ПОД СЕВЕРНЫМИ НЕБЕСАМИ

НАЧАЛО СТРАНСТВИЯ

Рассвет недалеко от Мурманска начался с того, что в вагонном окне большой ломоть ущербного месяца, цепляясь за низкие горы, опускался к горизонту.

Вокруг все было неправдоподобно и прекрасно. В бледнеющей темноте явственно проступали снега; голубой свет наполнял воздух. Потом стало белеть (снега оставались голубыми), но ни одного розового пятна так и не появилось. Разве только на слюдяном припае Кольского залива, узкого и длинного, как река, заиграл робкий сиреневый отсвет; в припае, «береговом зубе» по-местному, блестели лунки, как разбросанные зеркала по снегу.

Над Мурманском носился ветер, и каждую четверть часа менялась погода. То начинала крутить свирепая вьюга с мелкими сухими снежинками, то небо прояснялось и светило солнце, долгожданное здесь и поэтому, казалось, особенно ослепительное!

Местные жители охотно вспоминают, как кто в этом году увидел его впервые. («Мы шли, и вдруг дочка как закричит: «Папа, солнце!» — «А я еще раньше увидел, в Заполярном. Поехал на день в командировку, а оно там и вынырни!» — «Природа, — сказал не по летам рассудительно мой попутчик, комсомольский работник областного масштаба, — привлекает внимание тогда, когда срывает какое-нибудь мероприятие, например на стадионе. А летом мы и в двенадцать ночи футбол назначаем!»)

Мурманск — большой город, в нем больше четверти миллиона населения, но если смотреть сбоку, кажется, что он состоит всего из нескольких улиц, остальные расположены по террасам, за горами. До войны, как рассказывал местный старожил и летописец Евгений Александрович Двинин, город был сплошь деревянным. Сейчас он каменный, многоэтажный и — что очень любопытно и приятно для глаза — дома разноцветные. Часто бывает даже так: фасад первого этажа, скажем, шоколадного цвета, а начиная со второго — светлее, кофе с молоком. Или одна стена розовая, другая зеленая. Улицы в Мурманске прямые, по-современному широкие. В порту на рейде множество кораблей, наших и иностранных. Трудовой дым топок висит над Кольским заливом. Особенно хорош город на закате. Цепляясь за снеговые сопки, плывут красные облака, а сам город погружен уже в легкие северные сумерки. Они не такие, как в средней полосе. Я еще не совсем улавливаю, в чем различие, но ощущаю его. Здесь сумерки, пожалуй, прозрачнее, невесомей, словно сквозь них проглядывает уже, как сквозь туманное стекло, светлая незакатная ночь полярного лета.

Но Мурманск — это только начало путешествия. В тот же вечер дорога увела меня в Никель — город полярных рудокопов. И глубокой ночью транзитом — на самую норвежскую границу.

НОЧНЫЕ ИСТОРИИ

Пограничные рассказы отличаются от охотничьих тем, что, несмотря на свою необычайность, абсолютно правдивы.

Голоса за тонкой стеной, крякая и чертыхаясь от холода («…стены промерзли, матрац, как лед!»), обсуждали перед сном какие-то местные дела. Самый осуждающий и уничтожительный эпитет был «теплый», причем он употреблялся в прямом смысле. Некий Иванов (или Петров) ищет теплого места, то есть климата потеплее.

— А я в Заполярье десять лет, я тепла не ищу!

— Эх, а вот был я в отряде (называет номер), там печи топить умеют!

— Очковтиратели они: приехал Парфенов из Управления, так они ему печку докрасна накалили и шелковое одеяло откуда-то приволокли. Он теперь вернется в Москву и будет ахать: вот это отряд!

— Нет, полковник Парфенов — мужик умный, его одеялом не купишь.

За стеной раздался жалобный вопль: кто-то босой ногой коснулся пола.

— Здесь же на коньках кататься надо, а не ходить.

Для ободрения перешли к страшным воспоминаниям.

— Вот служил я на заставе: ледяное болото хлюпает круглый год. Идем в наряд — по колено в воде.

— А мы в выходной день, очень жаркий, отправились как-то на лодке ловить рыбу в Баренцевом море. Километров за пятьдесят от берега расположились на островке. Клев шел хорошо, решили заночевать, чтобы зорьку прихватить. А ночью ветер внезапно переменился, задул северян, и все обледенело: море покрылось льдинами. Лодку затерло — и в щепки. Да она и была бы нам уже бесполезна. Положение стало отчаянным. По льду пятьдесят километров не пройдешь, тем более он не крепок. Одежды теплой с собой нет. Наверняка погибли бы на этом чертовом острове, если б не разыскал нас вертолет.

— А я нес службу восемь лет на Черном море. Налетел на нас шторм — двенадцать баллов! Тросы полопались, как струны. Команда с нашего корабля сошла на берег и ухватилась за двенадцатидюймовые: они одни уцелели. И так трое суток держали свой корабль, чтобы не унесло.

— Сейчас хоть погода стоит тихая. А бывают действительно бураны, что на ногах не устоишь. Кому бы рассказать на вашем Черном море: полярная ночь и буран. Сочетание! Был такой случай: у одного парня жена родила сына. Ну, он на радостях раздавил один-одинешенек поллитровку и так воодушевился, что собрал передачку и пошел в родильный дом семейство проведать. А мела метель, да не простая, а полярная. Он шел, шел и вместо родильного дома попал на границу. Вот тебе и поздравил жену!

Потом они заговорили о том, что в сущности неосязаемая и невидимая линия границы, как ножом, разрезает иногда человеческие судьбы. Кто-то с чужих слов передал такой рассказ: бежал из заключения бандит. Десять дней шел к границе голодный, почти умирающий. Он знал: если хоть на шаг переступить пограничный столб — он уже вне досягаемости советских законов. И рвался к этому из последних сил. Наконец добрался до столба, рукой пощупал для верности и свалился обессиленный, впав не то в сон, не то в обморок. Тут его и взяли наши пограничники. Это была учебная пограничная полоса, метрах в двухстах от настоящей!

БИОГРАФИЯ ПОГРАНИЧНИКА

Утром мы сидели в штабе отряда и выбирали по карте мой маршрут. Названия были русские, норвежские и финские — вперемежку, например Трифонов ручей и рядом же Трифонон-Вара. Или Микулан-Вара, что явно указывало на некоего русского следопыта Николая. Уже с одиннадцатого века в договорах русских князей с норвежцами упоминаются эти земли. Мурманские поморы ходили на промысел к Груманту (Шпицбергену), зимовали там задолго до норвежцев. Это, как в документе, припечатано народной памятью в песне:

Ты, Грумант-батюшко, страшен,

Весь горами овышен,

Кругом льдами окружен.

За пятьдесят лет до английского капитана Ченслера, корабль которого отбился от экспедиции и был заброшен бурей в устье реки Варзино (Ченслер на этом основании считается на Западе «первооткрывателем» Северного морского пути), сохранились сведения о плавании из Северной Двины по морю до Тронхейма посольства Ивана III к датскому королю. Видимо, дорога эта была известна и раньше, если такая особа, как дьяк Истома, царский посол, безбоязненно пустился в путь. (Интересно, что и Ломоносов в своих примечаниях к вольтеровской «Истории Российской империи при Петре Великом» счел необходимым поправить французского философа: «В Двинской провинции торговали датчане и другие нордские народы за тысячу лет и больше», — имея в виду дату приезда Ченслера, 1553 год. Ломоносов ссылался при этом на норвежскую сагу XIII века Снорре Стурлезона.)

Вообще споры о здешних краях ведутся издавна; тяжбы о землях и тонях длились сотнями лет. Еще в начале XIX века районом Петсамо и частью Кольского полуострова владели совместно три страны: Норвегия, Россия и Финляндия, и лопари платили по три налога в год, пока в 1828 году не установилась окончательная граница.

Мы довольно долго вели географические разговоры, как вдруг мой собеседник, Александр Григорьевич Касьянов, человек немолодой, вздохнул и проронил:

— А я ведь сам-то буровик. Ну, ушел на войну — и все кончилось. И жена топограф; три раза из-за меня специальность меняла: то учительницей была, то кем придется.

— Жалеете свою профессию?

— Очень. Случайно еду мимо, вышки, когда в отпуске, так внутри что-то непременно дрогнет. Вообще-то работа, может, и незавидная, а мне нравилась. Сейчас, конечно, я ее только вспоминаю; я уже больше пограничник, чем буровик.

