Часть вторая

Глава четвертая

1

Проведя переаттестацию Волынова и назначив Чайку начальником камералки, Саркисов собрался в Москву. Об этом сообщил Свете и Вадиму Женя во время очередного вечернего чаепития.

— Я ему: «Как же вы уезжаете, Валерий Леонтьевич, ведь выборы на носу? Неужели, говорю, вы думаете, что меня и Орешкина удастся провести без вашего нажима? Для чего тогда сыр-бор затевали?»

— Ну, а он? — Вадим поморщился. Ему вся эта затея продолжала не нравиться, да и не хотелось ему, по правде, ни на какую общественную работу, ничего не хотелось, что могло оторвать от письменного стола.

— Знаешь, со старичком нашим что-то происходит. Я еще тогда, на переаттестации Волынова, заметил. То ли больной он, то ли о душе своей бессмертной задумался. И то и другое — не ко времени. Потом, говорит, потом, а что потом, когда потом — уж раз пять этим «потом» и меня, и Эдика отфутболил.

Эдик оказался легок на помине. Постучался и вошел. Разулся у вешалки, прошел в носках к столику.

Орешкины недолго прожили в двухкомнатной квартире, где у них не было ничего, кроме пары спальных мешков на полу. Когда закончился ремонт однокомнатной квартиры, они переехали туда и постепенно, с помощью Жилина и Эдика, собрали кое-какую мебель — диван, письменный стол, стул. Проблему обеденного стола решили просто и в соответствии с местным национальным колоритом поставили низенький топчан, объявили его — не совсем точно — дастарханом, накрыли клеенкой, опоясали со всех сторон длинным узким таджикским ковриком-курпачой, на который садились сами и сажали гостей при чаепитиях и трапезах. Всем очень понравилось, в том числе и гостям, на полу было прохладно и как-то особенно уютно и непринужденно, а обувь здесь и без того было принято снимать — этот восточный обычай быстро перенимали все приезжие.

Итак, Эдик разулся, занял свое, уже постоянное место на курпаче и одним махом осушил налитую Вадимом пиалу зеленого чая.

— Уф. В горле пересохло. Час с преподобным нашим препирались. Ничего не добился. Его кто-то накрутил, точно говорю. Работать, говорит, больше надо. Вы тоже, говорит, о прогнозе думать не хотите.

— Пойти, что ль, вместе на него завтра надавить… — почесал в стриженом затылке Лютиков.

— Ничего не выйдет. Поздно. — Чесноков говорил сумрачно и не без некой драматургии; слышались нотки то ли торжественности, то ли торжества в голосе — торжества человека осведомленного над неосведомленным. Лютиков этот малозаметный сигнал принял немедленно и уставился на Эдика немигающими своими глазами.

— Не темни, Эдик, — процедил он, — у меня от твоих фокусов голова трещать начинает. Выкладывай, что там, или иди темнить в другое место.

— Кто темнит? Кто темнит? — надул губу Эдик. — Шеф темнит, это да, так ничего мне толком и не сказал. А вот Штукасу велено в три часа ночи с полным бензобаком быть у двери нашего всевышнего.

— Бежит, подлец, — даже как бы обрадовался Лютиков, блеснул широчайшей белозубой улыбкой. — Да ради бога, скатертью дорожка. Лично я, кроме живописи, ничем здесь более заниматься не буду. Местком — к дьяволу. Да и у Вадима нет больше резона лезть в парторговский хомут. У него есть дела поважнее. Как твоя монография о натурфилософах, Вадик?

— Помаленьку, — лаконично ответил Вадим, поскольку вопрос, по форме обращенный к нему, был на самом деле некоей фигурой в диалоге Лютикова и Чеснокова.

И эта фигура достигла цели. Эдик весь покраснел. Вскочил и метнулся к двери, беззвучно открывая и закрывая рот, начал торопливо, судорожно, не попадая, запихивать ноги в башмаки. Похоже было, что за стеклами очков блестело что-то вроде больших мутных слез.

— Спасибо, спасибо, ребята, — прыгающим голосом хрипло пролаял он. — Спасибо, соратнички. Отплатили за все, не поскупились. А мне что, больше всех надо, что ль? У меня тоже свой хлеб есть. И пошли вы все…

Он выскочил, хлопнув дверью так, что дом заходил ходуном. Все трое смотрели ему вслед. Света непонимающе (она вышла на секунду на кухню, не слышала всего диалога, все было мирно, и вдруг — трах, бах, да и мужчина в слезах — зрелище малопривычное). Вадим — изумленно. Женя безмятежно, даже лучезарно.

— Плачет? — Вадим все же не верил собственным глазам.

— Конечно же плачет, голубчик Вадим. А что делать бедному, беззащитному начальнику, когда его обижают злые, нехорошие подчиненные? Только плакать. Другого выхода нет. Ты уж, Света, извини, что я предоставил тебе возможность присутствовать при столь душераздирающей сцене.

Минуты две чаепитие продолжалось в молчании.

— Жень, а может, Валерий Леонтьевич прав? — вопрос задала Света, и Женя в удивлении воззрился на нее. — И правда, что-то интриг много, а прогнозом — вы же сами с Эдиком говорите — никто не хочет заниматься. Но и мы ведь не занимаемся.

— Да, Жень, — поддержал жену Вадим, — похоже, и не собираемся заниматься. А тогда странно: зачем все эти планы и интриги?

Женя сидит на курпаче, на своем обычном месте, у стены, ноги по-турецки, вернее, по-йоговски, под себя, стриженая голова откинута к стене, чистый без морщин выпуклый лоб сияет, отражая свет электрической лампочки, глаза полузакрыты, улыбается таинственной снисходительной улыбкой.

— Товарищи не понимают. А не понимают, потому что сваливают в одну кучу совершенно разные вещи. Первое. Для чего мы здесь?

Вадим и Света переглянулись. Как ни странно, в двух словах на этот вопрос ответить было нельзя.

— Товарищи не знают! — Женя поднял указательный палец. — Вернее, забыли. Так вот. Если отбросить в сторону всякие мелкие, несущественные различия, мы все здесь для одного: чтобы хорошо, свободно пожить, делая только то, что хочет душа, — и ничего больше. Там, в Москве, у нас этого не было, и потому мы устремились сюда. Возражения будут?

И опять супруги Орешкины, переглянувшись, промолчали. Возразить хотелось. Но, как это часто бывало, лютиковские формулировки, интуитивно неприемлемые, содержали нечто, что оспорить было трудно.

— Так. С этим ясно. Второе. Что нужно для осуществления нашей величественной цели? Нужны некоторые усилия, некая предварительная возня, обустройство, расчистка плацдарма. Это то, что ты, Света, именуешь интригами.

— Если интрига становится основной формой деятельности, то где уж тут свободе…

— Согласен, — не дал договорить Вадиму Женя, — Именно поэтому я, как только выясняется, что начальство, обещавшее нам все, лезет в кусты, первый даю отбой. Раз полный эдем в сжатые сроки неосуществим, в интриге отпадает надобность. Захотим — уедем. Не захотим — построим свой, маленький эдемчик в масштабе нашей веранды, раз в масштабе обсерватории не выходит. Нас трое, и, пока мы вместе, нас пальцем никто не тронет. И третье. Прогноз. Да кто ж мешает тебе, Света, и тебе, Вадик, заниматься прогнозом, если это и есть то, чего в сей секунд жаждет душа. Да ради бога. Если же вам стало жаль Эдика или Саркисова с их якобы заботой о прогнозе, то выкиньте это немедля из головы. Начнем с того, что они в него не верят. Ну, это правильно. Читал мою доблестную диссертацию? Хе-хе. Вероятность — да, а детерминированный прогноз… Тогда-то там-то столько-то баллов. То же самое, что точно рассчитать траекторию электрона. Миф. Но требуют именно такого. И деньги дают — под такой прогноз. И он им, хоть они в него и не верят, нужен, чтоб получать — людей и деньги. Мне он совсем не нужен, так я хоть не мешаю людям, тем, кто в эту химеру верит. А они? Вон в ущелье Помноу знакомец мой старый Хухлин. Он верит и готовит сейчас большой эксперимент по прогнозу такого именно рода. Ну, о сути говорить не будем, по-моему, пустой выпадет номер. Но эксперимент масштабный, под личным контролем вице-президента академии, совместно с физиками — Институтом энергетических проблем. Саркисову строго-настрого велено поддерживать. Так Хухлин чуть не каждый день начинает с того, что приезжает ругаться с Саркисовым и Жилиным, — тянут и подводят с транспортом и со снабжением, как только могут. И все потому, что Хухлин — вне хозяйства Саркисова, он сам по себе, а значит, его успех — если он будет, н е н у ж е н, даже вреден. Поняли? Вот так здесь радеют о прогнозе. Кстати, если тебе, Вадик, интересно, съезди в Помноу, к Хухлину, посмотри, что там делается. Отвлекись.

На все, что говорит Женя, Вадим привык делать некую скидку. Сейчас Женя раздражен, зол на Саркисова и Эдика и, не исключено, преувеличивает. В другой раз — и тому были примеры — в хорошем расположении духа выскажется значительно мягче, теплей, во всяком случае, без этого обнаженного цинизма. В то же время Вадим не раз уже имел случай убедиться: за подобными беспощадными оценками что-то есть. Женя весьма наблюдателен и очень чутко регистрирует человеческие слабости. Именно слабости — достоинства его интересуют значительно меньше. Как правило, он и в достоинствах ищет подоплеку — корысть или слабость. Во времена «симбиоза» с Женей — на холостяцких московских снимаемых квартирах, а потом и на двух службах — Вадим часто убеждался: привычно, с ходу сформулированные Женей для некоторых типажей острые ярлычки-характеристики часто — не всегда, но часто — оказывались в целом близкими к тому окончательному суждению, которое формировалось в Вадиме годами — с увлечением и разочарованиями, сомнениями и терзаниями — «бесполезной тратой нервной энергии», по выражению Лютикова. И все же целиком перейти на Женин обычай с ходу сортировать людей и тем экономить энергию, Вадим не смог и не захотел. Обычай этот сводился, по сути, к разделению человечества на немногочисленную «элиту», действительно внутри себя сложную, многообразную, «системную» в развитии и проявлениях своего «я», — сюда Женя относил конечно же себя, очень милостиво — Вадима, еще двух-трех людей из своей биографии и десяток знаменитостей из мировой истории — и прочих. Этих прочих Женя непринужденно рассовывал по полочкам несложной своей классификации «по зверотипам» — из кошек, из свиней, из птиц — изредка, если уж Вадиму весьма наглядно удавалось ткнуть его носом в какие-то явные несоответствия, лишь соглашаясь перекинуть спорный типаж с одной полки на другую. Так или иначе, Женины откровения в тот вечер всерьез расстроили Вадима и Свету, после ухода Жени они некоторое время удрученно молчали. У обоих ворочались в головах сомнения: может быть, «влипли» они — и весь этот бросок на край света может кончиться не так, как им бы хотелось, и гораздо раньше. Но каждый предпочел оставить свои сомнения при себе.

…В эту ночь Свете приснился первый профессиональный геофизический, как потом шутили, сон. Гуляет будто бы она по дельте Кабуда, при впадении его в Рыжую, — там, где с Вадимом уже два раза гуляли, только в этот раз без Вадима. Разлившись на три десятка проток, Кабуд потерял всю свою ярость. Каждая протока тихая, голубая, прогретая солнцем, часами можно бродить босиком, окунаясь, как в корытцах, в небольших бочажках, чтобы спастись от перегрева. Если постоять, рыбки-малявки наплывают и пощипывают за ноги на всякий случай, вдруг съедобное. Так все во сне и было, только без Вадима, и вдруг загремел вертолет, подлетел, круг сделал и сел на гальку прямо рядом со Светой, в десяти метрах. Оттуда вышел седоватый со знакомым таким лицом, похожий почему-то на Дьяконова — главаря «той шайки», против которого особенно предостерегали и который со Светой был очень даже вежлив, сейсмограммы помогал ей из лентохранилища таскать. Но вроде и не он — повыше, да и одежда необыкновенная — красивый светлый комбинезон как у космонавта. Подошел к Свете, вежливо поздоровался, спросил, кто она, что здесь делает. Света сказала, что в Ганче, в обсерватории, вместе с мужем занимается землетрясениями.

— Ну и как, — улыбнулся вертолетчик, — были землетрясения?

— Нет! Ни разу при мне не было, — пожаловалась Света.

— Ничего, — утешил вертолетчик. — Скоро будет.

— Когда? — спросила Света.

— Десятого сентября. — Незнакомец вдруг смутился и в смущении своем опять стал похож на малознакомого и таинственного главаря «той шайки». — Только это секрет. Не говорите никому, ладно?

— Ну, как же… А Вадику можно?

— Нет, нет! Прошу вас. Не говорите. А то большие будут неприятности.

Вертолетчик огляделся, потом неловко распрощался и направился к вертолету. Тот взревел и поднялся. В открытой двери еще раз показалось полузнакомое лицо с прижатым к губам пальцем.

До десятого сентября оставалось две недели.

Над сном посмеялись — сначала Вадим со Светой, потом Женя, Жилин, Эдик со своей Зиной, Карнауховы. Женя и Чесноков особенно потешались над сходством незнакомца из сна с Дьяконовым. Тот, оказывается, был энтузиастом настоящего детерминированного прогноза, претендовал на то, что близок к решению проблемы, без малейшего, по их мнению, на то основания. И хотя все шло смехом, было ясно: десятого сентября все, кто в курсе, будут ждать…

— Все-таки детерминированный прогноз, да еще какой точный, — сказал Женя. — С наукой не выходит, так хоть во сне… Подождем, посмотрим.

2

Однажды Вадим, выйдя на аллею, ведущую к камералке, наткнулся на Кота, жившего в доме напротив. Возможно, он, поздоровавшись, прошел бы дальше, на работу, куда и собрался, но вся штука была в том, что Кот сидел на корточках около мотоцикла и копался в нем. Сам еще недавно заядлый мотоциклист, Вадим присел рядом, быстро вошел в курс ремонтных работ и уже через четверть часа, вооружившись отверткой, с руками по локоть в масле самозабвенно копался, вместе с Котом, в двигателе «Восхода», год уже, как выяснилось, ржавевшего без пользы под окном у Толи Карнаухова, который разрешил Коту, если сможет починить, ездить на этом старом драндулете.

В этот день Вадим не присел к письменному столу. Зато еще засветло железный конь ожил, затарахтел. Кот и Вадим каждый сделали по кругу, испытывая транспортное средство. Механизм работал неплохо, и Кот предложил сгонять на радостях в Ганч за бутылкой. В магазин попали после семи, но рублевки сверх цены оказалось вполне достаточно, чтобы бутылку вынули из-под прилавка. Помчались назад, вел Вадим, сзади сидел, прижимая нежно к себе бутылку, Кот и, между прочим, сообщил Вадиму, что едет на неделю в ущелье Помноу, на подмену, — прежний станционник уволился и уехал в Россию, а пара новеньких уже нанята, но все еще не приехала из Алма-Аты. Вадим сразу же вспомнил об эксперименте, который проводится в Помноу Хухлиным, да и вообще: надо же и самому хорошенько узнать, как добывается вся та первичная информация, из-за которой столько потом копий ломается, на основе которой делаются открытия и диссертации. Ну и, кроме того… Развеяться. Правильно Женя вчера сказал.

— Жену берешь? — спросил он Кота.

— Да что ты! Она никогда в жизни на станцию не поедет. Нет, один. Ничего, я привык.

— А если я с тобой?

— Не шутишь?

— Нет, вполне серьезно.

Кот аж взвыл от восторга.

— Ну, Вадик, молоток! Заметано! Спальный мешок есть?

— Есть! Я же в Саите работал, тогда и взял, не вернул еще.

— Порядок!

Вопрос о том, где распить бутылку, не обсуждался — подкатили, конечно, к Вадиму. На стук мотора высунулся Женя, у Светы уже был готов ужин. В хорошем настроении просидели вечер, попили чаю. Женя одобрил намерение Вадима, но не выразил желания присоединиться.

— Это не для меня, ребята, — экзотика, отсутствие удобств… Да и не люблю я это ущелье. Помноу — это где вода соленая и москиты заедают? — спросил он Кота.

— То самое.

— Благодарю покорно. А ты, Вадик, езжай и будь там, сколько хочешь. Если Эдик вякнет, я ему, миленькому, вякну.

Света воззавидовала. Но ее, посовещавшись, решили не брать: в Помноу и впрямь условия трудноватые, да и работы ей и Эдик, и Вадим, и Женя накидали много.

На другое утро на дорожке между домами Кота и Вадима остановился грузовик, в который они с помощью шофера погрузили продукты, полученные на обоих на складе, мотоцикл и спальные мешки. Погрузившись, сели и поехали. Не доезжая Ганча, свернули на мост через Рыжую реку и тут же — на пыльный лёссовый проселок. Дальше было полчаса езды по тряской дороге. Даже на скорости, несмотря на ранний час, было жарко. Ущелье до самой станции было абсолютно голым, выжженным, вытоптанным, видимо, скотом еще в начале лета — сейчас не было видно ни одного живого существа. Слева у высокого красноватого глинистого обрыва показались палатки, две грузовые машины, бульдозер, катушки с кабелем и еще груда каких-то железяк. Копошились люди.

— Хухлинские, — кивнул головой Кот. Они сидели оба в кузове на разостланном брезенте, этим кончилось взаимное вежливое препирательство, каждый сажал другого в кабину, в результате оказалось, что оба в кабине ездить не любят, а в кузове обожают. — Потом сходим к ним.

Пробежав еще с километр, машина остановилась у группы маленьких домиков-вагончиков. Станция была обнесена штакетником. Но никакого подобия сада или огорода, как на других станциях, — пыльный пустырь, как за оградой, так и внутри нее. Выскочила комичная бочонкообразная собака на кривых коротких ножках с нелепо приставленной большой мордой немецкой овчарки. Собака не лаяла — виляла хвостом и тыкалась мордой в ноги. Вылез, зевая, какой-то малый, поздоровался, помог выгрузить мотоцикл, поднял с крыльца заранее, видимо, увязанный рюкзак и тут же полез в машину, бросив через плечо:

— Ленточку проверьте, кажется, скоро менять.

На лице малого было написано облегчение. Он даже не оглянулся, когда машина разворачивалась, весь был устремлен туда, в долину, к выходу из прокопченного, жаркого ущелья.

Наверное, всю дорогу до базы малому здорово икалось, ибо, войдя в жилой вагончик, Кот и Вадим обнаружили настоящий холостяцкий хлев — немытую посуду, грязь, огрызки и объедки, в лучшем случае завернутые в бумажку и рассованные по углам. Мухи клубились.

Потом выяснилось, что и Кот и Вадим без жен тоже способны довольно быстро обрастать грязью. Но все же не до такой степени… И потом: одно дело своя грязь, другое — чужая. В общем, помянув уехавшего недобро и раз и два, мужики занялись приборкой. Кот сбегал в вагончик, где в полной темноте световые «зайцы» сейсмографа чертили на медленно движущейся ленте высокочувствительной фотобумаги свои автографы, убедился на ощупь, что часа два беспокоиться нечего, ленты хватит, — и вызвался мыть полы. Вадиму оставалась посуда.

— Для полов и посуды воду брать из речки, — сказал Кот. — Здесь, во фляге, — питьевая. До завтра хватит.

Накипятили воды, прибрались, помыли посуду. Когда бегали на речку за водой, Вадим заинтересовался: почему из речушки Помноу пить нельзя. Попробовал на язык: да, вода неприятно щелочного соленого вкуса, сырой штукатуркой припахивает. Поток перекатывал какие-то белые камни причудливой формы. Вадим вынул парочку, ковырнул ногтем… Это был гипс. Вода прямо на глазах лепила из него фантастические абстрактные скульптуры. Целое ведро этих скульптур набрал у реки Вадим и все потом выбросил — ибо, освоившись, пройдя позже по реке десяток километров вверх, к ледникам, нашел гораздо более выразительные.

Потом меняли ленту, потом готовили обед из концентратов и консервов, опять мыли посуду. Потом в душной фотолаборатории проявляли ленту, промывали и сушили ее. Дел было немного, и они были несложные, но плотно занимали весь день. И весь день под ногами у обоих путалась толстая нелепая дворняга, глядя преданными глупыми глазами.

— От не люблю ж я таких бесполезных собак, — приговаривал Кот, переходя порой на «запорижский» акцент. — Ни полаять толком, ни на охоту — и для чего их только заводят? Только жрать и может.

Однако ж, ругаясь и ворча, не забывал после еды что-то отнести и в собачью миску.

Небо еще ясно голубело, и горы там, у выхода из ущелья, золотились, залитые солнцем, а на домики станции уже пала тень от нависающего огромного обрыва, начинающегося прямо за речкой, и сразу, внезапно, изнуряющая жара сменилась прохладой, приятной только в первые десять минут. Из глубины ущелья, от сахарно-белых уступов так называемого Соленого хребта, одного из северных отрогов Памира, повеяло ледяным сквознячком. Горы есть горы, и сентябрь уже начался…

Кот и Вадим быстро облачились во всю почти наличную теплую одежду и постарались побыстрей закруглить все дела, связанные с пребыванием во дворе, из которых главным было — запустить движок, собственную маленькую электростанцию. С этим пришлось повозиться, движок тоже был в плачевном состоянии, возможно, уже с неделю не заводился, так что опять «незлым тихим словом» помянут был уехавший подменщик. Но бывалые мотоциклисты справились и с этим делом. Мотор издал рев, тысячекратно отраженный от обрывов, и ручеек энергии побежал в аккумуляторы. Вспыхнула бледной пока — на фоне залитых солнцем вершин — искоркой лампочка на столбе, загорелся плафон над столом в вагончике, где Кот и Вадим устроили ужин с последующим долгим чаепитием.

Трапеза была неспешной, с сознанием совместной не слишком трудной, но полезной работы. Послушали музыку по радио. Поговорили. В тот вечер Кот сам начал рассказывать о том, что давно интересовало Вадима, о «той шайке», о «запорижцах» во главе с Дьяконовым и о том, как это вышло, что он, Кот, с ними порвал. Говорил об этом Кот долго, часто возвращаясь к одним и тем же, видимо, не совсем ясным для него самого, моментам.

— Понимаешь, мы в одном дворе жили, я пацан был, а он — то с Кавказа, то откуда-то с флота приезжает. Загорелый, с рюкзаком, веселый. И всегда вокруг него куча народу. А он — душа компании. Гитарист первоклассный. Я лучше не слышал. Конечно, попасть в эту компанию для каждого пацана с нашей улицы — мечта, честь… Я гордился, когда меня звать начали. И это все он. Он любил на велосипеде далеко ездить и тут мало кого мог подбить в компанию. А я ездил. Ну, ему веселей, стал меня звать. Потом охота. Ценил он меня. Неплохо у нас это получалось. Но я, хоть и смотрел на него и тогда и позже разиня рот, все ж замечал то-се, что мне не нравилось, только, знаешь, не давал сам себе в эту сторону так уж думать…

— Что ж ты замечал? — Вадиму было интересно. Дьяконов был человек незаурядный, это очевидно. Иметь такого во врагах было неприятно, хотелось разобраться, понять: может, это не случайно, то, что жизнь поставила их по разные стороны барьера.

— Понимаешь, его там иногда — за глаза, а по пьянке и в глаза, враги там у него тоже были — то фюрером, то паханом называли. Намекали, значит, что любит он власть, влиять на людей и ни с кем никогда главное свое место делить не хочет. Вот и я — сколько раз свидетелем был. Попоем, потанцуем, посидим. Разговор завяжется. Он обычно и тут не промах, и в разговоре вести старается, и получается. Но вдруг — тема, где он не силен. И уже все слушают другого. Не любил он этого. Ревновал компанию, что ли. В самом интересном месте по струнам рукой проведет. «Что-то много, говорит, разговоров сегодня. Когда же петь?» И затянет сам что-то такое, у него всегда в заначке есть, что никто не удержится, подхватят. Мы, хохлы, знаешь, на хорошую песню все готовы променять. И незаметно, и необидно. А снова все — вокруг него. И там так, и здесь. Эдик из-за этого перестал ходить в компании, где был Дьяконов.

— Эдик? — Вадим приподнялся на локте. Они уже легли — на полу, в спальных мешках. Было жестковато, но когда Кот настаивал, чтобы Вадим занял единственную кровать, имеющуюся в вагончике, Вадим уступал эту честь Коту, и в результате, как в случае с кабиной, оба оказались любителями спать на полу, а кровать осталась незанятой. — Эдик? — переспросил Вадим. Что-то было в этом упоминании Эдика настораживающее, что-то такое, что отчасти обесценивало как-то все, что говорил о вождизме Дьяконова Кот и что показалось Вадиму интересным и вполне основательным. Что-то не так…

— Ну да, Эдик. Они сначала с Дьяконовым вроде подружились. И статью какую-то вместе писали, и собирались мы все вместе.

Вадим наконец сообразил, что именно насторожило его при упоминании имени Эдика. Наверняка формулировка о фюрерстве и вождизме Дьяконова исходит не от Кота. Не тот человек Кот, не его это претензия. А чья? Например, Эдика — он обидчив. Или Жени Лютикова — тот претендует на застольное лидерство, сам балуется на гитаре, причем неважнецки, — и очень не любит, когда перебивают…

— А потом Эдик с Дьяконовым поссорились, и ты оказался не со своими «запорижцами», а с Эдиком, так? — спросил он для верности.

— Так… — подтвердил его догадку Кот. — Конечно, если бы этого, ссоры то есть, не было… А тут выбирать пришлось. Или — или. Они, «запорижцы», сами от меня шарахаться стали, как увидели, что я с Эдиком — по-прежнему, когда они с ним на ножах.

После этого Вадим услышал необычно много хорошего об Эдике. Оказывается, только с Эдиком и мог поделиться Кот своей тоской по дочке — Кот сначала приехал на полигон без жены и даже как будто решив навсегда с ней расстаться.

— Я тогда, понимаешь, без слез об этом говорить не мог. Эти жеребцы-запорижцы хорошо если вежливо выслушают, а то и просто обсмеют. Там, в той компании, об этом и заикнуться нельзя было. А у Эдика, понимаешь, то же самое, ушел он от своей прежней и так тосковал по своим девчонкам… Он мне о своем — и плачет, представляешь? А я — о своем, — и тоже глаза на мокром месте.

Плачущего Эдика Вадим хорошо себе представлял, ибо видел. Вообразить могучего увальня тугодума Кота в слезах было трудней, и этот образ тоже, может быть, был отчасти комичным, но Вадим вспомнил собственные бессонные ночи и скрежет зубовный после тех писем прежней жены, где она угрожала, что никогда не даст Вадиму видеть сына, и обругал мысленно того тайного зубоскала в себе, который чуть было не ухмыльнулся втихомолку по поводу воображаемого зрелища плачущего Кота.

— Я тебя понимаю, Никита, — с искренним сочувствием сказал он.

А Кот тем временем уже рассказывал, как много участия проявили Эдик и его Зина, когда семья его к нему приехала и было трудно. И денег взаймы дали, и Олю, жену, мгновенно устроили в камералку, а чтоб дочку в детсад определить, Зина умолила Жилина чуть ли не через районного прокурора давануть — обязан чем-то прокурор Жилину… И какими-то правдами-неправдами премию ему, Коту, устроили. А эти, кореша-запорижцы, с женой даже разговаривать не пожелали. Бойкот устроили…

Вадим вспомнил Олю, издали миловидную и хрупкую блондинку, вблизи вульгарную, злую и грубую, и… промолчал. Прежних друзей Кота в этом, по крайней мере, пункте можно было понять. Да ведь и сам Кот… Он уже не раз заходил к Орешкиным после очередного скандала с Олей и рассказывал всякое… Однажды Вадим не выдержал и посоветовал ему разойтись. Оказалось, что эта мысль вовсе не чужда Коту, — он еще раза два после того, первого, когда сбежал в Ганч из Запорожья, пробовал удрать, да вот из-за дочки… Странно. Неужели Кот этого не помнит? Или не соотносит с тем, что говорит сейчас? А надо будет, пожалуй, не слишком активно сочувствовать Коту, когда в следующий раз будет на жену жаловаться. Мало ли… Что-то переменится — и тоже врагом из приятеля станешь.

Впрочем, не суди, да не судим будешь. Разве можно сколько-нибудь рационально объяснить, каким образом он, Вадим, в свое время ухитрился прожить с Мариной, первой своей женой, семь лет, не любя ее, под конец ненавидя и тем не менее будучи по отношению к внешнему миру, даже к собственным родственникам, натерпевшимся от нее, как бы с ней заодно… Это он, Орешкин, интеллигент, знаток и логики и теории систем, и диалектики… Что ж требовать от Кота?

Как бы подтверждая эти его мысли, Кот вскоре заговорил-таки о том, как невыносимо ему жить с женой, как он рад бывает любому такому вот поручению, всегда безотказно на станциях на подмене сидит, хотя и скучно одному бывает. Сейчас ему просто повезло, что Вадим захотел с ним… Вадим темы не поддержал, и Кот вскоре умолк, решив, что товарищ его спит.

А на следующий день добряк и увалень Кот вновь, как при первом знакомстве, поразил Вадима запасом какой-то то ли мальчишеской, то ли охотничьей наивной жестокости… Он поймал во дворе двух здоровенных, в ладонь, фаланг и пустил их в тесное пространство между оконными рамами вагончика. Наткнувшись друг на друга, фаланги страшно перепугались, обе попытались скрыться, спрятаться, но в тесноте междуоконного пространства это лихорадочное бегство привело лишь к новому их соприкосновению. И начался бой. Кот возбужденно «болел» за одну из фаланг, подбадривал ее азартными криками. Вадим смотрел брезгливо, но и со странным любопытством. Бой длился пять минут. Победила фаворитка Кота. «Унасекомила», вспомнил Вадим Женино выражение. Она передавила клешней то место позади головы противницы, которое хотелось назвать шеей и которое у членистоногих наверняка называется иначе. Фаланга подергалась и начала затихать. Тогда победительница, пережимая второй клешней и маленькими ловкими клешнями на других своих конечностях одну ногу побежденной за другой, стала деловито выдавливать жидкое содержимое еще живой жертвы из панциря прямо себе в рот. Рот был жуткий, с четырьмя жующими то вверх-вниз, то вправо-влево челюстями. Скоро от огромной, только что полной сил твари осталась одна пустая драная оболочка. Победительница раздулась и застыла в угрюмой неподвижности. Увенчав ее «чело» венком из сухих травинок, Кот торжественно отпустил ее за ограду станции. Нелепая собака подбежала, сунула огромную морду и испуганно отскочила, скуля. Фаланга, постояв в угрожающей позе с минуту, медленно поползла, потом заторопилась и скрылась под камнем.

3

Еще до боя фаланг и даже до завтрака, когда станция лежала в тени и сухие травинки и кустики вокруг серебрились ледяной росой, Вадим и Кот прикрутили пустую сорокалитровую флягу к тележке и двинулись за питьевой водой. Они были в свитерах и поначалу еще зябко ежились, но, пройдя сотню шагов, вышли на солнце, и уже через пять минут свитера, рубашки и даже майки были скинуты и ехали на тележке рядом с флягой. Двигались по тропе к выступу обрыва, у которого сходились два ущелья. Раньше на этом месте был кишлак: несколько безобразно обрубленных, без вершин и почти без веток тутовых деревьев еще издали говорили об этом, а вблизи на это же указывали оплывшие земляные валики на месте бывших саманных стен и журчащий среди развалин арык. Среди деревьев было разбито несколько палаток, под растянутым брезентовым навесом — складные столы в один ряд, с длинными деревянными скамьями по обе стороны; несколько человек сидели там и ели. Погасший костер слегка курился дымком, над золой висел большой черный чайник. Сидевшие под навесом — все женщины — обернулись к подходившим водовозам, кивнули без особого любопытства и отвернулись, занятые своим разговором. Это была только часть хухлинской экспедиции. Основная масса народу, видимо весь наличный мужской состав, копошилась в полукилометре, около противоположного борта этого, бокового ущелья, где вчера Вадим видел уже скопление техники и людей.

Вода лилась из длинного резинового шланга, подвешенного на одном из деревьев. Шланг тянулся по обрыву над арыком, кое-где его поддерживали колышки. Метрах в пятидесяти от дерева шланг сходился с руслом арыка. Примитивный самотечный водопровод тем не менее давал исправную струю, под которой и умыться и душ принять в жару можно и воды набрать. Фляга наполнялась минут пятнадцать. За это время Кот и Вадим успели подойти к женщинам, перекинуться с ними парой слов и даже выпить по пиале зеленого чая, тут же предложенного им.

Кота женщины знали. Вадим представился. Две из четырех посмотрели на него с интересом, — видимо, они слышали в каком-то контексте его имя. Оказалось, что эти две были научные сотрудницы из хухлинской группы, на сегодня прикрепленные к кухне, помогать двум другим — поварихе и ее помощнице. Но по виду «научницы» от «обслуги» нисколько не отличались. Платки, надвинутые на нос, ковбойки, бесформенные рабочие брюки. Сам бывалый геолог, сын геологов, Вадим все же был поражен тем, как выглядели вблизи все эти женщины. Добела выгоревшие ресницы и брови, облупленные красные носы и щеки, пятнистые, распухшие от укусов москитов и расчесов шеи и руки. Об их возрасте можно было только гадать: от двадцати до пятидесяти. Женщины заметили его пристальный сочувственный взгляд, невесело засмеялись.

