Он катался с раннего утра и теперь собирался закончить прогулку и отправиться на ланч в деревню, но Мэк попросил его — давай, мол, прокатимся еще раз, потом позавтракаем, и так как это был последний день пребывания Мэка, Роберт решил внять его просьбе и снова забраться на гору. Погода была неустойчивой, но время от времени на небе появлялись чистые просветы без облаков, и вообще видимость была достаточно хорошей, и поэтому можно было без особых трудностей кататься почти все утро. В вагончике подвесной канатной дороги, наполненном до отказа пассажирами, им пришлось с трудом проталкиваться между людьми в ярких свитерах, пледах, с набитыми располневшими сумками, — в них отдыхающие везли свои ланчи для пикников и теплую одежду, про запас. Двери закрылись, и вагончик, выкользнув из станции, плавно поплыл над полосой высоких сосен, растущих у подножия горы.
В вагончике было так тесно, что с трудом можно было вытащить из кармана носовой платок или закурить сигарету. Роберта, не без удовольствия для него, крепко прижали к красивой молодой женщине — итальянке с недовольной физиономией, которая объясняла кому-то через его плечо, что в Милане нельзя жить зимой, так как он становится просто ужасным городом. «Милан находится в очень неприятной климатической зоне, — говорила она по-итальянски, — и там постоянно идут проливные дожди, идут три месяца в году. Но все равно, несмотря на их пристрастие к опере, миланцы остаются вульгарными материалистами, которых интересует только одно — деньги». Роберт достаточно знал итальянский, чтобы понять, на что жалуется эта привлекательная женщина.
Он улыбнулся. Хотя он и не родился в Соединенных Штатах, гражданство получил американское еще в 1944 году, и теперь ему было так приятно услышать здесь, в самом центре Европы, что кого-то еще, кроме американцев, обвиняли в вульгарном материализме и их интересе только к деньгам.
— О чем говорит графиня? — прошептал Мэк над головой рыжеволосой завитой швейцарки невысокого роста, стоявшей между ними. Мэк, лейтенант по званию, проводил здесь свой отпуск и приехал сюда из своей части, расквартированной в Германии. Он провел в Европе уже более трех лет и, чтобы показать всем окружающим, что он отнюдь не простой турист, всегда называл хорошеньких итальянок не иначе, как «графиня». Роберт познакомился с ним за неделю до этого, в баре отеля, в котором они оба остановились. Они относились к одному разряду лыжников авантюрного склада, рисковым, выискивающим для себя лишние трудности, катались вместе каждый день и теперь даже собирались вернуться сюда на отдых зимой следующего года, если только Роберту удастся приехать из Америки.
— Графиня говорит, что в Милане всех интересуют только деньги, — перевел Роберт как можно тише, хотя в вагончике стоял такой гвалт, что разобрать сказанное им было просто невозможно.
— Если бы я был в Милане в одно время с ней, — сказал Мэк, — я бы проявил свой интерес к чему-то еще, не только к деньгам. — Он с нескрываемым восхищением любовался красивой итальянской девушкой. — Не можешь ли узнать, надолго она приехала?
— А тебе для чего? — удивился Роберт.
— Потому что я пробуду здесь ровно столько, сколько она, — сказал Мэк, ухмыляясь. — Я намерен повсюду следовать за ней тенью.
— Мэк, — попытался урезонить его приятель. — Говорю тебе, не трать попусту время. Ведь сегодня — последний день твоего здесь пребывания.
— Именно тогда происходит все самое лучшее, — возразил Мэк. — В последний твой день. — Он весь сиял, глядя на итальянку, — такой крупный, такой открытый, без всяких комплексов. Но она его не замечала. Теперь она жаловалась соседу на коренных жителей Сицилии.
На несколько минут выглянуло из-за туч солнце, и в вагончике стало жарко, — еще бы, сюда набилось не менее сорока пассажиров, все в зимней, толстой одежде, в таком маленьком пространстве. Роберта одолевала полудрема, и он больше не прислушивался к раздававшимся со всех сторон голосам на французском, итальянском, английском, швейцарском немецком, просто немецком. Роберту нравилось находиться среди участников этого неформального конгресса по языкознанию. Это стало одной из причин его приезда сюда, в Швейцарию, чтобы покататься на лыжах, если только ему удавалось взять на работе отпуск. В эти недобрые дни, которые переживал сейчас весь мир, он усматривал в таком многоязычном доброжелательном хоре людей луч светлой надежды, — ведь они никогда ничем не грозили друг другу, всегда улыбались незнакомцам и собрались в этих сияющих снегом горах для того, чтобы просто предаться самым невинным удовольствиям, полюбоваться этой белизной и погреться на весеннем солнышке.
Чувство всеобщей сердечности, которое Роберт с такой радостью разделял во время подобных путешествий, усиливалось и тем, что большинство людей, поднимающихся в гору на подъемниках или по канатной дороге, были в большей или меньшей мере ему знакомы. Лыжники, нужно заметить, организовали своеобразный международный клуб без всяких строгих правил, и одни и те же лица из года в год появлялись в Межеве, Давосе, Сен-Антоне, Валь Д'Изере, так что в конце концов у него складывалось такое ощущение, что он знает практически всех, катающихся на этих горах. Там были четверо или пятеро американцев, которых Роберт наверняка видел в Солнечной долине, в Стоуве, на Рождество. Они прилетели сюда организованными лыжными клубами чартерными рейсами компании «Свиссэй», которая каждую зиму устанавливала на эти перелеты определенную скидку. Американцы, эти молодые задорные ребята, впервые приехавшие в Европу, шумно, с восторгом относились ко всему, что здесь видели, — Альпам, еде, снегу, погоде, к крестьянам в голубых робах, к шикарным дамам-лыжницам, к искусству инструкторов и их привлекательной внешности. Они пользовались такой огромной популярностью среди местных жителей потому, что беззаветно всем здесь наслаждались, не скрывая этого. Кроме того, они никогда не скупились на чаевые, как и подобает американцам, и такая их щедрость просто поражала швейцарцев, которым, конечно, было известно, что к любому предъявленному им счету за любые услуги автоматически добавлялись пятнадцать процентов от указанной суммы. Среди них были две привлекательные девушки, а один из юношей, долговязый парень из Филадельфии, неформальный лидер всей группы, был еще и отличным лыжником, — он всегда шел первым при спусках и всегда помогал не очень ловким, если они попадали в беду.
Этот филадельфиец стоял рядом с Робертом. Когда вагончик поднялся довольно высоко над крутым снежным лицевым склоном горы, он спросил его:
— Вы, по-моему, бывали здесь и раньше, не так ли?
— Да, — ответил Роберт, — и даже не один, а несколько раз.
— И какая, по-вашему, самая лучшая трасса для спуска в это время дня? — Он говорил ровным тоном, растягивая слова, как говорят в хороших школах Новой Англии, а европейцы тоже приобщаются к нему, когда передразнивают американцев, представителей высшего класса, и хотят подшутить над ними.
— Сегодня, по-моему, все хороши, — сказал Роберт.
— А как называется эта трасса, которую все расхваливают наперебой? — снова спросил этот парень.-…Кайзер, или что-то в этом роде…
— Кайзергартен, — подсказал Роберт. — Это первая лощина направо, когда выйдешь из конечной станции канатной дороги на верхушке горы.
— Ну, как там, опасно?
— Этот спуск — не для новичков, — пояснил ему Роберт.
— Вы видели мое стадо лыжников, не так ли? — Парень неопределенно махнул в сторону своих друзей. — Как вы думаете, они там справятся?
— Ну, — с сомнением в голосе ответил Роберт, — это крутой склон оврага, на котором полно бугров, и там еще есть пара мест, где падать не рекомендуется, иначе полетишь кубарем и проскользишь по всему спуску…
— Ах, подумаешь, — хмыкнул филадельфиец, — мы попробуем. Риск укрепляет характеры. Мальчики и девочки, — сказал он, повышая голос, — в общем, трусы останутся на вершине и заправятся ланчем. Герои пойдут со мной. Мы отправляемся на Кайзергартен…
— Фрэнсис, — произнесла одна из двух красавиц. — Я уверена, что ты поклялся убить меня в этой поездке.