ТЕПЛО И ХОЛОД

Здесь, на границе, свой микроклимат: пограничное озеро Салмиярви находится в системе реки Патсо-Йоки, которая несет холодные воды. Поэтому температура меняется чуть ни с каждым километром. Например, до города Никеля напрямик через озеро три километра (в объезд — десять); и вот однажды в Салмиярви термометр показывал сорок девять градусов ниже нуля, а в Никеле было всего минус тридцать. Такая разница.

Даже когда едешь по шоссе (кстати, оно в образцовом порядке, чисто выметено, словно лопаточкой для торта, прихлопнуты и обрезаны мощные слои снега по обеим сторонам, будто это не глушь пограничная, а подступ к столице!), так вот: спустишься в самую незначительную ложбинку — теплеет, поднимаешься на крутояр у сопки — холодно.

А бывает и наоборот: теплый воздух держится повыше, у горы, а студеный оседает в низине. Но разница температур есть всегда.

МУДРЫЙ ШОФЕР

Погода здесь — семь пятниц на неделе! Сегодня первое марта, с утра была такая пурга, что только один белый снег и виден кругом. Словно в самом деле с неба валились белки-векши да малые оленцы, как утверждала про эти края летопись.

Снег стоял сплошной, но был мягок: потеплело еще ночью. В сегодняшней непогоде, как в каждой стихии, таилась своя красота и величавая прелесть.

Я спросила шофера, молоденького солдата, вида простецкого и совершенно еще школьного, — так что даже сомнение брало: не по ошибке ли ему доверили руль?

— Как это правильнее назвать: метель, пурга, вьюга?

Мы ехали довольно быстро, хотя на ветровом стекле оставалось лишь маленькое чистое окошечко, по которому неистово метался «дворник», и шофер смотрел в него, пригнувшись, как мотоциклист на гонке.

Встречные машины появлялись внезапно, казалось, в нескольких шагах: сначала зажженными фарами, а потом уже смутным силуэтом кабины и кузова.

Юный водитель повел глазами на дорогу, на небо и землю, слившимися воедино, и кратко ответил:

— Заряд.

Вот уже вынырнуло и четвертое слово!

— А может, — добавил шофер, — в разных местах просто говорят по-разному про одно и то же? Возвращаясь из Никеля, я увидела разделение неба пополам. Одна часть, северо-западная, уже очистилась и была прозрачного бирюзового цвета; все, что находилось под ней, светилось отражением невидимых солнечных лучей. Дальняя гряда сопок розовела.

Но на юго-востоке клубилась еще серо-желтая снеговая туча, и солнце, прорывая ее, глядело, как сквозь мутное стекло.

ПОВАР-КНИГОЛЮБ

Повара на заставе зовут Толя. Я спросила:

— Где вы научились так хорошо готовить?

— Здесь, на границе. А по специальности я химик. Работал на комбинате искусственного каучука. Кончил техникум и один курс института.

— Вернетесь, будете продолжать учиться?

— Едва ли. Разонравилась мне моя специальность. Хочу что-нибудь гуманитарное.

— Это теперь не модно.

— Ну и пусть. А мне хочется.

По ночам, во время дежурства, Толя читает стихи. Книги на его тумбочке возле плиты часто меняются: Гейне, Шекспир, Щипачев, Мартынов — все, что есть в отрядной библиотеке.

НЕМНОГО ГЕОГРАФИИ

Мурманский край — странный край. Здесь все не так, как ждешь. Я слыхала о краснолесье и чернолесье. А здесь есть еще редколесье и криволесье. Ну, редколесье — это понятно что: лес, состоящий как бы из пустырей. Говорят, трава в нем бывает иногда очень высока, почти сказочна: по пояс, даже по грудь человеку! Согласитесь, что это странно для тундры, покрытой ягелем, который растет по миллиметру в год.

Криволесья состоят из березы, приземистой, с кривыми ветками и многоколенчатым стволом. Она распластывается, как рослый кустарник. Вообще береза — первое дерево, которое пришло сюда после ледника. И шагало бесстрашно к самому побережью, правда, все уменьшаясь и уменьшаясь в росте.

Такой выносливой и упрямой здесь считается еще только ива. Береза да ива — первые освоители Заполярья.

Но вскоре их стали теснить сосны и ели, и теперь хвойные преобладают. Только и они необычны. Иголки на лапландской сосне держатся вдвое дольше, чем на обычной. Да и сами деревья завидно долговечны.

В короткое мурманское лето (всего три месяца без снега!) появляется много цветов: ярких, но без запаха. А еще больше ягод и грибов! Представьте, как это нравится медведям-вегетарианцам, тоже обитающим в лесах поближе к побережью.

Однако Мурманское побережье в то же время — юг для птиц, скажем, со Шпицбергена или Земли Франца-Иосифа. Тут и зимуют арктические сойки и полярные буревестники. Этнограф и певец этого края Евгений Александрович Двинин написал книжку под скромным названием «Край, в котором мы живем». Остается только пожелать, чтоб о ней узнало больше читателей.

Написана книга пером ученого и поэта. Вот как представляет читателям Евгений Александрович свою любезную сердцу родину:

«Далеко на севере есть замечательный край. Одни называют его страной полуночного солнца, другие — царством полярной ночи. Добрая половина его лежит севернее полюса холода Северного полушария, а в январе здесь иногда идут дожди. В середине июня с неба падают мокрые хлопья снега и озера еще скованы кое-где льдом, а в августе уже начинают убирать урожай. Северные ветры приносят здесь в зимнее время оттепель, а южные — похолодание. Многие птицы летят зимовать не на юг, а на север. Пчелы дают меда в четыре раза больше, чем на Кубани, а летучие мыши и совы охотятся при ярком свете солнца. В то время, как наши южные моря Каспийское и Азовское находятся в ледяном плену, здесь морская волна свободно плещется в незамерзающих гаванях.

В начале нынешнего века про него говорили, что это край непуганых птиц. Теперь его называют жемчужиной Советского Заполярья».

Я бы охотно переписала целые главы этой книги, страницу за страницей, — так она увлекательна. Могу только сказать, что не будь ее, я бы, возможно, прошла по этому краю слепой. А теперь он и для меня поет, дышит. Снега его не мертвы, и горы одушевлены. За все это великое спасибо Евгению Александровичу Двинину! Не только пылкому патриоту ледяного севера, но и прекрасному писателю.

СТО ТЫСЯЧ ОЗЕР

Пустынный мурманский край не так уж и пустынен: плотность населения в нем раз в двадцать больше, чем на Аляске, например.

Конечно, плотность населения — вещь относительная. Люди живут в нескольких поселках, а вокруг безлюдная тундра. Кстати, о тундрах. Со школьной скамьи мы помним: тундра — это болотистая равнина, бегают по ней олени и растет мох, ягель. Ягель растет и в мурманском крае, но равнин здесь почти нет. Это горная страна, вроде Крыма. Не надо улыбаться! Вершины Мурманских, Хибинских, Ловозерских гор поднимаются до тысячи метров и даже выше. Хребты тянутся на сотню километров. В центре Кольского полуострова мало обследованная возвышенность Кейвы. У побережья голая гряда Муста-Тунтури. Здешние горы древнейшие по времени образования; им полтора миллиона лет. А вот освободились они от ледника совсем недавно. До сих пор идет активный процесс отделения тверди от морских хлябей. Мурманский край — каменный богатырь, все растет и растет, по сантиметру в год освобождаясь от водяных пеленок.

Даже сам город Мурманск расположен на террасах, а они не что иное, как следы отступавшего понемногу моря.

Географы утверждают, что здесь сто тысяч озер; они буквально сидят друг у друга на шее: одно расположено чуть повыше над уровнем моря, другое пониже.

Пограничники рассказывают:

— Карабкаешься на сопку, обдерешься весь о камень. Ну, думаешь, отдохну наверху, посижу. А там и ногу-то поставить некуда — вода. Или так: на озере остров, на острове озеро, на том озере опять остров и на островке еще одно озерцо. Как в сказке про белого бычка!

Конечно, все это разглядеть можно только летом. Сейчас любое озеро — просто белая поляна.

Вокруг вздыхают: эх, если бы вы приехали попозже!

