Часть пятая

Глава семнадцатая

1

Темно-зеленый танк приближался, нависал башней, пушкой, глядя безмолвно черным пустым смотровым люком, разоренным пулеметным гнездом. Белый «Москвич» стал капотом впритык к гусенице, обе передние двери открылись, и оттуда появились, хлопнув дверями, почти одновременно, двое уже не очень молодых людей.

Водитель — помоложе и повыше ростом — был Орешкин. Пассажир — пониже и постарше — Дьяконов. Танк же — достопримечательность совместного подмосковного полигона дружественных институтов Земли и энергетических проблем.

Лет двадцать назад полигон был совместным пионерским лагерем тех же институтов. Лагерь не отвечал каким-то там санитарным нормам и был преобразован в полигон, но до сих пор флагшток посреди утрамбованной площадки, оббитые гипсовые фигуры на заросших дорожках напоминают о прошлом. Списанный на металлолом «Т-34» стоит перед главным корпусом под флагштоком, по всей вероятности, он служил подвижным блиндажом при чьем-то опасном эксперименте.

Олег Дьяконов — в старом, памирских еще времен пальто, сдвинув на затылок рыжую кроличью шапку, сказал:

— Страшно! Даже здесь и сейчас. А представь, на войне!

Орешкин засмеялся — прежним своим гулким смехом филина, по давнему определению Жени Лютикова, показав полный комплект все еще белых и здоровых зубов. Он — в кирзовых полевых сапогах и в тоже давнишнем латаном-перелатанном кожушке. Вокруг — темные ели, голые осины, пятна снега на пожухлой траве.

Итак, оба они живы и здоровы на подходах к концу этой книги, и это можно истолковать как благополучное завершение. Но в то же время они здесь, а не на Памире… Уж не потерпели ли они поражение в борьбе со злом? Неужели там, в обсерватории, до сих пор правят бал Саркисов и Эдик? Увы, это так. Хотя на самом деле все сложнее, чем простое «победил-проиграл».

И Олег, и Вадим не бедствуют. Оба — старшие научные сотрудники. Дьяконов работает и живет вместе с Лидой и дочкой на этом самом полигоне, где числится по штату Института энергетических проблем. Лида — на прежней своей должности начальника отряда в Институте Земли. Вадим работает в Москве, в Институте философии природы, но и здесь, на полигоне, он не чужой, приезжает два-три раза в месяц, продолжает совместно с Олегом одну давно начатую работу. Сева Алексеев (он теперь профессор) даже платит ему за это «четверть ставки» — семьдесят рублей, которые Вадим получает по почте почему-то из Казахстана, из города Боровое.

То, что они здесь на Севину мельницу нарабатывают, в общем виде называется ново, интригующе: «нелинейная геофизика». Слова эти уже произносятся, уже печатаются, ими и обозначается некая революция в науках о твердой Земле, аналогичная революции в биологии. «Прежняя геофизика, — говорил Сева Светозару в интервью для газеты, — стояла на двух китах, на представлениях об активном сигнале и пассивной среде, проводнике сигнала. В новой геофизике среда — не проводник, а соучастник, соавтор сигнала, как нервное волокно не просто проводник нервного импульса. Живая Земля!»

Ростки этого взгляда были и в докторской еще работе Севы о сейсмической мутности, и во взглядах Дьяконова на среду как хранительницу и источник колоссальной энергии. Сейчас Олег на новом витке возвращается к решению проблемы горных ударов в шахтах. Вадим под новым углом зрения уже давно рассматривает геологическое время — как историю, так и геопрогноз, загляд в будущее. Когда-нибудь из всего этого может вырасти новый научно-исследовательский институт, а пока делаются первые шаги, это страшно интересно, и ради этого приходится кое-что терпеть.

В день, о котором идет речь, Вадим приехал на полигон не для работы. Было 30 декабря 198… года. Под Москвой то была зима без зимы. Снега почти не было, лыжные вылазки все откладывались, а за город, на природу, все равно тянуло. И родилась идея — встретить Новый год в совхозе «Победа», до которого от полигона еще три часа пути. Почему именно там — об этом ниже.

Вадим и Олег вошли в главный корпус бывшего пионерлагеря, гулко протопали по коридору. В угловой комнате, за письменным своим столом сидела, положив руку на телефон, Лида Дьяконова, начальник отряда. Ее большие серые глаза выражали беспокойство и нетерпение. Она сразу же стала жаловаться: начальник полигона уехал неизвестно куда — его московские телефоны не отвечают, полигонные мужики уже празднуют, а на товарной станции стоит со вчерашнего дня «ЗИЛ»-вездеход, пошли штрафы за простой вагона, с машины уже кое-что содрали, а через день вообще мало что останется. И ни одного мужика. Ведь нужен кран, надо буксировать, да и с начальником станции попраздновать, чтоб не свирепствовал со штрафом и присматривал за машиной. Но ведь не женщине же еще и этим заниматься…

— Лид! Но ведь у тебя выходной. И мы же хотели через час выезжать. Сама говорила… — Вадиму очень не хотелось ехать потемну.

Родив дочь и бросив курить, Лида сильно располнела. Толстая такая стала тетка. Но по-прежнему тверд и ясен ее взгляд. И волевые морщинки у рта говорят о сильном характере. Олег побаивается супруги. Но они хорошо, ладно живут. При всех неурядицах и бедах — а их много было за эти восемь лет — едины на редкость.

— Я понимаю, — отвечает Лида. — Значит, поедете без меня. Я тогда завтра — на перекладных… Но у меня есть еще один вариант. Идите домой, грейте обед. Я скоро приду. За час все решится.

— Утрясется, — уверенно сказал Дьяконов, когда они вышли к машине. — Она добьется. Мне бы такой характер — ух, где б я уже был.

К обеду Лида пришла: утряслось, нашелся кран, нашелся шофер. За вездеходом уже поехали. Можно собираться.

Когда выехали, пошел мокрый снег. Дорога стала скользкой. Ехали медленно — не больше сорока километров в час — в постепенно синевших сумерках. И слово за слово зашел в машине разговор о давно прошедших днях, о Памире, и Ганче, о бывших друзьях и недругах, «о той и этой шайках» — о Лютикове и Чеснокове, о Яше Силкине и Васе Кокине, о Стожко и Разгуляеве.

…Месяц назад в квартире Вадима и Светы раздался ранний звонок. Вадим, не вставая, взял трубку, приложил к уху.

— Алло! — сказала трубка голосом Яши Силкина. — Здравствуй, Вадим. Скажи, не должен у тебя сегодня-завтра появиться Казимирыч?

— Привет. Он просто сейчас у меня. Ночует. Позвать? Он, по-моему, проснулся.

— Нет… — голос Яши, и без того неуверенный, осекся, задрожал. — Ты… спроси у него. Хочет ли он видеть меня на своем дне рождения в пятницу. А я… я потом тебе позвоню. Ладно?

— Ладно… — недовольно сказал Вадим. Положил трубку.

— Это кто? — раздался из соседней комнаты голос Олега. — По мою душу, что ль?

Вадим сказал.

— И спрашивать нечего. Конечно, не хочу. Так и скажи.

— Если он еще позвонит, — вступила в разговор Света.

Она уже встала, раза два ходила в детскую, где давно уже проснулись и галдели двое орешкинских пацанов — шестилетний Ваня и пятилетний Коля.

— Может и не позвонить, — сказал Вадим.

— Жаль. Надо было, не кладя трубки…

— А придет, как будешь?

— Ну, не гнать же. Хотя он и испортит мне праздник…

Так и вышло. То есть, праздник совсем уж испорчен не был, но Олегу было явно не по себе в присутствии Яши (который — Света угадала — не позвонил), да и Яша держался не лучшим образом — произнес двусмысленный тост за юбиляра, из которого можно было понять, что настоящим человеком Олег был на заре их с Яшей запорожской юности (из чего естественно вытекало, что потом — не очень-то). Яшу, как ни странно, поддержал Вася Кокин, когда-то готовый — даже без большой нужды — ради Олега на любой подвиг. Сейчас Вася был сотрудником вычислительного центра Госплана, держался по отношению к бывшему «пахану» почти что покровительственно и, часто поправляя округлым красивым жестом очки в модной оправе «менеджер», произносил время от времени не очень трезвые туманные тирады, полные неопределенного недовольства по адресу Казимирыча и Орешкина. Правда, хватало и многих других — прежних и новых друзей, настроенных и весело, и дружелюбно, да и жена Васи Таня явно была не на стороне мужа, которого она пыталась незаметно одернуть.

Вадим тоже, как мог, сглаживал эти углы, пытаясь тем не менее в очередной раз, воспользовавшись случаем, понять, что же окончательно разделило Олега и его бывшего соратника, самого стойкого борца в той давней схватке с Саркисовым, Жилиным, Чесноковым. Разлад, начавшийся еще в Ганче, при Орешкиных, крепчал. Кульминации он достиг года два назад. Приехав в Москву и напросившись в гости, Яша устроил истерику Свете и Вадиму при первом же упоминании имени Олега.

— Почему Дьяконов?! Я не хочу слышать это имя! Это оскорбительно, наконец!

А когда пораженные Орешкины попытались перевести разговор на что-то другое, например на Саркисова, то услышали нечто совсем уж поразительное:

— А что Саркисов? Деловой человек. Хороший человек. У него был только один недостаток, если хочешь знать. Это то, что он слишком долго либеральничал с Дьяконовым, которого надо было гнать в три шеи.

— Как ты можешь так говорить! — возмутился тогда Вадим. — Ведь это ты даже не на Олега несешь. На себя — вы ведь тогда были одно. Саркисов и с тобой так либеральничал, что ты чуть не вылетел с работы.

— Я ошибался. Со мной так и надо было тогда, еще и мало…

Это было совсем уж ни на что не похоже. Назревала ссора, но Вадим замолчал, Света перевела разговор на безопасную тему. Яша переночевал, утром рано уехал, озабоченный, хлопотливый и недовольный, — после этого он еще звонил, но в гости не шел.

…Вадим не разглядел, что поворот впереди круче, чем он ожидал, да еще укатан до ледяного блеска из-за того, что прямо за поворотом на шоссе выходили ворота какого-то предприятия. От небольшого маневра рулем машина закружилась, как в вальсе. К счастью, ни попутных, ни встречных машин не было вовсе, и скорость была невелика. Но машину несло прямо на дерево вблизи ворот.

— Это нехорошо, это нехорошо, — самоосуждающе бормотал сквозь зубы Вадим, пытаясь избежать столкновения.

Оля, восьмилетняя дочка Дьяконовых, тихонько попискивала: «Ой, ой!» Олег успел сказать не без дрожи в голосе: сейчас кувырнемся. И тут машина, выскочив заторможенными колесами на тонкий слой рыхлого снега, лежащий поверх глинистой обочины, стала как вкопанная задом наперед, крылом не доставая трех сантиметров до дерева… Заднее колесо слегка сползло в кювет.

— Фу, — выдохнул Вадим, — обошлось. Лида и Оля, вылезайте и продышитесь. Олег, толкай сзади.

Вытолкнули. Сели и поехали с удвоенной осторожностью.

— Какой неинтересный конец мог бы быть у всей истории, — сказал через некоторое время общего молчания Олег.

— Да… Особенно если бы этот панелевоз шел на десять минут раньше… — Вадим с трудом протиснул машину между опасной обочиной и нагло прущим почти посреди дороги с огромной скоростью грузовиком. — Это был бы простой и притом красиво-сентиментальный такой конец. Кое для кого и желательный. И многие бы сказали, что поучительный. Но не остроумный и не оригинальный. Мы так не кончим, ладно?

— Договорились, — ухмыльнулся Дьяконов.

— Не зарекайтесь, — отозвалась Лида. — Еще не приехали.

Оля дремала, взрослые молчали. И всем вспомнилось одно и то же — события семи-шестилетней давности, когда вся история тоже чуть не закончилась самым плачевным, хотя и не столь простым и внезапным образом…

2

Ученый секретарь Института философии природы Сергей Набатчиков вместе с Крошкиным позвонили тогда Вадиму в Ганч за два дня до Нового года. Света прибежала из камерального корпуса без пальто, впопыхах: Набатчиков звонит! В отличие от прошлого Нового года, когда в горах цвел миндаль, этот тонул в метровых снегах. Самолеты не летали, даже автомобильное сообщение дня на два прервалось.

Вадим вбежал в камеральный корпус по глубокой траншее, которую сам же утром для разминки выкопал в снегу. Вбежал в холл, схватил трубку. Сообщил однокашнику по университету и бывшему сослуживцу по лабораторий Ресницына о том, что зима в горах — это прекрасно, позвал в гости.

Набатчиков сказал «спасибо», позавидовал, а потом произнес таинственно:

— Ну что, поздравляю тебя, Вадим. И Алексей Галактионович поздравляет, и Кира, оба тут, рядом…

— Спасибо, и вас так же, — не понял все же Вадим, думал, о Новом годе речь.

