Глава седьмая. «Рататуй»

65

Очнулся я от крика:

— Эй, нелегал, не задохся? Вылезай, приехали.

Этот остолоп Кирюха чуть меня не оглушил.

Я выбрался из своего убежища, пришел в себя и оказался на обширном обеденном столе в просторной, но сумрачной комнате со сводчатым, почти церковным потолком.

Тяжелые стулья вокруг громоздкого стола, приземистый буфет — всё массивное, выдержанное в старомодном стиле, который здесь, как я позднее узнал от своей немецкой подруги, называют рустикальным — в смысле сельским.

Этаж был первый, по-здешнему нулевой. За окном — асфальт весь в елдобинах и облезлые фундаменты руиноподобных домов.

Это меня огорчило: я ожидал увидеть нечто совсем иное. Мне думалось, что вокруг должны громоздиться кубы и параллелепипеды из дюраля и затемненного стекла.

Именно такою, тесной, сплошь застроенной и многоэтажной, представлялась мне Германия.

Но это бы еще куда ни шло: и не такие разочарования переживали. Самое скверное было то, что Кирюха находился в комнате не один.

Это было совершенно непотребное скотство: я его предупреждал, что все метаморфозы произвожу без посторонних свидетелей.

И вот пожалуйста: рядом с Кирюхой за столом сидела и очень по-хозяйски на меня смотрела толстая нечесаная тетёха с грубым картофельным лицом.

Оба пили пиво и закусывали чипсами. Как в кино.

— Гутен морген, — сказал я тетёхе.

Вежливым предпочитаю быть при любых обстоятельствах. Даже если в подворотне меня остановит бандюга, я скажу ему «Добрый вечер, бандит».

Вежливость — вид осторожности.

— Морген, — отозвалась тетёха с таким невозмутимым видом, как будто дисминуизации у нее на глазах происходят каждый день.

— Познакомься, это Каролина, — сказал Кирюха. — Вообще-то она Карола, но наши стали звать ее коровой, и она перекрестила порося в карася.

— Не болтай! — почти без акцента произнесла по-русски Карола-Каролина. — А то вот в лоб как дам.

Что-то давно забытое, детское прозвучало в ее словах: ворота пионерлагеря, гипсовая статуя с поднятой в салюте белёной шершавой рукой.

Каролина встала и, легко ступая, ушла. На ней была мужская клетчатая рубаха до колен, под рубахой — розовые подштаники.

— Нет, брат, так мы с тобой не договаривались, — всердцах сказал я Кирюхе. — Аттракционы из меня нечего устраивать. Вот не отдам тебе деньги — будешь знать.

— Отдашь, куда денешься, — беспечально сказал Кирюха. — Кайне аусганг, выхода у тебя нет. А насчет Каролинки — оне цвайфель, не сомневайся. Не выдаст.

— Ну, и куда ты меня завез? Катакомбы какие-то.

— Почему катакомбы? — обиделся Кирюха. — Это «Рататуй».

С ума сойти можно.

— Что за «Рататуй»?

— Поджарка такая, из овощей. Здесь ее готовят — пальчики оближешь. Зер лекер, очень вкусно. Еще добавки будешь просить, помяни мое слово.

Я огляделся. На стене висел аляповатый плакат:

«Willkommen in „Ratatouille“! Добро пожаловать к нам в „Рататуй“!»

На плакате вокруг дородной румяной хозяйки в поварском колпаке и фартуке лихо отплясывали кабачки, помидоры и разные прочие овощи.

— Гостиница, что ли?

— Вроде того, — с ухмылкой ответил Кирюха. — Пансионат для благородных девиц.

— О господи. Город-то какой?

— Восточный Берлин, район Лихтенберг.

Ну, что ж, Лихтенберг так Лихтенберг. Долго мы здесь не задержимся. Отстегнем, как вторую ступень.

Легкоступая Каролина принесла ключ и стопку постельного белья с махровым полотенцем наверху.

— Номер третий, — коротко бросила она и вновь удалилась.

66

Пансионат был явно не четыре звезды. И даже не две.

Удобства хоть и не во дворе, но в конце коридора.

Ржавый сливной бачок под потолком, с фаянсовой ручкой на веревочке. Я таких не видел уже сто лет.

В номерах, более похожих на вагонные купе, — койка, тумбочка, девичий платяной шкафчик, табуретка — и всё. Ни телефона, ни радио, ни тем более телевизора.

