Ночь — самое удобное время для телефонных звонков через океан. В чужом городе в первые часы после полуночи человека донимает одиночество, и мысли его улетают к другому континенту, он вспоминает любимые, далекие голоса, старается точно вычислить разницу между временными поясами (сейчас восемь утра в Нью-Йорке, такси ползут по улицам бампер в бампер, все огни ярко горят), он дает себе твердое обещание сэкономить на сигаретах, выпивке, ресторанах, чтобы позволить себе сладостную экстравагантность: несколько мгновений разговора по телефону через пространство в три тысячи миль.
Николас Тиббел сидел в своей квартире на узкой улочке сразу за бульваром Монпарнас. В руках у него была книга, но он не читал ее. Он слишком разволновался и никак не мог заснуть, мучила жажда, и он с удовольствием выпил бы пива, но не хватало то ли сил, то ли решимости, чтобы выйти еще раз на улицу в пока еще открытый бар. Дома в холодильнике пива не было, потому что он об этом не позаботился накануне и не купил ни одной бутылки. Квартира, которую он снял на полгода у одного немецкого фотографа, — это две маленькие, уродливые, плохо меблированные комнатенки, все стены которых были залеплены фотографиями изнуренных, чахлых обнаженных женщин, поставленных этим похотливым фотографом, по мнению его, Тиббела, в довольно смелые, скабрезные позы. Но Тиббел старался думать о своей неуютной квартире как можно меньше: для чего зря тратить нервы?
Через шесть месяцев компания, в которой он работал, довольно большая организация, занимавшаяся сбытом химикатов по обе стороны Атлантики, примет окончательное решение: оставить его в Париже или отправить куда-нибудь в другое место. Если его место работы будет постоянно находиться здесь, в Париже, то он подыщет себе более комфортабельное жилье. А пока он здесь лишь спал да переодевался, а поздно ночью, чувствуя себя словно в западне, в этой гостиной немца с фотографиями извивающихся, как змеи, абсолютно неаппетитных, лишенных пышной плоти женщин, старался подавить приступы жалости к самому себе и тоску по дому, накатывающие на него, словно морские волны.
После оптимистических рассказов других молодых американцев о Париже ему и в голову никогда не приходило, что почти каждую ночь придется испытывать такое острое одиночество, какое-то неясное, расплывчатое томление, которое охватило его с того дня, когда он поселился в этом городе.
Он был такой робкий, такой стеснительный с девушками, неловкий с мужчинами и все больше убеждался, что робость и неловкость стали предметами экспорта и кочевали из одной страны в другую, без всяких налогов и ограничений по квотам и что одинокий человек наверняка не смог избежать унылого одиночества, своей неприметности как в Париже, так и в Нью-Йорке. Каждый вечер, после безмолвного обеда с книгой в руке, единственным своим компаньоном, Тиббел, с аккуратной американской стрижкой, в мятом, но чистом дакроновом костюме, с вежливым взглядом наивных, пытливых, голубых глаз, слонялся от одной переполненной посетителями террасы кафе в Сен-Жермен-де-Пре до другой. Там пил, сколько требовала душа, ожидая того желанного ярко освещенного вечера, когда его, наконец, заметит веселая, хохочущая ватага молодых людей, в которой, оправдывая вошедшую в легенду столичную свободу, ухватятся за него, оценят его по достоинству и потащат за собой. А он с радостью разделит с ними их веселые похождения, приятные развлечения за столиками в «Флоре», «Эпи-клубе», пивной «Липп» и потом будет вместе с ними продолжать веселиться в чуть задетых грехом маленьких гостиницах в приветливой, зеленой сельской местности под Парижем.
Но, увы, такой ярко освещенный вечер все не наступал. Лето подходило к концу, а он по-прежнему страдал от одиночества и пытался читать книгу у открытого окна, через которое к нему в комнату врывались теплый ночной бриз, далекий беспорядочный гул уличного движения, окружавшего его города, а также тонкий, влажный запах речной воды и покрытой серой пленкой пыли сентябрьской листвы. Сама мысль о сне, даже далеко за полночь, была для него непереносима. Тиббел, положив книгу на стол (это была «Мадам Бовари» для улучшения его французского), подошел к окну, выглянул из него. Он всегда подолгу выглядывал из окна, если бывал дома. Но, по сути дела, ему не на что было смотреть. Его квартира размещалась на втором этаже, и взгляд постоянно упирался в плотно закрытые ставни и чешуйчатые, покрытые сажей каменные стены. Улица за окном была такая узкая, что, казалось, ожидала только бомбежки или своего полного разрушения, чтобы уступить место для строительства современной большой тюрьмы, и на ней даже в самое оживленное время суток почти не было никакого движения. Сегодня вечером на ней тоже было тихо, она была пустынной, если не считать двух любовников, которые, плотно прижавшись друг к дружке, в подъезде напротив него, отбрасывали одну неподвижную тень.