— Да нет, — засмеялся Набатчиков, — с Новым годом особая статья. Так и не понял. Алексей Галактионович, он не понимает! По-моему, притворяется.

Тут Вадим, конечно, понял. Его кандидатская утверждена в ВАКе! Обрадовался, поблагодарил.

— И все? — спросил Набатчиков. — Что ты там у себя под Крышей Мира будешь со своей степенью делать? Тебя что, Саркисов полюбил и обещает дать старшего?

Что ж… Думал об этом Вадим. И даже советовался с Шестопалом и Севой Алексеевым. Сева — нетвердо — обещал что-нибудь придумать по своему сектору. Шестопал думал дня три и ничего не придумал, кроме того, что в Ганче перевести Орешкина в старшие научные сотрудники будет гораздо трудней, чем было свалить Чеснокова. Это надо будет валить самого Саркисова — дело нужное, но нескорое. Саркисов и с кандидатской прибавкой к ставке эмэнэса будет тянуть сколько сможет, хотя это, казалось бы, и автомат… И Вадим уже понимал, что этой борьбы за свои личные права, после всего, он не хочет, что куда ни кинь — все равно впереди выезд из Ганча, выезд, о котором не хотелось думать, но нельзя было не думать. Да и влекли притормозившиеся за это время оставленные московские дела — и прежде всего большая монография о натурфилософах, начатая, уже немножко распечатанная кусками, вызвавшая неожиданно широкий интерес — не чета этим, пусть и нужным и интересным, но однообразным узковатым упражнениям с геопрогнозом, где главное — так казалось тогда — уже сделано, остальное могла бы доделывать без него Света.

— Вадим, мы сделали, что обещали, теперь твое слово, — орал между тем в трубку Набатчиков. — Ставка для тебя есть. Сам Палисандров ходил для этого в Президиум.

Палисандров? Академик, глава международной науковедческой школы… Они знакомы, академик замечательный мужик, прислал недавно трогательную открытку: у него больные глаза, и его довольно-таки молодая жена читала ему вслух последний опус Вадима о рыцаре и демоне германской натурфилософии Шеллинге. Очень хвалил: давно, мол, назрело, еще Энгельс говорил и т. д. … Но чтобы из-за него — в Президиум? Этак и возгордиться недолго.

— Кстати, учти, — продолжал петь сирена Набатчиков. — С Палисандровым у нас тут был о тебе большой разговор. Он велел поставить твою тему о натурфилософах особым пунктом по своему — понял? — сектору — раз. Два — ты ведь давал заявку на монографию в издательство? Ну, не хитри, давал. А кто там председатель РИСО? Палисандров! Так вот, ты в плане на 197… год. А где твоя монография? Несерьезно, товарищ Орешкин! Через три года ты с гарантией доктор, правда, не геме и не феме, а философских наук. Но кто сказал, что это хуже? А для тебя… Мы тут с товарищами посоветовались и решили, что это и есть твое дело. Хватит сидеть сразу на десяти стульях, Вадим. Это, в конце концов, жадность какая-то неприличная. И тебе не двадцать пять. Ну что ты молчишь? Или мнение товарищей тебе не интересно? Короче. Не торопим, но назови дату приезда. Можешь сразу не увольняться. Ставка — твоя, она подождет, если тебе деньги не нужны. Но ты сам нужен здесь, понял? А землетрясения оставь Свете.

И вымогнул-таки у Вадима обещание появиться в Москве в начале февраля.

…Таким образом, жизнь Орешкиных вновь круто изменилась. Вадим не остался в геофизике, как одно время подумывал, стал старшим научным сотрудником института совершенно иного профиля, соискателем докторской степени, и с удивлением убедился — еще раз, — насколько формальный статус для многих важнее самой личности. Даже в Институте Земли, где он стал теперь неопасен и неинтересен, ибо выбыл — по крайней мере, формально — из игры, но где он продолжал появляться из-за продолжающих выходить публикаций, с ним некоторые чуть ли не лебезили, с ним советовались и считались гораздо больше прежнего — чем он и пользовался лишь для одного: он постоянно напоминал, что решение парткома фактически не выполнено, что Чесноков все еще в Ганче и не теряет надежды на реванш, а Дьяконова все еще не назначили на должность зама по науке, хотя большая комиссия парткома во главе с академиком Мочаловым чуть не месяц работала в Ганче, подтвердила необходимость всех прежде намеченных и наметила новые меры по оздоровлению обстановки на полигоне.

Дьяконов стал к этому времени отцом. А Света, закруглив в апреле-мае дела в Джусалах и в Ганче и пролив толику прощальных слез, упаковав часть папок, книг, штор, белья и одежды и раздав остальное, приехала в Москву, села в одну из лабораторий Института Земли доканчивать и развивать начатое Вадимом и в первый же месяц поняла, что что-то произошло, что, возможно, сбылись предсказания врача, горный воздух и длительное лечение наконец подействовали. Ее направили на анализ, и громоздкий лиловый штамп на направлении врача — наискось, крупными литерами — возвестил наконец долгожданное: б е р е м е н н о с т ь.

И вот где-то в середине сентября Вадим, забежав к Свете в Институт Земли, столкнулся на лестнице с Севой Алексеевым.

Отношения с Севой были неплохие, но, конечно, прежней сердечности не было. Сева под весьма благовидным предлогом отказался взять в свой растущий сектор Свету (куда кого только не набрал!), и ей пришлось искать, куда приткнуться в институте после отъезда из Ганча. Ее взял в свою группу знакомый по хоздоговорному отчету в Джусалах доктор наук Гольбах — из одной, кажется, солидарности и чтобы насолить начальству. Гольбах был старый и непримиримый враг Саркисова. Правда, работа в его группе скважинной аппаратуры не имела прямого отношения к землетрясениям и оказалась для Светы скучноватой. Но не до жиру…

Так вот Сева встретился Вадиму на лестнице. Поздоровались, перебросились парой приветливых фраз. И, спустившись уже на пару ступенек вниз, Сева вдруг остановился, поколебался и спросил:

— Да, а насчет Дьяконова знаешь?

— Что, утвердили наконец?

— Нет, — Сева посмотрел странно, покачал головой. — Значит, не знаешь. Теперь и не утвердят. — Вадим почувствовал, как замерло, заныло сердце.

— Что? Что-то случилось?

— Плохо дело, Вадим. Там в это воскресенье была рыбалка. Ездили на вездеходике, за рулем почему-то был Дьяконов. На мосту чиркнулись бортами со встречной машиной — там в кузове ехало несколько пассажиров. Кого-то ранило, а одну старушку — насмерть. Это большие неприятности. Олег дал подписку о невыезде. Будет суд. Похоже, все ваши старания насмарку. Саркисов не ходит — летает. По-моему, счастлив. Как говаривал наш общий друг Женя, простым человеческим счастьем. Правда, старательно иной раз хмурится, чтоб тревогу изобразить и скорбь. Но он это не очень умеет. Есть, похоже, там, — Сева ткнул пальцем в потолок, — кто-то, кто на его стороне, Вадим… Везучий он. Я уж не в первый раз примечаю.

Улыбнулся конфузливо и пошел, не сказать чтоб веселый, но и не грустный. Обычный…

3
(Письмо Лидии Дьяконовой Светозару Климову)

Глубокоуважаемый товарищ Климов!

К Вам обращается жена Олега Казимировича Дьяконова, младшего научного сотрудника Горной геофизической обсерватории АН СССР. 23 января этого года народным судом Ганчского района Таджикской ССР мой муж был приговорен к трем годам исправительно-трудовых работ (ст. … УК Тадж. ССР). Я остаюсь с годовалой дочкой. Но не это страшно. Страшно то, что, во-первых, по мнению большинства сотрудников обсерватории, юристов и даже следователя, вина Олега, если она и есть, — не соответствует наказанию, она косвенная. Во-вторых, — то, что, судя по всему, осуждение Олега оказалось в тесной связи с интересами определенных сил в нашей обсерватории, сил, осужденных общественностью и парткомом Института Земли. Олег и его друзья стали препятствием на пути дельцов от науки, стремящихся превратить обсерваторию и полигон во что-то вроде доходного личного поместья. В марте у мужа должна была состояться защита диссертации. Для того чтобы сорвать (далекими от науки методами) эту защиту, было уже сделано очень много, а сейчас в связи с автоматическим увольнением мужа по случаю приговора суда будет сделано все, чтобы он не мог вернуться к своей работе и через три года. Плодами его многолетнего труда (муж вместе с Я. Силкиным и в содружестве с другими научными сотрудниками разрабатывал прогноз сильных землетрясений и других стихийных бедствий) собираются еще раз воспользоваться корыстные бесчестные люди (так в обсерватории было неоднократно).

Прочитав мое письмо дальше (чтобы узнать, за что же осужден мой муж), вы, может быть, скажете, почему я медлю говорить о главном, — ведь произошел несчастный случай, в результате которого умер человек. В ответ на это могу сказать только одно. Сам факт этой смерти так потряс и моего мужа, и всех нас, что рядом с этим несчастьем все необходимые хлопоты по подготовке к процессу как-то выпали из круга насущно важных дел. Вина, пусть к косвенная, всегда ощущалась Олегом очень остро, и его принцип, еще с комсомольской юности, — такой: все брать на себя. Он и к осуждению отнесся спокойней всех нас, несмотря на очевидность судебной ошибки. Но есть и другая, противная сторона, и эта сторона не сидела сложа руки. Она решила воспользоваться смертью человека для того, чтобы сорвать наметившееся после недавних решений парткома института оздоровление обстановки на полигоне.

В этих решениях партком отметил, что начальник экспедиции В. Л. Саркисов оторвался от коллектива научных сотрудников, что незадолго до этого отстраненный от должности его заместителя по полигону Э. А. Чесноков повинен в недобросовестном исполнении своих обязанностей, он нарушал нормы научной этики (то есть крал чужие научные результаты, примазывался к чужим научным работам), а когда это перестало удаваться, систематически срывал выполнение важнейших работ полигона, связанных с разработкой научного прогноза. Был намечен целый ряд мер — в частности полное удаление Чеснокова из Ганча. Летом директор института академик Мочалов и комиссия парткома приехали в Ганч и попытались претворить в жизнь эти решения. Мой муж Олег Дьяконов был рекомендован заместителем начальника обсерватории и полигона.

Решения парткома не выполнены ни в одном пункте. 16 сентября случилось вот что. На рыбалку в верховья Кабуда выехало 7 человек на машине «УАЗ». Водитель Сергеичев В. С. во время рыбалки сильно повредил ногу — не мог ни стоять, ни вести машину. У моего мужа — профессиональные права шофера 3 класса, по этой специальности он работал лет десять назад, но в условиях экспедиции ему нередко приходилось подменять шоферов. Он сел за руль, как это много раз и бывало. Несчастье случилось уже на подъезде к базе экспедиции, на мосту через незначительный ручей. К мосту — спуск с двух сторон. Знаки «крутой спуск» и «сужение дороги» есть с обеих сторон. Знак «прочие опасности» есть с одной, более крутой стороны, откуда спускалась встречная машина «ЗИЛ» с тентом, где в кузове было пять пассажиров и коза. Машиной управлял Х. Мухаммадов, проживающий в Душанбе. Он возвращался порожним рейсом из Ганча и пассажиров взял попутно, они проголосовали. На мосту произошло слабое боковое касание машин. На «ЗИЛе» сбило крепление тента. Стойкой тента ударило в висок Р. Зарипову, 64 лет, удар оказался смертельным. Остальные пассажиры «ЗИЛа» получили ссадины и ушибы. Наша машина не получила повреждений, в ней никто не пострадал.

Теперь мы понимаем, что готовились к процессу очень плохо. По данным следствия почти вся вина ложилась на Мухаммадова, уже судимого за подобный случай. Он въехал на мост, не снижая скорости, да и предупреждающих знаков с его стороны было больше. Большая часть пассажиров с обеих сторон сначала утверждали, что наша машина въехала на мост тихо, на скорости не более 30 километров в час, а «ЗИЛ» скорости (около 70 километров в час) не снижал. Тем не менее мы были готовы отчасти разделить вину с Мухаммадовым. Мужу грозили исправительно-трудовые работы по месту службы, со взысканием части зарплаты. Но к началу процесса дети Зариповой изменили свою первоначальную позицию. Они прислали письма в суд и прокурору с требованием тюремного заключения почему-то именно для моего мужа. Я виделась с сыновьями покойной, они нисколько не скрывают, что их побуждали к таким действиям из обсерватории, характеризуя Олега как «негодяя, по которому давно тюрьма плачет». Они показывали мне письмо от ганчского прокурора Хекимова, в котором черным по белому написано: вы должны требовать для Дьяконова жестокого наказания. Я уверена, что все это исходило от руководства экспедиции (Саркисов, Жилин), которые поначалу отказывались подписывать ходатайство, говорили о пользе, которую якобы принесет экспедиции примерное наказание Олега.