Дом колхозника в Тульской губернии.

Лозунг тот же: «Ни хрена, перебьетесь».

Я принял душ в пожелтелой от старости ванной, побрился, надел свой лучший костюм.

Кирюха по-прежнему сидел в столовой и пил пиво. Перед ним уже выросла целая полурота пустых высоких банок из-под «Элефант бир». Круглое лицо его лоснилось от наслаждения.

— Вохин гейст ду? — спросил он, когда я начал выносить чемоданы. — Куда намылился?

— В гостиницу.

— С твоим паспортом да еще без визы? Ох, не советую. Зер геферлихь, зер рискант. Очень опасно, очень рискованно.

При этих словах Кирюха смачно рыгнул и, запоздало прикрыв рукою рот, объяснился:

— Дорвался до «Слонового пивка». В первый день всегда. Традиция такая. Каролинка заранее запасает.

Плевать я хотел на его свинские традиции. Но то, что он сказал насчет паспорта, здорово меня ошарашило.

Я, честно говоря, человек книжный, мое представление о Западе сформировалось под воздействием беллетристики.

А в книгах, даже в самом поганеньком детективе, западный человек въезжает в гостиницу, записывается под любой фамилией, хоть Сосо Джугашвили, — и живет сколько хочет.

Есть у него паспорт, нет у него паспорта — администрации не касается. Лишь бы платил.

— Это, брат, одни мечтания, — выслушав меня, сказал Кирюха. — Есть такие правила, да не про нашу честь. Потому что мы иностранцы. Округленно говоря, грязные ауслендеры. Врем и воруем, воруем и врем. Да еще норовим пожить на халяву. Это ж чистая правда, эхьте вар.

— У меня что, на лице написано, что я иностранец?

— Конечно, написано. Только не на лице, а в глазах. Глаза у тебя иностранные, тоскливые. Трауриге ауслендише ауген.

— Врешь ты всё, — сказал я с досадой.

— Не, не вру, — возразил Кирюха. — Шенгенский житель даже обдриставшись смотрит весело, в упор. Этому его с детства учили. На немецком хоть бойко талдыкаешь? Шприхст ду фрай дойч?

— Объясниться могу.

— Ну, тогда вообще атас. В первой же гостинице тебя и заметут. «Штайгст ду аус, аршлох,» — и весь разговор. Выметайся из Дойчланда, засранец.

Я сел на стул, поразмыслил.

— Ладно, с деньгами не пропаду. Найду какую-нибудь бабульку, сниму комнату…

— Где, в Берлине? Да берлинская бабулька в первый же день пошлет тебя на анмельдунг. В смысле прописываться.

День веселых открытий.

— А разве в Германии есть прописка?

— Можешь не сомневаться, — торжествующе сказал Кирюха. — Притом обязательная. Унбедингт.

На это мне нечего было сказать.

Как говорится: от чего плыли — к тому и приплыли.

Помню, выступал один по телевидению в горбачевские времена: «Нигде, говорит, в мире нет такого унижения граждан, как прописка, и если мы не полицейское государство — надо срочно это дело прекратить».

И вот, пожалуйста. Верь после этого.

Кирюха наслаждался моей растерянностью.

— Так что же мне делать? — спросил я.

— Немцы в таких случаях говорят: «Кайне шарфе бевегунг», — отозвался мой Вергилий. — Не надо резких движений. Поживи пока в «Рататуйчике», отсидись. В город выходить не советую. Документы здесь на улицах нет-нет да и проверяют, можно налететь. Подходят красивые в белых фуражках: «Аусвайс контролле!» И ты испёкся, ду бист эрледихьт. А то ишь, разлетелся: в гостиницу. Тоже мне Эрих Мария Ремарк.

— За постой платить надо?

— Это уж как водится. Я плачу Каролинке натурой, а с тебя она слупит тридцатник в сутки. Ну, так будешь мои деньги отдавать — или звать Махмуда?

— Мне чужого не надо, бери.

Получив свои денежки, Кирюха еще больше повеселел.

— Не тушуйся, брат, мы с тобой такие дела здесь развернем! Сам удивишься.

— Какие еще дела? Ты ж машину покупать приехал.

— Это побоку. Перебьется заказчик. Нам теперь светят другие маяки. Андере ориентирен.

— Что за ориентирен?

