ПОХОЖДЕНИЯ ОДНОГО
МАТРОСА
Аннотация
В сборник произведений одного из основоположников русской мор-
ской литературы К. М. Станюковича включены повесть «Похождения
одного матроса», рассказы «Куцый», «Максимка» и другие произведения, отличающиеся жизненной правдой, высокой гражданственностью, патриотизмом, проникнутые верой в силу и величие, русского человека, страстной романтикой моря.
ПОХОЖДЕНИЯ ОДНОГО МАТРОСА
Подлинная история из далекого прошлого
Посвящается ТОЛЕ ФОКИНУ
ЧАСТЬ I
ГЛАВА I
1
В конце октября 185* года на большом сан-францисском рейде стоял русский военный паровой клипер «Проворный». Он находился уже год в кругосветном плавании, в составе эскадры Тихого океана, и был послан в Сан-Франциско с особым поручением адмирала.
Небольшой, весь черный, с золотою полоской вокруг, с красивыми линиями обводов, высоким рангоутом и белоснежной трубой, «Проворный» был один из изящных и щегольских судов среди нескольких военных и многих купеческих, стоявших на рейде под флагами всевозможных наций.
В один из чудных дней, солнечных, теплых и полных бодрящей свежести, какие не редки позднею осенью в благодатной Калифорнии, часа за два до обеда на «Проворном» было парусное учение. Клипер то одевался внезапно во все свои паруса, то столь же быстро снова оставался с оголенными мачтами. Все это делалось со скоростью, изумительной даже для педанта моряка прежнего времени, и, разумеется, среди мертвой тишины, нарушаемой только ругательными окриками старшего офицера, командовавшего авралом, да сдержанною бранью боцманов. Действительно, матросы работали словно бешеные, надрываясь изо всех сил и не думая, казалось, что малейшая неосторожность, малейший зевок и смельчак сорвется с реи, шлепнется с высоты на палубу, размозжит себе голову и более уж никогда не встанет, а не то упадет за борт, и хорошо еще, если в тихую погоду, когда возможно спасение.
Глядя на эту лихорадочность работы, на эти напряженные испуганные лица надрывающихся людей, которые с отвагой, ни для кого и ни для чего не нужной, рисковали жизнью, сразу чувствовалось и понималось, что эти люди надрываются из-за страха.
Матросы работали как бешеные не потому, что хотели отличиться, а потому, что боялись офицеров и главным образом этого высокого, худого, рыжеватого лейтенанта с возбужденными, серыми, маленькими глазками и пожилого низенького толстяка с бульдожьим лицом, окаймленным черными заседевшими бакенбардами.
Оба они – и старший офицер и капитан – сосредоточенные, с суровыми лицами, стояли на мостике и зорко наблюдали за учением, на котором в эту минуту, казалось, сосредоточились все их помыслы. По временам и тот и другой взглядывали на часы, чтобы проверить, сколько минут продолжался тот или другой маневр.
Еще бы матросам не надрываться!
Они уже год как «мотыжились», по их выражению, на
«Проворном» и отлично знали, что за малейшее опоздание в работе, за недосмотр, хотя бы и невольный, по службе их ожидает лаконический возглас: «На бак!» – что значило наказание линьками.
В те далекие времена во флоте еще царила строгость, доходившая нередко до жестокости.
Капитан и старший офицер «Проворного», оба отличные моряки и по натуре вовсе даже не злые люди, тем не менее, согласно взглядам большинства моряков того времени, считали словно бы своею обязанностью быть беспощадно строгими с матросами. И, закаливши смолоду свои нервы на службе, они действительно были беспощадны, особенно старший офицер, искренно убежденный, что только суровыми наказаниями можно выдрессировать матроса и сохранить в полной неприкосновенности суровую морскую дисциплину.
2
После того как несколько раз ставили и крепили паруса, старший офицер скомандовал:
– Марселя менять!
Эта работа, состоявшая в том, что надо было снять паруса с рей и привязать на их место другие, принесенные из шкиперской каюты, была «коньком» старшего офицера.
Нечего и говорить поэтому, как старались на обоих марсах.
Но грот-марсовые на этот раз отстали от фор-марсовых: эти переменили марсель в восемь минут, а грот-марсовые в десять.
На целых две минуты разницы.
К общему удивлению, старший офицер даже не выругался, а только значительно потряс кулаком на грот-марс.
– Ну и здоровая же будет сегодня лупцовка, братцы! –
прошептал на марсе пожилой и с виду «отчаянный»
фор-марсовый Кирюшкин.
Кирюшкин проговорил эти слова с философским равнодушием, казалось бы несколько удивительным, по крайней мере в человеке, не сомневавшемся в предстоявшей «лупцовке». Но он недаром считался «отчаянным».
Часто наказываемый за неумеренное пьянство на берегу, он ожесточился и считал ниже своего достоинства выказывать страх.
Все марсовые, бывшие на марсе в ожидании команды
«С марсов долой!» – выслушали Кирюшкина в угрюмом молчании, с видом покорной подавленности.
Только один молодой матросик, бывший на службе всего второй год, небольшого роста, худощавенький и «щуплый», как говорили про него матросы, характерно определяя его тонкую, недостаточно, казалось, крепкую, статную фигурку, внезапно стал белее рубашки, и взгляд его больших серых, необыкновенно добродушных глаз остановился на Кирюшкине с выражением ужаса и страха.
– Разве будут драть? – испуганно спросил матросик.
– А ты, Чайкин, думал, по чарке водки дадут! – насмешливо ответил Кирюшкин. – Небось форменно отполируют. «Долговязый» шутить не любит.
– И всех?
– Обязательно… Чтоб никому не было обидно!. Да ты что нюни-то распустил с перепуги? А еще матрос! – сердито промолвил Кирюшкин.
– Чайкина еще никогда не драли. Ему и боязно! – заметил кто-то.
– А может, Иваныч, нас драть не будут?
– Небось будут! – уверенно и спокойно проговорил
Кирюшкин.
Но, взглянув на испуганное лицо молодого матроса, прибавил почти что ласково:
– Да ты не обескураживайся, Чайкин… Не стоит!
Много «Долговязый» не назначит.
В эту минуту с мостика раздалась команда:
– С марсов и салингов долой!
– Вот сейчас и учению конец и шлифовка будет! –
словно бы довольный ее близостью, проговорил Кирюшкин и вместе с другими стал спускаться бегом по вантам.
Действительно, учение скоро окончилось, и старший офицер, подозвав боцмана, сказал:
– Грот-марсовых на бак! Двух унтер-офицеров с линьками!
– Есть, ваше благородие!
Боцман отошел от мостика и, направляясь на бак, крикнул:
– Грот-марсовые на бак!
А Кирюшкин тем временем говорил двум унтер-офицерам:
– Чайкина пожалейте, братцы: он щуплый.
Через минуту-другую среди внезапно наступившего на клипере угрюмого молчания кучка грот-марсовых выстроилась на баке с Кирюшкиным на фланге.
Вслед за тем пришел старший офицер.
При виде этой кучки людей он почувствовал злобу к ним, как к виновникам того, что «Проворный», так сказать,
«опозорился», а вместе с ним и он, старший офицер, у которого могли на две минуты опоздать с переменою марселя. В его глазах это казалось ужасным, и долг службы требовал, чтобы были наказанные. Но так как трудно было разобрать, по чьей именно вине вышла заминка, то наказаны должны быть все, не исключая и марсового старшины. Чайкин смотрел перед собою в каком-то оцепенении от страха. Выражение ужаса застыло в его больших глазах с расширенными зрачками. Он по временам вздрагивал всем своим тщедушным телом. И побелевшие, трясущиеся его губы неслышно шептали одни и те же слова:
– Господи Иисусе, пресвятая богородица! Господи
Иисусе, пресвятая богородица!
И в голове его внезапно пронеслись воспоминания о далекой деревне, где ему было так хорошо и где его никогда не секли и дома редко били. Он был всегда старательный, работящий парень. И на службе, кажется, старается, из кожи лезет вон.
Молодой матросик отвел взор.
О господи, как было хорошо кругом!
Солнце, ослепительное и жгучее, так весело глядело сверху, с высоты бирюзового далекого неба, на котором ни облачка, и заливало блеском и город, сверкавший своими домами и зеленью на склоне горы под пиками сиер, и большой рейд с кораблями и сновавшими пароходиками и шлюпками, и кудряво-зеленые островки, и палубу «Проворного», играя лучами на пушках, на меди люков и кнехтов и на обнаженном теле Кирюшкина. Звуки музыки, веселые, жизнерадостные, доносились с большого белого двухэтажного, полного пассажирами парохода, который проходил невдалеке, направляясь из Сан-Франциско к одному из зеленых островов в глубине бухты. Белоснежные чайки реяли в воздухе и весело покрикивали, гоняясь одна за другою.
Все кругом жило, радовалось, сверкало под горячими лучами солнца, и все это представляло собой резкую противоположность тому злому, жестокому и страшному, что должно было сейчас произойти на баке «Проворного».
Молодой матрос почувствовал это, и тоска, щемящая, жуткая тоска охватила его замирающее от страха сердце.
И он снова зашептал:
– Господи Иисусе! Пресвятая богородица!
ГЛАВА II
1
Дня через два, тотчас же после обеда, боцман засвистал в дудку и, нагнувшись над люком жилой палубы, крикнул:
– Вторая вахта на берег! Живо!
Но о «живости» нечего было и говорить. Обрадованные, что урвутся на берег и хоть несколько часов будут в другой обстановке, матросы второй вахты торопливо мылись, брились, надевали чистые рубахи и сапоги и доставали из своих чемоданчиков деньги.
Кирюшкин сунул в карман штанов единственный имевшийся у него доллар, предвкушая удовольствие весь его пропить. Чайкин, не пивший своей ежедневной казенной чарки и получавший за нее деньги, бережно завязал в угол платка английский золотой и, кроме того, спрятал в карман еще два доллара – все свои капиталы, рассчитывая на берегу купить себе фуфайку, две матросские рубахи, нож и какой-нибудь гостинец, в виде платка, для матери.
Он был ее любимцем и не забыл еще материнских ласк, не забыл беспредельного горя старухи, когда ее Васютку взяли в рекруты. В прежние времена служба солдата и матроса была долгая, двадцать пять лет, и потому матери, расстававшиеся с сыновьями-солдатами, прощались с ними навсегда. Больше не для кого было Чайкину припасать гостинцы в деревню: жена его умерла за месяц до того, как его взяли на службу; отца тоже в живых не было, два брата жили в городе, и Чайкин их почти не знал.
Рассчитывал Чайкин тоже и походить по городу, посмотреть на людей, которые, по рассказам старых матросов, прежде бывавших в Сан-Франциско, живут вольно и хорошо, и погулять в городском саду. Один земляк-матрос, ездивший на берег в первой смене, сказывал Чайкину что там очень хорошо и музыка играет, и Чайкин, большой охотник слушать музыку, хотел непременно побывать в саду, если найдет его. Вином молодой матрос еще «не занимался». Он хмелел после двух-трех рюмок водки и, главное, очень боялся вернуться на клипер в пьяном виде.
Хотя взыскивали только с тех матросов, которые напивались до того, что их приходилось со шлюпки поднимать на клипер на веревке, но все-таки Чайкин остерегался. Однако стакан-другой пива он рассчитывал выпить. А то какая же иначе гулянка!
– Ну, что, Вась, собрался? – спросил Кирюшкин, подходя к молодому матросу, принарядившемуся для «берега».
– Да, Иваныч, любопытно съездить…
– Скажу я тебе, Чайкин, матрос ты во всем форменный, а линьков боишься, дух в тебе трусливый. Тебе бы на
«Голубчике» служить: там другое положение, там, Вась, командир жалостливый. Тебе, по твоему виду, надо у жалостливых командиров служить, вот что. А завтра меня опять отдерут! – усмехнувшись, неожиданно прибавил
Кирюшкин.
– За что?
– А за то, что я сегодня напьюсь! Вот за что!
– Ты бы, Иваныч, полегче! – робко и в то же время сердечно промолвил Чайкин, благодарный Кирюшкину за его заступничество два дня тому назад.
Эти участливые слова молодого матроса, эти кроткие, благодарные глаза тронули бесшабашного пропойцу. И он, постоянный ругатель, не говоривший почти ни с кем ласково и готовый облаять всякого, не только не рассердился на замечание Чайкина и не обругал его, а напротив, взгляд его темных глаз, обыкновенно суровый, теперь светился нежностью, когда он, понижая голос, проговорил:
– То-то, никак невозможно, Вась. Такая есть причина! А
тебе я любя скажу: не приучайся ты к этому самому винищу, не жри его… Ну, а я…
Он не докончил речи, как-то горько усмехнулся и, снова принимая свой ухарский вид, прибавил:
– Однако нечего лясы точить. Валим, Чайкин, наверх!
Когда матросы были готовы и поставлены во фронт, старший офицер стал перед фронтом и сказал:
– К семи часам быть на пристани. В половине восьмого баркас отвалит. Кто опоздает и вернется на вольной шлюпке, тот получит сто линьков и в течение двух месяцев не будет отпущен на берег… Слышите?
– Слушаем, ваше благородие! – отвечали матросы.
– Ну, а ты, Кирюшкин, помни, – продолжал старший офицер, подойдя вплотную к Кирюшкину, – если опять напьешься, под суд отдам… Сгниешь в арестантских ротах… Не забудь этого, разбойник!
– Есть, ваше благородие! Буду помнить! – угрюмо отвечал Кирюшкин.
– Уж на этот раз не пожалею… – еще раз предупредил старший офицер, который, несмотря на отчаянность Кирюшкина, все-таки ценил в нем лихого марсового и ради одного этого не отдавал его под суд, чтобы не лишиться такого отличного матроса.