Послушать аборигенов, так Заполярье летом — рай. Повествуют об этом так вдохновенно, что начинаешь помаленьку верить. Во-первых, рыбы всякой полно, самой редкой, самой вкусной. Ведь рек — тринадцать тысяч! Бесчисленные водопады и пороги, которые называются падунами. Это сосчитанных рек. А ручьев, «где плещется форель», как писал Паустовский?! Каждый второй спрашивает меня, не увлекаюсь ли я рыболовством. И с сожалением качает головой.

Начальник отряда полчаса описывал особую «пограничную» уху. Как варится первая, вторая, наконец, третья перемена рыбы и вся она, кроме отвара, выкидывается. Пока не кладут напоследок особые, «царские» сорта рыб, вроде палтуса, форели, кумжи. Такая уха в самую жару через полчаса застывает студнем.

Слушая эти лукулловские описания, начинаешь вспоминать, сколь скуден бывает выбор блюд в ресторанах.

Кроме рыбы здесь рай и для грибника, да и ягод видимо-невидимо.

Многие, наверно, читали про морошку: умирающий Пушкин попросил моченой морошки. С детства я слыхала от матери, которая родом тоже поморка, что морошка — ягода ни с чем не сравнимая, изумительная. И вот теперь дождаться бы еще несколько месяцев, и она росла прямо бы у меня под ногами.

Ах, морошка, морошка, сказочная ягода! Посмотреть бы на тебя хоть одним глазком!

Я стала спрашивать всех кругом: нет ли у кого дома морошки моченой, сушеной, вареной?

ФЕОЗВА

Больше всего надеялась, конечно, на Феозву. Но про Феозву особый рассказ.

Во-первых, это не географическое название и не сорт цветка. Это — женское имя. Хотя бьюсь об заклад, что из тысячи моих читателей ни один о нем не слышал.

Я его затверживала двое суток. Наконец не выдержала и сказала, что придется записать по буквам.

— А зачем? — неприветливо спросила Феозва, чуть оборачивая голову.

Она топила печь и стояла перед распахнутой дверцей, залитая ярким пляшущим светом. Охапка березовых поленьев курилась с мороза.

Феозва стеснялась своего имени. Она поморка с Канина носа, вышла замуж за начальника заставы, и вот уже сколько лет делит с ним суровую отшельническую пограничную жизнь.

Сейчас она замещала уехавшую в отпуск хозяйку пограничной гостиницы, и я совершенно не понимала, когда она ест, когда спит, когда досматривает троих детей.

Она спросила через плечо, зачем мне записывать ее имя.

Я ответила, что такая уж у меня профессия — запоминать все интересное.

— А моя профессия топить печи, — с вызовом отозвалась она.

«Ах, как ты горда, Феозва!» — подумала я с улыбкой. Честное слово, не помню, чтоб какой-нибудь человек доставлял мне такое удовольствие одним своим видом.

Кстати, она совсем не походила на сказочную Марью Моревну, придуманную Пришвиным. Это вполне современная молодая женщина, миловидная, с завитыми волосами и накрашенным ртом (ярко-красным, потому что последняя мода — жемчужно-розовые губы — еще не дошла сюда). На ней вязаная жакетка и черные валенки, ворот нараспашку. Я смотрю на нее и ежусь от холода. А она топ-топ валенками то по двору в метель, то по коридору холодному, как погреб. И тотчас по ее следам начинают твориться добрые дела; гудят огнем печи, летает по полу веник.

В два часа ночи она принимала гостей с поезда. В семь утра отправляла их. Печи, числом до пяти, топила дважды: утром и вечером. Мерзляки, вроде меня, вызывали в ней, должно быть, презрение. Ведь она-то жила здесь с детьми круглый год, дети ездили в школу в поселок Никель за десять километров. Сама она бегала по стольку раз в день от дома до гостиницы в глухую ночь, в обед, на рассвете. А здесь часты бураны, когда не видно ни зги, трескучие морозы, от которых захватывает дух.

Впрочем, у меня перехватывало дыхание всю первую неделю. Стоило пройти шагов десять по наировнейшей дороге самым медленным шагом, как начинало колотиться сердце: сказывается недостаток кислорода. Иногда даже тоненько звенело в ушах, как при начале горной болезни. Хотя вместе с тем воздух тут чистейший и даже какой-то душистый, словно сам вид снегов вокруг насыщал его особым ароматом.

ПОЛУОСТРОВ СОКРОВИЩ

Двинин ревностно отстаивает за своим краем титул второго Урала. В самом деле — богатства здесь только-только начинают приоткрываться, и они огромны.

Дымит высочайшей трубой через озеро от нашего дома комбинат «Никель».

Интересно, что, когда эта земля после первой мировой войны была уступлена Финляндии, финны отдали никелевые рудники на откуп канадцам. Те порылись, порылись и решили, что выбрано все. А наши геологи после них открыли запасы руды по крайней мере на сто лет! И это только в одном районе. Но постепенно то здесь, то там земля, становясь словно стеклянной в награду ищущим глазам, показывает краешек еще одной жилы, еще одного месторождения…

Кроме металлов на Мурмане много первосортного гранита и слюды. Двинин напоминает, что столь ценимая в старину слюда расходилась по всему миру и называлась московитом — камнем из Москвы.

Есть тут кварц, аметисты на Терском берегу, по рекам добывался некогда жемчуг. Вот уж, в самом деле, кто бы мог подумать, что о Кольском полуострове можно спеть:

Не счесть алмазов в каменных пещерах,

Не счесть жемчужин в море полуденном…

Слово «апатит» со времени первых пятилеток стало у нас в стране всем известным, домашним словом. И только в книге Двинина я прочла расшифровку: по-гречески — это значит «обманщик», потому что камень этот принимает самые разнообразные виды, маскируясь то под один, то под другой минерал. «Разоблачить» его может только опытный глаз.

На Кольском полуострове самые грандиозные, поистине неисчерпаемые залежи апатитов. Кроме того, апатитовая руда скрывает в себе металл титан, который крепок как сталь и весьма пригоден в авиации.

Поэтому-то Двинин и называет свою родину полуостровом сокровищ.

СКАЗОЧНАЯ ЯГОДА

Феозва пришла в пуховом платке, одна щека у нее пламенела от мороза.

— А я вам морошки принесла!

В стеклянной банке из-под томатов находилось что-то очень напоминающее видом темные медовые соты. Пока бесформенный липкий ком оттаивал, я ходила вокруг банки чуть не на цыпочках. Но вот стали различимы отдельные ягоды. Они походили на малину, только морковного а не красного цвета, с такими же мелкими косточками. Вкус у мороженой морошки оказался действительно ни с чем не сравним. Впрочем, пожалуй, она напоминала немного инжир. Да, да! Инжир, который так нежен и капризен, что жители средней полосы знают его только в виде сушеных винных ягод.

Я выложила морошку на блюдечко и с благоговением по ягодке отправляла в рот это северное чудо.

Феозва смотрела на меня, прислонясь к косяку, и сокрушалась, что в этом году наготовила совсем мало; еще не знала ягодных мест. Всего и ходила-то по ягоду один раз. И принесла два ведра.

Я ахнула, а она искренне удивилась: разве это много? Не успела оглянуться, как дети по горсти растащили.

— Впрочем, муж и дети у меня не большие охотники, — сказала она, — а я здешняя, северная, мне без ягоды просто жить невозможно: скучаю.

КОНЕЦ ЗЕМЛИ

Сегодня тишина, и на солнцепеке так тепло, что можно стоять без пальто, хотя, наверно, все-таки градусов около двенадцати ниже нуля. Вокруг блистают парчовые снега. Ни одной тени на земле, ни одной тучки на небе.

Дорога гладка, укатана, словно ее начистили белым гуталином.

И вот по этой дороге мы поехали на Бориса и Глеба. Так называется место, квадратом вдающееся в Норвегию. Есть такое международное установление, что если при границе находится исторический памятник другого государства, то и окрестная земля в установленном радиусе отходит к нему же. Церковка святых Бориса и Глеба — деревянная, прелестной русской северной архитектуры, со звонницей и двумя луковками. Была она после войны в таком заброшенном и жалком виде, что трудно было сказать, к какой народности относится вообще. И только отыскавшаяся в церковной ограде могильная плита подтвердила, что место это — русское. Под плитой погребена сто лет назад сорокалетняя девица, дочь священника Щеколдина.