— Завтра, завтра, — отмахнулся Кирюха. — Сегодня гуляем. Празднуем твое прибытие в свободный мир.

67

Человек я малопьющий, но они меня таки напоили.

Впрочем, я и не отказывался: напиться в стельку — лучший способ заслужить доверие таких людей, как Кирюха.

Я держал в уме одно: мне отсюда надо смываться. Ради этого стоило изобразить из себя дурака.

Праздновали втроем, у меня в номере. Пили бехеровку, ельцинскую, пушкинскую, выборову, еще какую-то егерскую настойку: живая головная боль.

Было бы мудрее, разумеется, оставаться трезвым и ждать, когда Кирюха с Каролинкой свалятся под стол. Но пускай эту мудрость проявляют сами советчики.

С трезвенником эта парочка дружить бы не стала.

Вергилий мой уже с обеда был хорош, но его дама держалась стойко, как гренадер, и хлестала спиртное не закусывая.

На такую массу нужно не меньше ведра.

Притом каждые пять минут кто-то звонил в дверь, хозяйка выходила и возвращалась. Выпитое нисколько не отражалось на легкости ее походки.

Помню блюдо на столе под названием «рататуй»: ничего неприличного, просто тушеные овощи.

И — гора бананов, хозяйка ела их с невероятной быстротой, будто за себя кидала.

— Никак не могу наесться бананами, — призналась она. — У нас в ГДР отношение к бананам было особое. Почти религиозное. Как у вас в Союзе к колбасе. Кто в ГДР мог достать бананы — тот был всемогущий человек.

Помню, как Кирюха дурным голосом вопил «Нам лижут пятки языки костра, чужие сапоги натерли ноги..»., а мы с Каролиной, обнявшись, ему подпевали.

Голос у нее был высокий и чистый: пела когда-то в самодеятельности, выступала даже перед высшим руководством ГДР.

— А потом Поворот, и всё в жизни переменилось, — со вздохом говорила хозяйка. — Была стройная Карола из комсомола, Каролина из Берлина, а стала толстая мадам Рататуй.

Русским языком бывшая комсомолка владела очень даже неплохо. Это и не удивительно, если учесть, что в юности она чуть ли не каждое лето отдыхала в «Артеке».

Неправы, однако же, те, кто считает, что знание иностранного языка настраивает на симпатию к стране его носителей. Мадам Рататуй не любила ни Россию, ни россиян.

— Тоже мне победители, — с презрением говорила она. — Русские мужики даже в постели трясутся, что на них настучат. А вот девки ваши — эти да. Очень смелые. Алле зинд зи шлампен унд нуттен, все они шлюхи и бляди.

Впрочем, быть может, это в ней говорили обида и стыд за бесцельно прожитые гэдээровские годы.

Разрюмившись спьяну (какие могут быть теперь между нами секреты), я дисминуизировал хозяйку с Кирюхой, и мы до изнеможения плясали втроем на тумбочке среди банановых шкурок и рюмок.

И орали: «На-до-е-ло жить по-другому, на-до-е-ло жить по-другому, ходим мы по краю, ходим мы по краю р-ра-адному!»

Это была, должно быть, фантастическая картина: физик-теоретик, шофер-перегонщик и толстушка мадам Рататуй исполняют бандитскую пляску на фоне бастиона пепельницы с дымящейся мортирой окурка.

Для наблюдателя извне, разумеется.

Поскольку мы не могли видеть себя со стороны.

Но наблюдателей извне не имелось: мы ж благоразумно запирались на ключ.

68

В итоге на рассвете я обнаружил себя лежащим на полу у подножья своего нерасстеленного одра.

Естественно, в лучшем своем костюме — и, опять-таки естественно, с заметно подбитым глазом.

Из нагрудного кармана пиджака у меня наподобие носового платочка торчала банановая кожура.

О самочувствии не стану распространяться: дело житейское. Другие с перепоя долго спят, восстанавливая растраченные силы. Я же в тех редких случаях, когда со мною это происходит, просыпаюсь ни свет ни заря — от дикой головной боли и такой же дикой тоски.

Похмельный синдром.

Я долго лежал, перебирая в памяти обрывки пьяных воспоминаний.

Дисминуизация под градусом, да еще коллективная, — дело чрезвычайно рискованное. Хорошо, что всё кончилось благополучно…

Благополучно ли?

Я вскочил как подброшенный. В глазах потемнело.