В том, что Кирюшкин и сегодня вернется в виде мертвого тела и что обещание отдать его в арестантские роты не будет приведено в исполнение, не возникало у старшего офицера ни малейшего сомнения.
Наказав боцману второй вахты следить, чтобы «эта скотина» по крайней мере не пропила штанов и фуражек и не вернулась на клипер в чем мать родила, старший офицер отдал распоряжение сажать людей на баркас.
Минут через пять баркас, полный матросами, отвалил от борта. На баркасе был молодой мичман, посланный на берег для наблюдения за гуляющими и для сбора их на шлюпку к назначенному сроку. В помощь мичману было два унтер-офицера.
2
Чайкин просто-таки разинул рот от изумления, когда ступил на набережную.
Лес мачт кораблей и пароходов, ошвартовленных в гавани у берега, нагрузка и выгрузка товаров какими-то странными для Чайкина людьми, похожими на господ, а не на рабочих – до того костюмы отличались от тех, что видел
Чайкин в Кронштадте, – оживление на набережной, толпа хорошо одетых «вольных людей1» и матросов с купеческих кораблей, среди которой не было ни одного оборванца, поливальщик улиц с кишкой брандспойта, одетый как барин, в черный сюртук и с цилиндром на голове, извозчик, читающий газету, продавец газет, здоровающийся за руку с какой-то разодетой дамой в коляске, ряд лавок и кабаков, из которых неслись звуки музыки, что-то независимое и свободное в манерах, в походке, в выражении лиц всех этих людей, начиная с маленького мальчишки, чистильщика сапог, и кончая стоящим на тротуаре с засунутыми в кар-
1 Матросы называют «вольными людьми» людей, одетых в статское платье. ( Примеч.
автора. )
маны штанов руками и сплевывающим себе под ноги с таким видом, будто и черт ему не брат, – все это поражало наблюдательного молодого матроса.
И, обращаясь к одному из двух матросов, с которыми согласился, чтобы вместе идти в лавки и погулять по городу, он воскликнул:
– И чудно здесь… Вовсе чудно, Артемьев! И совсем простого народа не видать… Все господа больше.
Артемьев, земляк Чайкина и из одной деревни, основательный и степенный матрос лет под сорок, ходивший уже раз в «дальнюю» (так матросы называют кругосветные плавания) и бывавший в Сан-Франциско, проговорил:
– Тут, брат, и не отличить, который господин, а который простого звания, все, значит, на один фасон, и все равны… Президент у них – вроде будто, значит, короля ихнего – прямо-таки из низкого звания, дровосеком был…
– Диковина! – изумлялся Чайкин.
Все три матроса стояли на набережной, глазея по сторонам.
В эту минуту проходила какая-то девочка-подросток через толпу, и Чайкин обратил внимание, как мужчины почтительно расступались перед нею, давая ей дорогу.
– Должно, какая-нибудь генеральская дочь, что так ее уважают! – заметил Чайкин, удивленный таким отношением, – а ведь вовсе даже просто одета.
– Какая генеральская?. Тут и генералов-то нет! – несколько презрительно возразил Артемьев. – А у мериканцев, братец ты мой, такое положение, чтобы, значит, женский пол уважать и не смей бабу обидеть… Слова дурного ей не скажи, а не то что вдарить… Совсем другой народ эти мериканцы. Вот только негрой брезгуют, точно не все у бога люди равны! – недовольно прибавил Артемьев. –
Однако что стоять, валим, братцы! Наши-то все по салунам разбрелись…
– Это какие же салуны?
– А так здесь кабаки прозываются. У нас кабак, а здесь салун… Ну и много чище наших будут. Ужо зайдем.
Действительно, большая часть съехавших на берег матросов, разбившись по кучкам, уже разошлась по ближайшим кабачкам, которых было множество тут же на набережной. Знакомством с ними и ограничится знакомство большинства матросов с Сан-Франциско. Пьяный разгул, пьяные песни, нередко драки с матросами-иностранцами – вот единственные развлечения матросов прежнего далекого времени.
И у кого поднимется рука, чтобы кинуть в них камень осуждения? У кого хватит духу обвинить этих тружеников моря, этих покорных рыцарей тяжкого долга, этих простых, темных людей, которые в дурмане спиртных напитков ищут веселья и радостей, ищут забвения действительности, далеко к ним не ласковой.
Кирюшкин, ни в одном из иностранных портов, посещенных «Проворным», дальше ближайшего в них кабака ни разу не заходивший и потому, вероятно, находивший, что «заграница ничего не стоит» и что русская водка лучшая в свете, уже сидел в одном из самых плохоньких кабачков за столиком у окна в компании трех таких же отчаянных пьяниц с «Проворного», каким был и сам.
Выпивший для начала большой стакан крепчайшего рома одним махом, чем заставил негра «боя» (слугу) вытаращить глаза от изумления, Кирюшкин выразительными пантомимами потребовал бутылку того же напитка и, разлив его по стаканам, любовно цедил из своего стакана, перекидываясь отрывистыми словами с товарищами.
– Куда, Вась? – окликнул он проходившего мимо Чайкина.
Три матроса остановились у окна.
– В город погулять, Иваныч. И кое-что купить в лавках.
– Правильно, матросик. Иди гуляй как следовает, честно и благородно… И винища этого лучше и не касайся…
А уж я выпью за твое здоровье… чтоб ты цел остался… Ты
– парнишка душевный, и я, брат, тебя люблю… Жалостливый…
И с этими словами Кирюшкин опорожнил стакан.
– Прощай, Вась… Ужо завтра будут меня форменно шлифовать, так, может, в лазарет снесут, так ты зайди…
– Зайду, Иваныч… А пока что прощай!
Минуту спустя Чайкин раздумчиво проговорил:
– А и жалко, Артемьев, человека.
– Это ты про Кирюшкина?
– То-то, про него.
– Сам виноват. Не доводи себя до отчаянности, не пей безо всякой меры. Пропащий вовсе человек. И быть ему в арестантских ротах! – строго проговорил Артемьев.
Молодому матросу показалось, что все, что говорил
Артемьев, может быть и справедливо, но это суждение не нашло отклика в его добром сердце. Виноват не виноват
Кирюшкин, а все-таки его жалко.
И он спросил:
– А старший офицер отдаст его в арестантские роты, Артемьев?
– Навряд. А что завтра снесут его после порки в лазарет, это верно.
– И Кирюшкин так полагает. Зайти к ему в лазарет просил.
Вскоре три матроса, держась за руки, вышли на большую улицу Mongomery-strit и пошли по ней, глазея на высокие большие дома, сплошь покрытые объявлениями, на роскошные гостиницы, на витрины блестящих магазинов, на публику.
Они долго бродили по улицам и, наконец, зашли в одну из лавок, попроще на вид, сняли шапки и робко остановились у прилавка.
Черноватый приказчик с цилиндром на голове, жевавший табак, вопросительно посмотрел на русских матросов.
– Спрашивай, Артемьев, насчет рубах. Ты знаешь по-ихнему! – заметил Чайкин.
– То-то, забыл, как по-ихнему рубаха… А знал прежде.
Но сообразительный янки вывел матросов из затруднения. Он тотчас же достал несколько матросских рубах, штанов, фуфаек, башлыков и все это бросил на прилавок перед матросами.
Они весело закивали головами.
– Вери гут… Вери гут2… Вот это самое нам нужно.
Догадливый, братцы, мериканец! – говорил Артемьев.
– А как цену узнаем? – спросил Чайкин.
И об этом догадался янки.
Он показал рукой на башмаки и поднял три пальца, показал на рубахи и поднял палец и потом половину его, тронул фуфайку и поднял один палец.
Все это он проделал быстро, с серьезным видом и затем отошел к витрине и стал смотреть на улицу, не обращая ни малейшего внимания на покупателей.
– Значит, три доллара, полтора и один. А доверчивый!
Другой придет и стянет что у такого купца! – заметил Артемьев.
– Видно, полагается на совесть, – промолвил Чайкин.
Матросы стали рассматривать вещи с тою внимательностью, с какою это делают простолюдины, для которых дорога каждая копейка и которые поэтому с подозрительною осторожностью приступают к покупке. Они ощупывали ткань, подносили вещи к свету, рассматривали на башмаках подошвы и гвозди.
– Товар, братцы, хороший. Только надо поторговаться.
Мусью! – поднял голос Артемьев.
2 Очень хорошо… Очень хорошо… (англ. very good).
Янки подошел, и между ними произошла такая мимическая сцена.
Артемьев, указывая на башмаки, показал два пальца.
Приказчик, не говоря ни слова, отрицательно мотнул головой.
Тогда Артемьев показал еще четверть пальца, наконец половину.
Результат был тот же самый. То же было, когда Артемьев мимикой давал дешевле назначенной цены за рубахи и фуфайки. Янки отрицательно махнул головой.
– Не уступает. Валим в другие лавки! Может, вернет!
И матросы пошли к дверям, но приказчик и не думал ворочать покупателей.
Они вышли на улицу, и Чайкин сказал:
– Не по-нашему вовсе… Чудно… Без запроса!
Побывавши в нескольких лавках и убедившись, что везде спрашивали такую же цену (ни центом более или менее), матросы возвратились в первую лавку, где приказчик показался им самым понятливым и обходительным, и после нового тщательного осмотра и примерок вещи были куплены.
Чайкин отдал фунт. Приказчик сперва бросил золотой на прилавок и, когда раздался звон удовлетворительный, показавший, что монета не фальшивая, он положил золотой в кассу и отдал Чайкину несколько серебра вместе со счетом, в котором было, между прочим, обозначено, сколько долларов дали за золотой.
Чайкин смотрел на счет, ничего не понимая. Однако спрятал счет в карман и при помощи Артемьева не без труда рассчитал, верно ли ему разменяли золотой, не надул ли американец. Оказалось, что совершенно верно, и Чайкин удовлетворенно проговорил:
– Видно, здесь торговцы на совесть… Не то что в
Кронштадте.
Когда они вышли из лавки на улицу, Артемьев сказал:
– Теперь куда, братцы?
И, не дожидаясь ответа, прибавил:
– Теперь в самый бы раз по шкалику раздавить да пивом побаловаться. Небось устали мы, шлямшись по городу.
– В сад бы! – промолвил Чайкин.
Но оба его спутника запротестовали.
– В сад потом, а теперь гайда в салун!
Зашли в маленький салун, в ближнем переулке. Небольшая комната, пол которой был усыпан опилками, полна была народу. Две молодые служанки разносили гостям, сидящим за маленькими столиками, рюмки с ромом, стаканы с хересом, кружки пива и другие напитки. На одном из столиков двое мужчин в широкополых шляпах
(сомбреро) играли в кости.
Наши матросы конфузливо озирались среди шума и гама, стоявших в кабачке. Но одна из служанок тотчас же к ним подошла и указала им на свободный столик и, когда матросы уселись, спросила их по-английски, что им принести.
– Ром… вери гут… два стаканчика побольше… вери гут, а ему бир3 кружку… вери гут… Понимаешь, голубушка? – приказывал Артемьев, распоряжаясь своим «вери гут» довольно расточительно.
3 Пива (нем. das Bier).
Но, к его удивлению служанка сказала на понятном для матросов языке:
– Русский будет?
– То-то, русские! – обрадованно воскликнули все трое.
– А вы нешто российская?
– Мой Чехии, тоже славян…
Хотя ни один из матросов и не имел понятия о Чехии и не знал, откуда родом служанка, тем не менее они очень были рады встретить на чужбине человека, понимающего по-русски.
– И как вы сюда попали? – спрашивал Чайкин.
Чешка торопливо отвечала на родном своем языке, и матросы могли понять, что она переселилась с отцом и матерью три года тому назад с родины, которая далеко-далеко.
Матросы не прочь были поговорить со служанкой подольше, но она, махнув головой в сторону стойки, где восседала крупная пожилая дама, сказала, что ей некогда, и скрылась в толпе.
– Тоже и ихняя нелегкая служба! – проговорил Чайкин, поглядывая как шмыгали служанки, подавая посетителям то то, то другое.
– А сюда со всех концов света бегут! – заметил Артемьев.
– По какой такой причине?
– Жизнь вольная. И опять же золото, копай кто хочет…
Только русские не бегут!
– Не бегут?
– Любят свою землю, потому и не бегут. И опять же: надо лопотать по-ихнему.
– А вот тоже эта девушка не знала по-ихнему, а поди научилась…
Служанка в эту минуту поставила на стол перед матросами два стаканчика рома и кружку пива.
– А вы еще, мамзель, два стаканчика и две кружки пива… Вот Чайкин этим не занимается!. Так только куражится! – заметил Артемьев.
Однако Чайкин спросил себе и вторую кружку и попивал пиво, наблюдая публику.
Время между тем шло, а товарищи Чайкина, казалось и не думали собираться.
– А что же, братцы, в сад погулять?
Но спутники Чайкина решительно запротестовали.
Тогда Чайкин отправился один, рассчитывая, что на память скоро найдет сад, мимо которого проходил несколько времени тому назад.
3
И действительно, скоро нашел он городской сад и направился по большой, густой аллее, восхищенный видом высоких густолиственных деревьев и цветочными клумбами. Ему необыкновенно было приятно после неизменного моря да моря увидать эту роскошь зелени и цветов. И
он жадно вдыхал напоенный ароматом воздух.
Из глубины сада вдруг донеслись звуки музыки.
Обрадованный Чайкин заторопился и через несколько минут дошел до небольшой лужайки, где на эстраде играл оркестр. Кругом лужайки стояли в несколько рядов скамейки, на которых сидела самая разнообразная публика: и нарядные дамы и мужчины, и очень скромно одетые.
Чайкин заметил маленькую боковую аллейку, направился туда и сел на скамью. Там ни души не было, и он стал слушать.
Он любил музыку, и у него была музыкальная душа.
