7

Жизнь Элисаветы была небогата переживаниями, и в ее сознании навеки запечатлелся жаркий день, когда случилось то, чего она страшилась и вместе с тем желала. И теперь она каждый раз снова замирала от волнения, вспоминая, как отважилась тогда пойти к липе после бессонной ночи, когда она боролась с собой, лежа рядом со спящим мужем; как его храп раздражал ее и это укрепляло ее решение; как утром она решила не ходить, не поддаваться вспыхнувшему в ней чувству. «Завтра в это же время…» Не померещились ли ей эти слова? Он ли произнес их или она сама себе их шепнула? Быть может, вчерашняя встреча возникла лишь в ее воображении, а в действительности ее и не было? Она гнала от себя эти мысли, хотела даже задержать Мариолу после обеда, чтобы предотвратить всякую возможность нового свидания. Но когда служанке пришло время уходить, она ничего не сделала, чтобы ее задержать, и, словно преступник, жаждущий поскорее избавиться от нежеланного свидетеля, с притворным равнодушием смотрела вслед шагавшей по тропинке Мариоле.

Сердце буйно колотилось у нее в груди, вдруг замирая, и тогда не хватало дыхания, а у самой липы ей пришлось сесть на траву, потому что у нее подкосились ноги. Потом, когда она увидела, что пленный подходит к ней, ее охватило безумное желание убежать, запереться на все засовы. Но поздно. — Тело было покорным, безвольным, все во власти желания…

С этого дня она перестала быть той Элисаветой, которую знала раньше, как будто под сенью липы, среди нежных, молодых побегов, ее душу поделили меж собой два существа: одно — смирившееся, подавленное, с холодным отчаянием и тоской ожидавшее приближения старости, и другое — доселе неведомое, охваченное надеждой и любовью, ликующее, пренебрегающее доводами разума, жаждущее свободы и счастья. Первое, с его неизменной строгостью, уже ничего не сулило ей, но зато ничем и не угрожало. Оно было слишком трезво, чтобы чего-то ждать от жизни, и желало одного: спокойствия. На его стороне были покойные отец и мать, воспитавшие Элисавету согласно собственным правилам и понятиям, и теперь оно осуждало, предостерегало ее, но она все меньше прислушивалась к его благоразумному голосу. Оно вызывало у нее то же чувство досады, какое она испытывала, возвращаясь мыслями к своей молодости — к годам войны, к долгим одиноким дням и вечерам в большом городском доме, мрачном и молчаливом, где, точно страж, следила за ней мать, высокая старуха со строгими бескровными губами, которой она не смела доверить свои горестные мысли, потому что боялась ее суровости. Мать воспитала ее в духе тогдашней, непреклонной, примитивной и жестокой морали тырновской «знати» — полумещан, полубуржуа, сохранивших нравственные устои своих предков-горцев с их аскетическим отрицанием плоти и любых радостей жизни. Теперь эти покойники были для нее тем же, что и строгие лики византийских святых на иконах. Она больше не испытывала перед ними страха, потому что то, другое существо разгадало их никчемную, наивную тайну и теперь они выглядели в ее глазах обманщиками. Это другое существо пробудило в ней все женское, что подавлялось и не находило удовлетворения в течение долгих лет, подобно подземной реке, теперь пробившейся на поверхность. Она отлично помнила, как пробудилось это второе существо, еще недавно дремавшее в глубинах ее сердца, так как помнила каждый миг его зарождения. Она противилась, восставала против него, много раз гнала от себя и отталкивала, а вместе с тем и призывала со страхом и трепетом, сгорая от стыда перед своим падением и бесчестьем. С той минуты, когда она поняла неодолимость своего чувства и убедилась, что воля ее с каждым днем слабеет, это новое существо становилось все сильней и уверенней. Со смелостью и бесстыдством оно предъявляло свои права, отметая все нравственные запреты, все доводы разума.