А где сладкая парочка? Где Каролина и Кирюха?

На постели их не было, на тумбочке тоже.

Я придирчиво осмотрел каждую складку одеяла, каждую крошечку на нашем пиршественном столе.

Нет, по-моему, я их все-таки вернул. Помню, мы с Кирюхой еще ходили в какой-то подвал.

Или это было до того?

Отличное начало легальной жизни. Черт меня подгадал делать опыты спьяну! Там же нужно аккуратно просчитывать погружение, да и возвращение тоже.

Может, наплясавшись я забыл их вернуть — и они свалились с тумбочки и лежат теперь на замусоренном половике?

А может быть, я вернул их не до конца, оставил лилипутами полуметрового роста, и они слоняются теперь по «Рататую», пугая своими гримасами постояльцев…

69

Стараясь ступать осторожнее, я вышел в коридор — пусто.

Прошел в столовую — там тоже никого. Огромные настенные (точнее, напольные) часы, приветствуя меня, звучно пробили пять.

Дверь первого номера была распахнута настежь, на убранной койке стоял Кирюхин саквояж: заходи и бери.

На всякий случай я проверил свой бумажник: все мои деньги были в целости и сохранности. Пистолет тоже.

Во второй номер пришлось стучаться.

Дверь открыл щуплый азиат (по всей видимости, вьетнамец) в оранжевой детской пижамке.

Глаза его, и без того узкие, жмурились спросонок.

В номере было не меньше полудюжины его соотечественников: двое спали валетом на койке, остальные вповалку на не застеленном полу.

— Извиняюсь, — пробормотал я по-русски, забыв соответствующее немецкое слово.

Запрокинув лицо, вьетнамец оскалился.

Я решил, что он улыбается, и попытался изобразить ответную улыбку, но это было излишне.

— Пьяная русская сволочь, — четко произнес на языке дружбы вьетнамец и захлопнул дверь.

Свой третий номер я оставил для более тщательного осмотра. Остальные два были пусты.

В администраторской на диванчике, прикрывшись пледом, спал темный небритый мужик кавказской наружности — должно быть, тот самый Махмуд, которым пугал меня Кирюха.

На кухне никого не было.

Может быть, сладкая парочка отправилась на какой-нибудь ранний промысел? Я слышал, здесь, в Германии, практикуются утренние рыбные базары.

Эту успокоительную версию пришлось, однако, отбросить: массивная входная дверь «Рататуя» была закрыта на мощный крюк изнутри.

Но был еще и подвал. Кирюха всё заманивал меня в подвал, пьяно подмигивая в сторону зоркой хозяйки: ей, мол, знать об этом совершенно не обязательно.

И мы с ним спускались в этот самый подвал.

Очень скверный подвал.

Там пахло блевотиной и кровью.

Там были девчонки, но я их не видел.

Или видел — но не всех.

Мертвые девчонки. Очень много мертвых девчонок.

Целый морг.

А потом туда прибежала Каролина и стала хлестать Кирюху по щекам, приговаривая:

— Ах, Томочку тебе надо? У Томочки другая анатомия? Вот тебе, вот тебе Томочка!

Била она звучно и сладострастно, наотмашь, толстыми своими ручищами, из носа у Кирюхи текла кровь.

Вряд ли после этого мы могли дружно танцевать на столе среди банановых шкурок.

Хотя кто знает… Милые бранятся — только тешатся.

70

Я спустился по черной лестнице, наугад прошел анфиладу подвальных комнат.

Чистые, сухие, добротно оштукатуренные и хорошо освещенные помещения. Почти жилые — во всяком случае, пригодные для складов, экспедиций, даже офисов.

Но никаких мертвых девочек там не было. В одном зале стояли стиральные машины, в другом фанерные лопаты для снега, огнетушители, всякий хозяйственный инвентарь и старая кухонная мебель. В третьем сушилось белье. Между прочим, исключительно женское.

В глубине виднелась обитая оцинкованной жестью дверь. Я замедлил шаги. В похмельной голове замерцала бредовая, но очень яркая картина: стеллажи до потолка, в них глубокие ниши, оттуда торчат полуприкрытые белыми простынями девичьи ноги с судорожно сведенными пальцами. На простынях — бурые пятна крови.

Добро пожаловать в ад.

Дверь была наглухо заперта, но внизу имелась вентиляционная решетка. Правда, оттуда тянуло вовсе не мертвечиной, а жизнеутверждающим пивным запашком.

