Степан Волынов обливался потом, — выпуклый лоб под светло-русым чубом был усеян мелкими капельками. Могучая шея бывшего забойщика свекольно бурела. Чего он не умел, того не умел — говорить. Да и о чем говорить — ничего путного у него не вышло. За три года три результата — и все отрицательные. Ни одного законченного отчета, ни одной напечатанной статьи. Плохо его дело, плохо — выражалось во всем его облике.
Бывший шахтер, а сейчас, после шести лет трудно давшегося заочного обучения в горном вузе, младший научный сотрудник обсерватории, председатель местного комитета профсоюза Степан Волынов проходил научную переаттестацию, — кажется, последнюю в жизни.
Валерий Леонтьевич Саркисов, заместитель директора «метрополии» — московского Института Земли имени Великого Геофизика — и начальник Горной геофизической обсерватории, приехавший специально для проведения важного мероприятия, прохаживался перед рядами стульев, внимательно изучая носки собственных ботинок.
— Дальше, дальше, ну, почему из вас клещами нужно тянуть каждое слово? Вы сели продолжать работу Соколова? Ну, и?..
— Сел… Да, сел, значит… Правильно.
— Сколько вы работали над этой темой? — Темные, все еще красивые глаза лысого и седого с висков Саркисова устремились в окно, на белые вершины Соленого хребта, а затем на участников семинара, как бы призывая их в свидетели своего долготерпения и волыновской никчемности.
— Год… почти.
— Ну же, ну…
— На карту района, в таком же масштабе, как у него, стал наносить точки — землетрясения, значит, с высокими и низкими отношениями скоростей продольной и поперечной волн — все как у Соколова, только по тем землетрясениям, что уже после него были. Да… вот…
— Ну что — вот? — Саркисов досадливо покорябал загорелую лысину. — Пожалейте семинар, у нас еще два вопроса сегодня.
— Не вышло. Не легли точки в области и в эти… объемы, по глубине, значит, не сгруппировались, как у Соколова. И сильные землетрясения случайно, значит, распределились, никаких связей.
— Ну, и что вы сделали? Перепроверили графики Вадати? Посчитали ошибку? Или — так вот и успокоились? — Саркисов снова поглядел в зал, тонко усмехнулся. — Весь мир ссылается на работы Соколова, а у вас — не вышло.
— Нет… — невпопад начал отвечать Волынов.
— Что — нет?
— Не перепроверил… Перепроверять — значит подгонять. Я уже заметил. Начал перепроверять, смотрю, там чуть угол наклона подвинул куда надо, там… — все начинает вроде сходиться, но я же знаю, это я, значит, подвинул, я…
В зале повисла тишина. Кто-то шумнул стулом. Все вздрогнули.
— Напрасно вы думаете, что перепроверять — значит подгонять. Напрасно, — тоном безгранично мягкого упрека заметил Валерий Леонтьевич и замолчал. Отошел к окну.
Саркисов числился соавтором почти всех работ Соколова. На конференциях, даже международных, результаты Соколова и Саркисова звучали громко, ими интересовались, они обещали новый выход как на проблему предсказания сильных землетрясений, так и на понимание физики очага этого загадочного явления природы. Соколова пришлось изгнать из обсерватории по очень простой внешне причине: пил. Правда, еще, так сказать, более внешне выглядело все вполне респектабельно: Соколов успешно защитился — и его взяли с повышением в новый институт на Дальнем Востоке. Но на конференциях, имеющих отношение к прогнозу, Соколов с тех пор — вот уже год — не появлялся. Весь геофизический мир с нетерпением ждет продолжения блистательных работ «докторов» (так, по-западному, на международных конференциях называют наших кандидатов наук) Саркисова и Соколова — а его нет. Соколов скрылся, Саркисов в новых обзорных публикациях повторяет старые, всем известные результаты. Степан Волынов мог стать новым Соколовым — и вот не стал. Почему?
— Ну, и что же вы сделали дальше? — голос Валерия Леонтьевича зазвучал ядовито, видно было, что не собственное любопытство удовлетворяет, знает ответ на этот вопрос, но хочет продемонстрировать все… кому? Здесь все всё знают про Волынова и его работу.
По косвенному взгляду, брошенному председательствующим в их сторону, Вадим догадался, что сцена, исполненная какого-то скрытого неявного смысла, в известной мере разыгрывается для них, для Вадима Орешкина и Жени Лютикова, который сидел рядом с Вадимом, разглядывая пальцы сцепленных кистей больших белых рук.
Волынов молчал и тужился, открывая беззвучно рот.
— Редкий вид из семейства пневых, — тихо, но довольно внятно в общей тишине прокартавил Женя, полуобращаясь к Вадиму. — Чего шеф с ним чикается?
На них оглянулись сидящие поблизости. Одни улыбнулись удачному выражению, другие смотрели хмуро, с неприязнью. Этих было больше. И вообще чувствовалось, что настроение зала, как ни странно, — скорее в пользу этого нелепого парня, стоящего у доски с выражением бесконечной муки на лице.
Вадим сказал об этом Лютикову.
— Г’азумеется, — ответил Женя, не очень заботясь о том, чтобы понизить голос, — свой свояка… Обычный здесь вид млекопитающих из семейства… пневых. И этот — пневый.
Слово ему явно понравилось, он произносил его со вкусом. Сидевший впереди Эдик Чесноков зашелся в беззвучном хохоте. Смеясь, он оглянулся несколько раз:
— Пневые, вот-вот. Здорово!
— Я стал думать… — сказал у доски Степа Волынов. И замолчал опять.
— Так… думать. О чем же? — Валерий Леонтьевич постарался снова принять тон терпеливого учителя, вытягивающего оболтуса на самую худую тройку.
— Об этом, почему у Соколова получалось, а у меня, так сказать, нет. Я стал определять эти… отношения скоростей из старого каталога, соколовского… Нанес… Ничего не вышло… Ни одного из соколовских объемов…
— Так что, по-вашему, Соколов все наврал?
— Не знаю, нет… Он честный, нет, не знаю.
— Ну, тогда у вас что-то не так…
От окна раздался голос:
— Я смотрел у Степана.
Все обернулись. Говорил стриженный под бобрик смуглый худой человек лет тридцати семи — сорока, до этого он почти все время сидел, опустив голову на руки, скрещенные на спинке впереди стоящего стула, будто спал. Сейчас он медленно поднимался, почесывая указательным пальцем переносицу.
— Там, Валерий Леонтьевич, — медлительно, с сильным украинским акцентом заговорил он, — вообще-то черт голову сломит, вы ж знаете. Эти графики Вадати можно ж чуть круче, чуть положе, точки — данные от разных станций на прямую никогда не ложатся, все-таки у каждой сейсмостанции свой грунт, свои условия прохождения волн. Каждый по-своему усредняет угол наклона, в отбросе крайних значений как ошибочных всегда есть произвол. Но штука в том, что, если эффект есть, любая методика должна сработать, если она выдерживается, а не подгоняется всякий раз…
— Я вам слова не давал, Олег Казимирович, — шефу явно не по вкусу пришлось слово «подгоняется», — Обсуждать доклад будем потом.
— Хорошо. Я… сяду, — Олег Казимирович под смешки, с какой-то странной, но почему-то гармонирующей со всем его обликом и редкостным отчеством торжественностью, сел, не сгибая стана.
— Это и есть Дьяконов, — быстро обернувшись к Вадиму, зашипел Эдик Чесноков, — главный среди этих.
— Гений среди пневых, — усмехнулся Женя Лютиков.
Эдик опять захихикал беззвучно.
Докладчик между тем, так же мучаясь и давясь, рассказывал о следующей из своих злополучных работ. Звучало интересно. Волынов выбрал относительно стабильный источник сильных землетрясений у берегов Аляски и выписал время пробега сейсмических волн до сейсмостанции обсерватории. Мысль была простая: если верна идея, высказанная когда-то Великим Геофизиком (который все, кажется, обдумал и предусмотрел наперед), что перед сильными землетрясениями должна падать скорость далеко и глубоко вокруг будущего толчка, то сигналы от аляскинских землетрясений должны помочь прогнозировать будущие катастрофы в районе Памира. Первые же результаты Степана привлекли внимание. В течение двух лет на станциях обсерватории и на станции Джусалы, в Южном Казахстане, волны от аляскинских толчков принимались, в среднем, со все большим разрывом во времени. Это могло означать, что на большой глубине (волны от Аляски приходили на Памир почти вертикально снизу) под полигоном обсерватории готовится очень сильный, катастрофический толчок. Степана немедленно вызвали в Москву. На его кривую с почтительным изумлением глядел сам Мочалов — академик, директор института, специалист в далекой от сейсмологии отрасли геофизики. Саркисов намекнул на возможность скорого решения проблемы прогноза аж в президиуме академии. Местное районное начальство в Ганче умоляло уточнить или опровергнуть слухи, встревожившие население вокруг обсерватории.
Уже готова была статья в международный бюллетень… Но тут Степану вздумалось на свою голову перепроверить себя — он подсчитал возможную ошибку наблюдений, с учетом применявшихся на станциях методов отсчета времени. Оказалось, эта ошибка раза в два-три могла превышать величину обнаруженного эффекта. Открытия не состоялось. Прогноза — тоже…
После Степана выступил Эдик Чесноков — он числился научным руководителем Степана. Веско, академично Эдик перечислил все неудачи Степана, подвел итог: три года безрезультатной работы.
— Вообще, мне кажется, Волынов мог бы быть неплохим работником, он старательный и въедливый, но эта старательность — хорошего лаборанта. Не может он вовремя остановиться, переориентироваться, перепланировать работу. Не тянет Степан на научного сотрудника. Предлагаю: не утверждать Волынова в должности.
— Так его, сердешного… — процедил сквозь зубы Лютиков.
— Жень, странно, ведь Эдик его научный руководитель — и топит его, что-то тут не так… — прошептал Вадим.
Женя кивнул головой:
— А дурак потому что, Эдик то есть. Я говорил ему: не связывайся с этим пневым, а его жадность одолела, ему, видишь ли, в докторскую позарез этот результат нужен был. Вот и получил.
Вадим хотел спросить, какая связь между работой Волынова и докторской Эдика, но не успел. С места поднялся парень с длинными, не очень чистыми волосами и, страшно волнуясь и заикаясь, стал объяснять, что Степану, мол, не повезло и что Чесноков как научный руководитель несет часть ответственности за неправильную постановку задачи и неуспех Степана.
— Ему пом-мочь н-надо, а н-не топ… аа не топ… а не топ-пить.
Вадима поразило совпадение его недавних слов с тем, что наконец сумел выговорить этот заика.
— Это Чайка… Юрик, — Лютиков умел, называя имя человека, попутно, голосом обозначить меру своего презрения, — они все здесь или косноязычны, или заики. Помочь им надо, ишь… Здесь и так заповедник недоносков и комплексников, а они еще и оранжерейных условий хотят.
И снова:
— Пневые как оранжерейная культура, а?
Как нарочно, следующий выступивший, длинный акселерат с красивыми серыми чуть раскосыми глазами, заикался еще мучительней. Почти три минуты Гена Воскобойников произносил всего одну фразу — вопрос, обращенный к Эдику Чеснокову. Почему, мол, пока брезжила возможность сенсационного результата, он находил Волынова талантливейшим и умнейшим сотрудником обсерватории, называл себя другом и соавтором Волынова, а сейчас хочет выбросить Степана вместе с его неудачей, как мусор?
Да, не было это похоже на столичные академические семинары. Говорили плохо, знакомую Вадиму геологическую терминологию употребляли порой наивно и неверно, название научного семинара как-то не шло этому сборищу. Пневые… Нет, это слишком зло, даже в качестве шутки. Все-таки Вадим чувствовал, что уже заражен настроением зала, — ему жалко Волынова, хочется, чтобы скорее кончилась эта публичная пытка, хотя, казалось бы, и придуманы переаттестации, чтобы очищать ряды науки, подхлестывая научное развитие всех и каждого.
Поднимался шум. Кто-то крикнул с места, что в таких случаях гнать надо не исполнителей, а руководителей.
— Видишь, я тебе говорил, — повернулся Женя к Вадиму. — Они здесь все заодно. Заговор бездельников.
Вадим не ответил. Он смотрел на Волынова. Поднял у доски руку Саркисов. Все затихли.
Саркисов помолчал, глядя в пол. Потом быстро взглянул в зал черными умными глазами, в которых Вадиму померещилась неуверенность.
— Ну что ж… Будем надеяться, что все сказанное пойдет Степану Макаровичу на пользу. Научный сотрудник должен быть не только старательным, но и результативным. Пока предлагаю утвердить товарища Волынова на новый срок в должности младшего научного сотрудника.
В зале прошелестел вздох облегчения.
— Вот и вари кашу с таким начальничком, — сквозь зубы проговорил Лютиков. — Вчера ведь все было договорено. Даст он бой, как же! А мы что, дураки за него каштаны из этого… из печки таскать? Голосуем «за».
И первый вскинул руку, когда председательствующий поставил вопрос на голосование. Вадим тоже поднял руку. «Против» был один Эдик. До окончания заседания он сидел на отшибе с обиженно оттопыренной губой. На Женю и Вадима старательно не глядел.
— Обижается, — шепнул Вадим.
— А это его личное дело, — сурово ответствовал Лютиков. — Ничего, он быстро отойдет. Куда денется? Кроме нас, у него здесь все равно никого нет.
Горячее, красное, с золотистыми прожилками волнами пошло куда-то вбок и вверх, потом качнуло, и Вадим открыл глаза. Светилось табло: не курить! Пристегнуть ремни!
— Граждане пассажиры, наш самолет пошел на снижение. Просьба…
— Просыпайтесь, просыпайтесь. Ну, что за соня-эмэнэс к нам нанялся, — сидевший в среднем кресле Владимир Петрович Каракозов, новый сослуживец Вадима и в некотором роде начальство — парторг обсерватории, — вертел возбужденно головой, суетился, помогая пристегиваться жене и Вадиму, взглядывал то и дело, перегибаясь через сидевшую у окна супругу, в иллюминатор, где пока ничего особенного не могло быть видно. Глядя на него, можно было подумать, что это он, а не Вадим, новичок в обсерватории, что не он вот уже двадцать лет летает маршрутом Москва — Душанбе и обратно раз по пяти на год. Жена Владимира Петровича, Марина Александровна Винонен, сидела у иллюминатора, смотрела вниз, на безжизненный горный ландшафт, и улыбалась — то ли суетливости супруга, то ли предвкушая скорую встречу с детьми, брошенными, как уже знал Вадим, без особого присмотра в обсерватории. Обоим было уже весьма за сорок, оба были поджарые, длинные, даже Марина была не ниже Вадима, вовсе не считавшего себя маленьким.
Вадим зевнул, протер глаза, пристегнул ремень. Улыбнулся соседям и новым своим сослуживцам, с которыми и познакомился-то только вчера. Порадовался про себя: налаживается, кажется, контакт. Очень уж большую напряженность, почти враждебность, скрытую лишь внешним флером приличий, почувствовал он поначалу вчера, когда встретились незадолго до полуночи в очереди на регистрацию билетов. Владимир Петрович был еще более суетлив, чем сегодня, и при этом смотрел куда угодно, но только не в глаза. Марина почти не разжимала губ, но при этом, наоборот, пристально смотрела, так что Вадиму становилось неловко, будто и впрямь виноват он — с нечистыми какими-то помыслами устроился в эту дальнюю экспедицию на смехотворный оклад.
И все же нельзя сказать, чтобы общения не было. Вадиму отвечали, Вадима слушали. И, похоже, постепенно успокаивались, отходили от какого-то первоначального испуга, настороженности и недоверия. Хотя гораздо медленнее, чем хотелось бы Вадиму: он так старался понравиться, быть предельно искренним, а в ответах все время слышал какую-то недоговоренность.
Впрочем, при всем желании быть искренним, Вадим тоже не мог открыться совсем уж нараспашку. Как, например, в двух словах объяснишь четырехлетнее пребывание геолога Вадима в редакции научно-популярного журнала? Выяснилось, что Марине Александровне и Владимиру Петровичу фамилия Орешкина хорошо знакома — именно как автора многочисленных научно-популярных статей и очерков. Его научных работ они не знали. С их точки зрения, с точки зрения любого научного сотрудника-трудяги, временное и вынужденное отступление Вадима на позиции журналистики было отступничеством, легкомыслием дилетанта и ничем иным. В то, что Вадим всерьез возвращался в науку, чувствовалось, новые знакомые не верили. Впрочем, в это не верили большинство друзей и недругов Вадима как в науке, так и в оставленной им навсегда — так он решил — журналистике.
С тех пор прошло больше года. Вадим успел уже, отчасти, реабилитироваться перед наукой, поработав в академическом Институте философии природы по своему родному отделу наук о Земле, с которым, в общем-то, был связан давно и прочно. Но профессионализм высокомерен и не терпит измен — пусть и кратковременных.
Впрочем, наверняка были и более веские причины настороженности, которую почувствовали Вадим и его жена Света еще во время трудоустройства в Москве, в Институте Земли. Их пригласили в обсерваторию друзья — Эдик Чесноков и Женя Лютиков, это знали — и это, похоже, мало кому нравилось.
Взревывая и дергаясь, самолет резво подруливал к аэровокзалу. Освежающие струи из пуговок индивидуальной вентиляции прекратились, и за пять минут, ушедших на ожидание трапа, в самолете стало душновато. И все равно выход на перрон ошеломил Вадима прежде всего нестерпимым жаром. С ног до головы он мгновенно стал мокрым.