Тиббел не отрывал глаз от любовников: они вызывали у него зависть и восхищение. «Как все же здорово быть французами, — подумал он, — и не стыдиться охватывающего тебя желания, демонстрировать это честно и откровенно, в этом подъезде, где все же ходит народ». Ах, если бы только он все свои ранние формирующие характер годы провел здесь, в Париже, а не в Эксетере!
Тиббел отвернулся. Поцелуи любовников в арочном подъезде через улицу волновали его. Он попытался снова взять в руки книгу, почитать, но из этого ничего не вышло, — перед глазами возникали одни и те же строчки: «Чудный запах исходил от этой большой благоуханной любви, он проникал всюду, пропитывая нежным ароматом ту чистую, без всяких примесей, атмосферу, в которой ей так хотелось жить».
Он отложил книгу в сторону. Ему было куда больше жаль самого себя, чем Эмму Бовари. Ладно, он займется совершенствованием своего французского в другой раз.
— Ну и черт с ним, — громко, вслух, сказал он, принимая окончательное решение. Сняв трубку с рычага на полке, уставленной снизу доверху немецкими книгами, он набрал номер междугородней и назвал оператору номер телефона Бетти в Нью-Йорке на своем подчеркнуто отчетливом, аккуратном, хотя, конечно, явно не улучшенном французском, который он учил два года в Эксетере и еще четыре в Суортморе. Телефонистка попросила его не вешать трубку, сказала, что, если представится возможность, она соединит его с абонентом немедленно. Он чувствовал, как его слегка прошибает пот, и было очень приятно от мысли, что будет разговаривать с Бетти всего через пару минут.
У него было такое предчувствие, что сегодня ночью он скорее всего сумеет сказать ей что-то весьма оригинальное и даже историческое, и ради этого он даже выключил свет, потому что в темноте мог выражаться более свободно, без всякого стеснения.
На линии вновь послышался голос оператора. Она сообщила ему, что немедленно соединить с Нью-Йорком его не может и что ему придется подождать. Тиббел, посмотрев на светящийся циферблат своих часов, попросил ее попытаться еще раз. Прижав трубку к уху, он откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Тиббел пытался мысленно представить себе, каким будет голос Бетти, как он будет звучать с того берега океана, как она выглядит сейчас, удобно устроившись на диване в своей крохотной комнатке на двенадцатом этаже в доме на одной из нью-йоркских улиц, как держит трубку в руке, как говорит по телефону. Он был знаком с Бетти всего восемь месяцев, и если бы не эта неожиданная командировка в Париж два месяца назад, то удобный момент обязательно подвернулся бы и он сделал бы ей предложение. Ему уже около тридцати, и если он собирался когда-нибудь жениться, то нужно было поторапливаться.
Расставание с Бетти стало для него тяжким, нагоняющим тоску испытанием, и только лишь благодаря своему железному самообладанию ему удалось все же сладить с собой и пережить тот последний их вечер перед разлукой, когда он вполне мог рискнуть всем на свете и попросить последовать за ним на следующем самолете. Но он гордился тем, что он человек разумный, здравомыслящий, а его появление на новом, возможно, временном месте в сопровождении новой жены никак не увязывалось с его представлениями о рассудочном мужчине. Поступать так он не имеет права. Тем не менее его томление и то удовольствие, которое он получал от размышлений о ней часами, вызывали у него чувства, которые прежде он никогда не испытывал. И вот сегодня ночью ему вдруг захотелось сделать ей решительное и недвусмысленное предложение, которое прежде не мог произнести вслух из-за своей робости и стеснения. До сих пор Тиббел довольствовался тем, что писал ей ежедневно по письму и еще звонил в ее день рождения. Но сегодня он был бесповоротно настроен насладиться нежными звуками ее голоса и своим собственным признанием в любви.
Он терпеливо ждал, когда зазвонит телефон, и, чтобы время не казалось таким томительно долгим, рисовал в своем воображении соблазнительную картину. Что бы было, если бы она находилась сейчас рядом с ним, что бы они говорили друг другу, держась за руки в этой комнате, а не на расстоянии трех тысяч миль по гудящему проводу.