Так или иначе нужно было войти.

И я вошел.

За дверью мне открылся прилично обставленный холл с ковровым покрытием, совершенно уже не подвального вида.

Прямо-таки пещера Али-Бабы.

Журнальные столики, мягкие кресла, бра и торшеры, зеркала и диваны, телевизор, стеллажи для журналов.

Чем-то это было похоже на приемную частного дантиста… если не обращать внимание на запятнанный палас, от которого исходили порочные ароматы.

Здесь я ночью сидел, ждал приятеля, листал журналы.

Те еще журналы, сплошная порнуха.

На каждой странице — мыльные тела, снулые лица совокупляющихся, мясистые члены, введенные во все мыслимые человеческие отверстия, вплоть до ушей и ноздрей.

71

И тут в моей памяти всплыл тошнотворный, очень опасный, очень плохой разговор с пьяным Кирюхой.

Еще не побитый и довольный собою, Кирюха сидел вот здесь, под приклеенной к стене репродукцией Ренуара.

— Ты прикинь, — наклонившись над столиком, внушал он мне, — в одной пачке с тобой едут шесть — нет, даже десять девиц.

— Каких еще девиц? — тупо спрашивал я.

— Без разницы, каких. Главное, чтоб помоложе. Это ж компания, бесплатно можно трахаться всю дорогу, и они же будут говорить тебе «битте-дритте».

— Почему они будут говорить «битте-дритте»?

— Да потому что хотят в Германии работать! А деньги какие зашибать с тобой станем! Двойные деньги, соображаешь?

— Почему двойные?

— Во недоразвитый. Я давно заметил: все Толики недоразвитые. Другой бы въехал с полпинка. Двойные потому, что по два раза пену снимать будем. С барух за проезд, а здесь за провоз товара.

— С кого за провоз?

— С Каролинки. Каролинка хорошо платит.

— За провоз чего?

— Говорю тебе: за провоз товара. Если с каждой сифоньетки два куска за проезд, с Каролинки четыре куска за штуку, это шесть тысяч марок, с девяти — пятьдесят четыре тысячи, мне тридцать, тебе остальные, так мы ж целый блок повезем, десять пачек, плюс еще пачки три я по карманам рассую, ты прикинь! За месяц станем миллионерами.

— Да ты, да как ты смеешь мне… — пьяно возмущался я, хватая Кирюху за грудки, — да у меня университетский диплом… да чтоб живым товаром торговать… Вот сейчас дисминуизирую тебя к чертовой матери. В циркового карлика превращу. И скажу, что таким родился.

— Тихо, тихо ты! — говорил Кирюха, дыша в лицо мне водкой и луком. — Никто ж не знает, кроме нас с Каролиной! А Каролина — у, деловая! Она тебе и паспорт, и квартиру, и постоянный вид на жительство… Но и ты, со своей стороны… За всё надо платить.

Вот так мы с ним толковали, пока не прибежала строгая госпожа с засученными рукавами ковбойки.

И грянул запоздалый бой.

Досталось между делом и мне.

Таки поделом: нечего разнимать влюбленных.

Всё гордыня ненасытная, всё потребность приносить людям пользу.

72

Из холла в глубь подвала вел узкий коридор с добрым десятком глухих коричневых дверей, что делало эту часть помещения похожей на спальный вагон.

Вчера из-за каждой двери доносились ритмичные вздохи, рычание и возня.

Сейчас здесь стояла мертвая тишина.

Я прошелся по коридору, подергал дверные ручки: всё заперто. За одной дверью — богатырский, с переливами храп.

Я прошел в щель над порогом и оказался в тесной комнатушке — естественно, без окон. Почти все ее пространство занимала широкая постель. Над изголовьем тускло горело бра. Стена в ногах кровати была сплошь зеркальная, в углу еще нашлось место для крохотного санузла.

На постели, раскидав чудовищно толстые ноги, храпела полуголая Каролина. Кирюха, съежившись, как младенец, сопел у нее под бочком.

У Кирюхи, кстати, на лице не было ни одного следа побоев: что значит касанье любящей руки.

Как бы то ни было, у меня отлегло от сердца: значит, с этими всё в порядке, можно уходить.

Притом уходить с достоинством, в полный рост: на тумбочке лежала связка ключей.