— Ого, — сказала Марина Александровна. — Градуса сорок три.
— Ну что ты! — Владимир Петрович мотнул головой и шумно втянул воздух через зубы — льш-ш-ш-ш, впрочем, это он не температуру так проверял, а вообще пришепетывал при разговоре, как бы торопясь и захлебываясь словами. — Не больше сорока — льш-ш-ш-ш. Я и пиджака — льш — не сниму.
— Сорок три! — строго сказала Марина Александровна. — Вова, сними!
Владимир Петрович опять втянул воздух через зубы — льш-ш-ш-ш — но ничего не сказал и снял пиджак, бросив косвенный взгляд на Вадима: не заметил ли, кто в этой семье главный. Вадим заметил — и давно, — но именно поэтому смотрел в другую сторону, благо было интересно.
В разных направлениях шли, предводительствуемые аэрофлотовскими красавицами в белых блузках и синих юбках, пестрые толпы людей в халатах и тюбетейках, а нередко и в чалмах. Прямо над проходом на летное поле по деревянным рейкам вились лозы и свешивались гроздья еще зеленого, но уже с фиолетовым отливом винограда.
Пройдя через турникет, супруги, а за ними и Вадим, завернули в большой стеклянный павильон и тут же пристроились в хвост у одной из касс. Вентиляторы под потолком исправно перемешивали кипящий воздух. До Ганча надо было еще лететь — минут сорок на старинной этажерке, биплане «Ан-2».
— Если повезет, к обеду будем дома, — сказал Владимир Петрович.
— А если нет? — спросил Вадим. Он уже видел, что очереди большие и далеко не все отходят от касс с билетами.
— Если нет — к ужину, — спокойно ответила за мужа Марина Александровна. — Или завтра полетим.
— Может, пойти к начальнику… Нам же на работу, — встревожился Вадим.
Супруги посмотрели на него с улыбкой.
— А куда торопиться? — спросила Марина Александровна. Сегодня она была намного разговорчивее вчерашнего. Ну, нам с детьми хочется увидеться. И то потерпим. А вам? Город посмотрите, рынок. Советую купить что-нибудь: в Ганче базар плохой, дорогой, да и далеко.
— Все новички так, — с пришепетыванием залопотал Владимир Петрович. — Приезжают и начинают беситься. Туда, сюда, и все срочно. А здесь — Восток! Азия — льш-ш-ш-ш. Тише едешь — дальше будешь.
Постояли. Очередь двигалась медленно.
— Ну, наверное, багаж привезли, — снова не выдержал Вадим. — Давайте, Владимир Петрович, сходим, пока Марина Александровна в очереди стоит.
— Опять торопитесь, — сказала Марина Александровна и взглянула на часы. — Рано еще. Впрочем… Вова, постой ты. Мы с Владиславом Ивановичем сходим. Отдайте ему паспорт и деньги, — приказала она Орешкину, который по паспорту, действительно, Владислав Иванович. Вадим — давнее, детское имя для родных и друзей.
Марина Александровна решительно пресекла попытки Вадима ей помогать, взяла играючи два здоровенных чемодана и пошла — хоть бы капелька пота на лбу. Когда они вернулись в павильон, где стоял уже у самой кассы Владимир Петрович, Вадим, весь мокрый, почти постиг смысл восточной неторопливости.
Минут через десять Владимир Петрович, выдираясь спиной из наседавшей толпы, улыбаясь во весь рот, размахивал над головой пачкой билетов и паспортов.
— Неужто будем к обеду? — удивилась Марина Александровна.
— Нет, конечно, Мариночка, — льш-ш-ш-ш. На четырехчасовой только были, самый ранний.
— Ну что ж. Вещи в камеру хранения. Авоську пустую не забудьте прихватить — и на базар!
Базар ошеломил запахами, красками, обилием, разнообразием, шумом. Если бы не опытные спутники, Вадим уже через пять минут покинул бы базар, навьюченный, как ишак, далеко не лучшим товаром. А так и походили с часок, все увидели, ко всему приценились, купили лучшее и недорого — яблоки, виноград, груши, дыни, — целую тяжеленную авоську добавил Вадим к своему багажу.
— Жаль, не в прошлом году приехали, — сказала Марина Александровна. — Во всех этих котлах, — она кивнула на огромные казаны, под которыми играл огонь и в которых что-то бурлило в густом темном масле, — все сплошь было плов да кебоб — такой, что пальчики оближешь. В этом году какой-то неурожай на баранину, что ли…
— Что же там кипит? — спросил Вадим, вглядываясь.
— Хек, — коротко ответила Марина Александровна, да Вадим и сам уже увидел скрюченные маслом рыбины в руках у отходивших от казанов людей.
После базара, удачно поймав такси, направились на душанбинскую базу экспедиции. Отдохнули, задрав ноги на спинки, на кроватях, в тени, поели в холодке купленных фруктов, попили чаю.
А в четыре снова были в воздухе. Впрочем, «Ан-2» летел столь невысоко и столь неспешно, аккуратно выписывая виражи на всех поворотах горных ущелий, что было в этом полете что-то от поездки на автобусе: самое интересное было справа и слева, а не внизу. Почти сразу показались вечные снега. Скоро они были со всех сторон — только внизу зеленела долина и петляли нитки шоссе и реки. Неожиданно, почти не снижаясь, самолет пошел на посадку. Подрулил к чайхане, окруженной пирамидальными тополями и чинарами, и стал. Летчик тут же открыл дверь, спустил лесенку.
— Приехали!
Здесь явно было прохладней, чем в городе. Впрочем, уже вечерело.
— Машин экспедиционных нет, — сразу увидел и сообщил Владимир Петрович.
— А далеко обсерватория? — спросил Вадим.
— Вот она, — кивнула головой Марина. — Видите, под горой домики и зелень…
— Совсем рядом! — удивился Вадим. — Пойдем пешком!
— Зачем? По шоссе около километра с вещами — можно, если нет другого выхода, но не нужно. Сейчас вызовем дежурную машину.
И пошла сама к телефону. Все ж таки поразительно много мужских обязанностей брала на себя эта женщина. Вадим взглянул на Владимира Петровича. Тот обнимался с каким-то аксакалом в чалме, болтал с ним по-таджикски и явно никуда не спешил.
Минут десять Марина Александровна дозванивалась. Еще через четверть часа машина пришла. Еще через пять минут «уазик» подкатил к железным воротам с надписью:
Старик в тюбетейке и полосатом халате подошел, вгляделся, заулыбался, кивая головой и прижимая руки к сердцу. Поспешил открыть ворота.
Машина, вкатила, резко повернула в боковую аллею. Здесь стояли, бегали, ползали всевозможные дети — чистые и грязные, большие и маленькие, одетые с иголочки, во что попало и почти голые. Машина двигалась среди них, непрерывно сигналя. Одни дети махали руками, что-то крича, другие молча смотрели, засунув пальцы в рот. Машина остановилась у красивого одноэтажного здания, увитого виноградом. От крыльца по узкой дорожке из бетонных плиток бежали две девочки лет десяти. Одна — хорошенькая и женственная — тихо, краснея, сказала: «Мама!» — и зарылась лицом в шею Марины Александровны, бросившей чемоданы и наклонившейся. Другая, очень похожая на мальчика, плечистая и голенастая, с разбегу, молча и энергично кинулась на отца, и тот, явно по давно отработанному образцу, подхватил и подбросил ее вверх — не без некоторого уже, впрочем, усилия.
— Майка и Зайка, — представил дочерей Владимир Петрович чуть позже, когда они уже вошли в дом. — Вообще-то она Зоя, но так ее никто не называет.
— Близнецы? — угадал Вадим. Девочки между собой были совершенно не похожи.
С ним девочки только поздоровались, по сути не обратив никакого внимания. К родителям же буквально прилипли. Появление чужого дяди в этом доме явно было более заурядным и неинтересным событием, нежели приезд родителей, да еще и в полном составе. Это Вадиму, тоже выросшему в экспедициях, было хорошо понятно.
Как ни странно, в доме нашлось чем перекусить. Мгновенно, с помощью девочек, был накрыт стол. Видимо, какое-то хозяйство велось и в отсутствие взрослых.
Вадима заставили сесть за стол, хотя он буквально рвался к Лютикову и Чеснокову. Когда он сказал, куда рвется, Зайка, разглядывавшая привезенные родителями книжки, не поднимая головы, произнесла:
— А их нет. Они в Душанбе.
— Ну, вот видите — льш-ш-ш-ш, — торжествующе прошепелявил Владимир Петрович, — и тут вы промахнулись со своей спешкой. Небось еще и приедут нескоро!
— А где же мне ночевать? — Вадим растерялся и немножко разозлился. Ведь он давал телеграмму, когда прилетит. А его, оказывается, даже в Душанбе могли встретить и не встретили. И здесь никто не ждет. А уж так торопили!
— Ну, нашли проблему. До ночи еще часов пять. Как-нибудь решится вопрос. Мы еще на работу сходим. Посмотрите — льш-ш-ш-ш — где трудиться будете.
— Разве рабочий день не кончился?
— Кончился, конечно. Но вот увидите — полно будет народу. Во-первых, прохладно уже — работать приятно. Во-вторых, в это время самый треп.
В камеральном корпусе Владимир Петрович и Марина Александровна заглянули в несколько дверей.
— Никого! Значит, все в нашем отделе.
И правда. В большой комнате, заставленной шкафами и столами, папиросный дым стоял коромыслом, вернее, плыл, подгоняемый парочкой вентиляторов. Гул голосов сразу смолк, как только они вошли, чтобы через мгновенье смениться суматохой восклицаний, рукопожатий, шуточных объятий и поцелуев. Вадим стоял у двери. На него взглядывали с любопытством, даже с тревогой какой-то, как Каракозов и Винонен вначале, но как бы невзначай, косясь во время объятий и поцелуев. Пока Каракозов не начал его официально представлять, Вадим успел почти всех разглядеть. Особое его внимание привлекли двое.
Один — высокий, ростом с Каракозова, но шире в плечах. Прямо богатырь. Лик — багровый от плохо пристающего загара и природной апоплексичности. Лоб — сильно преувеличен за счет ранней лысины. Богатырь силился, прогоняя с лица прирожденное простодушие, а из маленьких синих глаз наивное жадное любопытство, наморщивая почти отсутствующие брови, изобразить важность, почти строгость, чего из окружающих никто явно не принимал всерьез. И Вадим почувствовал к этому парню с крохотными, близко посаженными синими глазками, мгновенную веселую симпатию. «С этим мы подружимся», — мелькнуло в голове. Предчувствие оправдалось, но не скоро…
— Виктор Стожко, — представил богатыря Владимир Петрович. — Геолог из Душанбе, у нас по договору.
Другой был бы ничем внешне не примечателен — худощавый, в очках, усы щеточкой — если бы не огромный синяк, расплывшийся у него под левым глазом. Почему-то этот синяк сразу привлек особое внимание Вадима. Да и не только его внимание. Синяк несомненно делал его обладателя фигурой центральной в комнате, — возможно, о синяке и его первопричине шла речь до появления новоприбывших. Во всяком случае, в облике Яши Силкина — так его представил Каракозов — проглядывало что-то от героя каких-то свежих и для всех, видимо, здесь важных событий и одновременно от жертвы, — присутствовавшие в комнате женщины смотрели на Яшу одновременно и с гордым восхищением и с жалостью.
Каракозов еще во время объятий и поцелуев что-то успел тихо и коротко спросить у Яши и получить какой-то столь же короткий, но вполне, видимо, понятный ответ, ибо, обернувшись, он бросил сквозь зубы заинтригованной жене:
— Да, да, то самое… — чего ей оказалось вполне достаточно. Она закусила губу и долгим взглядом выразила Яше нечто, на что тот только развел руками и вздохнул.
Вся эта пантомима, ясная всем, несомненно была направлена на то, чтобы что-то утаить от Вадима и именно от него, или по крайней мере, не впутывать его в некое внутреннее запутанное дело.
Каракозов представил Орешкина так:
— Новый сотрудник, в прошлом геолог и журналист, заниматься будет механизмами землетрясений… — После паузы и со значением, как показалось Орешкину: — С Лютиковым и Эдиком…
Никто из присутствующих не выразил ни удивления, ни восторга, ни недовольства. Взгляды всех выразили примерно одно и то же: «А, это то самое, мы так и думали».
И это было как-то очень похоже на пантомиму вокруг синяка Яши Силкина и, возможно, тесно с ней связано. А может быть, и неожиданное отсутствие Жени и Эдика — тоже часть всего спектакля? — мелькнуло в голове Вадима.
Вадима довольно непринужденно вовлекли в некий легкий разговор — о последних битвах на Всемирном геологическом конгрессе и Всесоюзном тектоническом совещании между сторонниками академика Ресницына, отрицающими как возможность перемещений материков, так и вообще роль горизонтальных сколько-нибудь значительных движений в твердых земных оболочках, — и входящими в силу апологетами новейшего варианта мобилистской глобальной тектоники плит. Тут Вадим блеснул: бывший ученик Ресницына и нынешний подопечный главного его противника Крошкина проявил абсолютную осведомленность, слегка развеселил присутствующих парой пикантных кулуарных деталей и чуть-чуть встревожил своей явной и безоговорочной приверженностью к мобилизму — здесь, чувствовалось, еще не сделали окончательного выбора. Провинция, как всегда, слегка отставала от центра.
Спорить с ним не стали, а настороженность и недоверие проявили косвенным путем, вполне изящно. Коллега-геолог Стожко из Душанбе прогудел:
— А вы историю со стрекозой слышали?
— С какой стрекозой?
— А год назад в университете был симпозиум, по зонам перехода от океана к континенту, ну и, ясное дело, весь главный сыр-бор опять был из-за этого, из-за движения континентов. Вы Новодымова знаете?
— Ну, как же. Везде выступает. По-моему, он того, с приветом.
— И не только по-вашему. Все знали, что он записался в прения, и дрожали: стащить его с трибуны нет никакой возможности. Он тогда уже был за мобилизм…
— Но какой-то уж очень разнузданный. Мобилисты всегда от него открещивались, — вставил Вадим на всякий случай.
— Еще бы, — ухмыльнулся Стожко. — Уж лучше прямой враг… Так вот, мой дружок Паша Флеров…
— Из Нефтяного института? Знаю.
— Он через месяц здесь будет, на облетах. Так Паша объявил, что он, на спор, не даст говорить Новодымову больше двух минут. С ним поспорили многие — ни один председатель никогда не мог стащить Новодымова с трибуны раньше чем через полчаса. Паша завелся, побежал организовывать — к Новодымову подошел, еще кое с кем поговорил. И вот дают слово Новодымову. А зал накален. Только что выступал фиксист и назвал мобилизм дурным сном, который вскоре попытаются все забыть. С места были крики, председатель стучал. Цирк! А тут еще Новодымов. Выходит с видом важным-важным — вот, мол, дураки собрались. И о чем спорят, когда все ясно.
— У него всегда такой вид.
— А тут — особенно. И объявляет Новодымов победительно, с торжеством, что вот только что в «Комсомолке» было сообщение, которое всем спорам кладет конец. На северо-западе Австралии, говорит, в карбоновых отложениях была, говорит, еще полвека назад найдена гигантская стрекоза — и по-латыни название. Зал замер. Интересно. Стрекоза, продолжает, значится в известных палеонтологических сводках. Вернее, половинка стрекозы — второй пары крыльев с частью туловища недоставало. И вот, говорит, свершилось! В Индии нашли недостающую половину! Континенты разошлись в пермотриасе точно по этой окаменевшей стрекозе!
В комнате все засмеялись, Вадим громче всех.
— Вот, а представляете, что там было? До слез. Пришлось перерыв объявлять. Новодымов исчез. А все Паша. Сам подошел к Новодымову, сказал, как бы между прочим, о публикации в «Комсомолке», еще двух подослал, каждый по-своему, как бы независимо, сообщил о том же. А тот проверять не стал.
При переходе к специальным местным темам мгновенно Орешкин начинал буксовать: в прикладной геофизической проблематике и терминологии он был пока явно слаб. Названия темы одного из участников разговора, синеокого усатого красавца и заики Гены Воскобойникова, Вадим просто не понял. Почти все, что касалось сейсмограмм — а здесь это был главный элемент изучения, — для Вадима пока было темным лесом. Требовалась элементарная учеба.
Но конфузиться Вадиму не пришлось — никто не стал его подлавливать на том, что он «некопенгаген» — по давнему студенческому выражению, — все снова перешли на что-то общепонятное и общеинтересное, а именно на развертывающееся советско-американское сотрудничество в области прогноза природных катастроф. Обсерватория была одной из опорных баз этого сотрудничества, уже приезжали американские представители, и скоро должны были прилететь стажеры из Калифорнии на более длительный срок. Назывались фамилии — Вадим знал этих американцев по работам. Неужели он будет работать с ними здесь бок о бок? Чудеса!
Зашел разговор о взаимоотношениях большой физики и прикладной, например геофизики. Заикаясь, Гена Воскобойников произнес:
— Лично я м-мечтаю написать работу… ч-чтоб из одних формул. А в конце — н-никаких т-тебе Буллардов-Вуллардов, Рихтеров и прочих Л-лявов. А только одна ссылка на самую первую работу Эйнштейна, к-которая о специальной т-теории относительности. Из-зящно, правда?