Он, закрыв глаза, уперся затылком в спинку стула и старательно, во всех деталях, вспоминал их прежние разговоры, скорее похожие на шепот, воображал, как он еще не раз будет общаться с ней по телефону, когда вдруг из открытого окна до него долетели чьи-то хриплые, грубые, возбужденные голоса. В них чувствовалась страстность, настойчивость.
Тиббел, встав со стула, подошел к окну, выглянул из него вниз, на улицу. Там, внизу, под ним, под светом уличного фонаря четко вырисовывались три фигуры. Эта троица, стоя очень близко друг от друга, о чем-то спорила, иногда понижая, правда, свои голоса, словно хотела, чтобы никто посторонний не слыхал их ссоры. Но иногда, забывая об этом, они срывались, и раздавались громкие, яростные, грубые взрывы гнева. Седовласый человек лет шестидесяти с лысым кружком на макушке, которого отлично видел Тиббел со своего наблюдательного поста в окне, молодая рыдающая женщина, прижимавшая к губам носовой платок, чтобы приглушить свой плач, и какой-то молодой человек в куртке-ветровке. На молодой женщине было пестрое хлопчатобумажное платье, на голове высокая прическа, отдающая дань модному стилю, заданному в этом сезоне Брижит Бардо, и этот вид делал ее похожей на откормленного, чистенького поросенка. Старик смахивал на респектабельного инженера или государственного служащего, — крепко сбитый, работяга и довольно сомнительный интеллектуал одновременно. Они окружили мотоцикл «Веспа», припаркованный перед его домом. Когда их перебранка накалялась, молодой человек любовно постукивал рукой по машине, словно заверяя себя в том, что в крайнем случае у него в распоряжении надежное средство, чтобы поскорее улизнуть отсюда.
— Повторяю, месье, — громко говорил старик, — вы — salaud1. — Когда он говорил, то в его речи встречались закругленные, почти ораторские фразы, придававшие ей самодовольный оттенок. Казалось, что этот человек давно привык обращаться к массовой аудитории.
— А я повторяю вам, месье Банари-Коинталь, — возражал так же громко молодой, — что я не salaud. — Речь его была типичной парижской уличной речью, грубой, раздраженной, сложившейся за двадцать пять лет постоянных препирательств со своими согражданами, но его внешний вид говорил о том, что он либо студент, либо лаборант, либо служащий в аптеке.
Молодая девушка все плакала и сжимала трясущимися руками свою большую, из дорогой кожи сумочку.
— Нет, ты подлец, причем наихудший из всех! Тебе нужны доказательства? — Это был явно ораторский прием. — Я могу тебе их предоставить. Моя дочь беременна. Нужно сказать, благодаря твоим стараниям. Ну и как же ты поступаешь, когда она оказывается в таком незавидном положении? Ты ее бросаешь. Ты поступаешь как козел. И чтобы причинить ей еще большую боль, заявляешь, что собираешься завтра жениться. На другой женщине.
Несомненно, их накаленная беседа имела бы для француза совершенно иную окраску, подслушай он ее, но натренированное на французских занятиях в Эксетере и Суортморе ухо Тиббела все воспринимало по-другому, он автоматически переводил французские фразы на английский, и его перевод напоминал версию школьных отрывков из трагедий Расина и сочинений Цицерона. Тиббелу казалось, что у всех французов — довольно архаичный, несколько высокопарный словарный запас, и когда они разговаривают, то произносят торжественную речь перед группой сенаторов на римском форуме или же горячо убеждают афинян убить Сократа. Но это не раздражало Тиббела, отнюдь нет, напротив, такая особенность наделяла необычным, таинственным шармом его контакты с жителями этой страны, а когда в редких случаях ему удавалось точно понять несколько слов на «арго», то это придавало особую пикантность его знаниям языка, как будто он услыхал яркую фразу Дамона Рюньона из третьего акта «Сида»1.
— Пусть нас рассудит нейтральный арбитр, — продолжал месье Банари-Коинталь, — пусть скажет откровенно, заслуживают ли твои поступки оскорбительного названия — подлец!
Молодая девушка, беременность которой еще не была заметна, стоя прямо, не горбясь, еще сильнее зарыдала.
В тени подъезда заерзали потревоженные любовники; обнаженная женская рука задвигалась, неловкий поцелуй пришелся вместо губ в ухо, мужская мускулистая рука снова покрепче обняла ее стан. Но чем можно было объяснить их телодвижения: оживлением вокруг «Веспы», вполне естественной усталостью или необходимостью варьировать игры слишком затянувшейся «любви», — Тиббел сказать не мог.