Я покинул обитель страсти, со злорадством запер ее на два оборота и направился было к выходу из вагонного тупичка, но тут за соседней дверью вскрикнул звонкий девичий голос:

— Мне же больно, козел! Тебе говорят, больно!

Жаловалась моя соотечественница, и оставить этот вопль без внимания было невозможно.

Я подобрал нужный ключ, открыл дверь — за нею оказалась точно такая же клетушка с тусклым бра и несоразмерно огромной постелью. На постели ничком лежала девушка в ярко-розовом пеньюаре, она спала непробудным сном.

Сколько я ни тряс ее, она только мычала, но не просыпалась. Миловидное личико с распухшими губами. Свежая царапина на щеке. Я ее вчера точно видел.

Даже вспомнил, что зовут ее Тома.

Именно ее анатомию расхваливал Кирюха, именно к ней он всё рвался, за что и был больно побит.

73

Я на время оставил спящую в покое и пошел в соседнюю комнату. Та тоже была обитаема, но ее владелица не спала, она сидела на постели в дешевом тренировочном костюме, поджав ноги, и смотрела на меня.

Совсем молоденькая, ни дать ни взять — участница школьной Олимпиады.

— О, господи! — тоскливым шепотом сказала она. — В такую рань — и то покоя нет. Ну, что приперся? Чего надо? Вас вилльст ду, шайсе кёрл? Чего ты хочешь, засранец?

Я приложил палец к губам.

— Пожалуйста, тихо. Я хочу тебе помочь.

— Ой, — вскрикнула девушка и прикрыла рот рукой. — Может, вы из посольства? Ну, скажите, что вы из посольства, пожалуйста! Я знала, что вы меня найдете. Дяденька, миленький, спасите, увезите отсюда поскорее! Замучили, зажрали… Мордуют, насилуют каждую ночь, Рататуиха дерется, спасу нет никакого…

И зарыдала.

Глупая девчонка. Ну, кто это может прийти из посольства небритый, похмельный и с фингалом на лице?

— Как ты здесь оказалась?

Вытирая кулаком слезы, девушка стала рассказывать.

Студентка из Питера, зовут Леной, хотела подработать на каникулах за границей. По объявлению обратилась в фирму «Ясные зори». Предложили уход за пожилыми людьми. Почему бы и нет? Дело святое.

Привезли сюда, паспорт отобрали, в первую же ночь зверски изнасиловали и избили для острастки. Пригрозили засадить в тюрьму: будто бы неправильно оформлена виза.

С тех пор уже полгода держат взаперти, еженощно запускают клиентов, иногда сразу по несколько человек.

— За ночь нахлебаешься чужих слюней, — рыдала Лена, — полный рот. Вонючие, гунявые, только такие сюда и приходят. Да еще извращенцы. Посмотрите, — расстегнула молнию, — живого места нет, вся искусана, исцарапана, избита.

Под курточкой голубело жалкое, тощее, замученное полудетское тельце. Зрелище, вызывавшее лишь страх и тоску. Неспроста мне всё чудился морг.

— Сколько вас таких здесь?

— Шесть девчонок.

— Все из Питера?

— Нет, почему же? — с неожиданной обидой возразила Лена. — Томка и Дашка москвички, одна Наташка из Воронежской губернии, еще одна Наташка из Саратова, а Катаржинка вообще из Польши. Саратовскую Наташку взял немец, вроде собирался жениться, потом обратно привез.

Я посмотрел на часы: половина шестого, времени на расспросы больше не было.

— Собирай вещи, ни о чем не спрашивай и ничему не удивляйся. Мы отсюда уходим.

— Да какие вещи! — вскинулась Лена. — Ничего мне не надо! Поскорей бы домой.

— Сказано тебе: собери всю верхнюю одежду и обувь. Сумка хоть какая-нибудь есть?

— Есть, конечно, я с нею из Петербурга приехала. Да, но где она, где?

Вскочила, заметалась в поисках, потом вдруг замерла с какой-то тряпочкой в руках.

— Вы только меня увозите? А девчонки как?

— Девчонок тоже не оставим в беде.

— Да, но их не разбудишь, хозяйка их снотворным пичкает, чтобы дольше спали. Как же мы, на себе их понесем?

— Это не твоя печаль. Может, проснутся.

— Нет, раньше двух не проснутся.

— А ты откуда знаешь?

— Мы, когда просыпаемся, друг другу в стенку стучим.

— Но ты же сейчас не спишь?