Хекимова у нас в обсерватории хорошо знают — в качестве частого почетного гостя либо Саркисова, либо его зама по хозчасти Жилина, а вот его жену видят гораздо реже, только в дни выдачи зарплаты, хотя она и числится уже два года уборщицей обсерватории.

Думая только о моральной стороне наказания, Олег заявлял на следствии и суде, что чувствует себя виновным. А Мухаммадов конечно же заявлял, что не виновен нисколько. К тому же первый следователь В. Шакиров, собиравший первые показания у ГАИ и свидетелей, был именно в это время переведен в другой район, а пришедший на его место взялся все пересматривать. В частности, важные показания шофера Сергеичева, сидевшего рядом с Олегом, были истолкованы как показания пристрастного человека. Изменили свои первоначальные показания двое пассажиров Мухаммадова.

В результате оказалось, что позиция Олега суд очень устраивает — не надо разбираться по существу. И вот — приговор и откровенная радость тех, к счастью, немногих людей, которые готовы разрешать научные и служебные споры и такими методами тоже.

Адвокат Олега пишет кассацию в Верховный суд Таджикской ССР. Но у нас нет уверенности, что и там нет горьких, но несправедливых писем неправильно информированных родственников погибшей. С увольнением Олега уйдут из экспедиции его друзья. Научный коллектив будет снова (и не в первый уже раз!) ослаблен. Решения парткома будут сорваны. Дорогу в геофизику, возвращение к своей теме Саркисов Олегу постарается перекрыть, и, возможно, это ему удастся. Диссертация, итог многолетней работы, первая в истории обсерватории реальная основа для создания комплексного прогноза сильных землетрясений, будет частью расхищена, частью игнорирована. Все очень сложно, последствия этого небольшого судебного дела велики. А потому я обращаюсь к Вам, тов. Климов, которого мы хорошо знаем по Вашим ярким газетным выступлениям о науке и ученых, чтобы Вы попробовали как-то нам помочь. Нам всем.

Лидия Дьяконова. 28 января 197… года.

4

Да, сыпанулись камешки… Ой как сыпанулись! И когда! И враг посрамлен, и день защиты наконец назначен, и его, Олега Дьяконова, вот-вот назначат замом начальника обсерватории и полигона, что, конечно, и опасно, и неведомо кто сулит в будущем. Но ведь именно его, который ни сном ни духом не желал, не добивался, как многие иные, просто вкалывал, — значит, поняли, оценили. И главное, когда только-только стал отцом. Не то чтобы всю жизнь только этого и ждал и не то чтобы как-то особенно любил детей. Но это — этап, это у всех бывает, а вот чуть не минуло, после сорока только и удостоился.

Нелепый случай. Пустяковая авария — тент с болтов сорвало, но — круглые, полные страха глаза пассажиров в той, встречной машине, брызги крови на проклятом тенте, восковое мертвое лицо величественной старухи. Нелепая блеющая коза. И чувство вины — видел ведь: тот встречный, несется под гору как псих, а мостик узковат, хотя и можно разъехаться — обе машины невелики. Надо было совсем стать — и не стал почему-то, а хоть и тихо, по краешку, но въехал на мост. Потом проверил: правее нельзя было, а тот, Мухаммадов, молодой, горячий, таким вообще руля давать нельзя. Для них дорога — как непрестанное самоутверждение, лихой риск, а нервишки некрепки — испугался Мухаммадов именно узости моста, вильнул на самом настиле, когда кабина проскочила встречную, хотел подальше от края, да рано, — заднюю стойку и выбило, та потянула весь тент, к несчастью новый и прочный, который выдернул и остальные стойки.

Бороться — с чем? С угрозой наказания? Но ведь человек-то убит, и пусть не Олег один в этом виноват, пусть и меньше, чем тот, другой, виноват, но ведь виноват же! С Чесноковым — Жилиным — Саркисовым, обрадовавшимися, что все теперь можно переиграть и что решения парткома как бы и отменяются — самой жизнью, так сказать, а там, глядишь, и вовсе от Дьяконова можно избавиться, — как теперь с ними бороться, когда нет твердой опоры под ногами, и впереди пропасть, и в глазах мертвое восковое лицо?

Сыпанулись камешки, сыпанулись…

5

Шоссе было чистым, легкая поземка не ложилась на гладкий асфальт, а лишь помечала белыми контрастными метинами трещины и выбоины, взметалась суматошно от проносящихся машин. На большом перегоне вдоль правой обочины странным видением прошлого, времен ямских перекладных и иллюминаций по случаю тезоименитства августейших особ, чадно пылали фляги с мазутом, предупреждая о ремонте обочины. Но машин было мало, и Вадим газанул.

Въехали в райцентр Кострово. Разговоры смолкли. Вадим вел машину не спеша, замедляя ход у райсельхозуправления, у райкома, автостанции. И он и все пассажиры присматривались к машинам, даже к отдельным пешеходам — они явно кого-то выискивали. Наконец, уже на выезде, у «Сельхозтехники», Олег воскликнул:

— Вот она!

— Вижу, — ответил Вадим, подруливая и становясь позади грузовика с кузовом-вагончиком, передвижной мастерской, хорошо им известной.

Почти тотчас из проходной «Сельхозтехники» выскочил высокий, худой человек в черном полушубке, с яркими весенними — несмотря на конец года — конопушками вокруг синих глаз, без шапки, излучая шевелюрой огненно-рыжее сияние. Все вышли из машины. Начались объятия, рукопожатия, поцелуи.

— Долго, это, добирались, — улыбаясь во весь щербатый рот, говорил рыжий. — Я уж и дела для себя лишние напридумывал, чтоб, значит, затянуть, не уезжать. Очень встретить хотелось. Здесь, — он кивнул на «Сельхозтехнику». — уже ни души. Народ празднует.

Это был Степан Волынов, бывший эмэнэс и предместкома полигона, бывший забойщик и начальник смены одной из шахт Кузбасса, а теперь главный инженер и секретарь партийной организации совхоза «Победа». Позади него стоял десятилетний рыжий мальчик, сын Роман. Да, это у них, у Волыновых, собрались отмечать Новый год Дьяконовы и Орешкины — Света с детьми должны были на другой день подъехать на электричке.

6

Степан поехал впереди, взяв к себе в кабину Романа и Олю, Вадим тронулся следом. Опять пошло скользкое, как каток, боковое шоссе, второстепенное и тупиковое, которое явно никогда не чистят и песком не посыпают. Волынов на своей «техничке» впереди не спешил, и Вадим его не торопил — послушно шел след в след. Стемнело. Обе машины включили фары. Разговор в «Москвиче» о днях минувших продолжался.

— Лично я считал и считаю… — говорил Олег. — Та история с процессом только подтвердила мое старое убеждение: хороших людей больше, чем плохих. И когда они едины, плохие выиграть не могут. Это, к сожалению, не так уж часто бывает, но вот было ж. И Яшка, и Кокин, и Стожко очень много сделали. Я уж не говорю о тебе, Вадим, с этим твоим Светозаром…

— Да, — сказал Вадим, — если бы то единство продержалось еще хоть немножко, то мы бы и полигона не потеряли. А если бы тогда с нами был еще и Степа Волынов…

— Силкин в этом списке лишний, — перебила Лида. — Ничего он не сделал. Мы же выбрали тогда его общественным защитником. Он до самого суда никому ничего не давал предпринять: мол, все местные раисы его уважают. На суде вел себя предельно глупо — будто нарочно подыгрывал прокурору, дружку Жилина.

— Растерялся. Понадеялся на личный контакт, потому и не подготовился как следует, — вставил Олег. — Но он не нарочно. Все буквально — и следователь, и судья, и прокурор даже — заверяли: будет мягкий приговор за то, что не остановился перед мостом, видя не снизившего скорость опасного встречного. А на суде сразу, неожиданно: не принял никаких мер для предотвращения несчастного случая. А тот, Мухаммадов, уже якобы и почти остановился и даже вроде рукой из кабины махал неизвестно зачем. Растеряешься…

— Мне тогда Силкин не ответил ни на одно мое письмо, — сказал Вадим. — Я завалил его и вас юридическими советами, предложениями и вопросами. Да и ты, Олег… Всего одно письмо на все мои трепыхания.

— А я не уверен был. Человек-то убит. Как-то уж очень суетиться в этом свете казалось недостойным, что ли… Ты ж горел идеей поднять вопрос на принципиальную высоту, вывести Саркисова на чистую воду, все это через газету, — а у меня тогда отец был фактически при смерти, и я бы скорее добровольно сел, чем позволил ему узнать, да еще через газету, шо там у нас происходит. Я и сейчас не думаю, шо был не прав.

— Ну, такого от тебя никто и не ждет, — насмешливо отозвалась Лида. — Всегда ты прав.

— Шо б я тогда ни делал, — не реагируя на колкость, упрямо продолжал свое Олег, — все могло обернуться против меня же. И оборачивалось.

— Это ты насчет письма сыновьям погибшей? — спросил Вадим.

— Да, например, это. До меня дошло, шо они считают меня настоящим убийцей с темным прошлым, ну, постарался там кое-кто. Мне это их мнение было обидней приговора. И я попытался их разуверить…

— Рассказав подробно всю свою кристальную жизнь, — на этот раз язвительность звучала в голосе Вадима. — И это людям, которые заведомо не могли ни о ком думать, кроме как о погибшей. Силкин мне говорил, что ты тем письмом показал им, какой ты чудовищный эгоист, а значит, и насколько ты подходишь для небольшой отсидки. Тут он где-то прав.

— Возможно, — подумав, нехотя проговорил Олег. Он сидел рядом с Вадимом и немигающим взором следил за огнями волыновской «технички». По бокам, за сине-белыми полосами обочин, сплошной стеной чернел лес. — Но хто ж знал?

— И все-таки Яшка неспроста запорол процесс, — упрямо продолжала свое Лида. — Ведь что случилось потом? Они защитились, как было задумано, один за другим, по смежным темам. Идеи все — Олега, машинный счет — Яшкин. Чуть не со дня защиты Яшка начал делить материалы: «это твое, а это мое» — и орать на всех перекрестках, что по совести все — его и что Олег десять лет ничего не делал, только эксплуатировал его детский труд. Под этот шумок и завлабом у Севы стал: очень понравилось это его откровение многим. Почему он так поступил? Да он давно только и ждал, чтобы освободиться от Казимирыча нашего и его идейного господства. До защиты это было вроде невозможно — кроме одного того раза, когда Казимирыч вполне реально мог отправиться за решетку. Представляешь? Если бы Яшка, общественный защитник, проиграл процесс, он был бы не виноват — старался, не вышло. Зато все материалы, уже законно, — в его руках. И можно не выполнять уговора о защите диссертации вторым номером, после Олега. Жизнь, мол, иначе все решила. А там, ты понимаешь, Олега после заключения в институт обратно не берут — тут уж Саркисов в своем праве, и он не упустит, — и опять Яшка не виноват. Глядишь, и вовсе придется Олегу из геофизики уходить. Значит, все наработанное, из чего в дальнейшем и докторская может выйти, — ему, только ему!

— Не мог он так думать, — замотал головой Олег. — Да и вот, ушел же я — и ничего не случилось. Даже то, шо было сделано по прогнозу, сейчас забыто, считай.

— И я, — сказал Вадим, — не думаю, чтоб Яшка хотел себе одному все присвоить. Они ведь ночевали с Ганкой у меня после защиты, и Силкин излагал свои претензии. Они велики, но на главное, на твои идеи о геодинамике и геомеханике — он их называет бредом и философией, — он смотрит пренебрежительно. Говорил о близкой докторской. Я попросил его перечислить тезисы этой докторской и сказал, чтоб не позорился. Без того, что он называет бредом и философией, нет в этой груде фактов и цифр никакой силы, малейшего импульса для развития. Он тогда не понял и немножко обиделся, но простил, списав все на мою человеческую привязанность к тебе, которая, мол, пройдет, как прошла у него. Вот освободиться от тебя — да, этого он действительно хотел не на шутку, считал, что ты его подавил. В этом его ошибка и трагедия. Но в ней действительно виноват ты.

— Это как же? — спросил Олег.