Сейчас церковка реставрирована и похожа на игрушку из шоколада с зелеными куполами и белыми наличниками. Сама местность вокруг напоминает — по первому избитому сравнению — некую северную Швейцарию. А вообще-то может посоперничать с лучшими уголками Крыма и Кавказа. Узкая долинка между двумя горными цепями, летом зеленая, а теперь курящаяся на морозе — это река Патсо-Йоки (по-старинному Паз-река). Так бегут, перекатывая камни, шипя и булькая, только горные кавказские реки! Если стоять на мосту, начинает казаться, что бежит не только вода, но и все кругом.

Еще совсем недавно здесь был пятиметровый водопад, а теперь построена электростанция. Строили ее нам норвежцы (пограничники их называют норвегами).

Самая дальняя застава стоит на берегу Баренцева моря, в тех местах врыт гранитный обелиск — межевой знак Петра Великого. На нем полустертыми буквами обозначено: «Конец земли русской».

Нечто подобное испытываешь здесь все время. До границы остаются не километры, а шаги! Узкая дорога между горой и обрывом дважды перекрыта шлагбаумом. Ничейной земли — с гулькин нос. По обе стороны шлагбаумов палисады. Наш — из прямых зеленых колышков, обычный частокол дачного типа. У норвежцев — досочки, перекрещенные буквой «х».

Два пограничных столба. Советский — с четырьмя зелеными и четырьмя красными полосами; норвежский — канареечного цвета с черной макушкой и эмблемой короны и государственного геральдического зверя на задних лапах.

У шлагбаумов двое часовых. Наш — в серой шинели и ушанке из искусственного меха. Норвежец — в короткой курточке и штанах, похожих на лыжные. Мороз кусает его, он бьет башмаком о башмак.

— Холодно ему? — говорю я.

Начальник контрольно-пропускного пункта, капитан, тридцатишестилетний ярославец, маленький, ладный, с яркими синими глазами и добрым, тоже ладным, русским лицом, секунду смотрит на долговязого норвега.

— Они всегда так одеты. Курточка эта подбита черт знает чем.

— Так ведь холодно же, — повторяю я.

Капитан вздыхает.

— Служба, — коротко говорит он.

Мы подошли к самому шлагбауму, и, сознаюсь, ноги несли меня с неохотой: хорошо и крепко они чувствуют себя только на родной почве.

Мы постояли молча, разглядывая открывшийся клочок сопредельного государства, родину Ибсена.

На норвежской стороне, тоже при границе, на краю обрыва красовался смешной, почти игрушечный домик; каждая из его стен была крашена разным цветом. Он блестел, точно только что с витрины.

А снега, сосны, березовое криволесье были такими же, как и у нас.

На вершинах трех гор стояло рядышком по два пограничных столба; граница поднималась, спускалась, змеилась по склону, разрезала надвое речку Патсо-Йоки. На нашем берегу норвежцы долбили скальный грунт, пробивали туннель для отвода реки. Здесь же, в самом нутре скалы, должна помещаться электростанция. Там, где еще недавно гремел пятиметровый падун, возводится плотина. Назначение электростанции, влившись в энергосистему Кольского полуострова, — снабжать током растущий промышленный район Никеля.

Мне захотелось спуститься поближе к воде. Она клокотала; белые горбы пены мощно вспухали, река выгибалась, как львица. И вместе с водяной пылью над ней стояла колеблющаяся волшебная стена тумана: заходило солнце, и сквозь морозную завесу, как свечи, пылали алые снега на вершинах гор.

Река тянула к себе буквально магнитом. Ведь недаром говорят, что красота имеет притягательную силу!

— Спустимся пониже, Александр Никитич, — попросила я капитана.

Он замялся неожиданно.

— Видите, — сказал он, — там, собственно, уже Норвегия. Правда, на время стройки мы договорились, что этот участок считается как бы нейтральной полосой. Так что гражданские лица там вполне могут находиться, но вот военным, при оружии, нельзя.

Я невольно отпрянула. Нет, я не хотела туда одна! Клочок земли, оказавшийся чужим, сразу потерял долю прелести.

И еще с большей силой я почувствовала себя так хорошо, так устойчиво, так уютно, даже под защитой славного Александра Никитича, под защитой его зеленой фуражки, под защитой советского флага, который невидимо осенял нас.

ПЕЩЕРА НИБЕЛУНГОВ

…А потом мы подошли к разверстому зеву туннеля. Трое норвежцев долбили отбойными молотками чрево горы. Они были такими маленькими, и отбойные молотки тоже такими маленькими, а гора такой большой, что все многотысячелетнее единоборство человека с природой снова как бы предстало перед нами. Ощутим вдруг сделался и мрачный колорит древнескандинавского Олимпа: боги и герои, которые обитали среди камней, ковали под землей заговоренное оружие и признавали только одну добродетель в мужчине — храбрость.

Не без опаски сделала я шаг в эту современную пещеру Нибелунгов.

Черные своды неотесанного камня уводили вглубь почти на километр. Тускло светились редкие электрические лампочки. Подземные залы блестели изморозью, и вдоль стен висели желтоватые сталактиты льда. В одном месте сочилась тоненькая струйка подпочвенного ручья и, падая, образовала ледяной цветок. Он был огромный — в четыре руки не обхватишь; круглая белая чаша обросла ледяными лепестками; грани и изгибы их, ловя на себе рассеянный свет, при каком-то повороте головы вдруг загорались, и мы дружно ахали. А молоденький лейтенант Виктор принялся яростно хлопать себя по бокам в поздней досаде: не захватил фотоаппарата с блицем!

Мы свернули бумажный пакетик и по очереди напились из ручья.


Подземное горное царство было так красиво и величественно, что на какое-то время мы даже позабыли о главной цели всех этих работ. Но вскоре достигли круглого зала, где глубоко под ногами открылся котлован в красноватом пещерном свете далеких ламп, и увидели, что место для мощных турбин уже готово, а значит, близок переход и к последней стадии работ — монтажу.

Хотя электростанцию строит норвежская фирма, машины — советские, отечественные. Так надежней.

ФИЗИКИ И ЛИРИКИ

На следующий день мы зашли в один из разноцветных домиков, снаружи и изнутри обитых узкими досточками, — контору советской администрации. Эти домики — тоже норвежское изделие. С белыми экранами электрического отопления, со стенными шкафиками и пестрыми занавесками они прелестны, но… недолговечны. Хозяйственный капитан доказал, как дважды два, что веку им отпущено не больше пяти лет: уже сейчас подгнивает фундамент и худится крыша. А я-то размечталась вслух, что вот бы нам на целину такие разборные дома с модерновой мебелью, холодильником и горячим душем! Погодя я исправилась: душ и мебель оставались, но вот дома — дома требуются явно другие, попрочнее.

У старшего инженера стройки, кончившего, кстати, институт в Москве, на Спартаковской, сидел представитель монтажников; он приехал на несколько дней из Ленинграда.

— Вам Нибелунги, — сказал он с великолепным высокомерием «физика» перед «лириком», — пещеры, ледяные цветы, а мы не дождемся, когда все это кончится и начнется настоящее дело. Мы, знаете, идем от жизни; нам подавай ток!

Я буркнула сердито:

— Красота и поэзия не меньше нужны жизни. Если они заглохнут, электричество вам их не заменит.

Инженер принял мою сторону.

— Ну, не сейчас, — сказал он, — а через пару сотен лет, при полном и повсеместном коммунизме, по-моему, прежде чем будет закладываться стройка, специальный совет обсудит со всех сторон: вписывается ли она в ландшафт, не портит ли его? Сейчас мы сообразуемся только с пользой, а тогда будем думать и о красоте. Это точно.


Монтажник завздыхал; был он уже не очень молод, не то что инженер.

— Да, красоту мы не бережем, — сказал он. — Работал я на Братской ГЭС… вот вы восхищаетесь здешней природой: сопки, река кипит! Помножьте все это на сто и представьте Ангару с ее падунами, мачтовым лесом по берегам. Пороги сейчас уже на дне моря, их больше не увидите. А лес сначала начисто вырубили на строительных площадках, возвели город тысяч на шестьдесят, а потом спохватились: нужны зеленые насаждения!

Мы дружно зачертыхались. Вообще надо заметить, что спор физиков и лириков, уже ставший классическим, непримирим только на газетных страницах. В жизни, где бы ни сталкивались представители обоих мощных течений, они быстро и мирно находят и общий язык и золотую середину во взглядах.