Все снова — и Вадим тоже — засмеялись. Давняя мечта геологов и геофизиков перевести свою науку в разряд больших наук, с настоящей теорией и разработанным математическим аппаратом — так мечтой и оставалась. Ползучий эмпиризм пополам с интуицией — вот пока удел наук о Земле. В геофизике еще лучше, чем в геологии, про которую мать Вадима, доктор этих самых геолого-минералогических наук, как-то в отчаянии сказала сыну, тогда студенту-геологу: гуманитарная наука, кто лучше говорит и пишет, тот и прав.
Вадим процитировал свою маму, очень к месту, беседа оживилась еще более.
Но как бы ни поворачивался разговор, участники его тщательно избегали того, чего волей-неволей напряженно ждал Вадим. Ну в каком контексте не упоминались более имена Чеснокова и Лютикова — как будто их не существовало в природе. Это подтверждало самые худшие опасения и подозрения Орешкина и заставляло его все чаще поглядывать на синяк Яши Силкина.
Наконец, воспользовавшись очередным шутливым поворотом разговора, когда речь зашла о вечеринках и дружеских застольях, видимо частых здесь, и о какой-то супружеской паре, знаменитой на всю экспедицию шумными публичными сценами ревности, Вадим как бы невзначай с максимальной непринужденностью спросил, обращаясь прямо к Яше:
— Не так ли и синяки получаются?
— Это? — переспросил Яша и потрогал осторожно под глазом. — Не, это штукатурка упала. — И засмеялся. И все засмеялись. И Вадим засмеялся, хотя это «не» не опровергало самых худших его опасений.
Во время разговора Владимир Петрович куда-то выходил, потом вернулся. И еще от двери помахал Вадиму рукой с зажатым в пальцах ключом: Лютиков все же позаботился о прилетающем приятеле. Повеселев по этой причине и забыв на время свои опасения и предчувствия, Вадим, как только вернулся к Каракозовым, сразу же засобирался к Лютикову, извиняясь и благодаря хозяев за беспокойство и заботу. Те недолго его удерживали. Владимир Петрович, подхватив Вадимов, рюкзак — хотел и чемодан прихватить, пришлось чуть ли не вырывать его из рук, — проводил Вадима.
— Кажется, здесь, — сказал Каракозов, когда они подошли к соседнему дому — значительно более невзрачному нежели тот, из которого они пришли. Длинная, на весь дом, веранда с цементным полом, выходящие на нее двери четырех квартир и двух общих туалетных… Сидевшей на пороге одной из квартир молодой женщине с годовалым малышом на коленях Каракозов кивнул и спросил, показав на заляпанную известкой дверь: — Рита, Лютиков здесь живет?
— Нет, Владимир Петрович, здесь ремонтируют для кого-то. — Она покосилась на Вадима, и тот понял, для кого: Лютиков ведь писал — «Жить будем по соседству». — А Лютиков — вон последняя дверь. Только его нет.
— Знаем, знаем. Все согласовано. Товарищ переночует. — Он отдал ключ Вадиму: — Открывайте.
Вадим стал открывать. Не переступая порога, Владимир Петрович поставил на цементный пол рюкзак, махнул приветственно рукой и, будто сразу потеряв интерес, отошел к Рите, присел около на корточках и о чем-то тихо заговорил с ней, не забывая улыбаться малышу, время от времени убедительно пришепетывая «льш-ш-ш-ш», что малышу явно нравилось: он смеялся и протягивал к дяде ручки, а дядя, к восторгу ребенка, делал вид, будто хочет их укусить.
Вадим втащил вещи и прикрыл за собой дверь. Постоял, привыкая к сумраку. Он находился в маленьком тамбуре. Около него возвышалось какое-то сооружение из никелированного металла с рогами-шишечками, на одном из которых висел знакомый по Москве плащ Лютикова. Дверь справа вела в кухоньку. Там на газовой плите стоял чайник и пара кастрюль — издали видно было, что немытых, мухи так и кружили. Прямо была дверь в комнату.
Шаги Вадима гулко отдавались в стенах полупустой комнаты. Несколько пачек книг и каких-то папок лежало на полу и на столе с металлическими ножками и пластиковым покрытием. В углу на четырех подставках — по два кирпича каждая — стояло лежбище. Вадим слегка откинул тонкий матрас и улыбнулся: верный себе, йог Лютиков спал на досках. Еще один угол занят был стопкой чемоданов, игравших, видно, роль шифоньера.
Картина была знакомая. Примерно так были обставлены комнаты Лютикова, да и самого Вадима, в год, когда они, вместе холостякуя, снимали одну за другой несколько квартир в Москве. Жили в симбиозе — говорили они. Жили на тычке, ожидая вот-вот очередного переселения и нигде поэтому не устраиваясь всерьез. Но ведь здесь Лютиков планировал пристать надолго. И живет уже месяца четыре. А по виду — готов в полчаса сорваться и уехать. Интересно…
На стуле около «кровати» лежали две чистые простыни. Для него или не для него — Вадим не знал, записки Лютиков не оставил. Будем считать — для него. Наволочки нет, но нет и подушки — йогу полагается спать без подушки. А поскольку Вадим за время симбиоза кое-чему научился у Лютикова, то и он перебьется на досках и без мягкого изголовья.
Хотелось пить. Вадим налил воды в чайник — водопровод функционировал — и поставил на плиту. Газ не шел, но, когда Вадим, следя глазами за трубой, вышел на веранду, потом на дорожку, свернул за угол, он обнаружил железный ящик с газовыми баллонами. Там было только два баллона. Кран одного из них был открыт — это явно баллон соседей, Риты этой, которая с малышом, — ее уже на веранде видно не было. Кран другого закрыт — Вадим открыл его, вернулся в кухню и зажег конфорку под чайником. Довольный своей сообразительностью и предвкушая спокойное автономное чаепитие, Вадим в прекрасном настроении стал переодеваться.
Через четверть часа чай — зеленый, целый мешок его обнаружился на кухонном столе — был заварен. Вадим заколебался, где расположиться. На кухне было тесно даже одному, да и душно, и мухи раздражали. Стол в комнате был заставлен, как-то неловко разгребать чужое имущество. И Вадим сообразил. Нашел газету, расстелил ее на крыльце веранды — выход с веранды против каждой квартиры был свой, — на одном конце газеты расположил пузатый Женин заварочный чайник, печенье, изюм, купленный в Душанбе на базаре, на другом уселся сам и стал прихлебывать чай из пиалы, глядя на заказные горы.
Он был один — Риты и ее ребенка не было даже слышно. Солнце уже скрылось за горой, потянуло легким свежим ветерком, но почти вся горная гряда на противоположной стороне долины была освещена сбоку фиолетово-розовыми закатными лучами. В темнеющих ущельях напротив сгущалась синяя дымка, скалы бросали длинные указующие тени на восток, вдоль простирания долины, в сторону китайской границы. Вечные снега и льды фиолетово пламенели, настойчиво напоминая Рериха, снеговые вершины свободно парили в темно-синем пространстве. Слышались глухие удары мяча и слабые выкрики волейболистов, доносился спереди шум реки, но эти звуки не отменяли, а оттеняли Великую тишину, вдруг услышанную Вадимом. И он наконец понял: вот оно, то, что он ждал, чего желал последние пять лет. Он — в экспедиции, «в поле». Он вырвался оттуда, из города, откуда как-то даже принято рваться, но показно, не всерьез, из засасывающего, выматывающего душу, где само великое мельтешение и разнообразие таинственным образом превращается в сверходнообразие, где потрачено впустую столько сил на сохранение семьи, сына, — ради этого надолго было отменено то, к чему с детства был приучен геологический отпрыск и геолог Вадим: ежегодный диалог один на один с природой, с миром, с космосом. «Я здесь дома, — вдруг подумалось Вадиму. — Здесь, а не там. Скорее! Скорее определиться, получить свой кусок работы. Надо поторопить Свету — пусть закругляется со своими школьными делами. Здесь жить. И детей завести — вон их здесь сколько, парой больше, делов-то. Хорошо!»
Возбуждение нарастало с каждой выпитой чашкой зеленого чая. Давно уже Вадим не чувствовал столь лихорадочной жажды действовать. Вернувшись в дом, он молниеносно вымыл грязную посуду — свою и Лютикова, — решительно перебил мух — всех до единой, подмел пол и свирепо оглядел комнату. Он чувствовал себя способным своротить горы, а делать было явно нечего. О том, чтобы лечь спать, смешно было и думать. Сердце колотилось, как набат. Ага! Есть еще кипа карточек по истории идеи развития в XVIII — начале XIX века, целый месяц перед отъездом сюда Вадим ежевечерне ходил в Ленинку. Собран интересный материал на большую статью в Анналы Института философии природы. Казалось бы, не в ту степь, разбрасывается товарищ Орешкин. Черта с два! Все железно связано. Сейчас он ясно видит эту потрясающую взаимосвязь. Вот Орешкин! Вот мудрый змий! Все, все пойдет в дело, к ясной, четко очерченной цели. Прежде чем заговорить о прогнозе, надо было догадаться о самом факте развития всего сущего — от амебы до мысли, от атома до социума. Дарвин пришел на хорошо утрамбованную площадку. В XVII веке почти никто не догадывался, что мир развивается — да еще и по железным законам.
Если проследить, как они тогда, в XVIII веке, нащупывали, осознавали идею развития. Лейбниц, Кант, Гердер… кто там еще, Гёте, Шеллинг… На многое в своей же собственной все еще не защищенной диссертации об общих принципах научного прогноза Орешкин теперь смотрит совсем иначе… Как ни странно, самый тяжкий порок современной науки — необразованность, отсутствие подлинной научной и философской культуры. Что можно путного сказать о принципах научного прогноза, не зная всей драмы идей, сопутствующей развитию самих представлений о причинности… Ясность, ясность приходит, когда читаешь великих предшественников. И уходит необоснованный апломб узкого профессионализма. Он, Орешкин, как паук, засядет здесь в горах, под Крышей Мира, всюду протянет паутины мысли, все поймет и увяжет. И вовсе не для диссертации это нужно. Как Женя говорит?.. Для судьбы. Утром землетрясения — вечером принцип развития. Или неделю то — неделю другое. И не помешает одно другому. Только ускорит. Еще Света приедет, подключится. Лютикова зажечь, клуб раскованной мысли этакий создать, чтобы весело и интересно. Хотя Лютикова трудно отвлечь от его личных проблем… Но ничего, ничего…
Он не занимался землетрясениями? Это можно и необходимо превратить в преимущество. Преимущество первого непредубежденного взгляда.
Сила. Власть… Нет, не те сила и власть, не Наполеоном стать — кому это нужно. А те реальные сила и власть, которыми обладали Кант и Гёте, — над мыслью, над временем, над собой. Все может человеческая голова, если в ней мозги, а не бог знает что. Все может. Логика, знание. Еще… Страсть. Все есть. Значит, все будет. Наконец-то! Позади колебания, эта борьба с ветряными мельницами. Суета, Лютиков говорит. Правильно! Здесь, у врат Тибета, сесть в позе лотоса и все пронзить усилием мысли. Все!..
Орешкин видел впереди длинный ряд таких вечеров — с острым чувством работы мысли, с ощущением власти над связью вещей. Давно надо было. Сколько времени упущено! Догнать!
Зеленый чай в сочетании с сухим легким воздухом этой части Передовой зоны Памира, говорят, оказывает особо тонизирующее действие на некоторые типы человеческой психики…
Волшебство продолжалось… Вадим лег не раньше трех часов ночи. И не мог заснуть. Мысли вихрились. Впереди расстилалось сияющее шоссе — грядущая Вадимова жизнь. И все на этой столбовой дороге было ясно. Везде все было четко обозначено специальными указателями и знаками. Каждые сколько-то километров были заправки, стоянки, о местах подъемов и спусков предупреждалось неукоснительно. Вадим жал ручку газа на всю катушку, мотоцикл, вроде бы проданный в спешке отъезда за полцены, послушный красный конь, конечно же вернулся неведомо как и, не помня зла, мчал хозяина, как встарь, по сияющей дороге. Сзади Вадима обнимали руки верной спутницы, черноокой красавицы жены. Впереди, на бензобаке, белоголовый худенький мальчик, сын Мишка. От первого, несчастливого брака. Но не такой почему-то, какой он сейчас, десятилетний, подозрительный, дерзкий: «А может, ты мне и не папа вовсе?» А такой, какой он был в последнее лето прежней жизни, когда все рушилось и все — в предчувствии — было ясно. И, как тогда, маленький шестилетний сын поворачивает голову и говорит ясно и громко: «А я знаю: счастье это когда лето, речка — и мы едем, на мотоцикле». И вот теперь Мишка по-настоящему прав: с Вадимом два самых близких ему человека, которых въяве он и в мечте не мог соединить. Жена и сын. А ведь это так просто! Да и где ж им быть, как не с ним вместе? Да, да, это и есть счастье!
Вадим заметил, что, если особым образом пошевелить ручкой газа и при этом сцеплением, мотоциклу не обязательно нырять в очередной овраг, можно просто перемахнуть с гребня на гребень. А отсюда — так просто сообразить, что на очередном подъеме можно перейти в полет, — шоссе никуда не денется, а сверху так все видно! Боюсь! — кричит сзади Света и еще крепче обхватывает руками. Мишка хохочет — в восторге. А Вадим тоже смеется, но направляет мотоцикл вниз, чтобы мягко коснуться колесами асфальта. И вдруг чувствует, что теперь это не просто: дорога петляет внизу ускользающей ниткой. По сторонам высятся снежные вершины. Сахарные громады заставляют маневрировать, от них веет неясной угрозой. И Мишка спереди и Света сзади замолкают. Вадим все же заставляет мотоцикл снизиться. Вот-вот спасительная твердая полоса шоссе побежит буднично под колесами. Но что это: черная трещина прямо на глазах раскалывает асфальт и, стремительно расширяясь, приближается, обнажая свое пустое жуткое нутро. Надо перелететь — это удается, но уже без легкости, трудно. Ручка газа и сцепление слушаются плохо. «Землетрясение!» — кричит сзади Света. И правда: клубы пыли и снега вздымаются со склонов, тянутся длинными рукавами-щупальцами, слепо тычутся в дорогу, нащупывая. Вверх, вверх! — но как тяжело, как трудно это теперь получается! Дорога почти исчезает под грудами камней, в облаках пыли, уже трудно понять, куда править, чтобы выбраться из этого хаоса, спасти сына и Свету. Дышать тяжело, что-то давит на грудь…
Весь в поту, Вадим просыпается. Тело болит от непривычно жесткого ложа. В комнате полумрак, но за шторами угадывается ясное утро. Штора чуть колеблется от утреннего сквозняка, через приоткрытое окно слышно фырчанье машины, хлопанье дверцы, голоса. Чужая пока жизнь обсерватории шла своим чередом, помимо Вадима. Предстояло вставать, выходить, включаться в эту жизнь, отчасти как бы навязывать себя ей, ибо, похоже, до сих пор все прекрасно без него обходилось… Где же Лютиков, черт возьми, человек, которому, судя по письмам, Вадим был здесь нужен позарез?
Не одеваясь, Вадим прошлепал босыми ногами к столу, сел, всматриваясь во вчерашние записи, преодолевая сонливость и слабость. Да, вот она, фраза, размышления над смыслом которой остановили вчера, вернее, сегодня под утро его бегущую авторучку: ненавидеть можно только то, что ты в силах уничтожить…
Вроде бы верно… Как можно ненавидеть, скажем, землетрясение? Или несовершенство человеческой природы? Вещи, лежащие за пределами прямого человеческого воздействия… Натуралист может даже любить землетрясение, а писатель — несовершенство человеческой природы, как предмет изучения и источник вдохновения… Но что-то все же не нравится Вадиму в этом изречении Гёте, какая-то в нем торжествующая ограниченность просвечивает рядом с бесспорной мудростью, практичность буржуа, бескрылость. А разве ненавидеть Нерона имел право только тот, кто реально мог его убить?
За этими размышлениями и застало Вадима появление Жени Лютикова.
Семь лет длился прежний несчастливый Вадимов брак. Жили в одной квартире с родными Орешкина — матерью, бабушкой, теткой, братом, который тоже обзавелся семьей. Марина, жена, находилась в состоянии войны со всем окружающим миром — с родными Орешкина, с ним самим, находя в этой постоянной борьбе какое-то особое, только ей понятное удовлетворение. Поневоле на военном положении находился и Вадим. С родными он был в напряженных отношениях, ибо должен был, хотя бы внешне, сохраняя видимость единства своей семьи, выгораживать Марину. Марине он наедине пенял за ее неуживчивость, доказывал ее неправоту, что приводило к диким сценам с метанием предметов и даже инсценировками самоубийства. Были и сцены ревности — тоже дикие, совершенно необычные для интеллигентного орешкинского семейства и, главное, как правило, совершенно необоснованные. Развод был неизбежен, он только оттягивался — из-за сына Мишки. У Орешкина не хватало решимости, а Марина, подметив это, тут же использовала в своих целях: объявила, что в случае ухода Вадима воспитает сына в духе ненависти к нему, что не было пустой угрозой.