— Не так страшен черт, как его малюют, — улыбнулся девушке Роберт, чтобы вселить в нее уверенность.
— Послушайте, — сказала она, бросая явно заинтересованный взгляд на Роберта. — По-моему, я уже где-то видела вас раньше?
— Да, конечно, — подхватил Роберт, — на этом подъемнике, вчера.
— Нет, не думаю. — Девушка покачала головой. На ней была черная шляпка из мерлушки1 с ворсом, и она смахивала на студентку из университета с барабаном из военного оркестра, претендующую на роль Анны Карениной. — Нет, только не вчера. Раньше. Вот только где?
— Я видел вас в Стоуве, на Рождество, — признался Роберт.
— Да, да, именно там. Там я видела, как вы катались на лыжах, — сказала она. — Подумать только! Вы ходите на лыжах, как по шелку!
Мэк громко рассмеялся, услыхав такое необычное сравнение, характеризующее лыжный стиль катания Роберта.
— Не обращай внимания, друг мой, — отозвался Роберт. Ему было приятно, что его личность вызывает восхищение у этой девушки.
— Плох тот солдат, который пытается одолеть гору с помощью одной грубой силы.
— Послушайте, — сказала девушка, немного озадаченная. — У вас весьма своеобразная манера говорить. Вы что, американец?
— В какой-то мере — да, — ответил он. — Во всяком случае, в настоящее время. Я родился во Франции.
— Ах вот оно что, — протянула девушка, — вы родились среди голых скал.
— Я родился в Париже, — уточнил Роберт.
— Вы и теперь там живете?
— Нет, я живу в Нью-Йорке.
— Вы женаты? — с беспокойством в голосе спросила девушка.
— Барбара, — одернул ее филадельфиец, — веди себя прилично.
— А что я сделала? — запротестовала девушка. — Просто задала самый обычный вопрос. Вам это неприятно, месье?
— Что вы, совсем нет.
— Так вы женаты?
— У него трое детей, — подоспел ему на помощь Мэк. — Самый старший из них собирается баллотироваться в президенты страны на следующих выборах.
— Ах, какая незадача, — вздохнула девушка. — Я перед поездкой сюда поставила перед собой ясную цель, — встретиться с французом, но только неженатым.
— Я уверен, что поставленная вами цель обязательно будет достигнута, — обнадежил он ее.
— А где ваша жена в данный момент? — продолжала свой допрос девушка.
— В Нью-Йорке, — уточнил Мэк, снова очень вовремя придя ему на помощь.
— Неужели она позволила вам смотаться и кататься здесь на лыжах одному? — снова спросила девушка весьма неуверенно.
— Да, — сказал Роберт. — Вообще-то я сейчас нахожусь в Европе по делам. И сумел выкроить десять дней.
— Каким же бизнесом вы занимаетесь? — спросила американка.
— Я занимаюсь бриллиантами, — сказал Роберт. — Продаю и покупаю алмазы.
— Вот именно такого человека я рассчитывала здесь встретить, — снова притворно вздохнула девушка. — Такого, который намывает алмазы. Но только, вполне естественно, неженатого.
— В основном я занимаюсь промышленными алмазами, — пояснил Роберт. — А это не одно и то же.
— Ну и что? Это сути не меняет… — прокомментировала она.
— Барбара, — снова одернул ее филадельфиец, — ты хотя бы притворилась, что ты порядочная дама.
— Если нельзя поговорить по душам с американцем, — обиженно отозвалась девушка, — тогда с кем же, скажи на милость? — Она посмотрела в плексигласовое окно вагончика. — О, ничего себе, — воскликнула она. — Это не гора, а какой-то горный исполин, не правда ли? Я уже вся охвачена ужасом. — Повернувшись, она внимательно посмотрела на Роберта.
— Да, вы на самом деле похожи на француза, — не унималась она. — Чудовищно элегантный. Вы на самом деле уверены, что женаты?
— Барбара! — отчаявшись воздействовать на нее, крикнул филадельфиец.
Роберт с Мэком засмеялись. Засмеялись и американцы. А девушка улыбалась, довольная, из-под своей мерлушковой с ворсом черной шляпки, — ей ужасно нравились собственные кривляния и реакция присутствующих на ее поведение. Те из пассажиров вагончика, которые не понимали по-английски, тоже добродушно усмехались, слыша эти взрывы смеха, им тоже было очень приятно, хотя до них, конечно, не дошла эта шутка, и они не могли искренне разделить с ними их молодое, задорное веселье.
И вдруг через взрывы смеха до него донесся голос какого-то человека поблизости. Он спокойно, холодным тоном, с явной неприязнью, говорил по-немецки: «Schaut euch diese dummen amerikanischen Gesichter an! Und diese Leute bilden sich ein, sie waren berufen, die Welt zu regieren».
Роберта в детстве учили немецкому его дедушка с бабушкой из Эльзаса, и он понял то, что сказал этот человек, но заставил себя не поворачиваться в его сторону. Те годы, когда он мог потерять терпение, проявить свой характер, давно миновали, как ему хотелось верить, и так как никто в вагончике не расслышал этого тихого голоса и не понял произнесенных слов, ему не хотелось одному заводиться и выяснять отношения. Он приехал сюда, чтобы приятно провести время, и ему совсем не хотелось начинать драку или тем более вовлекать в нее Мэка с американцами. Давным-давно он научился одной мудрости, — притворяться глухим, когда слышишь обидные, оскорбительные слова, или что-нибудь похуже. Если какой-то негодяй-немец, желая непременно уколоть американцев, скажет: «Посмотрите на эти глупые американские рожи. И они считают, что их народ избран свыше, чтобы править всем миром», — то это, по существу, ничего не значит, и любой взрослый человек, если только он способен на это, просто обязан проигнорировать его оскорбления. Поэтому он и не старался смотреть в сторону этого человека, ибо прекрасно знал, что если он его схватит и вытащит из толпы, то потом уже долго не отпустит. Не сможет. Таким образом, он мог не внимать этому анонимному, но все же ненавистному голосу, пусть его слова пролетят мимо его ушей, как и другие, многие из тех, которые когда-либо произносили в его присутствии немцы.
Он с трудом сдерживал себя, чтобы не посмотреть в сторону обидчика. Он закрыл глаза, сердясь на самого себя за то, что его расстроила случайно услышанная злобная тирада немца. Все было хорошо до сих пор, просто прекрасный отпуск, и глупо портить его, пусть даже на короткое время, из-за недружелюбного голоса, донесшегося до него из толпы.
Если ты приехал в Швейцарию, чтобы покататься на лыжах, — убеждал он себя, — то никак нельзя ожидать, что здесь не столкнешься с немцами. Хотя теперь с каждым годом их становилось в этих местах все больше и больше, — крупные, плотные, процветающие на вид мужчины, надутые, сердитые женщины с подозрительными взглядами, как у людей, постоянно опасающихся, как бы их не обманули. Все они, и мужчины, и женщины, создавали совершенно ненужную толчею в очередях к подъемникам, проявляя при этом потрясающий эгоизм и расистскую, неколебимую уверенность в собственном превосходстве. Если они катались на лыжах, то только с мрачным видом, большими группами, словно подчиняясь военным приказам. Вечерами, когда они отдыхали в барах и ресторанчиках, их своеобразное веселье было куда более невыносимым, чем их нарочитая мрачность и высокомерие днем. Все они сидели повзводно, с красными рожами, поглощали галлоны пива, разражаясь мощными залпами густого смеха, и орали студенческие застольные песни, которые выучили на мероприятиях в клубах по исполнению без аккомпанемента музыкальных произведений. Роберт, правда, еще не слышал, чтобы они пели свою знаменитую «Хорст Вессель», но он заметил, что они давно перестали выдавать себя за швейцарцев или австрийцев или что родились в Эльзасе. Даже в такой спорт, как лыжи, такой индивидуальный, легкий, призванный продемонстрировать грациозность спортсмена, немцы, казалось, вносили свойственное им стадное чувство. Пару раз, когда они застревали на станции подвесной канатной дороги, он в разговоре с Мэком выражал свое неудовольствие, но Мэк, который, несмотря на свой самодовольный, глупый вид защитника в команде, был отнюдь не дураком, выслушав его сетования, сказал: «Знаешь, главное — это их изолировать, вот что я скажу тебе, парень. Они действуют всем на нервы, только когда собираются группами. Я прожил три года в Германии и встречал там немало хороших ребят и просто потрясающих девушек».