— А на меня никакой наркоз не действует, — с гордостью сообщила Лена. — С самого детства мучаюсь. И вот теперь пригодилось. Иначе я бы вас проспала.

74

В общем, я вывел из подвала их всех: питерскую Лену, москвичек Тому и Дашу, обеих Наташ и польку Катаржину.

Точнее, вывел одну только Лену, а остальных, спящих непробудным сном, вынес в пластиковом пакете, предварительно проверив, нет ли в нем дырок. Они лежали у меня там без упаковки, простым гамузом, как плотвички среднего размера. Скромный улов, такой обыкновенно скармливают кошкам.

Чемоданы свои московские я забирать не стал, чтобы не терять время — и не тревожить Махмуда. Багаж — дело наживное. При моих-то деньгах.

А вот спутница моя тащила сумку со своей одеждой. Мы шагали быстро, почти впробежку, ей было тяжело, но взять на себя ее ношу я не мог: мой собственный груз требовал к себе повышенного внимания. Достаточно было задеть пакетом угол дома или уличную тумбу, чтобы причинить девчонкам несовместимые с жизнью увечья.

— Послушайте, можно я брошу эту сумку? — взмолилась наконец питерская Лена. — Всё равно домой приеду — все эти тряпки сожгу.

— Неси и терпи, — отрезал я. — Так надо.

Район «Рататуя» был препакостный, трущобный. Узкие улочки, облезлые дома, булыжная мостовая. И темень. То есть, фонари горят, но как будто их нет. Недаром западные немцы называют восток «дункель Дойчланд» — «темная Германия». Впрочем, об этом я узнал много позже.

В какую сторону бежать — я понятия не имел. Спрашивать у спутницы было бессмысленно. К счастью, подкатил пустой трамвай, мы как раз проходили мимо остановки. Трамваи — они всегда куда-нибудь идут, так уж заведено.

Поднялись в вагон. Да, но как здесь платят за проезд? Ехать зайцем нельзя: мы были единственные пассажиры, и вагоновожатый с любопытством поглядывал в зеркальце на мой непотребный фингал.

— У тебя мелочи нет? — спросил я свою спутницу.

— Ничего у меня нет, — ответила Лена.

Делать нечего, я прошел к кабине, протянул вагоновожатому стомарочную купюру и пробормотал «Цвай бис цум энде» («Два до конца»): первая моя словесная горбушка в германоязычной среде.

— Ист дас аллес фюр михь? И это все мне? — дружелюбно осведомился немец.

Из его дальнейшего монолога мне стало ясно, что сдачи у него нет и быть в такую рань не может, что с такими крупными банкнотами приличные пассажиры совершают прогулку пешком, да и для поправки здоровье полезнее, ну да ладно, черт со мной, могу ехать бесплатно.

Доброта за казенный счет, пережиток соцпрошлого.

— Данке шён, — сказал я и для верности повторил еще в двух знакомых мне формах. — Данке зер. Филен данк.

Тут в пакете моем бурно затрепыхалось: видимо, сказался утренний берлинский холодок. У меня ведь не было времени одеть-обуть полдесятка спящих девчонок, и они ехали в чем спали, а накрыть их какой-нибудь тряпицей я побоялся: задохнутся, чего доброго. И вот теперь, продрогнув, девчонки завозились в холодном пакете, устраиваясь поуютнее.

Чтобы отвлечь внимание вагоновожатого от этой странности, я выдал ему бесценную жемчужину своей благодарственной коллекции, которую приберегал на особо торжественные случаи:

— Ихь беданке михь филь мальс.

Типа: «Премного благодарствую».

На эту нечеловеческой красоты реплику вагоновожатый ответил в том смысле, что одного «данка» ему было вполне достаточно: сдачи-то все равно нет.

Недопонимание собеседника — это в юморе самое забавное, вот вагоновожатый и развлекался.

Знал бы он, кто я такой и что с собой везу в пакете из супермаркета «Плюс» с надписью «Прима лебен унд шпарен» («Как это классно — жить и экономить»).

Трамвай дошел до площади, тоже темной и тоже колдобистой. Там мы распрощались с вагоновожатым, вышли на улицу и взяли такси.

— Нах Тиргартен, — сказал я смуглокожему водителю.

Почему Тиргартен? Во-первых, это единственное берлинское наименование, которое я припомнил. А во-вторых — все-таки центр — и к тому же парк.