В конце улицы показалась машина, она приближалась с яркими включенными фарами и грохотом итальянского движка, но остановилась на углу, потом, резко свернув, припарковалась возле закрытой прачечной. Фары ее погасли. Теперь улица вновь была целиком предоставлена этим неугомонным спорщикам.
— Если я и собираюсь завтра жениться, — говорил молодой человек, — то в этом только ее вина. — Он обвиняющим перстом ткнул в свою подругу.
— Я запрещаю тебе продолжать в том же духе, — заявил с достоинством месье Банари-Коинталь.
— Я ведь пытался, пытался неоднократно, — орал молодой человек. — Я делал все, что мог. Я жил с ней целый год, не так ли? — Он говорил об этом, уверенный в своей правоте, с гордостью и жалостью к себе самому, говорил так, словно ожидал только похвал в свой адрес за принесенную им жертву. — Через год мне стало ясно, что если я собираюсь завести приличную семью, с детьми, то на это мне рассчитывать с вашей дочерью нечего, пустая затея. Пришло время быть откровенным с вами, месье. Ваша дочь ведет себя просто безобразно. Безобразно. К тому же у нее отвратительный характер.
— Поосторожнее с выражениями, — возмутился обиженный отец.
— Просто чудовищно, — продолжал возмущаться молодой человек. Он при этом, для большей убедительности, неистово размахивал руками, его длинные волосы, спадая со лба, закрывали ему глаза, что придавало больший эффект его слепому, неконтролируемому приступу гнева. — Вы — ее отец, и я пожалею вас, не стану сообщать вам всех подробностей. Но я позволю все же себе вас спросить: где вы найдете мужчину, способного долго выдерживать такое третирование его со стороны женщины, которая теоретически разделяла с ним его кров в течение двенадцати месяцев? Даже эта фраза заставляет меня рассмеяться, — сказал он, однако, не смеясь. — Если говорят: разделяет с тобой кров, то это означает, что эта женщина хотя бы время от времени физически присутствует у очага, например, хотя бы тогда, когда ее мужчина приходит домой на ланч или возвращается после трудного рабочего дня, чтобы провести дома мирный вечерок и немного расслабиться. Но если вы, месье Банари-Коинталь, считаете, что это относится и к вашей дочери в равной мере, то вы глубоко заблуждаетесь. За последний год, месье, уверяю вас, я видел перед собой гораздо чаще свою мать, свою горничную, свою тетку, живущую в Тулузе, продавщицу газет возле собора Мадлен, чем вашу дочь. Спросите у нее, где она постоянно денно и нощно пропадала и зимой и летом? Нет, у меня ее никогда не было!
— Рауль, — все еще безутешно рыдала девушка, — как ты можешь так говорить обо мне? Я хранила верность тебе с первого дня до последнего.
— Верность, — презрительно фыркнул Рауль. — Какая разница? Женщина постоянно твердит, что она верна своему мужу, и считает, что этого вполне достаточно, чтобы простить ей все преступления: от поджога до убийства матери. Какой мне толк от твоей верности? Тебя никогда не бывало дома. Ты торчишь повсюду: у парикмахерши, в кино, в галерее Лафайетт, в зоопарке, на теннисных матчах, в бассейне, у портнихи, в «Двух кубышках», гуляешь по Елисейским полям, сидишь у приятельницы в Сен-Клу, но тебя никогда нет дома. Месье, — Рауль повернулся к ее отцу, — не знаю, какое у нее было детство, что именно сформировало такой дрянной характер у вашей дочери, мне приходится говорить только о результатах такого воспитания. Ваша дочь — это такая женщина, которая люто ненавидит любой дом.
— Дом — это одно, — возразил старик дрожащим от отцовских эмоций голосом, — а тайное и незаконное сожительство — совершенно другое. Это все равно, что различие между церковью и… и… — Он колебался, подыскивая сокрушительное сравнение. — Как различие между церковью и скачками. — Он оскалил зубы в дикой улыбке, весьма довольный своей блистательной риторикой.
— Клянусь тебе, Рауль, клянусь, — залепетала девушка, — если ты только женишься на мне, то я не сделаю и шага с твоей кухни.
— Женщина, известно, горазда на обещания, — охладил ее пыл Рауль, — особенно вечером, накануне утренней свадьбы ее мужика с другой. — Он резко повернулся к отцу. — Хотите, я дам вам последнюю характеристику вашей дочери? Мне жаль того человека, который осмелится взять ее в жены, и если бы я был примерным гражданином и хорошим христианином, то на вашем месте послал бы ему анонимное письмо, чтобы он поразмыслил получше до того, как сделает последний, фатальный шаг.