Давно зародилась в нем эта любовь к звукам. Еще в детстве, когда он служил казачком в помещичьем доме, он, бывало, весь замирая, слушал у дверей игру на фортепиано одной из дочерей своего барина. Потом, когда помещик бросил имение и переселился в Москву, а Чайкин вернулся к матери, он долго еще вспоминал эти счастливые часы своей юношеской жизни, когда что-то словно подхватывало его и уносило далеко от действительности в мир каких-то грез.
И теперь он весь отдавался звукам, испытывая то приятно ласкающее и вместе с тем грустное настроение, которое дает музыка нервным людям с восприимчивыми нервами… И – господи – как тоскливо сделалось этому молодому матросу, когда он, очнувшись, вспомнил о недавнем наказании. Физическое страдание прошло, но при воспоминании он снова чувствовал позор и унижение. И
впереди еще целых два года этой жизни, полной трепета и страха.
Опять заиграла музыка, играла еще и еще, и Чайкин все слушал да слушал. И не хотелось ему уходить. А время шло.
Вдруг мысль, что он может опоздать на шлюпку и что тогда ему дадут сто линьков, вывела молодого матроса из его приподнятого душевного настроения и наполнила душу страхом. Он вскочил со скамейки и почти побежал вон из сада.
Выйдя на улицу, он испуганно озирался. Куда идти:
направо или налево? Он не мог ориентироваться, и страх опоздать сбивал все его соображения.
И он торопливо направился в сторону, противоположную тому направлению, по которому ему надо было идти.
Где-то пробило три четверти седьмого. Чайкин прибавил шагу, не догадываясь, что идет не к пристани, а от пристани.
Однако Чайкин спустя некоторое время заметил, что дома будто бы не те, какие он видел на этой же улице раньше, и усомнился: туда ли идет? Но кого спросить и как спросить, когда не знаешь чужого языка?
Чайкин остановился на одном перекрестке. Уже смеркалось. Он посмотрел направо и налево и в полумраке наступившего вечера увидал часть бухты, и тогда для него стало ясно, что он идет не туда.
В ужасе Чайкин повернул назад бегом по освещенной уже улице, всматриваясь испуганными глазами вперед: не увидит ли он своих с клипера. Но на улице все чужие лица.
Он выбрался на большую улицу, где сверкали ярко освещенные витрины магазинов. По этой улице он спускался под гору. Кажется, он идет правильно и шел раньше по этой улице? Вот и спуск к набережной… И Чайкин побежал со всех ног, точно за ним гнались, обезумевший от страха и с трудом переводя дыхание. Вот и ряд освещенных салунов, откуда раздаются звуки музыки. Напротив лес мачт с огоньками на них…
Чайкин добежал до пристани. Баркаса с «Проворного»
нет, и своих нет, В ту же минуту на судах раздались удары колоколов. Чайкин считал число ударов и замер в страхе.
Было восемь часов. Он опоздал.
Что делать?
Ехать немедленно на вольной шлюпке? Но при мысли о наказании, ожидающем его на клипере, молодой матрос в ужасе вздрогнул. Он знал, что пощады не будет. А ехать надо. Не оставаться же здесь в чужом городе одному…
Пропадешь совсем…
Чайкин почувствовал весь ужас своего положения и горько заплакал.
4
В эту минуту какой-то человек незаметно подошел к матросу, пристально посмотрел на него и, отойдя несколько шагов, остановился, не спуская глаз с Чайкина.
Свет фонарей у пристани захватил высокую и совсем худую фигуру очень плохо одетого человека со старым, сморщенным лицом, черты которого, и в особенности характерный крючковатый нос, обличали еврейское происхождение.
Прошло несколько минут. Чайкин вытер слезы и тоскливо смотрел на море.
Наконец,
по-видимому на что-то решившийся, он направился в ту сторону пристани, где стояли наемные шлюпки.
Тогда высокий человек приблизился к Чайкину и тихим вкрадчивым голосом спросил по-русски с заметным акцентом:
– Вы будете русский матрос с военного корабля? Да?
– Русский! С клипера «Проворный»! – изумленно и обрадованно воскликнул Чайкин.
Он глядел во все глаза на незнакомца, говорящего по-русски, как на спасителя, который поможет ему нанять шлюпку на «Проворный» – будь что будет!
– А вы здешний? – спросил он.
– Стал здешним.
– А прежде?
– Русским был… Из евреев я.
– А как же в эту сторону попали?
Старый еврей усмехнулся.
– На пароходе из Гамбурга… А прежде я солдатом служил.
– Солдатом? В отставке, значит?
– Я без отставки. Меня тоже наказывать в полку хотели, так я спужался и убежал… И стал я с тех пор вольным человеком, американским гражданином. И никто мне ничего не смеет сделать дурного, если я не делаю дурного… Хорошо здесь… А вы, господин матрос, значит, на корабль опоздали?
– То-то, опоздал! – виновато промолвил Чайкин.
– И большую ошибку вы дали, что опоздали!
– А что?
– А я давеча стоял на пристани и видел, как русская шлюпка ушла… И как же сердился ваш офицер, я вам скажу! И как же он ругался! Ай-ай-ай! Он совсем так ругался, как у нас в полку ротный командир, нехай сдохнет…
Тоже сердитый был… и-и-и! – взвизгнул тонким голосом еврей.
– За что же офицер сердился так?
– А из-за вас, господин матрос. И чего только не говорил ваш офицер… Даже и повторить страшно…
– Что же он говорил?
– Испужаетесь… Ой-ой-ой, что он говорил!
– Да вы скажите… Как вас звать?
– Абрам.
– А ежели по батюшке?
– Папеньку звали Исаком, а меня, значит, люди звали в
России Абрамкой, а здесь зовут господином Абрамсоном.
А вы что же теперь думаете делать? На корабль ехать хотите?
– Ничего не поделаешь. Надо ехать! – испуганно проговорил матрос и вздохнул. – Вот шлюпку бы нанять до
«Проворного». Поговорите, что возьмут, а то я по-здешнему не умею.
– Отчего не нанять? Нанять можно.
– Дорого поди возьмут?
– Доллара два возьмут.
– У меня как раз два доллара есть денег.
– Только жалко мне вас. Такой вы молодой матрос, и вдруг оттого, что вы опоздали каких-нибудь полчаса…
Ой-ой-ой!..
– Спасибо, что пожалели, а все-таки надо ехать на клипер!
– А зачем, позвольте спросить, ехать?
– Как зачем? Не здесь же оставаться?
– А почему, хотел бы я узнать, не оставаться? Здесь всегда работу можно найти… И разбогатеть можно… Будете богатым человеком… И знаете, что я вам скажу, господин матрос?
– Что?
– И так как мне вас очень жалко, то пойдемте ко мне в гости… Переночуете, а завтра и решение ваше будет… А я вам и работу могу найти по вашей же матросской части. К
хорошему человеку на судно можно поступить.
Чайкин колебался, но наконец сказал:
– Ежели переночевать у вас, то покорнейше благодарим, Абрам Исакыч… А завтра поеду на клипер.
– Так пойдемте!
Они ушли с пристани. Дорогой старый еврей расхваливал молодому матросу жизнь в Америке, расписывал, как он сам десять лет тому назад убежал из полка и приехал сюда и очень рад, что бог надоумил его в Америку. И
прежде он разбогател здесь, а потом разорился… Теперь дела хуже, но он надеется, что пойдут лучше.
– А вы чем занимаетесь?
– Комиссионером пока, а жена и дочь торгуют на улице…
Минут через пятнадцать они пришли в какой-то узкий и маленький переулок и вошли во двор небольшого дома.
Там стоял деревянный маленький флигель. Старик постучался в двери одной из квартир внизу.
Пожилая еврейка отворила двери.
– Входите, Василий Егорыч, – сказал Абрам.
Чайкин вошел в небольшую, бедно убранную комнату.
В ней, однако, кроме нескольких стульев и обеденного стола, был диванчик и два мягких кресла. Висячая лампа освещала комнату.
Пожилая еврейка с добрым и когда-то, должно быть, красивым лицом посмотрела на маленького тщедушного матросика с видимым участием и, пожавши ему руку, попросила садиться.
А еврей что-то проговорил жене на еврейском жаргоне и потом сказал Чайкину:
– Тут у нас есть маленькая комнатка; вы в ней и переночуете, а пока жена нам приготовит по стаканчику горячего грогу. Это пользительно перед сном. Сара, так вы дадите нам по стаканчику?
Пожилая еврейка что-то проговорила по-еврейски и ушла в соседнюю комнату, из открытых дверей которой видны были кровати. Это была спальная. Ушел за ней и еврей.
И вслед за тем в соседней комнате и еврей и жена заговорили о чем-то очень горячо. По-видимому, старый еврей в чем-то убеждал жену, а она не соглашалась. К этим голосам присоединился еще и третий – свежий, звонкий и молоденький, и Чайкин увидал на пороге молодую красивую еврейку с большими черными печальными глазами, устремленными на него.
Он поклонился. Она ласково кивнула головой и скрылась.
Спор в соседней комнате продолжался, а Чайкин сидел тоскливый, уже раскаявшийся, что не уехал на клипер, и думавший, что если он вернется завтра, то ему достанется еще больше. И Чайкин стал затем уже раздумывать о словах старого еврея, который так нахваливал ему Америку. В
самом деле, ведь хорошо! Сам себе господин…
«А хороший этот жид. Пожалел и приютил человека!» –
подумал Чайкин, полный благодарности к еврею.
Если б он только понимал, о чем говорили в соседней комнате, то едва ли чувствовал бы благодарность к еврею.
Рядом в комнате решалась его судьба.
Дело в том, что этот еврей, когда-то русский солдат, занимался в Сан-Франциско очень позорной профессией: он сторожил на пристани матросов с военных кораблей и заводил к себе какого-нибудь доверчивого или очень захмелевшего и отбившегося от товарищей, напаивал стаканчиком грога, в который всыпался сонный порошок, заставлял подписывать какую-то бумагу и отвозил ночью матроса на какое-нибудь купеческое судно, нуждавшееся в матросе. За это он получал «комиссию» от капитана, и она была тем больше, чем меньше поставлено было количество жалованья на бумаге.
И нередко случалось, что матрос просыпался под утро в море, на незнакомом корабле и в ужасе видел себя дезертиром и закабаленным на год, а то и больше за самое незначительное жалованье. И дезертир уже боится вернуться на родину, где его ждет тюремное заключение за побег, и поневоле становится одним из тех вечно скитающихся без родины моряков, которых много на купеческих кораблях и особенно на таких, где капитаны не разборчивы в найме людей, документы которых иногда так же подозрительны, как и прошлое таких матросов.
Этот доверчивый русский молодой матрос обещал еврею хороший гешефт. Его можно сдать на купеческий корабль за очень маленькое жалованье и получить за это с капитана долларов тридцать пять, а то и все пятьдесят, так как очень уж тих и смирен этот матросик и, конечно, не надумает сбежать с корабля. А сегодня как раз нужен матрос на один американский клипер, уже совсем готовый к отплытию и с рассветом уходящий в Австралию. С этого клипера убежало накануне два матроса, а в Сан-Франциско их трудно найти, и капитан обещал г. Абрамсону, называвшему себя агентом по найму матросов, хорошие деньги, если ему в ночь доставит матроса.
Все это в значительной степени усиливало красноречие старого еврея, убеждавшего жену приготовить стаканчик «настоящего» грога матросу, которого сам бог послал для того, чтобы дать заработок бедному человеку. И матросу же лучше будет…
Несмотря на все его доводы, пожилая еврейка решительно отказывалась приготовить настоящий грог этому бедному молодому матросу и убеждала мужа пожалеть человека и не продавать его в неволю и уж если и найти ему место на купеческом корабле, то за настоящее, хорошее жалованье. А теперь она ему даст хорошего грога, от которого ничего не случится, и он будет спать и во сне увидит все только хорошее.
– И ты, Абрам, обещай мне, что ничего не сделаешь дурного этому человеку. Подумай, и у нас мог быть сын.
Абрам горячился, доказывая, что Сара напрасно с чего-то жалеет других, когда надобно и себя пожалеть, и удивлялся, что она вдруг отказывается быть помощницей мужа, тогда как раньше…
– Раньше ты приводил все пьяниц и не таких молодых, и их не так было жалко, и я делала дурное, а теперь…
Вот в это самое время вмешалась и Ривка, их дочь, и прямо-таки объявила отцу, что она скажет сейчас же матросу, что против него замышляют недоброе.
И старый Абрам, которого долгие годы нужды в маленьком городке юго-западного края, потом солдатчина и, наконец, не особенно задачливая, трудная жизнь после переселения в Америку сделали неразборчивым на средства и довели до позорного ремесла, в конце концов уступил просьбам и настояниям жены и дочери, которых очень любил и ради которых зачерствело его сердце.
И – странное дело – несмотря на то, что он лишился хорошего гешефта, это вынужденное решение пощадить матроса смягчило жестокие черты лица старого еврея, и в душе его пробудилось что-то похожее на жалость, когда он вместе с женой вошел в комнату и увидел задумчивое и необыкновенно тоскливое лицо Чайкина. Вся его худощавая, тонкая фигура производила впечатление чего-то хрупкого, деликатного.
– А вы, земляк, не очень-то печальтесь… Бог захочет, все хорошо пойдет! – проговорил не без искренного участия старый еврей, присаживаясь около матроса.
Ради бережливости он уже снял сюртук и был в толстой вязаной фуфайке, засаленной и грязной до невозможности.
– Спасибо на добром слове, Абрам Исакыч! – горячо проговорил благодарный Чайкин. – Но только очень, я вам скажу, тоска сосет… У нас старший офицер и не приведи бог…
– Так не езжайте. Сюда многие из разных местов приезжают! – ласково сказала пожилая еврейка.
– Пропадешь здесь… Ни слова не знаю по-здешнему.
– Научитесь. И мы приехали – ни слова не знали, а научились.
– А трудно?
– И вовсе не трудно. А у вас в России папенька и маменька?