— Да уж, смотреть не на что, — басовито сказала повариха, дородная баба, ростом не ниже Вадима и заведомо выше Кота. — Я уж где только не работала, и на флоте даже. Нигде такого не видала. Мало нам москитов, тут на днях даже клопы объявилась. Как собаки, голодные, злые.

— Откуда? — Вадим удивленно обвел глазами пустынное ущелье. «Хорошо, что я не взял сюда Свету», — мелькнуло в голове.

— Да, видать, из этих развалин, больше откуда же? Приползли, нашли-таки. А ведь лет двадцать здесь жилья не было…

— Перебирались бы к станции — там и москитов почти нет, ветерком с Соленого сдувает, да и прохладней там, у реки-то, — сказал Кот.

— Да говорили, — отвечала одна из женщин-научниц, та, что вроде помоложе. — Но для эксперимента подходит только этот вот обрыв. А здесь вода. От вас далеко и то, и другое. А у Хухлина аврал.

— Всегда аврал, — вздохнула другая женщина-научница, вроде бы постарше. Вадим потом узнал, что это жена Хухлина.

— Заходите передохнуть, — позвали они женщин, прощаясь.

— Спасибо. Да сил нет и не будет. Ждем только конца недели, чтобы в обсерваторию ехать. Там горячий душ, там отсыпаемся.

— Там и приходите на нас смотреть, — добавила басом повариха, видимо достаточно молодая для некоторого вполне различимого в ее голосе кокетства.

Днем, уже после боя фаланг, Вадим решил прогуляться подальше по реке вверх. Кот одобрил его намерение, снял со стены двустволку, протянул Вадиму:

— Возьми вот.

— Зачем? — удивился Вадим. — Я ведь не охотник.

— А на всякий случай. Мало ли. Там много всего, и с медведем, и с кабаном можешь на узкой дорожке встретиться. В стволах жаканы, а вот тебе еще пяток патронов с дробью. Вдруг улара встретишь. Не ел? Вку-усно! Да, еще бинокль возьми. Чтоб ты раньше увидел, чем они тебя…

И вот Вадим идет по узкой, то и дело исчезающей в осыпях и валунах тропке вдоль шумной соленой речки, ощущая себя благодаря давящему на плечо ремню ружья кем-то вроде выпущенного на промысел головореза. Потенциального убийцы — уж во всяком случае. Неужели он вправду будет стрелять, если сейчас из-за поворота высунется лохматая медвежья башка? Вот так, ни за что ни про что? Гм. А вдруг и правда уложил он зверя с первого выстрела? Инспекции здесь — Кот говорил — сроду не бывало. И мясо, и шкура. И Света руками всплеснет. Испугается. А потом гордиться будет. И сыну, Мишке, написать, так, небрежно: медведя, мол, застрелил. Встретились на узкой дорожке. И вдруг Вадим поймал себя на том, что судорожно сжимает рукой оттягивающий плечо ремень, ноги ступают осторожно и почти бесшумно, а глаза настойчиво и зорко шарят по кустам противоположного берега — там камыши, там медведь или кабан скорее, зазевавшись, окажутся на расстоянии выстрела. Господи! Да ведь он хочет убить, уже ищет добычу. Неужто одного только ружья на плече достаточно, чтобы разбудить в человеке такое? А он-то даже свысока так отнесся к Коту, за его инстинкты, за бой фаланг. А сам?

Вадим сорвал с плеча ружье, сдвинул предохранитель и, почти не целясь, шарахнул из одного ствола в вершину стройной арчи — среднеазиатского можжевельника, — показавшейся из-за поворота. В плечо ударило, вершинка свалилась вниз, эхо громом прокатилось, тысячекратно отражаясь от скал и зарослей, заглушив на секунды давящий на уши шум реки. Вот и хорошо, и дичь вся на километры вокруг затаилась и разбежалась подальше от греха, и он, Вадим, выпустил из себя заряд этого странного, такого живучего, видимо заложенного в генах, инстинкта уничтожения. Арча вот только красоту потеряла, жаль, выстрел оказался неожиданно метким.

Уже спокойный, насвистывая вальс свечей из «Моста Ватерлоо», Вадим не спеша шел по совершенно уже дикому ущелью, любуясь им, отходя, отмякая душой. Да, здесь было красиво. Камышины-рогозины, огромные, шоколадно-пушистые, росли из небольших болотин, обведенных по краю налетом белых кристаллов все того же гипса. Вот и кабаний след на песочке у воды — свежий, пожалуй. А вот и запах, тревожный, дикий, и куча медвежьего помета, тоже не слишком древняя. И вся перерытая делянка дикого горного лука анзура. По противоположному берегу сплошь оранжевое пламя облепиховых кустов. А арча, арча! Запах от хвои — как от огуречной рассады. Деревца небольшие, но изящные, и раскидистые, и стройные, похожие на деревья со старинных китайских или японских рисунков, четкие, как выписанные тушью на фоне чистейшего неба и сахарных голов снежного хребта, все выше вздымающегося, закрывающего небосклон.

И ради этого — ради этого тоже — ехали они сюда из Москвы, ради этой белизны и голубизны, ради этой чистоты, этой непринужденно и легко вздымающейся крутизны, четких линий и штрихов. В таком месте у всякого, кто на это способен, неизбежно возникает чувство, родственное чувству полета, зарождается где-то в глубине сомнение в правильности той жизни, какой жил до сих пор и какой жить принято, и уверенность в том, что она, некая правильная жизнь, есть. И даже может возникнуть иллюзия, что эта правильная жизнь, успокоение, подлинное знание — где-то здесь, рядом…

Вот и Лютиков говорил еще в Москве: там к небу ближе… Правда, сидя за всегда притворенной шторой и почти не выходя из дому, вряд ли почувствуешь эту близость к чему-то вечному и бесспорному. И он, Вадим, сидя, без разгиба за столбиками цифр, графиками, кажется готов превратиться в сухаря-технаря. А ведь когда-то даже стихи писал, и неплохо, кажется. Что не стал поэтом — это, конечно, правильно, а вот видеть в этих горах только образец, сжатый между гигантскими природными тисками — с юга Индийской платформы, с севера Лавразиатской, — этого, конечно, мало. Впрочем, глазами геолога и геофизика он может видеть во всей этой красоте гораздо больше скрытого смысла и гармонии, чем если бы был просто поэтом.

Вся штука, видимо, в том, что и тот и другой взгляд сам по себе ограничен. Мир многомерен, и поэтическая его составляющая такой же неотъемлемый его атрибут, как длина или ширина. Может, и вся морока с этими лентами, которые они с Котом сегодня проявляли, есть морока существ ограниченных, не умеющих или даже не желающих видеть явление во всем его истинном объеме, цвете, или как оно там… Можно вообразить себе некое существо, научившееся с помощью приборов записывать массу странных колебаний в окружающей среде. Оно запишет много разновидностей таких колебаний, установит, откуда они приходят, какие у них закономерности в амплитудах, частотах, затухании и прочая. Защитит диссертацию… И вот предположим, что это ученое существо — какой-нибудь слепой муравей из муравейника в этом самом урочище, а все исследованные им колебания — это волны света, рассеянного этим голубым небом, отраженного от этих снежных стен, этих осыпей, реки, деревьев, арчи и облепихи.

Вот так пока они — Вадим, Лютиков и масса гораздо более поднаторевших, знаменитых и маститых — в своей науке. Чего только не извлекли они из сейсмограммы — этого механического среза ряда волн вдоль оси времени, — а может, за всем этим — тоже некая потрясающая система образов, картина, невидимая ими, слепцами. Долина Мудрости и Ясности, где для истинно зрячего задача, скажем, прогноза землетрясений не более трудна, чем для него сейчас было выстрелом сбить верхушку арчи.

Контакт двух систем видения — вещь не вовсе редкая или фантастичная. Любое большое открытие, озарение — это искра на контакте кропотливого исследования и умения видеть нетривиально, и оно всегда сродни поэзии. Кто-то из геологов, кстати, так и назвал нынешнюю волну гипотез и теорий в геологии и геофизике: геопоэзия…

Правда, мало кто способен сознательно сочетать в себе эти два взгляда на природу. Да и на человека… Разве что Гёте мог, всю жизнь пытавшийся — почти всегда в одиночку — навести мост между, как он говорил, поэзией и правдой. Шлегель… младший, кажется, — радовался преждевременно в начале прошлого века, решив, что прорвана плотина и поэзия, хлынув небывалым потоком в кельи затворников-натуралистов, начала новый этап в развитии культуры, этап без вредного и искусственного барьера между миром гармонии и миром алгебры. Шеллинг и его натурфилософская школа предсказывали — и небезуспешно подчас — целые этапы еще не явившегося знания. Романтиков от философии высмеяли, поймали на ошибках и глупостях, но разве мало ошибок и глупостей было в истории приземленной позитивной науки?

В общем, так… Либо он, Вадим, сможет использовать некоторые особенности своей подготовки, сможет всю эту разъятую, как труп, музыку недр, состоящую из столбцов цифр, собрать в какие-то, пусть самые примитивные, но образы и выйти на какой-то новый уровень, либо вся его возня с папкой механизмов землетрясений, выданной ему Лютиковым при первой их встрече в Ганче, будет впустую потраченным временем. Взорлить надо, такая вот задача. Хоть немножко…

Конечно, все это было очень неконкретно, скорее туманно и абстрактно, но — странное дело — Вадим шел из верховьев ущелья Помноу, сжимая — уже машинально и не воинственно — ремень заряженного ружья, с отчетливым чувством, что принято важное решение, нащупана твердая тропа. Сине-снежные стены уходили назад, вершины Соленого хребта наливались фиолетовым закатным цветом, невзрачный балок станции показался впереди, вспыхнул светлячок лампочки на столбе. Донесся слабо стук движка — Кот уже начал подзарядку аккумуляторов. Мир был изумителен. И что особенно важно, снисходителен и щедр к младшему научному сотруднику Горной геофизической обсерватории, науковеду и знатоку натурфилософии Вадиму Орешкину.

4

Уже со двора Вадим услышал незнакомые мужские голоса. Вошел. За столом, вместе с Котом, сидели двое в зеленых брезентухах-энцефалитках. Они поднялись навстречу Вадиму и, здороваясь, представились. Один из них был Хухлин, сорокалетний мужик, роста пониже среднего, с несколько крючковатым носом и острым, внимательным взглядом. По лютиковской таблице зверотипов сошел бы за небольшую хищную птицу, вроде кобчика. Другой — Пухначев, его заместитель, высокий, видимо ровесник Вадима, с зыбкими голубыми глазами, широким скуластым лицом. Что-то подсказало Вадиму, что визит — не из случайных и что пришли гости более к нему, чем к Коту. Ждали Вадима, видимо, довольно долго, Кот пошел снова ставить чайник — один уже усидели. Вадим сел и с наслаждением вытянул ноги.

Завязался общий разговор «за геофизику», сразу обнаружился с десяток общих знакомых, Вадим не без интереса услышал кое-что о некоторых потерянных из виду однокашниках — с ними на Кавказе и на Камчатке работал Хухлин. Вадим, в свою очередь, развлек гостей кое-какими «тайнами мадридского двора», последними новостями из кругов, где делалась геологическая и геофизическая политика. Хухлин задал несколько вопросов, из которых можно было понять, что он хорошо знает, чем раньше занимался Вадим, и что он читал не только его научно-популярные, но и научные статьи, и несколько удивлен, встретив вдруг Вадима здесь. Но не выпытывал, только спросил:

— А на полигоне что за работа у вас?

Вадим коротко отвечал: механизмы, мол, землетрясений в связи с новейшими глобальными геологическими теориями и с прицелом на прогноз сильных толчков. Хухлин просил особо посмотреть по району Помноу — «стыковка может интересная получиться». Вадим обещал и сам начал задавать вопросы.

Раскрывался и закрывался сухой, вытянутый вперед безгубый птичий рот Хухлина, глядели немигающе и строго маленькие круглые глаза, только подергиваясь будто время от времени полупрозрачной пленкой, деловито и сухо, хотя и толково, излагал этот экспериментального типа исследователь, как почти сразу определил про себя Вадим, сильный, судя по всему, человек, похожий на маленькую хищную деловитую птицу, несложную физическую основу своих работ и отдельными штрихами обозначал этапы многолетней поучительной борьбы за сохранение и развитие своего направления, много раз бывшего на грани полного умирания. Был он молодым геофизиком-электроразведчиком. Земля проводит электричество, хотя и не идеально — и везде по-разному. Эта разница может помочь уточнить простирание тех или иных разведанных другими методами подземных структур. Но Хухлин был одним из первых, кто заметил, что кое-где ток между электродами, заземленными на расстоянии километра-двух один от другого, по-разному и неодинаково преодолевает одну и ту же толщу в течение времени. И задумался, что значат эти медленные, а иногда и довольно быстрые изменения. И добился — не сразу и не легко — ассигнований на специальные исследования. Начиналось это все на Кавказе, и там же возникло подозрение, что главная причина перемен в электропроводности земных недр — в их скрытом медленном движении, что это — побочный эффект от игры перераспределяющихся ореолов напряжений. Видимо, участвует во всем этом подземная вода, вернее, всякие растворы — без них величина эффекта необъяснима. Возникла и гипотеза о связи пиков на кривых электропроводности с землетрясениями. Но на Кавказе эту гипотезу проверить не удалось. И тогда был выбран Ганчский геополигон — здесь землетрясений хватало для любой статистики, любых экспериментов.

Вадим заметил, что рассказ Хухлина прерывался и взгляд затуманивался — будто опять подергивался пленкой, — когда речь заходила о всякого рода препятствиях. Хухлин не знал, с кем из начальства связан Вадим, а потому избегал говорить о чем-то, что, впрочем, отчасти угадывалось по самой последовательности и характеру умолчаний.

Хухлин вынул из-под целлофана полевой сумки журнальный оттиск, развернул и показал Вадиму две кривые. В двух случаях резкое повышение электропроводности недр через два-три месяца заканчивалось землетрясением из разряда таких, которые уже надо бы предсказывать, — не очень сильным, но способным и напугать, и даже произвести некоторые разрушения.

Здесь все было ясно без пояснений. Вадим попросил оставить ему оттиски на время, но Хухлин сказал, что дарит, и расписался.

Поставили третий чайник.

— Значит, вода, — сказал Вадим. — Ну, растворы. А обе кривые — весной. Может, все дело в сезонном таянии? А землетрясения случайно приурочились… Два случая — это еще не статистика…

Хухлин смотрел на Пухначева, и на этот раз объяснения давал молчаливый помощник, до этого ограничивающийся лишь односложными репликами.

— Этот вопрос, — начал Пухначев, — подразумевает еще один: а вдруг замеряется электропроводность верхнего рыхлого слоя почвы и наносов, а не земных недр на глубинах очагов землетрясений? Вы имели это в виду, когда заговорили о сезонном таянии?

— Конечно, — ответил Вадим. — Правда, я не в курсе, насколько глубоко сезонное увлажнение…

— Вы слышали о закалке токами высокой частоты? — перебил его Пухначев.

— Да, — удивленно отвечал Вадим и обрадовался, догадываясь: — Вы применили переменный ток?

Оказалось, что именно свойство переменного тока бежать по верхним слоям проводника, не затрагивая глубины, и стало способом опровергнуть скептиков, сразу же заговоривших о сезонном таянии и «квазиэффекте». Контрольные замеры на переменном токе, заведомо идущем только по верхним слоям почвы, не показали никаких заметных отклонений от среднего там, где постоянный ток рисовал четкий эффект.

Вадим громко восхитился простотой и изяществом решения, и ему тут же был подарен зардевшимся Пухначевым соответствующий оттиск. Это была его идея, идея бывшего инженера-металлиста.

О том, что делается сейчас в ущелье Помноу, Вадим в общих чертах уже слышал и от Лютикова и от Кота: сверхмощный импульс от необычного источника тока должен был рассказать о переменах в электропроводности на гораздо больших глубинах под целым горным хребтом. Пара электродов закапывалась здесь, в ущелье Помноу, прием импульса пойдет по другую сторону Соленого хребта, за двадцать километров. Для прогноза действительно больших, действительно опасных землетрясений сведения должны собираться из глубоких недр на больших расстояниях — чтобы отсеять всякие местные влияния и побочные эффекты.

— Это какая же мощность потребуется?

Хухлин назвал цифру, Вадим присвистнул. Это была мощность электростанции — не маленькой. В Ганчском районе такого источника тока не было. Да и не выдержала бы никакая линия электропередачи, если бы такой импульс тянуть издалека, скажем, от Нурека. Теперь ясно, почему здесь устанавливается небывалый источник тока, в котором электрическая энергия извлекается из разделенной магнитным полем струи горячей плазмы… МГД-генератор.

Вадим начал догадываться, чего хотели от него неожиданные визитеры.

— Руководство, — дипломатично выразился Хухлин, и Вадим снова почувствовал, что тот, видимо, избегает называть имя Саркисова, — не разрешает нам докладывать и печатать ничего о ходе этих работ. Ссылаются на секретность. Нам нужен ваш совет. Вы работали в печати, знаете обстановку по этой части в академии. Как быть?

— Разве МГД засекречены? — вытаращил глаза Вадим. Это было не по его части, но в голове сразу же замелькали заголовки журнальных, газетных, научных публикаций. МГД последние два-три года были на гребне моды и славы.

— Нет, — отвечал Хухлин, жуя слова сухим своим «клювом». — И коллеги, ребята из ИЭП, только смеются, когда я им рассказываю… Но наши… Говорят, применение МГД для прогноза, поскольку это ново, как бы автоматически засекречено и рассекречиваться должно особо… Так мне объяснял… один наш общий знакомый, — раскололся наконец Хухлин.

Вадим задумался.

— Да, тут какая-то ошибка. Только я все же не могу понять… Неужели для вас сейчас так важны слава и признание? Ну, провели бы эксперимент, дождались бы результатов. Куда бы все это делось?

— Дело не в славе, — сказал Хухлин. — А в том, что без какой-то решительной поддержки сейчас нам в этом году эксперимента не провести. Значит, консервировать на зиму. За зиму оборудование под открытым небом, без охраны… Понимаете? Это все вообще может не состояться. А между прочим, для провоза МГД на шоссе надо три моста перестраивать. Без этого… без славы, как вы говорите, какие дорожные власти пойдут на это? А это только одна из проблем…

— Хорошо. Все понял, — сказал Вадим, хотя опять почувствовал, что Хухлин чего-то недоговаривает, второстепенные причины выдвигает, а главные прячет. — Хорошо. Я узнаю, что смогу. В течение недели, постараюсь…

Хухлин и Пухначев, удовлетворенно и единодушно вздохнув, тут же поднялись и начали прощаться. Пригласили на стройплощадку и на эксперимент, назначенный через полтора месяца, «если все будет хорошо».

Вечером Вадим долго не спал в своем мешке, обдумывая предстоящую акцию. И чем больше думал, тем более загорался. Решил действовать, не откладывая. Сама судьба подкинула ему уникальный случай одним махом покончить с тем, что больше всего не устраивало его в новой работе. Маниакальная подозрительность и грызня, перманентная вечная склока должны были уступить место энтузиазму общего дела — признанного общественностью, нужного, важного, гуманного. После хорошей публикации в авторитетном органе печати ни «той шайке», ни «этой» не останется ничего, кроме одного — дружной слаженной работы на прогноз. Размечтавшись, Вадим почти не спал. Как в лихорадке, еле дождался утра.

5

На другой день рано утром Вадим сел на мотоцикл и сгонял в Ганч, на почту, позвонить по междугородной своему приятелю Светозару Климову, научному обозревателю одной из центральных газет. Они подружились во времена недолгой журнальной карьеры Вадима — на международном геофизическом конгрессе. Когда Вадим задумал ехать в обсерваторию, обозреватель сначала огорчился, потом жгуче позавидовал: что-то такое он и сам вынашивал в себе многие годы — бросок в глубинку, эх! на годик — на три. Да вот так и не собрался. Договорились переписываться, а если что будет интересное — Вадим должен был позвонить и позвать. Вот Вадим и звонил.

Москву дали мгновенно: там была еще глубокая ночь. В трубке послышался сонный голос приятеля.

— Пора, красавица, проснись! — заорал Вадим, возбужденный ездой на мотоцикле по горной утренней прохладе, от некоторого смущения, что не дал человеку поспать, даже как бы еще и обнаглевший.

— Вадим?! Ты что, сдурел? Креста на тебе нет, каторжная твоя душа, — стонал обозреватель, постепенно приходя в себя, крепнущим голосом. — Что там, случилось что?

— Случилось! Еще как! — продолжал орать Вадим. — Записывай, газетчик. Срочное сообщение. Солнце золотит вершины. Поет мотор. Железный конь бьет копытом в тени чинар. Тебе этого мало?

— Хорошо живешь, — уже весело отвечал приятель. — Мне бы такое, хоть на денек. В гости зовешь?

— Для того и звоню. Слушай. Тут затевается кое-что…

И Вадим быстро, кратко, в пять минут рассказал о сути намеченного эксперимента.

— Требуется поддержка общественности для ускорения! — закончил он, не вдаваясь в суть интриг и затруднений Хухлина.

— Ну, Вадим, молодец. Век не забуду! Лечу! Завтра… Нет… Ждите меня послезавтра! Как раз простой — ни экзотики никакой, ни запуска на орбиту. А на мотоцикле научишь, Вадька? Ты же обещал! — капризным, почти плачущим голосом закончил приятель. В этом шутки почти не было. Автомобилист, владелец «Волги», избалованный всяческими поездками и посольскими приемами, обозреватель умел завидовать людям — без злобы, белой завистью, но жгуче. На этом, можно сказать, был основан пафос его очерков и репортажей — на разоблачении собственной неуемной зависти к героям — к их одержимости, к их творческой плодовитости, к их бесшабашности в отношении к жизненным благам, комфорту, вещам. Читатели и редакторы находили это занятным литературным приемом, выделяли обозревателя из массы других, но это не было просто приемом…

— Это же рабство, это же кошмар, что без этой красной книжечки я не мыслю своего существования, — жаловался иногда Светозар Орешкину наедине. — Хочется, знаешь, все бросить, в районку уехать, поработать, а то и вообще… на стройку куда, работягой. Может, повесть напишу… Хорошую. Не такую, как… Да колется! Мне даже кажется, на меня бабы клюют только потому, что я обозреватель центральной газеты. Ей-богу!

(Обозреватель был большим любителем по женской части.)

Вадим искренне жалел Светозара и даже раза два находил ему интересную работу, например аквалангистом-исследователем в Институте озероведения на Байкале. Но после недели буйных восторгов и прощальных застолий обозреватель трусливо и тихо исчезал в одну из очередных обычных своих командировок, потом долго винился и клял себя и злосчастную свою обыденную опостылевшую исключительность последними словами.

Но парень был толковый, про любое научное исследование мог написать так, что даже герои очерка, сами специалисты, исследователи, порой говаривали, чеша затылки: «Ишь ты, какая штука, а ведь и впрямь интересное дело мы сделали».

Вадим вышел на пустынную в этот час, затененную гигантскими пирамидальными тополями, центральную улицу Ганча. Посередке мостовой, то исчезая в густой тени, то вспыхивая ярким световым пятном, пожилой таджик в тюрбане и полосатом стеганом халате шагал за пушистым ишаком, бодро волокущим тележку с дынями. Копытца стучали по асфальту гулко в сонной утренней тишине. Вадим подошел, вынул из кармана пятерку. Старик улыбнулся, кивнул чалмой, затем, внезапно свирепея лицом, злобно заорал на хлопающего ушами ишака, отчего тот стал как вкопанный. Старик, снова став добрым и улыбчивым, выбрал дыню, отдал Вадиму, прицокивая языком: этта карош, этта карош, забрал пятерку, снова прокричал что-то неодобрительное ишаку — и тук-тук, поехал себе дальше на базар, где он такую же дыню меньше чем за десятку бы уже не отдал.

Да, сегодня Вадиму все удавалось. Надо было лететь к молодой жене, истомившейся небось за два дня в одиночестве. Прикрутив поясным ремнем дыню к багажнику, Вадим врубил газ и помчался. Через десять минут ему уже открывала дверь Света, заспанная, теплая, любящая.

Глава пятая

1

О разговоре с Хухлиным и звонке в Москву следовало, пожалуй, не откладывая, сообщить Лютикову. Но Вадим не спешил. Свете не надо было в камералку — была суббота. Они выспались, долго завтракали. Вадим рассказывал про Помноу, Хухлина. Света сообщила главную новость, молниеносно распространившуюся накануне, в пятницу, и обсуждавшуюся весь день и вечер — в очереди на склад. В Джусалах, под Алма-Атой, серьезно заболел Саркисов. Этого оказалось достаточно, чтобы всю пятницу никто практически не работал. Похоже, Саркисов значил для обсерватории гораздо больше, чем любой другой руководитель для любого другого учреждения. Ходили слухи, один фантастичнее другого. Поговаривали даже о закрытии обсерватории и полигона — «в порядке сокращения штатов».

Мимо окна, по бетонной дорожке между двумя арыками деловито и торопливо, сегодня как-то особенно преисполненный серьезности, несколько раз прошел Эдик Чесноков. Потом послышался его голос с веранды. Эдик стучался и что-то говорил через дверь Лютикову. Тот его впустил.

— Да ведь сегодня у нас двенадцатое, — вспомнил вдруг Вадим.

— Это ты про землетрясение? — Света замахала обеими руками. — Ну, не вышло, не вышло из меня прорицательницы. Замучили позавчера подначками. Кому не лень, подходят, на часы посматривают. А время, говорят, нельзя уточнить? Что-то затягивается.

Выждав пять минут, Вадим тоже направился к Жене. Его радостно приветствовали. Похоже было, что между двумя Вадимовыми начальниками снова царили мир и согласие. Оба были возбуждены, посмеивались как-то нервно и, внезапно становясь серьезными, многозначительно переглядывались. После бодрых расспросов о житье-бытье в Помноу — при этом ответы Вадима не очень-то и выслушивались — Женя несколько игриво и в то же время не без некоторой торжественности обратился к Эдику:

— Ну, что, покажем ему эту… бумаженцию. А?

Эдик с притворной неохотой полез в карман, вынул бумажку:

— На, читай.

Это был телетайпный приказ по Институту Земли, по всем его филиалам и подразделениям. В связи с тяжелой болезнью заместителя директора института, завсектором, начальника обсерватории Саркисова В. Л. временно и. о. завсектором назначался кто-то, фамилия которого Вадиму ничего не говорила, и. о. начальника обсерватории и ее Джусалинского отделения назначался Сева Алексеев, в Ганче и. о. начальника становился Эдик.

— Я кое-что уже слышал об этом, — сказал Вадим. — Чем же он заболел, бедняга?

Эдик и Женя были заметно разочарованы тем, что сюрприза не получилось. Тем не менее Эдик, видимо уже не в первый сегодня раз, размахивая руками, стал рассказывать про сегодняшний утренний свой звонок в Джусалы, Севе Алексееву, который поведал подробности. Проект приказа составлялся в обстановке прямо-таки трагедийной. Бледный шеф, сидя в постели, с лихорадочно сверкающими, выражающими всепрощение и боль расставания глазами, «толпой любимцев окруженный», диктовал текст. При этом он прерывал себя жалобами на самочувствие и приступами кашля, после которого он сам и все окружающие с минуту, остолбенев, с молчаливым ужасом разглядывали не виданную до сих пор никем, знакомую лишь по чтению классики картину: розовые пятна на носовом платке. Это была чахотка, туберкулез, обнаружившийся сразу в открытой форме и требующий немедленных радикальных мер. Врачи требовали госпитализации и предупреждали, что возможно даже хирургическое вмешательство.

— Да-а, такова, голубчик ты мой Вадим, селяви, — проговорил Женя, не без удовлетворения потирая руки. — Это — крах! Жил-жил человек, греб, греб к себе — и сильно, заметь, греб, хапал, ближнего, да и не очень ближнего, топтал без малейших колебаний. И везло ему, прямо-таки перло, на зависть… И вот — на тебе! Звоночек! Оттуда! — Женя поднял палец вверх. — Впрочем, в данном случае, вернее, оттуда. — И палец показал противоположное направление. — Это ему, голубчику, за то, что хотел нас надуть. Нет, я не то чтобы… В другой раз и пожалею. Но по делу… Позвал, все обещал. А сам в кусты. Так тебе, болезному, чтоб неповадно… Бог или кто там вместо него? И. о. бога? Хе, хе, правильно, голубчик Эдик, вот именно. И. о. бога — он сейчас с нами. А кто не с нами…

— Тому амбец! — блеснув очками, сказал Эдик. Он излучал довольство.

Вадим внутренне поразился. Он почти не знал Саркисова, возможно, тот был не подарочек. Но ведь это ближайшие, доверенные, можно сказать, люди, кое-чем Саркисову обязанные — и такое ликование… Все же больной. Все же и правда звоночек, то ли оттуда, то ли оттуда. Нет, это все ненормально. Всеобщий психоз зашел слишком далеко. Ну что ж, приступим к лечению. Вадим торопливо перебил Женю:

— У меня тоже есть новости…

И все рассказал — и про разговор с Хухлиным, и про ранний свой звонок приятелю-обозревателю, с которым Женя, кстати, был знаком.

— Газетчик?! — у Эдика жалко оттопырилась губа. — Да ты что, шеф ни под каким видом…

— Заткнись, Эдик, дружочек, яви божескую милость, — бледно-голубые, почти белые глаза Жени даже потемнели от презрения к Эдиковой тупости и еще от какого-то шального вдохновения. — И не вякай более пока, будь другом! А слушай, внимай, благоговея, когда слышишь голос самой судьбы, и. о. которой в данном случае назначен Орешкин. Какой еще, к черту, шеф? Ты шеф. Понял? Ты — шеф! То есть пока, конечно, и. о. шефа. Но в момент, когда приезжает корреспондент центральной газеты, этого достаточно. А шефом ты станешь именно благодаря корреспонденту. То есть нам, мне и Орешкину. И доктором станешь, и член-кором. Ведь ты не прочь стать член-кором, правда? Ну вот, я же знаю, чего тебе надо, ночей не сплю, чтобы всякому свое… Не будь только жопой, голубчик Эдик, и все будет хорошо. Я имею в виду: смотри, если ты когда-нибудь забудешь, как и кто тебя…

Эдик, казалось, наконец осознал всю глупость своего испуга и даже кое-что понял из шквала вразумлений, обрушенного на него Женей, приободрился, порозовел и приосанился, но Женя уже потерял к нему интерес, он обращался к Вадиму:

— Ты — гений, дружочек Вадим, это самое малое, что можно сказать. Уникальный случай, и только идиоты могли бы им не воспользоваться. Эффектный эксперимент! Пусть и муровый, по сути, здесь меня не собьешь, но эффектный — для газеты — что ты! Это я понимаю. Ну, а под сурдинку пойдет все, чем мы его тут нашпигуем.

— Прогноз наконец сдвинется с мертвой точки! — с нажимом произнес Вадим. Но раскрывать полностью свой замысел не стал.

Они со Светой согласно уже решили, что Женя и Эдик заражены «манией склоки» не меньше, чем «та шайка». И исцелять их следовало деликатно — незаметно для них самих обратить их помыслы к общему, овеянному газетной славой делу.

— Точно, — ответствовал Женя. И добавил: — Но главное не это, а то, что сдвинется он туда, куда нам нужно. Когда он приедет?

— Обещал послезавтра, в понедельник, быть. Впрочем, это спросонья и сгоряча. Он и командировочные взять не успеет. Так что хорошо, если во вторник. Но я его дожидаться не буду. Вы уж тут сами встретьте и приезжайте с ним, если хотите. Я Коту обещал завтра утром вернуться — у нас еще три дня там.

— Усек? — строго обратился Женя к Эдику. — Не упустить! А то начнет здесь ходить, мало ли на кого напорется.

— Да брось ты, Жень, — рассвирепел наконец Вадим, — что за ерунда! Приедет он, конечно, ко мне, сюда, на эту веранду. Ты и встретишь. Света встретит. И Эдика он никак не минет. И вообще — о деле так о деле. Это смешно, в конце концов…

Вадим осекся. Пол незнакомо задрожал под ногами, в пустых пиалах согласно звякнули ложечки. Пиунь — пропело окно. Самое большое стекло в раме по диагонали пересекла трещина.

Женя и Эдик переглянулись.

— Местное, — сказал Эдик. — Где-то близко. Класс одиннадцатый, не больше двенадцатого. Пойти на станцию, что ль, уточнить, где и сколько.

Встал и вышел. Вадим тоже вышел. На веранде стояла Света. Она показывала соседке, Рите Волыновой, на облачко пыли, клубящееся над обрывом противоположного берега Рыжей реки, — небольшой обвал от несильного толчка. Обе смеялись.

— На два дня всего-то и ошиблась, — радовалась Света.

Вадим произвел в уме небольшой подсчет — уж он-то знал теперь ганчские каталоги. Даже таких — ощутимых, но неопасных — толчков в Ганче должно случаться не более одного в год.