Но неизбежное свершилось. Первая же измена Вадима стала последней: в разодранной рубашке, в костюме без пуговиц, с окровавленной рукой, проткнутой на прощанье ножницами, Вадим ввалился рано утром к приятелю-холостяку, который давно уже подбивал его на этот шаг и предлагал кров на первое время. А через день двоюродная сестра Лена, узнав о бездомности любимого кузена, предложила вариант: Вадим будет жить вместе с Женей Лютиковым, ее давним знакомым, а теперь и не просто знакомым — намекнула она еще по телефону. Женя тоже уехал от прежней жены с Памира, снимает двухкомнатную квартиру.
…Они позвонили. Дверь открыл высокий, повыше Вадима парень… в халате и с круглой головой, остриженной наголо! Еще четко запомнилось от первого впечатления та, что Женя очень мило картавил, грассировал.
— У меня и п’годукты запасены на пе’гвое в’гемя, — говорил он, посмеиваясь тихонько носом и потирая большие белые руки. — Жаль вот, ка’гтошки не купил. Звонят с ут’га, ’гано-’гано, я иду, бабка какая-то: ка’гтошки, гово’гит, надоть? Я: ничего не надо, бабка, — только и думаю, ско’гей бы в постель, доспать. Лег — и будто уда’гило: а ведь п’гидется за этой ка’гтошкой неизвестно куда пе’геть, да и двое нас здесь ско’го будет жить. Бегу к две’гям, о’гу: надоть, надоть! А бабка све’гху идет уже: все, гово’гит, п’годала уже, думать с’газу надоть. Но обещалась п’гинесть.
И опять засмеялся носом, плотно сомкнув губы, и вдруг, умолкнув, внезапно раскрыл в ослепительной улыбке прекрасные зубы. Потом кашлянул, взглянул серьезно, почти строго. Все было необычно, занятно и несомненно завораживало.
Так начался «симбиоз» Жени и Вадима. Потом симбиоз кончился, превратившись в родство: Женя женился на кузине Лене. Почти одновременно женился на Свете, студентке педвуза, пожелавшей испытать силы в журналистике, и Вадим. Началось деловое сотрудничество: Женя стал пописывать заметки для Вадима, тогда заведовавшего отделом науки в тонком журнальчике, а затем и перешел к нему в отдел литературным сотрудником. Потом они, уже вместе, решили, что хватит баловаться журналистикой, и перешли в Институт философии природы. Член-корреспондент Крошкин, заведующий отделом наук о Земле, взял их к себе обоих. Геолог Орешкин и физик Лютиков стали разрабатывать одну из увлекательных, хотя и «немножко завиральных» (по неофициальному отзыву того же Лютикова) идей Крошкина, связавшего ежегодные всплески сейсмической активности на Земле, выведенные из многолетних всемирных сводок землетрясений, с особенностями движения планеты вокруг Солнца и в Галактике. При этом была полная свобода по части собственных разработок. Работа была интересная, «непыльная», как выражался Лютиков, — на работу почти не надо было ходить. Докладывайся да печатайся — оклады вот только были маловаты. Симбиоз продолжался — несколько совместных докладов и обзоров (тут пригодилось лютиковское знание английского языка) сблизили их еще больше.
Но сблизило их и другое: углубляясь в идею шефа, оба, один со стороны физики, другой со стороны геологии, находили в ней все более недостатков и все менее достоинств, что грозило в перспективе выродиться в конфликт с благодетелем и шефом. Осложнилось отношение Вадима и к собственной диссертационной работе. Он увидел, что в ней явно не хватает конкретики, полевого прогнозного материала, набранного специально под поставленную задачу. Старых полевых книжек Вадима и чужого, литературного материала, на взгляд Вадима, было недостаточно.
В этот момент произошли крупные перемены на прежней работе Жени Лютикова, утвержденного наконец ВАКом в степени кандидата наук: его позвали назад, в обсерваторию, старшим научным сотрудником, давали хорошую квартиру. И — главное — спросили, нет ли у него на примете способных и подвижных людей для замещения вакантных должностей. Это означало, что при желании и Вадим и Света могли немедленно заняться весьма необычным, новым для обоих, и как нельзя более подходящим для нынешних устремлений Вадима, делом: прогнозом землетрясений.
Автоматически решалась для молодоженов, по крайней мере на время, важная и для них квартирная проблема: кооператив, в который они вступили, был еще далек от завершения. Да и деньги, занятые на вступительный взнос, надо было отдавать, заработать, для чего опять-таки экспедиция с ее полевыми, энцефалитными, высокогорными и прочими надбавками и — что, пожалуй, важнее — малыми расходами на жизнь — была кстати.
Так созрело решение бросить все и ехать на Памир втроем, продолжить симбиоз на новом, так сказать, уровне. Втроем — потому что кузина Вадима и жена Жени Лена, по словам Лютикова, отказывалась бросать свою работу и ехать неизвестно куда и неизвестно зачем, а по возражениям кузины Лены — потому, что Лютиков на Памир ее в сущности и не звал и уж во всяком случае категорически возражал против переезда туда шестилетнего Лениного сына от первого брака.
Были споры, звонки, жалобы, которые тем не менее не удержали и даже не задержали Лютикова. Он выехал в начале апреля, обосновался и принялся бомбардировать (вместе с Эдиком Чесноковым) Вадима письмами, торопя скорее определяться и выполнить взятые на себя обязательства. Наконец Вадим решил все свои проблемы — немалые, ибо если уход Лютикова был для Крошкина чем-то почти желанным (шеф невзлюбил за что-то Вадимова симбионта), то просьба Вадима отсрочить защиту диссертации и его заявление об уходе всерьез накалили их взаимоотношения, не доведя их, впрочем, до полного разрыва. Так или иначе, где-то в начале июня, то есть месяц назад, Вадим уволился. Увольнение Светы из школы рабочей молодежи затягивалось, но и она уже по сути была оформлена и скоро должна была приехать.
Итак, раздались знакомые шаги по цементному полу веранды, остановились у двери. Зазвенели ключи. Вадим распахнул дверь. Женя слегка отпрянул — хоть и ждал приятеля, но подзабыл, да и вообще в хмурой задумчивости пребывал симбионт, что было видно по недовольному, лишь слегка скривившемуся в приветственной ухмылке лицу. Глаза Жени были прикрыты большими темными очками, что было непривычно и даже странно: Вадим точно знал, что солнцезащитных очков Женя терпеть не может. Сразу после суховатого рукопожатия Женя снял очки — и все стало ясно: левый его глаз был украшен весьма выразительным синяком. Вадим ничуть не удивился: сказать по правде, он ожидал увидеть что-то в этом роде, странно было лишь то, что повторение до такой степени буквальное, зеркальное…
— Ты завт’гакал? — прокартавил Женя, старательно избегая встречаться глазами с Вадимом, он выгружал на стол какие-то пакеты, поставил на пол в прихожей пару арбузов, дыню.
— Нет еще. Каракозов говорил, надо в столовку пойти и записаться.
— Этот недоносок с фамилией ца’геубийцы? Уже познакомился? — лицо Жени скривилось. — Слушай его больше. В столовой тебе дадут чай цвета мочи, зава’генный еще в той пятилетке на всю нынешнюю впрок, и кашу на комбижи’ге, лучшее с’гедство для изжоги. — Женя стремительно снимал, почти срывал с себя партикулярную европейскую одежду. Оставшись в одних трусах, он надел хорошо знакомый симбионту халат, перепоясался и вздохнул с видимым облегчением.
— В столовку я не хожу вообще. И тебе не советую. Если тебе совсем уж невмоготу безо всей этой несъедобной дряни, запишись только на обед. Мы сейчас позавтракаем так, как им всем и не снилось.
Это были знакомые песни. Женя как йог и вегетарианец всегда так говорил и отчасти действовал. Кое-что перенял от него и Вадим, — например, чаепитие с сухофруктами по многу раз в день, кое-какие элементы в физзарядке. Знакомо было и громкое презрение Жени к иным, к толпе людей непосвященных, «иного карасса» — это было заимствование из Воннегута. Впрочем, сейчас Женя был ожесточен явно сверх обычного.
Вадим поставил чайник. Войдя из кухни в комнату, он застал Женю за зеркалом — тот внимательно разглядывал свой синяк.
— Научный диспут с Силкиным? — шутливым тоном спросил он.
Женя не улыбнулся. Посуровел даже еще больше.
— Уже доложили…
— Ничего подобного. У меня глаза есть. У твоего оппонента точно такое же украшение. Даже побольше. Факт на лице, так сказать.
— Правда? — Лицо Жени немного смягчилось. Известие было ему явно по вкусу. — Эх, мало я ему…
— Что случилось? — уже безо всякой шутливости спросил Вадим, даже, пожалуй, строго, давая понять, что имеет право знать, и спрашивает о том, что непосредственно его касается… Женины действия или бездействие перед самым его, Вадима, приездом бросают на него определенный свет, совершаются как бы отчасти и от его имени…
И Женя мгновенно почувствовал эту перемену тона. Ему предстояло давать отчет. Лицо его потеряло уверенно-брезгливое выражение, губы дрогнули.
— Да ведь избить меня хотели, подлецы! — воскликнул он тоном, выражающим, кроме того, что сказано, еще массу, всего — и проницательность говорившего, проникшего в тайные замыслы недругов, и торжество стойкого бойца, сорвавшего эти происки, и угрозу. Это все — осознанно, для Вадима. Но и кое-что неосознанное, а именно — неуверенность. Не был Женя уверен, что все высказанное им в словах и в заранее приготовленной тональности этой фразы — бесспорная правда. Вадим мог в этом поклясться, уж настолько-то он Женю знал.
И Женя почувствовал, что и не то и не так сказал, а что и как говорить — неясно, и засуетился. Разулыбался.
— Да черт с ними, Вадик, голубчик. Потом об этом. Сейчас… Да ты сиди, я сам. Чайку заварю — о, уже шумит. Косточек урюковых соленых, изюмчику, кураги. А то что за разговор всухомятку?
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, ей-богу, —
поет за стеной красивый тенор. Поет широко, свободно, очень проникновенно. С настоящим чувством. И не дает спать. Уже за полночь, а сосед поет, и конца-краю этому нет. Вадим уже знает — предупредили, — что Гена Воскобойников поет часами, один. Песни — единственное, что у него получается без судорожного, мучительного заикания. Вот и отводит душу. А может, это терапия такая — от заикания — петь. Встать, подойти, постучаться с бутылкой коньяку, припасенной на всякий случай в чемодане еще с Москвы? Выпить, попеть вместе? Казалось бы, чего проще. А нельзя. Вадим здесь — не сам по себе. Он приглашен определенными людьми. Он — из группы, враждебной, противоположной той, к коей принадлежит Гена. Кто кого… А вот о чем спор, ей-богу, пока непонятно, хотя и выслушал на эту тему Вадим от Эдика и Жени предостаточно.
Битый час объяснял Женя Вадиму, почему он во время застолья с Эдиком, подогретый Эдиковыми жалобами на Дьяконова и Силкина и отчасти спиртным, встал и направился «посчитаться с этим местечковым недоноском». Описывал, как Силкин обидно послал Эдика куда подальше, когда Эдик пытался по поручению шефа прикрепить эмэнэса к наклономерам — новому важному направлению в работе обсерватории. Как Силкин и некий Дьяконов чуть не захватили власть в экспедиции, когда заболел и попал в больницу завхоз Жилин. Как посмотрел Силкин на Женю в очереди на склад…
— Не понимаю, — твердил Вадим. — Какие-то претензии, какие-то склоки — так бывает всюду и везде. Не понимаю, зачем ты пошел, вызвал человека от застолья, поздоровавшись с ним, а отойдя за куст, без предупреждения ударил в лицо. «За Эдика» — так ты сказал? Ну, герой! А кто такой Эдик? Женщина, ребенок? Кстати, он не прибежал, когда поднялся шум? Не встал с тобой рядом плечом к плечу?
— Нет… — брезгливо кривя губы, сказал Женя. — Говорит, ему нельзя — начальник. Впрочем, он трус… А их шайка вся тут же сбежалась. Хотели всем скопом меня избить…
— Но не избили. Хотя, с их точки зрения, ты того заслуживал…
— Испугались. Этот, Дьяконов, что-то крикнул о провокации, и они разошлись.
Вадим задумался. Пили уже по десятой, наверное, пиале зеленого чая. Женя несколько раз высыпал в миску сухофрукты, ошпаривал их кипятком, отчего в комнате вкусно благоухало.
— Будем рассуждать так, — наконец сказал Вадим, выковыривая из горки изюма урюковые ядрышки и направляя их машинально в рот. — Предположим, в этом споре, противостоянии… склоке, правы вы — Эдик и ты. А та шайка, как вы говорите, — кстати, если вы говорите о той шайке, подразумевается, что существует и эта, наша, с чем мы можем друг друга поздравить, — так вот будем считать, что та шайка злонамеренна, преступна, а эта — кристальна. Но именно в этом раскладе, говоря, Жень, твоими словами, ты совершил большую глупость. Кристальное дело надо делать кристально. Надо быть выше. А ты — по морде, подвыпившего, благодушного, ничего не ожидающего человека. Да еще и очки его каблуком растоптал? Нарочно! Хорош! Ну, а Эдик… Как он тебя пустил? Он что, не понимал, что там тебя изобьют? При чем за дело? И впрямь провокацией попахивает — с его стороны. А с твоей — глупостью!
Женя жадно глотал чай из пиалы, глядя своими круглыми кошачьими глазами в угол. Молчал. Отставил пустую пиалу.
— Ты прав, Вадик, голубчик. Глупость. Прямо наваждение. Говорил я тебе, писал: приезжай скорей. Приехал бы ты хоть днем раньше… Впрочем, хе-хе, ведь и я тогда не совсем трезвый был.
— Если наваждение и нетрезвый — пойди и извинись.
— Ну уж! Перед этим недоноском…
— Очень нечеткое определение. Но даже если так — тем более! Тем больше тебе будет чести, тем больше ты исправишь свою, как мы четко установили, глупость…
— Да не поймут же! Решат, что мы труса празднуем. Совсем обнаглеют. Это ж война. На войне не извиняются.
— А я тебе скажу так, как ты, бывало, меня спрашивал: что тебе за дело до них? О себе подумай! Тебе каково будет с такой бякой жить… Ну, хорошо, не жить. Пусть не жить, а допустим — воевать с той же «шайкой». Да ты связан этим инцидентом по рукам и ногам. Все, что ты ни сделаешь дальше, ты во всем заведомо, в глазах всех будешь выглядеть через призму, так сказать, этого синяка. А извинишься — опять свободен…
Вадим говорил горячо, но сознавал, что уже кривит душой. Скидку делает — на Женю, заведомо стесняясь чисто морального истолкования происшедшего, излишне выпячивая выгоды процедуры извинения. Почему мы так боимся плохое прямо называть плохим? Просто плохим, без привлечения аргументов о выгодах хорошего и невыгодах плохого? Вадим всегда считал подозрительными всякие теории «разумного эгоизма», трактующие, что делать добро — в к о н е ч н о м с ч е т е выгодно, а зло — не выгодно. Пусть под к о н е ч н ы м с ч е т о м подразумевается спокойная или неспокойная старость, ад или рай после смерти, память потомков — все равно счет и расчет в делах морали, совести, вины, искупления — это что-то недостойное, даже противное. А жарких проповедников теории разумного эгоизма почти всегда можно поймать на незаметной и неизбежной эволюции от «делать добро, потому что это выгодно» — к «добро лишь постольку, поскольку это выгодно» — и далее к торжествующему «ты мне — я тебе». И вот, пожалуй, разговор с Женей всерьез возможен только на этой, чуждой Вадиму платформе. И он добавил уже без энтузиазма, для очистки собственной совести:
— Все это — даже в том случае, если права безусловно «наша шайка», а та — не права, что отнюдь нельзя считать доказанным. Есть и другие варианты, вполне равноправные: первый — обе правы, по-своему. Второй: обе, как говорится, хороши, шайки и шайки. Или даже — те правы, а мы — нет. Что-то нас подозрительно мало, а их много. Да и не понял я все же, в чем наша платформа? Чего мы хотим?
Женя любил и умел убеждать. У него для этого были разработаны даже особые приемы. За руку может взять и, глядя в глаза, монотонно заклинать: «Вот так это, так, а не этак, пойми, вдумайся». Но это было убеждение, основанное на чувстве, на внушении, вне логики. На женщин действовало почти безотказно. Сейчас в роли убеждающего оказался Вадим. Он давил на логику, где Женя был слабей, и, похоже, кое-чего добился. Женя забормотал, вставая и несколько суматошно собирая посуду:
— Да, Вадик, голубчик, вот видишь, как плохо, что ты все не ехал. Но хорошо, что приехал все ж таки. Мы сейчас другой жизнью заживем. Я подумаю. Может, и правда, извинюсь, меня не убудет.
Унес все на кухню, вытер стол и лег, извинившись, на плоское, жесткое свое ложе поверх одеяла, в «позу смерти», даже глаза закрыл.
— Устал я, Вадик, голубчик. Чертовски устал, и, прежде всего, оттого что один. С Леной ничего не вышло. Ты все не ехал. Да… Этот Эдик. Спасибо ему, конечно. Он нас сюда вытащил, и еще кое-что сделает, и, конечно, ждет он за это кое-чего. А мы дураками больше не будем…
Привстал на локте. Впился немигающим взором, белыми круглыми глазами.
— Вадик, дорогой, единственная из всего этого мораль: надо нам здесь с тобой друг за дружку держаться. Ты да я. Вот Света еще твоя, хлопотунья, приедет, украсит… А эти… Ты прав, все хороши. Они не мы, но мы — не они! Я гадал тут, бросил картишки, ты не веришь, но и там то же. Если мы, с тобой, — вместе, — он сжал кулак, потом другой и сложил их, потряс, — то всех… унасекомим! Хе-хе.