ПРОИСШЕСТВИЕ

— Конечно, у вас тут граница спокойная, происшествий никаких, — с легким сожалением сказала я как-то капитану, сидя в его комнате на контрольно-пропускном пункте.

Там тоже белый экран электрического отопления и норвежские плафоны, но сидели мы на наших обычных армейских табуретках. И стол был покрыт зеленой канцелярской скатертью.

(«А знаете, так мне как-то больше, нравится», — застенчиво сказал капитан.)

Александр Никитич — интересный человек. Лицо у него открытое, незамысловатое; синие глаза охотно улыбаются, и говорит он обо всем без оглядчивости. Но меньше всего о нем можно сказать, что он простоват. Он тверд и добр, только это не лезет в глаза с первой минуты.

— Да как вам сказать насчет тишины, — отозвался он. — Был и у нас как-то случай. Задержание, одним словом. Все произошло среди бела дня. К норвежскому шлагбауму подъехал на велосипеде человек, одет плоховато, вроде рыбака. Ну, у них с границей обращение более вольное, чем у нас: в воскресенье толпы из Киркенеса приезжают поглазеть на советскую сторону.

Стоят, щелкают фотоаппаратами невозбранно.

Поэтому их часовой охотно вступил в разговор с велосипедистом. Тот показывает ему какие-то бумажки, но, видимо, все не те. Вытащит одну, потом за другой лезет, а сам потихоньку велосипед вперед толкает; норвежец, не прекращая разговора, машинально идет рядом. А когда уже осталось полтора шага до нашего погранзнака, тот как рванет и за мгновение ока перескочил границу. Норвежский часовой замахал руками, забегал, а что теперь сделаешь?!

Наш часовой принял его, как говорится, в свои объятия и тотчас вместе с велосипедом — в будку. Звонит мне на КПП. Я бегом. Норвежец радостно кивает и без умолку трещит по-своему. А на норвежской стороне тоже переполох: часовой сообщил в Киркенес, оттуда полиция по телефону дала предписание местным норвежцам с нашего строительства: если возможно — вернуть перебежчика. Смотрю: идут четверо прямо к будке. Я выхожу навстречу. Они иногда ведут себя прямо-таки нахально. Вот и сейчас думаю: а как быть, если они попробуют ворваться в будку и силой перебросить его назад? Ведь расстояние всего несколько шагов! С четырьмя-то мы еще справимся, как бы больше не подошло.

Спрашивает у меня инженер по-английски, здесь ли перебежчик. Вообще-то мы с ним часто разговаривали; он знает, что я учу английский. Но тут я вежливо отвечаю, что не понял. Он терпеливо, чуть не по складам, снова повторяет вопрос. Я опять не понимаю.

А велосипедист болтает в будке вовсю; голос его далеко слышно. Бился, бился со мной инженер, пошел снова за инструкциями к телефону. Норвежский часовой-разиня за шлагбаумом, как на углях прыгает, так, кажется, и съел бы глазами будку вместе с велосипедистом! Я тоже хочу, чтобы у меня его поскорее забрали. Наконец приходит отрядный газик, вывели мы велосипедиста с задней стороны из будки, посадили вместе с велосипедом, ну и я снова стал все понимать по-английски.

— А что это был за человек? Зачем перешел?

Александр Никитич пожимает плечами:

— Кто же его знает. Говорит: шел искать работу, русских любит. Документов никаких при себе не имел. Только вырезки из газет, где о Советском Союзе что-нибудь сказано, да чистый бланк советского посольства в Норвегии. Сначала-то он был веселый, а как скомандовали «руки вверх», так пальцы у него задрожали.

— Может, в самом деле наивный человек?

— Все бывает. Но, возможно, и засланный на короткую, так сказать, дистанцию узнать, куда отправляют задержанного, как снимают первый допрос. Посмотреть на наш КПП: сколько на нем человек, какое расположение. Рисковать он особенно ничем не рисковал, если не установлено, что шел с враждебной целью, то есть без оружия, без карты, компаса, фальшивых документов.

Велосипедиста этого через три дня отправили обратно. Запросил о нем норвежский пограничный комиссар. Наш ответил: да, имеется.

Вот такое было происшествие. А вообще наш участок действительно спокойный.

Потом ребята-пограничники спрашивали:

— А вы напишете что-нибудь о нас?

Я отвечала:

— Но ведь вы мне ничего не рассказываете необычного.

— Если необычное случится, это, значит, потеря бдительности, — строго отозвался один юный хранитель государственной границы.

Что ему на это возразишь?!

ПОЧЕМ У НОРВЕЖЦЕВ ВОДА В РЕКАХ?

Старший инженер, тот самый, что учился на Спартаковской улице, пошел мне показывать стройку вторично, уже не с точки зрения Нибелунгов, а применительно к киловатт-часам.

Норвежцы с любопытством смотрели на незнакомую. Вообще-то все здесь примелькались друг другу и с нашей и с их стороны, так что люди рады любому развлечению.

Мне норвежцы вначале показались все на одну колодку: долговязые блондины с удлиненными лицами и светлыми бровями. Многие в рабочих комбинезонах, вроде наших лыжных костюмов, и в вязаных шапочках. Я люблю северный тип лиц и с удовольствием смотрела на сородичей Генриха Ибсена и Кнута Гамсуна. С детства во мне живет обаяние этих чужих звучных имен: Олаф, Ивар, Сигрид, Ингеборг…

Но местные жители смотрят на все проще.

— А помните, — сказала жена начальника строительства, — был у них парень «Доброе утро». Мы его так прозвали, потому что он больше ничего не умел сказать по-русски. Он, между прочим, зять здешнего подрядчика и терпеть не может своего тестя: как же, тот записал в завещании все акции дочери, а ему, зятю, ничего. Впрочем, подрядчик не собирается умирать. Вот, кстати, тип норвежского Плюшкина! Посмотришь на него: чуть не оборванец. Пришел он поздравить на Новый год, так я думала, это какой-то сторож-пропойца. А он оказался персона. Хорошо еще, говорю мужу, что я ему рюмку водки не вынесла! И все копит, копит. Рабочих обдувает, как может. У тех, кто из Киркенеса, вычел из жалованья стоимость субботнего проезда туда и обратно, хотя возит, в сущности, фирма, транспорт ее. Только зять посажен за шофера.

У капитана Александра Никитича Миронычева свой взгляд на соседей.

— Вот мы говорим, что молодежь разболталась, мало ценит то, что ей дается. Но иногда и сами забываем, что надо каждый день бороться с буржуазной идеологией, особенно когда она так близко, наглядно, так сказать. Согласен: на первый взгляд у них многое привлекательно. Фирма денег не жалеет: ведь это вроде вывески западного образа жизни! Парни у меня, конечно, умные, но вначале, когда только приехали, нет-нет да и скажет кто: «а у нас такого нет». В корень вещей они еще не вникали, а только видят: одеты норвежцы чистенько, простой рабочий несет инструмент в кожаном желтом портфельчике. А он сам дома, бывало, то в авоську сунет, то в заплечном мешке тащит. Опять же машин полно легковых.

«А посмотрите-ка, — говорю, — на эти портфели. Они же все одинаковые, их фирма оптом закупила на время стройки. Да и инструмент с иголочки. Норвежцы-то его, поди, сами еще толком не рассмотрели».

И действительно, разговорились с двумя-тремя норвежцами, открыли они портфельчики. Ребята мои видят: молоточки ни разу не ударенные. «Ах, хороши молоточки, — показывают норвежцам знаками. — Уж как ими удобно гвозди-то забивать!» Норвежцы кивают головами, улыбаются, а потом берут эти молотки и тоже с интересом начинают их оглядывать. А один увидел наш, не помню уж что, бурав или отвертку — ну вид не такой казистый, а сталь — дай боже! Вот тут-то они защелкали языками! Рабочий человек везде одинаков: не вид, а суть вещи ценит.


А машины что же, говорю, и машины не так завидны. Во-первых, это не норвежские машины, у них своей автомобильной промышленности нет. Французские, американские, немецкие — сборная солянка. Ну, а чем они лучше наших-то? Чем эта распластанная камбала красивее «Волги»? Или эта горбатая блоха? Да «Запорожец» и то ее сильней!