— Да, точность в два дня — совсем неплохо, — милостиво похвалил Женя. Он стоял рядом с Вадимом — в шлепанцах и в халате, руки назад, широко расставив голые волосатые ноги, и смотрел на вершины Соленого хребта. — Но вообще-то… — он снизил голос. — Ведь десятого у нашего доблестного шефа как раз и открылось это дело, с чахоткой. А сны напрямую и нельзя толковать. Шеф заболел! Газетчик едет! Вот это и есть для нас настоящее землетрясение! Молодец, Света! Рассказывай мне теперь все свои сны, ладно?

Света со смехом согласилась, а Вадим отметил, что Женя нисколько не шутит. Вид у него был решительный, лицо даже какое-то важное, значительное. Женя верил в сны! У него была целая толстая тетрадь, где запечатлевались сны всех родственников и знакомых с подробным анализом — в основном по Фрейду, большим поклонником которого Женя был. Есть в этой тетради и пара снов Вадима — там, в Москве еще, Женя записал, но расшифровку он дал такую, что Вадим сразу, начисто потерял вспыхнувший было интерес к снам и психоанализу, как Женя ни пытался его заинтересовать.

Вадим, встретив вечером в душе Пухначева, предупредил его о скором приезде корреспондента. О приказе по институту Пухначев знал, но без подробностей. Заметно взволнованный всеми новостями (болезнь Саркисова и для хухлинцев могла означать большие перемены), Пухначев, наскоро домывшись, помчался обсуждать их с Хухлиным и прочими своими коллегами (они на субботу и воскресенье все выбирались в Ганч передохнуть).

В воскресенье утром Вадим выехал на мотоцикле в Помноу.

Рассчитывал добраться в полчаса, и действительно, две трети пути преодолел за двадцать минут. Но потом начались неприятности с мотором. Пологий, но длинный подъем к станции по «конусу выноса» — лёссовой наклонной равнине, образующей дно сужающейся долины, оказался мотоциклу «не по зубам». Мотор перегревался и глох, тем более что солнце давно поднялось и заливало пустынную каменистую дорогу светом и жаром. Вадим пережидал и снова проскакивал километр-два, до очередного заедания в двигателе. Под конец мучения Вадима были уже занятным зрелищем для Кота, который, стоя перед крыльцом станции, что-то жег в корыте, подбрасывая все новые порции топлива и тщательно перемешивая железным прутком то, что горело.

— Говорил я тебе, — наставительно сказал он, когда Вадим, весь в поту, вкатил наконец молчащий раскаленный мотоцикл в калитку, — езжай с рассветом. На час бы раньше встал — проскочил бы по холодку.

Вадим увидел, что жжет Кот рулоны проявленной фотобумаги. Развернул, посмотрел — это были «пустые» сейсмограммы, без землетрясений-зигзагов.

— До чего ж народ ленивый, — говорил Кот, продолжая подбрасывать в огонь все новые рулоны. — Сколько на подмене здесь в этом году было? Человек десять. Хоть бы один занялся. Ведь за эту золу, — рядом стояло ведро, до половины наполненное размельченным черным порошком, — я рублей сто премии получу, не меньше, почти ж чистое серебро, концентрат. И так везде. По золоту-серебру ходим, считай, — и никто не почешется. Богатеи, язви их…

Вадим сел на крыльце. Из ущелья тянуло тонкой струйкой пахнущего снегом воздуха, приятно обвевало горячее, влажное тело. Уютно колыхался костерок в корыте. Буднично ворчал на лентяев подменщиков Кот. Хорошо! Вадим вдруг взглянул на себя и на все окружающее со стороны, как бы глазами приезжающего скоро приятеля-обозревателя, и аж сам себе позавидовал. Хорошо! И он с удовольствием поддержал Кота в этом славном старинном русском обычае — ворчать, ругая без настоящей злобы безалаберность и бесхозяйственность ближнего, — напомнил, что запись на фотобумагу — это вообще дикость в век электроники и магнитной записи, что несложное устройство — запись на кольцо магнитной ленты со сдвигом по времени — позволяет тратить ленту и гонять аппаратуру только на период землетрясения, а в пустые промежутки — не гонять и не тратить. И что так уже делается на лучших, передовых сейсмостанциях. Но Коту эта перспектива не очень понравилась: за что же, спросил он, станционники тогда будут премии получать? А на ответ Вадима, что станционник — отживающая свой век профессия и что все могли бы уже сейчас взять на себя автоматизированные полигоны со множеством самозаписывающих станций-буев и двумя-тремя «бакенщиками» — наладчиками на нейтральной базе, — угрюмо засопел. Кот, видимо, живо представил себе эту перспективу для родного Ганчского полигона, и это его вовсе не порадовало.

— Эх, не хотел бы я до этого дожить…

Они сходили за водой к опустевшему лагерю хухлинцев, и по дороге Вадим рассказал Коту новости. К приезду корреспондента Кот отнесся с полным равнодушием, только заметил, почесав в затылке:

— Придется еще прибраться.

А вот болезнь Саркисова воспринял совсем не так, как Женя и Эдик. Он искренне огорчился и пожалел шефа, вспомнил и о его старушке матери в Москве, к которой, оказывается, Валерий Леонтьевич относился с трогательной заботой, и о том, что не дал бог Саркисову собственных детей — пасынок только есть. Вспомнил и о том, как шеф несколько раз лично справлялся у Кота о его жилищных условиях и не успокоился, пока не добился для Кота и его семьи отдельной квартиры.

Довольно долго рассказывал Кот о Саркисове, и в этих рассказах вставал совершенно незнакомый Вадиму образ — образ находчивого хозяйственника и заботливого распорядителя.

— Приходит, — рассказывал Никита, — к Саркисову одна станционница, вся в слезах. Муж уволил. Ну, ругались они, муж попивал, а станция считается служебное подразделение, где начальник всегда муж, а заместитель жена. Вот мужик и нашел способ пронять бабу: увольняю, мол, за систематические нарушения дисциплины и пререкания с начальством, то есть с ним. Саркисов подумал и говорит этой бабе — а сам трубкой дымит: зайдите, мол, через полчаса. Та приходит, шеф новую трубку запаливает, а сам кивает: возьмите. Та берет. Копия приказа по экспедиции. Начальником станции с этого числа назначается она, а ее заместителем — муж. Смеху было!

И еще несколько историй в том же духе. Кое-что, правда, отдавало фольклором и легендой — это был обобщенный образ отца-командира, немного в лубочном стиле. Но насколько понятнее было это нормальное отношение к человеку, чем лихорадочное ликование Жени и Эдика.

Пока наливалась вода, Вадим с Котом сходили в лагерь Хухлина, в дальнюю его часть. Здесь под красным осыпающимся обрывом громоздились какие-то установки, катушки, бухты и просто обрывки кабеля, разбитые и целые ящики, и контейнеры, застыл в неподвижности экскаватор. Всюду виднелись таблички: «Запретная зона. Посторонним вход запрещен». Но ни забора, ни хотя бы сторожа, обеспечивающих выполнение запрета, вообще ни души сегодня здесь не было, и Вадим с Котом в две минуты обошли место работ. Метрах в пяти от обрыва было забетонировано основание под какую-то громоздкую установку. Здесь, видимо, и будет работать МГД-генератор. Обрыв должен был принять на себя удар плазменной струи и отразить ее вверх; на сотню метров небось фонтанчик огня будет. Интересно было бы посмотреть ночью…

— Вообще-то Хухлин просил всех, кто дежурит на станции, присматривать за лагерем, — сказал Кот. — Но от нашего начальства я таких приказаний не получал. И ни за что не отвечаю.

2

Приятель-обозреватель Светозар Климов приехал в среду. На горизонте показалась ослепительно глянцевая сверкающая черная «Волга», выглядящая на фоне пустынных склонов и на скверной ухабистой дороге неуместно, за ней подпрыгивал «уазик» начальника отряда Толи Карнаухова, замыкал караван огромный обсерваторский «ЗИЛ»-вездеход.

В обкомовской «Волге», на роскошных ярко-красных ковровых сиденьях покачивались гости. Рядом с таджиком-шофером улыбающийся во весь рот Светозар собственной персоной, самоуверенный, красивый, — в бежевом костюме и ослепительно ярком галстуке он выглядел пришельцем из совершенно иного мира. Позади — тоже в светлых чистых рубашках, но все же без галстуков — сидели торжественный меланхоличный Лютиков и мучительно-красный то ли от выпитого, то ли от сознания ответственности момента и хронического неумения себя вести Эдик Чесноков. Третьей на заднем сиденье была Света. «Волга» вкатила через раскрытые ворота и плавно остановилась у крыльца неказистого вагончика перед Вадимом и Котом, которые чистили на крыльце картошку, да так и застыли с ножами в руках — полуголые, лохматые, затрапезные.

Светозар выскочил из машины и, дыша крепким винным духом, бросился обнимать Вадима и хлопать, вернее, шлепать его по голым плечам и спине, причем Вадим не мог ответить ему тем же, ибо, хотя и бросил он уже нож и недочищенную картофелину, но руки у него были грязные, ими страшно было прикасаться к бежевому чуду — костюму Светозара.

Из «уазика» вылезли кроме Толи Карнаухова его жена Нина, а еще Оля, жена Кота, Зина Чеснокова и Надя Эдипова без мужа, — как потом выяснилось, Эдипов накануне уехал в Москву за новым оборудованием для будущего вычислительного центра полигона. Вадим все удивлялся и не мог понять, зачем такое нашествие. Но тут шофер грузовика и Толя, начавшие, вместе с пришедшим им на помощь Котом, сгружать из «уазика» и грузовика спальные мешки, раскладушки, палатки и какие-то узлы и корзины, звякнули, — впрочем, очень осторожно — об землю двумя огромными и тяжелыми рюкзаками, очевидно набитыми разного рода бутылками, и все стало ясно: визит корреспондента Женя и Эдик решили обставить в духе «восточного гостеприимства». Ну что ж… Насколько было известно Вадиму, Светозар отнюдь не был противником веселого командировочного времяпрепровождения. Дай только бог, чтобы это не отразилось на деле.

Дело было сделано, но и времяпрепровождение было развеселым…

Женя и Эдик успели многое рассказать Светозару — «полблокнота исписал». Вадим добавил, особенно по части геологии района, зажатого между двумя столкнувшимися праконтинентами. Они шли к Хухлину пешком, вдвоем. Женя, комнатное растение, мгновенно сомлел от солнца и воздуха и выразил желание «под’гемать в холодке» до обеда, вернее, пиршества, за приготовление которого женщины взялись сразу же, как вылезли из машины. У них на подхвате были Кот, Толя и Эдик, который, возможно, не очень-то и рвался встречаться с Хухлиным. «Волгу» и шофера из обкома Светозар, поддавшись уговорам всех, отпустил восвояси.

Так что к Хухлину Светозар пришел вполне осведомленным и в течение часа выспросил все, что еще его интересовало. На осторожно выраженное Хухлиным опасение по поводу «секретности» засмеялся, махнул рукой:

— И не такие дела проворачивали. Одного звонка Володьке будет достаточно. Ох и не любит он перестраховщиков.

— Какому Володьке?

Светозар небрежно обронил фамилию, и красные от укусов москитов лица присутствовавших при разговоре хухлинцев аж побледнели: так бесшабашный газетчик называл… вице-президента академии! А Вадим вспомнил: когда-то молодой газетчик Светозар крепко помог попавшему в тяжелый переплет молодому физику, кандидату наук, своему ровеснику, с помощью публикации в газете утвердил за ним экспериментальную работу, впоследствии признанную открытием. Премия комсомола, потом Государственная премия, докторская, открытие переросло в научное направление, целую научную школу. Да… Светозару уже под сорок… Ну, и вице-президенту около того или чуть побольше…

Уходя, уже на правах хозяев, пригласили на станцию к ужину Хухлина с женой и Пухначева, те обещали заглянуть, но просили их особо не ждать — аврал, все должны быть на работе дотемна, а дальше сил нет.

Обратно Вадим и Светозар — последний все еще при галстуке, но, правда, уже без пиджака — шли не спеша, даже сделали крюк. Вадим сводил приятеля туда, где начиналась дикая часть ущелья, в зарослях облепихи и в шуме соленой реки Помноу. Дошли до рощицы из странных корявых, невысоких, с красноватой корой берез — редкостному чуду в этих местах, посидели на упавшем деревце — вечерело, и солнце уже еле доставало здесь до дна ущелья, щупальца прохладного воздуха поползли, крадучись, от сине-белых башен Соленого хребта.

— Умеешь ты устраиваться, Вадим, — с искренней завистью и тоской в голосе сказал Светозар. — Небось и не ценишь того, что имеешь. Да за один такой вечер можно отдать месяц той жизни, в беготне и суете. Спасибо, что вытащил, да только будет мне там еще тошнее…

— А мне кажется, все наши беды мы носим с собой, — осторожно возразил Вадим.

Он знал, что Светозар так и не развелся с женой, возрастающая ненависть к которой еще пять лет назад, в пору их с Вадимом знакомства и сближения, поражала даже Вадима, находившегося накануне неминуемого краха своей первой женатой жизни… У них тогда был заведен обычай: раз-два в месяц встречаться — иногда в Доме журналиста, где Светозара останавливал и бил по плечу, клянча трояк, каждый второй завсегдатай, но чаще в газете, у Светозара на работе, в отдельном его кабинетике, в конце дня, когда затихали телефонные звонки.

Обставлялось все с шутливой подчеркнутой торжественностью: запиралась дверь, была разработана система условных стуков для «своих». Но при этом вина не пили. Женщинам — секретаршам-курьершам, обожавшим Светозара и всячески стремившимся проникнуть в «святая святых», вход был запрещен категорически.

Торжественно водружались на стол бутылки ряженки, кефира, расставлялись пакеты с молоком. В специально для этой цели купленной в «Сувенирах» большой глиняной расписной миске насыпался горкой диетический творог, обильно поливался сверху сметаной. Говорили — о науке, о газетных и журнальных интригах и новостях. Но больше всего — о женах.

С участников этих вечерних мистерий, тянувшихся иногда до полуночи (впрочем, кроме Вадима и Светозара, любителей подобного времяпрепровождения находилось немного), бралась страшная клятва: не предупреждать о них заранее жен и им не звонить. Соль была в том, чтобы отчетливо представлять себе, как где-то бесятся и сходят с ума от ревности ненавистные спутницы жизни, предполагают и воображают черт-те что, в то время как их мужья ведут себя подчеркнуто праведно, и находить в этой «несправедливости» и в напрасном бешенстве супруг особое удовольствие, особую потеху и особый повод для жалоб на собственную угнетенность и затравленность.

— Тебе налить, Вадим? — заботливо спрашивал, бывало, Светозар, воздев руку с бутылкой ряженки. — Залей свою тоску этим благородным напитком, закуси творожком и подумай, сколько пользы вторгается сегодня в твою многострадальную печень, в то время как печень твоей нежной подруги сейчас несомненно разъедается сатанинской злобой. Но не жалей ее, Вадим. Ведь это только справедливо.

На столе звонил телефон.

— Это моя, — уверенно говорил Светозар. — Мой личный, приставленный ко мне некоей мировой мафией жен жандарм. Давай, давай, надрывайся, голубушка. Под этот мелодичный звук хорошо идет булка диетическая из отрубей со сметаной. Попробуй, Вадим.

Жуя, он с удовольствием прислушивался к настойчивым звонкам.

— Нет, ты вообрази, что сейчас у нее в голове. Вот в этой моей руке, думает она, — если только к тому, что у них происходит в голове, можно применить этот, возможно, чересчур антропоморфный глагол «думать», скорее она видит это с помощью некоего внутреннего телевизора — зажат бокал шампанского, а этой я расстегиваю нечто на «очередной моей мерзавке», как она выражается. И невдомек ей, и твоей, и любой из этой армии приставленных к нам персональных жандармов, что для истинной личности, для думающего, имеющего воображение и чувство собственного достоинства человека грех, который только и может вообразить ее внутренний телевизор, уже по этой причине и несладок. Это не значит, впрочем, что мы вовсе от него отказываемся, увы, без того запрограммированного греха — и этот кефир не будет иметь настоящего вкуса, ты согласен?

Звонки прекращались, и Светозар продолжал:

— А вот теперь она звонит одной моей бывшей подруге — единственной, чей телефон когда-то сумела добыть, хорошей бабе, с которой я не виделся уже десять лет и которая, вообрази, уже бабушка. Так вот, всякий раз ей, бедняге, достается. Выпьем, Вадим, за ее здоровье по стакану молока.

— Меня поражает, — продолжал через некоторое время Светозар, переждав, когда Вадим, посиневший от смеха, немножко успокоится, — убожество их воображения. Ей кажется, что любой непроконтролированный ею промежуток времени, пусть хоть пять минут, я норовлю и могу заполнить тем, чтобы потешиться с «очередной мерзавкой». Ну, ладно я, но ведь каково же ее мнение в таком разе о женщинах — ведь она же сама женщина, как ни странно. Она думает, это легко. А ведь это же труд, — на него и время, и здоровье, и силы духовные и телесные нужны — познакомиться, привлечь внимание. Уговорить! Да еще и в грязь лицом не ударить потом, честь фирмы поддержать, так сказать.

— И она, вместо того чтобы посочувствовать и, более того, помочь, еще чем-то недовольна, — подхватывал Вадим, приводя к абсурду все Светозаровы разглагольствования, на что Светозар, конечно, не обижался, а смеялся, очень довольный общим юмористическим направлением разговора.

Впрочем, смеялся он очень сдержанно, в самых смешных местах был даже как-то особо серьезен, только светло-карие глаза блестели — и тем более, за двоих, до боли в затылке, помирал со смеху Вадим. Иногда они чуть не до полуночи придумывали газету-пародию, причем Светозар изощрялся в издевках над своими соратниками по газете, а Вадим чаще всего пародировал самого Светозара, стиль очерков которого о науке и ученых он за время знакомства основательно изучил. Иногда они сочиняли стихи — друг о друге, об общих знакомых, например о сослуживце Вадима по лаборатории академика Ресницына Берестневе, которого Светозар тоже давно знал. Берестнев в молодости служил на границе, любил прихвастнуть тамошними приключениями, за что и был наказан шуточной поэмой о Джульбарсе, причем Джульбарс, в своей собачьей службе и собачьих любовных приключениях, и был Берестневым, только очень уж молодым. Были стихи о женах, очень злые и сатирические, о случайно встреченных на улице незнакомках. Например, такие:

Я надену галстук и пиджак,

Ослеплю рубашечной

Белизной,

Даже если будет

Слишком жарко,

Даже если будет

Пыль и зной.

Ты меня приметишь

Издали

По сиянью выбритых

Гладко щек

И поймешь тогда,

Что я выстрадал.

И готовлюсь выстрадать

Еще.

Я из петли галстучной

Прохриплю:

Здравствуй, мол, как дышится,

Как дела?

Я скажу: на мужа своего

Наплюй

И садись со мной

В такси-«кадиллак».

Будет мчать вперед

Такси-«кадиллак»,

Будет от земли

Пахнуть черт-те как,

Будет жрать бензин

Мотор-весельчак

Под стрекотанье

Счетчика.

Там, где столб

Будет с цифрой «сто»,

Будет ждать

Одичавший Вадим,

Я снизойду и промолвлю:

— Стоп!

И, открывши дверцу, скажу:

— Войди!

Мы поедем вместе в наш

Лесной закут,

В наше лесное

Логово.

Я тебе поведаю

Про страсть-тоску,

А Вадим погуляет

Около.

Кое-что в этих дурашливых стихах поддается расшифровке: посвящены встреченной в электричке (на обратном пути из подмосковного научного городка) даме потрясающих — так они тогда решили — внешних достоинств. Дружно пристали. Поток самого блестящего двойного ухаживания — говорили непрерывно по очереди — не дал почти ничего: удалось только узнать имя (Регина), профессию (зубной врач) и семейное положение (замужем). Нисколько не огорчились, даже порадовались потом, что была неудача, которая стимулировала совместное творческое вдохновение. Лесной закут — это была фикция, еще какая-то их двоих игра, вроде Швамбрании, теперь уж и не вспомнить подробностей. Да, игра. Это все и была игра седоватых уже «мальчиков» — игра то ли для ухода от реальности, то ли для украшения ее.

Конечно, он был бабник, Светозар, и про себя Вадим, обладающий кое-каким чувством справедливости, мог иногда сочувствовать жене Светозара Нике, быстро стареющей бывшей статной красавице с голубыми глазами и все еще великолепной пепельной косой. Но только абстрактно, — во-первых, потому, что Ника и Вадимова Марина, едва познакомившись, угрожающе быстро нашли общий язык, а во-вторых, как только это создание открывало ротик, происходил, по выражению Светозара, полный отпад. Ника — где-то там инженер, и даже нерядовой, начальник, была феерически «некопенгаген» абсолютно во всем. Лицо Светозара во время «отпада» чрезвычайно напоминало лики святых на картинах классиков, снятых, протыкаемых стрелами и гвоздями, разрываемых на части. Над столом, во время «отпада», повисала неловкость, которую не замечала только Ника. Она признавала свою некомпетентность только в одной области — домашнего хозяйства, и совершенно справедливо: на семейных датах преобладали разносолы из кулинарии. Это бесхитростное существо умело быть злым и мстительным, и это мог почувствовать на себе не только Светозар, но и многие из сочувствующих ему приятелей.

И все же уходить от Ники Светозар всерьез никогда не думал, в отличие от Вадима, который последние два-три года твердо все знал наперед, только решиться не мог на последний шаг из-за сына.

И сейчас, говоря о том, что все свои беды мы носим с собой, Вадим намекал осторожно приятелю на собственный пример. Да, им со Светой было здесь хорошо. Такое у них было сейчас состояние духа, как сказал бы Лютиков. А в прежнем его состоянии Орешкину не было так нигде.

— Рад за вас, — понял его намек Светозар. — И каюсь. Извини, не ожидал, что это надолго. Но примеров, которые другим наука, просто не бывает. У меня все иначе…

И рассказал коротко о своих домашних делах. Дочка поступила в институт и завела одного весьма постоянного друга. Скоро Светозар мог стать тестем и дедом. Все поздно.

Но дело было не только в том, что все поздно. Раньше было не поздно и все равно невозможно. Видно, что-то во всей этой скандальной жизни Светозара устраивало. Другой, настоящей жене, жене-другу Светозар должен был бы не изменять — он это знал, понимал, и, возможно, такая перспектива ему вовсе не нравилась. Может быть, поэтому ни разу среди Светозаровых баб Вадим не видел ничего, похожего на что-то серьезное, способное стать серьезным, прибежищем? Либо такие же дуры, как Ника, — и где он только таких выискивал? — либо откровенно дешевые: ширпотребные.

Возможно еще, что Светозару нравилось быть в позиции обиженного судьбой и жизнью, при этом не отказывая себе в удовольствиях… И при всем том проницательный, острого ума мужик… Странно.

Примерно так думал и гадал Вадим, глядя на Светозара сбоку и еще раз отмечая, насколько красив его высокий, стройный, весь седой приятель. Светозар смотрел задумчиво на вершины Соленого хребта, потом обернулся, перехватил изучающий взгляд Вадима и сказал — со знакомым лукавством, как всегда, когда переходил на шутливую ноту, но и вместе с каким-то смущением.

— Да и невозможно, может быть, такое, как у тебя, — для меня. Знаешь, видно, однолюб я закоренелый. И умру — вдовой Ника останется.

Вадим глядел с изумлением. Слава богу, не рассмеялся в первый момент, к чему, казалось, Светозар был готов, — и в самом деле, говорить об однолюбстве при таком донжуанском списке не значило ли просто хохмить? Но, видно, не значило. Да, нынешние отношения Светозара и Ники выглядели чем-то безобразным и возмутительным, но мог ли Вадим судить о них, не зная, что за ними там, в прошлом? Тем более не зная и не догадываясь, что, как теперь ему ясно, он-то раньше и не любил вообще, а значит, его опыт к Светозару и неприложим. А что, если Светозар любил Нику… ну, хоть так, как Вадим сейчас Свету? Может ли такая любовь совсем умереть? Повториться? Вадим этого не знал, источники — литература и всякие слышанные истории — противоречивы.

А вдруг и правда, любит Светозар — ну, не Нику, но хоть самую память о той, первой своей любви? Светозар дружил с Никой еще в школе, поженились, едва достигнув совершеннолетия. Любит, несмотря на нынешнюю их несовместимость, на весь свой непрерывный донжуанский поиск? Ничего себе! А почему бы и нет? Конечно, это нелепо и нерационально, но ведь именно любовь наименее рациональна изо всех уз, связывающих человека с человеком. Вообще любовь — необязательно лямур…

И Вадим, только что скорее сочувствовавший с высоты своего нынешнего счастья Светозару, понял, что мог бы и позавидовать приятелю: это он, Светозар, знает, что такое любовь, с самого юного возраста, давным-давно, знает то, что Вадиму приоткрывается только сейчас.

Когда они вернулись на станцию, все было уже готово. Двор чисто убран, «стол» накрыт на большом брезенте прямо на земле, вокруг брезента разбросаны ватники и спальные мешки в чехлах — в виде диванных валиков. В стороне были раскинуты две палатки. Между палатками и брезентом-столом полыхал костер. Пиршество началось.

3

Утро было похмельное и к тому же омраченное ЧП. Отправив после завтрака женщин, палатки и мешки на грузовике в обсерваторию, Вадим, Светозар, Женя и Эдик на «уазике» Карнаухова заехали еще раз к хухлинцам — у Светозара были еще вопросы и к тому же он хотел «пропитаться атмосферой» аврала, штурма перед решающим экспериментом, чтобы репортаж получился предельно выразительным. «Пропитаться» удалось с избытком. Уже собирались уезжать, как из-за выступа обрыва показался тяжело груженный катушками и кабелем грузовик.

Началась разгрузка. Выглядело все аврально, а потому почти романтично, хотя, как это обыкновенно бывает, романтика объяснялась исключительно несоблюдением технических условий, — на площадке не было ни автокрана, ни автопогрузчиков — и правил техники безопасности. Конечно, полутонную катушку скатывали вручную по двум положенным рядом доскам — одним концом на борт, другим — на землю. Бригадир потом божился, что сколько раз именно по этим доскам катушки съезжали — и ничего. Но, видно, эта катушка была потяжелее прежних. Те, кто удерживал ее веревками, плохо согласовали свои действия, катушку перекосило, одна из досок прогнулась, махина стала заваливаться на бок, на облепивших ее людей, как раз на ту сторону, где пыхтели захотевшие принять участие в трудовом порыве Вадим, Толя Карнаухов и Светозар. Женя, Эдик и сам Хухлин стояли в стороне и не пошевелились, когда раздались испуганные возгласы и взвыл Светозар: катушка своим ребром придавила ему стопу. Теперь, если бы послушались бригадира, заоравшего дурным голосом: «А ну ее к шутам, разбегайсь!» — Светозар не смог бы отбежать и все кончилось бы весьма скверно. К счастью, никто, кроме идиота бригадира, не отбежал. Наоборот, двое или трое шоферов, стоявших вначале тоже в стороне, подскочили, навалились справа и слева от Светозара, Вадим тоже напрягся, огненные круги поплыли в глазах, но катушка подалась, и Светозар, постанывая сквозь зубы, бледный, захромал в сторону, где его с участием и заботой подхватили под руки начальники — Хухлин, Эдик и Женя. Катушку скатили, все обступили сидящего на бревне Светозара (по счастью, тот уже не был в своем нелепо бежевом костюме, нашлись у обозревателя и старые джинсы и ковбойка). С трудом, «фыкая» сквозь зубы, тот снял сплющенный ботинок и носок. Стопа побагровела и явственно припухла, но жена Хухлина (на крики сбежались все женщины из лагеря), пощупав осторожно, сказала, что, перелома, похоже, нет, но трещина или вывих — возможны, нужно на рентген.

Сели в машину и, мрачные, поехали. У моста Карнаухов хотел повернуть направо, к Ганчу, в больницу, но Светозар неожиданно свирепым, командным тоном велел ехать в обсерваторию.

— К чертям, отлежусь. Заодно и репортаж напишу.

— Не понимаю этого геройства на пустом месте, — проговорил, неуверенно усмехаясь, Лютиков. — Каждый должен делать свое дело…

— За такую разгрузку с работы снимают и под суд отдают, — поддержал его Эдик.

Светозар сказал, поморщившись, но возвращаясь к своему прежнему, бесшабашно-юмористическому тону:

— А при чем тут это, — и рукой махнул, как бы снимая с Эдика и Жени вину. — Это все женушка, чтоб ей… Ее молитвы. Кто-то там наверху за что-то ее сильно любит. Знать бы только, за что, глядишь, и сам полюбил бы… Не в первый раз. Не до смерти, нет, и не до увечья, этого ей не надо. Но больно…

И ухмыльнулся. Эдик с Женей облегченно, с готовностью засмеялись, прошлись и сами по поводу племени жен. Только Вадим молчал, с некоторым усилием удерживая готовые сорваться с языка язвительные слова. Эдик и Женя по форме были правы, Светозар благороден по отношению к ним в этом разговоре. Но дело было не в разговоре, а в сути, а суть была в том, что Светозар в подобной ситуации и через год, и через месяц, и через час снова полез бы и с восторгом принял бы участие в подобном аврале, пусть и вызванном очевидным чьим-то головотяпством. Такой у него был стереотип: дружно, вместе, плечом к плечу, пусть даже это, если вдуматься, и ненужно. И за это Светозара можно любить — и любят, вот уж кому друзей не занимать. И он, Вадим, Светозара любит и понимает, хотя его собственные мотивы несколько иные: простая добросовестность требует помогать, если рядом кто-то корячится. А Лютиков и Эдик, да и Хухлин, не пожелавшие пачкать руки, а потом и рисковать, — для него, Вадима, да и для Светозара наверняка, что бы он тут не плел про женушку и ее молитвы, сейчас по ту сторону некоей перегородки, мгновенно выросшей, как только произошло ЧП. А может, ЧП всякие нужны, ибо расставляют всех на природой отведенные для каждого места?

Вадим сам взялся лечить Светозара. У него было мумиё, про которое приходилось слышать и читать всякие чудеса. И Светозар, сам писавший как-то в газете про это древнее средство заживления всяческих болячек, загорелся и уверовал. Сделали компресс из густого темного раствора, меняли его три раза. Результат был неожиданный: в три дня Светозар вылечился, нога, на которую в первый день было страшно смотреть и нельзя было наступить, почти перестала болеть, опухоль спала, но зато там, где прикладывался компресс, почти начисто слезла кожа, вышло что-то вроде ожога, который пришлось тоже лечить — уже более обычными средствами.

В эти три дня Светозар времени зря не терял. Репортаж был написан, отпечатан и прочитан и хухлинцами, и Эдиком, и Женей, и Вадимом, всем понравился.

Начинался он с шутливой ноты. Кратко пересказывался Светин сон-прогноз, и тем самым сразу ненавязчиво обозначена главная задача обсерватории. Далее героем литературного произведения впервые в жизни предстал Вадим. «Старый друг» автора философствовал на этих страничках о глобальных проблемах, о планетарных силах, скрестивших шпаги на крошечном пятачке Ганчского полигона.

Вадим давно уже воспитал геологические взгляды Светозара в своем духе, в духе динамичной Земли, с движением континентов и преимущественно горизонтальными силами сжатия и растяжения. Выступления Светозара на страницах центральной газеты уже не раз вносили сумятицу в схватки «фиксистов» и «мобилистов» и способствовали тому, что взгляды бывшего шефа Вадима академика Ресницына сначала перестали быть бесспорной истиной, а затем стали все больше отдавать архивом, научным анахронизмом. И в нынешнем своем «подвале» Светозар как бы приоткрывал, кто все эти годы вдохновлял его на мобилистские пристрастия. В уста «старого друга» были вложены, например, такие слова:

«Полигон — место, где испытывают. Например, новые приборы. Или новые идеи. Здесь, я убежден, проходят последние испытания идеи двух противостоящих геологических «фронтов» — мобилистов и фиксистов. Построения тех, кто допускает большие горизонтальные перемещения, помогают лучше видеть не только геологическое прошлое, понимать настоящее, но и проникать в будущее. Новый мобилизм позволит наконец здесь, на Ганчском полигоне, вплотную приступить к решению проблемы геопрогноза».

Светозар, уже от себя, в газетном, конечно, духе, развил эту мысль. Полигон, мол, и место, где испытываются характеры и коллективизм. Намекнул на упорство Хухлина, отстоявшего в многолетней борьбе с «косными силами» свой эксперимент, и на упорство геолога Орешкина, впавшего в числе немногих в мобилистскую ересь во времена, когда это могло принести и приносило одни неприятности. Были в репортаже слова и о дружной авральной работе, когда научные сотрудники и рабочие, плечом к плечу, не препираясь, кто что должен делать, преодолевают тяготы и трудности. Вадим увидел здесь намек на происшествие с катушкой и скрытый упрек в адрес кое-кого, но эти кое-кто ничего такого, конечно, не увидели…

Дальше в этом репортаже Женя Лютиков изрекал пророчества относительно возможности сильного землетрясения в районе Помноу (довольно голословные и безапелляционные). В уста Эдика Светозар вложил «расстановку сил», определение места хухлинского эксперимента в общей панораме наступления обсерватории на тайны прогноза — причем сделал это с блеском, Эдик предстал в репортаже явно не самим собой, а неким решительным, целеустремленным современным менеджером от науки, чем был чрезвычайно доволен. Лютиков только съязвил:

— Что-то я таких умных слов от нашего Эдички ни разу не слыхивал.