— А так, — отвечал Вадим, — как это обычно бывает… В какой-то момент большинству из вчерашних студентов приходится оказаться перед непреложным фактом: Ньютона из меня не получилось, Менделя, Менделеева — тоже. Как правило, честность, полная честность, требует признать: вообще зря пошел в ученые — нет этого, творческого, чем открывают новое. Но к услугам такого вчерашнего студента масса примирительных, успокоительных рассуждений — первое: времена ньютонов прошли, науку двигают коллективы, а я хороший общественник; второе: я могу быть организатором, вот и организую себе, кроме общественно полезного, еще и кое-что лично полезное; третье: терпенье и труд все перетрут, даже отсутствие способностей; четвертое: есть высокая наука, есть низкая, как раз для меня; пятое: авось как-нибудь, время затрачено, труд, средства родительские и государственные тоже, назвался груздем — полезай в калашный ряд; шестое: мы, те, кто не умничает, — масса, а значит, сила, а те, другие, — жалкие одиночки. Интересно, что одиночки эти, то есть люди с творческим импульсом, знающие, что такое вдохновение, воспитаны средой, большинством, то есть думают так же, долго не понимают, что чем-то отличаются от своих приятелей, тянут их, боясь остаться впереди, куда забежали, в одиночестве, стараются увлечь, незаметно подбросить свои идеи, словом, участвуют в обмане. Вот так и получилось у тебя с Силкиным. Из-за тебя он опоздал осознать, что в науке — не блеск. Вспомни, сколько раз я тебе говорил: не балуй, не развращай ты его, ты даже мне пытался всерьез доказать, что он придумал сам то-то и то-то, забыв, что за месяц до этого мы с тобой уже это обсуждали, и я знаю, кто это придумал. Ты хотел принести ему пользу, а принес вред. Он с твоей помощью уверил себя, что он ученый настолько, что ты ему вроде уже и не нужен.

— Где-то ты прав, но такая точка зрения легко переходит в снобизм…

— И ты всю жизнь боялся, как бы кореша тебя в нем не заподозрили и не возненавидели. Тоже мне, отец запорижской демократии.

— Ужасно боялся, — помедлив, признался Олег. — Мне казалось, что я выдумал универсальную, уравнивающую всех идеологию: в своем деле каждый может быть и должен быть королем — лучше всех. До поры до времени действовало. Кокин и Разгуляев месяцами из Ганчской станции не вылазили, там и спали, деревянные панели бритвенными лезвиями скоблили. Саркисов плакал, когда увидел то, шо они сделали, правда, не совсем трезвый: ребята, говорит, я вас недолюбливал и был не прав, вам, говорит, орден нужно. Это, правда, не помешало ему через месяц их самой обыкновенной премии лишить за критику на профсобрании. И Силкин… стал ведь королем по вычислительной технике. И до поры они соглашались, шо это само по себе важнее любых премий и благ. А потом, не знаю как, стала брать верх другая философия: не будем дураками. Заинтересовались коврами-деньгами.

— И тогда они, несмотря на все твои старания, все равно обвинили тебя в вождизме и снобизме, — закончил за Олега Вадим. — Как когда-то, раньше, — Кот и Эдик. А виноват ты сам. Они увидели, что ты их обманул, что ты не такой, как они, ты соблазнил их перспективой совместного духовного взлета, а улетел один. Каждому посулил королевство, а сам возлег на Олимпе. А когда ты попал на скамью подсудимых, когда понадобилось тебя спасать, ты рухнул как авторитет, как «пахан». Они искали в тебе признаки неуверенности и страха и находили их. Силкин тогда мне так и говорил, что ты одеревенел от страха, с каким-то даже удовольствием, и своим страхом, мол, испортил все его усилия по спасению тебя от тюрьмы. И опять, в подтверждение твоей трусости, вспоминал ту спасаловку, когда вы с ним и со Стожко искали на Гиссаре заблудившихся геодезистов, и поднялась пурга, и ты якобы сорвал мероприятие своей трусостью. В чем была твоя трусость, я так и не понял. Понял, что переругались вы тогда между собой крепко.

Олег помолчал, припоминая.

— Да не больше чем обычно, за шахматами или преферансом. Я заранее считал, вернее, знал по кавказскому опыту, шо искать в горах в пургу — просто глупость и смерть. Они прошарашились два часа без меня, потеряли ракетницу, разбили рацию, чуть не улетели в пропасть и вернулись к моей палатке, придя к тому же выводу. Спустились потихоньку, а через полдня и геодезисты вышли сами. Да это все неважно. Мало ли шо бывает… Я тоже могу вспомнить, как Галку Корнилову, гравиметристку, знаешь? — мы ходили вытаскивать с камня посреди Рыжей реки. Газик кувырнулся с шоссе на повороте — вот, как сейчас — зима, лед… Все на берег выплыли, а она, с выбитой ключицей, кое-как — на камень. Ходили вместе, вся база ходила, таджики с винзавода, шоферня, народу — человек двести на берегу, а лазил-то к Корниловой на камень — она замерзла, да почти без сознания от боли, не могла сама привязаться, — я лазил. Хотя у Яшки второй разряд, а у меня, как говорится, голый жизненный опыт. Все бывает. И испугаться можно. В ту спасаловку… да, конечно, да, испугался — и за себя, и за них, и было чего. И сейчас считаю, шо на час позже уже бы не вышли. Шо ж, вон Лидка не даст соврать, как мы с ней от медведя драпали на Кабуде. Я наверняка даже больше испугался, чем она, бо знал, шо опасно, там медведица с медвежатами была, а она — не знала. На осыпи однажды… В общем, мура все это. А Силкин шо, Силкин смелый, смелей меня, признаю. Король, шо ты! Но и дурней. На Кавказе на леднике еще был случай, если б не моя «трусость», оба погибли бы, некому было бы сейчас спорить, кто трус, а кто нет. Да, может, он сейчас уже и не стал бы спорить. Видишь, мириться хочет, на день рождения приехал.

— Да не мириться он приехал. От паразит! — от волнения и досады Лида иногда тоже срывалась на украинский акцент. — Почуял, что ты все равно гнешь свое, что академик твои работы хвалит, а доклад на праздничной сессии вторым номером шел, а у него, у завлаба, — позорище, на свой заявленный доклад — слыхал, Вадим? — не явился — и что? Он приехал прощупать, как бы вернуть те времена, опять хочет от Олега подпитываться, неохота совсем в завхоза превращаться.

— На Яшу глядеть полезно, — отозвался Вадим. — Как на сигнал опасности. Все-таки каждого из нас подстерегает опасность соскочить с основного пути на какой-то боковой, дешевый, тупиковый. И когда друзья на твоих глазах туда соскакивают, приговаривая, что им надоело быть дураками, они, конечно, перестают быть друзьями, но надо быть им благодарными хотя бы за эту последнюю услугу, за то, что тем самым предупредили, напомнили наглядно еще раз, как это легко и незаметно получается.

— По-моему, это ты не про Яшку, а про Стожко, — ухмыльнулся Олег. — И шо-то не вижу я в тебе большой благодарности. Звонил он тебе?

— Он — нет. Звонил Генка Воскобойников. Заикался ужасно — чувствовал, видно, что лезет в неловкую чужую ситуацию, но по доброте не мог не влезть. Позвал в баню — с ним и со Стожко.

— Ого, — Олег присвистнул. — Никак Стожок не успокоится. Ну, а ты шо?

— Я? Сказал, что не пойду в этом составе… Он спросил: «А м-можно узнать, п-почему, если не секрет?» — со всеми извинениями, ну, вы знаете, как он обычно, с утрированной такой деликатностью. А я отвечаю, что, мол, никакой это не секрет. Но поскольку объяснять долго, отвечу путем аналогии. Как ты думаешь, говорю, что ответил бы тебе Дьяконов, предложи ты ему сейчас вот так пойти в баню с Яшкой Силкиным? А, говорит, значит поэтому. П-психи, говорит, вы все. Все, вопросов, говорит, не имею.

— А ведь верно, — подумав, согласился Олег, — не пошел бы я с Яшкой. Ни за шо. С Эдиком Чесноковым — не пошел бы, хотя здороваемся и разговариваем о пустяках при встречах почти дружески. А вот с Жилиным — пошел бы. Даже с удовольствием. Чем-то он всегда был для меня интересен. Талантливый, черт, — чеканку мне тут как-то свою показывал. Здорово! Нет у меня на него зла. Хотя уж кто-кто, а он нам тогда навредил больше, чем кто-либо. Враг был, номер один. Почему так выходит?

— Допустим, — помедлив, отвечал Вадим. Сбросил скорость. Волынов впереди шел медленно, сигналя, мигая фарами, которые выхватывали из темноты заборы и фигурки играющих на дороге детей: проезжали большое село. — У меня тоже такое бывало. Но согласись, если это так, то нас этот интерес к людям броским, пусть даже и абсолютно аморальным, в ущерб скромным и совестливым, вовсе не красит.

— Не спорю, — ответил Олег. — Но все-таки… В чём тут дело?

Вадим опять помедлил с ответом. Вступили в область, где полного взаимопонимания и единодушия у приятелей не было. Обычно эту область обходили, по какому-то молчаливому соглашению. Сейчас Олег со своей наивной прямотой неожиданно давал Вадиму возможность высказаться. Что ж: при соблюдении осторожности, употребляя, например, слова «мы» и «наш» вместо «ты» и «твой», можно попытаться.

— Это наш эгоизм работает, — сказал Вадим. — Мы не прощаем тех, к кому были неравнодушны. Ну… любили. Дали занять место внутри себя. И вдруг эта уже неотъемлемая часть нашего «я» грубо и самовольно отламывается. От этой операции без наркоза больно. Убиваемся по своему, а на чужое — плевать. Жилин был враг. Но больше по положению, по заданию. Он чужой не лично, а, если хочешь, абстрактно-социально. И Саркисов чужой — на него почти никто из вас и не сердился, что оказывался соавтором всех работ подчиненных, — лишь бы работать давал. Я только, по неопытности, как новичок, разозлился… А вот когда вчерашние ближайшие друзья начинают без спросу пользоваться, да еще с неприятным сопеньем, да еще у тебя же, и вовсе не от крайней нужды… Впрочем, они все равно лучше Жилина.

Вадим счел момент благоприятным и рассказал о последних новостях из Института Земли, где Жилин и другой титан, Сева Алексеев, схватились наконец насмерть окончательно. Уклонялся, уклонялся Сева от борьбы, а не вышло. Все-таки честный человек, пусть даже и миролюбивый и уступчивый, не может не мешать таким как Жилин, который сейчас заместитель директора института по хозяйственной части. На сегодняшний момент Сева, кажется, берет верх, хотя и не без потерь — лишился в ходе свалки пары своих экспедиций. Пытаясь защититься от ложных обвинений со стороны завхоза в якобы незаконных денежных выплатах, Сева вник наконец в дела и сразу же обнаружил за Жилиным такое… В течение трех лет был скрыт от дирекции и общественности денежный фонд для премирования особо заслуженных, старых ученых — многие тысячи — и весь, до копейки, присвоен, похоже, лично Жилиным. Цинизм этой махинации потряс всех, даже, говорят, Саркисова, а уж он-то знает, на что способен его бывший подчиненный. Скандал приобретает общеакадемический масштаб. Говорят, Жилин уже подал заявление об уходе на пенсию. Справедливость торжествует, но медленно и с большими издержками.

— А мне жалко Жилина, — упрямо твердил Олег в ответ на радость Вадима по поводу торжества справедливости. — Интересный мужик. Щедрый, широкий. Личность!

— Щедрый! — все-таки сорвавшись, злобно зашипел Вадим. — За свой счет, что ли? Ты бы лучше Севу жалел. Он из-за этой личности, которую сажать надо, а не провожать с почетом на пенсию, чуть не сгорел ни за что ни про что. Да стариков ограбленных. Не тех жалеешь.

Лида поддержала Вадима, и Олег замолчал, коснея в своем запорижском упрямстве, явно сохраняя какое-то свое особое мнение.

Да, примирительная позиция Олега по отношению к Жилину, да и к Саркисову, давно раздражала Вадима — и даже больше, чем он позволил сейчас себе показать. Иногда Олег, казалось, готов был все им забыть за один только жест доброй воли по отношению лично к нему. Когда Вадим обвинял его за это в беспринципности и эгоизме, Олег либо отмалчивался, как сейчас, либо даже огрызался: мол, в интересах дела можно многое стерпеть и простить.

Конечно, имелась в виду Олегова Гипотеза. Хорошая штука, но стоило ли, ради самой лучшей гипотезы, поступаться принципами? Ради истины одной, научной — иной, человеческой? И даже еще резче: ради своей частной истины, которая ближе, так сказать, к телу, — истиной вообще? Можно было бы и так спросить: что для Олега в его Гипотезе важнее — то, что она — Истина, или то, что она — Его, а уж истина или не истина — это уже второй по степени важности вопрос… Но до таких прямых вопросов и прямых ответов, скажем, в уважение к той же истине, у Олега и Вадима дело не доходило. В любой дружбе есть грань, за которой абсолютная откровенность невозможна. Может быть, в этом и состоит дружба между яркими индивидуальностями, которые, по определению, уже в силу своей яркости и индивидуальности, не могут быть во всем единодушны, — в том, чтобы эту грань чувствовать и никогда не переступать, во имя той же дружбы? И тогда абсолютная дружба и абсолютная истина — две вещи несовместные? А значит, во всякой дружбе, предпочтении одного человека другим, есть элемент сообщничества, шаечного принципа, объединения немногих против всех — то есть того самого, что, казалось бы, отвергли оба главных героя этой книги?