— Знаете, — доверительно продолжал капитан, — ко мне ведь тут часто приезжает начальство. Мне неудобно им делать замечания, но просто неприятно бывает смотреть, как некоторые и занавесочки-то, и экраны эти чуть не руками ощупывают. Обидно: мало в них советской гордости!

(Я вспомнила, как в первый день с нами ездил дородный импозантный мужчина. Смотрели мы строящиеся дома для наших специалистов. Наткнулся он на банку белил с норвежской этикеткой и запричитал: «Вот это белила! Белила так белила! Мне бы их». А зачем они ему? Крупноблочный дом красить, что ли?)

Нет, не умеем мы вести пропаганду! Ленивы стали или слишком самонадеянны? Строится она у нас на общих фразах, а ведь жизнь-то состоит из частностей, из отдельных примеров, из деталей.

Ужинали мы как-то втроем — капитан Александр Никитич, лейтенант Витя и я, ели, как водится, форель и кумжу, рассуждали об их ловле, а потом уже и о том, как быстро скудеют моря и реки. Здесь-то пока воды пограничные, заповедные. Весной, когда семга идет метать икру, Патсо-Йоки буквально кипит ею.

— Ну, прямо, как дельфины прыгают! Подскочит семужка на метр и опять уйдет под воду. И снова вынырнет. А если выйдешь со спиннингом, норвежец уже ни один не пройдет мимо. Даже машины останавливают. Заядлые они рыболовы, только им ловить здесь запрещено.

Я удивилась:

— Почему же? Жалко, что ли?

Александр Никитич усмехнулся. Его синие глаза залукавились.

— Так это нам не жалко. А у них, чтоб час с удочкой на берегу посидеть, надо, сначала талончик купить. Такое правило.

— У кого купить?

— У владельца участка реки. Если его земля прилегает к ней, то и вода считается собственностью.

Я в безмерном удивлении перевела дух: ну и ну! Этак они в самом деле скоро небо начнут продавать по гектарам.

— А еще бывает так, — продолжал Александр Никитич. — Какой-нибудь деляга откупит на все лето берег, а потом уже его эксплуатирует от себя: тоже талончиками торгует. Так что, видите, если бы мы им разрешили ловить невозбранно, они бы, во-первых, нас дураками круглыми досчитали, а потом в двадцать рядов сети поставили или специально изобрели бы на такой случай какие-нибудь многостаночные удочки. Частная инициатива!

Тут уж и лейтенант Витя не выдержал:

— Нет, не умеем мы вести пропаганду! Да ведь один такой факт стоит трех запланированных лекций!

Витя — комсомольский секретарь, ему можно верить.

А я, к слову, припомнила, что недавно переболела вирусным гриппом, и, хотя его эпидемия свирепствовала по всей Москве, ни одного смертного случая не было. А в Лондоне в это же время умирало, согласно их статистике, до семидесяти человек в день. Дело в том, что мы хоть и ругаем своих врачей — перегрузка у них, спешат, невнимательны, — но, если человек заболеет, в тот же день доктор к нему обязательно придет. И никакого опасного оборота болезни не допустит. Не хватает у нас больниц, некомфортабельны — все так. А все-таки назначенные лекарства и уколы больной получит вовремя и койку ему отведут в случае надобности. Суть не только в том, что все это бесплатно. В Англии, говорят, тоже есть известный процент бесплатного медицинского обслуживания, даже более высокий, чем в других европейских странах. Дело в самой психологии. Для нас бесплатная медицина — норма жизни. Мы бранимся, что это еще не на «должной высоте», как говорится высоким канцелярским слогом. А для англичанина не заплатить врачу — значит признать себя бедняком, неимущим, отребьем общества. А так как платить многим все-таки не по карману, то вот они и болеют, замуровавшись от чужих глаз в своем доме, своей крепости. Даже умирают в результате собственного тщеславия и ложного представления о чести.

— Воспитанного в них капиталистическим обществом, — неукоснительно добавил Витя.

Я с ним согласилась, и на этот раз вполне охотно.

РУССКИЙ ЗЕМЛЕПРОХОДЕЦ

А теперь я расскажу историю борисоглебской земли, как мне удалось ее разузнать.

В XVI веке появился в Заполярье свой Ермак Тимофеевич — новгородский монах Трифон. Монахов иногда представляют себе, как на полотнах у Нестерова: ангельски сложенные ручки и испитой лик. Но, думаю, что Трифон был крепким человеком, настоящим землепроходцем, с пытливым и отважным умом. Иначе ему было бы просто не выдюжить всего того, что он сделал на своем веку для Родины, на радость и богатство далеким потомкам.

Если и сейчас этот край кажется безлюдным, то трудно даже представить, как безмолвна и дика была тогда Лапландия! В общем, как в библии: «Земля же была пуста и безвидна, и дух божий носился над водой».

Трифон один, а возможно, и сотоварищи, прошел никем не обжитые горы и болота, по поваленным стволам перебирался через безымянные речки, кипмя-кипевшие, на удивление, рыбой. Край был нетревоженный. Медведи и лоси пили на его глазах из озер. Глухари летали по редколесью.

Он добрался до Паз-реки и здесь в узкой долинке вблизи ревучего падуна поставил первый сруб — часовенку в память святых Бориса и Глеба, малолетних княжичей, в конце IX века убитых вероломным их братом Святополком окаянным.

Было тогда Трифону от роду сорок семь лет. Трогательная память о двух безвинно убиенных подростках, может быть, говорила о том, что в суровой душе монаха жила тоска и тяга к простым радостям, которых он был лишен?

Освоив Паз-реку, Трифон двинулся по ее руслу вверх и добрался до Печенги, где основал второй форпост России — Печенгский монастырь. Такая же вольнолюбивая бродячая братия, как и он сам, собралась вокруг него. Неизвестно, откуда они сошлись. На Руси, в далекой Москве, в то время лютовали опричники. Царь Иван Васильевич завоевал Казань. Трифон же учил лопарей всему, что знал, да и сам у них учился бить зверя, промышлять рыбу, терпеливо обживать трудную землю.

Весть о заселении Севера дошла до Москвы, и Иван Грозный, весьма интересовавшийся освоением далеких окраин, в 1556 году пожаловал монастырю грамоту.

Сам Трифон был еще жив: он прожил без двух годов столетие и умер в 1583 году. А родился, по преданию, близ города Торжка в 1485 году. Это была мощная и прекрасная фигура, о которой и сейчас не худо бы напомнить молодежи, живущей в тех местах. Тогда для них безликие названия «Трифонов ручей» и «Трифонон-вара» наполняются содержанием.

История никогда не бывает мертвой. Взгляд назад так же необходим человеку, как и мечта о будущем. Нужно осознать собственное место в цепи времен и свой долг перед теми, кто ушел, и теми, кто придет после. Это, собственно, и есть история народа.

ТИШИНА ЗАПОЛЯРЬЯ

…В Заполярье есть что-то первозданное: это край воды, камня и тишины. Уши, притерпевшиеся ко множеству шумов, чутко отзываются на молчание.

Можно сказать, что слух прямо-таки поражен им.

Тишина здесь стоит полная, ненарушимая. Ночью просыпаешься — тихо. Собаки не лают, дети не кричат. Для утомленного человека это просто какой-то душевный санаторий. Монастырский покой над снегами. Сколько я здесь ни была, тишина мне никак не приедалась!

Но местные жители от нее томятся. У них мало развлечений. По вечерам инженеры мирно играют в преферанс. Раз в неделю на КПП крутят фильм. Кино здесь — передвижка. Между частями долгий перерыв.

— Только начнешь смеяться, — жалуется жена капитана, — и опять надо ждать. Правда, был у нас солдат по фамилии Гвоздик, такой смешливый, что он все промежутки хохотал. И мы, на него глядя, тоже.

…И еще: тут совершенно нет пыли. Живешь, живешь — проведешь по подоконнику, по спинке кровати — чисто!

Я выглянула на минуту за дверь и услышала, как в криволесье пробует свой голосок пуночка, весенняя птичка. День был мягкий, пасмурный. Порхал легкий снежок. За домом шумела незамерзающая Патсо-Йоки: на горе, как вбитый гвоздь, торчал норвежский пограничный столб. Одно и то же северное небо прикрывало снежным одеялом и их и нашу сторону…

Моей писательской фантазии никак не удается разгуляться. Вот, думаю, поеду куда-нибудь и насочиняю чего не было! А на самом деле еле успеваю записать то, что есть. Даже наружность людей жалко переделывать, имен не хочется переиначивать — уж больно хороши стоят в памяти эти люди, и случаются с ними такие интересные вещи, что жаль было бы припутывать сюда вымысел.