Роберт согласился с ним, — вероятно, Мэк прав. Во всяком случае, в глубине сердца он хотел, чтобы его приятель оказался прав. Как до войны, так и во время нее, в его зрелой жизни проблема немцев настолько занимала его, что день Победы, казалось, принес ему личное освобождение от них и стал своеобразной выпускной церемонией в школе, где ему пришлось затратить много лет на решение одной, скучной, доставляющей столько мучений задачки. Он убедил себя в том, что поражение в войне вернуло немцев к рациональным представлениям о мире. Таким образом, кроме утешения в том, что ему больше не придется рисковать своей жизнью и его они не смогут убить, он еще чувствовал громадное облегчение от того, что ему больше не придется так часто размышлять о них.
После окончания войны он выступал за скорейшее восстановление нормальных отношений с Германией, за проведение по отношению к ней разумной политики, за проявление к ней простой человечности. Он с удовольствием пил немецкое пиво, даже купил себе «фольксваген», хотя если бы это зависело от него, то, принимая во внимание постоянно присутствующее в душе немцев латентное1 влечение ко всякого рода катаклизмам, он никогда бы не оснастил немецкую армию ядерным оружием. Но на своей работе он почти не имел никаких дел с немцами, и только здесь, в этой деревне в Граубундене, где их присутствие с каждым годом становилось все заметнее, проблема немцев вновь стала его волновать.
Но ему нравилось это место и было противно думать, что из-за того, что здесь все чаще стали мелькать автомобили из Мюнхена и Дюссельдорфа, сюда не стоит больше приезжать в очередной отпуск. «Может быть, — думал он, — следует приезжать сюда в другое время: в январе, вместо конца февраля. Конец февраля и начало марта — это, по сути, немецкий сезон, когда солнышко пригревает посильнее и не заходит до шести вечера. Немцы — люди ужасно жадные на солнце. Их можно видеть повсюду, на всех горах, — раздевшись по пояс, они сидят на камнях, поглощают свои завтраки на пикниках и, казалось, не пропускают мимо ни одного драгоценного солнечного лучика, как скупердяй не пропускает мимо своих рук ни одной монетки. Можно было подумать, что они явились сюда из страны, постоянно окутанной густым туманом, как планета Венера, и посему должны как можно больше насытиться яркой, блистающей на солнце природой, пропитаться насквозь этой веселой жизнью за короткое пребывание здесь в отпуске, чтобы потом не столь болезненно выносить суровый мрак, объявший их родину, и безрадостное поведение других обитателей Венеры до конца года».
Роберт улыбнулся. От придуманной им концепции он почувствовал себя куда более расположенным ко всем окружающим его людям. «Может, — подумал он, — если бы я был холостяком, то нашел бы себе девушку из Баварии, влюбился бы в нее без памяти и забыл бы напрочь обо всем, что так беспокоило меня прежде».
— Предупреждаю тебя, Фрэнсис, — говорила девушка в мерлушковой с ворсом шапочке, — если ты погубишь меня в горах, то в Йеле у меня есть троица студентов предпоследнего курса, которые достанут тебя из-под земли!
В эту минуту он вновь услыхал голос этого немца:
«Warum haben die Amerikaner nicht genugend Verstand, — снова начал он (тихо, но вполне отчетливо, стоя, по-видимому, где-то рядом), и в его голосе чувствовался чисто немецкий акцент, отнюдь не цюрихский и не один из диалектов швейцарского немецкого, — ihre dummen kleinen Nutten zu Hause zu lassen, wo sie hingehoren?»
Теперь он понял, — больше он не станет заставлять себя не смотреть в его сторону, больше он не будет стоять молча, сложа руки. Он посмотрел на Мэка, — не слышал ли он этих слов. Мэк немного понимал по-немецки. Мэк, этот крупный, широкоплечий парень, несмотря на свой добродушный характер, мог взбелениться, и тогда пиши пропало, — если бы только он услышал, что сказал этот человек: «Почему американцы настолько безмозглые люди, что не могут оставить своих маленьких глупых шлюх дома, где им место?» Такому человеку нужно задать хорошую трепку. Но Мэк, настроенный миролюбиво, с восхищением, не отрывая глаз, смотрел на итальянскую «графиню». Это принесло Роберту некоторое облегчение. Швейцарская полиция смотрела сквозь пальцы на драки, независимо от того, кто их спровоцировал, но Мэк, если впадал в ярость, мог наломать таких дров, что из-за причиненного им значительного физического ущерба противнику мог запросто очутиться в каталажке. Для американского профессионального военного такая драка могла иметь весьма серьезные последствия. «Самое страшное, что может произойти со мной, — размышлял Роберт, когда он все же повернулся, чтобы увидеть этого человека, — это несколько часов, проведенных в полицейском участке, и нравоучение от судьи по поводу злоупотребления швейцарским гостеприимством».
Он тут же решил, что, когда они выйдут из вагончика на вершине горы, он пойдет следом за этим человеком, который поносил американцев, и тихо скажет ему, что он, Роберт, понял все, что тот говорил об американцах в вагончике, и сразу же даст ему в морду. «Остается только надеяться, — думал Роберт, — что кем бы он ни был, он не окажется слишком крупных габаритов».
Роберт не смог сразу выделить из толпы своего будущего противника. Спиной к нему, возле итальянки, стоял какой-то высокий человек, и Роберт был уверен, что голос до него донесся именно оттуда. Толпа мешала получше его разглядеть. Роберт видел только голову и плечи, — широкие и мощные, они выпирали из-под его черной штормовки. На голове у него был белый картуз, — такие во время войны носили военнослужащие немецкого африканского корпуса. Этот человек разговаривал с полной женщиной с тяжелым, неприятным лицом. Она что-то ему шептала, но что — Роберт не слышал. И вдруг он резко ответил ей по-немецки: «Мне наплевать, сколько из них понимают по-немецки. Пусть себе понимают, на здоровье». В эту секунду Роберт понял, что он его нашел.
Роберт почувствовал, как по его телу пробежала возбуждающая дрожь от нетерпения поскорее встретиться с ним. Мускулы у него напряглись, зачесались руки. «Как жалко, — подумал он, — что придется ждать целых пять минут, покуда их вагончик не прибудет на станцию на вершине горы». Теперь, когда он настроился на драку, любое промедление действовало ему на нервы. Он не спускал глаз с широкой спины этого человека, обтянутой черной нейлоновой штормовкой, и ужасно хотел, чтобы тот повернулся, чтобы увидать его лицо. Оставалось только гадать, как с ним расправиться, — упадет ли он после первого его удара, принесет ли свои извинения, или придется пустить в ход лыжные палки. Роберт решил держать на всякий случай свои лыжные палки под рукой, хотя Мэк не одобрял сведения любых счетов с применением оружия. Роберт решительно сдернул свои тяжелые кожаные лыжные перчатки и засунул их за пояс. Исправление становится куда эффективнее, если его добиваются голыми кулаками. Вдруг у него в голове пронеслась мимолетная мысль, — нет ли у этого человека на пальце перстня? Он впился глазами в спину этого человека, в его шею, — ну почему же он не поворачивается? В это мгновение толстушка перехватила его взгляд. Опустив голову, она что-то прошептала этому человеку в черной штормовке, и через несколько секунд тот все же повернулся, делая вид, что это случайное, ничем не мотивированное движение. Этот человек посмотрел на Роберта в упор, и Роберт подумал, что если долго кататься на лыжах, то обязательно повстречаешь всех тех лыжников, с которыми когда-то был знаком. В то же время он понял, что предстоит отнюдь не просто кулачный бой на вершине горы. Он уже знал, что любым способом убьет этого человека с ледяными голубыми глазами, с белесыми ресницами, которые бросали ему вызов, сверля из-под белого козырька его картуза немецкого африканского корпуса.