Наверное, в какой-то мере это так. Пожалуй, в какой-то мере это всегда так. И дело тут именно в этой самой мере, которая не есть величина постоянная или точно взаимно определенная. Именно поэтому любая дружба есть не нечто застывшее, а непрерывно развивающаяся система, и в ней всегда есть зачаток как будущего уродства — эгоистичного Объединения для совместного отбирания благ у всех остальных, так и усовершенствования на приемлемой для остальных, даже привлекательной моральной основе. И конечно же есть там и зародыш третьего варианта — страшного грядущего разрыва, когда вчерашний лучший друг становится самым худшим врагом. Примеры последнего типа были в биографиях Вадима и Олега в изобилии, и они, конечно, старались на сей раз вовремя корректировать свои взаимоотношения, подавляя в зародыше даже самые отдаленные признаки поворота к такому развитию. А тут столько сложностей! Мало того, что некоторые темы приходится заминать, не отыскав общей точки зрения, надо еще и учитывать, например, то, что Олег легко ладит со Светой, а Лида с Вадимом и дети между собой, а вот Лиду и Свету чаще раза в два месяца надолго лучше не сводить… Лида властная, жесткая, деловая — но ноль домовитости, по ее же выражению. В доме Дьяконовых всегда можно заметить следы какого-то запустения. Света — хозяйка хорошая и с виду мягкая, но не без внутренней независимости и даже порой неожиданного упрямства. Разговоры на темы воспитания детей между женами просто опасны. Олег и Вадим это знают и постоянно начеку. Это — одна из причин, почему Света присоединяется к намеченному празднеству лишь завтра, в последний момент. Впрочем, эта причина никем никогда вслух обозначена не была и не будет.

Начались поля совхоза «Победа». Миновали эстакады и трубопроводы стекольного завода, уже полвека отсасывающего всю лучшую рабочую силу из окрестных деревень. Дома совхоза начинались на противоположном, дальнем конце поселка — начинались бы незаметно, если бы не дорога. У старой пекарни асфальт внезапно обрывался — и начиналось «гиблое ущелье» чудовищно изрытой грузовиками и тракторами улицы, которая к тому же на спуске к реке была вымыта дождями до глины, представляя собой довольно глубокий овраг. По боковому переулку «Москвич» вслед за «техничкой» смог проехать еще метров двести. Обе машины стали у заборчика перед одним из новых финских домиков. Пока выгружались, Степан сходил в домик — там жили конечно же хорошие знакомые, — попросил приглядеть за оставляемым здесь «Москвичом». Перегрузили рюкзаки в «техничку», Степан с детьми поехали вперед, за ним налегке пошли Олег, Вадим и Лида — сначала через жуткую грязь, а потом через великолепный новый бетонный мост, залог грядущего процветания совхоза, достижение и гордость Волынова. Сразу за красавцем мостом в нескольких новых домах жили Волыновы, а также Петя, Соня, Феня — криворожские родственники Лиды, несколько лет назад приехавшие сюда «поднимать Нечерноземье».

Глава восемнадцатая

1

В ночь приезда в Ганч недавнему мотоциклисту Вадиму снилась жизнь в виде прямого шоссе в туманную даль. Когда-то в юности хотелось уподобить ее путешествию в вагоне — с аккуратными домиками железнодорожных станций и приветливыми лужайками за окном, на каждой из которых хочется пожить отдельно. Так или иначе, это было «линейное» представление о жизненном «пути», которое в последние годы уступало место сравнению с низовьями реки — с лабиринтом проток, заводей, заливов, чистых и заиленных, главных и второстепенных — но необходимых в общей системе медленного продвижения к устью. Выбравшись из Ганчской протоки, Вадим оказался, видимо, на главном течении — через четыре года после защиты полунауковедческой-полугеологической кандидатской диссертации о геопрогнозе он определился наконец между всеми стульями, его прежде мало кому известные и интересные лишь историкам науки и редким ценителям работы по натурфилософам приобрели вдруг довольно широкую известность, стали своего рода модой. Но и полигон, в виде неглавной, боковой протоки, никуда не делся. После схватки за Дьяконова, с участием Светозара, продолжали еще выходить работы Вадима и Светы, имевшие отношение к геопрогнозу и землетрясениям. Потом подоспели и Севины «четверть ставки».

Чесноков с женой опубликовали в «Геофизическом вестнике» статью, где почти полностью, только иными словами были повторены результаты первых ганчских работ Вадима и Светы, а их главный результат, прогнозная кривая, была путем нехитрого математического приема повторена тоже, но не сразу узнаваемо: она получилась перевернутой. Никакой ссылки на Орешкиных, конечно, не было. Вадим вяло, без азарта, из чистой уже инерции рявкнул, позвонив в партком Института Земли, где по этому случаю вспомнили о собственном до сих пор практически не выполненном решении. То ли докторская Эдика, то ли кандидатская Зины были в результате этого звонка сорваны, но конечно же никакого морального удовлетворения этот акт возмездия звонившему не принес. Вялость и отсутствие боевитости в столь важном для него когда-то вопросе объяснялись вовсе не тем, что Вадим, а позже и Света отошли от прогнозных дел. А тем, что сражаться только за себя, а не за принцип ему было неинтересно. А принцип слабеет, теряя некий человеческий ряд, составляющий его, так сказать, обеспечение. Воплощался же он для Вадима, при всей его нелюбви к «шайкам» и «чувству локтя», все-таки в людях, в друзьях. Но незадолго до публикации Чеснокова, как гром среди ясного неба, раздались в квартире Орешкиных на станции Бирюлево-товарная путаные и сбивчивые полупризнания богатыря, бойца и соратника Виктора Стожко. Потратив когда-то массу сил, чтобы торпедировать совместную работу Вадима, Светы и Олега по глубоким землетрясениям Афганистана и Японии, Стожко как-то — «сам не знаю как» — настолько проникся идеями ругаемой им работы, что счел их своими и подарил… собственной жене, для усиления ее кандидатской диссертации. Супруги Стожко проделали — добросовестно и на хорошем уровне — то, что не довели до конца сначала из-за острой критики Стожко, а потом из-за судебного процесса — Орешкины и Дьяконов. В тот день Стожко путался, краснел лысиной, усиленно чесал ее мизинцем, гудел, пугая: «ты со своим экстремизмом всех друзей растеряешь», распространяясь о «чувстве локтя» и даже бессовестно валя вину на собственную супругу. На глазах, торжественно вписал в верстку статьи ссылки и благодарности, Вадим и Света с тяжелым сердцем простили. Вадим даже принял участие в спасении провалившейся было в первом слушании докторской диссертации Стожко. Защита состоялась, ВАК утвердила, потом вышла статья стожковской жены — она тоже защитилась — без ссылки на Орешкиных и Дьяконова, чему никто уже не удивился. Стожко в Москву приезжал, звонил, писал. Но, при всем желании простить Виктору «минутную слабость». Вадим не мог не присматриваться и прислушиваться к согрешившему приятелю с некоторой настороженностью… Вот Стожко забежал в ИФП поздравить Вадима с защитой докторской. И, улучив момент, интимно понизив голос, предлагает:

— А не пора ли нам с тобой подумать насчет Пиотровского?

— Как подумать? — удивляется Вадим.

— Кому он насолил больше, чем тебе или мне? Никому! Что ж, это ему так и сойдет? Не пора ли расплатиться с ним по счету? Обесточить? Перекрыть кислород?

— Лютиков говорил: унасекомить, — напоминает Вадим.

Лицо Вадима серьезно, и Стожко не замечает иронии:

— Тоже годится. Унасекомить, обесточить, перекрыть кислород — все это теперь в наших силах. Я могу взять на себя Среднюю Азию, Сибирь — он оттуда подпитывается. Ты — центр. Скоро будут перемещения в ВАКе, есть туда ход. За него сейчас никто не вступится. А врагов хватает.

— Ты предлагаешь организовать шайку по ликвидации Пиотровского как ученого и деятеля, — уточняет Вадим.

Стожко опять ничего не замечает и весело подтверждает:

— Да, можно и так сказать.

В голове у Вадима тем временем буря. Разве ему самому не приходило такое на ум? Приходило. И возможности уже были… и обесточить, и прочее. Удержался. Но только сейчас, глядя на деловитого Стожко, намеренного с помощью совместной расправы над Пиотровским снова стать близким и необходимым Вадиму человеком, Вадим впервые по-настоящему осознает, как было бы ужасно, если бы не удержался. И он ровным голосом оповещает:

— Недавно Пиотровского вводили в Совет по синтезу геонаук. Я высказался «за». В этой области у него есть заслуги.

После паузы добавил:

— Знаешь… я против шаек. Любых.

С минуту Стожко смотрит разинув рот, остолбенело. Багровеет.

— Но ты же сам говорил, пока такие, как Жилин, Саркисов и Эдик, командуют…

— Это не то… — Вадим сморщился. — Пиотровский хотел помешать тебе, мне. Очень рвался в члены-корреспонденты. Не вышло. И хватит с него. Он работает, делает свое дело, иногда неплохо. Разве ты не прочел раз пять его монографию про геосинклинали? Он на месте — ни у кого ничего не украл. А те — не на месте и хапуги.

При слове «хапуги» Стожко краснеет, смотрит с подозрением — не на него ли намек. Потом кивает.

— Понимаю. Хочешь быть выше. Ну… имеешь право. Тогда вопрос снимаю. Тебе он все-таки навредил больше. И если ты считаешь…

В другой раз, когда встретились втроем за столиком в ресторане Дома ученых — Стожко, Орешкин, Дьяконов, — Виктор, вначале лихорадочно веселый и оживленный, потом, видимо, заметив, как сблизились за эти годы, понимают друг друга с полуслова Вадим и Олег, начал мрачнеть и нервничать. И вдруг устроил форменную истерику Олегу, обвинив его в нетоварищеском поведении на той самой спасаловке, когда искали геодезистов и Виктор якобы струсил. Правда, на сей раз Дьяконов был обвинен не в трусости, а в… жадности. У него, мол, было два комплекта теплого белья, и он, оказывается, оба их надел на себя, хотя Стожко якобы и просил поделиться.

Олег растопырил глаза на брызжущего слюной, злющего Стожко.

— Ничего не могу сказать, — растерянно обернулся он к Вадиму. — Начисто не помню. Но шобы я напялил два комплекта, когда у меня просят поделиться…

— Да! Да! Представь себе! — Стожко дрожал губами и говорил капризным, даже плаксивым каким-то голосом, почти кричал; с соседних столиков во все глаза смотрели на осанистого и представительного ученого, близкого к истерике. — У меня была рубашка на майку, а сверху штормовка — и все. Я замерз так, как никогда в жизни. А ты — грелся у примуса, в палатке, в двух комплектах!

То, что Стожко и Силкин тогда замерзли всерьез, было правдой, они, видимо, уже не совсем четко реагировали на ситуацию и начали терять координацию, это было ясно хотя бы из того, что они потеряли ракетницу и повредили передатчик. Именно это предрекал Олег, когда требовал немедленного спуска, пока пурга не замела следы. Он и сам, хоть и сидел с примусом под пленкой у камня, замерз…

…Как странно, что один давний эпизод столько значил во взаимоотношениях этих троих бывших друзей. Вадим до сих пор не мог понять в точности этого накала. Да, в разведке, в спасаловке нет лучших соратников, чем не знающий страха Силкин и богатырь Стожко. Но есть еще испытание тихим омутом, когда жизнь течет рутинно. И Стожко и Силкин хорошо чувствуют, что тут они, а не Олег не на высоте, но не умеют быть на высоте внизу, на житейской равнине, потому и припоминают запальчиво малейшие промахи Олега там, на хребте, в пурге. Впрочем, Вадима на спасаловке не было и не ему судить.

Вадим и Олег молчали. Виктор же в удивлении смотрел на свою тарелку. В запале гнева он смолотил в момент огромный бифштекс, даже не почувствовав вкуса.