— Унасекомим! — весело поддержал Вадим — ему не нужно было никого унасекомливать, не для того он сюда ехал, но он действительно одержал важную победу над кем-то, кто сбил тут с толку его родича и симбионта, и он готов был повалять дурака, пусть и в Женином духе.
— Унасекомим! — воскликнули дружно симбионты в один голос и рассмеялись, как встарь, — гулко захохотал Вадим и носом, не разжимая губ, захихикал Женя.
— Вот и порадовались мы, — продолжал Женя, — как хорошо говорилось некогда, порадовались в сердце своем. Я так — впервые, как из Москвы. Уф, прямо на душе легко стало. Самое бы время поэтому поводу выпить, дружочек Вадим, да придется отложить. Вечером застолье у Эдика. Посмотришь… нашу шайку… хе-хе. Сейчас придет приглашать по всей форме. Только ты… того, держись гордо… мол, ваши, да не совсем, а то и правда, на шею сядут.
И тут впрямь в дверь постучали — и вошел Эдик.
Эдик…
Впервые он предстал перед Вадимом ранней весной в Москве, когда Вадим еще не решался уволиться из Института философии природы. Предстал чуть толстоватым, чуть ограниченным, но в общем милым очкариком с оттопыренной губой. А был он кандидатом физико-математических наук, старшим научным сотрудником, по существу научным руководителем обсерватории. Начальником, конечно, числился Саркисов, но шеф почти все время разъезжал по другим подведомственным объектам, а Эдик был его научным заместителем.
Разговор шел сначала в ресторане «Берлин». Кроме Вадима, Жени и Эдика участвовал в застолье еще и Илья Лукьянович Жилин, заместитель начальника по административно-хозяйственной части. Человек лет пятидесяти с улыбчивым, красноватым лицом, вставлявший в первоначальный легкий разговор довольно остроумные замечания, но больше скромно помалкивавший. В общем, Вадим решил, что участие Ильи Лукьяновича в разговоре случайно и что на завхоза можно не обращать внимания, хотя и запомнился ему цепкий, внимательный взгляд маленьких синих глазок из-под набрякших бровей. Как много позже выяснилось, роль администратора и хозяйственника в экспедиционных условиях могла при определенных условиях быть значительнее роли и власти любого другого человека, так что напрасно наш герой отнесся без внимания к молчаливой фигуре, массивно доминировавшей над столиком в «Берлине». Впрочем, позже Илья Лукьянович собрался уходить по каким-то своим делам и распрощался. В самом приподнятом настроении молодые люди перенесли трапезу и беседу к Вадиму домой.
Вадим и Света снимали тогда квартиру «у черта на куличках» — на станции Бирюлево-товарная. Именно там, за семейным столом, Эдик впервые официально пригласил Вадима и Свету на постоянную работу в обсерваторию. Недавно появилось несколько вакансий, ставки инженеров и эмэнэсов. Долго пустовать эти места не будут, к осени наверняка заполнятся — нужно ковать железо.
Вот он, решительный поворот! Захватывало дух. Кажется, из фазы трепа и заведомо несбыточных упований типа «вот бы махнуть…» пора выбираться.
— То, что вы не геофизики, это ерунда, — решительно сказал Эдик, — геофизиками становятся у нас. Ты же геолог? Очень близко. Света физик — совсем хорошо. У нас там и экономисты по образованию есть, и горняки, и даже филологи.
Как потом выяснилось, это была сущая правда.
— У нас другая беда, — между тем продолжал Эдик. Это было уже за полночь. Женя уехал довыяснять свои отношения с женой, по-прежнему не желавшей ехать на Памир, оставив Эдика на ночевку у Орешкиных. Пито-едено было много. Света давно спала, а Эдик и Вадим в приятном возбуждении своем еще и не помышляли о сне. Они сидели на кухне, варили по очереди кофе, большим любителем которого оказался Эдик, и говорили, говорили. — У нас другая беда, — терпеливо и упрямо продолжал Эдик, вежливо переждав всплеск Вадимовых восторгов по поводу чудесной геологической обстановки в районе Ганчского полигона, — «мечта, а не структуры» (Вадим уже с месяц изучал специальную литературу по местам будущих работ), — людишки подобрались… — и сокрушенно выпятил нижнюю губу, во всем его облике отобразилось величайшее огорчение.
— Что такое? — Вадим насторожился.
Тогда-то он и услышал впервые о «сложной обстановке» в обсерватории.
Выяснилось, что от коллектива вот уже несколько лет ждут важных результатов, а их все нет, проживается последний нажитый в прежние золотые годы научный «капитал». Причина этого печального упадка крылась, по мнению Эдика, во-первых, в том, что люди просто обленились.
— У нас там слишком вольготно живется — рыбалка, охота, все удобства к тому же — зачем работать? — саркастически кривя губы, говорил Эдик. — Обросли семьями, над ними не каплет, отбывают рабочий день — и домой. Статьи, монографии? Нет, давно ничего путного нет — так, по мелочи. А уж не дай бог результатик какой крошечный получат: трясутся над ним, носятся с ним — на план, на обязательства — всем начхать. Это вот, можно сказать, вторая причина нашего маразма.
Кажется, в этом месте разговора была впервые упомянута фамилия Дьяконова, заводилы, по словам Эдика, среди тех, кому наплевать на план и обязательства.
— Они меня ненавидят, — уже сидя на постеленном ему диване и снимая очки, жалобно говорил Эдик. — Я, если хочешь знать, один там сейчас и копаю. Пытаюсь и их заставить работать, все из-под палки, они всеми способами от меня хотят избавиться.
Итак, Вадима звали в экспедицию не просто так, за красивые глаза, и вовсе не за его теоретическую подкованность по части «геопрогноза» — на него и Свету хотят опереться в какой-то там борьбе, кажется, справедливой, но все-таки… Но и отступать не хотелось. И потом: авось обойдется. А вдруг и впрямь он, Вадим, сможет оказать какое-то примиряющее, оздоровляющее влияние. Немножко даже льстило, что на них, новичков, возлагается столько надежд.
Итак, открылась дверь, и вошел Эдик.
— Вы что, уже поддаете? — спросил он, озираясь и поправляя очки. — Гогочете — на улице слышно. Ну, здорово, долгожданный.
Он радостно ощерился, верхняя губа, поднявшись, обнажила десны, потряс энергично руку Вадим. Радушие, приветливость, братство… Но было и еще что-то. В Москве Эдик голову держал пониже, а живот куда-то прятал. Здесь голова была высоко, а живот двигался заметно впереди его обладателя, хоть и не был столь уж велик. Да и в голосе иные звучали нотки. «Начальник, — мелькнуло в голове у Вадима. — Ну-ну».
А Эдик уже обращался к Жене:
— Ты ему говорил? — со значительностью, тихо.
— Говорил, говорил, — Женя принужденно засмеялся носом, отводя глаза. — Уже он и в столовку не идет, аппетит бережет.
— И правильно. У нас сегодня кабанятина — Кот припер. Ты ведь не вегетарианец? — обратился он к Вадиму. — Ну, и слава богу. Спирт пьешь?
— Лучше бы водку.
— Это если там, в России. Здесь лучше спирт. Но когда его нет, и водочка местная идет. Из хлопка. Пробовал? Привычка нужна.
— Он привыкнет, — сказал Женя. — Он знает, что здесь не Рио-де-Жанейро.
— Ну-ну, — сказал Эдик. И замолчал. В воздухе повисла неловкость. — А супруга когда приедет? — осведомился Эдик.
— Там задержка с увольнением. Света ведь сейчас в отпуске как учительница. И все в отпуске. Все ее начальство. Директор, роно… Некому заявление отдать. Но скоро, недельки через две-три. Квартиру хозяйке надо сдать. Мы ж снимаем, знаешь сам. Как квартира нам здесь будет, так и приедет, — произвел Вадим осторожный зондаж.
— Да, Эдик, дружочек, ты уж того, подсуетись, — улыбаясь, но внушительно произнес Женя. — Квартира-то Орешкиным не готова. Я заглядывал — там даже половицы выломаны.
— Делается все возможное, — сухо, официально ответствовал Эдик. Сейчас он явно сознавал себя начальником, инстанцией. — Но у нас тоже все рабочие в отпусках.
— Ну, голубчик, это не разговор, — с некоторым раздражением возразил Женя. — Вадим не мальчик. У него семья. Пока квартиры не будет, Свете нечего здесь делать.
— Кто сказал — не будет? — всполошился Эдик. — Пока один, Вадик в комнате для приезжающих поживет, сегодня к вечеру ее освободят. А как сам-друг, найдем квартиру. Двухкомнатную можно временно, ее только поправить после ремонта осталось. Здесь, в конце веранды.
— Вот это разговор. А то эти протокольные декларации, когда надувают щеки и темнят…
— Кто темнит, кто темнит? — залопотал Эдик. Он не на шутку встревожился, заулыбался как-то иначе — не верхней, как вначале, а нижней губой, отчего улыбка стала жалкой, неуверенной, завертел головой, апеллируя к Вадиму, сидевшему у окна. — Ребята, да я… все, что надо… Сегодня на Жилина нажмем — он тоже у меня будет. Это ж его епархия. Будет. Все будет.
— Ладно, ладно, давно бы так. — Женя бросил значительный взгляд на Вадима. — А то я уж подумал: не пора ли в Москву? Да, кстати, почему временно? Почему бы не отдать Орешкиным двухкомнатную насовсем? Они сюда не отдыхать собрались. И Света не просто член семьи, а инженер.
Эдик замялся:
— Подумаем. Но это трудно. Это без шефа нельзя. Да и шайка эта, дьяконовская… Все общественные организации пока не в наших руках. Вой поднимут. Вот если осенью нам удастся взять это дело в свои руки, местком и место парторга я имею в виду, то тогда другой разговор…
— Как это — взять? — спросил Вадим.
Эдик ощерился, блеснул очками на Женю. Тот несколько смущенно хихикнул.
— Да есть такой план… Меня председателем месткома, а парторгом… тебя, голубчик Вадим. Больше некого. Среди наших партийный ты один.
— Вы… это серьезно? — Вадиму стало не по себе. — Я ж только приехал…
— Серьезно. Больше того, это одна из причин, почему тебя, Вадик, так легко шеф взял. Он клюнул именно на это. И почему Шестопал, когда тебя оформлял, так тянул и саботировал. Ты же сам писал… Да ты не делай такие круглые глаза. Был же разговор. Помнишь, в «Берлине»? Жилин тебе говорил…
— Да… Но это было как-то смехом, как один из вариантов. Мало ли когда в будущем, если приживусь… А тут… сразу, да еще для выкручивания рук кому-то там… Кому? Ба! Да ведь парторгом-то здесь этот, с кем я летел, с революционной такой фамилией…
— Каракозов, — подсказал Эдик.
— Вот-вот. То-то и он поначалу на меня так… Да-а, намечтали вы тут. А вот это… — Вадим показал пальцем на синяк Жени, — это что, для будущего единодушного голосования?
Эдик захлопал глазами, затем отвел их.
— Да, Эдик, дружочек, тут мы с тобой промашку дали-таки, Вадик прав. Надо или дело делать, или руками размахивать. Одно другому мешает, — Женя говорил веско: как о решенном и дальнейшему обсуждению не подлежащем.
Эдик это уловил и весь сник. Только пролепетал жалобно:
— А они уже со мной и здороваться перестали…
— Вообще-то плевать, но в свете того, что сказал Вадим… Какие-то контакты нужны. Выборы на носу.
— Ну, а насчет квартиры… — сказал Вадим. — Если двухкомнатная по здешним понятиям — роскошь, то нам со Светой этого не нужно. Не уверен, что буду парторгом, но если буду — тем более, нет. Да мы о таком и не помышляли. Перебьемся и в однокомнатной.
— Хоп! — Эдик хлопнул себя по колену и вскочил, опасаясь, видимо, продолжения этого разговора, а Женя укоризненно поглядел на Вадима: «Дурак, мол, не суйся, когда умные люди дело твое ведут». — Значит, в семь ноль-ноль! — сказал от порога Эдик. — Не опаздывайте. Зина там такого позатеяла… Пока.
Гена пел за стеной «Среди долины ровныя» и не подозревал, что его в этот поздний час слушает почти незнакомый новичок в комнате для приезжающих. Гена был из «той шайки». Вадима вчера предупредили… Кто? А, Зина, жена Эдика, миловидная издали такая маленькая брюнеточка со светлыми холодными глазами и необыкновенно жестким властным ртом. И Гена противник… Но почему их так много и такие все разные?..
Вечеринка у Эдика была своего рода смотринами… или смотром — это было ясно. Собрались «все свои» и только свои. Был Жилин — он поздоровался с Вадимом как старый знакомый. Явно красивый в недавнем прошлом, а теперь излишне жирный, могучего телосложения — тип северного богатыря… Веселый. В «Берлине» он был довольно остроумным — это Вадим помнил точно. Здесь же Илье Лукьяновичу что-то мешало быть столь же обаятельным. Что? Может быть, излишняя хозяйская самоуверенность за чужим столом. Из присутствующих он явно выделял лишь Женю и Вадима, с ними был уважителен, подбирал более или менее точные слова для вопросов и ответов, выслушивал их внимательно. Эдик же, по должности, по крайней мере, равный ему, был перед Ильей Лукьяновичем как подчиненный.
Если говорил завхоз, Эдик всегда либо с жаром соглашался, либо молчал. Если Илья Лукьянович шутил, то с готовностью смеялся — хотя здесь шутки Жилина не отличались ни тонкостью, ни особой меткостью — скорее грубостью. Эдика же Илья Лукьянович и перебивал, когда хотел, и высмеивал при случае — не зло, но и без малейшего пиетета. Причем Эдик молча терпел, а то и подхихикивал, что выглядело иногда несколько странно, особенно когда жена Эдика Зина с привычной легкостью подхватывала эти подковырки, подчас весьма, в принципе, обидные и даже не совсем пристойные, — например, насчет мужских достоинств Эдика. Впрочем, когда Эдик подвыпил, он раза два позволил себе рассердиться — по-мальчишески, тряся губой, и Илья Лукьянович вроде бы извинился, но как бы снисходя, как умный и взрослый снисходит к недотепе-недорослю, а жена Зина опять-таки была на стороне гостя и резко обрывала мужа. Впрочем, это было под самый конец, когда Вадим якобы спал. Почему он притворился спящим — чуть подальше, а сейчас о других членах «шайки».
Была чета Карнауховых. Толя и Нина. Оба безусловно Вадиму понравились. Он — лет сорока, лысый, с оттопыренными ушами, с очень мягкой, застенчивой манерой говорить, слегка обиженным почему-то взглядом круглых серых глаз исподлобья. Сибиряк, как выяснилось. Нина — помоложе, высокая, чернявая, с южным выговором. Вела она себя бойко, как все дамы, смеялась грубым шуткам Ильи Лукьяновича, но не с такой готовностью, внешне отдавала дань принятому, видимо, здесь грубому застольному кокетству, чрезмерно физиологичному, на взгляд Вадима (в разных сочетаниях примеривались, на словах, все присутствующие мужчины и женщины для постельного времяпрепровождения). Но не поддерживала активно, что уже ее выделяло. Нина почувствовала Вадимову внутреннюю оппозицию господствующему тону, села рядом — пересесть было просто, пиршество было на траве у входа на веранду Чесноковых — на ковриках и дорожках — и толково, обстоятельно выспросила Вадима про жену, сына, жилье в Москве. Не была Нина образованной или интеллигентной женщиной, но в ней была и деликатность женская, и мягкость, и ум, и Вадим подумал, что изо всей «шайки» она единственная, с кем Света могла бы сдружиться. Так потом и оказалось.
Отметив предпочтение, оказываемое друг другу Вадимом и Ниной, присутствующие истолковали его, конечно, в своем духе и начали подначку: мол, и приезжий пока один, да еще в отдельной комнате ночует, да и Толя потерпит, долг гостеприимства превыше всего. Толя улыбался добродушно, односложно поддержал даже — я, мол, что, ничего, если надо для здоровья, — но без особого юродства, скорее в силу того, что просто в этом монастыре такой был устав. Толя был важной шишкой — начальником отряда, то есть всех шестнадцати станций полигона, занимался их снабжением. Нина была лаборанткой в камералке.
Были еще Кот с женой. Вадим не сразу уловил, как зовут на самом деле этого увальня. Оказалось — Никита. А поскольку он и его жена Оля приехали сюда с Украины, из Запорожья, и приехали не одни, а в составе некоей компании давно, чуть не с детства знавших друг друга людей, то и прозвище приехало с ними. Мыкита, сокращенно Кит, что по-украински и значит Кот.
Кот был героем вечера: он был охотник и принес кабанятину, жаркое из которой и было гвоздем программы. Его жена Оля — синеглазая, белокурая (правда, видимо, не без помощи перекиси водорода) — в некоторых ракурсах была хороша, и Вадим сначала смотрел на нее с интересом, но вскоре увидел, что принятая здесь солдафонская «куртуазность» концентрируется именно вокруг этой молодой женщины. Голос у нее был немузыкальный, резкий, смеялась она, как-то по-особому тряся животом и грудью, что, видимо, чрезвычайно нравилось и Жилину и Эдику — оба после этого так и норовили обнять эту вульгарную Гретхен — и что, похоже, составляло предмет тайной и явной зависти Зины и Нади — еще одной участницы застолья; те тоже старались смеяться таким же образом, даже глаза скашивали, чтобы увидеть, как у них трясутся грудь и живот, но у них пока получалось явно хуже.