Девушка еще пуще заревела, словно ее кто-то больно ударил. Она бросилась к отцу и теперь отчаянно, с надрывом, рыдала у него на плече. Отец, рассеянно постукивая ее ладонью по спине, причитал: «Успокойся, успокойся, Муму», — а она, с разбитым сердцем, все повторяла:
— Я люблю его, люблю, я не могу жить без него. Если он меня бросит, то завтра же утоплюсь.
— Вот видишь, — обвинительным тоном выговаривал ему отец над трагически склонившейся на его плече головкой. — Вот вся глубина твоей неблагодарности. Слышишь, она жить без тебя не может!
— Очень скверно, — сказал Рауль высоким из-за раздражения голосом. — Потому что я не могу жить с ней.
— Предупреждаю тебя, — угрожающе заговорил очень громко отец, пытаясь перекрыть взрывы отчаянных рыданий дочери. — Если она бросится в реку, то ты будешь нести за это личную ответственность. Это я тебе говорю как отец. Даю торжественную клятву.
— В реку! — хрипло засмеялся Рауль, ни чуточки не веря его словам. — Если такое на самом деле произойдет, то кликните меня. Я сам провожу ее до берега. В любом случае, она отлично плавает, не хуже рыбки, и меня не может не удивлять, как это вы, старый человек, можете проявлять такую наивность и всерьез воспринимать весь этот женский вздор.
Как это ни странно, но его последняя фраза взбесила Муму куда сильнее, чем все его прочие обвинения. Издав истошный вопль, напоминающий смесь рычания и воя сирены, извещающей граждан об авианалете, Муму, вырвавшись из объятий отца, стремительно кинулась на Рауля. Держа за ручку свою большую кожаную сумку, она принялась колотить ею изо всех сил Рауля, обрушивая на него все новые и новые удары, и рука ее энергично работала, как у олимпийца, метателя молота. Своими ударами она выгнала его на середину улицы. По звуку ударов, которые приходились ему по голове и плечам, Тиббел определил на слух, что ее сумочка весила никак не меньше десяти фунтов и внутри была набита осколками стекла и металлическими предметами. Рауль поднял руки, чтобы защитить себя от нападения, он орал, отступал, словно танцуя, назад, уговаривал ее:
— Муму, по-моему, ты окончательно утратила самообладание!
Чтобы отбиться от свирепых, достигающих его по высокой траектории ударов сумкой со всех сторон, он, сделав резкий выпад, сгреб в охапку Муму, но та не сдавалась и теперь продолжала свою яростную атаку с помощью ударов острыми носками туфель, беспощадных ударов то по одной, то по другой голени, вгоняя поглубже высокие, острые, как иглы, «шпильки» в мягкую замшу его мокасинов. Тиббелу, который с удовольствием наблюдал за потасовкой из своего окна, казалось, что эта пара исполняла какой-то эксцентричный ритуальный танец. А отбрасываемые светом уличного фонаря их тени плясали, прыгая вверх и вниз по фасадам зданий напротив, и были очень длинными- тоже на африканский манер.
— Муму, Муму, — хрипло кричал Рауль, крепче сжимая ее в своих объятиях, не прекращая своей болезненной джиги, чтобы увильнуть от ее острых каблуков, не дать им проткнуть тонкую замшу и изувечить ему пальцы на ногах. — Послушай, ну что тебе это все даст? Это не решит ни одной из наших проблем! Муму, перестань!
Но Муму, коли начала расправу, и не думала останавливаться. В ней теперь кипели, бурлили все обиды, все нанесенные ей оскорбления, все ложные надежды ее жизни, все они находили свое яркое выражение в ударах сумочкой и пинках ногами, которыми она обрабатывала своего нарушившего договор партнера.
«В ее ворчании, приглушенных вскрикиваниях, которыми она сопровождает свое наказание, чувствуются торжествующие нотки, какое-то дикое облегчение, чуть ли не оргазм — это вряд ли приемлемо для публичного представления на городской улице», — подумал Тиббел.