Это случилось давным-давно, зимой 1938 года, во французской части Швейцарии, ему тогда было четырнадцать лет. Солнце опускалось за следующую гору, что пониже, температура — десять градусов ниже нуля, и он лежал на снегу с подвернувшейся ногой, причем подвернувшейся как-то странно, неестественно, просто смех, но пока он еще не чувствовал боли, и вот увидел эти глаза. Они глядели на него внимательно сверху вниз.
Он, конечно, повел себя очень глупо, но сейчас его больше волновало, что скажут родители, узнав, что он сломал ногу. Он поднялся на гору один, уже поздно днем, когда там почти не было лыжников, но все равно, даже это его не смутило. Он не остался на проложенной лыжной трассе, а поехал прямо через лес, с трудом продираясь через кустарник, в поисках целинного снега, на котором еще не пролегла ни одна колея от лыж других лыжников. Но неожиданно одна его лыжа ударилась о засыпанный снегом корень дерева, и он с разбега упал вперед, слыша, как сухо треснула кость его правой ноги, уже глубоко ушедшей в сугроб.
Стараясь зря не паниковать, он сел в сугробе, глядя между стволов сосен в сторону трассы, шесты которой находились на расстоянии нескольких сотен метров от него.
Если громко закричать, то, если по какой-то счастливой случайности неподалеку окажутся лыжники, они могли его услышать и прийти на помощь. Теперь он уже не полз к шестам, так как стоило ему сделать только одно движение, как ужасная острая боль пронзала всю правую ногу от лодыжки до паха, и ему пришлось отказаться от этой затеи.
В лесу тени от деревьев становились все длиннее, и только пики самых высоких гор пока все еще были чуть окрашены розоватым светом на фоне застывшего зеленоватого неба. Он начинал замерзать, и время от времени все его тело вздрагивало от острых спазм.
Роберт подумал, что обязательно умрет сегодня же ночью. Он вдруг представил себе, что в это время его родители с сестрой, вероятно, пьют чай в теплой уютной столовой своего шале, расположенного внизу в двух милях от этой горы. Он больно закусил губу, чтобы не расплакаться. Они начнут волноваться из-за него через час, может, через два, начнут что-то предпринимать, чтобы найти его, но ведь им даже неизвестно, с чего начинать. В вагончике подъемника с ним вместе сидело человек шесть или семь совершенно незнакомых ему людей, когда он поднимался в последний раз, и он никому не сказал, какую трассу выберет. Там было три горы, у каждой — свой подъемник, и бесчисленное количество проложенных трасс, — выбирай себе по вкусу, а отыскать его в темноте — задача явно невыполнимая. Он еще раз посмотрел на небо. С востока на него медленно надвигались облака, закрывая, словно высокой черной стеной, и без того потемневшее небо. Если к тому же этой ночью пойдет снег, то в лучшем случае его труп обнаружат не раньше весны. Ведь он клятвенно обещал матери, что никогда не будет кататься на лыжах один, но нарушил данное ей обещание, и вот за это и кара.
Вдруг он услыхал шум от лыж. Лыжник быстро скользил по прихваченному ледовой корочкой снегу трассы, издавая какие-то резкие, металлические звуки. Он его пока не видел, но все равно начал орать во всю силу своих легких, как безумный: «Au secours! au secours!»1
Чья-то тень, мчащаяся на высокой скорости, возникла на какую-то секунду высоко у него над головой, потом сразу исчезла за частоколом деревьев, вновь выпорхнула из чащи почти на уровне того места, где сидел Роберт. Роберт дико, словно в истерике, орал, но слова уже не вылетали у него из глотки, — это был безумный, отчаянный, разрывающий голосовые связки крик, призывающий к нему внимание человечества, которое представляла в момент захода солнца за скованной морозом горой эта темная фигура опытного лыжника, стремительно несущегося, с металлическим скрипом стальных ободков лыж, со свистом разрезая воздух, вниз, к деревне у подножия.
Вдруг, словно по мановению волшебной палочки, фигура резко остановилась, взметнув облако снежной пыли. Роберт продолжал орать, орать просто так, без слов, и его истерика звонким эхом отражалась в темном, мрачном лесу. На какое-то мгновение лыжник замер, и Роберт подумал, что у него галлюцинация, мираж, сотканный из тени и звуков, и там, на прибитом множеством лыж снегу на опушке леса, никого нет; он вообще не кричал, а только воображал, что кричит; что, несмотря на свирепые усилия, на чудовищное напряжение глотки и легких, он молчал, и поэтому его никто не слышал.
Вдруг, неожиданно для себя, Роберт почувствовал, как черная непроглядная штора опустилась перед его глазами, а внутри теплая волна заливала все капилляры и протоки его организма. Слабо взмахнув руками, он повалился на спину в обмороке.
Когда он пришел в себя, какой-то человек, стоя перед ним на коленях, снегом растирал ему щеки.
— Ах, вы услышали меня, — сказал Роберт по-французски. — Как я боялся, что вы меня не услышите.
— Ich verstene nicht, — сказал этот человек.- Nicht parler Franzusisch2.
— Как я боялся, что вы меня не услышите, — повторил эту фразу по-немецки Роберт.
— Ты — глупый, маленький мальчишка, — сурово произнес он на четком, рубленом, литературном немецком языке. — И очень счастливый. Я — последний лыжник на этой горе. — Он ощупал лодыжку Роберта. Руки у него были сильные и ловкие. — Очень мило, — с иронией сказал он. — Три месяца в гипсе тебя обеспечено. А теперь лежи смирно. Я сейчас сниму лыжи. Так тебе будет удобнее. — Он быстро, со знанием дела, развязал длинные ремни на ботинках, отцепил лыжи и воткнул их в сугроб. Смахнул снег с большого пня в нескольких ярдах от него, вернулся к Роберту и, зайдя ему за голову, взял его под мышки. — Расслабься, — сказал он. — Не нужно мне помогать, понял?
Незнакомец поднял Роберта.
— Опять тебе повезло, — сказал он, — ты легкий как перышко. Сколько тебе лет?
— Четырнадцать, — ответил Роберт.
— Тогда в чем же дело? — засмеялся его спаситель. — Неужели они тебя здесь, в Швейцарии, не кормят?
— Я — француз, — сказал Роберт.
— А-а, — протянул он, понизив голос. — Француз. — Он кое-как, то волоком, то на весу, дотащил Роберта до очищенного от снега пня и осторожно усадил его там. — Ну вот, — сказал он, — по крайней мере, ты теперь не на снегу. Не замерзнешь… пока. А теперь слушай меня внимательно. Я с твоими лыжами спускаюсь вниз, иду в лыжную школу и сообщаю им, где тебя найти. Они пришлют за тобой сани. Они будут здесь менее чем через час. А теперь скажи, где ты остановился в этом городке? С кем живешь?
— С папой и мамой. Шале Монтана.
— Хорошо, — понимающе кивнул он. — Шале Монтана. Они тоже говорят по-немецки?
— Да.
— Отлично! Я позвоню им и сообщу, что их глупый сынок сломал ногу, и горный патруль доставит его в больницу… Как тебя зовут?
— Роберт.
— Роберт, а дальше?