– Мать одна, а братьев ровно и нет.
– Маменьку можно сюда выписать, ежели, бог даст, разживетесь!.. А вы покушать не хотите ли, господин матрос? Там у меня рыба холодная есть. Хотите?
Чайкин поблагодарил, отказался и сказал:
– И никакого я ремесла не знаю, окромя мужицкого да вот по флотской, значит, части.
– По этой части хорошее жалованье можно получать…
Пятнадцать долларов в месяц на всем готовом, а? Это не то, что казенный человек получает… Хе-хе-хе.
И старый еврей замолчал, открывая ряд скверных зубов.
– Неужели пятнадцать? – спросил Чайкин.
– И больше можно иметь, если вы, например, хороший рулевой… А ведь пятнадцать в месяц – это сто восемьдесят долларов в год. Верно я говорю, Василий Егорыч?
– Верно, Абрам Исакыч.
– И если откладывать по десяти долларов, то в год будет сто двадцать, а ежели в три года?
– Триста шестьдесят! – подсчитал Чайкин.
– Уф!.. Вы хорошо считаете… А ежели у умного человека есть капитал в триста шестьдесят долларов, то через пять лет сколько у него будет?
Чайкин не мог решить этого вопроса.
– Тридцать пять тысяч у него будет! – воскликнул Абрам. В эту минуту Ривка принесла два стакана горячего грога и присела сама.
Обе женщины расспрашивали молодого матроса про
Россию, а Чайкин расспрашивал про Америку, и через час
Чайкину показали маленькую каморку, в которой обыкновенно укладывали спать «жертв» еврея. На этот раз маленькая каморка не была безмолвной свидетельницей преступлений, совершаемых старым евреем. Чайкин скоро крепко заснул; сновиденья его были приятные.
ГЛАВА III
1
Солнечные яркие лучи заглянули в маленькое окно деревянного флигеля, заливая светом и блеском каморку с голыми грязными стенами, в которой спал Чайкин, и заиграли на его лице.
Он проснулся, удивленно щуря спросонок глаза, и, не вполне освободившийся еще от чар сновидений, казалось, не понимал, где он находится.
Но прошло несколько мгновений, и матрос все припомнил и понял. Понял – и ужаснулся при мысли о том, что он на берегу, вместо того чтобы быть на клипере. А если
«Проворный» уже ушел, и он останется один-одинешенек на чужбине, далеко-далеко от родной стороны? Никогда уж не видать ему родины.
И он вскочил с приплюснутого, тонкого и жесткого тюфяка с такой стремительностью, словно бы в тюфяке вдруг оказалась игла. Вскочил и торопливо стал одеваться, чтобы немедленно бежать на пристань, нанять шлюпку и ехать на клипер.
«А там будь что будет!» – подумал он в отчаянии…
В нем, в этом молодом матросе благодаря счастливым условиям его прежней жизни еще жило присущее каждому человеку чувство человеческого достоинства.
Вот почему при мысли о том, как его будут наказывать на клипере, решимость молодого матроса ослабевала. Сомнения закрадывались в душу. Вчерашние слова старого еврея, его жены и дочери о том, как хорошо и свободно можно жить в Америке, невольно припоминались Чайкину и смущали его какими-то смутными надеждами на светлое будущее.
Не зная, на что решиться, он отворил двери и в большой комнате увидал молодую Ревекку.
Довольно красивая, с смуглым, почти бронзовым лицом и густыми черными волосами, пряди которых падали на лоб, одетая в ярко-пунцовую кофточку, она не спеша собирала на стол, расставляя чашки.
– Здравствуйте! – ласково промолвила она, увидав матросика.
– Здравствуйте!
– Сейчас будет готов кофе. Хорошо ли спали? – спрашивала она, глядя на Чайкина своими большими черными глазами.
В этом сочувственном взгляде было что-то такое скорбное, что Чайкин невольно пожалел еврейку, решив про себя, что у нее, должно быть, на сердце тяжкое горе.
И он также сочувственно взглянул на нее, когда ответил:
– Покорнейше благодарим. Очень даже хорошо спал, но только надо мне уходить.
– Зачем уходить? Куда уходить?
– А на свое, значит, судно, на «Проворный». И хотя очень мне достанется…
– Наказывать будут? – перебила молодая еврейка с выражением ужаса на лице.
– Еще как будут-то! – произнес Чайкин с тоской. – Я –
щуплый! – виновато прибавил матрос.
– Так вы не ходите! Оставайтесь в Америке!
Чайкин стоял в грустном раздумье. Наконец он сказал:
– Страшно оставаться.
– Отчего страшно?
– На чужбине словно в домовине… Жаль родного места… Пропадешь здесь… Надо, видно, пропадать на клипере. Прощайте, девушка! Спасибо на ласковом слове, и дай вам бог счастья! И папеньке с маменькой передайте нижайший мой поклон и как я благодарен за ласку… А я пойду!
– Подождите! Прежде хоть кофе напейтесь… Сейчас подам… И маменька скоро придет. Она пошла в лавки. И
папенька в семь часов вернется. Он вас и на пристань сведет, ежели вы не боитесь, как вас наказывать будут…
Ой-ой-ой! Спаси вас бог!
– Одна надежда на бога и есть…
– Садитесь к столу, Василий Егорыч. Еще успеете горе принять, ежели бог не надоумит вас остаться. У всякого свое горе! – как-то загадочно прибавила Ревекка и вышла в маленькую кухню.
Чайкин присел.
Через несколько минут явилась Ревекка с кофейником и тарелкой поджаренных в масле ломтей белого хлеба. Затем принесла горячее молоко.
Она налила Чайкину большую чашку кофе с молоком,
предварительно положив в чашку две ложки сахарного песку, и, подвигая тарелку с хлебом, говорила:
– Кушайте на здоровье! Кушайте, прошу вас!
Сама она не пила. Она присела около стола, по-прежнему задумчивая, и по временам поднимала свои печальные большие глаза, полные чувства сострадания, на матроса.
«Ишь какая жалостливая жидовка!» – думал благодарный Чайкин, перехватывая взгляды Ревекки.
Когда матрос с видимым удовольствием выпил большую чашку, Ревекка предложила ему выпить еще чашку.
Но матрос из деликатности отказывался.
Тогда молодая еврейка налила в чашку матроса кофе и молока и проговорила:
– Кушайте, земляк! Кофе хороший. По сорока центов платили.
Чайкин поблагодарил и стал пить вторую чашку, закусывая поджаренным хлебом.
Опять наступило молчание.
Наконец Чайкин, желая быть вежливым, проговорил:
– Очень скусный кофий.
– Понравился? Может, еще чашку?
– Вовсе не могу. Сыт по горло… Вот вы давеча сказали:
«У каждого свое горе!» Это вы правильно сказали. Только разное оно бывает. Наше матросское горе одно, а на сухой пути – другое. Но только здесь, я полагаю, меньше горя, потому как люди без прижимки живут. Сам себе господин.
– Это, положим… Но самое большое горе на свете не от тиранства, а когда ежели совесть непокойная! – грустно промолвила еврейка и покачала головой, словно бы хотела избавиться от каких-то мучительных дум.
– Без совести – беда! Обманом жить вовсе нельзя.
– Вы думаете?
– То-то, думаю.
– А живут же люди.
– Это разве которые бесстыжие.
– Может, и я обманом живу. Как вы полагаете?
Чайкина точно резануло по сердцу. Сам правдивый и доверчивый, он считал такими же и других.
И, тронутый ласковым вниманием, оказанным ему в этом доме, он порывисто проговорил:
– Этого не может быть.
– Почему не может быть?
– Человека сейчас видно. Он себя оказывает.
Еврейка грустно усмехнулась.
– Это вы зря на себя обсказываете. Зачем вам обманом жить?.. Какая такая нужда? – снова заговорил Чайкин.
– Верно, душа у вас чистая, что вы этого не понимаете… И вот что я вам скажу: ежели вы останетесь здесь, вы не очень-то верьте людям… Вот к нам вы пришли, а мало ли что с вами могло случиться… Тут надо во всем опасение иметь… Многие обманом живут…
Матрос ничего не понимал. «Что с ним могло случиться? Его здесь приютили, обошлись ласково, а жидовка точно от чего-то предостерегает…»
– Есть тут много таких людей… Заманят вас, напоят чем-нибудь, да и свезут на какое-нибудь судно матросом…
Потом ищите, кто это заманил вас!.. – заметила Ревекка.
– Это нехорошо! – наивно произнес Чайкин.
– То-то я и говорю…
– Да вы разве заманиваете?
Еврейка молчала.
– Судьба каждому человеку дана! – наконец проговорила она. – И ежели которому человеку судьба залезть в болото, не выйти ему из него. Никогда не выйти! – с бесконечной тоской прибавила она.
Чайкин недоумевал и искренно жалел Ревекку, хотел было попросить ее объяснить ему, про какое болото она говорит и отчего нельзя из него выйти, но в эту минуту кто-то три раза постучал в двери.
– Это отец. Не говорите ему ни слова о нашем разговоре! – промолвила еврейка и пошла отворять двери.
2
При ярком свете роскошного солнечного утра господин
Абрамсон показался Чайкину гораздо старее, чем вчера. И
глаза его, глубоко засевшие во впадинах, острые и пронзительные, как у хищной птицы, невольно обращали на себя внимание и несколько пугали, несмотря на приветливую улыбку, игравшую на тонких бескровных губах старого еврея.
– Честь имею поздравить вас, Василий Егорыч! – весело проговорил он, протягивая свою грязную костлявую руку молодому матросу.
– С чем меня проздравлять, Абрам Исакыч? – удивленно спросил Чайкин.
– Теперь уж вас наказывать не будут… Никто не посмеет. Шабаш!.. И теперь вы станете американцем…
– Почему это?
– Ваш клипер только что ушел… Я сам видел!..
– Ушел? – упавшим голосом промолвил Чайкин.
– То-то, ушел, и вы, значит, остались в Америке… Да вы что же повесили нос? Или недовольны, что стали вольным человеком?. Так это можно поправить… Явитесь к консулу и скажите, что вы остались… Вас отправят на русское судно и…
– Вы, папенька, не пужайте. И так они обескуражены! –
заметила дочь.
– А ты, Ривка, не очень-то мешайся не в свои дела, –
сурово проговорил старик.
И, обращаясь к Чайкину, сказал:
– Не огорчайтесь… Я вас завтра определю к месту…
матросом на хорошее жалованье, а пока оставайтесь у нас… Нам жалко земляка… А я вам и платье другое принес! – прибавил старый еврей, указывая на узел, бывший у него в руке. – Ваше, форменное, не годится на купеческих кораблях. Я его продам… Только за него больше доллара не дадут… А чего недохватит за новый костюм, вы мне заплатите, земляк… Не правда ли?
– У меня всего-навсего два доллара, Абрам Исакыч.
– Об этом не беспокойтесь. Я попрошу, чтобы вам дали жалованье за месяц вперед, мы и сочтемся. А капитан у вас будет хороший… Я для вас старался, земляк…
– Спасибо вам, Абрам Исакыч! – доверчиво проговорил
Чайкин.
Но тон его был далеко не веселый.
– А пока без меня никуда не выходите… А то могут поймать вас и отвести к консулу… А уж тогда вы пропали…
Матрос обещал никуда не выходить.
– Ривка! Ты займи земляка. Слышишь?
– Слушаю, папенька.
– Да скажи маме, чтобы хорошо угостила гостя. А мне давай скорей кофе. Мне надо идти по делам. А вы, Василий
Егорыч, переоденьтесь. Я ваше платье понесу продавать.
Чайкин покорно взял из рук Абрама Исаковича узелок и через пять минут возвратился в отвратительной матросской паре из темно-синего сукна. И рубаха, и штаны, и шапка были стары, почти ветхи и достаточно заношены.
– Каков костюмчик? Просто первый сорт и преотлично на вас сидит, будто на заказ шито! – воскликнул старый еврей, оглядывая Чайкина, который в мешковатой рубахе и в слишком длинных штанах казался совсем неуклюжим медвежонком. – А пока до свиданья! Смотри же, Ривка, займи гостя! – значительно повторил старик.
И с этими словами он кивнул головой и вышел.
Ревекка, которой отец приказал «занимать гостя», что в действительности значило «не выпускать» его, не раз исполняла такие поручения и не раз бывала преступной сообщницей в позорной профессии отца, хотя совесть ее и возмущалась.
Но с этим простодушным, доверчивым молодым матросом она не хотела играть роли обманщицы. Ей было это противно, и она, ласково взглядывая на Чайкина, шепнула, предварительно заперев двери на запор:
– А знаете, что я вам скажу?
– Что?
– Ежели хотите погулять, не бойтесь. Здесь никого не могут взять, если человек не сделал ничего дурного. И я вам адрес напишу, чтобы вы потом нашли к нам дорогу. А
то, как мама вернется, поведу вас… Только папеньке ничего не сказывайте, – мне тогда достанется.
– Спасибо вам… Я лучше у вас побуду… Уж какая гулянка!..
– Как хотите. А еще вот что: меньше как за десять долларов в месяц не нанимайтесь в матросы и никакой бумаги не подписывайте… Поняли?
– Понял.
– А то подпишете такую бумагу, что обязаны будете несколько лет служить и за маленькое жалованье… Так не подписывайте бумаги, что бы вам папенька ни говорил. И
за костюм больше доллара отцу не давайте. И того не стоит!
– Это точно. Одежа самая последняя.
– И, если отец приведет вас в салун и станет угощать вином, не пейте ничего. Слышите?
– Слышу.
– Ни водки, ни пива. Скажите, что вовсе не пьете… А то пьяного легко заставить подписать всякую бумагу.
– Ничего в рот не возьму!
– И не бойтесь, если отец пугать станет, что не найдете места. Тут есть контора, где нанимают матросов. Я вам дам адрес… Спрячьте его… И бог да поможет вам! – задушевно прибавила молодая еврейка.