Правда, не исключено, что Вадим и преувеличивал отвратительность Олиной манеры смеяться: дело в том, что он ее буквально возненавидел сразу, когда услышал, как она разговаривает с собственным мужем и о нем в глаза и за глаза. И это в гостях, да еще и при малознакомом. Понять и запомнить, что за причина была у этих наскоков, было невозможно. Явно напрашивалась на скандал вздорная бабенка. Вадим покосился на Женю. Тот брезгливо усмехнулся и незаметно развел руками: мол, что делать, кадры — какие есть, других не имеем. А Нина перехватила эту пантомиму и вдруг шепнула: «Не берите в голову. Они вот-вот разведутся». И сказала:
— Оль, давай что-то другое. Это не всем интересно.
Та открыла рот, чтобы что-то гневно возразить, но тут Илья Лукьянович, метнув острый и совершенно трезвый взгляд на Вадима, что-то ей сказал, обняв ласково за талию (они сидели рядом), и Оля словно поперхнулась. Через минуту она уже хохотала своим особым способом, а Илья Лукьянович держал ее за талию и что-то говорил и говорил ей в ухо.
Вадим «отмстил» Оле тем, что выказал большой интерес именно к Коту, заговорил с ним о работе — Кот был наладчиком геофизической аппаратуры, — об охоте, даже выпил с ним на пару за его охотничье мастерство. Это было с его стороны не совсем искренне — охотничью забаву и охотников Вадим недолюбливал. Он и во времена своего журнализма пытался развернуть систематическую кампанию против этого «дикого пережитка первобытных эпох». В какой-то момент бывший автор антиохотничьей публицистики снова проснулся в нем, и он осторожно спросил Кота:
— А не жалко тебе кабана? Все ж живое существо, жить хочет. И умный, сам говоришь… А ты… из обоих стволов, в морду…
Кот вытер рукавом капли водки с губ, подумал, глядя в темноту, — пока пировали, стемнело, пили при свете, льющемся из широких окон веранды, — и ответил с неожиданным жаром:
— Нет! Не жалко! Вот он идет на меня… Страшный, противный! Пасть раскрыл, и из пасти у него — воняет! Я его ненавижу! И я — стреляю. Чтобы убить его, уничтожить, как фашиста, как гада последнего!
При этом он, как показалось Вадиму, метнул грозный взгляд в сторону млеющей под уверенной рукой Ильи Лукьяновича жены — и потух, словно наткнувшись на препятствие.
Вадим был поражен. Никак он не ожидал от этого добряка и рохли — таким он вообразил себе Кота — подобной страсти, да и такой мотивировки охотничьего убийства еще не слыхивал. И почти сразу же получил повод удивиться еще более: из одного мимолетного замечания Оли стало ясно, с какой такой запорожской компанией прибыл сюда когда-то Кот: с компанией Дьяконова — Силкина, короче — с «той шайкой»! Кот — перебежчик! Попытки Вадима что-то тут же на месте довыяснить были подавлены сразу всеми — зашипели, заприкладывали пальцы к губам, показывая за спины: Чесноковы жили рядом с Каракозовыми, Вадим давно уже узнал увитый виноградом вход на их веранду в пяти метрах от места, где шло пиршество. В эту дверь и обратно, пока не стемнело, непрестанно шмыгали Зайка и Майка и еще какие-то дети, в том числе и сын Зины Чесноковой (но не Эдика, у обоих раньше, еще не так давно были другие семьи). А один раз на веранду проследовала крупным своим мужским шагом Марина Александровна Винонен, кивнула, сдержанно здороваясь, улыбнулась слегка персонально попутчику по перелету Москва — Ганч, в ответ на его бурное приветствие, ощупала беглым, но остро-любопытствующим взглядом всех присутствовавших, возлежащих на чесноковских коврах и одеялах. О самом интересном, об обсерваторских делах не говорилось ничего — только намеки и многозначительные взгляды. А в общем уровень разговора определялся, похоже, интеллектуальным уровнем Зины и Оли. Впервые Вадим почувствовал нечто вроде испуга: куда он попал, влип, в какой круг намеревается вводить свою добрую и веселою жену?
Он откинулся на подушку — каждому гостю хозяйка заботливо подложила — и закрыл глаза. Сначала машинально — чтобы кой-что обдумать, да и не глядеть на то, как Илья Лукьянович лапает то хозяйку дома, то Олю, и не видеть их смеховой трясучки. Но потом он по нескольким словам присутствующих понял, что все восприняли его закрытые глаза и его позу иначе: напился москвич и закимарил. Об этом говорилось с беззлобной насмешкой, с привычной заботливостью даже. Разговоры при как бы отсутствующем госте пошли еще откровенней, и Вадим решил не разочаровывать никого. «Напился так напился, сплю так сплю», — подумал он, и вправду расслабляясь, прислушиваясь больше к пению цикад, чем к гомону голосов. Засыпал он вообще плохо, заснуть за столом для него абсолютно исключалось, но это знал, может, один Женя, но он помалкивал, а если и заговаривал, то только для того, чтобы все еще раз обратили внимание, что он, Женя, к кабанятине не притронулся, ел только овощи да еще грозился с завтрашнего дня начать голодать.
— Неделька поста — то, что мне нужно. В Москве ни разу не удалось… Суета там…
— Семь дней ничего не есть! — ужаснулась Надя Эдипова, толстенькая и прожорливая еще одна участница застолья. — Но это же пытка! Особенно для мужчины. Мужчинам нужно много есть, особенно мяса.
— Распространенное женское мнение — в корне ошибочное, — ответствовал презрительно Женя. — Это вам, женщинам, нужно, чтобы мы нажирались, да еще мяса, этого яда, который превращает человека в быка-производителя. Самому мужчине ни мяса, ни, строго говоря, женщин — не нужно. У него другое назначение.
Такой поворот разговора всем понравился — оживились, раздались одобрительные замечания. То ли по наивности, то ли чтобы поддержать интересную игру, Надя спросила с простодушным удивлением:
— Как не нужно? А что же ему нужно?
Все так и грохнули. Только Вадим выдержал роль спящего, хотя и ухмыльнулся внутренне. Женя тоже сохранил торжественность и серьезность — хотя Вадиму было абсолютно ясно, что все это чистой воды игра на публику. Женина воздержанность всегда зависела от настроения и количества зрителей. Он и мясо втихомолку ел, и водку — вот только что, на глазах пил совсем не по-йоговски. Фразеология насчет женщин и назначения мужчины отрабатывалась полгода назад — на недоумевающей Лене: так Женя подготавливал ее к разводу.
— Тебе, Надя, этого не понять, — переждав смешки, промяукал Женя.
Ее муж Костя Эдипов сверкнул глазами на Женю, повернул голову к жене и тихо, но внятно проговорил:
— Не будь совсем уж дурой. Помолчи.
Сам Эдипов, наладчик вычислительной техники, парень вообще мрачноватый и несловоохотливый, молчал почти весь вечер, хотя быстро опьянел, что можно было заключить из незначительного инцидента, происшедшего еще в начале вечера. Пили разбавленный спирт, настоянный на грецких орехах. Все причмокивали языками и восклицали, как это вкусно, «как коньяк!». Вадим попробовал, ему очень не понравилось, и он почему-то так и сказал, когда Эдик обратился к нему за похвалой. И пил неохотно, через силу — даже вылил несколько раз потихоньку рюмку, благо сидели на земле. А потом выяснилось, что этот «коньяк» из плохого гидролизного спирта загодя готовил для вечеринки Эдипов. И вот уже через час после начала Эдипов стал мрачно утыкаться взглядом в Вадима и придираться к каждому его слову. Вадим отшучивался, не понимая, и вдруг, после грозного замечания Эдипова: ездят тут всякие, то им не так и это не по ним, все понял и горячо извинился перед Эдиповым, говоря, что сразу не распробовал, что только теперь понял, что за замечательный напиток тот приготовил. Вмешался и Илья Лукьянович: «Ты что это, Костик?!» — с ласковой такой укоризной произнес он. И Эдипов замолчал окончательно, только сверлил непримиримым взором Вадима, пока тот не «заснул». Это была еще одна причина, почему все застолье в целом Вадиму не понравилось.
В конце, когда стали расходиться и по-пьяному, вразнобой стали обсуждать, что делать со «спящим» Вадимом (был даже план так его и оставить на холодке, только одеялом прикрыть), Вадим счел за благо «случайно проснуться» и даже потребовать трезвым голосом чаю. Попрощавшись и поблагодарив хозяев за «чудесный вечер», Женя и Вадим направились по домам: Вадим — к себе, в комнату для приезжающих, ключ от которой ему вручили еще днем и где уже стояли его вещи. Раздевшись, он лег и еще два часа слушал поющего за стеной Гену Воскобойникова, а за открытым окном — хор цикад.
— Подождите здесь, — сказал Вадим шоферу. — Я поищу его с передатчиком.
Вадим выскочил из «джипа типа «УАЗ» (так называли советский вездеход американские геофизики, наезжавшие в обсерваторию по программе научного обмена), перешел по утлому, подвешенному на тросах пешеходному мостику через каменный каньон, со дна которого доносился плотный шум горной реки, и полез по узкой тропе, круто поднимающейся по откосу противоположного берега. Давление шума воды на уши быстро спадало, нарастала тишина, которая стала полной, когда каньон скрылся с глаз за выпуклостью берега. Тогда Вадим остановился и включил кнопку «прием» в маленьком передатчике, висевшем у него на боку. Эфир шелестел, как папиросная бумага, но ничего похожего на сигналы вызова или голоса из этого шелеста не выделялось. Не выключая рации, Вадим продолжал свое восхождение, время от времени сигналя на ходу кнопкой вызова. Два длинных — один короткий.
Не успевал к установленному сроку Юрик Чайка — он вышел утром с таким же передатчиком, как у Вадима, по этому ущелью, летом непроходимому для машин. Была жара, ледники усиленно питали горные реки, прямо по руслу которых проходила часть автомобильной «дороги» — там, где крутые берега сходились почти вплотную. Задачи у них с Юриком были схожие. Оба должны были разведать условия приема и передачи радиосигналов УКВ в разные стороны от сейсмостанции Саит, где весь день сидел у приемника в душной «геофизичке» — автофургоне, напоминающем внешне душегубку, аспирант из Ташкента Миша. Со временем в тех пунктах, в которых им удалось добиться связи «на прямой видимости», будут установлены автоматические сейсмостанции с передачей сигнала по радио и его автоматической записью на магнитную ленту в централизованном порядке. Вадим уже выполнил свою часть работы. Ему было легче, в его ущелье машина, хотя и с трудом, прошла, сигнал был зарегистрирован за 30 километров без подъема на склон — неплохо для горных условий. Его ущелье было такое удачное — прямое, как стрела, насквозь просматривается.
Дорога становилась все более пологой, и Вадим шел уже, свободно переводя дыхание. Горы в косых лучах закатного солнца выглядели незнакомо и особо торжественно: палящий полдень, скрадывая тени, как бы немного принижает и обезличивает их. Во всяком случае, без конкуренции дневного светила горы явно выигрывали в монументальности.
Вертикали преобладали, все вокруг было устремлено к темно-синему небу, рождая чувство полета, особой легкости, что, впрочем, могло усугубляться и самым обычным голодом. Думать здесь о ком-либо плохо, относиться подозрительно казалось заведомо глупым, немыслимым делом. И Вадим поймал себя на том, что с какой-то даже размягченностью и симпатией думает о почти незнакомом человеке «из той шайки», которого сейчас разыскивает, слегка беспокоясь.
Здесь, в окрестностях Саита, они работали уже три дня, Вадим несколько раз пробовал «наводить мосты», помня о выступлении Юрика на семинаре в защиту Волынова, но тот откликнулся не сразу. Сначала он скучнел и мрачнел, как только речь заходила о Чеснокове и Лютикове. А потом, когда они как-то вечером пошли прогуляться вдвоем без шоферов и Миши из Ташкента, он серьезно, сильно заикаясь, ответил на очередной Вадимов «заход»:
— Я н-не знаю, как т-ты попал в эту компанию, В-вадим, но о Чеснокове у меня твердо сложившееся мнение. Д-дело вовсе не так обстоит, как т-тебе думается. Н-не два лагеря, а Чесноков — с ж-женой, конечно, п-плюс Жилин с некоторыми х-хозяйственниками, но это — с-согласись — н-не наука, и все остальные, почти, значит, все научники и большинство к-камералки. Лютиков — т-тоже фрукт, но раньше он хоть не з-заодно с Эдиком был, а теперь… Ты знаешь, что он тут заявил весной, в первую неделю п-по приезде? С-семинар был, оп-пять сцепились Каракозовы с Саркисовым, а Силкин с Ч-чесноковым. К-крик, шум. Все ждали, как он в-выскажется. В-высказался. Слышал?
— Нет.
— М-много потерял. Эффект б-был… А он л-любит эффекты. Встал, з-значит, все з-замолчали. Он еще в-выдержал, з-знаешь, чтоб мертвая тишина. И внятно т-так в-веско, к-красиво грассируя: «П-по-моему, картина, говорит, ясная, работа стоит потому, что коллектив с руководством не сработались».
— Что ж. Может, так оно и есть?
— К-конечно. Все так и думали, но до сих п-пор вот так открыто ни один не сказал — ни из н-начальства, ни из коллектива. Я даже, помню, подумал: во дает, м-молодец! Чесноков и Саркисов аж рты п-пораскрывали, смотрят на Женю в страхе, в-видно, решили, что он им нож в спину всаживает. И у многих т-такое мелькнуло, п-пока Лютиков паузу выдерживал, н-нагнетал эффект. А он помолчал и п-продолжил: «Если коллектив не сумел сработаться с руководством, то коллектив должен быть уволен». Улыбнулся об-баятельно и сел.
— Представляю, что началось!
— Вряд ли представляешь. Я такого и не видел никогда. Все с мест повскакивали, к-кричат всякий свое, ничего не п-понять. Саркисов держит руку поднятой — никто и внимания н-не обращает. К-когда чуть поутихло, Каракозов заявил, что он об этом семинаре немедленно напишет в Москву, в п-партком. А Олег Дьяконов — он, з-знаешь, редко сам в полемике участвует, на этот раз вскочил, в-весь белый, палец указательный упер в Лютикова, глаза сверкают: «Это, говорит, либо фашист по убеждениям, либо провокатор по натуре. А скорее всего и то и другое». А Женя с-сидит, как б-божок, пальчиками на п-пузе играет, головкой кивает, будто раскланивается на аплодисменты, — глаза закрыты.
Вадим засмеялся — так живо он себе все это представил.
— Эпатаж. Типичный балаган в его духе. Несерьезно. Странно, что все купились, поверили. Психи. А Саркисов что?
— Ш-шеф заставил н-наконец всех замолчать. И произнес речь, п-по ф-форме будто бы строго по отношению к Дьяконову и К-каракозовым — м-мало, мол, думают о н-научном лице обсерватории. И к Жене — зачем позволяет себе н-необдуманные в-высказывания.
— Вот видишь. Правильно.
— А сам б-был явно доволен. Т-теперь он вроде ни при чем, верховный с-судия, добрый дядя, к-который всех мирит. А политика-то п-прежняя осталась. Война идет. Все в нее втянуты. Даже с-станционники, хоть они и д-далеко. Кстати, с-спроси у Стива, хозяина нашего, как он относится к Чеснокову, Саркисову, Жилину, Карнаухову. Спроси, спроси. Глас народа.
— Да его и спрашивать не надо…
Стив сопровождал Вадима в экскурсии к эпицентру Саитского землетрясения, которое случилось после войны. Шли по тропе, причудливо петляющей среди хаоса глыб и обломков. Пока дошли до площадки, с которой открывался величественный вид на будто вскрытую гигантским скальпелем внутренность горы, разрубленной тогда пополам, и весь обратный путь Стив не умолкал. Вадим фотографировал, делал записи в книжке, в общем был занят делом, а Стива несло.
Более всего он честил… Карнаухова, того самого благодушного лысого сибиряка, что чуть ли не единственный понравился Вадиму на Эдиковом застолье. Карнаухов был непосредственным начальником Стива, заведовал снабжением всех станций полигона. Вот это-то снабжение осуществлялось, по словам Стива, не самым лучшим образом. Бывали перебои, и, главное, регулярность и качество снабжения прямо зависели от покладистости станционника, от его умения просить и услужить.
— Блатняги они тут все, — размахивал в возбуждении руками Стив. — Я как коммунист просто обязан вывести эту шайку на чистую воду. Я уже писал в партком, в Москву, они у меня тут попрыгают…
И рассказывал всякие истории: то горючего для движка Стиву не подбросили вовремя, то протухшее мясо пытались всучить.
Все это могло быть правдой и не совсем правдой, попахивало односторонностью и капризами. Возбуждение и некоторая бестолковость в манерах Богуславского настораживали: не из тех ли он, как говорили когда-то в редакции, «чайников», что любят покачать права по поводу и без повода, да и того… может, он, как говорят, с приветом? Все время твердит про какого-то пасечника местного, Багинского, который как будто и всех таджиков против Стива и его семьи пытается настроить, и вроде в заговоре с Карнауховым и Чесноковым, норовит его, Стива, выжить из Саита. Понять, при чем тут Багинский, посторонний для обсерватории человек, из сумбурных речей Стива было невозможно, все как-то путалось. Вырисовывался чуть ли не вселенский заговор против стойкого одинокого бойца Богуславского, что выглядело явным преувеличением.