Он был, прежде всего, американцем и иностранцем, и поэтому ему было неловко от самой мысли о возможности вмешательства с его стороны. Если бы он стал свидетелем драки между мужчиной и женщиной в Нью-Йорке, то, конечно, кинулся бы разнимать дерущихся. Но здесь, на этой странной земле Франции, где кодекс нравственного поведения представителей обоих полов продолжал оставаться для него приятно возбуждающей тайной, ему оставалось лишь терпеливо ждать и надеяться на наилучший исход. К тому же по любой системе подсчета очков эта женщина явно выигрывала, причем выигрывала с большим преимуществом, отважно нанося свои удары, зарабатывая все больше очков за агрессивную манеру ведения боя на боксерском ринге при минимальном, случайном личном уроне, когда она пыталась укусить противника, а голова Рауля при этом приходила в контакт с ее лбом.
Отец, который, как можно было предположить, не мог оставаться равнодушным при виде поединка, который его беременная дочь вела со своим неверным любовником в этот предутренний час, не пошевельнул, однако, даже пальцем, чтобы прекратить эту шумную возню. Он только перемещался по улице вместе с дерущейся парой, обегал ее вокруг, не спуская внимательных глаз с главных участников, словно рефери, которому не хотелось прерывать хороший бой до тех пор, покуда клинч не станет слишком явным, а запрещенные удары ниже пояса — закономерностью.
Поднятый драчунами шум разбудил спящих жителей, и то здесь то там на улице на темных окнах приоткрывались ставни и в щелке на короткое время появлялись чьи-то лица с типичным для французов смешанным выражением беспристрастности, любопытства и опаски. Ставни могли в любое мгновение снова закрыться, стоило только вдали показаться бегущему к этому месту жандарму.
Муму своими «шпильками» и тяжеловатой сумочкой уже удалось отогнать Рауля ярдов на пятнадцать от линии первоначальной атаки, и они теребили друг друга, тяжело дыша, как раз перед двумя любовниками, которые все это время спокойно целовались в подъезде в плотной тени на той стороне улицы. Теперь, когда шум битвы подобрался к самому крыльцу их подъезда и в любую минуту «бойцы» грозили вторжением на избранное ими для любви место, влюбленным пришлось наконец отлипнуть друг от друга, и мужчина, выступив вперед, прикрыл грудью свою девушку, которую он так долго ласкал, прижав к каменной стене в этом уютном подъезде. Тиббел заметил, что это — небольшого роста, крепко сбитый человек в спортивном пиджаке и рубашке с открытым воротником.
— Хватит, хватит, — властным тоном сказал он, схватив Рауля за плечи и пытаясь оттащить его в сторону. — Довольно, расходитесь по домам, давно пора спать.
Его неожиданное появление на мгновение отвлекло внимание Муму от противника.
— Отправляйтесь-ка назад в свой подъезд и займитесь своим совокуплением, месье! — огрызнулась она. — Нам не нужен ваш совет. — Воспользовавшись неожиданной паузой, Рауль, скользнув незаметно в сторону, прытко побежал вверх по улице, тяжело стуча своими мокасинами по мостовой.
— Трус! — взвизгнула Муму, бросившись за ним в погоню, угрожающе, отчаянно размахивая своей сумкой и все время набирая скорость, демонстрируя свою необычную ловкость, хотя ей и приходилось бежать на высоких каблуках. Она уже, кажется, нагоняла его, когда Рауль, почувствовав это, резко завернул за угол и пропал из поля зрения. Но его маневр не остановил Муму.
На улице теперь воцарилась странная тишина, и Тиббел слышал, как тихо, без излишнего шума, захлопывались ставни: главные действующие лица покинули сцену и глядеть было больше не на кого.
Отец Муму все еще стоял на прежнем месте, глядя своими печальными, уставшими глазами на тот угол, за которым исчезла его дочь, размахивая кожаной сумкой. Он перевел взгляд на человека в спортивном пиджаке, который говорил, обращаясь к своей девушке:
— Ну, вот, полюбуйся на эту парочку. Какие-то дикари.
— Месье, — с серьезным видом окликнул его отец. — Ну кто, скажите, просил вас вмешиваться в чужие дела? И так происходит по всей стране. Никто больше здесь не занимается своими делами. Частная жизнь уже в далеком прошлом. Стоит ли в таком случае удивляться, что мы стоим на краю анархии? Все было уже на мази, согласие уже было не за горами, и вот вы все испортили.
— Послушайте, месье, — с воинственным видом сказал человек в спортивном пиджаке. — Я по своей натуре простой, уважающий себя человек. Я не стану стоять разинув рот и молча наблюдать, как в моем присутствии дерутся мужчина с женщиной… Я считал своим долгом их разнять, и если бы вы не годились мне в дедушки, то заметил бы вам: вам должно быть стыдно за себя, за то, что вы не остановили эту драку еще раньше.