– Пошли вам господь всякого счастия, добрая девушка!
Век не забуду, как учили вы меня, дурака, уму-разуму на чужой стороне. Обсказали, значит, насчет чего опаску иметь. Спасибо вам… как дозволите прозвать вас?..
– Ревекка.
– Спасибо вам, Ревекка Абрамовна! – взволнованно говорил благодарный матрос, взглядывая на Ревекку признательным взглядом.
И его серые мягкие глаза так и лучились.
– И вам спасибо…
– Мне-то за что?
– А за то, что совесть вы во мне тронули… Вижу: вы такой простой, доверчивый, всему верите, худого про людей не думаете… Совесть-то и подала голос и показала, какая я дурная… Теперь уж обманом жить не хочется…
Так и скажу папеньке. Пусть сердится, а уж я не стану заманивать бедных матросов.
И Ревекка, взявши слово с матроса, что он сохранит в тайне все, что она ему скажет, рассказала, чем занимается отец и как вчера Чайкин благодаря заступничеству ее и матери не был опоен и увезен ночью на корабль.
– Тоже и папеньку жалко! – прибавила Ревекка. – Как пошли дела хуже, обеднел он, так и стал заниматься этим делом. Из-за нас, маменьки да меня, людей погубляет.
Скоро вернулась мать с покупками и ласково приветствовала гостя.
Целый день Чайкин провел в обществе двух евреек. Он предложил чем-нибудь помочь им: подмел комнаты, чистил овощи и мыл посуду. А обе женщины старались подбодрить и успокоить Чайкина, уверяя его, что в Америке он не пропадет и ему будет хорошо. Обе они не раз советовали ему ничего не пить, ни одного стаканчика, когда он пойдет наниматься в матросы.
В тот же день новые знакомки выучили его нескольким английским словам и учили его называться не Чайкиным, а мистером «Чайк»: так будет больше похоже на американскую фамилию.
С этого дня наш матрос обратился в мистера Чайка. Так в Америке его и звали.
Под вечер возвратился старый еврей и объявил, что нашел для земляка хорошее место – матросом на бриг
«Динора». И капитан и штурман добрые люди. «Динора»
завтра уходит в Австралию с грузом зерна.
– И жалованье хорошее! – прибавил Абрамсон, однако не сказал какое.
– А хороший ли корабль? – спросила Ревекка.
– Разумеется, хороший. Небось дурной не пошлют! –
проговорил старый еврей, строго и значительно взглянувши на дочь.
– Вы сами, папенька, говорили, что посылают совсем дурные корабли.
Чайкин взглянул удивленно на Ревекку и спросил:
– А по какой такой причине?
– Очень просто. Застрахуют груз и старый какой-нибудь корабль в хорошую цену и пошлют людей на верную погибель… Корабль потонет, и матросы потонут, а хозяева корабля получат хорошие деньги… Еще недавно в газетах об этом писали.
– А ты, Ривка, не болтай чего не понимаешь! – строго заметил отец.
– Вы же сами говорили, папенька, – настаивала Ревекка.
– Мало ли говорил, да ты глупая девчонка, чтобы все понимать… А вы, земляк, не сомневайтесь: «Динора» новое и крепкое судно. Всего только пять лет как построено…
Идемте! На пристани штурман с «Диноры» ждет, чтобы договориться.
Чайкин простился с хозяйкой и с дочерью, точно с родными. Особенно горячо он пожал маленькую желтоватую руку Ревекки, признательный за ее участие и советы.
Когда матрос уходил, следуя за Абрамсоном, Ревекка подбежала к Чайкину и чуть слышно прошептала:
– Помните, что я вам говорила.
Чайкин кивнул головой.
«Помню, мол, и спасибо вам!» – говорил, казалось, его взгляд, который он кинул на Ревекку.
– Если не поладите, к нам приходите, земляк! – кинула вдогонку госпожа Абрамсон.
– Отчего не поладить? Поладим! – ответил старый еврей.
ГЛАВА IV
1
– Вот сюда! – проговорил старый еврей, указывая на двери одного из многих кабачков, или, как их называют в
Сан-Франциско, салунов, находящихся на набережной.
Они вошли в небольшую, покрытую опилками комнату, полную матросов и рабочих, сидевших за маленькими столиками в самых непринужденных позах, с поднятыми на соседние стулья ногами.
Старик осмотрел комнату и повел Чайкина в дальний угол, где за столиком сидел приземистый и коренастый бородатый брюнет в темно-синем коротком пальто и в фуражке с галуном, с маленькой трубкой в зубах. Около него стоял стакан, наполненный ромом, и бутылка.
–
Привел. Вот он! – проговорил Абрамсон по-английски, указывая на своего спутника.
– Очень хорошо! – ответил штурман «Диноры», оглядывая быстрым, острым взглядом своих темных глаз Чайкина и, по-видимому, вполне удовлетворенный осмотром.
– Надо прежде накатить его! Кажется, работящий парень!
Познакомьте нас! – прибавил штурман.
– Штурман с «Диноры», мистер Гаук… Мистер Чайк! –
проговорил Абрамсон.
Мистер Гаук протянул мистеру Чайку свою широкую волосатую руку, на которой были вытатуированы якорь и сердце голубого цвета, и, указывая на стул, налил из бутылки стакан рому, подал Чайкину и чокнулся.
Однако Чайкин не дотронулся.
– Отчего этот простофиля не пьет? Скажите, мистер
Абрамсон, что я его угощаю!
– Выпейте, земляк… Штурман желает вас угостить! –
обратился к Чайкину старик еврей.
– Не занимаюсь вином, Абрам Исакыч.
– Один стаканчик.
– Вовсе не занимаюсь! – решительно произнес Чайкин, помня советы Ревекки.
– Ай-ай-ай… Штурман вас хочет угостить, а вы… И
видано ли, чтобы матрос не любил выпить!.. Стаканчик рому даже полезен для здоровья.
Но, напуганный Ревеккой, молодой матрос опасался теперь и штурмана и еврея и упрямо произнес:
– Не просите, Абрам Исакыч. За угощение благодарю, а пить не стану.
– Что этот дурак говорит? – спросил штурман.
– Отказывается пить! Не пьет совсем! – ответил Абрамсон.
– Ну и черт с ним. Первый раз в жизни вижу матроса,
который не пьет! – заметил штурман и засмеялся. – Объясните ему, что мы нанимаем его на три года… а жалованье… Сколько ему дать жалованья?..
– Шесть, а за это мне пятьдесят долларов.
– Большая вы каналья, мистер Абрамсон, и больше двадцати пяти долларов я вам не дам, если этот дурак согласится. Ну, покончим скорей, и я возьму его на «Динору». Завтра уходим!
Абрамсон объяснил Чайкину, что он должен подписать условие на три года и что он будет получать по шести долларов в месяц. Конечно, потом ему прибавят. Непременно прибавят. Штурман говорит, что прибавят. А больше вначале нельзя дать, так как Чайк беглый матрос и у него никаких бумаг нет. После, конечно, можно получить бумагу, а не теперь.
– Вы, конечно, согласны? – окончил господин Абрамсон вопросом, не сомневаясь, что получит утвердительный ответ от этого робкого, застенчивого и с виду простоватого матроса.
Но, к крайнему изумлению старого еврея, считавшего себя большим знатоком людей и уверявшего, что видит на аршин под землей, Чайкин ответил:
– Нет моего согласия, Абрам Исакыч.
Старый плут глядел во все глаза на матроса.
– Как нет согласия? Почему, позвольте вас спросить?.
Я для вас же старался, чтобы определить вас, а вы совсем даже оконфузили меня… Ай-ай-ай!.. Не полагал я на ваш счет такой, позвольте сказать, такой неблагодарности… На службе вы, можно сказать, шиш с маслом получали, а вам предлагают шесть долларов, квартиру и харчи, а вы не согласны! Или вы шутите?
– Нет моего согласия! – снова повторил Чайкин с тем упрямством, какое часто бывает в простом человеке, раз уверенном, что его норовят обмануть.
– Это даже вовсе неблагородно с вашей стороны, мистер Чайк… Право, неблагородно. На что же есть ваше согласие?
– На десять долларов в месяц, как вы говорили.
– Никогда я не говорил… Никогда я не говорил…
– То-то, говорили.
– Ошибка, значит, вышла… Ну, виноват сам и семь долларов уж выторгую для вас… А условие на три года.
– И на три года нет моего согласия. Никакой бумаги я не подпишу!
– Это почему? Кто же вас возьмет без бумаги?
– У нас на «Проворном» сказывали, что берут…
– Берут, так и ищите сами места, а мне пять долларов за костюм пожалуйте.
– Не много ли будет, Абрам Исакыч?
– Я полагаю, что мало. Костюм-то почти новый.
– И вовсе даже рвань одна, Абрам Исакыч.
– Что он говорит?. Видно, парень не совсем глупый…
не соглашается на шесть долларов? – спросил штурман.
– Не соглашается.
– Молодец. А на условие?
– Тоже не соглашается.
– Хвалю. Он, значит, совсем толковый! – весело проговорил янки. – Дурак-то были вы, мистер Абрамсон. Да!
Спросите-ка, чем он был на своем клипере?
Еврей спросил и перевел ответ Чайкина, что он служил грот-марсовым и был подручным рулевым.
– Такого мне и нужно! – промолвил мистер Гаук.
И с этими словами он хлопнул по плечу Чайкина и показал ему десять пальцев своей руки.
Тот удовлетворенно кивнул головой и произнес три раза:
– Yes, yes, yes4…
Господин Абрамсон вытаращил глаза, удивленный, что
Чайкин сказал эти слова по-английски.
После этого штурман вынул из кармана условие.
Но Чайкин отрицательно мотнул головой и три раза повторил:
– No, no, no! 5
– Да он совсем умный матрос! – весело произнес штурман и пантомимой объяснил, что он берет Чайкина.
– А как же мои пять долларов? – спросил у него Абрамсон.
– Больше доллара не согласен! – решительно заявил матрос.
– Ну, бог с вами… Давайте… А с вас, мистер Гаук, сколько?
Штурман дал ему золотой «игль» в десять долларов и, расплатившись, повел Чайкина с собой.
Старый еврей очень ласково попрощался с земляком, пожелав ему всего хорошего. Чайкин, в свою очередь, поблагодарил еврея за приют и ласку и просил кланяться супруге и Ревекке Абрамовне.
С узелком в руках, в котором были две купленные еще
4 Да, да, да… ( англ.).
5 Нет, нет, нет! ( англ.).
третьего дня рубахи и пара башмаков, шел новый матрос
«Диноры» за штурманом к пристани.
– Hallo! Hallo! «Dinora»! 6 – крикнул штурман на рейд.
Через несколько минут пришла шлюпка с двумя гребцами. Штурман сел в шлюпку, указав Чайкину сесть на весло, и с удовольствием смотрел, как добросовестно греб русский матрос, наваливаясь изо всех сил.
Скоро шлюпка пристала к большому двухмачтовому бригу, и мистер Чайк, или просто Чайк, как его стали звать на бриге, вошел на палубу и прошел на бак, где с любопытством оглядывал новых товарищей, пока боцман не увел его вниз и показал ему койку, одеяло и подушку.
Чайкин понял, что самое лучшее, что он может сделать, это лечь спать. Что же касается до знакомства с будущими сожителями, большая часть которых наводила некоторый страх, и с капитаном, то это гораздо лучше сделать завтра при дневном свете.
Сиротливое чувство охватило его в этот теплый вечер.
Он вспомнил, что теперь он один как перст среди чужих людей, и он в этот вечер особенно горячо молился богу.
2
Что это был за сброд людей на «Диноре»! Из двенадцати человек экипажа только трое были американцы.
Остальные принадлежали к разным национальностям, в числе которых был один представитель желтой расы – китаец – и двое негров.
Когда рано утром на следующий день боцман вызвал
6 Эй, эй! «Динора»! ( англ.).
всех наверх сниматься с якоря и Чайкин работал на шпиле, а потом был послан на фока-рею отдавать марсель, он был словно бы одурелый от того впечатления, которое на него производили его сослуживцы. Большая часть из них положительно внушала в нем страх своими грубыми до жестокости лицами. Особенно казались ему страшными негр Сам, здоровенный детина геркулесовского сложения, и испанец Чезаре, маленький, заросший волосами, черный, как жук, с лукавым взглядом злого и хитрого животного.
Но более всех не понравился Чайкину капитан «Диноры».
Чайкин увидал его в первый раз на палубе во время съемки с якоря. Он вышел из своей каюты в желтом халате, в карманах которого торчало по револьверу, бледный, с темными глазами, жесткими и пронизывающими, глубоко сидящими в глазных впадинах.
Капитана все, решительно все, ненавидели и в то же время боялись. Он был беспощаден в случае неповиновения и месяца три тому назад застрелил из револьвера одного матроса, как собаку. Об этом Чайкин узнал после, но при первом взгляде на него он скорее почувствовал, чем понял, что для этого человека нет ничего невозможного.
Зато и команда «Диноры» была под стать командиру, и между матросами и им словно бы существовала глухая вражда. И те и другой это чувствовали.
Этому капитану Блэку, жизнь которого была рядом всевозможных приключений, точно доставляло особенное удовольствие быть некоторым образом в положении укротителя зверей.
Это был своего рода спорт для янки с деспотически-жестоким характером и любителя всяких сильных ощущений. Быть одному, почти одному, – так как и со своим помощником, штурманом, он не был в хороших отношениях, – среди ненавидящих людей, прошлое большей части которых было крайне сомнительно, рискуя ежедневно быть выброшенным за борт или убитым, – не представляло особенной приятности. Но этому странному человеку, бесстрашному и мужественному, казалось именно такое положение совершенно естественным, и он самоуверенно, имея постоянно заряженные револьверы в карманах и несколько заряженных карабинов в своей каюте, ходил по палубе и словно бы гордился, что заставляет повиноваться себе отчаянных людей.