На этого большого ребенка нельзя было сердиться всерьез — в самых своих заблуждениях и маленьких хитростях Стожко сохранял какую-то непосредственность и наивность. Но и возврат к прежним отношениям был невозможен. Смешно и глупо было бы ставить Стожко и Эдика Чеснокова на одну доску. Скажем, в той же спасаловке Эдик не мог бы оказаться ни на чьей стороне просто потому, что он в принципе не мог ринуться ни в какое рискованное мероприятие, направленное на спасение людей, да еще малознакомых. И все-таки в одном и весьма важном пункте самый надежный соратник в борьбе с плагиаторством Чеснокова оказался ничем его не лучше. Мудрено ли после этого, что Орешкины как-то потеряли вкус к такого рода борьбе…

После перезащиты стожковской диссертации (фактически проваленной в Ташкенте — отчасти из-за происков Пиотровского и, видимо, Саркисова) в Институте геономии, где все дело решила молчаливая поддержка стожковской диссертации Вадимовым теперь уже бывшим шефом Крошкиным и активная — Гоффом, который был рад еще раз дать бой Пиотровскому, Вадим написал мрачное письмо Олегу Дьяконову в Ганч, где тот никак не мог выбраться из полосы тяжелейших воспалений легких. Потрясения судебного процесса, а потом кандидатской защиты чуть не отправили на тот свет гитариста и любимца публики, бывшего предводителя понемногу разбежавшейся «той шайки», а теперь довольно-таки одинокого и нелюдимого Олега Дьяконова. В своем письме Вадим описал подробности стожковской защиты, свое участие и выразил сомнения в правомерности своего вмешательства.

«По законам товарищества, о которых так хорошо говорит наш общий друг, я как бы должен был все это делать, но на пользу ли это делу, да и нашему общему другу — я не имею в виду материальную пользу, или копейку, как он имеет обыкновение выражаться, — это еще вопрос. В его диссертации многовато полемики и претензии, сопенья и натиска, но есть ли там новое? Признаюсь, теперь во многих главах я вижу следы того же самого, что он проделал с нами. Своего, настоящего у нашего друга на замысленные им масштабы экспансии явно не хватает. А я сражаюсь за него — как же, «законы товарищества», «чувство локтя»… Уж очень эти законы и чувства кому-то односторонне выгодны… В общем, написалось у меня тут же, на защите, стихотворение. Ты знаешь, как редко у меня это бывает, так что, видно, неспроста написалось…

Я — не Нерон, не Навуходоносор.

Я — не Шептальщик-на-ухо-доносов.

Я — Напевальщик, вот кто я:

— Возьмемся за руки, друзья!

Любите ближних… Что отсюда следует?

Кто ближе, тот и более любим!

А кто не люб — то пусть уж не посетует —

Не будет ближним. Нет! Не будет им.

И все чужое кажется нелепым.

Чужак противен, ненавистен, чужд,

Смешон, из теста из иного слеплен.

Все, что он скажет, — будет бред и чушь.

Да где ему, тонка его кишка.

С суконным рылом в ряд еще суется.

А ближнему — сережку из ушка

И место теплое под солнцем.

Возьмемся за руки, друзья!

Чтоб плыли вместе ты и я,

В сиянье дружбы, славных дел,

Гребя

Руками

В груде тел».

Полигонная протока продолжала течь рядом с главной магистралью хотя бы потому, что ближайшие и уже давние друзья Дьяконовы жили и работали на подмосковном полигоне, где и у Вадима был свой письменный стол, но теперь эта протока переплелась, много раз сливаясь и расходясь, с еще одной, совсем новой, совхозной. Совхоз «Победа» сыграл неожиданным образом свою роль в судьбах героев этой книги.

2

А начал все Светозар Климов. Позвонив, чтобы позвать Светозара на свою докторскую защиту, Вадим обнаружил, что обозревателя нет ни дома, ни на работе. Построивший пафос своей популярной публицистики на чувстве «белой зависти» к своим героям — плавающим, летающим, путешествующим исследователям, Светозар Климов много раз собирался все бросить и махнуть далеко-далеко, чтобы своими руками сделать хоть что-то свое. Это стало привычной поговоркой, над этим посмеивались все Светозаровы друзья. Никто не ожидал, что это все-таки возможно. И все же это случилось, причем самым непрогнозируемым образом.

В год, когда с высоких трибун зазвучал призыв возродить наконец сельское хозяйство исконной России — Нечерноземья, Светозар и устроил свой побег. Уже давно купил он дом в одной из самых плохоньких деревень отстающего заволжского совхоза «Победа» на север от Москвы. Использовал его поначалу сугубо лично — чтобы удирать от семейства (которое, впрочем, и не стремилось в такую даль, довольствуясь близкой подмосковной дачей), чтобы писать, охотиться, рыбачить и, будем откровенны, порой и гульнуть по-холостяцки с друзьями и подругами. Вадим раза два брал у Светозара ключ, они отдыхали со Светой в вымирающей неперспективной деревеньке Ольховке, собирали грибы и ягоды, спали на русской печке, оценили и разделили привязанность Светозара к этим почти таежным местам и все же не ожидали, что, уйдя в день своего сорокапятилетия весной 197… года из обозревателей центральной газеты «на внештатку», Светозар уже в мае сядет на коня в качестве «ковбоя по-тверски», штатного пастуха совхоза «Победа», приняв командование над ольховской фермой и двумястами пятьюдесятью телками всевозможных расцветок. Зимой следующего года в солидном толстом журнале (а позже и отдельной книжкой) вышло лучшее, что написал Светозар за всю свою жизнь, — заметки о работе сельского пастуха в век научно-технической революции. Отныне Светозар почти целиком переориентировался на толстые журналы и сельскохозяйственную тематику. Зиму отписывался, сидя в Москве и разъезжая по командировкам, лето неизменно проводил в Ольховке, был лучшим пастухом совхоза по всем показателям и получал соответственно («никогда, старик, столько не зарабатывал»). Светозар подружился с директором совхоза, тот держался за своего необычного и весьма надежного работника и однажды попросил Светозара поискать ему в Москве таких же, как он, — толковых и непьющих. Самым узким местом хозяйства были кадры.

Светозар, конечно, уже несколько раз звал Вадима к себе в напарники («сезон, старик, — и машина, и на хрена тебе эта наука»). Вадим отмахивался. Но однажды, когда Вадим гостил у Светозара в Ольховке, туда «случайно» заглянул директор и предложил Вадиму нечто немыслимое: бросать все и ехать к нему в совхоз освобожденным секретарем партийной организации — старого директор с почетом выпроваживал в председатели сельсовета.

Орешкин воспринял все вначале как остроумную шутку и пересказывал Свете разговор со смехом. Но со всех трибун продолжали звучать призывы к возрождению русского Нечерноземья. И Светозар с директором почти угадали: уже через неделю науковед поехал на центральную усадьбу совхоза приглядеться и прикинуть. Два или три месяца он и даже Света были под гипнозом этой конечно же нереальной идеи.

В эти два или три месяца в Москве появился Дьяконов. Дьяконов унылый, Дьяконов угнетенный — не столько продолжающейся конфронтацией с начальством, сколько враждебностью бывшего ближайшего друга и соавтора Силкина, разочарованием в самой идее сплоченной «группы хлопцев», разочарованием в смысле всей прошлой титанической борьбы с Саркисовым и компанией. Гидра оказалась о многих головах, на месте срубленных вырастали новые. Возможно, и тень погибшей старушки продолжала являться. Ганч становился невыносимым. Он становился и скучным: став отшельником, Олег в разработке своей идеи накопленной энергии шагнул далеко. И он сам, и Лида, и Вадим со Светой уже поняли и согласно решили, что нужен дьяконовским идеям выход на московские семинары, нужна экспериментальная база, а сам он нуждается в московских библиотеках, в новом, высшем уровне и стиле научного самовыявления.

И даже уже было ясно, куда идти: в работах подмосковного экспериментального полигона, где когда-то работала и жила Лида, наметился идейный тупик, его начальник Шамаро это понимал, он давно просил себе Дьяконова, и директор академик Мочалов был не против. Но сразу, в лоб решить проблему не удалось. Сначала не находилось ставки для двух человек. А когда эту препону удалось с помощью Севы как-то обойти, дело уперлось в жилье. Выбить подмосковную квартиру для иногороднего ученого можно только при весьма энергичных действиях руководства. И нельзя сказать, чтоб руководство ничего не делало. Даже средства на строительство под Дьяконова были выделены. Но почему-то, когда в ответ на всяческие запросы пришел ответ из соответствующих инстанций, в нем содержалось «добро» на квартиру для Эдика Чеснокова и его жены и отказ для Дьяконовых. Было ясно, что к чему, и оттого особенно противно продолжать всем этим заниматься. Да и трудно этим заниматься, находясь в Ганче.

Все это долго обсуждалось в тот Олегов приезд между друзьями за вечерним чаем, при участии Светы, уже уложившей детей. Олег под конец сказал:

— А надоело. Я, может быть, просто ушел бы пока из института, из науки, как Волынов. В какой-нибудь совхоз здесь недалеко. Надоело бороться с невидимым врагом. Уйду. Пусть успокоятся. Год-два обойдусь без института, сам многое смогу сделать, двинуть дальше. В библиотеки, на семинары и так попаду. Говорят, сейчас совхозам-колхозам многое позволено. Жилье, лимиты… Лида могла бы пойти, скажем, бригадиром — она росла в деревне, знает это дело, да и хватка у нее есть, командовать умеет. Я… да хоть в школу учителем.

Вадим и Света изумленно переглянулись. Они еще не успели рассказать Олегу про Светозаров совхоз и про свои планы ехать туда. И вот они уже оба, взахлеб и перебивая друг друга, рассказывают о своем грандиозном замысле.

— Ну, во-первых, ты понимаешь, Олег, — говорил Вадим, отмечая сам в своем голосе некие светозаровские нотки, — дела в деревне не переменятся, пока мы все не переменим к ней своего отношения. Это так, и от этого надо танцевать. Мы все заинтересованы, чтоб они переменились. Помнишь, в Ганче Шариф, ну, учитель из кишлака, цитировал нам с тобой Коран. Я тогда записал, запомнил: «Что может быть более необходимо для человека, чем пища, и, однако, ее нельзя считать существенным признаком для человека». Это когда мы говорили с ним о разнице между необходимым и существенным. И правда. Чтобы судить о том, каков тот или иной человек, совершенно не важно знать, сколько и какого качества еды он потребляет, хотя ясно, что без еды ему не прожить. По терминологии теории систем, существенно человеческое находится на несколько уровней выше чисто биологического уровня обмена веществ. Больше того, чтобы человек мог отдаваться высшему из ему доступных, творческому уровню, он должен быть избавлен от чисто добывательских задач. Можно избавить себя от низменных забот, отгородившись от них, перевалив их на плечи других. На этой основе расцветали культуры эксплуататорских обществ. Можно сорваться и кинуться в добывательство для себя и близких, забыв о том, что ты человек, а не волк в лесу. Тогда — всплеск мещанства, вещизм, добывание копейки — любимое выражение, а теперь, кажется, и занятие Стожко, — дефицита, «фирмы»… Самоутверждение на этой почве. Мы со Светозаром говорили: сейчас такой момент, чтобы попытаться сообща — тем, кто понимает, — применить усилия и даже творчество, чтобы загнать проблему жратвы на подобающее ей место необходимого и неукоснительного, автоматически-безукоризненно работающего первичного уровня. Чтобы не было такой проблемы. Видишь, научный обозреватель уже вкалывает. А мы чем хуже?

Олег насчет уровней поспорил: он, мол, с удовольствием занимался бы выращиванием собственной картошки — ничего унизительного и вредного для духовности в этом нет, но в целом, да, конечно, да, шо ж нет — он даже припоминает, как сам однажды всерьез подумывал о том, чтобы идти в «Сельхозтехнику» главным инженером, еще там, в Запорожье, «примерно из этих вот соображений, шоб показать всем и себе, шо с умом если взяться, любое, самое гиблое дело можно с места сковырнуть».

— Главным инженером! Да директор тебе златые горы посулит, он сейчас рвет и мечет, ищет главного инженера. И бригадиры ему — во как нужны. И комендант, и директор столовой. И учителей в поселковой школе не хватает — это скорей для Светы. Меня зовут освобожденным секретарем партийной организации. Вроде комиссаром. В общем, ему не хватает образованных людей. Всяких работящих и непьющих людей, но особенно образованных. Мы со Светозаром решили, это как тест для всего нашего поколения. Мои натурфилософы от меня не уйдут, там все даже лучше, другими красками заиграет. Полигон мне не помешал, а помог, хотя и тогда все были в ужасе — куда меня несет.

— Ого-го, — коротко сказал Олег, явно недоверчиво. — Ну, допустим. А семья?

— Семья! — засмеялась Света. — Да он, если его послушать, ради нас все это и затевает.

— Понимаешь, Олег, лучшая в моей жизни школа — это деревянная начальная школа, почти деревенская, в Болшеве. Лучшие воспоминания детства — это жизни в деревне — этого было немного, но было, — и в экспедициях! Ну, в пионерлагере… Дача, ты знаешь, у нас была полудикая, в глуши, без света, там я в пятнадцать сам посадил сад, а в шестнадцать построил какой-никакой, но домишко. В общем, на природе, естественный труд… Мы недооценивали деревню во всех смыслах. Как воспитательный стабилизирующий фактор — тоже. Все эти массовые стрессы, психопатии, всякие рок-, секс- и прочие штучки, погоня за джинсами и «фирмой» у молодежи… Хотелось бы, чтобы наших детей это не коснулось.