Скупо, но выразительно, несколькими штрихами была обозначена, устами Хухлина и Пухначева, суть эксперимента, нагнетена напряженность ожидания, сказаны все необходимые слова, чтобы поторопить кого надо с присылкой чудо-генератора, перестройкой мостов и дороги. Особо проникновенно было сказано об отсутствии на месте работ погрузочно-разгрузочной техники.

Поправок никто не предложил: тут был свой профессионализм, делающий всякое дилетантское вмешательство излишним. Бывшие как-никак журналисты Женя и Вадим даже вслух позавидовали. Хухлин и Эдик завизировали текст, и Светозар вылетел в Москву, все еще слегка прихрамывая. От машины он решительно отказался, просил его не провожать, но кто-то видел его на аэродроме — он нежно прощался с Надей Эдиповой, проливающей прозрачные слезы из голубых невинных глаз. Через три дня из Москвы прилетел Эдипов, что-то кто-то ему доложил, и Надя с неделю ходила в больших темных очках, плохо скрывающих зловещие синяки на ее кукольном личике…

4

Но «сумасшедшая неделя» — так потом окрестили это время Лютиков и Чесноков — началась еще раньше, через два дня после отъезда Светозара. Газета с «подвалом» Светозара еще не дошла до обсерватории, а уже начались с раннего утра звонки из Душанбе — с телевидения, из республиканских и областных газет. Этот первый натиск целиком и с удовольствием принял на себя Эдик. Успел раздать два или три интервью. И вдруг…

Уже ближе к полудню позвонил из Алма-Аты Саркисов, про которого все как-то успели уже подзабыть.

— Рычал, как тигр, только что трубку не кусал, — с поразительным хладнокровием рассказывал Эдик. — Обещал нас всех уволить, отдать под суд — за разглашение секрета. Потом чуть поостыл и велел выслать в Душанбе Штукаса к последнему сегодняшнему самолету из Алма-Аты. К нам послан Сева Алексеев с полномочиями расследовать и карать.

Хладнокровие обычно трусливого перед Саркисовым Эдика только на первый взгляд было чем-то из ряда вон выходящим. Стоило взглянуть на газетный разворот, который он держал на коленях, и все становилось на свои места. Нет, за такую публикацию, в таком органе печати ничего ни с кем сделать не могли. Здесь в жизнь обсерватории вмешалось нечто настолько необычное и мощное, что все привычные понятия субординации можно было отбросить. Победителей не судят.

— Да он п’госто ду’гак, наш п’геподобный шеф, — с великолепным презрением прокартавил Лютиков. — Или это уже, извините, агония меркнущего разума? Ему что, еще и фельетончика захотелось? Вся Советская страна, да что там, весь мир смотрит сейчас на нас. А он — расследовать и увольнять? Дудки-с!

— Как бы самому увольняться не пришлось! — с угрозой в голосе сказал Эдик.

— А что? А ведь и верно, пора. Покуражился старичок, надо и честь знать. Пожил, дай другим пожить. Это хорошо, что сюда Сева едет. Уж он-то натерпелся от Лявонтича нашего, как никто. Вот бы и договориться с ним… Ему — сектору в институте и Джусалы. Тебе, Эдик, дружочек, — Ганч. Самое милое дело. И при чем тут, извините, Саркисов? Старый, больной человек, хе-хе-хе…

Эдик не отвечал, но весь его вид выражал благодушное одобрение.

Вечером, уже в десятом часу, в дверь Орешкиных постучали. На приглашение входить она открылась, пропуская незнакомого человека.

— Здравствуйте, я — Алексеев, — сказал незнакомец, разуваясь. — Ничего, что я поздно?

Алексеев, второй человек в экспедиции, сорокалетний доктор физико-математических наук, обладал умением нравиться почти всем с первого взгляда и соответствующей внешностью. Худенький, с застенчивой юношеской улыбкой — ничего начальственного в его внешности не было — море обаяния, как сказала Света после его ухода.

Правильные черты лица, умненькие небольшие голубые глаза с прищуром, смотрящие прямо и искренне, умение деликатно и в то же время прямо, без экивоков, разговаривать на самые щекотливые и опасные темы. С удовольствием и сразу Сева — так он велел себя называть — сел по-турецки на курпачу у низенького орешкинского столика пить чай. И когда Вадим, помня о том, что Сева послан «расследовать и карать», начал в чем-то оправдываться, Алексеев скоро прервал его:

— А! Это все пустяки. Мне статья очень понравилась. В ней единственный минус тот, что Валерий Леонтьевич не упомянут, — для него это болезненный удар. Кстати, вреда не было, если бы вы, когда визировали, и вставили такое упоминание. Это и справедливо было бы — шеф все же стоял у истоков всего этого. Но вы здесь ни при чем, это упущение Эдика… если это упущение.

Последнюю фразу можно было бы продолжить и соответственно понять по-разному. «Если это упущение, а не сознательный выпад» — раз. «Если это упущение, а не просто пустяки» — два. Но Сева не договорил, только милой улыбкой обозначил многоточие, которое при желании можно было понять двояко. Как потом убедился Вадим, этим умением «вести подтекст» в разговоре Сева владел блестяще. Искренний, честный — но и дипломат в то же время…

Разговаривали о геофизике — и Вадим почувствовал, что впервые встречает здесь человека, при всем сейсмологическом профессионализме, берущего достаточно широко. Сева был «копенгаген» во всем, что касалось мирового прогресса в области наук о Земле. Это приятно удивило и захватило Вадима — и кажется, удовольствие от общения было взаимным. Сева проявлял в то же время невиданную здесь, в Ганче, джентльменскую предупредительность: старался следить, чтобы разговор не стал чрезмерно абстрактным в своей научности и тем скучноватым для дамы. Рассказал с большим юмором несколько смешных историй из прошлого обсерватории и института, посоветовал места в окрестностях, подходящие для прогулок. Сева прожил в Ганче всю свою молодость, не меньше пятнадцати лет.

И еще момент. Сева, судя по всему, был абсолютно лишен того, что Вадим уже громко окрестил «ганчской манией подозрительности». В его устах — это было даже как-то странно и непривычно слышать — Каракозовы и Чесноковы, Женя и Дьяконов не были разделены никакой такой пропастью, это были сотрудники, по-разному занятые одним общим делом. И это было не от неведения — Сева все прекрасно знал, а от другой, правильной, здоровой, как сразу же подумалось Вадиму, точки зрения. Орешкиным аж не хотелось отпускать этого человека, смотрящего на мир столь просто, понятно, с такой ровной дружелюбной симпатией.

Уже прощались, совершенно довольные друг другом. И только тут Сева нехотя вспомнил:

— Да! Вот вам письмо. От Саркисова. — Он вынул из кармана конверт, протянул: — Я не знаю, что там, но… догадываюсь. Наверное, не очень вежливое. Передать его я обязан. Но советую не обижаться, а может, и не отвечать. И по возможности забыть. Шеф был… не в лучшем виде. Больной и вообще… Если ему кажется, что он теряет контроль — есть, знаете, такое выражение, — то в этом случае он выражений и методов действий выбирать не привык.

И распрощался. Вадим вынул из конверта небольшой листок с коротким текстом, написанным размашистым, нервным почерком. Вот что там было.

Владислав Иванович!

Прошу с р о ч н о представить мне объяснительную записку, как в …№… попала статья С. Климова о прогнозных работах в Ганче без показа ее мне и какой-либо консультации о приемлемости ее опубликования в данный момент. Вы работаете не в редакции журнала и не в Институте философии природы или чего-то там еще. Я боюсь что наша дальнейшая работа (что-то зачеркнуто) в одном учреждении будет на этом окончена (что-то зачеркнуто).

Большей подлости и гадости всем нам в данный момент Вы сделать не могли.

13.09.7…

Саркисов

— М-да, — только и смог выдавить из себя Вадим. Он чувствовал, что багровеет. Ярость волнистой рябью поплыла перед глазами. «Хам! Держиморда плюгавый. Ну, держитесь, Валерий Леонтьевич…»

С трудом осознал, что Света толкает его, кулачком даже стучит по спине, с тревожной улыбкой пытаясь поймать его взгляд.

— Вадя, Вадик, ты что, да ерунда это, вон и Сева говорит, не обращайте внимания. Ведь Сева сейчас исполняет обязанности начальника. Ну, Вадик, да что ты! Это ж больной человек, помрет через полгода, может, он уже и не отвечает за свои слова.

— Он ответит! — прошипел Вадим, впрочем уже слегка успокаиваясь.

5

На другой день в кабинете, где обычно сидел Эдик и, когда приезжал, Саркисов, совещалось пятеро — Женя, Эдик, Сева, Вадим и специально вызванный из Помноу Хухлин. По кругу ходили саркисовские письма — каждому из «виновников», оказывается, было прислано особое письмо. Хухлина шеф обвинял в «сепаратности», стремлении грести под себя, пренебрегая интересами обсерватории и института. Эдика упрекал в неблагодарности и легкомыслии. Лютикова — в саморекламе под любым предлогом. От каждого требовал объяснительную. По тону, как ни странно, самое вежливое было письмо Лютикову. Шеф, видно, почему-то его побаивался. Рекордом хамства было единодушно признано письмо Вадиму — и это было тоже странно, с Вадимом шеф был едва знаком. Только Сева не выказал никакого удивления. И объяснил — просто и прямо.

— Я бы сказал, это даже характерно для шефа. Ты, Вадим, по чину самый младший — единственный эмэнэс из всех замешанных. И новичок. Если карать — то всех он не сможет и не захочет, отыграться можно, с его точки зрения, на слабейшем и не известном институтскому начальству и общественным организациям. И еще такая логика: раньше Орешкина не было и нежелательных публикаций в печати не было, появился Орешкин — появилась эта «вредная статья». Значит, чтобы такое не повторилось… Но все это не очень-то и осознанно. Привычка такая у него.

— Не похоже, чтобы шеф на покой собирался, — задумчиво проговорил Лютиков, вертя в руках письмо.

— Да, я не советовал бы особенно на это рассчитывать, — улыбнулся Сева, покосившись на Эдика.

Хухлин, невозмутимый и явно довольный — из всех присутствовавших он меньше всех зависел от Саркисова, а после статьи в газете — тем более, — встал.

— Извините, но у меня много дел. Никакой объяснительной я писать не буду. Разве что директор потребует. А это — вряд ли. Так и передай, Сева. А вам, Вадим, еще раз большое спасибо и от меня, и от всех наших. И Светозару Александровичу большой привет и благодарность. Нужное дело сделали. Дорожники зашевелились — сегодня один мост уже в работе.

И вышел, нахохленный, важный, похожий на маленькую хищную птицу, всем своим видом выражая: расхлебывайтесь сами со своим начальничком, как знаете, а мое дело сторона.

— Хорошая позиция, — кивнул в сторону закрывшейся двери Лютиков. — Ему теперь, конечно, бояться нечего, но ради нас, из солидарности, что ли, мог и почесаться. Мы ведь ради него, можно сказать, влезли в это дело.

Вадим вспомнил, что говорил Женя накануне приезда Светозара, — меньше всего он тогда имел в виду интересы Хухлина — и удивленно уставился на приятеля.

— Каждый умирает в одиночку, — с горьким сарказмом поддержал Женю Эдик и поник головой, всем своим видом выражая скорбь по поводу неблагодарности, присущей человеческой природе.

Сева метнул быстрый взгляд на Женю, Эдика, чуть подольше задержался на Вадиме и отвернулся к окну, сдерживая улыбку.

— Ну, ну, — смущенно и отрывисто произнес он. — Ничего, ничего. Хухлин есть Хухлин, Саркисов есть Саркисов, и оснований для паники, повторяю, нет. Однако объяснительную записку каждому написать придется.

В этот момент, по всем правилам сценического действия, раздался стук в дверь, и Маша Грешилова, кадровичка и телетайпистка, внесла бумажку. Сева взял, пробежал глазами, а когда Маша вышла, прочел вслух:

ОБСЕРВАТОРИЯ ТЧК АЛЕКСЕЕВУ ТЧК ПРЕДЛАГАЮ ВАМ ЗПТ ХУХЛИНУ ЗПТ ЛЮТИКОВУ ЗПТ ЧЕСНОКОВУ ЗПТ КАРАКОЗОВУ И ВИНОНЕН ВОСЕМНАДЦАТОГО ПРИБЫТЬ В ДЖУСАЛЫ ДЛЯ ВЫРАБОТКИ ПРОГРАММЫ ПО ПРОГНОЗУ ТЧК САРКИСОВ

— Ну и чехарда, — произнес Эдик, заметно повеселев.

— Шеф остыл и немножко раскаялся, — высокомерно процедил Женя. — Но все равно номер ему даром не пройдет. Я ему все выложу.

— Да, теперь объяснительную должен писать только Орешкин, — сказал Сева, всматриваясь еще и еще раз в текст телетайпа. — Похоже, это все уже превратилось в простую формальность. И статья свою роль сыграла. Шеф хочет быть впереди на лихом коне. Так что… поменьше эмоций.

Через два дня начальство улетело (Хухлин и здесь отказался, уже назначена была дата эксперимента). Вадим послал Саркисову в одном конверте два послания. Первое — официальное.

Начальнику Горной геофизической обсерватории

кандидату физико-математических наук

В. Л. Саркисову

от м. н. с. В. И. Орешкина

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА

1. Статья в газету была написана научным обозревателем С. А. Климовым на основе информации, полученной у Хухлина, Лютикова, Чеснокова, у меня, что отражено в тексте. Разговор шел именно о статье в эту газету, и заранее всем было ясно, что в статье должно быть отражено.

2. Чесноков и Хухлин завизировали текст, внеся в него поправки, полностью учтенные в окончательном варианте. Никакой отсебятины журналист и редакция после визирования не внесли.

3. Материал, разумеется, должен был визироваться руководством. Вы в это время были тяжело больны, и в ваше отсутствие, согласно приказу, полномочным заместителем начальника обсерватории и полигона в Ганче является Э. А. Чесноков.

4. Что касается последнего абзаца статьи, где речь идет об использовании МГД, то Хухлин заверил всех, что по исключении нескольких точных цифр (присутствовавших в первом варианте) текст не представляет собой никакого нарушения секретности.

5. Тем не менее журналисту было указано на желательность визирования последнего абзаца у вице-президента, с чем он согласился. Сделано это было или нет, мне пока неизвестно, но повторяю, речь шла именно о желательности, а не необходимости такого визирования.

Резюмируя вышеизложенное: не вижу ни своей, ни чьей-либо вины ни перед кем ни на одном этапе наших действий. Лично я действовал исключительно в интересах обсерватории и ради общественного признания усилий, направленных к решению проблемы геофизического прогноза.

18 сентября 197… года, Ганч.

В. Орешкин

В личной записке, прочтенной и одобренной всеми друзьями-начальниками, значилось:

Валерий Леонтьевич!

В Вашем письме содержалось не только существо дела. Не входя в пререкания, сочту небесполезным, чтобы Вы своими глазами прочли строки, которые Вы мне, малознакомому человеку, посчитали удобным для себя адресовать.

…Вы работаете не в редакции журнала и не в Институте философии природы или чего-то там еще. Я боюсь, что наша дальнейшая работа в одном учреждении будет на этом закончена.

Большей подлости и гадости всем нам в данный момент Вы сделать не могли…

По-прежнему с уважением В. Орешкин.

Буквально через час после того, как начальство отбыло, в квартиру Орешкиных постучал Юрик Чайка. Заикаясь, стал объяснять, что послан Светой, которая разговаривает по междугородной, — звонят из газеты. Чайка смотрел испытующе — слухи о том, что больной Саркисов переругался «со своей командой» из-за публикации в газете, ползли по обсерватории, обрастая подробностями, порой фантастическими, порождая предположения и гипотезы. В очереди на склад, как передавали, речь — не без торжества — шла о том, что Орешкина, Эдика и Женю не только уволят, но еще и в тюрьму посадят за разглашение государственной тайны. Общее отношение к статье было отрицательным. Она исходила от «этой шайки», значит, служила ее интересам, значит, была во вред «той шайке». Всеобщее братание откладывалось. Вадим был расстроен и раздражен. В чем-то Эдик и Женя оказывались правы: на интересы общего дела всем здесь, похоже, и в самом деле начхать.

Вадим в минуту добежал до камерального корпуса, взял у Светы трубку и услышал голос Светозара. Весело, с матерком, тот сообщил, что, во-первых, его репортаж был признан лучшим в номере — «Ну, это, как всегда, старик», — а во-вторых, что приходил из Института Земли некий серый человечек — и прямо к заму главного. Начал разговор неудачно: вот-де, ваша уважаемая газета допустила ошибку, поторопившись опубликовать репортаж такого-то…

— Ошибку? Наша газета?

Зам позвонил по внутреннему, через минуту серый человечек имел удовольствие лицезреть размашистую резолюцию на гранках:

«Материал своевременный и верно отражающий одно из важнейших направлений работ академии».

И подпись вице-президента.

— Так что насчет ошибок обращайтесь непосредственно к вашему начальству. И запомните, у нашей газеты ошибок не бывает. У вас есть еще вопросы?

У человечка вопросов не было, и он ушел еще более серый, чем пришел.

— Наглость какая, — шумел Светозар. — Они тебе там настроение, часом, не пытались испортить? Кто это у вас такой дуб?

Вадим отвечал, что уже все в порядке, был небольшой шум из-за недостаточной информированности — и все. Особенно вдаваться в подробности он не мог — телефон стоял в холле, мимо все время проходили сотрудники, и многие явно прислушивались к разговору. Потом Светозар спросил о Наде Эдиповой — и опять Вадим ничего не мог толком ответить. Светозар наконец понял, что он в своем кабинете и Вадим у коридорного телефона — не в равных условиях, и закруглил разговор, передав всем пламенные приветы и попросив Вадима, если у него будут неприятности, немедленно звонить ему, Светозару. Вадим поблагодарил и обещал, потом добавил, что статья уже принесла большую пользу делу, сдвинув с мертвой точки и эксперимент, и тему прогноза вообще, чем Светозар остался чрезвычайно доволен.

Дня через три прилетели Эдик и Женя, преисполненные чувства собственной значительности. Последние надежды Вадима на какое-то смягчение отношений окончательно рухнули.

— Нет, ты представь себе, дружочек Вадим, нас с Эдиком поселил в «люкс», как иностранцев. А этих, пневых, Каракозова и супружницу его, — в общежитие. Знай наших. Те-то думали, что едут присутствовать при выносе наших тел и очень, похоже, торжествовали по этому поводу, предвкушали. А он на них при всех благим матом, так-перетак, что прогноз срывают. Со мной, поверишь ли, каждый день часа по три по парку под ручку ходил, советовался. Все, что тут мы в порядке бреда набросали, немедленно записал в план, обязательный для выполнения. Статью Светозара цитирует по памяти огромными кусками, но, правда, без кавычек и ссылок, как свои собственные мысли подает. Вот так-то. Я всегда говорил: хочешь быть мил Саркисову, покажи зубы, при условии, конечно, что есть что показывать. Письмо твое при мне прочел, крякнул, в затылке почесал — «Ишь как отвечать выучились». — проворчал. Попробовал еще разок отделить тебя от нас, но мы — оловянные глаза — о чем речь, только о пользе дела все и думали, ну, в духе твоей объяснительной, он и плюнул на это дело. Так что — не было ничего, дружочек Вадим, забудь. Извиняться он не будет, это точно, я его знаю, значит — только забыть. Но вообще-то мы тут с Эдиком смеялись, может, и не стоило всю эту акцию газетную затевать. Похоже вылечила она нашего мудрейшего. Не узнать. Глаза горят, слово «прогноз» с уст не сходит, рвется в бой. Врачи уже об операции ни гугу и о больнице тоже, так, амбулаторное лечение, курс антибиотиков. А ведь помирал форменным образом. Тот приказ практически отменен. Сейчас готовятся всякие реорганизации, под прогноз и сотрудничество с американцами. Нас — тебя, Свету во главе, извини, со мной — выделили в особую, подотчетную лично шефу ударную, так сказать, группу. Мы вольны заниматься чем угодно, лезть в чьи угодно дела и работы, при условии, что это даст выход на прогноз. Понял? Выпьем, дружочек Вадим, расслабимся после всех передряг и общения с начальством, — в сущности, муторное это дело, даже когда тебя возносят и любят.

Глава шестая

1

Для «группы Лютикова» была выделена одна из лучших комнат камерального корпуса. Угловая, двухсветная, с удобными шкафами, с большой настенной доской, покрытой темно-красным линолеумом. Группе выдали электрическую пишущую машинку и новенький бухгалтерский калькулятор.

В первый день, когда комната открылась после ремонта и Вадим со Светой полдня таскали столы, шкафы и прочее, Женя появился к вечеру, взглянул, одобрил, подошел к доске и крупно написал новеньким, положенным только что куском мела:

«Суета сует и всяческая суета!»

Поставил жирный восклицательный знак, улыбнулся обаятельно и вышел. Больше он никогда на работе не появлялся. Вадиму он тоже посоветовал работать дома — очень удобно, не нужно ни причесываться, ни одеваться. На работе одна-одинешенька сидела обычно только Света, выполняя самые разнообразные текущие задания Эдика и урывками помогая Вадиму в разборе вороха материала по механизмам землетрясений. Па доске с полгода еще виднелась надпись, оставленная Женей, — доской долго не пользовались. Вадим приходил на работу только вечером, после ужина, чтобы не мешать Свете в домашних хлопотах, да и уютнее было в камеральном корпусе вечером, в гулкой пустоте коридоров и комнат, — впрочем, в некоторых сидели, как потом заметил Вадим, такие же любители полуночной работы. Но с ними общения не было — это были Дьяконов и его друзья. Они избегали встреч и разговоров, а сам Дьяконов даже не здоровался с Вадимом. Впрочем, со Светой — здоровался, даже помогал ей несколько раз таскать сейсмограммы из лентохранилища.

Всякий раз, встречая ненароком Олега, Вадим вспоминал эпитеты, которыми принято было обозначать эту личность в разговорах между Чесноковым и Женей: «Наш гений», «большой ученый», — с сарказмом, конечно. Зина, жена Эдика, рассказала, что Лида, начальник отряда глубинного сейсмозондирования, довольно независимая и по положению и по характеру особа, с которой, по словам Зины, Дьяконов «давно путается», да не женится, однажды перебила Саркисова, отозвавшегося об Олеге в насмешливом тоне, именно этими словами: «Олег — ученый!» Сказано, по словам Зины, это было так, что становилось ясно: больше здесь она никого ученым не считает, включая самого шефа.

Зина рассказывала это у себя за столом, где собрались все свои, рассказывала как анекдот — Жилин, Эдипов, Эдик с Женей посмеялись. Вадим же задумался, не зная, как отнестись… Высокие слова — ученый, творчество — в нынешней научной среде никогда вслух не произносятся. Вместо них — научный работник, получение результатов. Сам Вадим был как бы раздвоен: будучи журналистом и науковедом, он эти слова конечно же употреблял, становясь геологом, геофизиком — забывал, переходил на рыбий профессиональный лексикон. Ну, а если всерьез, сам перед собой, кто он? Что делает? Неужто не ученый? Неужто не творит? Да стоит ли тогда вся эта деятельность всех сил и мук? И если Эдик и Женя так искренне смеются, и Саркисов, с чьих слов все говорится, смеялся, то что это значит? Форма ли это скромности? Демократизма? Или профессионального цинизма? И тогда для них эти слова действительно пустой звук, и они сами себя — не только Дьяконова — учеными, творцами не считают? А кем считают?

Нет… Может быть, высоких слов и следует в обиходе избегать, чтоб не стерлись от частого употребления, но забывать их нельзя — глядишь, действительно станешь чиновником научного департамента.

И Вадим творил изо всех сил, отложив в долгий ящик даже почти готовую статью о натурфилософах для крошкинского сборника, забросив чтение, сведя до минимума прогулки. Творил, или, иными словами, шел к получению первого своего результата на новой ниве, имея в руках 1300 строк в каталоге механизмов землетрясений, а впереди, в качестве ориентира, конечно же прогноз. Настоящий, детерминированный, точный прогноз места и времени катастрофического землетрясения.

Предшественница Вадима по работе над механизмами — уволившаяся до его приезда Ира Уралова заметила, что перед сильными землетрясениями с осями напряжений слабых толчков-тресков в окрестностях обсерватории что-то происходит, они начинают выстраиваться так, как в будущем будут ориентированы оси напряжений сильного толчка, это было, несомненно, началом пути к использованию механизмов для прогноза сильных толчков. Но одно дело задним числом заметить тенденцию, другое — разработать методику прогноза. До этого в диссертации Иры — ее тоже изучил Вадим — было очень далеко, даже подходов не нащупывалось.

Просматривая еще и еще раз каталоги механизмов землетрясений — 1300 строк, в каждой с десяток цифр, Вадим почти физически чувствовал то, что, должно быть, ощущала его предшественница: растерянность подростка, решившего понять назначение и принцип работы радиоприемника, просто разобрав его на части. Конечно, это необходимый этап научной работы, разборка, выявление простейших элементов. Это сделано. Но дальше должен идти синтез — построение целого, системы, что и есть самое трудное.

Первым шагом на пути к «геопрогнозу», как писал сам Вадим в своей незащищенной диссертации, должна быть систематизация исходных данных. Систематизация — не просто удобство для работы — это в полном смысле превращение хаоса в систему — с уровнями организации, иерархией. При переходе с одного уровня иерархии на другой возможно выявление еще не пришедших из будущего, но неизбежных компонентов системы. Иначе говоря, при внесении системности в массу знаний появляется возможность прогноза. Значит, нужна была классификация, принципы типизации, позволяющие быстро превращать хвост данных по каждому механизму в нечто типовое, единое, заключающее в себя если не все, то хотя бы основное, важнейшие для поставленных целей первичные признаки.

Вадим чертил сложные трехмерные модели, припоминая начерталку и тригонометрию, вычислял коэффициент корреляции, подбирал. Скоро он уже знал «в лицо» каждое из дюжины сотен землетрясений, и постепенно из хаоса стали вырисовываться как бы некие типы механизмов землетрясений, островки единообразия в первоначальном хаосе. Потом стало ясно, что этих типов — семь, не больше не меньше, и что в каждом данном случае типовая принадлежность легко задается взаимным положением двух из всего множества параметров — наклоном осей сжатия и растяжения. Много сил и времени отняла неопределенность с альтернативными плоскостями разрыва. В том, сдавленном тисками кубе, который символизировал для Вадима очаг землетрясения, зеркала скольжения и разрыва строились по двум диагональным плоскостям куба, теоретически абсолютно равноправным. Как понял Вадим, невозможность в рамках действующей модели выбрать истинную плоскость разрыва смутила, остановила в поиске не одного предшественника… Но вскоре выявилось то, что Вадим впоследствии назвал снисходительностью природы по отношению к исследователю. В пяти из семи типов геологическое качество типов не зависело от выбора плоскости. Каждому типу однозначно соответствовал определенный вид геологического движения. Сдвиг, надвиг оставались сдвигом и надвигом независимо от выбора плоскости и научных пристрастий исследователя. Два типа были не столь однозначны, плоскости как бы противоречили друг другу (вертикаль и горизонталь), но что-то подсказало с самого начала, что можно пока отложить вопрос с этой неоднозначностью, двигать дальше.

После этого Вадим и присоединившаяся на этом этапе к нему Света и сделали свое первое построение на основе новой «типизации». Они изобразили в виде диаграмм из семи типов все слабейшие землетрясения каталога, потом посильней, потом еще сильней и наконец сильнейшие. И оказалось, что с ростом энергии землетрясений, взятых для подсчетов, диаграмма резко упрощалась, из хаоса выступал порядок, росло значение простых по геометрии, элементарных типов, и особенно одного, как было уже ясно, главного для района — надвига, наползания блока на блок с горизонтальным сжатием. Когда Вадим подобную диаграмму построил по сильнейшим землетрясениям для всей горной страны Памиро-Тянь-Шаня, она поразила его сходством с диаграммой сильнейших по району Саита и Ганча: диаграмма становилась образом, узнаваемым портретом, чем-то, уникально схватывающим общий характер современных геологических движений той или иной области.

После этого построилась кривая, характеризующая процент «простых» типов в общем числе землетрясений для толчков всех энергий от слабейших до самых сильных. Взглянул и внутренне охнул: это был Результат! Кривая — с некоторыми изгибами и горбами, но неуклонно поднималась от 20 процентов на уровне слабейших до 80 процентов на уровне сильнейших землетрясений. Сердце застучало где-то в горле: добиваясь простой ясности, они явно пришли к пусть небольшому, но открытию. То, о чем говорила эта кривая, было чем-то очень новым, даже, пожалуй, неожиданным в геофизике. Вадим бросился на работу, к Свете. Она взглянула и сказала:

— Ой! Не может быть.

Выборочно проверила Вадимовы расчеты, все сходилось.

Взяв миллиметровки и кальки с диаграммами и кривой, Вадим направился к своему бывшему подчиненному, а теперь непосредственному начальнику, симбионту Жене Лютикову.

2

Ошибкой было бы думать, что во время Вадимова «научного запоя» с Женей ничего заслуживающего внимания не происходило. Как раз наоборот — происходило, и столько всего, что именно он, Женя, бесспорно заслуживал большего внимания и сочувствия, и он постоянно требовал этого внимания и сочувствия и от Вадима, и от Светы и получал его.

Прежде всего, в один прекрасный, тихий октябрьский вечер Женя постучался в дверь однокомнатной квартиры Орешкиных как-то особенно тихо и скромно — скорее поскребся, чем постучал. Войдя, он сразу разулся и, еле слышно прошелестев слова приветствия, без сил опустился, буквально рухнул на свое обычное место — у стенки, за низенький столик на бордовую курпачу.

— Что-нибудь произошло? — участливо спросила Света. Она выглянула из кухни, да так и застыла на пороге.

Вадим ничего не спросил, просто, повернувшись на единственном в квартире стуле у своего письменного стола, смотрел с любопытством, но, кажется, он догадывался, в чем дело…

— Лена… предложила подать на развод, — Женя говорил, конечно, отнюдь не плачущим голосом, а так, что видно было: говорит достаточно сильный и умеющий себя держать в руках, но все же глубоко потрясенный мужчина. — Конечно к тому шло, и все такое, но все равно. Тоска! Тоска, дружочек Света! — И добавил — уже несколько иным, более будничным и встревоженным тоном, дернув носом: — А ведь рагу опять пригорает!

— Ой! — Света с некоторым замедлением вышла из состояния жалостливого созерцания скупого и терпкого мужского горя и кинулась к плите спасать овощное рагу — дежурное блюдо теперь у Орешкиных, которое Вадим не любил, но охотно терпел ради идеи (полезно для здоровья), но больше ради Жени, который всякий раз, когда на столе было мало овощей, начинал ото всего, кроме чая, отказываться, говорить о пользе голодания, а при наличии оных все же ел, как все люди. Стол со времени приезда Светы стал постепенно у Жени и Орешкиных общий, от столовой под давлением Жени почти отказались, хотя сначала Света и лелеяла надежду свести домашнюю готовку до минимума. Раз в неделю на складе в кредит покупались продукты, распихивались по полкам и в допотопный холодильник «Газоаппарат», кем-то брошенный и сломанный, но подобранный и отремонтированный руками Вадима и установленный на общей веранде между дверями Лютикова и Орешкиных.

В очередь на склад Женя сначала ходил, попеременно с Вадимом, но со все возрастающей неохотой и громкими жалобами: «Меня этот идиотизм на два дня из колеи выбивает». И наконец перестал ходить, объяснив, что лучше умрет с голоду.

Конечно, очередь есть очередь. В обсерватории это был еще и клуб. Здесь вырабатывалось общественное мнение, оттачивались отношения, завязывались романы, вызревали разводы. В очереди все равны — а потому это важный инструмент экспедиционной демократии, к которой Женя относился с громким презрением и которая платила ему за это взаимностью. Здесь видно было, чего и сколько кто берет на неделю, — очень важный источник информации о внутренней жизни, о нынешних обстоятельствах и перспективах любого семейства. Поводом для трагического решения Лютикова умереть с голоду послужил второстепенный, смешной даже случай.

Вокруг стоящих и чешущих языки взрослых бегали, играли дети, вперемешку с собаками. Среди детей были и чистенькие, опрятно одетые, были и голопузые чумазые сорванцы, произрастающие в основном на воле, не избалованные чрезмерной родительской опекой. Маленький, примерно полуторагодовалый карапуз потешал очередь, кувыркаясь в пыли в обнимку с лохматой дворняжкой. Оба визжали от восторга и взаимной симпатии. Собака лизала мальчонку в лицо, тот целовал ее в нос, шлепался голой попой в пыль, когда та особенно ретиво кидалась обниматься, — мальчонка еще нетвердо стоял на ногах.

По словам Светы — она стояла в этот момент с Женей в очереди, — Лютиков глядел на эту сцену с возрастающим ужасом, обернулся несколько раз, тщетно ожидая, что кто-то вмешается и прекратит это антисанитарное безобразие. И наконец, когда мальчишка вынул изо рта ириску и сунул собаке в пасть, не выдержал:

— Мальчик, — трагическим, больным голосом воззвал Женя. — Не делай так, мальчик. Ведь это же собака!