В общем, Стив Вадиму, скорее, не понравился. Карнаухов — толковый, сдержанный — был заведомо симпатичней. И если для Юрика и «той шайки» Стив союзник и примерно плохо их дело.
Вадим не стал говорить этого Юрику, а решил однажды наглядно продемонстрировать идиотизм ситуации в целом:
— Ну, хорошо, у вас склоки и обиды. Но при чем здесь, например, я? Со мной на базе многие не здороваются, смотрят, будто расстреливают. Скоро жена приедет. Что, и к ней так? За что? Неужели не ясно, что все это глупо!
— Все с-считают, что Эдик привез ш-шайку, чтоб бой начать. Да он и начал. Причем чужими руками.
— Ты имеешь в виду синяки Лютикова и Силкина?
— И это.
— Насколько мне известно, там все были не совсем трезвые. Да и не полез бы Лютиков трезвый, я знаю. История дикая, он сейчас признает, что это было затмение, психоз. Вот если бы вы все…
— Признает он! Ну и что? Что изменилось? Двоих выжили в п-прошлом году — вы, заметьте, н-на их местах. Теперь очередь Волынова.
— Но ведь его утвердили!
— Д-да, наплевав в душу. Уедет он. Г-гордый, уедет, на то и расчет. Это с Ч-чеснокова все как с г-гуся вода, хоть каждый день п-плюй в него. Уедет Степа, а к ним — н-не придерешься, если что.
— Но ведь действительно давно нет интересных работ и публикаций. Эдик вроде этим озабочен…
— Вот к-как! Оз-забочен, некуда свою фамилию ткнуть. Нет, есть р-работы. Публикаций — нет, все в с-стол работают, начальству с-самое новое и интересное уже с год н-не показывают.
— Жуть какую-то ты рассказываешь. Почему?
— Да к-крадут же. В лучшем случае имя настоящего автора в хвосте поставят.
— Кто крадет — Эдик?
— В основном. Еще С-саркисов, конечно. Но против него никто и не в-возражает — прив-выкли уже за двадцать-то лет. Он ведь никогда ничего сам не д-делал. И не умеет — что ж требовать. Все это знают, и никто его фамилию в списке авторов н-никогда всерьез н-не воспринимает. Т-тысяча р-работ — и все в соавторстве, р-разве это серьезно? Эдик — другое дело. Д-да и з-за Женей числят т-такой грех.
«Они тебе порасскажут, — вспомнил Вадим предупреждение Жени. — Скажут, что я у Дьяконова идею диссертации слямзил». И Эдик… Эдик передал сцену: Дьяконов вошел к нему год назад в кабинет с Жениным авторефератом, швырнул его на стол, сам весь бледный. Лютиков очень заинтересовался почему-то именно здесь, переспросил, действительно ли, мол, бледный, и Эдик подтвердил, проявив неожиданную наблюдательность, точно подбирая слова, какой именно бледностью был бледен вообще-то очень смуглый Дьяконов, что Женю, кажется, очень развлекло… Бледный Дьяконов выкрикнул что-то о карманниках в науке, хлопнул дверью и выскочил. Вадим потребовал подробностей, и Женя очень толково объяснил, что об слямзить не могло быть и речи хотя бы по той простой причине, что вся диссертация — это чистые выводы из площадных статистических машинных обсчетов слабых землетрясений. «У меня не было идеи, а был чистый эмпирический результат. Идеями, гипотезами мыслит Дьяконов и прочие «чайники», — Женя повертел пальцем около виска. — Мы, как и Ньютон, гипотез не измышляем. У нас — результатики, чистенькие, хе-хе». Вадим читал диссертацию Жени. Она действительно была построена строго: данные — счет — выводы. Постановка задачи — предельно общая. В выводах и оказались, видимо, совпадения с идеями Дьяконова, чему надо было радоваться. Он сказал об этом, и Женя подтвердил: да, если б нормальное научное учреждение, а не заповедник пневых… хотя, добавил он, он сам никаких совпадений не усматривает. Дьяконов, мол, верит в детерминированный прогноз катастроф, а он, Лютиков, не верит. Здесь о Дьяконове забыли и заспорили — Вадим тоже верил в прогноз. Он и говорил в основном, его слушали — Эдик и Женя — с интересом, возражали слабо.
Так что был Вадим предупрежден и кое-что знал. Попробовал спорить с Юриком, но тот вызова не принял, замолчал.
Разговоры такого рода часто происходили вечером, после ужина, за долгим чаем, иногда в присутствии Миши Якубова, который за версту чуял своим дипломатическим ташкентским нюхом опасную тему и молчал.
Они сидели на дощатом помосте под навесом, на стеганых ватных ковриках-курпачи. Утром и вечером, сидя на этих ковриках, ели, ночью — спали в спальных мешках.
Под навесом было уютно. По столбам взбиралась виноградная лоза. Рядом смачно шлепались о землю перезрелые абрикосы. На них Вадим уже смотреть не мог — переел в первый же день. Смеркалось, журчал арык и веял приятной прохладой. Вадим хлебнул из пиалы зеленого чая. Нет! Не может так быть, как Юрик рассказывает. Они все тут немного свихнулись от жары, а также по причине отрыва от большой, настоящей науки. Их всех надо лечить — и Дьяконова этого пресловутого, и Лютикова, и Юрика. И Стива — хотя того, может быть, и поздно. А лекарство единственное — правда. И юмор. И он спросил:
— А вы тут — не того, часом? Самолюбие… Мнительность. Бывает, конечно, кто-то у кого-то слямзит мыслишку. Чаще всего ненарочно. Тесно живете и работаете, все, что делаете, переплетается. Но так же жить нельзя. Это полный ступор — в перспективе. Нельзя удерживать то, что наработал. Надо отдавать — всем и быстрее. В этом смысл научной работы. Нет, точно. Вы все здесь сдвинулись по фазе, чокнулись, одни больше, другие меньше. Я уже сказал это Лютикову и Чеснокову. И тебе вот говорю.
— Это есть, к-конечно, — ответил Юрик. — И всегда было. Тут такие скандалы бывают, к-как в к-коммунальной квартире. Но сейчас уже не в этом дело. А в чем — надо п-прочувствовать на себе.
— Не, свихнулись все, точно, — смеялся Вадим. — Шизики несчастные. Ну, меня вам не вовлечь в свой психоз, дудки!
…Вадима отвлек от размышлений слабый сигнал — два длинных — один короткий. Он поднес ко рту коробочку передатчика с усиком-антенной.
— «Наука-2», я «Наука-1», как слышите, прием.
— «Наука-1», я «Наука-2», где вы? — тихо, но чисто Юрикиным голосом ответила рация. — Я иду по тропе вдоль склона, д-до спуска к-к мосту около двух километров. Прием.
Вадим оглянулся: он шел вдоль реки, прошел не больше километра. Нужно поворачивать к склону. Среди холмов, поросших кустами и высокими травами, нетрудно разминуться.
— «Наука-2», поворачиваю к склону. Встречу вас у нависающей скалы. Как успехи, была связь с «Наукой»? Прием.
— Не очень з-здорово. Л-лез полдня все выше, пока не услышал «Науку». Но «Наука» меня не слышала. А у вас как? Прием.
— Все о’кей. Но у меня в машине как-никак большая антенна. Голодный? Прием.
— Н-нет. Т-там же сейсмостанция пока, с живыми людьми, Витька да Машка, жена его д-да п-пацанка трех лет. В-встретили меня: аг-га, г-говорят, м-могилыцик пришел, хочет нас автоматикой з-заменить. Очень с-смеялись, что я полдня точку с-слышимости искал. Это, говорят, на такую верхотуру приборы будете тащить? З-зачем, г-говорю, приборы? Кабель т-только к антенне, з-зато п-потом снабжать вас, д-дармоедов, н-не надо будет. Н-не рассердились на дармоедов — н-накормили. Прием.
Они обо всем уже поговорили, но все еще не видели друг друга. Инструкцию они, конечно, нарушили — нельзя болтать по радио что ни попади. Но вероятность, что из этой замкнутой котловины УКВ могут уйти куда бы то ни было, равнялась нулю.
— «Наука-1», я в-вас вижу, в-вы идете немножко не тем курсом. Л-левее, еще левее. Т-так, теперь смотрите вперед и н-немножко вверх.
— «Наука-2», я вас тоже вижу.
Через три минуты они выключили передатчики — слышимость в тишине горных сумерек была прекрасная и без радио. Еще через пару минут они встретились и радостно пожали друг другу руки, хотя виделись в тот день утром. Вместе они направились к машине, где шофер, наладив удочку, пытался тем временем надергать из ревущей реки форелей. Он с неохотой смотал удочку, машина тронулась на Саит.
Быстро пробежав километра четыре по плоской котловине, машина приблизилась к нагромождению обломков, дорога через которые была форменным мученьем. Разговор в машине стих, как всегда стихал при приближении к этому завалу. Но дело тут было не только в том, что разговаривать, ежесекундно рискуя откусить собственный язык, неудобно. По сути, дорога шла по поверхности огромной братской могилы. Там, внизу — засыпанный город, тысячи мужчин, женщин и детей, застигнутых катастрофой — гигантским выбросом камней и грязи. После главного толчка большого землетрясения, бушевавшего здесь тридцать лет назад, половина горы, нависшей над Саитом, рухнула и почти мгновенно достигла по короткому распадку полных жизни улиц. С тех пор и появилась здесь обсерватория, сначала в виде прообраза — крохотной экспедиции, потом — в виде целого геофизического комплекса со множеством постоянных и временных выносных точек для сейсмологических, наклономерных, геодезических и прочих наблюдений и замеров. Здесь должен был родиться прогноз самых страшных на Земле стихийных бедствий. Но прогноза все еще не было. А кое-кто из тех, кто должен был им заниматься, вместо этого темнили, смотрели ревниво, что там, у соседа, делается, спорили о приоритете, придирались к снабжению, сводили старые счеты.
Нет, к черту все, работать. Только работать!
С этим настроением и вернулся из Саита в Ганч Вадим, немало поразив своим решительным энтузиазмом предающегося меланхолии Женю Лютикова. В первую же встречу Вадим твердо сказал, что насчет Чайки — какая-то ошибка. Он — не «пневый», нормальный парень, желающий работать, «хотя и заражен этим вашим всеобщим психозом».
— Да? — удивился Лютиков. — Ну что ж, так и запишем. Может, и правда, ты, Вадим, займешься тут этим, примирением. Нам действительно трудно уже здесь отличить, кто прав, а кто нет. А ты свежий человек. Это хорошо. Особенно если иметь в виду осенние перевыборы…
На следующий день Женя неожиданно для всех, а особенно для Эдика, предложил Саркисову назначить Чайку начальником камералки — двух десятков лаборанток, занятых обработкой сейсмограмм. Столь же неожиданно Саркисов принял это предложение, — видно, осуществлять кадровую политику, исходя из Эдикового принципа «все плохие», было очень трудно. Чесноков досадливо бурчал «нахлебаемся мы с таким начальничком». Лютиков презрительно улыбался и рисовал красками портрет Вадима почему-то на фоне разрушенной кирпичной стены со свечой на дощатом полу.
Камеральные «девы» — всех возрастов, многие весьма бойкие — встречали нового начальника дружным смехом и шуточками такого сорта, что бедный заика ходил красным и смотрел затравленно.
Уже через месяц Вадим чувствовал себя в новой для него роли геофизика-сейсмолога намного уверенней, чем в первые дни. Он, вместе с Юриком Чайкой и Мишей из Ташкента, участник важного отчета по теме, подготавливающей будущую автоматизацию полигона. Прочитаны труды основоположников сейсмологии и отчеты обсерватории за последние десять лет. В одиночку совершено несколько геологических экскурсий по ближайшим окрестностям, как когда-то, с геологическим молотком и компасом, а также с ксерокопиями геологических схем из трудов академика Б. Б. Ресницына и члена-корреспондента А. Г. Крошкина, двух учителей Вадима-геолога, непримиримых противников по главному вопросу геологии. Здесь они тоже схлестнулись. Ресницын ничего не видит в регионе, кроме обычных контрастных вертикальных движений, только огромного размаха. Крошкин же еще двадцать лет назад картировал здесь длиннющий в сотни километров наклонный разлом по тому, левому берегу Рыжей реки. Этот, невиданных масштабов, надвиг южной, индийской плиты на северную, праазиатскую определяет, по Крошкину, и высокую сейсмичность района, и главные черты строения всей области. Вадиму попался на глаза старый отчет о совершенно необычном научном мероприятии. Устав от бесконечной распри двух геологических школ, Президиум Академии наук Таджикской ССР пригласил ведущих участников спора на экскурсию по всей трассе предполагаемого надвига. Интересно, что ни Крошкин, ни Ресницын не явились лично, вместо них были их лучшие ученики и последователи. Крошкинцев было меньшинство, но они победили. Большинство участников экскурсии признали то, что увидели их глаза: более молодые породы были явно подмяты более древними во многих обследованных точках. Обычное голосование решило вопрос: на геологических картах страны появился этот Надвиг, которого еще недавно, по господствующей догме, и быть не могло.
Сейчас это же самое увидел и Вадим. И хотя по литературе все как будто хорошо знал, все же личное знакомство с Надвигом добавило пару важных страниц в его отложенную отъездом в Ганч диссертационную работу.
То, что видят глаза Вадима-геолога, поразительно подтверждается новым для него сейсмологическим материалом. Сначала все как будто запуталось… Лютиков вытащил еще в первый день, когда разговоры шли в основном о синяках и шайках, толстую папку — каталог механизмов землетрясений, составленный предшественницей Вадима по этой теме Ирой Ураловой. Сверху лежала папка потоньше — текст ее диссертации, защищенной полгода назад, и два оттиска ее статей.
— Разбирайся во всем заново, — сказал тогда Лютиков. — Мы с Эдиком смотрели, смотрели — ничего понять так и не смогли. Интуитивно она, может, и в правильном направлении двигалась, но тогда и воспринимать это надо чем угодно, но только не мозгами. Совершенно не способна баба систематизировать материал. Если придумаешь, как его обработать, результат будет. Нет — черт с ним. Занимайся диссертацией. Или монографией о натурфилософах. Да оно и важней.
Одна из статей Иры привлекла особое внимание, потому что была написана в соавторстве с геологом, а именно с профессором Пиотровским, человеком, с которым у Вадима были давние и отнюдь не безоблачные отношения. Это он, Пиотровский, устроил тогда, семь лет назад, показательный разнос в ресницынской лаборатории статьи Вадима, впервые усомнившегося в основе основ ресницынской концепции, согласно которой движения в земной коре могут быть только вверх и вниз и ни в коем случае по горизонтали. В конечном счете из-за того разноса и вынужден был уйти на время из геологии Вадим… Вадим прочел статью Пиотровского и Ураловой, и ему стало ясно, почему ничего не поняли Лютиков и Эдик. Материалом для статьи послужил якобы вот этот самый каталог. Выводы из него делались геологические, в духе ресницынской концепции: вот здесь поднялось, здесь опустилось. Переход же от материала к выводам был насквозь фальшивым, искусственным. Большая часть механизмов землетрясений из каталога голословно, без всяких доказательств связывалась с поднятиями. Меньшая — с опусканиями. С горизонтальными движениями, вопреки всей мировой нынешней литературе, — насколько ее уже знал Вадим — не связывалось из каталога ничего, отсюда проистекал вывод, явно высосанный из пальца. Хорошие данные Ураловой и ложные выводы Пиотровского были между собой никак не связаны. Это отсутствие связи маскировалось сложностью и непроходимой громоздкостью выкладок и изложения.
Вадим разозлился. И злость помогла ему в работе.
При первом взгляде на эти полчища цифр могло охватить тихое отчаяние. Отчетливо понять, как выглядит наиболее современная модель того таинственного и еще никем воочию не виданного, что именуется очагом землетрясения, удалось не сразу. В голове выстраивалось что-то вроде насекомого с ножками-стрелочками. Одни стрелочки показывали сжатие, другие растяжение, третьи еще что-то совсем непонятное. В конечном счете стало ясно, что очаг большинство авторов воображает примерно как куб горных пород, зажатый в тисках на гигантском природном верстаке.
Правда, куб земных недр отличается от куба в тисках многим — и, прежде всего, тем, что в недрах сдавлены все грани куба. Если эти сжатия более или менее одинаковы, то куб достаточно устойчив, не разрушается. Вот почему под большей частью земной поверхности землетрясений нет или почти нет. Ибо землетрясение и есть разрушение куба…
Куб же дробится тогда, когда его грани сдавлены неодинаково сильно, — это происходит в поясах высокой тектонической активности Земли, например, на стыках гигантских плит-платформ, где глыбятся торосами горы. 15 миллионов лет назад там, где сейчас сидел над каталогами Вадим, началось столкновение плит древних праконтинентов Лавразии и Гондваны. Когда разрушается куб в недрах земли, по записям на группе станций почти всегда можно установить (этим и занималась Ира Уралова), какие грани куба испытали наибольшее сжатие, — ось, проходящую через центры этих граней, так и зовут коротко — осью сжатия, какие — наименьшее (ось, соединяющая их, считается осью «растяжения»). Третья пара граней соединена осью промежуточных напряжений.