Действительно, эта самоуверенность производила сильное впечатление на матросов «Диноры».
Очутившись среди чужих людей, в новой обстановке и притом под командой такого капитана, Чайкин понял, что здесь надо держать ухо востро. Положим, на бриге никого не смели наказывать, как на «Проворном», и Чайкин не трусил, что за какой-нибудь пустяк его станут бить линьками, но он понял, что на «Диноре» существуют неприязненные отношения между командой и капитаном и что капитан беспощаден.
Вообще ему на бриге не понравилось, и он про себя решил в первом же порте оставить «Динору» и поступить на другое судно.
И Чайкин не раз благодарно вспоминал молодую еврейку Ревекку. Ведь благодаря ее предупреждению он не подписал бумаги, которая закабалила бы его на трехлетнюю службу.
Но – странное дело! – как ни страшно ему было, особенно в первые дни, на «Диноре», он на ней не испытывал того трепета, той приниженности, какие испытывал на
«Проворном». Он все-таки чувствовал себя свободным.
Благодаря незнанию английского языка, на котором раздавались командные слова и на котором говорили между собою все эти разноплеменные матросы, положение
Чайкина было трудноватое.
Но сметливость выручала его.
Он понимал, глядя на других, что надо делать, когда раздавалась команда капитана, штурмана или боцмана, и в скором времени заслужил общее уважение, показав себя лихим, толковым матросом, добросовестно исполняющим свои обязанности. Он был марсовым на фор-марсе и, кроме того, рулевым и никогда на вахтах не спал – одним словом, Чайкин зарабатывал свое жалованье по совести.
Сперва на «новенького» косились. Его встретили недружелюбными взглядами, как встречает стая собак новую.
Но знание им своего матросского дела, выказанное при первой же постановке парусов, во время съемки с якоря, изменило это недружелюбие в равнодушие.
Его никто не задирал. Его оставили в покое, присматриваясь к нему. С ним никто не пробовал обмениваться пантомимами, и Чайкин, чувствуя свое одиночество, скучал по своим «российским».
Но он знал, что возврата уж нет, и, стараясь приспособиться к новому своему положению, внимательно вслушивался в чужой ему язык, запоминая слова и выражения.
И он быстро усваивал себе их.
Соседом на фор-марса-pee был у него Чезаре.
Этот сорокалетний испанец с маленькими холодными и злыми глазами, с глубоким шрамом от удара ножом на щеке с первого же дня почему-то невзлюбил Чайкина.
За что? Он и сам бы не объяснил этой антипатии, внезапно зарождающейся между людьми словно бы по какому-то инстинкту, в основе которого лежит бессознательное чувство двух противоположных натур.
Вероятно, Чезаре, этот лживый, порочный и злой человек, на душе которого было не одно преступление, бежавший из Кадикса лет десять тому назад за убийство жены и с тех пор успевший посидеть в Бостонской тюрьме за воровство, этот шулер игрок, чуть не повешенный в
Сакраменто по суду Линча обыгранными им рудокопами, вероятно сразу признал в этом белобрысом русском матросе с кроткими серыми глазами непорочную душу честного человека.
И этого было довольно, чтобы почувствовать ненависть и зависть, нередко являющиеся у дурных людей к хорошим, словно бы как протест, в основе которого лежит злоба на потерю в самом себе всего того хорошего, которое, быть может, и было когда-нибудь в человеке.
Чайкин был очень осторожен с Чезаре и боялся втайне испанца, перехватывая порой его злобные взгляды исподлобья, но не выказывал перед ним страха и не обращал на него, по-видимому, никакого внимания.
Это-то и возбуждало в испанце еще большую злобу.
И однажды, после обеда, когда оба они, как подвахтенные, были внизу, в небольшой матросской каюте, по бокам которой были расположены нары для спанья, Чезаре нарочно задел плечом стоявшего посреди каюты Чайкина и, внезапно бледнея, крикнул:
– Дорогу, русская свинья!
И хотя Чайкин чуть-чуть посторонился, Чезаре, смерив его презрительно-злобным взглядом, со всего размаха толкнул Чайкина так, что тот ударился головой о борт.
Хотя Чезаре, приземистый и мускулистый, обладал значительной силой и Чайкин это знал, – тем не менее, взбешенный этим нападением, Чайкин ударил испанца кулаком по лицу.
– Ловко! – произнес чей-то голос с одной из коек.
– Carramba! 7
И, выкрикнув вслед за тем несколько ругательств по-испански, Чезаре, словно разъяренный бык, бросился на
Чайкина, готовый, по-видимому, его задушить.
Чайкин мужественно встретил нападение, и между ними завязалась ожесточенная драка. Испанец старался нанести одной рукой коварные удары в низ живота, а другой схватить за горло, но Чайкин счастливо избегал этого, работая с остервенением кулаками по груди и лицу
Чезаре…
Несколько матросов, лежавших на койках, равнодушно смотрели на эту драку. И только при ловких ударах одного из противников они издавали одобрительные восклицания…
Драка продолжалась минуту, другую, а победа казалась еще далекою… Испанец словно бы находился в недоумении, встретив в тщедушном на вид Чайкине такой неожиданно свирепый отпор.
И, вскрикнув «Carramba», Чезаре неожиданным
7 Черт возьми! ( исп.).
прыжком очутился сзади Чайкина и, дав ему подножку, повалил наземь и с налитыми кровью глазами, весь бледный, стал душить своими цепкими сильными руками
Чайкина за горло.
Дело становилось серьезным… Чайкин захрипел.
Тогда с одной из коек быстро соскочил молодой, длинноногий блондин с рыжей бородой, окаймлявшей рябоватое веснушчатое лицо, и бросился на помощь Чайкину.
Он с трудом освободил его горло от рук Чезаре и, схватив испанца за шиворот, оттащил его и проговорил с нескрываемым презрением:
– Это подло так нападать. Не троньте Чайка. Что он вам сделал, негодяй вы этакий?
Чезаре рванулся было из рук рыжего матроса, но тот крепко его держал.
Тогда Чезаре с искаженным злобою лицом взглянул на неожиданного защитника и крикнул:
– Вы чего вмешиваетесь, Долговязый? Вам какое дело?
Калифорниец Бутс, прогоревший золотоискатель,
отправлявшийся матросом в Австралию искать золота,
ответил:
– Дело слегка порядочного человека.
– Слегка? – ядовито переспросил
Чезаре.
– Вы, кажется,
слышали, что я сказал. Я не люблю повторять слов. А если дело мое вам не нравится, то не угодно ли попробовать американского кулака?
И, отпустив испанца, Долговязый засучил руки, обнаружив хорошо развитые мускулы, и стал в позу боксера.
– Угодно, сэр? – насмешливо бросил он.
– Не угодно.
– Очень жаль.
– Когда мне будет угодно, я обращусь к вам, Бутс! –
злобно прошипел Чезаре.
И с этими словами вышел из каюты.
Чайкин уже поднялся и оправился.
Долговязый подошел к нему, одобрительно потрепал его по плечу и обратился с коротеньким спичем, в котором сказал, что мистер Чайк дерется недурно и что исход драки мог быть более лестным для Чайка, если бы не подлый поступок негодяя испанца, повалившего своего противника сзади.
– Так сколько-нибудь приличные джентльмены не поступают. А вы дрались как джентльмен!
Разумеется, Чайкин понял в этом спиче очень мало, но зато понял, и очень хорошо понял, что Долговязый – добрый человек, и выразил ему свою признательность благодарным взглядом, подкрепив его по-английски словами:
– Благодарю вас… Благодарю вас…
И, забывши, вероятно, что говорит с американцем, продолжал взволнованно и горячо по-русски:
– Спасибо тебе, брат «Лэнка» (так переиначил Чайкин прозвище Бутса «lenk», то есть «долговязый»). Добер ты…
Заступился, даром, что другой веры…
Долговязый слегка усмехнулся, словно бы считая недостойным себя показать, что он понял по тону мистера
Чайка и по его серым лучистым глазам искренность и горячность благодарности и несколько тронут ею.
И, принимая небрежный вид человека, который равно душен ко всему на свете, кроме золотоискательства, он будто мимоходом заметил, снова ложась в койку:
– А вы, Чайк, остерегайтесь теперь этой злой скотины –
Чезаре. Он не прочь вас и с реи столкнуть… Подлый человек Чезаре…
– No good! 8 – заметил Чайкин, не столько понимая, сколько догадываясь, что «Лэнка» ругает Чезаре.
Долговязый утвердительно кивнул головой, приподнявшись на койке.
С этих пор между Бутсом и Чайкиным установились хорошие отношения. Разговаривать они не могли, но по утрам обменивались приветствиями и, видимо, питали друг к другу приязнь.
И Чайкин уже не чувствовал себя одиноким на «Диноре», как в первые дни. Он знал, что есть добрая душа около, и сам приободрился и уже меньше скучал.
Желая чем-нибудь выразить Долговязому свою признательность, молодой матрос в свободное время сплел из каболки9 туфли и однажды сунул их в руки янки.
Тот посмотрел, похвалил работу и возвратил назад.
– Это вам! – сказал, застенчиво краснея, Чайкин.
Калифорниец, сильно тронутый, только молча и крепко
8 Нехороший! ( англ.).
9 Каболка – распущенная старая смоляная веревка. ( Примеч. автора.)
пожал руку Чайкина и через несколько дней предложил учить его по-английски.
Ученик оказался необыкновенно понятливый и усердный.
Он делал такие быстрые успехи, что через два месяца янки уже нашел, хотя и несколько преждевременно, что можно говорить с Чайкиным о самом любимом им деле – о золоте.
И он не раз старался объяснить Чайкину, что если он не дурак, то должен в Мельбурне оставить «Динору» и отправиться с ним внутрь страны искать счастия.
– Можно при удаче быстро разбогатеть. И мы непременно разбогатеем! – уверенно прибавлял Долговязый.
Чайкин понял только, что можно разбогатеть, и слушал речи Долговязого, как сказку.
– А что же потом делать? – спрашивал он.
– Потом… потом… завести какое-нибудь дело и еще больше разбогатеть! Вот что потом… А вы что бы делали, если бы разбогатели… очень разбогатели?
Чайкин не имел представления о размерах богатства и решительно не мог придумать, что бы он тогда делал. Конечно, он послал бы денег в деревню матери, а что дальше –
он не мог и придумать…
– Завели бы свой пароход? – подсказывал предприимчивый янки.
Но пароход, казалось, не прельщал будущего богача.
– А то купили бы земли да построили ферму…
– Это лучше! – весело отвечал Чайкин.
Долговязый, по мере сближения с Чайкиным, все более оценивал его душевные качества, хотя и находил, что
Чайкин ровно ничего не смыслит в политических делах, и удивился, когда узнал, что он ни разу в жизни не читал газет.
– Вам, Чайк, непременно надо читать газеты… А еще…
– Что еще, Долговязый?
– А еще обязательно надо выучиться писать! И я вас выучу. Это не хитрая штука!
Они нередко теперь вели беседы, и Бутс много рассказывал об Америке. Чайкин внимательно слушал и изумлялся.
Вскоре один поступок Чайкина, поразивший весь экипаж брига, окончательно убедил Долговязого, что его приятель такая добрейшая душа и вместе с тем такая простофиля, какой Бутс до сих пор не встречал, хотя и побывал в нескольких штатах Америки.
ГЛАВА V
1
Противные ветры преследовали «Динору» с самого выхода из Сан-Франциско.
Парусному бригу приходилось лавировать длинными галсами, чтобы хоть медленно, но подвигаться вперед к цели. Прошло уже два месяца плавания «Диноры», а она подвинулась всего лишь на двести пятьдесят миль прямого расстояния от Сан-Франциско до места назначения –
Мельбурна.
Всех раздражала эта медленность плавания. Особенно недоволен был капитан Блэк, чередовавшийся вахтами со своим помощником. Каждый из них выстаивал по шести часов наверху, и каждый ежедневно надеялся, что вот-вот задует попутный ветер и бриг под всеми парусами направится к цели, делая миль по двести суточного плавания.
А между тем ветер, как нарочно, почти постоянно дул, как говорят моряки, в «лоб», и приходилось лавировать и постоянно делать частые повороты, что утомляло и вызывало неудовольствие в матросах, которым и после вахты не удавалось ни одной ночи спокойно выспаться: то и дело боцман или штурман вызывали подвахтенных наверх для поворота – маневра, требовавшего присутствия всего незначительного экипажа «Диноры».
Еще слава богу, что погода все время стояла хорошая и ветер дул ровный и не особенно свежий, так что не приходилось еще чаще беспокоить людей, чтобы брать рифы.
Во время своих вахт капитан Блэк, расхаживавший по возвышенной площадке юта, под которой помещалась его каюта, в своей кожаной короткой куртке, белых штанах и соломенных туфлях, надетых на босые ноги, был, по обыкновению, наружно спокоен и даже, казалось, невозмутим.
По крайней мере бледное, помятое жизнью, но все еще красивое лицо капитана Блэка, с изящными и тонкими чертами, суровое, энергичное и самоуверенное лицо, в котором с первого же взгляда чувствовалась непреклонная воля и сказывался железный характер, – не выражало ни беспокойства, ни волнения.
А между тем на душе у капитана было далеко не покойно. Противные ветры злили его тем более, что расстраивали его планы, известные ему одному и тщательно скрываемые даже от помощника, штурмана Гаука.
И глаза капитана Блэка, острые и пронзительные, как у коршуна, порой загорались блеском, а белая его рука, совсем не похожая на рабочую руку, с брильянтом на мизинце, нервно пощипывала большую черную как смоль бороду, когда он поглядывал на горизонт и на небо, по которому бежали белоснежные перистые облачка, и на вымпел, развевавшийся на грот-мачте: он показывал, что ветер дул все в том же направлении.