— Роберт Розенталь, — уточнил Роберт. — Прошу вас, только не говорите им, что я серьезно повредил себе ногу. Они и так уже все переволновались.
Этот человек почему-то не ответил ему сразу. Он занимался лыжами Роберта, — связав их, он забросил их себе на плечо.
— Не беспокойся, Роберт Розенталь, — сказал он. — Я не стану их волновать, с них и этого достаточно. — Взяв резкий старт, он легко, быстро заскользил между деревьями, держа его лыжные палки в одной руке и поддерживая второй качавшиеся на его плече лыжи Роберта.
Его неожиданно быстрый уход застал Роберта врасплох, и только когда этот человек отъехал от него на приличное расстояние и почти исчез среди деревьев, Роберт вспомнил, что даже не поблагодарил его за то, что он спас ему жизнь.
— Спасибо, — закричал он в нарастающую темень. — Большое вам спасибо!
Он не остановился, и Роберт никогда так и не узнал, слышал ли он его крик благодарности или не слышал. Прошел час, уже совсем стемнело, звезды на небе заслонили облака, которые собирались на востоке еще до заката солнца, но горный патруль не появлялся. У Роберта были часы со светящимся циферблатом. Отмечая по ним время, он точно определил, что ждет уже полтора часа, — сейчас десять минут седьмого. Теперь ему стало ясно, что никто за ним не придет, и что если он хочет прожить до утра, то ему придется каким-то образом вылезти из леса и самому добираться до городка.
Он весь окоченел от холода и никак не мог отойти от полученного шока. Его зубы ужасно стучали, словно челюсти его превратились в детали какой-то спятившей машины, над которой он потерял управление. Пальцы стали неподвижными и бесчувственными, а боли в ноге накатывались все усиливающимися волнами, заставляя пульсировать кровь в венах, как ему казалось, с металлическим звуком. Он натянул на голову капюшон ветровки, опустил как можно ниже голову на грудь, но очень скоро капюшон задубел от его оледеневшего дыхания. Вдруг до него откуда-то донесся скулящий звук. Только спустя несколько минут он понял, что скуление вырывается изнутри него, и он ничего не мог поделать с собой, чтобы его прекратить.
С утроенной осторожностью, весь окоченевший, он попытался встать с пенька и пройти немного вперед по снегу, стараясь не давить своим весом на сломанную ногу, но в последний момент поскользнулся и упал. Он дважды вскрикнул. Теперь он лежал, зарывшись лицом в снег, и думал только об одном — остаться вот в таком лежачем положении и забыть обо всем на свете, прекратить эти бесполезные невыносимые усилия, чтобы спасти свою жизнь. Позже, став взрослым, он пришел к выводу, что тогда его главной движущей силой была мысль об отце с матерью, о том, что они ждут его, ждут с тревогой, которая вот-вот перерастет в леденящий душу ужас, там, в городке, у подножия этой горы.
Он пополз вперед на животе, разгребая руками перед лицом снег. Он цеплялся за камни, за низко висящие ветки деревьев, за покрытые снегом корни, чтобы выползти, наконец, преодолевая метр за метром, из леса. Часы слетели у него с руки еще где-то по дороге, и когда он добрался, наконец, до линии шестов, отмечающих границу утрамбованного снега проложенной трассы, он понятия не имел, сколько же затратил на это времени, — пять минут или пять часов на преодоление этих сотен метров от того места, где упал. Он лежал, тяжело дыша, рыдая, впившись глазами в огоньки раскинувшегося под ним городка. Он знал, что ему никогда до них не добраться, но что это непременно нужно сделать. От непрерывной работы руками, когда он полз в глубоком снегу, ему стало теплее, даже жарко, с лица его градом катил пот, кровь вновь хлынула в его окоченевшие руки, а ногу теперь больно кололи тысячи острых иголочек.
Огоньки городка теперь манили его, направляли его, и время от времени он замечал маркировочные шесты на фоне этого неяркого рождественского сияния. Ему куда легче было ползти по накатанному снегу трассы и иногда даже удавалось проползти без остановки десять или даже пятнадцать метров на животе, как на своеобразных санях. Он вскрикивал от боли, когда натыкался больной ногой на ледяной пригорок. Один раз он не смог остановить очень быстрого скольжения и угодил в небольшой горный ручей со стремительным течением, и когда минут через пять ему удалось выбраться на снег из ледяной воды, то его перчатки и одежда на животе и на коленях промокли насквозь. И все же огни городка были от него так же далеки, как и прежде.
Наконец, он почувствовал, что выбился из сил и больше двигаться не может. Он был в полном изнеможении, и дважды, когда останавливался, его рвало кровью. Он попытался сесть, на случай, если сегодня ночью выпадет снег, то утром кто-нибудь сможет случайно увидеть его торчащую из сугроба голову. Когда он, выбиваясь из последних сил, хотел подняться, то увидал тень, промелькнувшую в пространстве между ним и огнями городка. Она, казалось, была очень близко от него, и он с последним вздохом окликнул ее. Позже спасший его крестьянин сказал, что услыхал от него два странных слова — «простите меня!».
Этот крестьянин вез на больших санях стожок сена из одного высокогорного амбара вниз, в долину. Он тут же, вывалив сено на снег, уложил на сани Роберта. Потом, осторожно притормаживая, по тропинке, змейкой пересекавшей трассу, съехал вниз и доставил пострадавшего в больницу.
Когда его матери и отцу сообщили, что их сын в больнице, то врач, сделав ему укол морфия, уже наполовину справился с наложением гипса. Ехать им туда сразу было бессмысленно, тем более что лишь на следующее утро, когда он лежал в серой больничной палате, обливаясь потом от адской боли в ноге с наложенным гипсом, он мог достаточно связно рассказать родителям, что же случилось с ним.
— Я видел, как этот человек очень быстро скатывался по спуску совершенно один, — начал Роберт, стараясь говорить нормально, чтобы не дать родителям понять, скольких усилий это ему стоит. Чтобы успокоить родителей, рассеять их тревогу, вывести их из состояния шока, который до сих пор отражался на их страдальческих лицах, он усердно врал, притворяясь, что нога у него болит совсем немного, а все это происшествие не столь серьезно, чтобы так волноваться из-за него. — Он услышал меня, — продолжал Роберт, — подъехал, снял с ног лыжи, усадил на пенек, чтобы мне было удобно ждать помощи, спросил, как зовут, кто мои родители, где они остановились, потом сказал, что сообщит в лыжную школу, где меня найти, чтобы за мной прислали сани, сказал, что позвонит в шале и скажет вам, что меня отправили в больницу. Потом прошло больше часа, уже стемнело, ничего не было видно вокруг, но за мной никто не приходил. Тогда я решил, что мне лучше не ждать, и сам пополз на животе вниз, и мне повезло, что встретил этого доброго крестьянина с санями и…
— Да, тебе на самом деле сильно повезло, — тихо сказала его мать.
Небольшого роста, полная, аккуратная женщина, чувствующая себя по-настоящему дома только в больших городах. Она терпеть не могла холода, она ненавидела эти горы, ей была ненавистна сама идея, что дорогие ей люди идут на безрассудный, по ее мнению, риск, так как при скоростном спуске с гор на лыжах можно запросто получить увечье, в подобном спорте без этого не бывает, и она приезжала сюда вместе со всеми в отпуск только потому, что он, Роберт, его сестра и их отец были страстно увлечены лыжами. Теперь она сидела с побелевшим от тревоги и усталости лицом, думая про себя, что если бы не временная неподвижность Роберта из-за гипса, то она немедленно отвезла бы его подальше от этих гор, — будь они трижды прокляты, — этим же утром на поезде в Париж.
— Послушай, Роберт, — вмешался отец, — может, когда ты испытывал такую сильную боль, тебе просто померещилось, что ты видел какого-то человека, что этот человек обещал позвонить нам и сообщить о несчастном случае в лыжную школу, чтобы они прислали за тобой горный патруль с санями?