Построив самую примитивную таблицу — «матрицу», мягко поправлял всякий раз Женя — ориентации осей сжатия и растяжения, Вадим сразу увидел, чего явно не захотели видеть Пиотровский и Уралова: те самые землетрясения, которые, по их мнению, свидетельствовали о поднятиях, не свидетельствовали ни о чем, кроме гигантского горизонтального сжатия, примерно по линии юго-юго-восток — северо-северо-запад, то есть в точности в соответствии с представлениями о движении континентов: в этом направлении придвигалась с юга плита Индии — и давила, и порождала рост гор и надвигание плит и землетрясения…
Женя и Эдик смотрели на таблицу в изумлении.
— Это, конечно, никакой не результат, — сказал Вадим. — По крупным землетрясениям то же самое известно уже лет десять. И значит, на эти десять лет мы здесь отстали. С такими представлениями, как в статье Пиотровского и Ураловой, в принципе нельзя приступать к задаче прогноза. Если движения вертикальные, то сильный толчок готовится на маленьком пятачке вокруг будущего эпицентра. Поди поймай этот пятачок. А если горизонтальные, то подготовка идет на огромных площадях, захватывающих десятки действующих станций. Тут и статистика работает, и вообще результат — достижим. Короче и грубее так: с мобилизмом прогноз возможен, с фиксизмом — нет. Тут надо выбрать раз и навсегда.
Эдик смущенно тер подбородок.
— Шеф виноват, — сказал он. — Он тогда что-то уж очень с Пиотровским подружился. Что я мог сделать? Несколько раз всех собирали и предостерегали, чтоб никакого мобилизма, плит и прочей ереси. Геологией накачивали только такой, — он кивнул на статью Пиотровского и Ураловой. — Сейчас и он смотрит иначе, и Пиотровский вроде перекрасился. А Ураловой нет. Так что жми, Вадим. Поле, считай, впереди чистое.
И Вадим снова пустился в мысленные манипуляции с каталогом из 1300 слабых и средних землетрясений Ганчского района, с кубом, зажатым в гигантских природных тисках.
Считается, что такой воображаемый куб всегда разрушается по диагональной плоскости — либо той, либо другой. Вскрывается в недрах плоскость разрыва, и по ней, как по зеркалу скольжения, половинки куба сдвигаются на некую величину — в зависимости от силы землетрясения и свойств горных пород.
Ориентация в пространстве трех осей главных напряжений, а также двух диагональных плоскостей — альтернативных «зеркал скольжения», характеризуется рядом цифр, которые и составляют «механизм землетрясений» — одну строчку в каталоге…
Как быстро убедился Вадим, основными недостатками таких каталогов были именно множественность параметров и неопределенность некоторых из них. Одни исследователи обращали особое внимание на ориентацию осей сжатия, другие — растяжения, считая их «главными», хотя они, по определению механизма, были равноправными, третьи мудрили с плоскостями разрыва — и тут было особенно много произвола, ибо в каждом случае приводились параметры двух из этих «зеркал», а поскольку в жизни могло сработать лишь одно из них, исследователь склонялся нередко к выбору того «зеркала», которое лучше соответствовало его теоретическим убеждениям или предрассудкам.
Этот массовый материал надо было обрабатывать методами математической статистики. Коэффициенты корреляции, дисперсия, то-се. В университете это проходили, зачет сдавали, но, во-первых, давно, а во-вторых, плохо. Мать, геолог с сорокалетним полевым стажем, не верила в новейшие математические ухищрения в геологии, она не раз ловила молодых геологов, увлекающихся формально-математической обработкой массовых данных, на грубых и глупых ошибках, и ей этого было достаточно для прочного и сильного предубеждения, передавшегося, отчасти, и сыну. Вадим слышал об «айсберг-эффекте». Некий американский географ подсчитал корреляцию (степень подобия) между двумя процессами — числом айсбергов у берегов Гренландии за 10 лет подряд и аномалиями, отклонениями среднемесячной температуры в июле за те же годы на берегах солнечной Флориды. Корреляция была положительная, 0,65, что послужило географу поводом для далеко идущих обобщений. Нашелся у географа научный противник, который не поленился и посчитал корреляцию между тем же числом айсбергов за десять лет и… числом запятых в труде географа-статистика на десяти страницах подряд. Корреляция получилась 0,81, то есть гораздо ближе к полной…
Но другого выхода не было, и Вадим погрузился в вычисления, стараясь не забывать об айсберг-эффекте и не увлекаться замелькавшими на первых порах призраками скорого решения.
Отупев от мельтешения цифр перед глазами, Вадим иногда ходил на берег Рыжей реки — страшноватого грязно-мутного горного потока, шум которого день и ночь висел над обсерваторией.
Считалось, что Рыжая вплавь непреодолима. И не голословно. За год до приезда Вадима реке бросил вызов гравиметрист Сорокин, пловец-перворазрядник. Несмотря на официальный запрет, он дважды переплыл реку, а на третий раз — утонул. Впрочем, Вадим знал, что сорок лет назад его мать, тогда еще студентка, переправлялась через Рыжую несколько раз с помощью бурдюка в сопровождении проводника-таджика. Но у тогдашних геологов не было другого выхода.
Однажды Вадим сидел на берегу, думал об этих мистических зеркалах разрыва, перебирая гальку. Галька была разная — светло-серая в крапинку — гранитная, иссиня-черная — базальтовая и роговиковая, рыжая — песчаниковая. Какая бы она ни была, галька, почти каждая, была пересечена трещиной-прожилком, заполненным корочкой кварца. Иногда прожилки ветвились, иногда шли параллельно.
Часто старый прожилок пересекался более новым, поздним. И вдруг Вадим осознал, что смотрит, перебирает плоскости разрывов давних-предавних землетрясений. Каждая из этих галек побывала когда-то в глубоких недрах в сплошной массе пород. Трещина разрыва, как молния, пронизывала скальный монолит, удар землетрясения сотрясал доисторическую земную поверхность, пугая каких-нибудь индрикотериев. По слабо разошедшейся трещине начинали сочиться глубинные растворы, затягивая, цементируя ее заново выпадавшим из раствора кварцем. Все эти жилки — трещины от древних землетрясений, все эти гальки — груды отпечатков миллионов доисторических подземных толчков.
Так абстрактное зеркало разрыва обретало плоть…
Все это время — ровно месяц — Вадим находился в тайном ожидании. То, что сейчас было Вадимом Орешкиным, не присутствовало в полном, комплектном виде в самом сейсмичном месте СССР. Ибо Вадим не мыслил себя без своей нынешней жены Светланы.
Было время, и не так давно, когда такого Орешкина не мог бы себе вообразить никто, и менее всего он сам. Быстро поняв — в первом браке, — сколь неудачно это у него получилось, и не в силах до поры ни примириться с этой неудачей, ни порвать с нелюбимой и абсолютно во всем чуждой женщиной, — прежде всего, из-за сына, Вадим Орешкин придумал себе идеологию, помогавшую ему существовать в невыносимом состоянии неопределенно долго. Стержнем этой идеологии был культ работы. Работа объявлялась не просто главным, а единственным содержанием жизни. Все остальное — отношения с друзьями, родными, отдых, развлечения, чтение художественной литературы, посещения выставок, театра, кино — допускалось лишь постольку, поскольку организм нуждался в разрядке и отдыхе, поскольку чувство долга и правила приличия еще никем не отменялись, поскольку общение и культура помогали в той же работе, поскольку развлечения нужны были нелюбимой, но все еще законной супруге и любимому сыну. Но даже и любовь к сыну в рамках этой идеологии была чем-то вроде неукоснительно выполняемого долга. Воспитание было слишком суровым, слишком практичным, слишком мало основанным на ласке и спонтанном, от души, порыве, и слишком много — на жесткой программе, том же культе непрерывной работы, максимального развития в минимальные сроки.
Из культа работы вытекало неуважительное отношение к остальным сторонам человеческого бытия — и прежде всего к браку, семье вообще и к женщине в частности. К любви…
Понятие любви из обихода было изъято вовсе — тем более, что им — явно всуе — злоупотребляла жена, называя во время скандалов любовью то, что возбуждало в Вадиме далеко не самые высокие чувства. Свой случай Вадим, себе в утешение, волей или неволей норовил распространить как можно шире, везде, в каждой семье, в каждом браке спешил увидеть признаки более или менее скрываемого или корни близящегося, прогнозируемого разлада, раздора, склоки, распада. Высокие слова и понятия типа «любовь» применялись — по этой системе понятий — в целях маскировки, драпировки грима на неприглядной истине, чтобы оправдать отсутствие простой добросовестности, которой одной — считал тогда Вадим — вполне достаточно для нормального существования человека — о счастливом и речи не было, ибо разумелось, что оно невозможно.
Жизнь не скупилась на примеры, подтверждающие Вадимовы гипотезы, и тщательно прятала все, что могло бы их оспорить. Жена по сути поддерживала Вадима в этих теоретизированиях. Во-первых, она своей программы не имела, а во-вторых, эти взгляды были ей удобны, поскольку позволяли не выглядеть каким-то исключением, монстром, выродком. В-третьих, они вязались с ее природной неприязнью и завистью к людям (она могла ни с того ни с сего возненавидеть кого угодно, хоть ребенка, если чувствовала хотя бы малейший признак того, что ее раскусили, оценили не по тому, как она себя подает, а по ее истинному содержанию).
Вадимову же ироническую неприязнь, брезгливость к вздорности, лживости, истеричности, глупости, тщеславию, меркантильности, неспособности посвятить себя делу — неприязнь, порожденную ею же, она со временем научилась умело обращать на женский пол вообще. Если все женщины такие, то и ее «маленькие слабости» вполне простительны. Впрочем, она искренне ненавидела именно женщин, ибо мужчины как-никак вполне ее привлекали, а любая из женщин, которая могла оказаться лучше ее, во-первых, отвлекала от нее мужчин вообще, а во-вторых, в частности, могла отнять у нее ее главную собственность — мужа. И не было предела ее злоязычию и изобретательности, если появлялся малейший намек на то, что какая-нибудь женщина — пусть даже самая безобидная, пусть даже родственница (так было, например, когда появились жены у младшего брата Вадима и у ее собственного младшего брата) — способна вызвать самую обычную человеческую или родственную симпатию мужа. Это было нарушение идеологии, принципа — со всеми вытекающими отсюда опасными последствиями. И подлежало немедленному искоренению.
И хотя Вадим знал, что на девять десятых ее злобствования просто грязная выдумка, что-то из большой лжи прилипало, природная брезгливость брала верх. Хрен редьки не слаще. Все женщины вокруг были инвариантами его Марины, с ними надо было держать ухо востро.
Вот почему не было и не могло быть серьезного увлечения у Вадима в переломную эпоху его жизни, хотя и вернулся он тогда в пять утра явно от женщины, чего и не отрицал. Выскочив через полчаса из дома «со следами беспорядка в туалете», как сказал бы романист прошлого столетия, и что для нашего столетия было бы сказано слишком мягко и бледно, он туда уже более не возвращался. И год понадобился ему на медленное исцеление от болезни, имя которой — несчастливый брак. Две женщины помогли ему тогда исцелиться. Есть ли его вина в том, что он не смог тогда по-настоящему полюбить ни ту, первую, замужнюю грешницу, послужившую поводом для его ухода? Ни вторую, разведенку, которой он испугался, когда дело явно пошло «к венцу»?
Вадим в то лето все еще работал в редакции приключенческого журнала, приютившей геолога Орешкина после его разрыва с академиком Ресницыным. И однажды в редакцию заглянула бледная, после только что перенесенной операции аппендицита и внутреннего кризиса, красивая, с черными вьющимися волосами и большими добрыми черными глазами дипломница педвуза Света, думавшая обращением к журналистике разрешить собственные сомнения в правильности избранного ею жизненного пути. Света стала делать маленькие заметки для отдела информации журнала, к Вадиму потихоньку обращалась за подсказкой и советом. Потом они сразились в пинг-понг, и Вадим чуть не проиграл, но все же не проиграл. А через полгода после знакомства, придя к Вадиму в гости для встречи старого Нового года, Света по его просьбе из квартиры уже не ушла. Они стали мужем и женой. И тут Вадим узнал то, что до сих пор, несмотря на относительную опытность, было ему неведомо. Где бы он ни находился, чем бы ни был занят, какая-то часть его существа, души теперь постоянно была подключена на Свету: где она, что делает, получается ли урок (Света преподавала в школе физику), как себя чувствует (взялась одно время простужаться по дороге в школу на платформе электрички). Культа работы больше не было, но, как ни странно, работа нисколько не пострадала. Получился даже какой-то рывок, и без особой натуги. Именно в это время Вадим написал свою книгу о геологических ритмах и начал — в Институте философии природы, где был активным внештатным участником крошкинского семинара, свои изыскания о германской и русской натурфилософии. Само то, что дома мир, радость, любимый человек, как бы удесятеряло силы, подхлестывало мысль, хотя прямого сотрудничества не было.
— Я бы на каждой статье ставил твое имя как соавтора, — смеялся Вадим, — но разве Музу можно считать соавтором?
Часто Вадим заезжал за Светой в школу, и они ехали домой вместе, на электричке или на перекладных, на метро и автобусе. Автобус брали с бою — бирюлевские не признавали никаких очередей. Их сдавливало, прижимало друг к другу так, что ни пикнуть, ни вздохнуть. И им это нравилось, хотя пришивание оторванных пуговиц было почти ежевечерним занятием.
Конечно, чуда, полного перерождения Вадима еще не произошло. По-прежнему на первом месте формально числилась работа, по-прежнему высокие слова вслух не произносились — они заменялись более обыденными, приземленными эквивалентами, может быть, из какого-то суеверия, боязни сглазить, но за этой внешней сдержанностью была уже не холодная пустота, как раньше, а нечто иное. Причем это иное не просто б ы л о, а с т а н о в и л о с ь, р а з в и в а л о с ь, обрушая с того, прежнего, замороженного Вадима одну заскорузлую корку за другой, наросты, сталактиты и сосульки, обнажая что-то давнее, молодое, забытое, а может, и вовсе новое, никогда еще не соприкасавшееся с белым светом. На одном из этапов этого оттаивания сам собой всплыл вопрос о совместном броске куда-то далеко.
Вадим все чаще рассказывал Свете про дальние экспедиции, в которых прошли его детство, юность и первая молодость. Тюмень, Забайкалье, Тикси, Казахстан, Урал. Света слушала, спрашивала, завидовала. Постепенно эти разговоры превращались в планирование того, как это у них, вместе, будет. Вадим уволился из журнала, перейдя на ставку к Крошкину, но и это было не то — в две-три короткие командировки он съездил один, что ему не так уж и понравилось. Тут и подоспел бывший симбионт Женя со своим предложением насчет обсерватории. Это было как раз то, что нужно.
Света задерживалась в Москве из-за процедуры увольнения с прежней работы, для школьного учителя это оказалось более сложным, чем для академического эмэнэса. Наконец, пришла долгожданная телеграмма. Ее принес утром Эдик вместе с готовым командировочным удостоверением на три дня в Душанбе:
— Ну, встречай свою ненаглядную. Наконец-то. Вон с лица спал весь, как истомился.
А Женя Лютиков затуманился, запечалился, завздыхал о том, как судьба развела его в разные стороны с Леной, Вадимовой кузиной, и о своем нынешнем печальном одиночестве, которое, возможно, продлится до самой его, Жениной, смерти. Но Вадиму некогда было его слушать. Он рвался в аэропорт — Света прилетала в Душанбе завтра, но на месте не сиделось, нужно было действовать, бежать.
Через два часа он уже бродил по Душанбинскому базару, в огромном количестве закупая дыни, арбузы, виноград, соленые косточки урюка и еще всякую вкусную всячину, чувствуя себя восточным владыкой, которому надлежит встретить по первому разряду и накормить сказочно свою заморскую невесту. Принес все это, корячась, на перевалочную базу обсерватории в Душанбе к Анне Яковлевне и снова побежал в город, вспомнив, что забыл купить, заполняя деятельностью время, чтобы обезболить, рассосать чудовищное нетерпение, превращавшее минуты в часы. И вечером долго не мог уснуть, на все лады представляя себе, предвкушая завтрашнюю встречу.
…О внешности и прочих достоинствах своей первой жены Вадим не задумывался, потому что это его не интересовало в полном соответствии с основными принципами его тогдашней идеологии. О внешности Светы Вадим сразу, еще вначале решил, что если и есть кто-то прекрасней, то где-то за морями, потому что не попадалось. Да и сейчас, после двух лет совместной жизни, знакомя жену с кем-нибудь, проявлял нечто вроде конфузливой предупредительности: демонстрируя Свету, он уже тем самым как бы хвастал своим дьявольским везеньем, а хвастать нехорошо. Перед женщинами же было просто постоянно неудобно, приходилось подчеркнутым вниманием компенсировать их заведомый, безнадежный, на его взгляд, проигрыш рядом с красавицей женой.
Сейчас, когда Света показалась наконец наверху трапа (московский самолет подали к самому аэровокзалу), рядом со стюардессой, вполне до этого момента привлекательной, хорошенькой, Вадиму было немного странно, почему все вокруг не затихли, не застыли, пораженные, не упали в обморок, наконец. Потому что сверху спускалась, издали улыбаясь не кому-нибудь, а ему, Вадиму, вся красота мира, и это была его, Вадима, законная жена!