И капитан Блэк мысленно посылал ругательства по адресу этого непрерывного зюйд-оста и по временам пощупывал два заряженные револьвера-бульдога в своих карманах.
Капитан Блэк, которого все так не любили и в то же время так боялись, ни с кем никогда не говорил и со штурманом обменивался лишь приветствиями да отрывистыми служебными разговорами. Все свободное от вахт время и когда ничто не представляло какой-нибудь опасности для «Диноры», требовавшей присутствия капитана наверху, он проводил в своей каюте за книгой или погруженный в какие-то думы, делавшие его суровое лицо еще более угрюмым, словно бы эти думы или воспоминания были очень тягостны и неприятны.
И каюта капитана Блэка была довольно странная каюта.
Убрана она была с изяществом и со вкусом, редкими в капитанских каютах на купеческих кораблях и свидетельствовавшими о привычке и любви Блэка к комфорту и роскоши.
Большой, покрытый клеенкой стол посредине каюты, щиты (стены) которой были из красного дерева с украшениями из черного. Около стола два массивные кресла.
Кругом борта диван, обитый черным сафьяном. Библиотечный шкап черного дерева был полон книг, а по стенам висело несколько фотографий, среди которых в нескольких видах красовался портрет одной молодой женщины. Один из них был прострелен, – небольшая дыра виднелась у самого виска. Большие иллюминаторы, прорубленные в корме, позволяли любоваться чудным видом беспредельного океана, а два небольшие крошечные оконца, задернутые занавесками и выходившие на палубу, позволяли капитану, не выходя из каюты, видеть всю палубу брига.
Входная дверь в каюту поражала своей толщиной и изнутри была окована железом. И в ней было небольшое отверстие, в которое можно было просунуть дуло ружья.
Люка на потолке не было.
За тяжелой портьерой, отделяющей часть каюты, маленькая привинченная к борту койка, умывальник, шифоньерка, и в одном углу, расставленные в стойках, несколько карабинов и штуцеров. Над койкой висел ковер из мягкой яркой ткани, и на нем – в черной матовой раме портрет той же молодой женщины, фотографии которой висели по стенам каюты.
На портрете можно было видеть необыкновенно интересное и выразительное лицо молодой смуглой брюнетки лет тридцати, с большими задумчивыми и даже грустными глазами, в бальном ярко-пунцовом платье, с открытой шеей и руками. На одной из этих маленьких рук с тонкими и длинными пальцами было обручальное кольцо и маленький брильянт на слегка изогнутом мизинце; а на другой руке – черное небольшое колечко на безымянном пальце. В
углу портрета было начертано маленькими буквами: «Динора Браун».
Под рамкой висел небольшой кинжал и пучок засохших роз. У самой койки, в клеенке, покрывавшей пол всей капитанской каюты, было вырезано отверстие для люка, и это отверстие было прикрыто железной покрышкой, на которой висел замок. Люк этот вел в небольшое пространство под капитанской каютой.
Рядом с этим роскошным помещением капитана, за входными дверями, была каюта-буфет, в которой жил капитанский слуга, пятнадцатилетний негр Джек.
Этот негр да еще бульдог Тигр, кажется, были единственными существами на бриге, привязанными к мрачному капитану.
2
Собираясь на вахту с полуночи до шести, Чайкин заметил, что великан негр Сам и Чезаре уже поднялись и о чем-то шепчутся. Но как только они увидали, что Чайкин проснулся, шепот их тотчас же прекратился, и они вышли из каюты.
Разбудив Долговязого, Чайкин с последним ударом колокола, пробившего восемь склянок, был уже наверху и стал у руля.
Ночь была превосходная, теплая. Светила луна, часто показываясь из-за облаков, и ярко мигали звезды. Ветер, по-прежнему противный, стихал, и «Динора» лениво шлепала в воде узла по два, по три в час.
На вахту вступил штурман Гаук, заменив капитана, ушедшего к себе в каюту.
Пользуясь этим, вахтенные матросы скоро сладко задремали, сидя в «бухтах» снастей или примостившись к борту. Только Гаук и Чайкин бодрствовали.
– Вы на румбе, Чайк? – спросил штурман.
– На румбе, сэр! – отвечал Чайкин.
– Что-то ветер стихает.
– Стихает, сэр. И руля плохо слушать стала «Динора», сэр.
– Как бы совсем не заштилело.
– А быть может, к перемене ветра, сэр…
– Давно бы пора, Чайк…
Бриг теперь еле подвигался… Ветер совсем стихал, и паруса тихо пошлепывали.
Луна скрылась за облака, и темнота окутала палубу.
В эту минуту Чайкину показалось, что кто-то прошел мимо, направляясь к дверям капитанской каюты.
«Верно, сам капитан или Джек», – подумал Чайкин, зная, что никто из матросов не смел переступить порога капитанской каюты и никогда капитан никого из матросов не звал: чтобы дать знать о чем-нибудь капитану с вахты, был проведен с ютовой площадки звонок и, кроме того, была переговорная трубка.
Гаук, посматривавший на горизонт, тоже ничего не заметил.
А между тем действительно двери капитанской каюты, почему-то незапертые, как бывало обыкновенно, бесшумно отворились, и на пороге появилась громадная фигура великана Сама и остановилась, боязливо посматривая на загоревшиеся глаза Тигра, который глухо заворчал, готовый броситься на вошедшего, если бы капитан Блэк, сидевший на диване, не держал бульдога за ошейник.
– Смирно, Тигр. Сиди смирно. Не смей ворчать! – тихо проговорил капитан.
И Тигр тотчас же лизнул руку хозяина и покорно улегся у его ног.
Капитан вынул револьвер и, обращаясь к негру, сказал чуть слышно:
– Подойди поближе… несколько шагов… теперь остановись.
Негр в точности исполнил приказание.
– Ну, говори, что ты, подлая тварь, имеешь мне сказать… Что против меня затевает Чезаре?. Ведь ты для этого просил позволения видеть поближе твою злодейскую харю!
– Да, сэр! – отвечал Сам, изгибаясь и вращая белками.
– Говори… только покороче! – презрительно вымолвил капитан…
– Несколько слов, сэр… Всего только десять слов, если позволите, капитан…
Этот великан, с громадной отвратительной черной курчавой головой, видимо чувствовал страх перед капитаном, так как его голос вздрагивал и слова с трудом слетали с его выпяченных, толстых кроваво-красных губ. Но вместе со страхом животного, боящегося более сильного человека, у Сама в то же время жила и сильная ненависть, глубоко запрятанная в тайниках его души, к этому белому человеку за то нескрываемое презрение, какое этот белый всегда выказывал негру, точно считая его ниже собаки.
Кроме того, у Сама были и старые счеты с капитаном, еще не сведенные, за жестокое наказание плетьми, которому в прошлом году подверг его капитан.
О, он до сих пор не забыл этих плетей и с большим удовольствием задушил бы своими молотами-руками это тонкое горло янки, если бы не боялся быть убитым при первой же попытке.
И, стараясь побороть свой страх, негр продолжал чуть слышно:
– Чезаре собирается подговорить всех взбунтоваться, сэр…
– А дальше?
– И выкинуть вас за борт, сэр… к акулам, сэр… Акул здесь много, сэр…
– А потом что?
– А «Динору» сжечь в море, вблизи берега, сэр… А
самим на шлюпках добраться до берега, сэр, и погулять на денежки, которые найдут у вас, сэр…
– И все согласны?
– Еще митинга не было, сэр… Но скоро будет… Только
Чайка и Долговязого не пригласят… Они не согласятся…
– Почему?
– Они, сэр, другого полета птицы.
– Не такие мерзавцы, как все вы? – усмехнулся капитан
Блэк.
– Не такие, сэр… И Чезаре их тоже хочет отправить к акулам, сэр… И всех, кто не согласится…
– Однако я думал, что Чезаре умнее! – промолвил капитан.
И с этими словами он достал со стола золотой и, бросив его негру, сказал:
– Возьми, подлец… И, если что будет нового, опять приходи…
В эту минуту сверху донесся какой-то гул и в то же мгновение громовой голос Гаука.
– Убирайся, и чтоб тебя никто не видел! – сказал капитан.
Негр выскочил из каюты и замер от страха: луна светила вовсю, и Чезаре его увидел…
ГЛАВА VI
Жестокий шквал, налетевший с наветренной стороны, положил «Динору» на бок и понес ее с удивительною быстротой. Марса-фалы и брам-фалы были отданы вовремя, грот и фок были взяты на гитовы, и «Динора», встретившая шквал с уменьшенною площадью парусности, была вне всякой опасности.
Блэк был уж наверху, штурман сменил Чайкина на руле, а Чайкин пошел помогать на бак.
Минут через десять шквал пронесся, но вслед за ним задул довольно свежий попутный ветер, позволивший
«Диноре» спуститься по ветру и лечь на надлежащий курс.
Все обрадовались, что задул попутный ветер, но радость была недолгая.
Ветер быстро крепчал, разводя громадное волнение.
Пришлось снова вызвать всю команду наверх, чтобы взять риф у марселей и спустить брам-стеньги. И то они гнулись в дугу и того и гляди сломаются.
Предосторожность эта была нелишняя. К концу вахты
Чайкина в океане уже ревел шторм, один из тех штормов, которые пугают опытных и бывалых моряков.
Благоразумие предписывало выдерживать шторм под штормовыми парусами, держась в бейдевинд, но тогда бриг двигался бы вперед не особенно быстро, а капитан
Блэк, напротив, хотел воспользоваться штормом и, так сказать, удрать от него.
И потому, вместо того чтобы лечь в бейдевинд, он спустился совершенно по направлению ветра, то есть на фордевинд, и «Динора» под зарифленными марселями, фоком и гротом неслась как сумасшедшая с попутным штормом, по временам зарываясь носом и черпая бортами.
А громадные волны так и гнались сзади, грозя обрушиться на корму и задавить своею тяжестью маленький двухмачтовый бриг.
Но «Динора» убегала от попутной волны и, поскрипывая от быстрого хода всеми своими членами и раскачиваясь направо и налево, летела так, что замирал дух.
На руле стоял Чайкин, подручным у него был Долговязый.
Положение рулевого было ответственное. Надо было не зевать и глядеть во все глаза, чтобы не дать «рыскать» носу; в противном случае волны могли залить нос судна.
Шторм разыгрывался все сильнее и больше, а капитан
Блэк, стоявший наверху, и не думал «приводить» к ветру.
Словно бы играя и наслаждаясь опасностью, он стоял на ютовой площадке, и его дерзкое, самоуверенное лицо, обыкновенно суровое и бесстрастное, теперь было возбуждено, а глаза искрились, точно в них был и вызов и удовольствие сильных ощущений.
Чайкин правил отлично, и капитан Блэк, обыкновенно скупой на похвалы, крикнул Чайкину.
– Хорошо!. Очень хорошо правите, Чайк… Останьтесь и на следующую вахту до восьми… а потом отоспитесь.
– Слушаю, капитан!
– Отчего вы, Чайк, бежали с вашего судна?
– Я не бежал… Я опоздал и остался на берегу…
– Боялись порки?
– Да, сэр.
– А Абрамсон вас подловил?
– Да, сэр…
– Вы, кажется, порядочный человек, Чайк, и я жалею, что вы попали на «Динору». Не зевайте, Чайк!
Действительно, Чайкин чуть было не прозевал, и небольшая волна окатила Чезаре, Сама и еще одного матроса на баке. Те сердито отряхнулись от воды.
Им было не до сильных ощущений, особенно Чезаре.
Он понимал опасность положения и сильно трусил. Трусил он, кроме того, и предательства Сама, в чем он почти не сомневался, увидав негра выходящим из капитанской каюты. Но, готовя жестокую месть Саму, он и виду не показывал, что видел выход негра от капитана, и таким образом несколько усилил беспокойство предателя.
– Этак и к акулам легко попасть, Сам? Как ты думаешь, обезьяна? – проговорил Чезаре.
– Все попадем, Чезаре… все попадем! Этот капитан совсем сумасшедший, – жалобно отвечал великан, с трепетом глядя на бушующий океан.
– И ничего нет легче… Только зазевайся на руле…
Гибель!
– Гибель!.. – повторил и третий матрос.
– Зачем же он ведет нас на гибель?.. – говорил Чезаре. –
И какие же мы будем дураки, если позволим ему вести нас на гибель… И какие же мы будем подлые трусы, если не скажем ему об этом… Пойдемте, ребята, подговорим других и явимся к нему. А если этот дьявол не согласится…
Чезаре оборвал речь и вспомнил, что этот «дьявол» –
отличный моряк и что в шторм нет расчета бунтовать против капитана. Для этого нужно выбирать тихую погоду.
Тем не менее страх перед гибелью заставил его обратиться к проходившему боцману и сказать:
– Плохи дела, боцман!
– Он ничего не боится! – ответил боцман, тоже перепуганный.
– А мы боимся.
– Неужели? – насмешливо спросил боцман, сорокалетний янки с худощавым энергичным лицом, вид которого свидетельствовал о злоупотреблении алкоголем и вообще о жизни, проведенной не особенно правильно.
– То-то… На жаркое к акулам мы не хотим попасть.
– А вам бы давно пора, Чезаре.
– Этот вопрос рассмотрим, боцман, в другое время, а теперь мы покорнейше бы просили вас доложить капитану, чтобы он привел в бейдевинд.
– Докладывайте сами, а я не согласен.
– Боитесь этого дьявола? – с насмешливою улыбкой протянул испанец.
– Боюсь, как бы после моего доклада он не прострелил вашего черепа, Чезаре. И рано или поздно, а это случится! –
сказал со смехом боцман и отправился на бак.