— В деревне могут быть свои вывихи. Там, бывает, так пьют…

— Конечно. Но чисто деревенскими наши дети уже не будут. Ведь и мы не со всеми потрохами туда уйдем. Тут и выход, по-моему, — если жизнь и воспитание будут… как бы между двух стульев. Дуализм, понимаешь? Чтоб одно всегда дополнялось другим. Естественность и современная культура… Давало сторонний, критический взгляд, а значит, позволяло из двух моделей развития выбирать лучшую в данном случае. И нигде не доводить до извращений. Гомеостаз. Саморегулирующаяся равновесная воспитательная система. Вы поедете, мы поедем. Еще назовем людей. Все образованные, у всех дети — можно такую плотную интеллектуальную атмосферу создать — где там Москве. Устроим образцовое поселение. Школа — наподобие Царскосельского лицея. Света — физика, директором может быть. Я — географию могу. Ты — математику. Клуб проконтролируем. Таких людей из Москвы назовем…

— Нью-Васюки, в общем, — ухмыльнулся Олег. — Как у товарища Бендера.

— Между двух стульев — любимая позиция Орешкина, — смеялась Света. — То между геологией и журналистикой, то между геофизикой и натурфилософией. А теперь вот — между городом и деревней. Сам такой и детей к тому же хочет приучить.

— А шо… Молодец. В такой полярности есть диалектика. А без диалектики не прожить, — Олег вздохнул глубоко, как бы затягиваясь сигаретным дымом, но дыма и сигареты — не было, не курил Казимирыч, бросил, с год уже как поменял давний порок на ежедневную дыхательную гимнастику для спасения почти отказавших в тяжелую пору жизни легких… И продолжил: — Мне кажется, Лидия бы могла. Надо съездить, посмотреть. В твои Нью-Васюки я не верю, но кое-кого действительно можно будет зазвать еще…

Съездили, посмотрели. В результате уже через месяц Дьяконовы снялись с места, к Новому году обустроились в половинке финского домика на окраине совхозного поселка. Домик был только что сдан с большими недоделками, не проконопачен, из щелей пола и стен нещадно дуло, так что пришлось завешивать стены старыми списанными одеялами из совхозного общежития, печь пожирала дрова в неимоверных количествах. Лида стала комендантом совхоза. Олег — механиком в гараже. Встретили Новый год у Светозара в Ольховке — Светозар был с Надей Эдиповой, которая — это знали Дьяконовы и Орешкины — давно ушла от мужа и перебралась в Москву. Знал Вадим и то, что Светозар то ли переписывается, то ли перезванивается с Надей, а его жена и дочь в Москве после очередного сумасбродства отца семейства, выразившегося в уходе из газеты и побеге в деревню, потеряли к нему остатки интереса и почтения. Но встретить Надю тут, у Светозара, в качестве хозяйки дома? Нет, этого никто не мог предсказать. Надя была очень интересная, похудевшая, веселая, — та старательно глупая хохотушка с кукольным личиком, что казалась воплощением ганчской ограниченности и мещанства, куда-то исчезла. Чудеса… Вечер был необыкновенный. Говорили, вспоминали, смеялись, пели. Олег играл на гитаре. Потом на розвальнях поехали на центральную усадьбу, к Дьяконовым. Танцевали в поселковом клубе, где Света получила приз за исполнение «цыганочки», а Надя — за «русскую». Второго января Света уехала в Москву к детям. Светозар с Надей — обратно в Ольховку, на лыжах. А Вадим с Олегом возглавили бригаду мужиков, разбиравших на дрова старый коровник. Один самосвал ощетиненных гвоздями и скобами сухих звонких бревен отвезли Дьяконовым…

Вадим со Светозаром выбрали место на берегу залива, рядом с домом директора, для будущего нового дома парторга совхоза. Строительство началось немедленно и летом было закончено. И в нем жил парторг, но не Вадим.

Там жили Степан и Рита Волыновы с десятилетним сыном. Вадим и Олег вспомнили о них вскоре после Нового года и с ведома директора наудачу послали письмо в Кузбасс, на шахту, где бывший предместкома полигона был начальником смены. А Волыновы будто ждали этого зова — приехали через месяц на втрое меньшую зарплату. Роман пошел в школу, Рита — в бухгалтерию. Степан — главным инженером, а к осени, когда Вадим окончательно отказался от «совхозной авантюры», стал еще и неосвобожденным секретарем парторганизации.

Волынов оказался будто созданным для совхозной жизни, требующей постоянных усилий по устранению всяких дыр и неприятностей. Если он не чинил на ферме трубы водопровода, разорванные морозом, и не устранял неисправность на энергоподстанции, и не ковырялся в гараже, то сидел в крошечном своем парторговском кабинетике. Дома он только спал и ел, на его собственной газовой плитке с полгода не работала одна из конфорок. В любое время дня и ночи его могли — кто угодно — позвать, и он выходил, порой покачиваясь, еще спя на ходу. Когда Олег его спрашивал: ты что так уродуешься, ведь и другие должны что-то делать? — Степан искренне удивлялся: да разве это работа? На свежем воздухе, да на солнышке, ну, при луне, если ночь. Это — отдых, а не работа. Вот в забое — там да, была работа. Директор не мог надышаться на Степана, случаев, когда тот просто спасал совхоз, было не счесть.

Рядом с Волыновыми в еще одном новом доме жили со своей девочкой сестра Лиды Соня с мужем Петей, плановиком. И еще рядом — мать-одиночка Феня, сестра Пети, с сыном-старшеклассником. С помощью этих и многих других людей, наехавших со всех концов страны, стронулось что-то в делах совхоза, и он за два года переехал с последнего места в районе на пятое с конца.

Олег и Лида прожили в совхозе недолго — уже через год Жилин, неожиданно подобрев, нашел на полигоне ставку для Лиды. Институт энергетических проблем проявил заинтересованность в Олеге, взял его старшим научным сотрудником, представил обоим и временное жилье, сначала — жуткую развалюху, сейчас — получше. Светозар ушел из пастухов, Ольховскую ферму закрыли.

Но «Нью-Васюки» в каком-то смысле воплотились в жизнь. Совхоз стал своим, как бы подшефным, родственным, Орешкины и Дьяконовы регулярно наезжали на грибы и ягоды и в Ольховку, что на берегу Волги, в пустующий теперь большей частью дом Светозара, и в Мериново — подальше в леса и болота, в дом, который купили себе Волыновы. Сначала без детей, теперь все чаще — с ними. Одной из главных тем в общих разговорах, уже и в Москве, постепенно стала деревенская тема, и новости на продовольственном фронте обсуждались порой с той же горячностью, как и проблемы с подрастающими детьми, как вопрос о роли философии в развитии естественных наук, как новости с доля несмолкающей битвы мобилистов и фиксистов в геонауках, где начала уже свое участие в военных действиях дьяконовская Гипотеза, вызывая то ликование, то растерянность по обе стороны баррикад.

3

От стеклозавода к Меринову, вблизи которого были крупнейшие в районе торфоразработки, вела узкоколейка, проложенная еще в войну. Другого пути не было. Либо пешком по шпалам восемь километров, либо на мотовозе. Олег, Светозар по пути в Ольховку несколько раз добирались с грузом именно на мотовозе. («Ничего страшнее в жизни не испытывал», — признавался Дьяконов, большой дока по части разного рода страхов.) Вадиму не повезло и на этот раз: мотовоз, как всегда в его приезды, накануне 31 декабря сошел с рельсов. Путь считается выведенным из строя, требующим починки, которая возможна лишь после новогодних празднеств. Мать-одиночка Феня, веселая, бойкая, певучая хохлушка, начинавшая в совхозе экономистом, а теперь, не выдержавшая разгильдяйства на животноводческом участке совхозных дел и по собственному ее желанию переведенная в заведующие молочной фермой, организовала было лошадь и розвальни, но самый опытный возница в совхозе все же отказался ехать: мороза все не было, под тонким снежным слоем в лесу ухало и чавкало болото.

Пока шли обсуждения, Волынов с Олегом ушли в Мериново пешком — топить печи. Вадим завел машину и тронулся в райцентр, на станцию, встречать Свету и детей. Приехали уже в обед, Феня бегала и ругалась, что медленно собираются: нашли тракториста из мериновских, готового тащить тракторную тележку по лесной тракторной «дороге». Наскоро покормив детей, включая Романа Волынова и девочек — дьяконовскую Ольгу и Валю, ровесницу Вани, дочь плановика Пети, погрузила их под визги и веселую суету рядком в переднюю часть тележки, на охапки соломы. Плановик Петя сел на весьма жеребую шарообразную кобылу, которую надо было переправить для родов на мериновскую ферму, и загарцевал очень гордо впереди. Все остальные взрослые расселись, кто как мог, в тележке вокруг детей, трактор взревел и пошел. Только в этот момент все заметили, что прищипывает самый настоящий мороз. За восемь часов до Нового года зима все-таки пришла.

Несколько раз по пути Света выражала неукротимое желание вылезти и идти с детьми пешком. Гусеничный трактор отчаянно буксовал, порой глох, тележка то ужасающе кренилась, почти ложась на бок в грязь, то проваливалась в черную, припахивающую сероводородом жижу почти по самую соломенную подстилку, женщины и дети с визгом вскакивали, ожидая, что вода вот-вот проступит сквозь доски настила. Но ничего ни разу не произошло. И подолов не замочили, и тележка каким-то чудом не опрокинулась, и трактор всякий раз после жарких мужских дебатов удавалось привести в чувство. Когда прибыли в Мериново, уже стемнело. Над клубящимися от труб струями дыма загорелись звезды, а потом и полная луна вылезла из-за леса. Мороз за эти два-три часа набрал силу, стал пробираться сквозь теплую одежду, сапоги и валенки. Очередной раз трактор заглох на околице. Женщины и дети дальше пошли пешком. Потом трактор опять завелся, подкатил к дому, вещи из тележки выгрузили и потащили в избу. Ввалившись наконец в тепло, застали умилившую Вадима картину: розовые детские мордашки в ряд на печке, а женщины вовсю хлопочут — накрывают на стол, чистят картошку, раскладывают привезенные припасы.

Наспех перекусили, посмотрели спектакль про Буратино, который тут же задумали и сыграли дети. Потом дети потребовали елку, все спохватились, что и правда, нужна елка. Вадим взял ножовку, пошел в лес. Но оказалось, что даже в лесу, особенно если ночь, а под тонким слоем снега все еще чавкает грязь, несмотря на крепчающий мороз, это не так-то просто, найти подходящую елку, тем более что Вадим по неведению забрел в сосняк. Луна заливала пространства недосушенных торфяников ртутным своим светом, леса чернели, призрачно золотилась торчащая из неглубокого снега болотная трава. И Вадим вдруг вспомнил первый и последний свой Новый год в Ганче, когда вот так же вышел из-за стола и, — правда, тогда без всякой цели, просто в предчувствии скорого расставания с полигоном — пошел по хрустящему снегу вверх на Далилу. Залез невысоко, чуть повыше штольни, набитой сейсмографами и наклономерами, сел и просидел час, любуясь звездами, луной, глядя на белые, выступающие из черноты пики и думая о пиках и перевалах человеческой судьбы.

Тогда, в последнюю новогоднюю ночь на Памире, после звонка Набатчикова, уже было ясно, что скоро расставаться с геофизикой, с полигоном, — но в какой мере этот переход в Институт философии природы обозначал новый этап в жизни, в научном развитии Вадима, а в какой был все-таки отступлением, поражением в разгар побед? Мотив отступления, несомненно, был, несмотря на успешную защиту и только что принятые решения парткома. Научный работник не может не стремиться, не тянуться к нормальным условиям работы, к покою своего рода — даже если он специалист по бурям и катастрофам. Там, в ИФП, это Вадиму светило, а в Ганче — явно нет. Надоело доказывать очевидное, валять ваньку, быть начеку, интриговать. С другой стороны, отступление легко можно было вообразить себе как временное — хотя сейчас, через много лет, ясно, насколько иллюзорно было такое представление. Вадим в ту новогоднюю ночь на Далиле старался убедить себя, что возвращение на полигон через год-два не только возможно, но и неизбежно. Дьяконов, близкий друг, соавтор, единственный крупно, самобытно мыслящий здесь человек, должен был стать начальником. Для обсерватории и полигона это была бы новая эра. Вадим был уверен, что Олег позовет назад во имя прогноза и его со Светой, и Волыновых. Кто ж знал, что через полгода встреча двух машин на узком мосту повернет ход событий. Но, может быть, если бы не было той аварии, Саркисов и Жилин придумали бы еще что-нибудь? Так или иначе Орешкины ушли, а Саркисов остался. Так обстоит дело. И сейчас, через годы, Вадим часто думал, что иначе оно могло повернуться только в случае, если бы они со Светой оставались в Ганче, пока решения парткома не стали реальностью. А так победа была утеряна, и Вадим чувствовал себя в этом виноватым.