РАЗНОЦВЕТНОЕ НЕБО

Уезжая, я вдруг вспомнила: «А ведь северного сияния я так и не видела!»

С первого дня приставала ко всем: какое оно? Будет ли еще?

— Будет, будет, — любезно обнадеживали полярники. — Да вот позавчера было. Вышел на улицу, смотрю, полыхает! Так, вроде розового пожара.

Но представить себе воочию это не могла. Одни говорили, что свет идет волнами, другие — что напоминает радугу, а третьи склонялись к сходству с прожекторами, когда луч их далек и не очень ярок.

В последнюю ночь на КПП я уже стала было задремывать, как вбежал лейтенант Витя.

— Вставайте, Лидия Алексеевна! Сияние!

Плохо видя со сна, я натянула на себя что попало, сунула ноги в валенки, и вот мы уже стоим посреди двора, рядом с часовым в тулупе.

Ночь была не совсем ясная. Звезды светили, как сквозь наледь. Над горизонтом, со стороны Норвегии, клубился ком какого-то бледного, но весьма определенного по границе света.

— Разгорится, — пообещал часовой.

Несколько белых полос, как бы повторяющих изгиб небесной сферы, осеняли северную часть неба. Я только собиралась что-то заметить относительно их формы и цвета, как вдруг они неуловимо изменились. На небосклоне лежала уже гигантская улитка с закрученной на конце раковиной.

Мгновение — белая лента побледнела и растаяла, раковина превратилась в светящееся облачко, чуть зеленоватое, похожее на свет газовых фонарей, которые употреблялись до электричества.

Но и облачко оказалось недолговечным. Небо пульсировало; световые волны перекатывались, как мускулы под кожей, и то здесь, то там прорывались пятном, полосой, зигзагом. Сияние явно угасало.

Я пошла спать.

Примерно через час часовой забарабанил в окно.

Мороз усилился, звезды заблестели ярче. В той же северной части неба от края до края лежали правильные белые порожки. Это было похоже на след гигантских шин. Они светились все тем же загадочным зеленоватым сиянием.

— А вот и розовое! — сказал часовой.

Но цвет был настолько размыт, что, может быть, просто почудился. Порожки растаяли, и две ровные параллельные полосы легли вдоль горизонта, словно нащупывающие что-то прожектора; небесные пограничники не дремали.

— Продежурьте со мной до утра, может, и еще поярче увидим.

Мы стояли посреди темного двора втроем: третьей была кошка Дора, зеленоглазая, пушистая и несущая свою долю пограничных трудов. Другие кошки спали бы да спали в тепле, а она ходила по снегу рядом с часовым.

— Мороз слаб, — посетовал часовой. — Зимой как-то было под пятьдесят градусов, так все небо радугами пошло. Куда ни взглянешь — горит, переливается.

За горой, над норвежским городом Киркенесом, засветилось еще одно зарево. Если б не знать, можно подумать, что это просто большие города со странным освещением.

Было за полночь. Небо жило, шевелилось, бледно вспыхивало. И разве можно его игру сравнить с черной немотой ночей юга!

Север пел светом и красками. Почти тридцатиградусный мороз даже не щипал щек: так был сух, чист и снежно ароматен воздух:

— Спокойной ночи, — сказал часовой.

И в самом деле, какие же здесь спокойные были ночи!

ПРО МЕДАЛИ

Высшая пограничная медаль дается солдату за задержание на границе.

— А офицеры награждаются ею за отличную организацию службы, — сказал начальник отряда. — Практически они же не ловят нарушителей. Я, например.

— А напрасно. Ловили бы! — легкомысленно сказала я.

Начальник отряда рассмеялся.

— Это уже будет приравнено к плохой работе. Между прочим был такой случай с моим предшественником. Возвращался он в машине с рыбной ловли, и вдруг на его глазах с той стороны норвежец на лодке реку переплывает. Ну, выскочил и задержал на берегу. Так сколько потом нареканий было! Значит, говорят, застава никуда не годится, если начальник отряда сам нарушителей ловит. Он уж чуть ли не извинялся, что подвернулся не вовремя. А наряд бы, конечно, и так взял. У нас за столько лет не было ни одного случая перехода границы без поимки. Тут ведь что главное? Как только следы обнаружены — границу на замок! По нашей территории пусть хоть до Мурманска идет, все равно задержим. Лишь бы не ушел обратно за кордон.

— Значит, так-таки пусть до Мурманска и идет?

— Ну, это для красного словца. Вот наш последний случай: через тридцать минут после перехода рубежа были обнаружены следы, а спустя пятьдесят минут нарушитель задержан на расстоянии четырех километров от границы. Впрочем, вам все это подробнее расскажет главный герой этого происшествия сержант Осокин. Мы его как раз и представляем к награде медалью.

ЗЕЛЕНЫЙ ОСТРОВОК

— Вот мое любимое детище, — сказал начальник отряда, входя под стеклянные своды теплицы. — Недельки на две позже увидали бы свежие огурчики.

В стеклянном футляре посреди тундры, как на белом бархате, хранится зеленое чудо. Запах почвы, растений, влаги, теплых испарений так неожидан и прекрасен, что на миг захватывает дух. Здесь уже ничего нет от арктической природы — даже солнце на полгода заменяется электричеством. Это целиком изделие рук человеческих. Почва, привезенная издалека. Температура — от паровых труб. Вода для поливки — не просто оттаявший снег, а питательные растворы. Каждый пестик опыляется вручную. В теплице работает третье поколение пограничных агрономов, а отсюда дорога им прямо в Тимирязевскую академию! Со своей темой, с практическим опытом и рекомендацией командования.

Кроме того, что теплица дает овощи для солдатского стола, мне кажется, значение ее эстетическое и моральное, даже еще больше: она живой символ упрямства и всемогущества человека! И потом — как красива, как детски беспечна и трогательно беспомощна эта зелень, как она зависит от доброты и трудолюбия людей!

У нас есть термин «зеленый друг»; имеются в виду леса, рощи, травы, которые охраняют здоровье и благотворно влияют на расшатанные нервы горожан. А здесь растение и человек поменялись местами: он защитник и друг слабеньких стебельков. Достаточно одного камня в стеклянное ребро теплицы, и дыхание Арктики убьет их. Но камень этот никогда не бросит даже самый озорной и маленький мальчишка.

Я все ходила и ходила между грядами, просто не имея сил расстаться с ними. Сам их вид радовал и заставлял гордиться.

Бесчисленные поколения человечества воспитывались на романтике войн и битв. Военная терминология до сего дня невольно переносится нами на самые мирные понятия: «широкий фронт посевной», «борьба за удои молока». Коммунистическому же обществу предстоит создать иной словарь и учить людей другому кодексу — чести и романтике, радости и вдохновению труда!

Наша небольшая и, как нам кажется, в общем, обжитая уже планета продолжает ждать своих первооткрывателей. Мы в долгу перед землей, травами, злаками; нам надо чаще напоминать себе:

Что ждет алтарей, откровений,

Героев и богатырей

Дремучее царство растений,

Могучее царство зверей.

ПОГРАНИЧНИКИ ЭТОГО ГОДА

Представленный к высшей пограничной медали сержант Анатолий Осокин рассказал:

— В двенадцать часов ночи мы должны были идти в наряд. Оделись и ждали вдвоем в комнате дежурного, чтоб капитан дал нам приказ. В это время позвонили с соседней заставы, что найден след. Младшего по наряду Салтыкова послали за собакой, а мне сказали, чтобы я перекрывал границу. Салтыкову я все это уже объяснил на ходу. Собаку Рекса пустили вперед. Бежим. А бежать трудно: мы же оделись по-полярному, в маскировочных халатах. Граница за семь километров. Капитан сказал: умри, но будь там за тридцать минут. На дороге гора; вы их видали, они довольно высокие здесь и крутые. Я догоняю Салтыкова, хочу сказать, чтобы он был поосторожнее, а то, если свалимся и лыжные палки потеряем или сломаем, нам каюк, ничего уже не сделаем. Собака тащит его, он даже споткнулся о камень перед самым спуском. Я только хотел спросить, что это ты, мол, чуть не загремел? Граница-то близко, метров двести. Ну, глянул вниз и вижу: уже на полгоры взобрался человек. Сразу в глаза бросилось, что черный — без маскхалата, значит, чужой.