— Ничего мне не померещилось, папа, и я ничего не выдумал, — твердо сказал Роберт. Морфий еще действовал: он испытывал легкое головокружение, голова была тяжелой, и он никак не мог взять в толк, почему это отец разговаривает с ним так странно. — Почему ты считаешь, что все это мне померещилось?
— Потому что, — стоял на своем отец, — нам никто не позвонил. Никаких звонков вообще не было до десяти вечера, когда позвонил врач из больницы. И никто не позвонил в лыжную школу.
— Нет, это не игра моего воображения, — повторил Роберт. Его очень обидело, что отец принимает его за лгуна. С какой стати. — Если бы он сейчас вошел в эту палату, я бы его сразу же узнал. На нем был белый картуз. Здоровый такой мужик в черной штормовке, с голубыми глазами; на них было забавно глядеть, поскольку ресницы у него белесые, почти белые, а если посмотреть со стороны, то могло показаться, что их у него нет вообще…
— Сколько ему, по-твоему, лет? — спросил отец. — Столько, сколько и мне? — Отцу Роберта было около пятидесяти.
— Нет, — ответил Роберт, — не думаю.
— Он такого же возраста, как и твой дядя Жюль?
— Да, — согласился Роберт. — Приблизительно. — Как ему сейчас хотелось, чтобы его мать с отцом оставили его в покое. Ведь с ним теперь все в порядке. Нога его в гипсе, он не умер, и через три месяца, как сказал врач, снова будет ходить, и ему ужасно хочется забыть, забыть навсегда то, что с ним случилось этой ночью в лесу.
— Выходит, — вмешалась в их разговор мать, — это — мужчина лет двадцати пяти, в белом картузе, с голубыми глазами. — Подняв трубку телефона, она попросила соединить ее с лыжной школой.
Отец Роберта зажег сигарету, подошел к окну. Посмотрел, что творится за окном. Шел снег. Он валил с полуночи, и сегодня все подъемники не работали из-за сильного снегопада с порывистым ветром. При таких погодных условиях существовала вполне реальная опасность схода снежных лавин.
— Ты поговорил с крестьянином, который подобрал меня? — спросил Роберт.
— Да, конечно, — ответил отец. — Он говорит, что ты очень храбрый мальчик. Он также сказал, что если бы он тебя не обнаружил, то ты смог бы проползти еще не больше пятидесяти метров. Я дал ему двести франков. Швейцарских, разумеется.
— Тише, вы, — оборвала их мать. Ее как раз соединяли с лыжной школой.
— Это вас снова беспокоит миссис Розенталь. Да, спасибо, он выздоравливает, вообще все идет по плану, — говорила она на своем четком мелодичном французском. — Мы тут поговорили с ним, и в результате возник один довольно странный аспект всего этого дела. Он утверждает, что после того, как сломал ногу, какой-то лыжник остановился, помог ему снять лыжи, пообещал сходить в вашу лыжную школу, оставить там лыжи Роберта и попросить вас немедленно отправить за ним сани. Нам очень хотелось бы знать, приходил ли к вам на самом деле этот человек, сообщил ли о несчастном случае. Он должен был прийти к вам что-то около шести вечера. — Она замолчала, слушая, что ей отвечают. Лицо ее напряглось. — Понятно, — сказала она. Немного помолчала. — Нет, мы не знаем ни его имени, ни фамилии. Мой сын говорит, что ему около двадцати пяти лет, у него голубые глаза и он носит белый картуз. Минуточку, я спрошу. — Она повернулась к сыну. — Роберт, какой марки у тебя лыжи? Они сейчас посмотрят, нет ли их на улице в стеллаже.
— Аттенхофер, — сказал Роберт. — Длина метр семьдесят. На носках — красной краской — мои инициалы.
— Аттенхофер, — повторила за ним мать в трубку. — И на них есть его инициалы, написанные красной краской, — Р. Р. Благодарю вас. Будем ждать.
Отец Роберта, отойдя от окна, загасил сигарету в пепельнице. Несмотря на приобретенный за время отпуска загар, лицо у него сейчас было каким-то болезненным и уставшим.
— Роберт, — сказал он с печальной улыбкой, — тебе нужно впредь быть более осторожным. Ведь ты — единственный мой наследник по мужской линии; и у меня слишком мало шансов произвести на свет другого.
— Да, папа, — ответил Роберт, — я постараюсь впредь быть поосторожнее.
Мать нетерпеливо замахала на них рукой, чтобы они помолчали, и вновь прижала к уху телефонную трубку.
— Благодарю вас, — сказала она. — Прошу вас, сообщите мне, если вам что-то станет известно.
— Уму непостижимо! — воскликнул отец. — Разве может взрослый мужчина бросить мальчишку в лесу, чтобы он умер там от переохлаждения? И все это ради того, чтобы завладеть парой его лыж. Невероятно!
— Попался бы он мне в руки, — вторила ему мать, — пусть даже минут на десять. Роберт, дорогой, напрягись. Как он тебе показался? Это был… нормальный человек?
— По-моему, вполне нормальный, — ответил Роберт. — Мне так показалось.
— Ты ничего особенного в нем не заметил? Подумай-ка хорошенько. Может, какую-то деталь, которая поможет нам найти его. И это нужно не только нам, Роберт. Если в этом городке объявился человек, способный на такое, то очень важно предупредить людей, они должны знать этого злодея, чтобы не позволить ему сотворить то же самое, что с тобой, с другими мальчиками, если не хуже…
— Мама, — сказал Роберт, чувствуя, что этот допрос матери сейчас доведет его до слез. — Я же тебе все рассказал, все, как было. И, поверь, я не лгу тебе, мама.
— А какой у него был голос, Роберт? — продолжала мать, не замечая состояния сына. — Низкий, высокий? Какой у него был выговор? Такой, как у нас с папой? Можно было бы по нему предположить, что он жил в Париже? Может, у него был такой голос, как у твоих учителей или у кого-нибудь из живущих здесь, а он…
— Ах, да, — спохватился Роберт, неожиданно вспомнив то, что ускользнуло из его памяти.
— Ну что? Что такое? Что ты хочешь сказать? — звонко затараторила мать.
— Мне пришлось разговаривать с ним по-немецки, — сказал Роберт. «Как он об этом забыл? Скорее всего, из-за этого морфия и дикой боли».
— Как так? Тебе пришлось разговаривать с ним по-немецки?
— Я начал говорить с ним по-французски, но он ничего не понял. Поэтому мы поговорили на немецком.
Отец с матерью переглянулись. Затем мать тихо спросила его:
— Он говорил на хорошем, настоящем немецком? Или это был швейцарский немецкий? Ты ведь знаешь, что это далеко не одно и то же, не правда ли?
— Конечно, знаю, о чем ты говоришь? — обиделся Роберт. Одной из любимых забав отца перед гостями в Париже было подражание своим швейцарским друзьям. Вначале он говорил на французском, а потом переходил на швейцарский немецкий. У Роберта был тонкий слух и ему легко давались языки. Не говоря уже о том, что в детстве он постоянно слышал, как говорили на немецком его дедушка с бабушкой, выходцы из Эльзаса, в школе он изучал немецкую литературу, знал наизусть большие отрывки из произведений Гете, Шиллера и Гейне. — Тот человек говорил на нормальном, хорошем немецком языке, — сказал он.
В палате наступила тишина. Его отец снова подошел к окну и задумчиво смотрел на падающий, похожий на белое пушистое покрывало снег.
— Я знаю, — тихо сказал он, — он не мог этого сделать только ради твоих лыж.