Все в очереди замолчали и удивленно уставились. Больше всех изумился тот, к кому было обращено увещевание. Мальчик был, видимо, из послушных и решил отреагировать. Поглядев вопрошающе на огорченного им дядю, он выхватил конфету из пасти дворняжки и сунул себе обратно в рот! Очередь покатилась со смеху.

Но именно этого Женя и не смог выдержать. Он побледнел, даже пошатнулся, как показалось Свете, и, шипя что-то нечленораздельное, устремился к дому. Там он нашел в себе силы заглянуть к Орешкину, послать его на подмогу к Свете, сославшись на нездоровье. С этого дня продукты на складе брали только Орешкины, с учетом Жени как члена семьи…

— Вот так-то, дружочек Вадим! — тревога с лица Жени исчезла, ибо Света, похоже, успела спасти деликатное блюдо, — и сменилась опять выражением тоскливой покорности судьбе.

— Да мы, в общем, в курсе… — брякнул Вадим и прикусил язык.

Света, поворошив в казане рагу, уже успела занять свою позицию в дверях и смотрела сейчас на мужа с немым упреком. Света гораздо лучше, чем Вадим, чувствовала, что стоит, а что не стоит говорить вслух, и в данном случае опять была явно права: Женя сморщился, насторожился, выражение мягкой грусти исчезло снова.

— И вам, значит, успела сообщить… И что же она пишет?

— Да так, в общих чертах. В основном, о Саньке своем — врачи, учителя…

На этот раз Вадим кривил душой. В своем письме Лена с возмущением сообщала о том, что Женя ей, с одной стороны, предложил подать на развод, а с другой — прислал ей свой паспорт, куда требовал проставить прописку, — в новой кооперативной своей квартире Женя и Лена прожили совсем немного и еще не успели, до отъезда Жени в Ганч, прописаться. Прежняя Женина подмосковная прописка была временная, в общежитии Института Земли, почти фиктивная, и желание Жени прописаться всерьез можно было понять. Но и тревога Лены была понятна тоже: квартира была куплена на ее деньги, у нее сын, — а вдруг Женя будет претендовать не только на прописку, но и — после прописки — на жилплощадь? Она просила у Вадима совета и даже своего рода гарантий Жениной порядочности — сама она почему-то не была в ней уверена. Вадим не знал еще, как поступить, и потому пока лучше было помолчать.

Решение умолчать было правильное — об этом свидетельствовал, во-первых, одобрительный взгляд — через плечо — Светы, снова устремившейся на кухню, где что-то зашипело, а во-вторых, и то, что тревога ушла из глаз Жени, он снова понурился, видимо осознавая очередной драматический поворот своей жизни и вкушая участливое внимание «самых близких ему людей», как он все чаще и настойчивей в последнее время заявлял. Да так оно и было в значительной степени. Орешкиным даже нравилось опекать родственника и друга, одинокого и неухоженного. Они были к нему привязаны — всегда привязываешься к тому, на кого тратишь силы души и время.

Скоро стол был накрыт, все расселись на курпаче и принялись за еду. С жадностью поглощая любимое блюдо, Женя как бы между прочим поведал о том, что через недельку летит в Москву — ненадолго. Есть дела. Саркисов чуть ли не требует Жениного выезда — есть вопросы, связанные с машинным счетом в Москве, в институтском ВЦ. С собой Женя не звал, но Вадим сейчас и не хотел трогаться с места — в его работе как раз была та стадия, когда впереди смутно забрезжил манящий свет, и каждый день мог принести что-то очень важное, решающее. Орешкин даже немножко обрадовался втайне: Женя пока не только не помогал, но даже мешал своими бесконечными жалобами, сомнениями и маниловскими прожектами, вроде неожиданного предложения Вадиму написать вместе киносценарий большого фильма по фантастической повести Азимова. «Это пройдет, и это деньги, решение всех проблем», — с жаром убеждал он Вадима и огорчался «упрямством» приятеля, который не принимал эти разговоры всерьез. Умел Женя вовлечь ближнего в свои дела — независимо от планов и желаний этого последнего. Никогда, например, в жизни не говорил столько Вадим об изобразительном искусстве, как в связи с попытками Жени стать живописцем. После поездки в Джусалы Женя почти совсем охладел к науке и чрезвычайно много рисовал.

Было ясно к тому же, что едет Женя в Москву в основном по личным делам — разводиться и прописываться, может, и еще зачем — но в основном по личным делам. В том, что «Саркисов требует», можно было усомниться, уж настолько-то Вадим со Светой теперь ситуацию понимали. Шеф никого почему-то не любил выпускать в Москву, ни из «той шайки», ни из этой. Потом выяснилось, что Саркисов и не знал об отъезде Жени и был им недоволен — а все своей властью сделал Эдик.

Скоро Женя действительно улетел, и в две недели его отсутствия Вадим сделал основательный рывок. Света перестала готовить (обедали в столовой, на ужин обходились чаем) и помогала — чертила графики, выписывала нужные Вадиму данные из сейсмограмм прошлых лет, проверяла сомнительные и двусмысленные определения механизмов из каталога.

Но работа была еще далека от определенных результатов, Вадиму нужен был совет. Эдик с какого-то момента явно перестал понимать, что и для чего делает Орешкин, — только чесал в затылке и выражал «серьезные сомнения», впрочем, был полезен хотя бы тем, что иногда произносил: «Это уже где-то было» и под давлением Вадима говорил где, Вадим разыскивал эти чужие работы, убеждался, что похожего ничего нет, но тем не менее про читывал с пользой, расширяя кругозор.

Однако и Женя, когда приехал, ничем не мог и не хотел помочь. Ибо, во-первых, он привез целый ящик красок и решил «всерьез заняться портретом», геофизика ему «опостылела, как нелюбимая жена». И, во-вторых, Женя приехал не один.

3

Женя приехал во второй половине октября с Мотей Шрайбиным и его сестрой Лилей, черноволосой красавицей, обладательницей пышной груди и больших голубых томных глаз, которые она почти ни на минуту не отводила от Жениного лика.

Матвея Шрайбина Вадим неплохо знал. Это был довольно известный кристаллограф, кандидат наук. Мотя входил в научный совет Института философии природы, где в течение года работали Вадим и Женя, частенько оставался после заседания и голосований — просто потрепаться, печатался в тематическом научном сборнике, составителем которого был Вадим, но особенно сблизился все же с Женей. С ним он оживленно переписывался, о чем Вадим знал, ибо регулярно получал передаваемые Женей Мотины приветы, к Жене хаживал в гости — еще в Москве, принимал у себя.

Мотя был маленький человек с короткими ногами — но с гордой осанкой, развернутыми плечами и выпяченной грудью испанского гранда. Выражение его маленького острого личика тоже было смесью величайшей неуверенности и робости, с одной стороны, и вычурной горделивости, почти что спеси — с другой. Сидел Мотя, непременно отвалившись максимально назад, откинув голову, только монокля не хватало в глазу, ногу закинув, даже задрав как-то, поперек, на ногу, говорил, аристократично мекая и блея, что раздражало и отвлекало от сути, обычно вполне дельной. Вадиму Мотя представлялся как бы сделанным из несовместимых черточек и деталей, сделанным без должного вкуса и чувства пропорций, без заботы о цельности образа — при том, что это был незаурядный ум и отличный, даже по отзывам недоброжелателей, специалист. Не захотев или не в силах продраться через эти противоречия, Вадим как-то не смог всерьез заинтересоваться Мотей, подружиться с ним. А вот Женя подружился. Вадим не раз замечал, что Женя людей с теми или иными слабостями, людей неуверенных, кропотливо собирал, тратил на них время, хотя от природы был достаточно эгоистичен и незаботлив.

В этот приезд неуверенность и даже робость Моти перед Женей, пожалуй, даже усилилась, но приобрела характер какого-то болезненного надрыва, прорывалась попытками спорить и даже бросить вызов. С Мотей явно что-то происходило — он ни на минуту не мог остаться в одиночестве, а поскольку Женя и даже родная сестра Лиля как бы избегали Мотю, основная тяжесть от Мотиной взвинченности и беспокойства пала на супругов Орешкиных. Хотели они того или нет, а Мотя в любое время дня и вечера мог постучать тихо и робко, но настойчиво — и сидеть часами — то молча, то говоря, говоря, говоря, захлебываясь, пряча в словах свою растерянность…

Как постепенно разобрались Вадим и Света, положение Моти действительно было не из лучших. Два месяца назад, внезапно эмигрировал профессор N, глава некоей небольшой научной школы, любимым и чуть ли не единственным учеником которого был Мотя. Уехал накануне защиты Мотей докторской диссертации! Взаимоотношения учителя и ученика были построены как-то так, что без профессора Мотя успешной защиты не мыслил, и снял — то ли сам додумался, то ли посоветовали умные люди — свою защиту с порядка года, выпав тем самым чуть и не на пару лет «из очереди».

Положение Моти в институте сразу стало шатким. Из фаворита и баловня — профессор был весьма авторитетен — он в один день превратился в подозрительного скороспелого выскочку, ему припомнили и многолетнее неучастие в осенних выездах в подшефный совхоз на уборку капусты, и уклонение от общественной работы, и даже потерянные книги из институтской библиотеки. Собратья-соискатели явно больше радовались сходу конкурента с финишной прямой, чем сочувствовали. Короче, Мотя оказался вне группы, сам по себе — и обнаруживал полное неумение в этой ситуации существовать…

Такова и была первая причина Мотиных неуверенности, нервозности, а может быть, и всей этой поездки в Ганч. Похоже было, по письмам Жени, Мотя воображал себе пребывание Жени и Вадима «у врат Тибета в позе лотоса» в совершенно фантастическом, приукрашенном виде, а приехав, нервничал, не находя, несмотря на настойчивые поиски, того, чего ожидал.

Однажды вечером, когда Мотя, по обыкновению, сидел у Орешкиных — и говорил, говорил, а хозяева, накормив его и напоив чаем, отвечали уже односложно и подавляли зевоту, в дверь постучали. Вошел Женя, в халате и шлепанцах, поздоровался — приветливо с Вадимом и Светой и сухо с Мотей. И произнес:

— Вадим, голубчик, ты извини, я оторву тебя от нашего гостя. Нам надо поговорить о деле. Ты не зайдешь на полчасика?

Поскольку Вадим встал — нехотя, поколебавшись, встал и Мотя, видно ожидая, что Света, как гостеприимная хозяйка, его удержит за уютным орешкинским дастарханом и нальет ему еще пиалу чая. Но и Свете, даже Свете, было невмоготу. Она почти обрадованно пожелала Моте спокойной ночи, так что мужчины вышли все вместе и попрощались — Мотя поплелся налево, в двухкомнатную квартиру, где в начале своего пребывания в обсерватории жили Орешкины, а сейчас Эдик поселил временно гостей Лютикова. Вадим и Женя прошли к Лютикову.

Вадим огляделся с любопытством. Дело в том, что с самого дня прилета из Москвы Лиля Иванова (Ивановой она стала после короткого и бездетного замужества) открыто поселилась у Лютикова. Лиля явно взяла на себя все обязанности Жениной жены — в том числе многочасовое позирование Жене-художнику, а также готовку и даже покупку продуктов, то есть стояние в очереди на склад, где появление никому не известной красотки от имени Лютикова вызвало сенсацию. Причем покупка и готовка делались только для Жени — Мотя должен был питаться либо в столовой, либо, если удастся, где угодно еще, у Чесноковых или у Орешкиных. И вот сейчас Вадим оглядывался — он уже давно не был у Жени и теперь всюду видел следы женского присутствия: и уголок какой-то розовой тряпки высовывался из-под второпях наброшенного одеяла, и туфли на неимоверно высоких каблуках выглядывали из-за чемодана, и запах в комнате стал иным. Самое же интересное было то, что стены были увешаны портретами Лили — грустной и веселой, монашески скромной и дразняще соблазнительной. Куча рулонов еще лежала в углу, — должно быть эскизы или Лиля в видах и позах, пока не предназначенных для стороннего взгляда.

— Ну, что? — Женя разливал чай и хихикал, по обыкновению, носом, не разжимая губ. — Вовремя я вас со Светой выручил, а? Целый вечер слышу через стенку — бу-бу-бу, бу-бу-бу. Дай, думаю, схожу, выручу. Он ведь сам ни за что не догадается, не уйдет. Тяжелый случай.

— Спасибо, конечно. — Вадим откинулся на спинку стула. Он и правда испытывал облегчение. — Хотя, вообще говоря, у нас-то он торчит из-за того, что ты его шуганул. А сюда не мы со Светой его приглашали… Да и Лиля… Света думает — Мотя такой странный и дерганый из-за того, что не знает, как ему себя вести в этой… ситуации. — Вадим обвел рукой комнату.

— Вадик, голубчик, это ведь их с Лилей дела. Если Моте здесь не нравится — кто его держит? А Лиля? Да, не скрою, она меня сейчас занимает… — Женя оглядел свою галерею с гордостью. — Но ведь это она так со своим братцем, это у них такой стиль отношений. При чем здесь я? Если хочешь знать, так я особенно сюда никого и не звал. Лиля напросилась. А за ней и этот… То ли ей неудобно было ко мне ехать просто так, без прикрытия в виде братца, — хотя бы для родителей. То ли он хотел сестру блюсти. Не знаю. И знать не хочу! Это не мои заботы. И не твои, Вадик.

— Разумеется, — поспешил ответить Вадим и смутился, досадуя на свою поспешную готовность. Женя был как будто прав, но, кажется, не вполне. Что-то тут было все же не так… А что?

— Нравится? — спросил Женя. Вадим в раздумье рассматривал портреты Лили, развешанные по всем стенам, и Женя оценил его молчание как внутреннюю работу ценителя. Голос у Жени дрогнул, он даже слегка побледнел от волнения.

— Здорово! Вот уж не ожидал за тобой еще и этого таланта.

Они поговорили о картинах, о красках, об искусстве портрета. Впрочем, говорил Женя, а Вадим слушал. Слушателем он в данном случае был идеальным, ибо, как профан, смелым лютиковским обобщениям и декларациям мог только удивленно внимать — не возражая и не переспрашивая.

— Ты молодец, голубчик Вадим, ты все понимаешь, — ободренный его вниманием, продолжал свой монолог Женя, — не то что этот… — он комично-горделиво откинул голову назад, смешно сморщил нос и стал на секунду неуловимо похож на Мотю. — Представляешь, он всерьез считает, что я так, — он показал на увешанные картинами стены, — дурака валяю. Да, да! Представь, он на мне, оказывается, крест поставил. Пустой я или что-то в этом роде, видите ли. Если хочешь знать, он торчит здесь в основном из-за тебя — все понять хочет, чего ради ты сюда приехал. Я-то, ясное дело, — для него ясное, — приехал бить баклуши и ни за что денежки получать. А тебя, голубчик Вадим, он считает жутко деловым — в чем, конечно, я с ним согласен, — и ты для него — камень преткновения. Его местечковый умишко никак не может охватить: как это — бросить столицу, академический институт, ключевое положение и диссертацию — и к черту на рога. Он тебе, твоим объяснениям насчет дефицита полевого материала ни капелюшечки не верит. Раз двадцать все у меня твои хитрости выведывал. Осточертел совсем. Так что, не обижайся, это не я его на тебя перекинул, сам он. И потом… эта его идефикс насчет заграницы. Его же доблестный бывший шеф оттуда зовет! И обещает златые горы. А ему этого, златых гор, очинно хочется. Я ему: если тебя туда тянет — да Христа ради, кто ж тебя держит. Скатертью дорога. Обижается: гоню, мол, его. Тогда я иначе — никто не гонит, иди к нам, в обсерваторию. В порядке бреда: ведь если шефу подать как следует идейку насчет кристаллографа своего, для разработки идеи прогноза землетрясений на кристаллографическом, что ли, материаловедческом уровне, так он ухватится руками-ногами. И забудь, говорю, об этом ублюдочном искусственном государстве. Опять обида: как я смею обижать это вечно живое государство на вечно Мертвом море. По-моему, он про себя уже все решил…

— Да? — Вадим и не пытался скрыть удивления, с ним на эти темы Мотя не заговаривал. — И что же он решил?

— Что-что… Ехать, ясное дело — что. Так ведь характера, смелости не хватает. Хочет, чтобы его толкнули, убедили. Вроде не сам он, а так, судьба, обстоятельства толкают его. С женой в Москве — слышал? — уже расплевался. Скоро развод. С работы вот-вот уйдет. Все готово. А он все топчется и мямлит, толчка ждет.

Вадим ошеломленно хлопал глазами. Оказывается, самого-то главного, объясняющего практически все, он в человеке не разглядел. Сломленный человек, почти готовый эмигрант… Ничего себе… Господи, да ведь это же массу всего объясняет. Например, поведение Лили по отношению к брату и то, как она с какой-то странной настойчивостью ему и Свете, малознакомым, в сущности, людям, вдруг начинала ни с того ни с сего много и горячо говорить о том, насколько она в душе глубоко русская, а в подтверждение однажды… показала крестик — год назад она крестилась, приняла православие! Света и Вадим слушали, осторожно удивлялись: зачем же обязательно креститься — чувствуешь себя русской, ну и чувствуй себе на здоровье. Между собой пересмеивались, плечами пожимали. А похоже, было во всем этом нечто нешуточное. Лиля оказалась в поле раздора между братом и Женей, которого любила, видимо, уже не первый год и конечно же давно уже все поставила на последнего и всячески старалась показать ему, довести до его сведения свою старательность и послушание. С православием она, может быть, даже перегнула палку. Женя, кроме буддизма, никакой иной религией как будто не интересовался. Впрочем, изобразил же Женя Лилю на одном из портретов в виде богородицы, стилизуя под иконопись…

Когда Вадим распрощался с Женей, было уже около одиннадцати вечера, и он ожидал, что Света уже в постели, ждет его, читая какой-нибудь журнал. Однако еще с веранды он услышал голоса — Света была не одна. Вошел и увидел Лилю. Лицо у Светы было встревоженное, участливое. Лиля засобиралась уходить, и Вадим вовсе не хотел ее удерживать. Но тут Света запротестовала:

— Посиди, посиди еще. Мы еще чай будем пить.

И действительно, налила и поставила чайник. При этом она выразительно посмотрела на Вадима. «Надо так надо», — решил Вадим и поддержал, хотя чай почти без перерыва пил весь вечер.

— Конечно, конечно, сейчас, свеженького заварим.

Пили чай. Лиля, очевидно, стеснялась Вадима. Какой-то он им разговор важный прервал. Небось о Жене и о том, как его заставить жениться на Лиле, — в таких вопросах женщины часто бывают заодно. Но странно: почему Лиля мнется и не спешит к Жене? Она же сутками иногда не выходила из его комнаты.

Лиля между тем вдруг завела разговор о своей внешности.

— Меня один мой поклонник, он международник… уверял, что я очень похожа на индуску, только метинки на лбу не хватает…

Вадим раскрыл было рот — возразить, на индуску Лиля была похожа не больше, чем, скажем, на грузинку. Но Света метнула в него быстрый взгляд и с жаром поддержала: да-да, что-то есть, вылитая индуска.

Вадим прикусил язык. Что ж… На сегодня Лиле надо — или ей кажется, что надо, — быть похожей на индуску. Надо — тоже, видать, для симпатизирующего буддизму Жени. Все же он не поддержал этой темы, и за столом снова начала сгущаться неловкость. И тут Света неожиданно предложила:

— Вадик, а погадай Лиле, а?

— Ой, пожалуйста! — Лиля умоляюще сложила руки на пышной груди.

Вадим удивился. Гадал — ежедневно и помногу — Женя. Себе в основном. И еще Свете и Вадиму, часто даже без их просьбы. Что ж, он не мог Лиле погадать? Вадим спросил об этом.

— Гадал, но только как то непонятно, — ответила Лиля. — Он, когда на меня гадает, почти ничего обо мне не говорит. Везде видит себя и толкует свое будущее через меня — так он сам говорит.

Это было похоже на Женю. Вадим засмеялся и согласился. Гаданье — из-за пристрастия к нему Жени — стало частью быта. Вадим как специалист по прогнозу однажды решил разобраться, что же это такое, и постепенно узнал от Жени значения карт, их сочетаний, запомнил цыганский расклад, для тренировки или вместо отдыха перед сном раскладывал этот пасьянс, в шутку гадая иногда и на Свету, и на себя, и на Женю — по его настоятельной просьбе. Так что мог, мог он погадать, хотя и без веры в успех и навряд ли интересно по сей причине. О чем и предупредил Лилю.

— Ничего, ничего! — сказала она, сжимая в руках носовой платок, так что ногти побелели. — Мне как-нибудь. Мне так нужно!

— А не боитесь, что все ваши секреты узнаю? — смеялся Вадим, тасуя колоду.

Она мотнула головой, не отрывая жадного взгляда от его пальцев.

Уже один этот интерес многое говорил, и, возможно, то, что после этого произошло, объясняется вполне рационально: острой реакцией обеих женщин на каждое его слово, догадками, где-то в подсознании, видимо давно созревшими, а тут, при некоторой сосредоточенности, обратившимися в словесную плоть. В общем, как выражался в таких случаях Женя, гадание «пошло». И в первом, и во втором, и в третьем раскладе увиделась Вадиму одна и та же ситуация, со все большим уточнением и подтверждением.

Стараясь подбирать слова, чтобы не обидеть, он так подытожил в конце:

— В общем, Лиль, быть вам вскорости замужем. Причем упадет это не само в руки, будете добиваться, придется одолеть ряд препятствий. Добьетесь вы этого благодаря… извините… говорю, что вижу… — беременности. Даже, пожалуй, можно сказать, кто у вас родится. Девочка!

Лиля, бледная, блестя глазами, не отрывала глаз от карт. С трудом взяв себя в руки, она усмехнулась:

— Ну, Вадим, и представление у вас обо мне. Замуж благодаря беременности…

— Здесь так. — Вадим развел руками. — Говорю, что вижу. Хотя и сам не верю. Я предупреждал…

— Ну, хорошо. А когда… все это должно быть?

— С этим здесь тоже довольно ясно. Если им верить… это все уже началось.

— Что началось? — помертвевшими губами пролепетала Лиля.

Вадим замялся.

— Да вот, знаете, похоже, что уже того…

Женщины перекинулись взглядами, яснее ясного подтверждавшими, что тут Вадим попал в точку.

— Тут вот еще что, — быстро продолжал Вадим, чтобы снять неловкость. — Какая-то еще дорога, для вас и будущей вашей семьи. Очень дальняя дорога…

Но на эти его слова никто тогда не обратил особого внимания. Лиля и Света сидели, задумавшись, изредка перекидываясь своими секретными женскими взглядами, которые уже перестали быть для Вадима секретными, и он даже не знал, хорошо это или плохо.

Наконец Лиля нехотя поднялась и распрощалась. Вышла на веранду, и шаги ее сразу замерли — похоже было, она не знает, на что решиться, то ли идти налево, к брату, то ли направо, к Жене.

— Злодей, — прошептала Света. — Он прогнал ее сегодня. Поработать ему захотелось, видите ли. С чего бы это?

Вадим взглянул с удивлением.

— Но ведь, наверное, она не только тебе поведала о своем секрете… А он мог и не обрадоваться такому известию. Детей он не любит…

— Тихо! — подняла палец Света.

Справа послышался слабый стук. Лиля решилась. Скрип двери, приглушенные голоса, дверь захлопнулась, тишина.

— Ну, вот видишь, все в порядке, — засмеялся Вадим.

Света не отвечала. Молча убирала она чашки с «дастархана», лицо ее сохраняло редкое для нее выражение гнева и тревоги. В воздухе висела тема, которая много раз уже обсуждалась вслух, но чаще обозначалась молчаливым грустным взаимопониманием. Лиля оказалась скорой в области, где Света запаздывала. Лечение и горный воздух пока не дали обещанного результата. Конечно, когда Женя демонстрировал свое непонимание детей и свое неумение с ними обращаться — как в той сценке в очереди на склад, — это было смешно, и только. Но Женя слишком часто и громко выражал свое презрение к «чадоп’гоизводству» и неприязнь к детям, например к Саньке, сыну кузины Лены от прежнего ее брака, что и послужило главной причиной предстоящего развода. И теперь, когда беременность Лили уже почти что факт…

— Он требует от нее аборта, — подтвердила догадки Вадима Света. — Она приходила советоваться. Рыдала…

— Да-а… — протянул Вадим. — Но ты все-таки не лезь особо в их дела. Разберутся.

4

А на следующий день пропал Мотя. То есть с утра-то он был. Позавтракал в столовой и начал слоняться. Посидел у Светы на работе с полчаса, потом зашел к Вадиму и стал его уговаривать прогуляться в горы. Вадим работал — считал на бухгалтерской машинке коэффициенты корреляции, вытанцовывалось что-то любопытное, и он уклонился. Лиля с утра не показывалась из Жениной комнаты, и на Мотю это открытое нарушение внешних хотя бы приличий действовало тягостно — он буквально не находил себе места, говоря в то же время о чем угодно, но только не об этом. В обед его тоже видели в столовой. А после обеда уже никто не видел. Хватились его вечером, в сумерки, когда Лиля и Женя вышли наконец из своего заточения и изъявили желание попить чай у Орешкиных. Уже усаживались, когда Света вспомнила:

— А как же Мотя? Надо и его позвать.

Женя сморщился. Лиля махнула рукой.

— Захочет, сам прибежит, не маленький.

— Нет, нет, — сказал Вадим, — так нельзя. Лиля, пойди и приведи.

Лиля нерешительно встала, взглянула на Женю, сосредоточенно жующего урючину, пожала плечами и вышла. Через минуту вернулась, сказала с облегчением:

— Нет его. Наверное, у Чесноковых чаевничает.

— Чесноковы в Душанбе, — отозвалась Света. — Утром улетели.

— Куда же он мог деться? — озадаченно спросил Вадим.

— Мало ли… — сморщился опять Женя. — Вадим, извини, но Лиля права: ее брат — взрослый человек.

— А если он в горы полез? — Сказав это, Вадим тут же вспомнил, что именно в горы его и звал сегодня Мотя.

— Как залезет, так и слезет! — сказал Женя и усмехнулся.

Пили чай, но чаепитие получилось напряженным. Лиля ушла с Женей. Женя был сегодня к ней милостив, и ей было этого достаточно.

Мотя не появлялся. Вадим несколько раз заходил к нему — Мотя оставил дверь незапертой — включал свет и осматривал комнаты, силясь понять, куда мог направиться ошалевший от безделья, одиночества и нерешенных проблем Мотя Шрайбин. Самое странное было то, что верхняя одежда и ботинки пропавшего были дома.

Наконец не выдержал и пошел к Жилину, заместителю Саркисова по хозяйственной части, недавно вернувшемуся из отпуска. Тот еще не лег и встретил Вадима, раскрыв объятья.

— А, редкий гость, заходи, заходи, выпьем по стакану.

Но сразу стал серьезным, узнав, в чем дело, даже обругал Вадима, что тянул, не пришел раньше.

— Надо по домам искать, а многие уже легли.

— А где легли — туда зачем же?

— Как раз туда и надо. Коли его сестрица тут не теряется, чего ж брату отставать. — Илья Лукьянович подмигнул: все, мол, знаю, все вижу.

— Если б так, то и не надо бы его искать, — протянул задумчиво Вадим, — но только он не у бабы. Не мог он. Он все в горы сегодня рвался, меня звал, да я не пошел.

Жилин оделся.

— Пошли!

Вышел и сразу завел мотор «уазика», стоящего радиатором почти впритык к входной двери маленького, но уютного домика завхоза. Вадим сел рядом.

— Куда? — спросил Вадим.

— Сегодня были душанбинские геодезисты, там полно молоденьких девок. Они на том берегу, у заброшенного кишлака стоят. Он мог с ними увязаться.

Вадим усомнился, но промолчал.

В лагере геодезистов догорал костер, у которого сидели два бородатых полуночника, один — с гитарой. Они даже не пошевелились, когда из-за скалы на них, натужно урча и освещая все вокруг мощными фарами, выскочил «уазик».

— Вов! Не привозили ваши девки сегодня мужика с базы?

— Сегодня — нет, — отозвался тот, что с гитарой. — А что, у вас уже и мужики появились?

— Только у нас и есть, — поддержал юмор Жилин. — Этот, правда, плюгав маленько, но так-то ничего, башковитый, Мотей зовут.

— О таких даже и не слыхали…

Из палаток, кутаясь в ватники, показались женщины.

— Илья Лукьянович! Какой гость! В кои-то веки. Садитесь. Налить вам?

Жилин смеялся, каждую за плечико подержал ласково, со значением, те так и льнули. Вадим только глазами хлопал: ай да Жилин, вот тебе и пятьдесят лет.

— Нет, нет, девоньки, некогда. Мужичка нашего не припрятали тут?

Он неожиданно посветил фонариком в одну из палаток, заглянул. Там кто-то взвизгнул.

— Да что вы, Илья Лукьянович, откуда у нас найтись мужикам? А если найдете — присылайте. И сами приезжайте. А то совсем забыли нас, — хихикали заспанные закутанные девицы, с интересом косясь и на Вадима.

Жилин развернул «уазик» и ринулся по серпантину вниз. На крутых поворотах фары почти бесполезно светили в черноту долины, ибо дорога торопливо убегала за глинистый или скальный выступ. Было ясное предчувствие скорого и неминуемого полета в бездну, тем более что Жилин непрерывно болтал, даже жестикулировал в темноте кабины.

— Да, а может, ты и прав. У нас в год-два раз обязательно лезет кто-нибудь на нашу Далилу. А она только снизу такая пологая да мирная. Там такие скалы да обрывы — костей не соберешь, если что. Если, к примеру, ночью там шарашиться. Вот идиоты. Ну, неймется, кровь играет — иди к бабе, напейся, в конце концов. Зачем же на гору лезть? Ну, давай посмотрим.

Он остановился на обочине шоссе — они уже подъезжали к обсерватории — и выносной фарой стал шарить по склону гнейсового купола, вздымающегося ввысь почти что от забора. Мигнул несколько раз светом, потом выключил фару. Минуту они смотрели вверх, в черноту, закрывающую на полнеба свет ярких памирских звезд. Прислушались. Но шансов услышать что-то было мало — Рыжая река шумела, как аплодисменты в огромном амфитеатре.

— Вот что, — сказал Жилин. — Если не совсем он дурак, братец лютиковской нынешней зазнобы, он в темноте рыпаться не будет — это верная смерть. И найти его сейчас… Я знаю, он некурящий, значит, спичек у него нет. Значит, так: идем спать. Завтра с рассветом — это в полшестого примерно — иди искать, если хочешь. Хотя — увидишь, сам прибежит. Переночевать там без огня в это время года — это, скажу тебе, впечатление для вашего брата интеллигента. Ну, а если до семи не появится — организуем поиск по всем правилам. Объявим спасаловку.

В серых утренних сумерках Вадим пролез через ближайшую дырку в заборе, пересек асфальтовую ленту шоссе и полез на склон, ощущая полную бессмысленность своих действий: периметр Далилы по подошве составлял километров тридцать — и Мотя мог спуститься где угодно. Но — повезло — не пришлось подниматься выше, чем метров на двадцать. Шагах в двух от Вадима сверху прокатилось несколько камней. Он поднял голову и сразу встретился взглядом с Мотей. Тот спускался в шлепанцах на босу ногу, в шортах, с голыми волосатыми синими ногами и в немыслимо яркой расписной футболке.

Все было ясно: Мотя вышел рано, — несмотря на конец октября, днем было тепло, даже жарко, но ночью и утром… Вадим был в свитере и нейлоновой куртке, в бутсах на шерстяной носок, но ему было зябковато.

Синие губы Моти тряслись, силясь то ли что-то сказать, то ли изобразить обычную Мотину горделивую улыбку, которой тот привык утверждать свою независимость.

Ничего не говоря, Вадим сел на камень и стал ждать. Мотя продолжал спуск, держась руками за весьма пологий здесь склон, так что создавалось впечатление, будто он ползет на четвереньках, но почему-то задом наперед. Пальцы его были ободраны до крови, на левой ноге — длиннейшая царапина, от бедра до щиколотки.

Наконец Мотя сообразил, что можно подняться на задние конечности, и встал. Шатаясь, прошел несколько шагов. Когда поравнялся с Вадимом, остановился, глядя виновато и в то же время с каким-то вызовом.

— Дойдешь? — спросил Вадим, кивнув на дом, до которого было от силы сто метров.

Из губ Моти вырвался какой-то непонятный звук, он махнул рукой, отчего чуть не потерял равновесие и не упал. Но удержался на ногах и пошел — довольно скоро, но спотыкаясь на каждом шагу. Вадим шел близко сзади и сбоку, готовый в любую минуту броситься и подхватить Мотю.

Они прошли на кухню к Вадиму. Вадим кинул Моте одеяло, в которое тот сразу же замотался, быстро разогрел на сковородке вчерашний плов, налил полстакана водки. Мотя выпил, стуча зубами о стакан, сразу порозовел и начал быстро есть плов прямо с шипящей сковороды.

