаде над морем.
Мы пожелали солдату успешной службы и, выйдя на открытую площадку, увидели необыкновенное зрелище. Орион, который с темнотой взошел первым, сейчас побледнел: над горой стояло сияние. Снежные склоны на турецкой стороне в самом, деле уже серебряно блестели, но над советским Сарпи только-только показался край лунного каравая.
Сразу заиграло мелкой чешуей море. Все в округе преобразилось, стало отчетливым и праздничным. Каждая галька превратилась в крупный драгоценный камень.
Мы шли по грохочущим под ногами голубым самоцветам, и хотите верьте, хотите нет, но и при ярчайшем свете луны лишь в двух шагах у подножия второй вышки я заметила дозорного. Он сидел в глубокой тени железной опоры, а Турция от него была, если по-деревенски, так за околицей…
— Все тихо? — спросила я капитана утром.
— Тихо, — отозвался он, снимая шинель. — Можете записать: еще одна ночь на границе прошла спокойно.
— А если пограничники словят бедных мальчиков, — серьезно сказал четырехлетний Чхартишвили, натягивая штанишки, — бедных мальчиков, которые убегут от капиталистов?
Дело в том, что и такие случаи бывают: измученные долгами и безземельем крестьяне приграничных сел пытаются перейти те несколько метров, которые отделяют их от иной жизни.
В самом деле, Сарпи советский должен представляться Сарпи турецкому землей обетованной.
Это не вопрос агитации, все видно простым глазом: темные лачуги, погруженные в глубокий мрак с наступлением ночи, там, и залитые электричеством великолепные двух- и даже трехэтажные дома колхозников по эту сторону. Тишину турецкого берега нарушает лишь изредка протяжный призыв к молитве мусульманского азанчи с высоты минарета. А здесь шум школы, разноголосый, как птичий садок, по вечерам звуки музыки, далеко летящие над горами из клуба.
— Но минарет все же красивый, — сказала я колхозному бригадиру Али, когда мы стояли с ним утром на эстакаде. Али следил за ходом работ по восстановлению того, что было разрушено недавним штормом.
— Что минарет! — небрежно отозвался Алик. — Бог нужен для людей необразованных. Как жить турецкому аскеру, если он не будет уверен, что ему приготовлено место в раю? Вот он и утешается: умру, тогда поживу!
Али не только отъявленный вольнодумец, но и большой щеголь. На нем нейлоновая стеганая куртка последнего фасона, модные брюки и голубая кепка.
Сарпи советский — очень богатый колхоз!
Рядом со школой выстроено большое здание — здешний административный и культурный центр: в верхнем этаже клуб и магазин, внизу правление колхоза, сельсовет, почтовое отделение.
Все дома в Сарпи карабкаются по горам, и лишь здесь, у самого моря, ровное место. На зимнем солнцепеке старики с утра усаживаются на лавочках, беседуют. Мужчины помоложе — не только парни, а и отцы семейств — азартно гоняют на этом же пятачке футбольный мяч. Страсть эта — всепоглощающа! Даже продавец иногда замыкает магазин и становится в полузащиту. Турки через границу «болеют».
Продавец Мухамед, он же заведующий магазином, человек обходительный и расторопный, привозит товар, которому может позавидовать столичный универмаг.
Вот пришла женщина с гор, за плечами у нее на лямках кадора — конусообразная плетеная корзина. В кадорах носят все: фрукты, белье, даже удобрение для садов. Сейчас ей нужен сахар.
— Какого сорта? — любезно осведомляется Мухамед.
Он помнит, кто из покупателей ждет чешский сервиз, кому нужен холодильник последней марки, кто носит венгерские рубашки. В магазине есть все от парфюмерии до мебели. И не какая-то кустарная заваль, а моднейшие вещи. Мухамед сам раскинет штуку ситца, посоветует, расспросит о желаниях.
Маленькое лазское селение в тридцать пять дворов, колхоз имени Орджоникидзе, живет поистине зажиточной жизнью!