Чезаре, однако, не принял к сведению этого предостережения. Разыгравшаяся буря и этот дерзкий бег «Диноры»
внушали ему серьезные опасения попасть к акулам на жаркое. И, охваченный страхом, он прошел на бак и стал подговаривать других матросов объявить «дьяволу», что погибать они не желают.
Все слушали испанца, казалось, одобрительно. Никому не нравилось это жуткое зрелище бушевавшего океана, среди которого «Динора» неслась с попутным штормом, зарываясь носом и нагоняемая сзади громадными валами.
Но никто не решился, однако, протестовать открыто.
Тогда Чезаре юркнул вниз, чтобы возбудить неудовольствие остальных матросов.
Но только что он начал было объяснять об опасном положении «Диноры», как боцман сошел вниз и сказал, что капитан его требует.
Как ни трусил Чезаре попасть на жаркое к акулам, но предстоящее объяснение с капитаном навело на него еще больший страх. И он подошел совсем бледный к мостику.
– Хотите плетей, испанская собака? – крикнул капитан.
Чезаре весь съежился.
– Так они вам будут, если еще раз уйдете с вахты! А
пока ступайте проветриться на марс! Посмотрите, не видно ли чего впереди! – насмешливо проговорил Блэк.
Идти на марс в такую дьявольскую бурю не представляло для трусливого испанца ни малейшего удовольствия, и потому он униженным тоном произнес:
– Но, капитан, позволю вам доложить, что я болен…
– Лжете… Лезьте, трусливая тварь, а не то…
Капитан опустил руку в карман…
– Иду, иду, капитан…
И Чезаре благоразумно попятился назад и, цепко держась за вантины, трусивший и полный ненависти к капитану, полез на грот-марс.
Там, на высоте, размахи качающегося на волнах брига были еще сильнее, чем размахи внизу. Чезаре, крепко уцепившийся за перила, держался на площадке, замирая от ужаса. Вид сверху на бушующий океан, освещенный выплывшею из-за туч луной, был действительно потрясающий, и Чезаре с суеверным страхом шептал молитвы, и в то же время в голове его пробегали мысли о мщении.
О, он непременно убьет этого дьявола капитана… Но прежде накажет предателя Сама… Только бы не погибнуть всем…
И вслед за словами молитвы из уст Чезаре вылетали самые ужасные ругательства, заглушаемые воем ветра и гулом шторма.
А шторм все свирепел и свирепел, и капитан Блэк все напряженнее всматривался то вперед, то назад за корму.
Положение действительно было очень серьезное, и он это отлично понимал. Неосторожность рулевых – и бриг будет залит волнами… Но эта игра в опасность, казалось, тешила его, и он не менял своего решения удирать от шторма, пользуясь его же силою.
Все чаще и чаще попадали волны на нос брига, и раз или два верхушки громадных валов, осаждавших «Динору»
сзади, вкатились с кормы, смывая все на своем пути.
Никто не спал в эту ночь.
Инстинкт самосохранения выгнал подвахтенных наверх, на палубу. На открытом месте казалось не так жутко, как внизу, где ничего не видишь и где воображение преувеличивает опасность. А наверху как будто могла еще быть если не надежда, то иллюзия спасения. Иллюзия эта –
бушующий океан.
И все эти попавшие из разных уголков мира люди, большею частью неудачники с самым сомнительным прошлым и с большим запасом греховных дел на совести, молчаливые и серьезные, сбившись в кучку у грот-мачты, со скрытым отчаянием, охватившим их души, смотрели вокруг и чувствовали, что смерть страшно близка. Чувствовали и сильнее жаждали жизни, той жалкой жизни несчастных отверженцев, которая едва ли для кого-нибудь из них не была злой мачехой, невольной, роковой.
И у многих из этих людей всплывали те воспоминания, те эпизоды из ранних лет жизни, которые теплом согревают сердце даже самого ожесточенного судьбою человека, показывая его самого в том виде, когда житейская грязь не оставила еще на нем больших следов.
И этот Сам, напоминающий скорее животное, чем человека, и тот, в ужасе вращая белками, с чувством проговорил, обращаясь к соседу:
– У Сама в Потомаке дочь и сын есть. У Сама и жена есть… И Сам их никогда не увидит. «Динора» непременно потонет в океане! И Сама съедят рыбы! И жена и дети не узнают никогда, где Сам… Они будут думать, что Сам бросил их и никогда не вернется!
Капитан Блэк не покидал палубы всю ночь и не спускал с марса Чезаре, зная, что Чезаре трус и может только навести еще большую панику на матросов, и без того напуганных жесточайшим штормом. Не отходил от руля и штурман Гаук. Он стоял на штурвале, имея подручными
Чайкина и рыжего Бутса, и трое с трудом удерживали штурвал.
Чайкин хоть и видал на «Проворном» штормы, но такого, какой ревел в эту ночь, он не испытывал никогда, и ему было жутко. Рыжий Бутс, напротив, был спокоен и сосредоточенно молчал, мечтая о золотых россыпях.
К утру шторм усилился настолько, что волны сзади нагоняли «Динору» и все чаще и чаще вливались верхушками через корму. «Динора» отставала от волны. Приходилось или привести в бейдевинд, или рискнуть на опасную меру: прибавить площадь парусности, чтобы бриг помчался скорее, удирая от волны.
И капитан Блэк решился на последнее и повелительно крикнул в рупор:
– Рифы у фока отдать!
Все ахнули. В первое мгновение никто не тронулся с места.
– Оглохли, что ли? – раздался гневный голос Блэка.
Несколько человек кинулось отдавать рифы.
Большой нижний парус, надувшийся теперь во всю свою площадь, прибавил ходу, и бриг понесся с большей быстротой, весь вздрагивая от быстрого хода и скрипя всеми своими членами. Но волны уже не догоняли судна.
Зато бриг зарывался носом, и бак обливался водою.
Фок-мачта, казалось, нагибалась чуть-чуть под тяжестью парусов. Опасность от оплошности рулевых увеличивалась еще более. Могла и треснуть фок-мачта.
Но капитан словно бы ничего не боялся, и что-то дерзкое до наглости было в его лице. И он улыбнулся, как бы торжествуя победу над свирепым штормом, которым воспользовался, и только по временам перегибался с высоты юта и кричал вниз, где у штурвала стояли рулевые:
– Не зевайте, Гаук… Дело серьезное.
– Вижу, капитан.
– Лупим отлично.
– Превосходно, капитан.
– Можем прямо и к дьяволам попасть… Как вы полагаете, Гаук?
– Весьма легко, капитан!
– А я этого не хочу, Гаук. Еще не время! – самоуверенно крикнул Блэк.
И снова смолк, посматривая вперед.
– Отчаянный человек этот капитан… Не правда ли, Чайк? – проговорил рыжий Бутс.
– Да… Много в нем храбрости…
– Терять ему нечего… В Сан-Франциско у него все потеряно: и деньги, и репутация, и женщина, которую он любит…
К полудню шторм стал «отходить», и все повеселели.
– Спустите, Гаук, эту испанскую каналью с марса. Теперь уж он не будет своею трусостью смущать других.
– Есть, капитан.
– Становитесь на мое место, а я посплю час-другой… И
Чайку хочется, верно, спать? Пусть его сменят!
С этими словами он спустился вниз, сопутствуемый своим бульдогом, и, войдя в каюту, запер ее и проговорил, обращаясь к собаке:
– Сторожи меня, пока я буду спать!
Собака весело мотнула хвостом и легла у двери.
Блэк выпил рюмку рома и, бросившись на диван, моментально заснул.
А набравшийся на марсе страху, голодный и невыспавшийся Чезаре в это время посылал втихомолку проклятия капитану. Спустившись вниз и забравшись в койку, он долго не мог заснуть, придумывая, как бы пожесточе расправиться с предателем Самом и как бы потом взбунтовать команду и выбросить за борт этого дьявола-капитана, прежде чем тот прострелит его, Чезаре, голову.
ГЛАВА VII
1
Прошло после шторма восемь дней.
Погода все это время стояла прелестная. Ветер дул ровный, но не свежий, и «Динора» подвигалась вперед узлов по пяти в час, грациозно поднимаясь с волны на волну и слегка раскачиваясь.
С полуночи до шести часов утра на вахту вышли штурман Гаук, Чезаре, Сам, рыжий Бутс, Чайкин и старый ирландец Маквайр.
Чайкин и Бутс стояли на руле, а так как править было легко, то они коротали свою вахту в разговорах.
Говорил, впрочем, больше Долговязый, а Чайкин слушал, изредка вставляя замечания или обращаясь за пояснениями, когда не понимал слов.
Другие вахтенные дремали, пользуясь спокойною вахтой и уверенностью, что Гаук и рулевые не проглядят опасности, если такая встретится в виде ли шквала, или встречного судна, с которым надо разойтись.
Великан негр, сбитый с толку вполне приятельским отношением к себе Чезаре за эти три дня, несколько успокоился и думал, что ночное посещение его капитанской каюты не было замечено испанцем и, следовательно, ему не предстоит суда Линча, жестокость которого он узнал по опыту, когда служил на другом купеческом корабле.
Тогда за воровство, свершенное им у товарища, его до полусмерти отодрали плетьми в глубине трюма, чтобы ни капитан, ни штурман не слышали отчаянных его криков. А
узнай матросы о том, что он шпион, ему, разумеется, грозила бы смерть. Это Сам хорошо знал, так как давно уже служил на купеческих кораблях и знал суровые обычаи моряков.
И он, исполняя теперь обязанности часового, который должен смотреть вперед, беспечно заснул, сидя на носу брига, у самого бугшприта.
Чезаре не спал и, словно тигр, сторожил намеченную им жертву. Во избежание огласки он решил без суда Линча расправиться самому с негром.
Что же касается до плана Чезаре убить капитана и завладеть судном, то исполнение его Чезаре решил отложить, ввиду того что капитан теперь предупрежден и, следовательно, удвоит бдительность.
И Чезаре рассчитывал, что лучше завладеть «Динорой»
на обратном пути из Австралии. Тогда добычи будет больше, так как капитан получит деньги за груз.
Все матросы, за исключением боцмана, Чайкина и
Бутса, были посвящены в дело, задуманное Чезаре, и вполне ему сочувствовали, предоставив только Чезаре главное: убить капитана.
И Чезаре почти не сомневался, что это дело увенчается успехом, если только удастся как-нибудь подсторожить капитана и напасть на него врасплох, всадив ему в живот нож.
А штурман Гаук под угрозой быть выброшенным за борт, конечно, примет на себя управление «Динорой» и доведет бриг к берегу, чтобы, потопивши судно, можно было безопасно добраться на шлюпках.
Мысли об исполнении этого плана не покидали Чезаре с самого выхода «Диноры» из Сан-Франциско, а в последние дни владели им еще сильней, и он злился, что благодаря Саму надо отложить свое намерение.
Но в эту ночь Чезаре занят был главным образом Самом.
А ночь была чудная теплая и нежная. Мириады звезд ласково мигали сверху.
В такую ночь всякого человека охватывает доброе, хорошее настроение, и преступные мысли, казалось, не могут закрадываться в голову.
Но Чезаре давно уже очерствел сердцем и, ожесточенный за свои личные неудачи, давно уже озверел и, подобно зверю, жил инстинктами.
И он чуть слышно подкрался к Саму.
Тот сладко всхрапывал во сне.
Тогда Чезаре сильным ударом руки хотел столкнуть
Сама за борт.
Но Сам внезапно проснулся и каким-то чудом удержался.
Повернув голову, он увидал Чезаре, понял в чем дело и, в свою очередь, уцепился своими могучими руками за горло испанца. Несколько секунд между ними шла глухая борьба, и вслед за тем Чезаре полетел за борт…
Через минуту за кормой раздался отчаянный крик о помощи.
Чайкин вздрогнул от ужаса. Рыжий
Бутс сказал:
– А ведь это Чезаре за бортом!
Гаук уже командовал убирать фок и обстенить фор-марсель, чтобы лечь в дрейф.
Крики раздавались сильнее и жалобнее.
Они потрясли до глубины души
Чайкина, и он, весь охваченный внезапно каким-то необыкновенно сильным чувством, не рассуждая, что и зачем он делает, подбежал к борту и бросился в океан спасать человека.
Все только ахнули. Всегда хладнокровный Бутс изумленно пожимал плечами.
А Гаук проговорил:
– Чайк спятил с ума!
И с этими словами сам побежал помогать матросам убирать паруса и спускать на воду большой ял.
Капитан Блэк уже был наверху со своей собакой.
Когда он узнал в чем дело, то направил бинокль за корму и не отрывал глаз. Луна светила вовсю, и
Блэк разглядел быстро плывущего
Чайкина и в некотором отдалении черную голову Чезаре.
Когда ял был спущен и под управлением боцмана отправился в направлении, указанном капитаном, Блэк проговорил, обращаясь к Гауку:
– Если бы не этот дурак Чайк, не стоило бы останавливаться и спускать шлюпки из-за этого мерзавца Чезаре.
– И я того же мнения, капитан. Но из-за Чайка можно и остановиться, сэр. Хороший матрос Чайк…
– Только дурак… Нашел, кого спасать. И как тот упал за борт… Кажется, трусливая каналья.
– Верно, заснул, капитан, и как-нибудь со сна…
– Странно… Позовите Сама!
Когда явился Сам, капитан по его испуганной физиономии догадался, что тут не без его участия дело, и спросил:
– Ты не видал, как упал Чезаре?
– Не видал, капитан.
И капитан более не спрашивал, рассчитывая узнать причину падения Чезаре потом, когда Сам явится тайно в его каюту.
А Чайкин, бывший хорошим пловцом, не спеша плыл «саженками», рассекая небольшие волны, на крик, не перестававший раздаваться среди тишины беспредельного океана. Наконец он был в нескольких саженях от Чезаре и как раз вовремя. Испанец, плохо плававший и, кроме того, от испуга совсем растерявшийся, видимо, уже терял силы и отчаянно барахтался в воде, не переставая кричать.