— Это первый на вашем счету? Не испугались?

— Да нет. Не успел даже растеряться. Младший мой стал подниматься, но я его легонько хлопнул по плечу: мол, лежи. Видишь, ползет! Салтыков притаился. Автоматы по-быстрому из-за спины сняли и залегли. А тот лезет, ничего не слышит; подъем крутой, лыжи скрипят. Подпустили поближе. Кричу: «Стой, руки вверх!» Он остановился, посмотрел на нас снизу и поднял руки вместе с лыжными палками. Что-то бормотал, вроде «Работы ищу». Я младшему приказал немного отодвинуться и в случае чего стрелять. Он отполз и занял место в кустах. А я стал спускаться к нарушителю. Гора хоть и небольшая, а крутая. Месяц немного светил. Вдруг слышу за спиной свист лыж, сучки трещат. Еще кто-то идет. А кто? Ну, изловчился, оглянулся, смотрю: свой, сержант. Сразу отлегло. Тут мы подошли уже с двух сторон. Обыскали нарушителя, оружия с ним не было, только нож в сумке; наверное, хлеб резал. Тут и еще с собакой подмога подоспела. Стали осматривать местность. Видим: лыжня у кустов. Может, еще кто хоронится? Оказалось — его же собственная; хотел, видно, назад за кордон уйти. Поставили его снова на лыжи, и те, что пришли попозже, повели. Ну а мы с Салтыковым продолжали нести службу, как первоначально было приказано. Вернулись только в шесть утра, а его уже не было — увезли.

Толя Осокин, герой этих дней, волжанин, — на редкость привлекательный парень! Он по-юношески тонок станом и свеж лицом. Волосы у него темные, черты правильные; во всем облике преобладает выражение собранности. Вместе с тем темно-карие мальчишеские глаза блестят и лучатся; улыбается открыто. Ему все интересно. Но он не назойлив. В этом крестьянском парне нет ни тени простоватости или робости. Он серьезен, скромен и внимателен.

Вообще я видела на заставах многих двадцатилетних юношей, с которыми хотелось говорить о самых сложных вещах; видимо, к этому поколению по наследству перешла советская интеллигентность и советское же чувство собственного достоинства. Мы сами не всегда замечаем, что они уже появились и теперь всасываются детьми с молоком матери, как свойство народа.

У пограничных ребят взгляд прямой, иногда умно иронический, они тонко подмечают смешные стороны в человеке: неумелость, напыщенность. Но вместе с тем охотно и дружелюбно отзываются на всякое открытое слово. Я испытывала к ним чувство уважения с примесью некоторой грусти: ведь это подросла уже наша собственная смена! Смена тех мальчишек, с которыми я сидела двадцать лет назад за партой и которые сложили свои вихрастые головы и под Сталинградом и на Курской дуге. А мы сами были сменой пограничникам сорок первого года, насмерть стоявшим у застав…

Хочется пожелать добра Анатолию Осокину. И нет зависти к его молодости. Только желание, чтоб он и его товарищи пошли дальше и сделали больше, чем успели мы в их годы.

ОБРАТНАЯ ДОРОГА

По обе стороны полотна за окнами вагона шли словно заброшенные сады: крючковатые яблоньки, развесистые старые груши. Стоял туман, и ветви обросли инеем. Это и было классическое мурманское криволесье: полярная береза, потерявшая свою среднерусскую стать и даже белокожесть, некоторые стволы имели сероватый или красный оттенок. Пожалуй, непривычно для глаза, странно, но по-своему тоже красиво.

Взошло желтое морозное солнце, и криволесье обернулось волшебным садом: в каждый сучок были продеты алмазные сережки.

А вдоль полотна — вот уже сколько километров! — шел, не отставая, лисий след.

— Ходила кума на промысел, — сказал попутчик.

Со мной ехал старший сержант, как все пограничники, подтянутый и готовый в любой мелочи прийти на подмогу. Сознаюсь: я отдаю предпочтение этому роду войск перед всеми другими! Может быть, потому, что сама росла на заставе, и зеленая фуражка одним своим видом уже будит смутные воспоминания детских лет. Я привыкла относиться к ней с уважением и доверием, будто это был тайный знак большой родни.

— Что везете из Заполярья? — полюбопытствовал сержант.

— Кроме записных книжек и воспоминаний, коллекцию минералов, которую мне подарили горняки Никеля. У меня дома есть мальчишечка дошкольного возраста, который подбирает всякие камни, а теперь мы с ним займемся по-настоящему.

— Вырастет, геологом будет?

— Кто же их знает, кем они будут! Раньше мальчишки все хотели идти в летчики. Теперь — в ракетчики и космонавты. Лет через пятнадцать появятся новые заманчивые профессии. У меня вот брат кончил мореходное училище, техник-судостроитель, неплохо работает, а недавно признался: «Если бы начинать все сначала, хотел бы я стать учителем географии».

— А я своей специальностью доволен, — сказал пограничник, — я инструктор службы собак.

И снова как бы открылась особая страница пограничной книги.

ПРОЩАНИЕ

Вот когда я насмотрелась на солнечную тундру! На цепи ее снежных гор, мягко отороченных небом. На великолепную ровность озер, спящих под белыми простынями. На горностаевые ложбины с черной выпушкой редколесья. На морозные радуги. Наконец, на приземистые сосны с дремучими седыми головами. Каждая из них так и просилась на картину «На севере диком стоит одиноко…»

Север был дик. Невозмутимые снега, блистающие парадными одеждами, чаще бороздились пока что цепочкой звериных следов, чем лыжней. Все, что делали здесь люди, было только началом. Станции, поселки, заводы, города, сама дорога, по которой мы ехали и которая петляла почище, чем в Крыму, — так, что, глядя из окна среднего вагона, мы видели одновременно и хвост, и голову своего поезда, — все было новеньким, с иголочки! А еще вернее: недостроенным, только что задуманным, проведенным как бы пунктиром.

Мурман — край геологов и строителей. Ведь есть же люди, которые дороже всех жизненных благ и удобств ценят неповторимую возможность заложить первый камень, первыми поставить свою ногу на тропу к будущим медным или алмазным копям, к будущим городам.

Окидывая взглядом воды дикой реки с трудным названием, они воочию видят между ее валунами бетонные опоры будущих гидростанций. Они переживают минуты высокой и молчаливой гордости.

Я даже не знаю, надо ли считать стремление в неизведанное свойством одних только романтических натур? Да и что такое романтические натуры? Были ли романтиками пограничники, которые ругали летом болота, зимой — бураны, но после службы оставались все-таки в Заполярье, так и не возвращаясь ни на Украину, ни в уютные городки Подмосковья? Как объяснить самочувствие зябкого болезненного грузина, служившего объектом многолетних подтруниваний, который, узнав о переводе в Ташкент, сник, расстроился и уныло твердил друзьям, что, без сомнения, пропадет там с тоски.

По мере того как последние километры мурманской земли оставались позади, а поезд неумолимо несся вперед, я все с большей отчетливостью сознавала, каким драгоценным подарком было это путешествие.

Я не могу сказать тебе, старый Мурман, полуостров сокровищ, «прощай!». У меня просто не хватает на это духу. Я говорю «до свидания», хотя и не знаю, когда мы снова встретимся.

Прошла ночь, и поезд уже шел по Карелии. Исчезли тундры и растаяли сопки. Редколесья превратились в настоящие, привычные глазу леса, словно миру вернули прежние пропорции. Хотя снег оставался глубоким и нетронутым, это был другой край. По-своему не менее прекрасный, но совсем, совсем иной!

Я смотрела на него из окна вагона с любопытством. Ведь где-то здесь, в лесах Северной Карелии, жили и пели древние калевальцы, когда:

…Время шло неутомимо,

Год за годом чередою.

Солнце юное сверкало,

Молодой светился месяц.

Возле одного из бесчисленных озер, может быть, даже на берегу Унд-озера — озера прекрасных сновидений, откуда пошел и мой собственный род,

Маленькая северянка

Покрывала полоскала,

Стоя на прибрежном камне,

На конце большого камня.

И мне очень захотелось разыскать этот камень и тоже постоять возле него.

Но это уже была бы совсем другая история.

Загрузка...