— Ну, как прогулялся? — спросил Вадим, усмехаясь. И это не было издевкой. Ситуация, при всей своей драматичности, была не лишена комизма, и истинно интеллигентные люди только так и могли о ней говорить — с юмором, хотя обоим только что было совсем не до смеха.

— Очень м-мило прогулялся, — промычал сквозь плов Мотя. — Жаль, ты со мной не пошел. Получил бы удовольствие.

— Боюсь, неполное, у меня нет шорт, — ответил Вадим.

Мотя вкратце рассказал то, что и так было ясно: он вышел прогуляться на полчасика, поднялся на сотню метров, ему показалось, что вершина уже близко, на склоне так уютно припекало низкое октябрьское солнце — и он полез, полез, пока не стало темнеть. Спохватился, стал спускаться, — оказалось, что в шлепанцах это очень трудно. Темнота застигла на полпути. Пришлось сесть под камнем и дрожать до рассвета. Он видел огни обсерватории — совсем близко, видел, как его искали: фара его осветила, он стал махать руками, кричать, но его не заметили. «Мне казалось, никогда не рассветет. Ух и замерз же я!»

Мотя выпил с литр чаю, поблагодарил и, пошатываясь, пошел к себе — спать. Лег отсыпаться и Вадим. Его разбудила пришедшая с работы Света (как она уходила, он даже не слышал) и рассказала, что было дальше: Жилин пришел к Жене, бесцеремонно поднял его и, не обращая внимания на Лилю, выговорил — с шутками-прибаутками, — но выговорил за гостя. Оказывается, Жилин лично отвечает за всех, кто без разрешения и снаряжения окажется в горах.

Взбешенный, Женя тут же пошел в аэропорт и уже купил Моте билет в Москву на завтра. Сейчас он у Моти, они объясняются.

Мотя улетел. А еще через неделю в Москву отправилась Лиля. Расставались они с Женей очень нежно — Вадим и Света были свидетелями, ибо ходили с Женей в аэропорт провожать.

— Женя примирился с тем, что будет отцом, или беременность куда-то делась? — удивлялся потом, дома, Вадим.

— А вот и не угадал, — засмеялась Света. — Ни то ни другое.

— Как это? — не понял Вадим. — Что ж еще может быть?

— А ты подумай, Лиля решила сделать все в точности так, как ты ей нагадал.

— А что же я… Постой, постой… Она его надует?

— Примерно так. Она обещала ему твердо, что в Москве сделает аборт, может, даже напишет, что все в порядке, а потом поставит перед фактом, когда все будет поздно. Выкрутится как-нибудь.

— Фу, — сморщился Вадим, — враньем мужа добывать… Вот возьму и скажу ему.

— Зачем? — спросила Света. — К вранью он относится вовсе не так, как ты. Значит, по отношению к нему это не столь уж грешно. А поверит он все-таки скорее ей, чем тебе. Они все равно поженятся — а ты станешь врагом, как интриган, который хотел разлучить.

— Ты права, — поразмыслив, согласился Вадим. — Ишь, как ты все это продумала. — И он опасливо воззрился на жену.

— Ага, испугался! — засмеялась Света. — Небось будешь теперь думать, что и я тебя женила на себе какой-нибудь хитростью. Да? А как же! И женила. Ведь это я тебя тогда в редакции углядела. Вид у тебя был такой… бездомный, холостой; думаешь, чтобы это увидеть, одна святая простота годится? И симпатичный ты такой был, лохматый, работящий, весь в своей рукописи, — правда, седой немножко. Все ваши стали увиваться, банальности говорить, а ты — хоть бы голову повернул. А чтобы ты все-таки меня наконец заметил, думаешь, никакой хитрости не понадобилось? Уж и над костюмом, и над прической пришлось голову поломать.

— Вот оно что? «Свежесть белого костюма»… — процитировал Вадим свои стихи, посвященные Свете в пору их первых встреч.

— Вот-вот. Я уже отчаялась — не смотрит, и все. А костюм этот я уже несколько лет не носила — он был еще на школьный выпускной вечер сшит. Я вспомнила, что потрясла в нем не своих одноклассников, а почему-то их папаш. Что-то в нем было чуть ретро. Думаю, может, этот седой и клюнет. Клюнул! Так что была, была хитрость. Вранья — нет, не было. А без хитрости женщине не обойтись. Лиле зачем-то Женя нужен. Она его любит. Мне это странно. Но она — не я, и ты — не Женя. Правда?

— Правда! — Вадим обнял Свету. — И это — хорошо!

— Замечательно! — ответила Света.

Глава седьмая

1

— Главное — внезапность! — прокричал Саимрон на ухо наклонившемуся Олегу Дьяконову. — Чтоб не видно не слышно до последнего момента!

Олег усмехнулся, кивнул, затянулся с силой сигаретой, выщелкнул окурок в рев и свист винта.

Вертолет шел, почти касаясь зеленого по-весеннему бока Далилы, прижимаясь к нему, чтобы выйти на цель в последний момент неожиданно для нее, цели. В пяти шагах от Олега — он стоял уже у открытой двери, обдуваемый теплым воздушным потоком, — проплывали хорошо знакомые тропки, скалы и расщелины Далилы, огромной гранитной горы, нависшей над обсерваторией. Ее белые домики раз и другой уже мелькнули впереди.

— Приготовиться! — скомандовал Саимрон, подтягивая к себе мешок. — Целься! Хибару надо накрыть точно!

Вертолет выскочил из-за последней скалы. Внезапности не получилось. По дорожкам обсерватории наперегонки бежали дети — большие и маленькие, одетые ярко и чисто, грязно и кое-как и почти голые. Со всех сторон они мчались к центру, туда, где вертолет, заканчивая уже маневр, зависал над крошечным невзрачным старым домиком, почти скрытым верхушками пирамидальных тополей, глядящим единственным окном в небольшой — два на два метра, но очень глубокий старый пожарный бассейн.

— Правее! — проорал Саимрон оглянувшемуся первому пилоту и рукой показал.

Тот незаметно сдвинулся правее домика — поправка на ветер, догадался Олег. Тополя гнулись от яростного вихря. Внизу приплясывали дети, взлохмаченные, развеваясь выгоревшими льняными патлами.

— Давай! — Саимрон взял огромный мешок, с себя ростом, и перевернул его, свесив горловиной наружу. Дождь цветов, подгоняемый вихрем от винта, обрушился на толевую крышу самой невзрачной, полуфанерной халупы обсерватории, устремился в крошечный садик около бассейна — цветы закрыли поверхность воды, распугав китайских золотых рыбок. Следующий мешок опорожнил Олег. Часть цветов разлетелась в стороны, дети их хватали, беззвучно — и тем напоминая золотых рыбок из бассейна — разевая рты. Их гвалт угадывался, но не в силах был пробиться сквозь рев мотора.

На крыльце камерального корпуса столпилось с десяток женщин-лаборанток. Они смотрели, смотрели, смотрели. Пять мешков цветов — маков, тюльпанов, колокольчиков, ирисов и еще каких-то, срезанных несколько часов назад, еще тяжелых от горной утренней росы, радужной метелью пронеслись в воздухе — не для них.

Та, для которой все делалось, которая и обитала сейчас в маленькой старой, на снос хибаре у бассейна, стояла на крыльце столовой — это совсем близко от «цели», и несколько маков случайно отнесло к ее ногам. В группе бородачей она одна. Сегодня ее день рождения, и цифра, кажется, не из тех, которые приятно называть вслух, и никому не пришло бы в голову вычислять, насколько она красива, — там, в камералке, есть и моложе, и красивее.

Она не по-женски твердо стоит, расставив ноги в рабочих сбитых ботинках, вылинявших джинсах, в мужской ковбойке с засученными рукавами. Смотрит, щурясь, усмехаясь, прижимая пальцами сигарету ко рту. Лида. Ее лицо прокалено горным солнцем и обдуто ветрами. Целое утро Олег и вертолетчики, радуясь идее необычного подарка, предвкушая всеобщее изумление, резали ножами эти груды цветов на альпийском лугу, который еще не попирала нога человека.

Еще один маневр по жесту Саимрона, и вертолет завис над крыльцом столовой. Олег тщательно прицелился: к ногам Лиды, среди отпрянувших бородачей шлепается рюкзак с особым, его, личным подарком, рюкзак, набитый исключительно одними ирисами, — их цвет особенно подходит к ее переменчивого оттенка глазам и неярким краскам, сдержанному, сильному — слишком для женщины, иногда думает Олег — характеру.

Лида поднимает рюкзак, машет рукой с сигаретой между пальцами. Вертолет делает прощальный круг, пригибая к земле тонкие саженцы будущего яблоневого сада, и летит дальше, на восток, к китайской границе, к якам.

2

Камешки сыпанулись…

Из-под ботинок куда-то вниз, в невидимость, за выпуклость проклятого спуска. Если б тишина, по звуку определил бы, как далеко несет их, шершавеньких, и есть ли там что-то еще, кроме пропасти и гибели. Но что делать, если нет ее, тишины? Ревет Кабуд торжественно, ровно, могуче. Тысячекратно отраженный в амфитеатрах темно-фиолетовых откосов ревом тысячной невидимой толпы, плотный шум клубится, длится в нескончаемой овации, долгих, поистине несмолкающих аплодисментах, когда все встают. Да, еще бы чуть — и для всеобщего торжественного вставания был бы весьма удачный повод. Почтить намять не очень молодого младшего научного сотрудника Олега Дьяконова минутой молчания.

Да, сыпанулись камешки… И что особенно примечательно и противно, сыпанули не только в бездну, подсказывая скорый путь к эффектной концовке сцены, но и в ботинки, неуместно, комедийно, по кило в каждый — горячие, острые, пыльные. М-да! С минутой молчания повременить и для аплодисментов пока рановато. Сползание замедлилось и даже приостановилось. Хотя можно, вполне можно, кто же спорит, еще ухнуться вниз на этой сыпучей подушке из каменных плиток — шиферная осыпь, самая коварная — при малейшем неосторожном движении. Так что ни занавеса, ни антракта пока. Действие продолжается, драть отсюда надо — и скоренько, скоренько, любой ценой, на любую крутизну, но без этой каменной смазки подлой в своей ненадежности, куда-то туда, где можно воткнуть каблуки ботинок и произвести подсчет шансов в менее принужденной обстановке.

Так… Куда ж? Ну, вот хотя бы и сюда, налево. Пятачок дерновины, подпертый снизу довольно большим на вид, надежным булыжником. Ничего бульдик, то ли валун, то ли скала коренная, с геологией всегда было неважнец, знать бы раньше, в какой обстановочке и для чего понадобится… Рискнуть? О чем разговор, другой бы спорил — но ведь выбора-то нет. Правда, если дерновина вместе с булыжником этим не выдержит броска, то… как вы говорите, звали этого староватого младшего научного сотрудника?

Замрите, аплодисменты! Только барабанная дробь! И вот уже напружинились ноги — хорошие крепкие ноги альпиниста, коротковатые, как в свое время жена Галя смеялась, для роли истинного героя-любовника, но здесь — то, что надо. Хорошо напружинились, как раз только в жизни могут… Туда, на травянистый островок, раз! Вниз бешено помчался поток камней, клубясь пылью, но уже без младшего научного сотрудника, так-то! Край дерновины закачался было зыбко, поехал вниз… Переступить! Хоп! Камень не сдвинулся. Все. Кажется, твердо. Вуаля! Теперь — хлопайте. Музыка — туш!

А тем временем — оглядеться, постоять без вредной суеты. А что, и сигарету… А это что? Смеху-то! Удочка в руке. Правда, сложенная. Пальцы аж белые, как вцепились. Надо же… Не выпустил, даже когда прощался с белым светом, — ведь был такой момент, когда сыпанулись они, шершавые. Так бы и описывал траекторию с бамбуковым удилищем, как указкой на неудачном докладе в семинаре… Поудил бы рыбешку на дохлого живца… А теперь дела почти что блеск. Травянистая полоска — от бульдика вверх, как коврик таджикский узенький длинный — курпача. Вот по ней, курпаче этой, — вверх надо, вверх, между двумя светлыми осыпями — дорогами к дьяволу. Светлые осыпи, — значит, живые, постоянно ползущие. Если б старые устоявшиеся, надежные — черные были бы, пропеченные солнышком. Сразу можно было бы сообразить, голова!

Вот он, противоположный, низкий бережок Кабуда, вон куст облепиховый, у которого десять, да, всего-то десять минут назад стоял Эдик. Правда, сперва он не стоял, а шел — топал перевалистой своей походочкой по берегу с удочкой, уверенный, деловитый, — вот умеет же выглядеть занятым — не подступись — на кукане пяток форелей, а еще и часу не рыбачил — шел целеустремленно, будто точно знал, где закинуть, чтобы вынуть еще одну форельку.

И как он на той стороне очутился? Видно, заранее присмотрел переправу — больно решительно двинулся давеча от машины один вверх по Кабуду. Олег же рыбачил в этом месте впервые — вот и шел вниз, закидывая без толку, а потом тропа вдруг поползла вверх. Лез, лез, от реки все дальше, сколько же можно? Решил спускаться, а тут как раз удачно идет по тому бережочку Эдик, топает.

— Эдик! Эди-и-ик! — Кабуд чертов мешал, ревел, но услышал Эдик. Стал. Завертел круглой своей башкой в круглых очках. Увидел, зафиксировал. — Спущусь? — крик практически бессмыслен, помогает выразительное тыканье пальцем вниз. Понял вроде Эдик. А чего не понять, самое обычное дело в горах — подсказать путь ближнему, лишенному обзора.

Очки пальцем Эдиковым поправлены, нос наморщен — смотрит склон. Ответственно смотрит. Секунду раздумывает будто. Потом голову задирает, рот раскрыл, говорит? Не слышно же. Ну, чего там, ну, ну? Ага, рукой махнул: валяй, мол, спустишься, чего там. И сразу правое плечо вперед, топ-топ, пошел быстро так, не оглядываясь, за очередной своей форелькой.

А дрожат пальчики, дрожат. Пять спичек переломал, пока прикурил. Колени вздрагивают. Так-то вот, царь природы, так твою… Тридцать метров свободного полета — и полные штаны страха, животного, низкопробного. Да, так вот Эдик.

Что это он, не увидел, куда коллегу посылает? Или страх прежде времени был и никаких метров свободного полета, а кончилась бы осыпь, белая, свежая, — аккорум, киргизы говорят, а там тропа, пляж — Эдик видел, а он не видит, обычное дело… Ладно, там разберемся. Сейчас — только вверх.

Хорошо на тропе. Век бы шел. Душа отдыхает, особенно если перед тем посидеть, два кило камешков из бахил повысыпать. Вперед, по тропе, куда выведет, то и ладно. Ну, конечно, подъем кончился, спуск начался, а вот уже и удочку можно забросить. Хорошо, что не уронил, когда сыпался. Хороша удочка. Сам делал — такую не купишь. Одно удилище метров на пять раскладывается и катушка как на спиннинге — лески метров на шестьдесят. Взмах — грузило с поплавком и наживкой из маринки летит далеко вперед, катушка — тр-р-р — разматывается до отказа, шик такой, чтоб до отказа. Потом катушка наматывается, пока течение тащит поплавок к тебе, разматывается — когда от тебя. Ого! Клюнуло! Первый раз сегодня.

И так — полдня, потом завтрак — он с собой, в рюкзаке. Потом подвесной мост у кордона лесника — и по другому берегу обратно, то и дело промокая при преодолении многочисленных здесь, на левом берегу, притоков Кабуда.

Потом, в какой-то момент азарта, погони за добычей — вдруг резкое ощущение дискомфорта, безотчетного беспокойства. Облепиховый куст у воды, нависающий высокий противоположный берег. Ну да, конечно, здесь, у куста, стоял Эдик, а Олег вон оттуда, с верхотуры орал. А потом вниз полез, по знаку Эдика. Вон две светлые осыпи и дерновина-курпача промежду ними, с бульдиком, спасибо ему за стойкость.

А ниже? Куда лез, идиот, на верную смерть? Почти отвесная скала, стена ниже осыпей — змее не спуститься. И внизу еще в бешенстве кипящего потока валуны с грузовик каждый. Затряслись, затряслись поджилочки — опять, как тогда. И горло сдавило. И руки сами, дрожа, полезли отыскивать сигаретную пачку. Вот ведь как. Надо же…

Эдик…

3

А ну его, Эдика, гунявого, сопливого, злобного завистника, потом, потом, хотя без него не обойдется, само собой. Но сперва — о достойных, а кто во всем этом повествовании лучше подойдет под эту рубрику, чем он, староватый младший научный сотрудник Олег Дьяконов, чудом спасшийся на шиферной осыпи 17 августа 197… года? Но чтобы попасть в этом качестве на осыпь, а заодно и на эти страницы, ему пришлось… ну, прежде всего, родиться в середине тридцатых годов, пережить немецкую оккупацию в родном Донбассе и даже ощутить вполне реально, буквально на своей шкуре ее прелести: денщик постояльца-майора выдрал его, восьмилетнего, толстым ремнем за кражу приглянувшегося будущему эмэнэсу немецкого тесака. Орал Олег благим матом, но не столько от страха и боли — хотя и не без того было, — сколько чтобы оглушить, сбить с толку противника, не дать ему сообразить, что еще с десяток подобных краж в поселке — дело тех же рук, а всего возглавляемой им «шайке мстителей», как сами себя именовали, удалось собрать в песчаной пещерке в одном укромном овраге целый склад оружия и боеприпасов — причем вторые не всегда подходили к первому, но уж в любом случае бабахали в кострищах, тревожа как своих обывателей, так и пришлых обмундированных. Грозила смерть — Олегу вместе с матерью, как семье политрука, да ворвалась накануне задуманных немцами расстрелов в поселок наша танковая колонна и продержалась до подхода главных сил. И снова пустился Олег в рискованные мальчишеские мероприятия — всегда во главе некоей компании, ибо был, по всей вероятности, прирожденным вожаком.

Уж институт — горный — был за плечами, уж родители с трепетом произносили в ответ на расспросы знакомых нежное слово «инженер», а стиль жизни менялся мало. Каждый вечер звал к приключениям. Вечеринки, песни под гитару, головокружительные романы — и почти всегда, может не сразу, но в конечном счете Олег — первый, и гитарист, и задевала, и танцор заядлый, и балагур, и говорун застольный. Каждый отпуск с ватагой давних дружков — то на велосипедах в Брест, то пешком по Черноморскому побережью, то на шлюпке «из варяг в греки» — от Ленинграда до Ростова. Хохмы, розыгрыши, бурсацкие небезобидные порой шалости. И не то чтобы за ум не брался — брался, и поболее других, и за Гегеля, и Спинозу, и Канта, да не тот это был ум, что двигаться в жизни помогает. Инженер-то был ничего, толковый, но без особой старательности, не устремленный к карьере, а для начальства еще и невоздержанный на язык. А время от времени он и вовсе бросал — к ужасу родителей — работу, чтобы удрать то на Каспий, электромехаником, на плавкране, то на Кавказ — зимовщиком на Приют Одиннадцати, на год, на два, а то и на три, возвращаясь из скитаний похудевшим и задумчивым. Из Красноводска привез однажды смешливую девицу с рыжей косой. Сказал родителям: жена Галя. Те и приняли ее хорошо, и свадьбу сыграли, но все без энтузиазма, без уверенности — уж больно непохоже было на семью: и детей не заводилось, и стиль жизни не тот явно — гитара, танцы без конца. И когда Олег вдруг опять исчез и прислал письмо с Приюта Одиннадцати, Галя даже и не попыталась вернуть мужа или поехать к нему. Тут же, легко, как-то весело — сошлась с одним из ближайших дружков Олега и уехала с ним в Ростов, на этот раз стремительно забеременев и, по слухам, родив там дочь. Впрочем, не по слухам, а по письмам, ибо Олег остался со своим дружком в приличных отношениях, в переписке, и бывшая жена бывшим мужу, свекру и свекрови передавала самые добрые, хотя и достаточно безразличные поклоны. Все, в общем, было не по-людски, не путем. Олег же, вернувшись с Приюта Одиннадцати особенно задумчивым, вообще заявил странное: мол, мыслящему человеку семья не нужна — и ссылался при этом на философа Канта, которого как раз тогда в горах за зимовку одолел. Все ли понял, как теперь бы понял, — это другой вопрос, но одолел и был под впечатлением…

Впрочем, в последнее возвращение действительно сильно переменился. Устроился в институт «Шахтпроект», перестал на время куда-то все собираться. Начал даже задерживаться на работе в ущерб вечеринкам. Дома подолгу сидел за столом, обложившись горно-шахтной литературой, на листах миллиметровки чертил штольни, штреки, окружая рисунок сеткой линий и стрелок.

Старики радовались на единственного сынулю, не подозревая, что именно увлечение работой уводит таких, как он, далеко и надолго.

Началось-то вроде с пустяка. На одной из шахт области случился горный удар. Действующая штольня на полуторакилометровой глубине с пушечным гулом — совершенно внезапно, без всякого «предупреждения» — рухнула, засыпав угольный комбайн и поезд вагонеток. Руководители шахты и области вытирали вспотевшие лбы, старушки ринулись в церковь. Ломились, молились, возносили благодарения: могли быть сотни жертв, а не было — удар случился в пересменок, в штольне не было ни одной живой души. На специальном совещании в областном шахтном управлении начальник обратился ко всем инженерам с мольбой попытаться разобраться в случае: ведь в следующий раз такого везения может и не быть. И нехорошо помянул «так называемых ученых» из специального НИИ, занимающегося горными ударами, — диссертации там защищались, а никакой методики прогноза или предотвращения этих катастроф не было, не было даже общепринятой гипотезы о причинах горных ударов. Дойдя при изучении литературы до «пульсационной» теории, согласно которой Земля то увеличивается в объеме, то сжимается, причем последние тысячи лет как раз сжимается, отчего горные породы сжаты по всей Земле гораздо сильнее, чем должны были бы просто от давления вышележащих земных слоев, Олег заинтересовался всерьез. Поехал на шахту. Поразило, что удар произошел как бы вопреки здравому смыслу: в крепких каменных породах, к тому же хорошо укрепленных бетонными столбами — и это в то время, как на той же шахте десятилетиями стоят, не обрушаясь, старые брошенные выработки без всякой крепи. Удивительно было и зрелище, которое открылось, когда докопались до обрушенной штольни: крепкий известняк был перемолот в пыль. Бетонные столбы, столь надежно, казалось, державшие кровлю, были выбиты предательским ударом сбоку. Вагонетки, до того как были засыпаны, успели опрокинуться. В штольню как бы выстрелила одна из стен, вышибла опоры, и лишь после этого кое-где (не везде) частично обрушилась кусками кровля. Странная картинка, в прежние времена о вредительстве непременно бы заговорили и наверняка бывали такие случаи, что говорили. Неужто и правда пульсация? В литературе, а отчасти в собственной памяти — учился-таки в горном — обнаружилось немало других, не менее интересных, но разрозненных сведений о горных ударах, на которые раньше почему-то не обращал внимания.

Возможно, этот возникший внезапно интерес столь же скоро бы и закончился или развился в ином направлении, если бы не еще одно случайное, — впрочем, на таких случайностях закономерно строится жизнь — событие совершенно иного рода. Встретил на улице, возле управления приятельницу студенческих лет, Лиду, уроженку Донецка, с которой не виделся лет семь. Если говорить честно, она была не просто приятельницей. Был роман — короткий, на семестр, — который закончился скорее по инициативе Олега (появилось увлечение вне стен вуза), но закончился без надрыва. Просто после каникул он перестал назначать Лиде свидания, а она не сделала попытки выяснить отношения. И хотя после этого общение было, пока он не отбыл с дипломом в родной город (Лида шла на два курса сзади), оба усвоили отстраненно-приветливый тон разговора, а на вечеринках держались друг от друга подальше.

Сейчас они устремились друг к другу, радостно, в первом порыве расцеловались. Потом оба смутились. Олег даже почувствовал что-то вроде виноватости, особенно когда выяснилось, что Лида не замужем до сих пор и не была замужем. Лида поразила его каким-то грубоватым, неженским загаром с белыми морщинками у глаз и рта, белесыми бровями и ресницами без следов краски, какой-то новой размашистой походкой. И голос осел, стал низким, хрипловатым. Во время разговора она охотно взяла предложенную сигарету, а вторую и третью подряд вынула из собственной пачки. Выяснилось, что у Лиды «романтическая профессия» — она стала геофизиком, начальником отряда. Ее отряд стоял лагерем в пятидесяти километрах от города, на берегу Днепра. Уже через десять минут разговора, особенно узнав про неудачную женитьбу, Лида как бы осмелела и весьма уверенным, новым своим тоном пригласила в лагерь.

— Там сейчас хорошо. Воздух, костер. Компания веселая. Приезжай. И гитару… не забудь. Не забросил это дело?

На прощанье она по-мужски тряхнула его руку. Оглянулась. С той стороны улицы к подъезду управления на лихом вираже подкатил зеленый газик с земным шаром на дверце и с надписью «Академия наук СССР. Экспедиционная». Она забралась на сиденье рядом с шофером — сзади было набито какими-то бородачами. Олег ощутил устремленные на него любопытствующие взгляды. Она махнула рукой, еще раз крикнула: «Приезжай!.. В субботу, с ночевкой!» Хлопнула дверцей и умчалась.

Поехал. На велосипеде, с бутылкой и гитарой. Ездил тогда на велосипеде много, полсотни километров были пустяком. Встретили хорошо. И еще раза два наезжал в лагерь из вагончиков и палаток. Песни у костра, рыбалка. Лирические разговоры с осторожными воспоминаниями — с Лидой. Лида более не щеголяла белесыми ресницами и бровями, даже светлые морщинки у глаз и рта куда-то делись. В лагере, в трикотажном спортивном костюме, отдохнувшая, Лида даже снова показалась и женственной, и хорошенькой, почти как в тот семестр.

Но роман тогда не возобновился, — кажется, по обоюдному соглашению. Хотя, казалось бы, что мешало? С другой стороны, исчезла и скованность первой встречи около правления, подумалось, что в тридцать (ему-то, впрочем, уже с заметным хвостиком) легче переходить к отношениям на совершенно новой основе — ровным отношениям старинных приятелей, да так на них и оставаться — что такого?

Но не в том суть. А в том, что даже по воскресеньям в экспедиции шла работа — «камералка», то есть первичная обработка накопленных за неделю материалов, а конкретно, в данном случае лент с записями приборов, нанесение на миллиметровку данных, впоследствии образующих карты и профили. Олегу все это — очень понравилось. Почувствовал, что экспедиция, экспедиционный стиль жизни и работы — для него.

Прокладывался профиль — разрез земной коры от Балтики до Черного моря. На лентах были записи колебаний земли от взрывов, которые специально проводились через определенные интервалы для «просвечивания» земных недр. Слои земные по-разному проводят и отражают сейсмические волны и тем себя обнаруживают. Лида показывала ленты, разъясняла, как именно интерпретируются те или иные пики колебаний, превращаясь с помощью разного рода расчетов в данные для составления карт и профилей. Олег обратил внимание на какие-то посторонние колебания, иногда попадающиеся на сейсмограммах.

— Это землетрясения, — объяснила Лида. — Дальние. Здесь — платформа, местных землетрясений почти не бывает.

Естественно, Олег стал спрашивать, почему не бывает, и что значит «почти», и не запишет ли сейсмограф горный удар, и как запишет — похоже это будет на землетрясение или больше на взрыв… Ответы Лиды не удовлетворили. Лида и ее геофизики кое-чего и сами не знали, а кое на что и не было в науке ответа, как Олег выяснил потом, обложившись новой литературой. По совету Лиды от имени института он запросил областной центр — там была постоянная сейсмостанция, — не зарегистрировали ли там какого-то местного толчка в день и час горного удара на шахте. Прислали фотокопию ленты с отмеченным красными чернилами «автографом» местного неглубокого толчка, судя по времени и расстоянию — того самого горного удара.

Они с Лидой долго сидели над записью, листали толстые тома сейсмологических трудов, оказавшихся под рукой, разыскивали разные записи, сравнивали.

— Похоже на землетрясение, — наконец резюмировала Лида. — Хотя взрыв тоже иногда как будто маскируется под землетрясение. Из-за этого и соглашения с американцами о запрете подземных ядерных взрывов нет до сих пор — трудно проконтролировать. А в общем интересно. Здесь могут быть большие сюрпризы…

В промежутках между поездками в лагерь Лиды Олег без разгибу сидел над этой задачкой… Проектные дела оказались в загоне, зрела выволочка от начальства за невыполнение плана. Так прошел месяц. Лида должна была сниматься и двигать с отрядом на юг, к Перекопу. Без гитары и без бутылки Олег последний раз приехал в лагерь, когда вагончиков уже не было — они ушли вперед, палатки скатывались, колья выдергивались.

— Лида! — То, что он хотел сказать, было просьбой. Он знал, что Лида сделает все, чтобы просьба исполнилась, тем труднее было решиться, а потому его смуглое худое лицо посерело от волнения, черные глаза светились упрямством и решимостью. Сигаретой затянулся так, что окурок с треском почернел разом на целый сантиметр и чуть не вспыхнул. — Лида, я хочу заниматься землетрясениями. По-моему, это те же горные удары… Но это работа на много лет. Здесь и близко нет ничего такого — ни землетрясений, ни институтов… Скажи, как это сделать…

Лида ожидала этого вопроса, а потому была готова на него ответить. В ее бывшем возлюбленном, чуть не закосневшем в своем гитарном, бродяжном инфантилизме, проснулся исследователь, довольно цепкий, то есть человек, умеющий ставить вопросы, которые выводят к неизвестному. А почувствовав однажды это в себе, человек уже не сможет вернуться в свое прежнее бесцельное бродяжничество. Не высидеть ему в проектной конторе.

Почувствовала она и первую главную тайну Олега. Почувствовала и, что особенно примечательно, уверовала. Почувствовала то, в чем вслух он не признался бы никогда и никому: навязчивой идеей, целью его жизни была только одна вещица под названием мировая слава, для достижения которой нужен был сущий пустяк: всего лишь одно, но зато крупное, глобальное открытие. А уверовала — без слов, без колебаний и безо всяких видимых оснований — в то, что так оно и будет. Будет открытие, будет мировая слава и тернистый долгий к ней путь и нелегкое бремя этой славы потом. А поскольку до такой веры и такой догадки можно дойти только внелогическим путем, на что способны иногда некоторые женщины, то, пройдя по этому пути еще немного, она почувствовала и то, о чем сам Олег и не мог подозревать. Почувствовала страшное грядущее его одиночество, неизбежное на подходе к цели — вопреки всему нынешнему застольно-гитарному многолюдью. Ибо в таком деле, как добывание мировой славы, друзей не приобретают, а теряют. И пожалела. Потому что хорошо знала по прежним отношениям вторую главную тайну Олега: страх перед одиночеством. Конечно, чтобы преодолеть эту недостойную сильной личности слабость, просидел в свое время Олег абсолютно один всю зимовку на Эльбрусе, выдержал, но разве не после той зимовки засеребрилась в его волосах первая седина? А поняв и пожалев, Лида пророчески и безотчетно подыграла судьбе: в геофизике пути Олега неизбежно пересекутся с маршрутами Лиды. Ей этого хотелось. А ему это может понадобиться в самую важную минуту, пусть даже это ему сейчас и в голову не придет.

— На Памир поедешь?

— На Памир? — Круглые глаза, восторг и удивление. — Ух ты! Не шутишь? Хоть завтра!

— Подожди. — Лида засмеялась, и Олег засмеялся, облегченно, уже веря, что и Лиду попросил правильно, нет ничего неэтичного в том, чтобы обращаться с просьбами такого сорта к бывшей возлюбленной, и что с Памиром дело в шляпе. — Можно и завтра, — продолжала Лида, — но не нужно. Люди там нужны, и тебя, скорее всего, возьмут на месте с твоими данными, даже если ты приедешь на свой страх и риск. Но лучше иначе сделать. Пиши письмо в Москву, в Институт Земли, заместителю директора Саркисову. Он же начальник Горной геофизической обсерватории на Памире. Письмо отправь через неделю. Я же завтра, нет, даже сегодня отправлю ему одно письмо, по другим делам, кое-что о тебе скажу и предварю твое. Понял? Если тебя оформят в Москве, то в обсерватории ты будешь числиться как бы в постоянной командировке, ясно? Полевые будешь получать, кроме зарплаты. Да, кстати, тогда тебе и отсюда не надо будет выписываться — мало ли что в жизни бывает.

Лида отправила отряд на двух машинах вперед, а сама на газике сделала крюк — подбросила его поближе к городу. У железнодорожного переезда они распрощались — Олегу выдали, чертыхаясь, велосипед, он лежал крайне неудобно на коленях у веселых бородачей, в два ряда сидевших сзади. Лида потянулась было — поцеловать, что ли, но, видать, передумала, энергично тряхнула его руку:

— Увидимся! Не в Москве, так на Памире. У меня там работы в октябре начинаются, когда здесь все развезет.