Каждый день после полудня она ждала пленного возле липы, дыхание ее прерывалось, колени слабели. В эти минуты она ощущала, как плотно обступает ее тишина, как стучит кровь в висках и пересыхают губы. И, завидев пленника, пробиравшегося через шелковицу, она переставала дышать…

Уже не было больше тех мучительных угрызений совести, которые терзали ее в первые их встречи, не было страха, колебаний, нерешительности. Ее чувство становилось все более полным, сильным, и она отдавалась ему с готовностью любящей женщины, узнавшей возрождающее волшебство любви. Можно было сказать, что она впервые отдалась мужчине душой и телом, жадно цепляясь за каждое уходящее мгновение из тех двух часов, что они проводили вдвоем под липой. Она не узнавала себя, дивясь собственной чувственности, бескрайней сложности и силе ощущений, которых она не ведала в пору первой молодости. Забыв о доме, о страхе, о муже, готовая на все, она удерживала его до последней минуты, когда денщик мог уже вот-вот возвратиться. А расставшись с ним, бежала домой счастливая, похорошевшая, ничего не видя вокруг. Она садилась на скамью, спиной к дому, и долго сидела так, заново переживая только что отлетевшие часы счастья, ослабевшая, завороженная.

Постепенно липа стала для нее одушевленным существом, и она издали весело посматривала на нее, как смотрят на молчаливого и верного союзника, или шла к ней в предвечерние часы, когда длинная могучая тень дерева протягивалась к востоку, точно черная мантия, наброшенная на выгоревшую от зноя траву. Тогда в голове у нее теснился рой смелых мыслей, и она грезила, опьяненная воспоминаниями, исполненная благодарности и любви ко всему мирозданию.

Тело ее стало обостренно чутким к любым проявлениям внешнего мира — ноги сильней ощущали жар накаленной земли, кожа стала чувствительней к воздуху, глаза — к свету, и окружающий пейзаж казался ей теперь каким-то обновленным, точно волшебная сила одухотворила и вдохнула в природу новую красоту. И только дома, который служил ей кровом, не коснулась эта возрождающая, обновляющая сила. Он казался мрачным, как опустевшая тюрьма, отжившим свое, тоскливым и старым. Те немногие часы, что она проводила днем в комнате, она любовалась на себя в зеркало с кокетством влюбленной женщины. На лице заиграл нежный, свежий румянец, кожа стала гладкой и чистой, с матово-эолотистым налетом загара от долгих часов под открытым небом. Глаза лучезарно сияли, вокруг них лежали темные тени, отчего они казались глубже и больше, а в уголках губ таилась загадочная улыбка.

Зеркало волновало и возбуждало ее, она выходила в сад, чтобы взглянуть на липу и приветливо ей кивнуть. Иногда траурно-темный силуэт дерева навевал на нее печаль, словно напоминая ей о прежней Элисавете с ее бесцельно растраченной молодостью, и сердце сжималось от тревожного чувства, что старость уже близка. Но стоило ей подумать о своем любимом, как надежда возвращалась вновь и в который раз приходила мысль оставить мужа и без всяких угрызений совести бежать вместе с пленным, куда он только захочет. В ней росла уверенность, теперь она чаще смеялась, и в низком голосе явственно звучали кокетливые нотки, выдававшие ее тайну; движения ее были размеренны и пластичны, красивые ноги легко ступали по земле, и она уже не ходила, как прежде, потупившись. Исчез холодок в глазах, нервные жесты. Старуха служанка с удивлением смотрела на нее и однажды, не сдержавшись, сказала:

— Вы так помолодели, совсем барышня.

— Это тебе кажется, — ответила она.

— Должно быть, у вас легко на сердце. Человек всегда молодеет, когда у него душа беззаботна, — сказала старуха, и Элисавету поразила верность этих слов, в которых сквозила легкая укоризна.

Загрузка...