Месье Банари-Коинталь внимательно разглядывал этого простого, уважающего себя человека с чисто научной непредвзятостью, словно взвешивая с юридической точки зрения его последние слова во имя торжества справедливости. Но ничего ему не ответил. Повернувшись вдруг к девушке, все еще не выходившей из густой тени и приводившей в порядок свои растрепанные волосы, приглаживая их обеими руками, он громко, отчетливо сказал:
— Послушайте, вы ведь еще молодая женщина. Разве вы не видите, что ожидает вас впереди? С вами произойдет точно то же, что случилось с моей дочерью. Помяните мои слова, как только вы забеременеете, этот тип, — старик величественным жестом, словно прокурор, указал на человека в спортивном пиджаке, — тут же исчезнет, убежит от вас и скроется, как кролик на кукурузном поле.
— Симона, — сказал человек в спортивном пиджаке, опережая ответ своей подружки. — Неужели нам нечем больше заняться и потратить время на что-то более приятное, чем выслушивать этого старого пустозвона. — Он нажал кнопку на стене рядом с той дверью в подъезде, где он ее тискал и прижимал, и дверь перед ними с жужжанием электрозуммера отворилась. С великим достоинством он, взяв свою девушку за руку, повел ее в еще более плотную тень внутреннего дворика.
Старик недоуменно пожал плечами. Он исполнил свой долг, предостерег безрассудное молодое поколение. Тяжелая большая деревянная дверь закрылась, щелкнув замком, за парой любовников, вынужденных прервать разделяемое обоими наслаждение. Теперь старик озирался по сторонам, явно выискивая для себя новую аудиторию, готовую выслушать его взгляды на жизнь, но улица как назло оставалась пустынной, а Тиббел чуть отстранился от окна, опасаясь, как бы этот моралист не обратился с высокопарной речью к нему.
Не видя больше никаких мишеней для острых стрел мудрости, месье Банари-Коинталь, вздохнув, медленно пошел к углу, за которым исчезла его дочь, пустившаяся за Раулем в погоню. Тиббел видел, как он стоял там, посередине темного геометрического узора городских перекрестков, — одинокая, сбитая с толку фигура, высматривающая что-то там, вдалеке, скорее всего запоздавших пешеходов, этих живых душ в безлюдной темноте ночи.
Тиббел услыхал скрип ставень под ним, глухие старушечьи голоса, словно доносившиеся до него в эту ночь из подземелья, и они звучали, как будто перепрыгивая с одного окна на другое.
— Ах, — вздыхал первый. — Жизнь в нашем городе становится просто невыносимой. Люди вытворяют Бог знает что на улице в любой час ночи. Вы слышали, мадам Арра? Я, например, слышала.
— Все, до последнего слова, — откликнулся другой старушечий голос консьержки, громкий, хриплый, обвиняющий, переходящий на шепот. — Это был вор. Он хотел выхватить у нее сумочку. После ухода де Голля женщине лучше не показываться на улице в Париже после наступления темноты. А у полиции тем временем хватает наглости, чтобы требовать повышения жалованья.
— Нет, мадам, все было абсолютно не так, — раздраженно сказал первый голос. — Я все видела собственными глазами. Она первой ударила его. Своей сумочкой. Раз тридцать, даже сорок подряд. Он заливался кровью, как заколотая свинья. Ему повезло — хоть остался в живых. По правде говоря, он получил то, что заслужил. Она от него беременна.
— Ах, — воскликнула мадам Арра, — salaud!
— Но с другой стороны, если быть беспристрастной, — продолжал первый голос, — она и сама нисколько не лучше. Никогда не показывается дома, повсюду флиртует напропалую и думает только об одном, как бы поскорее выскочить замуж, но уже поздно, как показывает анализ.
— Ах, эти молодые девушки в наши дни, — критически заметила мадам Арра. — Поделом им. Они этого вполне заслуживают.
— Вам еще не раз придется повторить свой вывод, — сказала первая консьержка. — Если бы я вам только порассказала, что творится вот в этом нашем доме.
— Нечего мне рассказывать, — сказала мадам Арра. — Одно и то же по обеим сторонам улицы. Когда я мысленно вспоминаю тех людей, перед которыми открываю дверь и объясняю им, что месье Бланшар живет на третьем этаже, то остается еще только удивляться, как у меня хватает смелости сходить на мессу на Пасху.
— Только одного человека мне жаль — этого старика, — сказала первая консьержка. — Это ее отец.