Письма из Института Земли пришлось ждать полтора месяца. Саркисов брал, приглашал в Москву, чтобы не мешкая оформляться. Еще через неделю, рассчитавшись с Шахтпроектом, «погуляв» с друзьями, воспринявшими новый бросок вожака и заводилы как очередную экстравагантную выходку, и простившись с родителями, которые, наоборот, почувствовали на этот раз что-то серьезное и уже не ворчали, а только вздыхали, — он отбыл в Москву. Там, после короткого собеседования у Саркисова, показавшегося, на радостях, обаятельным и необычайно толковым, только очень уж молчаливым, его мгновенно оформили. Олег получил аванс, деньги на авиабилет и командировочное удостоверение, где черным по белому значилось, что «младший научный сотрудник Института Земли АН СССР Дьяконов Олег Казимирович командируется на год в Казахскую, Киргизскую, Таджикскую и Туркменскую ССР». «А также во все прочие области и страны планеты Земля», — мысленно прибавил к этому ошеломляющему перечню Олег.

Весьма гордый и взволнованный, он взмыл в голубое сентябрьское небо.

С того дня прошло пять лет…

4

Конец рыбалки назначен на семнадцать ноль-ноль, как скомандовал Илья Лукьянович Жилин. Когда Олег подошел со своим десятком рыбешек, замнач по хозяйственной части стоял около машины — в своих обычных резиновых ботфортах до пояса, как статуя командора. Выше пояса Илья Лукьянович был обнажен. Его ошпаренное солнцем, почти не воспринимающее жесткое памирское солнце ярко-розовое тело нависало со всех сторон мощными упругими, но все же чрезмерными выпуклостями над широким охотничьим ремнем.

— Ну, Илья Лукьянович, — со льстивой завистью говорил ему шофер Штукас, сидя на корточках и перебирая богатый улов, — опять всех обштопали. Полсотни! А этот, а этот! — он вытащил настоящего форельного гиганта толщиной в полено, показал Олегу, только что подошедшему. — Ты такого видал?

Да видел он, видел, и побольше лавливал, да и сам Штукас лавливал, но не спорить же при сегодняшнем улове. И настроение не то… Да и что за рыбак, принижающий чужую удачу? Значит, и ответ должен быть уважительный, хотя бы такой, для краткости:

— Сила!

Без особого, конечно, энтузиазма. Ничего не хотелось и не ощущалось, кроме усталости. Утреннее странное происшествие и вообще вся эта неудачная рыбалка будто вынули из нутра что-то, какую-то пружинку. Только и оставалось — без сил опуститься на камень, привалившись спиной к теплому скату, чисто вымытому ездой по мелководным протокам Кабуда.

Жилин наловит. Чему удивляться? Вообще-то он часто берет с собой обсерваторских любителей рыбалки — но всякий раз разных, выбирая их по своему произволу. Он и правда рыболов настоящий, со страстью. Но секрет его удач — в другом. Едут всегда туда, куда хочет Жилин, и себе Жилин отводит заведомо лучшие места для ловли, всех прочих без церемонии прогоняя:

— Не люблю, когда мешают.

Спорить с Жилиным не приходится: рыбалка без него означает рыбалку без машины, что совсем не то…

Изредка, во время работ на отдаленных или временных станциях полигона и в составе подвижных геофизических партий, Олег может порыбачить вволю, и тогда его уловы вполне сравнимы с уловами обсерваторского чемпиона. Особенно роскошная жизнь была у Дьяконова раньше, года два назад, когда подолгу работала на полигоне со своим отрядом старая подружка Лида. Ее отряд базировался в одном из общежитий обсерватории, а работал на огромном протяжении Ганчского геополигона, с помощью взрывов простукивая геологические структуры, уточняя строение, пытаясь, помимо всего прочего, уловить по скорости прохождения волн от взрывов медленные изменения в системе сил, сдавливающих район между двумя великими речными долинами. Считалось, что такие изменения позволят когда-нибудь уловить приближение большого землетрясения. Лида наезжает и сейчас — раз, два в год, но уже без отряда. Сидит в камералке, смотрит ленты. Пишет отчеты. Реализует наработанное в те годы.

Подошел Плескачев — фотолаборант обсерватории, еще один участник рыбалки. Его улов оказался средним — около тридцати форелей, как у Штукаса.

— Что-то Эдика не видать. Запаздывает. Клюет, наверное, у него по-страшному, — сказал Штукас.

— И чего ездит, — отозвался Жилин. — Он и рыбу-то, говорит, не ест, все на Саркисова походить старается. Не любишь — зачем гробить живую тварь. Верно я говорю? — поставив кошелку со своей рыбой в машину, неожиданно обратился Жилин к Олегу. Васильковые глазки смотрели остро, цепко.

Знает, знает Жилин, что между ними — Олегом и Эдиком — черная кошка пробежала. Знает и развлекается вот. Рад. Может, сказать, к чему эта кошка сегодня чуть не привела? Или морду Эдику набить, когда придет? А ведь не докажешь. Никто и не поверит. Да сам Олег все еще не очень-то верит: а вдруг Эдик просто ошибся? Не разглядел против солнца, что за склон. Очки у него сильные, глаза, стало быть, не того…

Штукас с готовностью поддержал иронию начальства:

— Вот верно, до чего ж верно, Илья Лукьянович! — Он даже зацокал от старательности языком. — Любитель, так его… Это все равно как за водкой в магазин бегать, а не пить. Не наливать ему, так я считаю.

И захохотал, загоготал, довольный остротой. Жилин хохотнул коротко, благодушно, поощряя развитие разговора и в то же время как бы снисходя до уровня шоферского юмора со своей, недоступной для того высоты.

Штукас, в прошлом рижский таксист-виртуоз, уже десять лет трубил на Памире, и все на легковых, перевозя начальство. Его нельзя было не уважать за хладнокровие и мастерство: ни одного серьезного происшествия на самых гиблых горных дорогах за это время с ним не было. Но нельзя было и уважать: при Илье Лукьяновиче он был не столько шофером (тот и сам водил прекрасно), сколько своего рода денщиком, опускаясь до самого примитивного холуйства. Они были похожи внешне. Оба мощные, в теле. Штукас еще и погорластей и как бы поблагородней обликом — лицо его было украшено самым настоящим орлиным носом. От этой внешней монументальности угодливая суетливость Штукаса еще разительней. На одной из вечеринок Жилин испытывал преданность Штукаса своим обычным способом: откровенно облапил его жену-татарку, отпуская шуточки непристойного сорта, та хихикала, не особенно отбиваясь, а Штукас, багровый то ли от выпитого, то ли от чего, тем не менее поддакивал шуточкам шефа и подливал ему водочки… Только в глазах его, когда он отвернулся, мелькнула, показалось Олегу, вспышка тоскливой ярости.

Но Илья Лукьянович почти никогда не ошибался. Он всегда знал, что можно позволить себе с тем или иным человеком. Знал и то, сколько платить за терпеливость — относительную, привычную или даже почти безграничную. Штукас, говорят, зарабатывал не меньше иного члена-корреспондента. Раза два в неделю Жилин отпускал Штукаса в порожние рейсы от Ганча до Душанбе и обратно. За место в легковой машине можно было содрать пятнадцать, а в нелетную погоду, когда закрыты были местные рейсы, и все двадцать пять рублей. А мест в «уазике» кроме шоферского семь… По положению, обсерваторские шофера были обязаны брать всех сотрудников и обсерваторское оборудование в попутные рейсы. Фактически же иное — и у Олега была история, когда он просидел с новыми наклономерами, трое суток в Душанбе из-за нелетной погоды, а Штукас за это время успел дважды смотаться в оба конца, отделываясь от напора скопившихся сослуживцев откровенным враньем. Жилин, когда ему жаловались, изображал возмущение и обещал принимать меры, чего никогда не делал.

— Идет Эдик, — сказал Плескачев. — Ого. Кукан еле волочит.

— Ну уж, — ревниво отозвался Жилин. — Все поменьше моего-то.

Все поглядели в сторону, противоположную той, с которой Олег сидел у колеса, так что Эдик не мог его видеть.

«Интересно, что у него сейчас в голове, когда он меня не видит, — подумалось ему. — Вот бы узнать».

— Чего он еле плетется? — пробурчал Жилин. — Эй! Ты что как на похороны, а?

И Олег не утерпел, лицо Эдика после такой реплики надо было видеть. Вскочил, выглянул из-за «уазика». Их взгляды сразу скрестились…

Вид у Эдика был странный. Пухлая нижняя губа отвисла. Верхняя, еще более пухлая и без того почти заячья, вечно приподнятая, приподнялась еще более, придавая лицу Эдика такое выражение, будто он сейчас заплачет.

Когда Олег выглянул, Эдик остановился, рот закрыл, сглотнул, переложил кукан в другую руку и двинулся дальше.

— Устал, как собака, и голова… болит, напекло, видать, — сказал он отрывисто.

— Тоже мне, паинька, чуть не десять лет здесь — и напекло. — Жилин пристально посмотрел на Чеснокова. Потом перевел взгляд на его кукан. — А ну, покажи, покажи. А ничего… Но меньше моего, а?

— Меньше, меньше, Илья Лукьянович, — Штукас выхватил из рук бледного Эдика кукан, поднял его. — Ну, конечно! Сорок штук, а, Эдик?

Эдик не отвечал. Искоса взглянув на Олега, будто проверяя, не собираются ли его бить, Эдик с какой-то даже торопливостью вдруг полез в машину, пробубнив:

— Поехали…

Ехали молча. Все попытки Жилина и Штукаса завязать веселый шутейный общий разговор быстро иссякли — столь мрачным и красноречивым было молчанье Эдика и Олега — они сидели сзади по бокам у Плескачева. Жилин обернулся, взглянул остро, испытующе на обоих. Повернулся и замолчал — больше уже в машине не заговаривал никто — до самой базы.

Эдик был на шесть лет моложе Олега, а на полигоне работал года на три дольше — он попал сюда по распределению сразу после института. Еще недавно Олега и Эдика можно было бы назвать друзьями. Да, еще каких-нибудь год-полтора назад. Эдика тогда только что назначили заместителем начальника по научной части. На собраниях и семинарах Эдик произносил энергичные слова про рывок, который должна совершить обсерватория, чтобы выполнить важнейшую из задач, стоящих перед коллективом научных сотрудников и инженеров. Прогноз! Предсказание землетрясений, по каким-то причинам необычайно частых здесь, на стыке индийского и праазиатского субконтинентов, где выросли могучие горные системы. Район между двумя ревущими реками, собирающими воду из вечных снегов и крупнейших ледников Азии, уставили временными и постоянными сейсмостанциями, насытили реперами и геофизической аппаратурой, назвали все это геополигоном, применив военный термин для сугубо в данном случае мирного испытания новых идей, приборов в условиях постоянной опасности естественной катастрофы.

Когда, уже пообвыкнув на полигоне, Олег рискнул на своей переаттестации выступить с наметками нового подхода к проблеме землетрясения, его здорово пощипали. Землетрясения, горные удары и взрывы, в первоначальном варианте гипотезы, объявлялись чуть ли не одним и тем же. Совсем вразрез с принятыми представлениями трактовался и такой основной вопрос уже даже не геофизики, а геологии, как рост гор. После первоначальной обиды, импульсивного желания замкнуться, уйти в себя, Олег довольно скоро почувствовал, что щипали — за дело. Смелые обобщения и коренная ломка сложившихся представлений были нужны (или, во всяком случае, интересны всем) — тут, кстати, никто особенно и не спорил. Но вот аргументация, обоснование, знакомство со старой и новейшей специальной литературой требовались обширные и безупречные — а этого не было, чего уж тут.

Эдик тогда тоже критиковал, но даже мягче других. А потом подошел и довольно долго выспрашивал детали: «А это как ты себе представляешь? А такой факт как истолкуешь?» Проявил, в общем, заинтересованность, что не могло не расположить к нему.

Особенно Эдик стал горячим поклонником гипотезы, когда на ее основе Олег стал пересматривать прежние подходы к проблеме предсказания сильных землетрясений по статистике сильных и слабых. Это тогда произошла знаменитая сцена: Олег и Жилин играют в шахматы, а Эдик и Саркисов спорят до хрипоты, сидя за столом, — и все это на саркисовской веранде, куда не так-то просто получить приглашение. Спорят о том, кто на полигоне гений — Дьяконов или Волынов. Причем, за Дьяконова — Эдик. Жилин подмигивает Олегу и крутит пальцем у виска: вот, мол, дураки. Да, была такая эпоха, походил в фаворитах у начальства. Эдик предложил сотрудничать. Олег согласился и поначалу не пожалел. Эдик работал хорошо. Наволок массу ценного материала, о существовании которого Олег просто не подозревал. Результат получился очень интересный, с явным выходом на прогноз и, что для Олега было главное, весьма укрепляющий позиции гипотезы. Статья была доложена, на редкость единодушно одобрена обсерваторским семинаром. Да и начальство, в лице самого Саркисова, было на сей раз оперативным. Тогда-то, на гребне совместной азартной работы, Олег с Эдиком, можно сказать, подружились, он постоянно забегал на холостяцкий огонек, да и Дьяконов приглашаем был к Чесноковым на семейные застолья непременно с гитарой, постоянно вместе ездили на рыбалку. Уже близился выход журнала со статьей. Но однажды Эдик как бы невзначай сообщил, что у него возникли сомнения в правильности их подхода.

— Я тут подобрал материал по южной зоне, проверяю, все что-то не так.

Немного удивило — почему Эдик свои сомнения в совместной работе проверяет один, без соавтора, но внимания не обратил, в конечное торжество своей гипотезы Олег верил нерушимо. Как вдруг, буквально за несколько дней до выхода «Геофизического вестника» с совместной статьей в обсерваторию пришел номер «Докладов Академии наук», где была небольшая статья за подписью одного Эдика Чеснокова. По сути, эта статья повторяла их совместную работу, но только на другом, том самом южном материале. При этом имя автора самого нового подхода к статистике слабых землетрясений даже не упоминалось. И про гипотезу — ни слова. Оказалось, если ее не упоминать, все прекрасно получается — просто новый подход, и все, а каким образом к нему автор пришел, что его вело — остается за кадром. Ну, интуицию проявил.

А если учесть, что «Доклады» вышли в свет раньше «Вестника»… И что «Доклады» — более солидная фирма, чем ведомственный, по сути, «Вестник», даже за границей переводится…

Бросился к Эдику: что сон сей значит?

— Ой, извини, Олежек дорогой, я совсем забыл тебя предупредить! Я тут обсчитал сам свой материал так же, как мы с тобой вместе считали наш, ну и сунул… Я не знал, что раньше выйдет. А мне, понимаешь, к аттестации на старшего в список трудов нужны статьи за одной моей подписью — а то все больше с соавторами. В ВАКе такой нынче формализм…

— Но это же мой подход, он вытекает из гипотезы…

— Гипотеза? Гипотеза твоя, извини, ее еще доказывать и доказывать, — Эдик неприятно, незнакомо усмехнулся, продолжал: — Да и нужна ли она? И вообще я начинаю думать, что прав был старик Ньютон: «Гипотез не измышляю» — так, что ли? Особенно сейчас, в век, когда науку двигают коллективы. Материал надо собирать. А потом обобщать. Истина сама вылезет, без гипотез.

— Да что ты, — пробовал спорить по сути, всерьез, горячась — и уже чувствуя: бесполезно, глупо, и все же не в силах поверить в то, что произошло. — Никогда ни одна более-менее стоящая истина без стадии гипотезы не обошлась. Да и этот твой результат… Разве он появился бы, если бы мы не прошли сначала этот путь на другом материале? А шли-то от гипотезы…

— Ну, это как сказать. Брось, Олег. Это даже смешно, если хочешь знать. Саркисыч, признаюсь, давно уже ворчит — «когда кончатся гипотезы, мне план нужен», да я тебя, как могу, прикрываю. А на аттестации не сомневайся, я обязательно… ссылку на тебя как на соавтора при важнейшем этапе… по всем правилам, с благодарностью.

Самое удивительное, что после своей аттестации (где Олег был упомянут в столь длинном списке, через запятую, что никакого понятия об истинной его роли составить было невозможно) Эдик приехал веселый, полный радужных планов и первым делом кинулся к Олегу: как дела, не пора ли продолжать совместную, столь успешно начатую работу? Олег был любезен, со званием старшего научного сотрудника поздравил, но о замыслах говорить отказался. Только готовый результат — в обычном порядке. Это означало, что соавторства больше не будет. Эдик походил-походил — Дьяконов как скала. И тогда началось. Саркисов стал смотреть волком, придираться, что все не по плану делает Дьяконов, и премиями стали аккуратно обходить, и в отпуск отпускать в максимально неудобное время, и с оформлением готовых статей началась такая волокита, что опубликоваться стало почти невозможно. Сначала все делалось в расчете на то, что эмэнэс образумится, — время от времени делали поблажки и выжидали. Потом война приняла более ожесточенный характер — на уничтожение. Но тут Олег почувствовал себя более уверенно. Ибо по существу война шла уже давно — почти со всем коллективом научных работников. Олег стал одним из многих — и, более того, одним из лидеров довольно обширной оппозиции. Эдик же окончательно почти для всех стал чужим. Приятель, еще по Запорожью, а теперь ближайший сотрудник и соавтор Яша Силкин назвал это «окончательным размежеванием». Если раньше в обсерватории было много группок и компаний, а многие были сами по себе, то теперь каждый неизбежно должен был четко определиться, с кем он — с коллективом или с начальством. Кто пытался сохранить свою особость, оказывался беззащитным и неизбежно рано или поздно вынужден был увольняться и уезжать.

Освободившиеся места некоторое время пустовали. Но вот на базе после двухлетнего перерыва появился Женя Лютиков. Его приезду предшествовал слух, что Женю берут как ударную силу против «оппозиции». Первое же появление Жени в камеральном корпусе подтвердило худшие опасения. Он прошел по коридору, высокомерно задрав подбородок, едва отвечая на приветствия, никому не подавая руки. На первом же собрании произнес историческую фразу о коллективе, который не сработался с начальством и потому должен быть уволен. После этого по обсерватории прокатился слух, что Эдик нашел в Москве еще двух сотрудников, приятелей Лютикова, которые будут еще похлеще.

5

Восемь часов вечера. На западе, над черными воротами в великую долину, догорает закат, окрашивая снега вершин, все выше громоздящихся на восток и юго-восток, туда, к Тибету, в фиолетовые рериховские тона. Мал человек перед этой громадой, мал между диким хаосом вертикалей и Вселенной, представленной загорающимися на темно-фиолетовом бархате булавочными головками звезд. И велик, ибо помыслом способен увидеть, и осознать, и охватить всю эту бесконечность. Если, конечно, не слишком погрязнет в ничтожном.

Камеральный корпус обсерватории слепыми окнами отражает и небо с догорающим закатом, и вспыхивающие звезды, и тонкий серпик растущей молодой луны на юге. Два окна — в разных концах корпуса — не отражают, ибо горят электрическим светом. В одной из этих комнат, задумавшись, прислушиваясь машинально к последним ударам мяча на волейбольной площадке и первым трелям запевающих на всю ночь цикад, сидит младший научный сотрудник без степени Олег Дьяконов. Перед ним кипа реферативных журналов. «Физика», «Геофизика», «Астрономия». Подшивка «Природы». Открыта толстая большая тетрадь в коричневом дерматине, до половины исписанная мельчайшим сверхэкономным почерком. Сзади, на полке, еще тридцать таких же тетрадей, уже заполненных, плод десятилетнего конспектирования, свидетельство упорной работы, стремления преодолеть узость и провинциализм образования и воспитания. И чем больше, кажется, узнаешь, тем вроде бы шире открывается не ожидаемый светлый горизонт ясности и понимания, а чернеющая тьма неузнанного, да такого ж притом хитроумного и сложного, что и подступиться — аж страшно.

И сомнения закрадываются, и стыд. Прошли — и не раз — все сроки, назначенные себе для всякого рода решений, для защиты кандидатской хотя бы, которая для многих юных выпускников университета является не большей проблемой, чем защита диплома. И с дружками-корешами неудобно получается. Завлек сюда «шайку» — так нынче в обсерватории говорят — своих земляков, прельстил перспективой совместного духовного взлета. А что выходит? Олег — да, как корпел пять лет назад над толстенными монографиями и РЖ и своими тетрадками — так и корпит, только самоуверенности поубавилось. А Яшка Силкин? Хороший хлопец, умный чертяка, здорово у него пошло дело с вычислительными машинами. Но даже с ним обо всем этом, что в тетрадях, по-прежнему, особо не поговоришь. Ему скорый вещественный результат подавай. Недоволен, что с диссертациями дело все откладывается из-за Олеговой осторожности и жажды проверить все — под и рядом. Хочет быстро вырваться на уровень, на простор — да уровень и простор не внутренний, духовный, а скорее внешний. Как он встрепенулся, взорлил, когда заболел Жилин и назначили Силкина временно завхозом. Все районные «большие люди», «раисы» по-таджикски, завсклады-завмаги всякие стали ему лучшие, друзья, заблистало его с Ганкой уютное гнездышко заморскими портьерами, да мебелями, да хрусталем. И отдать должное надо — забрезжил в матчасти экспедиции некий порядок, дисциплина — в столовой, на складе, в гараже — появилась. Экспедиция, как говорится, вздохнула, работать стало легче. А вот сам Силкин несносным сразу стал. Важный — не подступись. Пузо — хоть и не отрастил — а вперед, как все раисы местные, смотрит поверх подчиненных голов, будто видит одному ему видимые сияющие вершины вдали, все из дефицитного хрусталя… А как вернулся Жилин и пришлось опять в лямку эмэнэсовскую впрягаться — впрягся Яшка, конечно, но неохотно, с беспокойством. Затеял мед водить, лавры пчеловода Багинского, подпольного миллионера местного, покоя не дают. С лица спал, все это лето, по сути, не работал — чуть что, к пчелам своим мчится на мотоцикле, только ноздри раздуваются да глаза горят. И все прикидывает, по скольку будет брать за килограмм. И правда, интересно, по скольку, — ну, скажем, с него, Дьяконова, слупит или с Волыновых, где пацан малолетний?

Васька Кокин, бывшая шпана, в детской трудколонии побывал, взялся было с энтузиазмом после основной работы, проявления сейсмограмм да наладки аппаратуры, точки на графиках ставить, чтобы с Олеговой подсказки деликатной закономерность уловить в распределении слабых землетрясений по глубинам перед сильными толчками. Книги начал было читать. В институт заочный в Душанбе поступил. Способный. А хватило его на полгода. Женился, погрязает с удовольствием в пеленках, про толчки забыл, хорошо, если из института не загремит. Да если и не загремит — толку-то. Диплом даст должность, но разве ради этого все затевалось?

Кот. Никита. Помнится еще краснощеким бутузом во дворе в Запорожье. Силач-богатырь. Охотник. Добряк и рохля. Этого пожалел за несчастную семейную жизнь. Спивался малый. Вырвали, привезли, устроили. Стало, ему лучше, пить стал меньше, и — на тебе, Оля, жена, тут как тут, в гости дочку привезла, Кот счастлив — любит дочку, — и Оля вся какая-то мирная, тихая. Поогляделась, попрыгала, сразу с Зиной, Эдиковой женой, — лучшая подруга. Через месяц она уже работала в камералке. Всем «запорижцам» — священную войну за то, что Кота у ней отнять хотели. А Кот — не Кот, а кролик перед удавом. С Эдиком теперь дружбу водит, а старым приятелям и в глаза не смотрит, даже здороваться избегает. И пьет снова… И снова житья ему нет — только на рыбалке и охоте и живет, человеком себя чувствует. Обидная потеря…

Ну, а Разгуляев есть Разгуляев. Хохмач, бабник, каких свет не видывал, никогда не поймешь, что у него всерьез, а что нет. Но ничего знать не хочет сверх аппаратуры. Станцию вылизали они с Кокиным Ганчскую, головную из шестнадцати станций полигона, образцово-показательную, первую среди равных, — американцы ахают, реле там всякие, приборы, усовершенствования, все сами, либо руками, либо закажут невесть где, налево-направо. Но ведь дым коромыслом у него каждый вечер, разъяренные папаши-мамаши из Ганча то и дело своих дочек от Разгуляева выволакивают с боем-скандалом, сколько раз уже и начальство и местком разбирали заявления, ссылали Разгуляева на дальние станции, не первые, поплоше. Но золотые руки попадаются не на каждом шагу — сами же и вытаскивали всякий раз назад, ибо кто хоть с завязанными глазами, хоть в темноте найдет и устранит любую поломку в любой, хоть самой современной, хоть даже американской или японской штуковине, когда уже и спецы иностранцы в затылках чешут да плечами пожимают? Разгуляев! Вот и не боится он никого и ничего. И не хочет ничего — сверх того, что и так ему дано. Но — верный друг и надежная опора. Всегда поддержит — вопреки любому начальству.

И вот получается, что он, Олег Дьяконов, всегда и во всем привыкший чувствовать себя не просто не одиноким, а во главе «своих хлопцев», готовых за него в огонь и в воду, в одном, и притом в главном, деле жизни — всегда одинок. Как был один, например, изучая Канта… Может, все дело в том, что есть целый разряд дел, где человек не может не быть один…

Да, хороши ребята, повезло, что они есть и что они рядом, такие разные. Но не загорятся никогда их глаза восторгом понимания и вдохновения, когда попытаешься поделиться с ними лучшим из своей коллекции удивительных фактов и дерзких мыслей. Ну, вот, например… одна из самых старых тетрадей. Ну и почерк. До того мелкий, что и прочесть трудно. Что-то с глазами… Уж не дальнозоркость ли в тридцать восемь лет появилась? Похоже на то — хочется отодвинуть тетрадь подальше, чтоб разглядеть, но если подальше, то буковки просто букашками крошечными одинаковыми кажутся. Неужто очки заводить?

Придется взять лупу:

«При проходке Монбланского тоннеля опасной считалась должность вагонетчика, ибо не раз бывало, что цельная скальная глыба, вывозимая в вагонетке, ни с того ни с сего взрывалась, разбрасывая кругом острые осколки и клубы пыли, людям причиняя ушибы и раны, а лошадей пугая. По суждению инженеров, то освобождалась заключенная в глыбе сила тяжести огромной горы».

Горный удар в вагонетке… Вот что это было! Почему такими фактами — их немного в литературе, но они есть — не удалось заинтересовать почти никого? А ведь один такой факт, если он достоверен, опровергает все расчеты и прикидки поколений теоретиков. Не сила тяжести одной, пусть и высокой горы разорвала ту глыбу, а энергия глубоких земных кедр, где горные породы сдавлены чудовищными силами. Что происходит, когда поднимается к поверхности, обнажается эрозией начиненный энергией куб глубинных пород? По академику Б. Б. Ресницыну, эта энергия пропадает втуне, за тридцать тысяч лет, почти молниеносно с геологической точки зрения, расходуется на растрескивание и разрушение выпершего монолита. С этой точки зрения любая выросшая гора не может долго существовать — разрушается от собственной тяжести и эрозии, и все горы, какие есть, существуют, только пока быстро растут, восполняя этим ростом быстрое разрушение. Но тогда как объяснить существование старых гор, мало менявшихся, по всем данным, миллионы, а то и десятки миллионов лет?

А что, если эта накопленная в прошлом энергия вовсе не пропадает бесполезно, а хранится в недрах гор? И расходуется лишь изредка, по мере надобности, участвуя и в росте гор, и в землетрясениях? Собственно, Олег давно уверен в этом. Вот только чтобы доказать — нужны настоящие знания и в механике, и в физике, и в математике.

Половина этих тетрадей — законспектированные тома учебников и монографий. Пока даже подступиться к расчету страшно — до такой степени свойства горных пород в больших объемах являются неизвестной величиной. Один и тот же гранит в объеме кубического метра и кубокилометра ведет себя как два совершенно разных вещества… И нет теории, нет такого сопромата, который позволил бы соблюсти «условия подобия» для перехода с лабораторного уровня на уровень геомеханики…

А вот еще одна заметка пятилетней давности — вырезка из журнала «Природа» — о затруднениях, с которыми сталкиваются все глобальные теории геологического развития Земли. Тоже, помнится, навела на кое-какие важные размышления, послужила толчком. Написана хорошо — трезво, иронично, с хорошим знанием не только сути проблемы, но и всего комплекса смежных вопросов. И — главное — похоже, в ту же сторону двигалась мысль… Как же его звали, того автора? Олег убрал лупу, пошарил глазами по наклеенным двум страничкам. Не сразу нашел фамилию автора, мелко, в углу, в конце заметки: В. Орешкин.

Брови непроизвольно сдвинулись, тетрадь резко отодвинул, пальцы машинально потянули сигарету из лежащей наготове пачки. Чиркнул спичкой. Откинулся в кресле, посмотрел в темное окно, затянулся.

Надо же… Орешкин — это тот, что сидит сейчас в другом конце корпуса, второй любитель полуночной работы, новый коллега, привезенный Эдиком Чесноковым, по всем данным, для окончательной расправы над коллективом, который не сработался с начальством, — так этот подонок… Лютиков весной выразился. Коллега, с которым Олег каким-то чудом избежал знакомства и на этом основании не здоровается.

Только сегодня произошла в столовой сцена, при воспоминании о которой краска заливает лицо. У окошка раздаточной стояла небольшая очередь — трое или четверо. Олег встал было, но увидел за столиком Лиду, с которой разминулся, — она приехала в Ганч еще с неделю назад, но тут же должна была ехать на южный профиль полигона. А Олег в это время был на востоке, опять напросился на вертолетные работы. А не виделись все лето… Олег подошел, поздоровался, сказал, что сейчас подойдет с подносом. А когда вернулся в очередь, увидел, что там успел встать этот новенький, Орешкин. Никакой проблемы, если честно, не было. Можно было стать перед Орешкиным, извинившись, упомянув, что уже стоял. Тем более что с женой его — красивая, молодая, добрая — все как-то поладили, и он, Олег, поладил, уже носил ей тяжести из подвала. Но извиняться и разговаривать с этим могильщиком, представителем враждебного лагеря? Нет, ни за что! Можно было стать снова в конец очереди — тоже обычное дело, никаких проблем. Раздатчица Валя работает быстро, да и спешить некуда. Но это значило уступить — опять-таки супостату, могильщику и т. д., да еще и обладателю такого безмятежно-спокойного, постоянно нахального, как показалось Олегу, лица и бесстыдно-белозубой улыбочки.

И Олег, устрашающе выдвинув челюсть, окостенев лбом и глядя параллельным взглядом в пространство, деревянно вдвинулся в очередь впереди Орешкина, напряженно готовый к скандалу, к драке, священной борьбе. Довольно глупо, если вдуматься.

Боковым зрением, кожей почувствовал со стороны Орешкина удивленную реакцию, мгновенный насмешливый взгляд. И шаг назад: Олега со всем почтением, правда, несколько саркастическим, пропускали на законное место.

Все столь же каменно напряженный, покрасневший от натуги и неловкости, наспех выбрал блюда, односложно и сухо отвечая на попытки Вали-поварихи вызвать на какую-нибудь обычную шуточку. И к столику Лиды шел с каменной спиной, держа поднос, как некое грозное оружие, провожаемый ясно ощутимыми удивленными взглядами новенького и поварихи.

«Реб Аврум сказал: до́жили», как Силкин очень смешно кого-то процитировал два месяца назад, после драки с этим подонком Лютиковым. Морда в кровище — осколками очков поранился, глаз заплывший мокрым платком прижимает и хохмит еще. А ведь и правда, дожили… Сегодня Олег сам тоже набивался на драку. Р-реванш, так сказать… Хотя, может быть, этот Орешкин и ни при чем. Его тогда и не было в обсерватории. Н-да. Вот и приобщайся тут к вечности.

Да, что-то все не то. Просто работать — не получается, а займешься склокой и борьбой — этого все настойчивей требуют и свои, «запорижцы», да и весь коллектив, каждый научный семинар превращается в сражение, — науке приходит конец. Не разорвать ли узел, как прежде не раз было, махом. Вон, на Камчатку, совсем недавно звали…

Перелистнул в задумчивости старую тетрадь, вчитался в еще один конспект, усмехнулся, перечитал еще раз. Как нарочно, это была цитата из Гёте, весьма подходящая для сегодняшних невеселых размышлений: «Если я, в конце концов, охотнее всего имею дело с природой, то это потому, что она всегда права, и заблуждение может быть только с моей стороны…» Ну, уж если так думал Гёте, то ему, немолодому младшему научному сотруднику, стыдно проявлять слабохарактерность из-за того, что друзья не так увлечены наукой, как хотелось бы, а враги время от времени выводят из себя. Надо работать. И все образуется. Тут еще что-то было на ту же тему. Ага! Вот.

«Естествознание так человечно, так правдиво, что я желаю удачи каждому, кто отдается ему… оно так ясно доказывает, что самое великое, самое таинственное, самое волшебное протекает необыкновенно просто и открыто…»

Вот и займемся. Теперь представим себе, что будет с горной системой, если эрозия снимет с нее, унесет верхнюю пару километров горных пород. Станет ниже на два километра? Нет, ничего подобного. Освободившись от нагрузки, гора, как айсберг, начнет всплывать…

Ночь продолжалась. Затихли голоса, смех, музыка в разных концах небольшого поселка, начали гаснуть окна в домах. Но по-прежнему в двух окнах камерального корпуса горели лампы. Над столами склонились головы двух героев этой книги, двух людей, при встрече пока отводящих взгляды в сторону, чтобы не поздороваться нечаянно. Они не нужны друг другу, и если встретятся — то на узкой дорожке и вовсе не для обмена любезностями. Так думают они оба, хотя и стараются об этом не думать, погруженные в общение с природой, которая всегда права.