Есть здесь собственный историк — директор школы Али Османович Тандилава, грузный бритоголовый старик, вся жизнь которого связана со здешней школой, сперва начальной, теперь восьмилеткой. Он выпустил книгу в соавторстве с заведующим библиотекой педагогического института в Батуми Мухамедом Ванлеши об истории, происхождении, этнографии и фольклоре лазов. Конечно, авторы отталкивались в основном от обычаев советских лазов. Труд Тандилавы и Ванлеши — первая попытка собрать воедино сведения о маленькой народности.
О границе, разделившей Сарпи на две части, Али Османович рассказывает такую местную легенду.
Граница идет по ручью Кибаш, хотя первоначальной истинной линией должна была быть река Халдиди. Но в 1921 году, когда ставили столбы, турки настаивали на том, что Кибаш — это и есть Халдиди. Советская сторона не соглашалась. Спросили местного старика-лаза: «Как называется этот ручей? Халдиди?» — «Нет, — отвечает. — Халдиди за горой». Турецкий офицер закричал, затопал ногами: «Ты, видно, из ума выжил!» Позвали другого жителя, побогаче на вид. Ему офицер шепнул: «Говори, как я приказываю. Тебе не с советскими жить, а с нами». Тот испугался и подтвердил, что велели.
Ленин, когда ему сообщили о том, что турки уже поставили свой столб и заявили, что скорее умрут, чем сдвинутся с места, велел оставить все, как есть. Молодая Советская страна хотела дружить с соседями.
— Там всегда темно? — спросила я, поглядывая из окна школы на турецкую сторону.
Али Османович развел руками: у них не то что электричества, керосиновых ламп нет! Ведь керосин дорог. Такую роскошь могут позволить себе лишь два человека — староста и купец, что живет на горе. А если еще где горит огонек, значит гость в доме. Сарпи турецкий долго существовал почти при натуральном хозяйстве: посадят кукурузу, рис, овощи, соберут и питаются этим. Сады не приносили дохода. Лишь недавно, глядя на советскую сторону, стали там разводить чай.
В обеих частях горной деревни много родственников. Особенно трагично при похоронах: стараются угадать, кто умер, не родич ли, и оплакивают на всякий случай.
Я листала книгу Али Османовича, и автор переводил мне некоторые песни. Вот одна из них:
«За Исмела я бы не вышла замуж, — поет девушка. —
Но люди вывели меня обманом на дорогу.
Тогда меня убил тот, кого я любила.
Мертвую меня принесли в дом дяди.
Мое подвенечное платье окрасилось кровью.
Отдайте его матери, чтобы она плакала о моей юности».
Исмел говорит: «Пока не отомщу за тебя, я тебя не схороню!»
Но девушка Айша отвечает: «Я его любила, не убивай его!
Я погибла от старых обычаев».
Чем новее песни лазов, тем они жизнерадостнее. Вот какими задорными частушками перебрасываются уже девушка и парень в Сарпи:
Она: — Почему ты стоишь один вечером?
Он: — Если ты подойдешь ко мне, я на тебе женюсь.
Она: — Я не доверяю тебе.
Он: — У тебя очень белое лицо. Наверное, ты напудрилась?
Она: — Все женщины пудрятся, это так же обычно, как коровам есть сено!
Он: — Что у тебя за пазухой? Камушек?
Она: — Ой, не говори так, старые тетки услышат!
Он: — Я не боюсь их. Приходи, и мы поженимся.
Ночью поднялся сильный ветер: крыша и деревья всхрапывали. На море штиль сменился морщинистой рябью, дальше от берега вскипали барашки. Луна светила в полный накал; сине-серебряная вода ярко блестела.
Иногда заливались лаем собаки, наверно, поблизости пробежал мелкий рецидивист — шакал.
На заставе светилось несколько окон. Было видно, как пограничники умываются, собираясь в наряд.
Недавно здешней заставе присвоено имя болгарского пограничника Асена Илиева. Тогда было большое торжество: собралось все селение, приехали представители из отряда и округа, болгарские пограничники. Был митинг, даже маленький парад, играла музыка. «Как на Красной площади!» — восхищенно вспоминают местные жители.