Саркисов остался. Правда, несколько пришибленный после парткомовских разносов, и уже не замдиректора института, и как будто более осторожный. Его зам по Ганчу — Кормилов, добросовестный, но невысокого полета человек, ждущий с возрастающим нетерпением повторения Саитской катастрофы, а по сей причине совсем переставший выезжать из Ганча, даже на нужнейшие международные совещания. А поскольку координатор прогнозных дел столь предвзят, прогноз обречен на неудачу: методики Хухлина, Орешкиных, Олега и Силкина не применяются или применяются неправильно, все замечаемые предвестники вольно или невольно подгоняются то под воззрения Кормилова, то под пожелания Саркисова, которому иногда любой ценой нужно изобразить прогресс в деле предсказания катастроф. А как задним числом изображаются «почти предсказанными» те или иные более или менее заметные толчки — это всем бывшим и нынешним сотрудникам полигона хорошо известно.

А ведь землетрясение будет, это неизбежно, и все еще велика вероятность, что оно грянет неожиданно — в основном из-за того, что все, кто более или менее приближался к истине, оттирались и изгонялись. Эх, закатиться бы туда, в Ганч, вместе с Олегом, со Степаном, подержать в руках первичные материалы последних лет, на которых, как сфинкс, возлег Саркисов. Они втроем, может быть, и дали бы ответ через пару месяцев запойной работы.

Правда, Степа и Рита уверяют, что им и здесь хорошо, что никуда они больше не тронутся, здесь и помирать собрались. Степа в руки не брал никакой геофизики восемь лет. Но неужто Волынов, который, по его любимому выражению, любит быть с народом, не поехал бы, если бы поехали Олег и Вадим?

И в этом смысле все они не лучше Кормилова. Все в глубине души в ожидании новой катастрофы типа Саитской — нет, не в Саите, тут они с Кормиловым не сходятся — но там же, на полигоне. Грянь завтра такая катастрофа — непредсказанная, тяжелая, с жертвами — тут заметили бы, наконец, состояние дела и, может быть, вспомнили бы о тех, кто ближе всех подошел к решению проблемы, во всяком случае, не жалел для этого сил. И тогда снова собрались бы в Ганче — пусть на развалинах, но снова дружные, плечом к плечу против страшной опасности Олег и Вадим, Силкин и Стожко, Кормилов, Волынов и Соколов. Для предсказателя катастроф слишком долгая передышка, рутина покоя, обманчивого и временного — своего рода жизненная катастрофа. «Как будто в бурях есть, покой»…

Вспоминая Ганч, Вадим всегда вспоминал и бывшего симбионта Женю Лютикова, уехавшего в поистине для него чужую — Вадим хорошо знал, насколько это так, — страну. До Вадима дошла сплетня: едва партия эмигрантов прибыла в Вену, как Женя объявил Лиле, что в гробу он видел ихнюю обетованную землю, что у него своя дорога, и ушел вроде бы навсегда. Лиля успела позвонить в Москву и в слезах сообщить о случившемся матери, которая, кстати, предупреждала ее о чем-то подобном. А через сутки Лиля опять позвонила и дала отбой. Женя прошатался где-то целый день, пришел смертельно усталый и бледный и взял все свои слова назад. Своей дороги и там у Жени не оказалось. Через пару недель Женя поселился в той самой стране у Мертвого моря, над которой покуражился в свое время в разговорах с Мотей Шрайбиным и милостью коей должен был теперь кормиться, наверное, до конца своих дней. Сейчас, по слухам, у Жени уже есть сын, которого он пытается называть Петром, в то время как для всех окружающих он — Шимон. Женя — знаменитый экстрасенс, он лечит наложением рук и предсказывает судьбы, его авторитет бывшего прогнозиста-геофизика и соответствующая наукообразная терминология производят впечатление и дают дивиденд…

До самого своего отъезда самым разным людям Женя жаловался на судьбу, избравшую своим орудием бывшего симбионта и родственника, который натравил на тихого-мирного Лютикова партком. Это была неправда — имя Жени во время разбирательства ни разу никем не было даже упомянуто — его вовремя, заблаговременно сплавили, заставили уволиться Эдик и Саркисов, пугая, правда, именно Орешкиным. Сначала эти жалобы были целенаправленны — чтобы изолировать Орешкина, не дать ему защититься и т. д. Но потом Женя, видимо, просто зациклился на этих жалобах, по-своему пытаясь понять, что же произошло, — и не в силах понять.

Ганч сейчас почти чужой. Нет там Кокина, Чайки, Тугова, Воскобойникова — они в Москве, Разгуляева — он в Карыме, куда Саркисов безуспешно пытался сплавить Орешкиных. Стожко — в Иркутске. Силкин — в Ставрополе. Остались Карнауховы, Каракозов с Винонен, Кормилов.

Остался в Ганче, хоть и получил подмосковную квартиру, и Эдик Чесноков выдает время от времени статьи, все более напоминающие статьи Саркисова, — статьи в соавторстве, на самые разные темы. И у этого человека нет своей дороги, а есть чужие. Дьяконову, накануне его отъезда из Ганча, сказал, ухмыляясь дрожащей губой: «Ну и что вы там со своим Орешкиным добились? Я — здесь, и доктором буду, и в Москву перееду, вот увидите».

Но полигон есть. Он живет, существует не только в прошлом героев этой книги. И результаты выдает, хотя и не такие, и не так быстро, как можно было бы, если… И не всегда в списках фамилий все правильно в смысле распределения регалий, хотя такого наглого хапанья, как бывало прежде, говорят, больше нет. Но ведь кому надо — все всё знают, кто чего стоит. Не перевелись люди, которым просто интересно работать, которые не могут не работать с полной выкладкой, которых интересует истина, еще одно откровение природы, которая всегда права. И на этих людях, на честных, бескорыстных трудягах, все и держится. Состав их непостоянен. Выбыли из игры, стали рвать больше, чем способны сами выдать, Стожко и Силкин. Но когда-то и они были и честны, и бескорыстны и довольно долго продержались. Спасибо им и за это. Такими они и должны остаться в памяти — вот почему их сейчас, в их новых масках-обличьях, с их новой завистью к ближнему — скорее черной, чем белой, — и видеть-то не хочется.

Полигона — не хватает. Совершив многое в той области, которую можно назвать самосознанием науки, Вадим снова остро затосковал по нормальной полевой работе, как говорил он Свете, по делу, дающему непосредственный полезный результат. Назревает новый внутренний кризис — не оттого ли чуть было не рванул он даже вовсе из науки, в совхоз? Они не бедствуют и работают интересно. Но разве этого достаточно — не бедствовать и не скучать от работы, если способен на гораздо большее?

Полигон — снится. Оскалом горы, вскрытой страшным ударом, над засыпанным печальным Саитом, ревом и свистом вертолетного винта, могучими аплодисментами вечно шумящих в амфитеатрах своих каньонов рек, гарцующими на лохматых ишаках мальчишками в тюбетейках, сиреневыми ирисами среди фиолетовых камней. Снятся приобретенные и потерянные друзья и соратники, а раз снятся, — значит, никуда не делись, не так уж и потеряны, как никуда не делся и не потерян полигон, как жива наука, несмотря ни на что, как никуда не девается пусть даже и потерянная любовь, если это любовь…

Вадим ввалился с елкой за час до Нового года. Его встретил восторженный многоголосый детский крик. За игрушками уже сходили к соседям, каждый выдал что мог, недостаток игрушек восполнили мандаринами и конфетами на ниточках. Шишки, оказавшиеся на елке, обернули серебряной бумагой. Успели все. Зазвенели из транзистора куранты. Шампанское бухнуло, глухо звякнули сдвинутые стаканы и кружки, изба пахла вкусной едой, снегом, елкой, на стеклах цвели зимние белые узоры, сверкая в свете неожиданно мощных для крошечной деревушки уличных фонарей.

4

Утром узоры на окнах стали еще гуще и причудливей, они переливались радужными блестками под нестерпимо ярким зимним солнцем. За завтраком выяснилось, что намеченную на сегодня экскурсию на болото, где из-под неглубокого снега вполне можно собирать клюкву, придется отменить. На мериновской ферме пала телка, в яслях пусто, телки другой день не поены, вопят, аж отсюда, с другого конца, слышно, если на улицу выйти. Принесшая эти известия Крутова, жена бывшего бригадира, вся в слезах, ругалась и причитала, поминая недобрым словом главбуха совхоза, некую Бисиркину, которая так все оформила, что и Крутова, назначенная было после тяжело заболевшего мужа бригадиром, и пенсионеры-скотники за честно проработанный ноябрь не получили ни гроша, в результате чего плюнули и сказали директору: вот разберитесь со своим главбухом, а потом и просите нас вернуться на ферму. Шефы совхоза — стеклозавод — выделили четырех техников в качестве скотников, те в течение месяца, по словам Крутовой, так изгадили ферму, что ее, до прошлого года образцовую, теперь и не узнать. А поближе к Новому году и вовсе перестали поить и кормить телок, хотя водопой — только выгнать к колоде да кнопку нажать, а сена вокруг в стогах сколько хочешь.

— Каждый свою среднемесячную от завода получат, по двести — триста рублей, — возмущалась Крутова, — а ни черта делать не желат. Спасибо еще, если выпустят другой раз телок к стогу, так те дай бог пятую часть съедят, остальное потопчут и унавозят. А сейчас пьют, сволочи. Трое в поселок ушли, никого не спросясь, один, правда, не ушел, но ни хрена не делат, — пьет, спит да книжку читат.

И вот они всей компанией, во главе с Крутовой, первых два ослепительных дня нового года, кормят, поят, выгуливают на солнышке запаршивевших телок, спасая их от нелепой безвременной гибели. С ними — Тимофей, старый, еще с вражды отцов во времена коллективизации, враг Крутовых, хромой старик с непрошибаемым лицом, тоже бывший бригадир, а когда-то и председатель колхоза. Стал было отнекиваться, ссылаясь на хвори, но когда прибежала Крутова с криком и плачем: «Вторая нетель легла, не ист!» — замолчал и двинулся к вешалке одеваться, да еще вытащил из застолья сына — мастера торфоучастка.

Женщины и дети разносили по яслям сено, гоняли телок к водопою. Коля объяснял, рассудительный, деловитый и озабоченный, Ване и девочкам:

— У теляток потому такие вытащенные глазки, что они очень голодные.

— Смешной Колька! — кричал, закатываясь смехом, Ваня — стремительный, насмешливый, азартный, полная противоположность благодушному, доверчивому, несколько мешковатому Коле. Для него и в этой операции по спасению зверей главное — азарт, он «болел» за пять или шесть «своих» телок и все сено норовил отдать им. — Смешной! Вытащенные глазки! Не вытащенные, а вытаращенные, и не от голода, они всегда такие.

Вадим и мастер торфоучастка вилами расковыривали затоптанное копытами и промерзшее сено ближних испорченных копен, превращая его снова отчасти в полноценный корм. Хромой Тимофей, парторг Большое с сыном, плановик Петя, Олег возили на двух лошадях сено из более дальних стогов, перегружали его в окна-люки фермы. Мороз крепчал, снег белел, небо голубело, звенели в неподвижном воздухе детские голоса и смех, мычали повеселевшие и даже начавшие уже баловать — играть с детьми и друг дружкой — телки.

Улыбаясь всем своим совершенно счастливым лицом — давно не видел Вадим таким своего друга, — восседал на возу, причмокивая на шарообразную кобылу, румяный автор Гипотезы накопленной энергии. Сиял синими глазами и конопушками Степа Волынов. Их устраивало такое начало нового года. Им всем это было близко — пусть небольшая, но катастрофа, пойманная в зародыше, опознанная, нейтрализованная собственноручно. Это было как предзнаменование, что близок их день, день, когда силы и способности этих людей найдут настоящее применение, на самом трудном и опасном участке. Конечно, аврал — это непорядок, авралов быть не должно. Они еще скажут кое-что неприятное директору, который будет их благодарить за непредвиденную помощь, но все равно прошляпит на других фермах и будет снят весной. Но на сей раз катастрофа предотвращена, и аврал, телячья спасаловка во благо, если чему-то учит — и парторга Волынова, который скоро будет новым директором, и Дьяконова и Орешкина, и их детей. И теперь и впредь, пожалуй, это главное, что детей… Это — как учение на полигоне, где идут большие испытания, где жизни обучает сама жизнь.

Загрузка...