В конце концов отец выиграл в семейном споре. Его мать хотела обратиться в полицию, попросить их поискать этого человека, хотя отец был против и все время убеждал ее в том, что это — бесполезная затея. В этот швейцарский городок приезжают до десяти тысяч лыжников, чтобы провести здесь свой отпуск, среди них довольно много голубоглазых, хорошо говорящих на немецком языке людей. Пять раз в день сюда прибывают поезда, битком набитые пассажирами, и столько же убывает назад. Отец Роберта был уверен, что этот человек уехал отсюда в тот же вечер, когда Роберт сломал ногу, но, несмотря на это, чтобы лишний раз удостовериться в своей правоте, мистер Розенталь бродил по занесенным снегом городским улочкам, заглядывал во все бары на своем пути, внимательно всматриваясь в лица посетителей, — нет ли среди них человека, похожего на того голубоглазого злодея, с которым столкнулся его сын там, высоко в горах. Он убеждал жену, что обращение в полицию ничего хорошего не даст, а лишь повредит, так как стоит только предать эту печальную историю огласке, как найдется немало людей, которые станут повсюду жаловаться, стенать, — вот, мол, еще одна истеричная жидовская фантастическая история о нанесенном им вымышленном вреде.
— В Швейцарии полно нацистов всех национальностей, — говорил отец Роберта матери во время этого спора, тянувшегося несколько недель кряду, — и это лишь подбросит горючего в огонь. Теперь они смогут везде заявлять: «Вот, смотрите, там, где появляются евреи, обязательно начинается буза!»
Мать Роберта, сделанная из более круто замешенного теста, чем отец, несмотря на то, что у нее были родственники в Германии, требовала справедливости любой ценой, но вскоре и сама убедилась в полной безнадежности поставленной перед собой цели. Дальше заниматься этим делом не имело смысла. Четыре недели спустя после несчастного случая, когда Роберт, правда, с трудом, но уже мог передвигаться самостоятельно, она, сидя рядом с ним в «скорой», которая везла их в Женеву, а оттуда в Париж, сказала ему безжизненным глухим голосом, сжимая его руку:
— Мы скоро уедем из Европы. Разве можно жить на континенте, где позволяют вытворять такое?
Гораздо позже, во время войны, после того, как мистер Розенталь умер в оккупированной фашистами Франции, а Роберт с сестрой и матерью уже жили в Америке, один его друг, который, как и он, часто катался на лыжах в Европе, услыхал похожую историю о человеке в белом картузе и сказал, что его внешность в точности соответствует тому описанию, которое дал ему Роберт. Речь шла о лыжном инструкторе из Гармиш-Кирхена, или, может, Оберсдорфа или Фройденштадта. У него была пара богатых австрийских клиентов, и вместе с ними он кочевал каждую зиму с одного лыжного курорта на другой. Друг не знал имени этого человека, а когда однажды сам Роберт очутился в Гармише вместе с французскими войсками в последние дни войны, там уже никто на лыжах не катался…
И вот этот человек стоял рядом с ним, в каких-то трех футах — по ту сторону от итальянской красавицы — на фоне выстроившхся в линию черных связок лыж; его холодные, нагловатые глаза насмешливо разглядывали Роберта из-под белых, как у альбиноса, ресниц. Но человек его не узнавал. Немцу было теперь под пятьдесят, мясистое суровое лицо здорового человека с тонким шнурком губ придавало ему выражение уверенности в себе, говорило о его умении подчиняться дисциплине.
Роберт ненавидел его. Ненавидел за попытку преднамеренного убийства четырнадцатилетнего мальчишки в 1938 году; ненавидел за сотрудничество с нацистами во время войны и за те преступления, которые он совершил, но, по-видимому, был прощен; ненавидел за смерть своего отца и за насильственную высылку матери из Германии; ненавидел за те оскорбительные слова, которые он произнес в адрес молодой красивой девушки небольшого роста в черной мерлушковой шапочке с ворсом; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд, за пышущее здоровьем, равнодушное лицо и могучую шею; ненавидел за то, что он мог смело, не таясь, глядеть прямо в глаза человека, которого пытался когда-то убить, а теперь не узнавал; ненавидел за то, что он здесь, за то, что вносил дыхание смерти вместе с ощущением не доведенного до конца возмездия в этот журчащий серебристый говорок в поднимающемся в гору вагончике, который словно застыл в безмятежном воздухе над доброй, гостеприимной страной.
Но больше всего он ненавидел этого человека в белом картузе за то, что тот предательски нарушил с таким трудом созданный им, Робертом, его хрупкий мир, заключенный им с женой, детьми, работой, с его таким удобным, беспечным, щедрым на прощение послевоенным американизмом.
Этот немец лишил его чувства возвращения к обычной жизни. Жизнь с женой, тремя детьми, в чистом, оживленном весельем доме уже не была чем-то обычным; не было теперь обычным включение его имени в телефонный справочник, как и раскланивание с приподыманием шляпы с соседом, как плата по счетам; теперь уже не были чем-то обычным повиновение закону и расчет по праву на помощь со стороны полиции. Этот немец отбросил его назад, через годы, к старой, более правдивой обычности, — убийствам, пролитой крови, массовому исходу, преступному сговору, грабежам и руинам. Как долго он, Роберт, заблуждался, считая, что природу повседневной жизни можно изменить. И вот этот немец поставил его на место. Встреча с ним была, конечно, случайной, но этот случай приоткрыл ему то, что было постоянным, не случайным в его жизни, в жизни окружающих его людей.
Мэк что-то ему говорил, девушка в мерлушковой шляпке пела своим нежным, мягким голоском американскую песню, но он не слышал, что говорил ему Мэк, и слова этой песни казались ему абсолютно бессмысленными. Отвернувшись от немца, он глядел на крутой скалистый угол горы, теперь почти совсем закрытый резво набежавшим откуда-то облаком, и пытался лихорадочно придумать, как ему избавиться от Мэка, от молодых американцев, чтобы пойти следом за этим немцем, дождаться, когда он будет один, и убить его.
Он не собирался устраивать поединок, не собирался давать этому человеку шанс сохранить свою жизнь в кровавой драке. Нет, ему нужна была кара, возмездие, а не символ чести. Ему на память пришли рассказы заключенных в концлагерях во время войны о том, как они неожиданно столкнулись со своими палачами позже и передали их властям. Они добились удовлетворения, став свидетелями их казни. Ну а кому он может сдать этого немца, кому? Швейцарской полиции? За какое преступление? Где его отыскать в уголовном кодексе? Можно, конечно, сделать то, что сделал в Будапеште один бывший заключенный через три или четыре года после войны. Когда он случайно встретил на мосту через Дунай одного из своих тюремщиков, он просто схватил его за шиворот и столкнул в воду, наблюдая за тем, как тот тонет. Он объяснил властям, кто он такой и кем был тот человек, которого он утопил. Его отпустили с миром, и он стал общенациональным героем. Но Швейцария — это вам не Венгрия, а Дунай слишком далеко отсюда, и война давным-давно закончилась.
Нет, он будет действовать по-другому. Он будет идти за ним следом, идти, покуда тот не останется один, потом неожиданно нападет на него где-нибудь на крутом склоне, совершит убийство, смахивающее на несчастный случай, засыплет труп снегом и оставит в каком-нибудь глухом месте, где его только летом обнаружат местные фермеры, когда погонят в горы на пастбища свои стада. И никому ничего не говорить. Только нужно все делать быстро, не давая немцу времени догадаться, что он стал предметом особого внимания со стороны Роберта, чтобы не вызвать у него подозрений в отношении постоянно преследующего его американца, чтобы механизм памяти не заработал, и лицо худосочного, костлявого четырнадцатилетнего мальчика, которого он встретил на погрузившейся в темноту горе, в его сознании вдруг не трансформировалось в охваченное местью лицо взрослого человека.
Роберт никогда в своей жизни не убил ни одного человека. Во время войны он был откомандирован американским штабом в качестве офицера связи во французскую дивизию, и хотя в него стреляли неоднократно, он после прибытия в Европу ни разу не выстрелил из своего пистолета. Когда закончилась война, он тайно благодарил Всевышнего за то, что Он лишил его возможности убивать. Теперь он понял, его тоже не пощадила война, она для него не закончилась.