В машине я держал пакет на весу между колен. То ли от тепла, то ли от качки добыча моя вновь убаюкалась.

Я понял, что в комфорте девчонок держать не следует, иначе они до вечера не проснутся.

75

И приехали мы в Тиргартен.

Наконец-то я увидел настоящий немецкий город: с витринами, со столиками уличных по-утреннему полупустых кафе, с бледными огнями утренних реклам.

Спутница моя, скорее всего, тоже видела центр Берлина впервые, но не выражала никаких эмоций, только зыркала глазищами по сторонам.

Она всё жалась ко мне и тряслась мелкой дрожью. Может быть, от страха и возбуждения, но скорее от холода: ведь под спортивным костюмчиком на ней тоже ничего не было.

Я оставил бедолагу в кафетерии, заказал ей кофе с бутербродами, строго повелел караулить сумку с одеждой и пошел искать укромный уголок по соседству, чтобы привести в должную форму ее товарок.

В столь ранний час народу было мало, но я долго ходил по улицам, выискивая совершенно безлюдный квартал.

Нет, все-таки Германия слишком густонаселенная страна.

Только я находил глухой переулок, приостанавливался и запускал руку в пакет — как из-за угла или из подворотни непременно кто-нибудь да выползал.

Наконец мне удалось обнаружить длинный и прямой скверик, он был пуст, хорошо просматривался в оба конца, а главное — рядом не было высоких домов, из которых могли бы таращиться обыватели.

Я вытащил из пакета свой снулый улов и стал рассаживать девчонок на лавочке, пытаясь придать им товарный вид, точно это были действительно рыбешки или пучки укропа.

Затем привел их в нормальный размер. Со стороны это должно было выглядеть по меньшей мере подозрительно: взрослый мужик залезает с ногами на пустую скамью, пропадает — и тотчас же возникает вновь в компании пяти юных полуодетых красоток.

Это была первая в моей практике «групповуха»: Вергилия своего и мадам Рататуй я дисминуизировал по отдельности.

Надо сказать, из девчонок получилась живописная композиция: кто в банном халате, кто в пеньюаре, кто со ссадиной на щеке, все нечесаные и все босиком.

Не скамейка, а плот «Медузы». Или, чтоб вам было яснее, уцелевшие пассажирки «Титаника».

Я, конечно, опасался, что не все подопечные мои благополучно пережили бестарную транспортировку: проверил у каждой пульс, послушал дыхание.

Одна вдруг широко раскрыла глаза:

— Ну и холодрыга. Мамочка, накрой меня чем-нибудь.

И тут же снова заснула.

76

Я вернулся в кафетерий к питерской Лене.

— Ой, как быстро! — воскликнула она. — Вы уже съездили в «Рататуй»?

— В «Рататуй»? — переспросил я. — А что мы там забыли?

— Девчонок забыли, — жалобно сказала Лена. — Вы же обещали их тоже забрать.

Ничего не отвечая, я подхватил сумку, крепко взял Лену за руку и повел в сквер.

— Видишь, на скамеечке? — показал издали. — Вон они, подружки твои.

— Как они здесь оказались?

— Меньше вопросов. Ступай сейчас к ним и одень потеплее. Не то простудятся.

— А вы?

— Еще раз повторяю: вопросы здесь задаю только я. По-немецки говоришь?

— Да вроде да. Через пятое на десятое.

— Ну, выбора нет. Назначаю тебя руководителем группы.

Худенькое изглоданное переживаниями личико моей спутницы просветлело, как будто я объявил ее любимой женой.

— Посидишь, посторожишь девочек, — сурово продолжал я, — дождешься, когда все проснутся…

— А если мужики будут приставать?

— Не будут, — заверил я. — Во-первых, утро, во-вторых — вас слишком много. Короче, ждешь пробуждения, а потом ведешь их к первому встречному полицейскому и всё рассказываешь.

— А что рассказывать?

— Что вас обманом сюда завезли. Что взаперти держали, что били, издевались, запугивали. Что вы из этого борделя сбежали и хотите домой. А как сбежали — не их дело. Наплети что-нибудь. Про меня упоминать нельзя, это исключено.

— Понимаю, — разумным голосом сказала Лена. — Расскажешь правду — все равно не поверят. Еще лечиться пошлют.

— Ну, вот и славно. Всё будет хорошо.

И мы расстались навеки.

Загрузка...