Асен Илиев был младшим сержантом и однажды, неся пограничную службу у горной реки близ высоты Сара Бурун, окликнул трех неизвестных. Они открыли огонь. Пуля попала в автомат Илиева; он отбивался гранатами. Так его и нашли, зажавшим в руке последнюю гранату. Посмертно ему присвоено звание младшего лейтенанта, он награжден орденом «За храбрость».
В Болгарии, в свою очередь, есть именная застава, где чтут память нашего пограничника, начальника заставы Алексея Лопатина. В первые дни войны его бойцы одиннадцать суток держали оборону.
Оборонять заставу, когда не только перед тобой, но и глубоко в тылу уже враги, — героизм отчаянный, беспримерный. Но сколько было тому примеров и сколько осталось безвестных, никем не знаемых, просто пропавших без всяких вестей пограничников сорок первого года, стоявших насмерть на своих рубежах!
Я была на западной границе в первые дни войны. Я знаю.
Иногда кажется странным, что все это еще так близко. Вот лейтенант Кравцов окончил училище вместе с сыном Лопатина. Живут люди, которые помнят героев, служили вместе, о чем-то спорили с ними в свое время. Далекая война явственна в памяти.
— Хорошие у вас ребята? — спросила я начальника заставы.
Он ответил, что конечно! Семеро награждены знаком «Отличный пограничник» и семеро болгарским знаком «Отлични граничар». У многих знак «Отличник Советской Армии».
А ведь это все боевые награды мирного времени.
— Народ у нас весь хороший, — продолжал начальник заставы, — иногда даже трудно кого-нибудь выделить. Вот ефрейтор Костецкий. Человек живой, энергичный, наблюдательный, с огоньком.
— Что значит «с огоньком?» Хорошо служит?
— Хорошо — мало. Отлично!
Мы шли вдоль горного ручья, гремящего подобно водопаду. Шаги наши тоже гремят по обкатанным камням; недавний восьмибалльный шторм занес их высоко — гораздо выше прибойной черты, под самые корни изогнутых старых шелковиц и волосатых пальм.
Мы идем пообочь следовой полосы, вдоль заграждения, по шатким деревянным мосткам. Сухая колючая ежевика создает еще один забор перед последними метрами советской земли. Уже минарет, который так волшебно белел под луной, предстает в солнечном свете обычной узкой башенкой с заостренным концом, по горловине перепоясанной турецким орнаментом; уже видно, как любопытством сверкают черные глаза аскера из-под железной каски, и латинскими буквами написано на щите возле полосатых красно-белых воротец: «ТУРКЕ», — все это на расстоянии нескольких шагов, но земля, на которой мы стоим, — наша! И мы идем спокойно, неторопливо.
По ту сторону Кибаша наступила пора смены караула. Аскеры-сменщики гуськом подошли к аскерам-часовым, раздался нестройный горловой крик, который, как это ни странно, означал обычную воинскую формулу, что-то вроде нашего «Пост сдал, пост принял».
Мне захотелось в странном для нашего уха вскрике разобрать хоть какие-то членораздельные звуки. Но уставной вопль повторился и, честное слово, он, по-моему, мог означать что угодно, только не строгую формулу: «Сдал, принял!» Слушая чужую речь, стоя на последнем метре нашей земли, я вдруг вспомнила любимые стихи детства:
О, убийца героев, Яр-Султан-Озим-Джан!
Больше ты не вернешься в каменный наш Бадахшан.
Больше не переплывешь ты бурной речной воды,
Где, опершись на ружья, стояли я и ты.
Больше уже не прорвутся зарослями арчи,
Подпрыгивая на седлах, черные басмачи.
Не правда ли, настоящие пограничные стихи? Я услышала их впервые, когда не умела еще читать. И вот помню с тех пор, хотя так и не могла отыскать ни в одной хрестоматии. Где они были напечатаны? Кто их автор? Не знаю.