— Послушай, Роберт… — наконец где-то в подсознании всплыл голос Мэка. — Что с тобой? Я с тобой разговариваю уже чуть ли не минуту, а ты, по-моему, не слышал ни слова. Ты случайно не заболел? У тебя какой-то странный вид, парень.
— Нет, все в порядке, — ответил Роберт. — Просто немного болит голова, вот и все. Может, мне нужно что-то съесть, выпить горячего. Так что ты спускайся один, без меня.
— И не подумаю, — возразил Мэк. — Я подожду.
— Не будь дураком, — сказал Роберт, стараясь, чтобы его тон оставался дружеским и естественным. — Послушай, ты рискуешь потерять свою «графиню». Знаешь, честно говоря, мне расхотелось сегодня кататься. Видишь, погода испортилась. — Он махнул рукой в сторону темного облака, все плотнее окружающего вагончик. — Ни черта не видно. Может, я даже вернусь назад этим же рейсом…
— Эй, послушай, — перебил его Мэк. — Что-то мне это все не нравится. Я буду с тобой. Может, отвести тебя к врачу?
— Оставь меня в покое, Мэк, прошу тебя, — сказал Роберт. Он понимал, что его намерение избавиться от опеки Мэка может того обидеть, ну, ничего, он все как-нибудь уладит, только позже. — Когда у меня начинаются эти головные боли, мне лучше побыть одному.
— Ты это серьезно? — спросил Мэк.
— Вполне.
— О'кей. Значит, встретимся в отеле за чаем?
— Да, конечно, — сказал Роберт. «После убийства, — подумал он, — я всегда пью хороший чай». Теперь он молил Бога, чтобы итальянка сразу же после того, как они окажутся на вершине, надела лыжи и убежала, а Мэк, вполне естественно, помчался за ней. И тогда Роберт спокойно пойдет следом за человеком в белом картузе.
Вагончик теперь миновал последнюю опору и, замедляя ход, готовился к въезду на станцию. Пассажиры зашевелились, поправляя одежду, пробуя надежность креплений, — в общем шла обычная подготовка к спуску. Роберт бросил быстрый взгляд на немца. Полная женщина рядом с ним суетливыми движениями заботливо, словно жена, наматывала ему на шею шелковый шарф. У нее было лицо поварихи. Ни она, ни ее спутник не смотрели в его сторону. «Ладно, — подумал он, — проблему с этой женщиной решу на месте».
Вагончик остановился, и лыжники начали гурьбой выходить из него. Роберт стоял рядом с дверью и поэтому оказался в числе первых. Не оглядываясь, он быстро зашагал от станции; с внешней стороны скалистая гора уходила отвесно вниз. Роберт постоял на краю пропасти, глядя вниз. Если немцу вдруг взбредет в голову подойти сюда, к нему, чтобы полюбоваться открывающимся отсюда захватывающим дух видом или же оценить состояние трассы Кайзергартен, расположенной там, чуть дальше, то у Роберта появится вполне реальная возможность сделать только одно резкое движение, и этот человек с грохотом, увлекая за собой снежную лавину, полетит вниз, прямо на острые скалы, торчащие внизу, на расстоянии ста метров, и все будет кончено. Повернувшись, Роберт посмотрел на выход со станции, пытаясь отыскать в толпе лыжников человека в белом картузе.
Он увидел Мэка. Тот выходил вместе с итальянкой. Он нес ее лыжи, что-то ей говорил, а она мило улыбалась ему в ответ. Помахав ему рукой, Мэк опустился на колени перед «графиней», чтобы помочь девушке надеть лыжи. Роберт глубоко вздохнул. Наконец-то Мэк больше ему не помеха. Американцы решили пойти позавтракать в ресторане, расположенном здесь, на вершине, в двух шагах от станции.
Но он нигде не видел этого человека в белом картузе. Немец со своей спутницей пока еще не выходили. В этом не было ничего необычного. Иногда лыжники предпочитают натирать мазью свои лыжи на станции, в тепле, или им нужно сходить в туалет перед началом спуска. Все это только на руку ему. Чем дольше там задержится немец, тем меньше будет поблизости людей, когда он начнет свое преследование.
Роберт ждал их, стоя на краю бездны. В этом все плотнее окутывающем вершину холодном облаке ему было тепло, — он сейчас чувствовал себя способным на многое, могущественным, властным человеком, а в голове, как ни странно, не было никаких мыслей. Впервые в жизни он ощутил, какое глубокое, какое чувственное удовольствие получаешь от чьей-то гибели. Он весело помахал Мэку и его девушке-итальянке. Они вместе направлялись по дорожке к одной из самых простых трасс на той стороне горы.
Двери станции отворились, и оттуда вышла, вернее выехала, женщина, которая была с немцем. Она была на лыжах, и Роберт понял, почему они так долго задержались. Они надевали лыжи в зале ожидания. В плохую погоду это делают очень многие лыжники, чтобы не мерзли руки при прикосновении к ледяному металлу креплений на холодном, пронизывающем ветру. Женщина придерживала дверь, и Роберт увидел, как через нее проходит этот человек в белом картузе. Он не выходил, как выходят все, — он с удивительной ловкостью прыгал на одной ноге. Другая была ампутирована до бедра. Немец удерживал равновесие с помощью миниатюрных лыж, прикрепленных на концах лыжных палок, вместо обычных переплетенных ремешками колец.
На протяжении многих лет Роберт видел и других одноногих лыжников, ветеранов гитлеровских армий, которые не желали из-за своего увечья лишать себя удовольствия побывать в любимых горах, и он всегда только восхищался их силой духа и искусством. Но никакого восхищения перед этим человеком в белом картузе он не испытывал. Сейчас, в эту минуту, он ощущал только горькое чувство утраты от того, что у него отняли в последний момент то, что ему было обещано и что ему было нужно позарез. И это потому, что у него не было достаточно сил, чтобы убить калеку, наказать того, кто уже получил свое наказание, и он презирал себя за проявленную слабость.
Он смотрел вслед этому человеку, видел, как тот как-то хитро, по-крабьи, передвигается по снегу, ссутулившись над своими палками с игрушечными лыжами на их концах. Дважды или трижды, когда перед ним оказывался пригорок, женщина молча заходила ему за спину и подталкивала его, покуда он не преодолевал его и не выходил на спуск, где мог скользить дальше, уже без ее помощи.
Окутавшее вершину облако унес налетевший ветер, и на какое-то мгновение из своего облачного плена вырвалось солнце. Роберт видел, как этот человек со своей женщиной направляются к входу на самую крутую трассу на этой горе. Без всяких колебаний этот человек смело, бесстрашно, с поразительным искусством быстро заскользил вниз, обгоняя многих робких и слабых лыжников, которые осторожно, словно на ощупь, катились вниз по склону.
Глядя на эту пару, которая очень скоро превратилась в две крошечные фигурки в белом громадном пространстве под ним, Роберт понимал, что ничего не поделаешь, ему больше нечего ждать, не на что рассчитывать, кроме как на холодное вечное прощение, лишающее его всякой надежды.
Обе фигурки, миновав освещенную солнечным светом верхнюю часть снежного склона, стремительно въехали в нижнюю, затянутую непроглядным облаком. Роберт вернулся к тому месту, где оставил лыжи. Надел их. Но делал это очень неловко. Руки его замерзли, так как он снял лыжные перчатки еще в вагончике подвесной канатной дороги, в том полном надежд, коротком, всего десять минут, невинном прошлом, когда считал, что за оскорбление, нанесенное немцем, можно расквитаться несколькими ударами голого кулака.
Он скользил вниз по трассе, выбранной Мэком с итальянкой, и быстро догнал их, когда они преодолели всего половину склона. Когда они дошли до деревни, пошел снег, и они организовали для себя очень веселый, радостный ланч с изобилием вина, и девушка дала свой адрес Мэку, сказав, что он должен непременно навестить ее, когда снова приедет в Рим.