Глава восьмая

1

Итак, Вадим трудился, Женя рисовал и переписывался с Лилей, не подозревая, какой сюрприз его вскоре ждет. День, когда Орешкин, с папкой под мышкой, переступил порог Жениной квартиры, чтобы вернуть друга на путь науки, был относительно теплый, но уже декабрьский день. До Нового года оставалось около двух недель.

Лютиков, как уже известно читателю, был йог. Когда Вадим вошел к нему с результатом, его непосредственный начальник сидел в позе лотоса. Он был в плавках. Левая ступня Жени покоилась на правом бедре, а правая — на левом и розовой пяткой смотрела на Вадима. Стенка живота прижата к позвоночнику. В комнате был полумрак. Горел рефлектор, поддерживающий приемлемую для занятий йогой температуру, плотно сдвинутые шторы в то же время слегка колыхались — окно было приоткрыто, создавая легкий сквозняк, необходимый, по всем йоговским руководствам, для эффективного вкушания праны. Вадим сел на краешек стула и сказал неловко:

— Вот, результат принес.

— Подожди немного, Вадик-дружочек, я немножко приведу в порядок свою вегетативную… Ты не торопишься?

— Нет, в общем…

— Вот. Положи то, что ты принес, на стол и, если тебя не затруднит, поставь чайник на плиту. Спички там, на подоконнике.

Говоря все это, Женя не разжимал век и слегка, расслабленно раскачивался.

Вадим поставил чайник, уселся на стул у окна и с некоторой завистью воззрился на симбионта. Он сам давно уже занимался йоговской гимнастикой, но такого совершенства достичь никак не мог, может быть, потому, что жалел время. А здесь, в обсерватории, даже простую зарядку запустил. Едва проснувшись, он устремлялся к письменному столу и считал, перекраивал свою «типологию», подбирая самые характерные сочетания параметров, осваивая азы математической статистики, которой, как он убедился, в университете был практически не обучен, и вспоминая полузабытые школьную стереометрию и тригонометрию, — задачки сейсмологии требовали активного владения пространственным воображением. Часов в одиннадцать приходила с работы Света, готовила завтрак, силком отрывала мужа от стола. Он ел машинально, с увлечением рассказывая жене об очередном «озарении» (нередко оно оказывалось вскорости простой ошибкой), давал ей задания по построению всяких графиков и диаграмм и снова устремлялся к столу.

Вечером, когда Света приходила с работы, ужинали, и Вадим, чтобы не мешать жене прибираться, стирать и готовить, обычно шел в камеральный корпус, ночью пустынный и гулкий. Работа нередко продолжалась и после возвращения Вадима домой. Выпив потихоньку на кухне чаю, Вадим опять подсаживался к столу — не терпелось вычертить графики по точкам, высчитанным на работе с помощью электронного калькулятора или ЭВМ «Мир». От стола он отрывался в час, два, три ночи, долго не мог заснуть, вздыхал, порой вскакивал, спеша записать роившиеся по инерции мысли, иногда мысль являлась в полусне, тогда он, боясь проснуться окончательно и утерять, будил жену и требовал, чтобы записывала она. Света смеялась, записывала и моментально засыпала снова.

Это был научный «запой», состояние счастливое, Вадимом уже как-то и подзабытое. Иногда, по воскресеньям, Эдик и Жилин — научный и хозяйственный замы — вывозили Вадима со Светой на рыбалку. Женя отказывался, он не любил отдыха на лоне природы. Пока рыбаки бегали от переката к перекату, Света с Вадимом лазили невысоко по близлежащим горам, плескались в ледяных купелях, рвали дикие яблоки и грецкие орехи, но даже и тогда Вадим говорил в основном об очередном повороте того, что вытанцовывалось на его письменном столе, горами восхищался, но как-то машинально, выискивая глазами геологические соответствия тому, что получалось на миллиметровке. Одно время ему казалось, что его «типы» раскладываются на карте района кучно, группируясь в «зоны сжатия» и «зоны растяжения», и он пытался узнать эти зоны, иногда получалось, иногда нет.

Все это время Женя пребывал в состоянии, как он выражался, затяжной депрессии. Правда, он написал программу ввода комплекса геофизических данных в ЭВМ — начало своего персонального плана работы, но с продолжением этих трудов не спешил, много рисовал (причем все лучше и лучше). Теперь уже всех приходящих к нему он заставлял смотреть все свои картины, сравнивать, требовал мнения, на критику обижался нешуточно. С Лилей переписывался, передавал от нее приветы, говорил, что все у нее в порядке и что она, слава богу, выкинула из головы свою блажь насчет «чадопг’оизводства». Вадима Женя то и дело норовил оторвать от его «научного запоя», считая его временной блажью неофита, и побеседовать с ним о своем творчестве, благо Вадим, не умевший рисовать вовсе, не уставал восхищаться открывшимся новым талантом приятеля.

Сейчас симбионт сидел в позе лотоса, глядел в стену круглыми светло-голубыми, почти белыми глазами и медленно, расслабленно говорил.

— Вадик, дружочек, дела наши хреновые. Ни одного пункта из нашего соглашения Саркисов не выполнил. Перевыборы провалил. Даже этого пневого Волынова не смог выжить. Я ему больше не работник. Эдика я просто уже ни видеть, ни слышать не в состоянии, типичный недоносок. Ехать отсюда — рановато, в Москве поймут превратно: склочники, мол, опять не сработались, значит, надо сидеть, но сидеть со смыслом. Я тут вот что придумал: давай займемся книгой.

— Какой книгой? — в голове у Вадима вертелись различные варианты начала разговора о его Результате, и он с трудом вникал в Женины прожекты.

— Ну, монографией. Тема, дружочек, извини, будет своя — геопрогноз. Там можно использовать фрагменты из твоей диссертации. Но все это можно поднять на новый уровень, с математикой, физикой. Знаешь, сколько здесь материала есть, — эти, выгнанные, горы его наоставляли, большей частью неопубликованного. Ну, а что опубликовано, — они ж пневые, размаха у них нет, на обобщения они не способны. Да и машинным счетом они по большей части до сих пор не владеют. Этим надо воспользоваться, пока не поздно. Тот же материал, но математизированный, пропущенный через ЭВМ, выглядит совершенно иначе. Они его просто не узнают. А узнают — им же, дуракам, хуже; сидели на золоте, а не ведали, пока его из-под них не выдернули.

— Монография… Это хорошо, конечно. Только зачем выдергивать? Мы что, сами не сможем результатов получить? По-моему, материала хватит, только обрабатывай да обдумывай. А насчет монографии — что ж… У тебя что, и план, есть?

— План? Ну, Вадик, дружочек, тут тебе и карты в руки, ты глубже в это дело влез, я только включаюсь. Составь, будь другом. Потом поделим, что тебе делать, что мне. За мной, например, можешь записать главу о ненаучном или донаучном, что ли, прогнозе. Понимаешь? Все эти пифии, треножники… Конечно, то, что я на самом деле обо всем этом думаю, сюда не пойдет. Я ж понимаю. Писать надо так, будто дело не в картах, и не в слитках воска, и не в кофейной гуще, и не в костях жертвенных животных. А в том, чтобы сосредоточиться на особом состоянии готовности к прогнозу. Каждый потенциально готов к этому состоянию, хотя и здесь должен быть талант, обучаемость и так далее. Дальше психология: обычно человек не может использовать свои же собственные возможности по созданию модели будущего, его пугает и отвлекает вероятность других моделей — и, потом, он пристрастен. Он хочет не того будущего, которое его ожидает и давит на прогнозиста, особенно если прогнозист — он сам и есть. Хороший гадальщик — это профессиональный прогнозист, умеющий быть беспристрастным в выборе моделей будущего. Так годится?

— Конечно. Между прочим, подобный разговор у нас не в первый раз. В этом самом духе ты обещал мне статью в сборник, который я составлял в Институте философии природы, год назад, помнишь? А ты не написал.

— Ну извини, дружочек. Теперь напишу. Что — сборник? Кто увидит? Кто заметит? Монография — вот вещь! Тут стоит поуродоваться. А вот сейчас я тебе зато покажу одну штуку, пальчики оближешь, я ее только что придумал, для этой же главы. Ты никогда не вертел блюдечко?

— Нет…

— А я вертел. Знаешь, за редкими исключениями, оно почти всегда начинает рано или поздно писать связный текст. Иногда кто-то ведет, это можно установить. Но часто — никто персонально. Можно каждого, кто держит палец на блюдце, по очереди заставить отойти от стола, а оно все пишет и пишет без колебаний начатую фразу. Почти всегда в таких случаях никто персонально не может предугадать, чем кончится фраза. И здесь я мог бы, правда скрепя сердце, предложить рациональное объяснение — ведь с иным и ты не согласишься и никакой будущий редактор, правда? Так вот, можно сказать, что и этот прогноз не абсолютный, он бывает ошибочным, его лексикон, и эрудиция, и даже стиль ограничены кругозором участвующих. Грубо говоря, у эмэнэсов — одна модель Пушкина, у лаборанток — другая. Чувствуешь? Это можно истолковать как коллективный прогноз! Он по рангу — ниже абсолютного, конечно, но на порядок выше индивидуального!

Вадим молчал.

— Это — как коллективный «разум» у муравейника. Помнишь, у Шовена. Каждый муравей — ничто, две-три примитивные реакции — и все. А муравейник в целом обладает сложным поведением, на уровне высших животных. Так и тут. Блюдечко, вызывание «духа» — это средство сосредоточить сумму подсознаний участников на задаче коллективного прогноза или моделирования — прошлого или будущего, неважно. Ну, как, ничего решеньице?

— Ничего… — Вадим чувствовал большое смущение.

Дурачит его Женя или искренен? Во-первых, он и сам не скрывает, что рациональная гипотеза ему нужна сейчас лишь постольку-поскольку, для «проходимости» в научном труде, где его обычные намеки на всякую чертовщину просто не пройдут. А во-вторых, это и не его вовсе гипотеза! А Вадима! И придуманная с ходу — давно, еще во время первого симбиоза с Женей на холостяцкой квартире — именно в качестве возражения на Женины охи и ахи по поводу этого самого блюдечка. С этим самым аргументом из Шовена, которого Вадим тогда только что прочитал. Тогда Женя яростно спорил, говорил, что объяснение смехотворное, неправдоподобное. А теперь…

Вадим вгляделся в приятеля. Нет, лицо Жени сияло искренней гордостью. Он очень доволен этой с в о е й гипотезой…

— Э-э, Орешкин, а ведь завидуешь, ну, согласись, что завидуешь, самому бы хотелось такую штуку придумать, а? — Женя покрутил лобастой головой, засмеялся, встал и накинул купальный халат — свою униформу на весь день.

Нет, он действительно забыл. Поразительно. Сказать?

— Ну, что, сделаем монографию? Чувствуешь, какой материален там может быть? Нарасхват пойдет, как горячие пирожки. Только — чур, Эдику ни слова.

— Бог с ним. — Вадим начинал злиться. Мало того, что разговор какой-то дурацкий, еще и манера эта Женина таить все от всех. С Эдиком он говорил о Саркисове. С Саркисовым — об Эдике, причем с каждым были отдельные секреты. Только Вадиму, пожалуй, он доверял. Впрочем, кто его знает. — Бог с ним, Жень. У меня результат получился. Серьезно. Это что-то интересное, может, и монографию можно пока отставить, тем более что наши взгляды на прогноз надо еще как-то стыковать. Ты всюду ищешь случайность, а я закономерность. Мне кажется, этот результат подтверждает мою правоту.

— Результат? Ну, ну. Впрочем, что ж такого? Ты вкалывал, уродовался, это я видел, что-то могло получиться, ведь эти пневые ни хрена не делают. Только, Вадик, дружочек, ты подожди минутку, я чаек заварю, а ты разгреби здесь, на углу стола.

Вадиму пришлось еще раз сдержать нетерпение. Чай Лютиков заваривал прекрасно, умел сопровождать чаепитие чем-то вкусным — вот сейчас он смешал в пиале изюм, курагу и орешки из косточек урюка, ошпарил все это кипятком и поставил пиалу, благоухающую колониальными ароматами, на стол. Чай, пока было тепло, пили зеленый. Но сейчас по ночам подмораживало, и Женя не пожалел на заварку распаковать пачку цейлонского, привезенного из Москвы.

Наконец, проглотив первую пиалу чая, Вадим начал рассказывать. Поскольку он уже пытался раньше кое-что втолковать Жене, он начал с конца — показал с кратким комментарием последние диаграммы и кривые.

Женя почесал в затылке.

— Интересно. Только, Вадик, я, конечно, забыл, что это у тебя там за типы. Ты уж мне сразу растолкуй.

Вадим вынул давно уже запасенный специально для такого случая «ключ» к типизации. Его оказалось мало — пространственное воображение Жени включалось медленно. Как потом убедился Вадим, отсутствие трехмерного воображения было главным препятствием как для постижения типизации большинством слушателей, так и, видимо, для того, чтобы эта столь несложная идея родилась раньше. Пришлось разрезать яблоко, и, наклоняя разрезом то так, то этак, сдвигая половинки, Вадим начал снова. Разрез был «плоскостью разрыва» землетрясения, половинки яблока — «крылья разрыва». Дело пошло. Женя слушал внимательно, кивал, переспрашивал.

Вадим закончил перечислением возможных направлений дальнейшей работы. Из них главное было — к прогнозу, землетрясений по новому критерию. Прогноз витал в воздухе, им ощутимо пахло.

Женя помолчал.

— Так… Ты что-нибудь показывал Эдику?

— Нет, он в курсе только моих первых мучений по выделению типов. Отнесся иронически. По-моему, всей типизации в готовом виде не успел показать. Эти диаграммы и последняя кривая сделаны вчера и сегодня. Пойдем расскажем?

— Ни в коем случае! Пока мы не доложим этого Саркисову, Эдик не должен знать ничего. Немедленно Свету предупреди: полное молчание.

— Почему?!

— Сбондит! Стибрит! Украдет! Я его знаю, милочка, как облупленного. Скажет, что сам давно думал в этом направлении и что подсказал тебе, куда двигаться. Но на такое он не способен, это точно. Он прикладник. А здесь — философия! Это новый подход, без дураков.

Женя с некоторой торжественностью поднялся.

— Вадим! Я всегда знал, что ты не лыком шит. Но что ты в первые же месяцы получишь такой результат — прости, не ожидал. Впрочем, я никакого результата не ожидал, если честно. Я ж думал, тебе для диссертации, для натурфилософии твоей надо спокойное место, чтоб писать. А тут…

— Что, действительно?..

— Действительно… Смех сказать. Да здесь лет пять не было ничего подобного! Поздравляю, от всей души поздравляю. И завидую. По-хорошему. Я — так быстро, во всяком случае, — результатов не получал. Я только сейчас, если хочешь знать, в первый раз почувствовал, что прогноз — тот, о котором все говорят, но никто не верит, — это не пустой звук, для пропаганды и извлечения средств из начальства. И монография! Как она теперь заиграет, а? Сейчас. Посиди у меня, никуда не уходи. Если Эдик придет — ничего! Понял — молчать! Сиди здесь, не двигайся. Это спрячь.

Он сам схватил диаграммы, сунул их под матрас, мгновенно скинул халат, натянул джинсы, свитер и выскочил. Через пять минут он вернулся с бутылкой шампанского.

— Вадик, дружочек. Я сам сходил к Свете, велел ей молчать о твоем результате. Сейчас она придет. На сегодня мой приказ — извини, старичок, первый и последний — работать не будем. Будем пить-гулять. Не волнуйся, я оставил в проходной деньги, через полчаса здесь будет пять бутылок шампанского. Эту я купил у Маньки Грешиловой, у нее всегда есть в загашнике, в ожидании прекрасного принца, уже десять лет всех испытывает по этому тесту, тебя не испытывала?

2

Саркисов приехал через неделю. К этому времени, Вадим со Светой, полностью переключившейся на механизмы, к нему в помощь, получили еще немало эффектных диаграмм по сейсмоопасным зонам мира. «Сейсмотектонический образ», выраженный с помощью новой типизации, не вносил существенных исправлений в то главное, что было известно о характере горообразовательных процессов, но он позволял проводить довольно тонкие сравнения разных зон, заставляя задумываться о вещах, которые прежде и в голову не приходили. Главное и самое эффектное было — быстрота, с которой тысячи землетрясений Японии, Кордильер, Камчатки и т. д. сводились в простые формулы и схемы. То, о чем раньше могли толковать только узкие специалисты по тем или иным регионам, теперь могло стать достоянием каждого в считанные минуты. Кипа диаграмм росла. Вместе с ней рос интерес Вадима ко всей проблеме исконных сил, движущих континентами и воздвигающих горы. Механизмы землетрясений оказывались действительно узловым моментом на стыках «геонаук».

Саркисов приехал раздраженным. До большого международного совещания по геофизическому прогнозу оставалось полгода. Обсерватория, привыкшая уже к своему лидерству, подходила к совещанию с почти нулевым прогрессом.

С Саркисовым приехал американец доктор Питер Боднар, первая ласточка грядущих больших перемен. Скоро поток иностранцев должен был резко увеличиться — вступали в силу недавние международные соглашения по проблеме «Человек и природа», включающие прогноз стихийных бедствий. Имя Боднара не было неизвестно в обсерватории, оно часто мелькало в реферативных журналах в связи с глобальными исследованиями землетрясений как свидетельств непрекращающегося преобразования лика Земли под действием внутренних сил.

— Молодой, симпатичный, — доложила Света Вадиму и Жене. — По-русски говорит плохо, но старается, просит по-английски с ним не заговаривать.

Саркисов водил Питера по всем комнатам камерального корпуса, знакомил с сотрудниками. Заходили они и в комнату, где сидела над Вадимовыми диаграммами одинокая Света.

Женя Лютиков хорошо говорил по-английски. Он ожидал, что начальство его вызовет. Общение с американцем з д е с ь обещало выезд на стажировку т у д а — в Калифорнию и на Гавайи по научному обмену, что было, конечно, заманчиво. Саркисов не вызвал Лютикова. Он ходил хмурый, о чем-то долго совещался с Эдиком. Лютиков выдерживал характер и из дому не выходил, отсутствовал он и на заседании семинара, устроенного в честь приезда «первой ласточки», но жадно выспрашивал подробности у Светы и Вадима.

На другой день рано утром Саркисов постучал в дверь Лютикова.

— Он обнаглел совсем, — рассказывал Вадиму за утренним чаем, посмеиваясь, Лютиков, — должен бы помнить, что до одиннадцати меня лучше не трогать. Стучит, упорно так, уверенно, по-хозяйски. Я, в халате, подхожу к двери, света белого не вижу, спать хочу. Приоткрываю щелочку — шеф! «Мне, говорит, надо с вами поговорить». — «Не могу, отвечаю, сейчас, придите попозже, Валерий Леонтьевич!» — «Как это не можете?» — «Не могу, отвечаю, у меня депрессия». У него аж челюсть отвисла. «А что такое, спрашивает, депрессия?» — «Депрессия, — отвечаю этак раздельно, — это, Валерий Леонтьевич, сумеречное состояние души». И хлоп дверь.

Вадим хохотал — так забавно все изобразил Женя.

— А ты его не слишком?

— Не слишком. Теперь как миленький прибежит.

— А чего он вроде как избегал? Может, зло таит, за ту публикацию в газете и за то, что я его отчитал в ответ на хамскую записку?

— А хрен его знает. Может, и правда побаивается он тебя теперь, не знает, с какого боку подступить. Но это ж — ты. А он и со мной бирюком. Тут еще что-то. Небось Эдик чего-нибудь накапал, подлец. Он же всю неделю последнюю ужом вился, все хотел выведать, что у нас есть. Сразу почуял — жареным пахнет. У него-то ничего, полный нуль. А доклад Саркисову во как нужен на симпозии летней. Придет наш доблестный шеф, ждать недолго.

— Да, с Эдиком неудобно. Он и так, и этак, не умею я врать-таиться. И Светлану замучал. Все прибегает к ней и спрашивает: а это что, а это. «Не знаю, — она отвечает, — вот, Лютиков велел перечертить, не знаю для чего».

— И правильно. Ишь, вынюхивает. На-кася, выкуси. Да, а здорово это будет. Публика привыкла: Лютиков то, Лютиков се, Лютиков ничего не делает, а результат имеет, как так — жулик, наверное. А кто доклад Саркисову сделает? Я! То есть ты, Вадик, ты меня понимаешь, мы же сейчас одно целое.

Вадим натянуто улыбнулся.

— Во-первых, ты забыл Светлану. Мы с ней это делали. Во-вторых, ты пока не сделал для этого будущего доклада, или статьи, извини, ничего. Сначала ты просто даже не слушал, что я тебе говорю. Сейчас, после нашего ликования и празднества, прошла неделя. Ты за эту неделю собирался набросать черновик нашей статьи с моими результатами, с твоим теоретическим физическим обоснованием и формулами, в коих я, конечно, не мастак. Где эта статья?

— Ну, нету, нету. Я пробовал, честно пробовал, вон на машинке начало. Пока не выходит. Да это не к спеху. У меня, знаешь, сейчас замысел такой картины, тебе будет интересно.

Он подошел к куче рулонов в углу, вынул один, развернул, прикнопил к стене, включил свет — в комнате, как всегда, были плотно сдвинуты почти не пропускающие света шторы.

Над грядой гор — их силуэт Вадим узнал сразу — это были горы, видневшиеся за рекой прямо против дверей их общей с Женей веранды, — сгущались тучи. Они уплотнялись в центре, вырисовывая упругими клубами как будто некое лицо. Приглядевшись, Вадим с изумлением узнал… себя. Его лик, очень непохожий на привычную по фотографиям физиономию, и в то же время несомненно его — рассерженный, даже злобный, с насупленными бровями, раздутыми ноздрями и яростным взглядом сверлящих глаз, — грозил бедой. Внизу, на переднем плане, мирными крохотными коробочками как-то обреченно белели домики обсерватории.

Вадим обалдело глядел на все это, чувствуя некий трепет в душе. Нет, его друг положительно талантлив, нельзя на него всерьез сердиться. Но что же это все значит?

— Почему я… такой? Ты что, видел меня таким когда-нибудь?

— Между прочим, только что. Ты как-нибудь не поленись взглянуть на себя в зеркало, когда гневаться изволишь.

— А что все это значит?

— Не знаю, голубчик Вадик, не знаю. Так нарисовалось. Тогда, кстати, после полудюжины шампанского. Ночью вдруг встал и малевал до рассвета. С тех пор отделываю. Как, а?

— Здорово! Хотя, конечно, и непонятно.

— Экий ты зануда. Неужели важно, что это значит. Даже мне это неинтересно. Важно ощущение. Есть?

— Есть!

Оба задумчиво смотрели на картину.

— А кстати, — сказал Женя, — ты помнишь, я тебе гадал на картах весной, нагадал, что уйдешь ты от Крошкина. Там что-то дальше было, что-то интересное. Не помнишь?

Вадим не успел ответить. Раздался стук в дверь.

3

Это был Саркисов. Он угрюмо сунул руку поочередно Орешкину и Лютикову, прошел в комнату, сел на стул. Женя мигом ополоснул пиалу, налил чаю, придвинул шефу. Тот взял, сделал несколько глотков, кинул в рот несколько изюминок. Жуя, мрачно разглядывал картину, оставленную Женей на стене. Перевел взгляд на Орешкина, потом обратно на картину, вгляделся внимательней, усмехнулся. Снова нахмурился.

— Что происходит, Женя? Я хочу, чтобы вы мне объяснили. Вы обещали мне программу на ЭВМ.

— Вот она, — движением фокусника Женя выхватил из кипы на другом углу стола тонкую папку, протянул.

Шеф взял, раскрыл, посмотрел. Прокашлялся.

— Так. Странно, почему мне об этом никто ничего не сообщил? Я сижу, волнуюсь…

— Сообщать вам о таких вещах не входит в мои обязанности. Я исполнитель. Я обещал, я сделал. У вас есть заместитель.

— Что тут у вас происходит? Эдик дрожит губой и не желает говорить о том, что тут делаете вы и… ваша группа. — Он покосился на Вадима. — Не хватало, чтобы еще и вы тут перегрызлись.

— У нас работа еще не закончена. Но если хотите, доложим, что получается.

— Докладывайте.

— Сейчас или к Эдику пойдем? — В невинно растопыренных глазах Жени мелькнула издевка.

— Сейчас, — буркнул шеф.

— Вадик, доложишь? Должен подчеркнуть, Валерий Леонтьевич, наш новый сотрудник проявил дьявольскую работоспособность. Это поистине оригинальный, новый результат.

Вадим начал рассказывать. На этот раз он говорил очень обстоятельно, начав с самых азов. Саркисов схватывал туго, но, похоже, стеснялся переспрашивать. В нескольких местах Вадим повторил, разжевал сам, заметив вдруг эту, уже виденную им прежде, растерянность в глазах шефа. Наконец, шеф начал реагировать. Вставлять:

— Конечно.

— Так и должно быть.

— Странно…

— Вот как!

Под конец Вадим приберег три диаграммы, приготовленные им накануне, специально для шефа. Одна из них отражала распределение по типам сильнейших землетрясений Ганчского полигона. Вторая — землетрясений всей Памиро-Тянь-Шанской горной страны. Третья — сильнейших землетрясений мира. Бросалось в глаза совершенно очевидное сходство, почти идентичность всех трех диаграмм — и это при том, что разные районы мира давали великое разнообразие этих «сейсмотектонических образов».

— Я думаю, Валерий Леонтьевич, — закончил Вадим свое сообщение, — что нам здесь дьявольски повезло. Гистограммы показывают, что Ганч максимально подобен по своей геодинамике всему Памиро-Тянь-Шаню, а тот, в свою очередь, всей тектоносфере Земли. Нет больше на Земле такого места, которое бы в такой степени можно было бы считать моделью тектоносферы в целом. Эти гистограммы доказывают наши право и обязанность на нашем материале решать геопроблемы самого крупного, мирового масштаба.

И замолчал. Женя из-за спины Саркисова молча показал большой палец. Шеф безмолвствовал, глядя на разложенные диаграммы. Он даже поворошил их. Руки его заметно дрожали. Лицо разгладилось, но в глаза симбионтам он по-прежнему упорно не смотрел. Вдруг он встал и заторопился:

— Так, я понял, чем вы тут занимались. Благодарю вас.

И вышел вон.

Вадим обалдело глядел на Лютикова. Тот торжествующе улыбался.

— Все о’кей. Это у него стиль такой. Никогда в глаза не похвалит.

— Ты думаешь, ему понравилось?

— Не то слово. Он счастлив. Большим человеческим счастьем, как пишут в газетах. Сейчас пить-гулять захочет. Подождем.

Они снова принялись пить чай, оживленно припоминая и толкуя реакцию шефа. Саркисов постучал в дверь через полчаса, поманил Лютикова пальцем. Женя прошаркал своими шлепанцами, о чем-то вполголоса переговорил, вернулся.

— Все точно. Извиняется, что не может у себя принять, у него не прибрано и холодно. Через час он придет сюда с американцем и без Эдика! Я пойду на склад — мне выдадут все — и все за счет шефа. Предупреди Свету. Нужно что-нибудь приготовить. Только не рыбное — шеф терпеть не может рыбы, никакой.

Шеф с американцем, тридцатилетним примерно, черноглазым парнем опоздали минут на пятнадцать. На плите готовился, распространяя вкусный запах, плов по-таджикски.

Шеф был необычайно любезен, даже галантен. Сначала провел американца на кухню, где хлопотала Светлана, они еще раз, уже неофициально, познакомились, потом гости вошли в комнату Жени.

— Доктор Боднар. Доктор Лютиков. Доктор Орешкин.

— Питер.

— Вадим.

— Женя.

На столе зеленым стеклом сияла батарея бутылок «Тырнова», отдельно и торжественно блистала «Столичная» в экспортном исполнении. Шеф угощал.

4

На другой день гуляли у Эдика. Шеф приказал всем мириться, Женя разрешил Вадиму доложить все Эдику («Теперь не украдет»). Реакция Эдика была бурной. Вадима кинулся обнимать. Поздравил:

— Первый раз вижу что-то путное по механизмам. Выход на прогноз… В перспективе это две кандидатские, а может, и докторская.

В этот день угощал он, но Женя был с ним холоден и высокомерен, чего Эдик, казалось, не замечал. Во время пиршества, на этот раз в расширенном составе, с участием завхоза Жилина и парторга Шестопала, Женя шепнул Вадиму, что он добился от шефа для них троих — его самого, Светы и Вадима — почти неограниченной свободы передвижения.

— Хотим, в Москве живем, хотим — нет. На Новый год — в Москву!

Вадиму надоело дожидаться, пока Женя раскачается, и он отстукал на машинке текст предварительного сообщения для «Геофизического вестника» за тремя подписями. Отдал Жене, который сказал, что все это — сыро и не геофизично, но он «пройдется», добавит физики, математики и ретроспективного взгляда, чтобы ясно было, что это новое слово, черт возьми! Но сделает это он там, в Москве.

— В Москве и доложимся на каком-нибудь приличном семинаре, не с этими же пневыми о таком деле говорить.

Скребанула Вадима одна деталька, но он постарался заставить себя забыть о ней. Текст статьи, которую он печатал прямо из головы на электрической машинке, он увидел в папке Саркисова. Но скребануло не это.

Эдик, подписывая ему командировку в Москву, вдруг сказал:

— Что ж, Вадик, на лаврах почил?

— Как так?

— Уж не смог сам статью написать. Правда, у Жени, конечно, опыта больше. Неплохо получилось.

Вадим вытаращил глаза. Эдик глядел невинно.

— Хорошо он сказал: Орешкин вкалывает, а я статьи пишу.

— Кому сказал?

— Нам. Мне и Саркисову. Вчера.

Вадим промолчал и пошел к выходу из кабинета, чувствуя на спине взгляд Эдика. Довольно скоро Вадим успокоил себя тем, что, наверное, Женя уже переработал текст, как обещал. Он спросил у Жени.

— Нет, Вадик, дружочек, конь не валялся. В Москве, как договорились.

— Эдик говорит, что текст неплох и что, по твоим словам, писал его ты.

Женя вскипел:

— Вот подлец! Ничего я не говорил. Н и ч е г о. Чувствуешь, клин хочет между нами вбить. Погоди, он тебе еще соавторство предложит.

Питер Боднар, Женя, Вадим и Света улетали с маленького аэродрома, затерянного в горах. Их провожали «по первому разряду» начальник и оба его зама, Шестопал. Был конец декабря, но снег выпал только в горах, солнце грело по-весеннему. Прямо накануне вылета Света с Вадимом набрали над обсерваторией, в узкой, закрытой от ветра лощине, букет из распустившихся розовых веток миндаля. Через три дня наступал Новый год.

Внезапно ущелье наполнилось грохотом. «Як-40», с месяц уже как заменивший на линии старую этажерку «Ан-2», элегантно пробежался по бетонной дорожке, вырулил к чайхане, где в ожидании самолета все успели выпить по паре пиал зеленого чая. Началось прощанье.

— Владислав Иванович, — доверительно, тихо сказал Саркисов, — как мы договорились, вы и в Москве работаете. Каждые две-три недели пишите, рассказывайте о том, что получается. Это важно.

— Хорошо. Обязательно.

Самолет из Душанбе на Москву вылетел с опозданием на два часа. В Москве мела пурга, в это не верилось, здесь многие ходили в пиджаках, ласково грело солнце.

При Питере Боднаре появилась сопровождающая из Интуриста, она мгновенно его куда-то увела, несмотря на его попытки сопротивляться. Когда началась посадка, все рванулись к трапу, аксакалы толкались корзинками. Питера подвели сбоку и пустили в самолет без очереди. Он оглянулся и робко, извинительно улыбнулся — ему было неудобно за свою интуристовскую исключительность.

Женя злобно шипел:

— Стадо. Толкаться не пойдем. Будем последними.

Вошли последними и спокойно сели на свои места. Летели долго, но, когда самолет пошел на снижение, все почувствовали — рано. Зашевелились.

— Самолет приземляется в аэропорту Ульяновска в связи с погодными условиями Москвы.

Сели. Слякоть. Мокрый снег. Откладывая вылет каждый раз на три часа, продержали в битком набитом зале ожидания всю ночь. Питера опять куда-то увели, и наутро он появился выспанный, свежий, невыбритый только потому, что и так бородат. И опять же, сконфуженный. Поговорили о геофизике. Вадим чувствовал себя неважно — сидя он спать не умел. Светлана ухитрилась прекрасно выспаться на его плече и была оживленна. Женя смотрел больным взглядом и еле цедил из себя что-то угрожающее по адресу Аэрофлота.

Объявили посадку. У трапа началась форменная битва, Опять Питера провели первого. И тут Свету и Вадима удивил Лютиков. Оттолкнув их саквояжем, он ринулся к трапу, работая локтями с какой-то яростной решимостью, отталкивая и женщин и детей, и аксакалов с корзинами. Через минуту он был наверху.

Когда Вадим и Света наконец поднялись, он сидел на переднем сиденье рядом с Питером и интуристовкой и оживленно говорил с ними по-английски. Места Светы и Вадима были заняты, им пришлось сесть в самом хвосте и даже не рядом. Правда, лету до Москвы оставалось не более часу.

Загрузка...