— Нечего зря его жалеть, — возразила мадам Арра. — Скорее всего во всем виноват только он сам. По-видимому, у него нет должного авторитета. Если мужчина не пользуется авторитетом в семье, то что хорошего можно ожидать от его детей? Кроме того, нисколько не удивлюсь, если у него самого есть маленькая зазноба, куколка в шестнадцатом округе, у этого отвратительного старика. Я хорошо его разглядела. Я знаю таких типов.
— Ах, этот грязный похотливый старик, — сказал с осуждением первый голос.
Тиббел услыхал звук шагов, доносившихся до него от угла. Он снова повернулся к окну, чтобы посмотреть еще раз на грязного похотливого старика. Он приближался. Ставни, щелкнув щеколдой, снова плотно закрылись, и обе старые дамы после своего двухголосого вторжения исчезли за ними. На улице вновь восстановилась тишина, нарушаемая теперь только усталым шарканьем туфель старика по неровному бетонному покрытию и астматической одышкой после каждого сделанного им шага. Он остановился под окном Тиббела, печально глядя на «Веспу», покачивая с сожалением головой; потом неловко опустился на бордюр тротуара и сел, поставив ступни ног на решетку канализационного колодца, руки его безжизненно болтались между колен.
Тиббел хотел было спуститься, чтобы утешить старика, но он не был уверен до конца, в каком состоянии находится сегодня ночью месье Банари-Коинталь и как он воспримет попытки со стороны иностранца его успокоить.
Тиббел уже хотел было и сам закрыть ставни на окне, следуя примеру двух консьержек, и оставить там, внизу, этого старика одного — пусть сам разбирается со своими проблемами, как вдруг увидел на углу Муму. Она все еще пыталась рыдать, хотя, несомненно, уже выдохлась, и теперь неуверенно шагала на своих высоких каблуках; ее сумочка, это грозное оружие, с которым она бесстрашно и яростно атаковала Рауля, теперь беспомощно болталась на руке мертвым грузом. Увидев дочь, отец встал ей навстречу, предприняв для этого нешуточные усилия ревматика. Заметив старика, Муму зарыдала громче. Он раскрыл перед ней объятия, и она бросилась в них, прижавшись головкой к его плечу, рыдая, цепляясь за него, а он неловко, ласково поглаживал ее по спине.
— Он убежал, — выплакивала свое горе Муму. — Я его больше никогда, никогда не увижу.
— Может, оно и к лучшему, — сказал старик. — Этот парень совсем ненадежный человек.
— Но я люблю его, люблю, — повторяла она, увлажняя своими слезами плечо его пиджака. — Нет, я его убью.
— Ну, что ты, Муму, что ты… — Отец настороженно озирался, чувствуя, что за этими закрытыми ставнями напряженно работают глаза и уши непрошеных свидетелей.
— Я ему покажу! — бесновалась в отчаянии девушка. Она, вырвавшись из объятий отца, теперь стояла с видом обвинителя перед мотоциклом «Веспа», глядя на машину своими горящими глазами. — Он отвез меня на этом драндулете на берег Марны в первый раз, когда мы с ним вместе пошли погулять, — сказала она срывающимся голосом, которому суждено было донести воспоминания о прежней, такой далекой нежности, о нарушенных обещаниях до невидимых ушей главного виновника ее несчастий. — Я покажу ему! — угрожающе повторила она. Быстро наклонившись, сняла с правой ноги туфлю. Отец не сумел вовремя среагировать, остановить ее. Размахнувшись, держа туфлю за острый носок, она всадила высокую шпильку в переднюю фару мотоцикла. Послышался треск разбитого стекла, звон осколков на мостовой, и вдруг пронзительный вопль Муму от боли.
— Что случилось? Что такое? — с тревогой в голосе спросил отец.
— Ничего особенного. Я просто порезалась. Повредила вену. — Муму протянула к нему руки, трагически, как леди Макбет. Тиббел видел, как из нескольких порезов на руке брызнула кровь.
— Ах, мое несчастное дитя! — рассеянно пробормотал старик. — Не дергай рукой, дай-ка я сам посмотрю…
Но Муму, отдернув руку, начала свой неуклюжий танец на одном каблуке, кружась вокруг «Веспы», тряся своей порезанной рукой над мотоциклом, забрызгивая текущей из ран кровью его колеса, руль, седло водителя, заднее сиденье.
— Вот тебе, получай! — кричала она. — Ты жаждал моей крови, вот, на, бери ее. Очень хочется надеяться, что она принесет тебе счастье.
— Муму, не бесись, — умолял ее старик. — Ты можешь серьезно подорвать свое здоровье. — Наконец, ему удалось схватить дочь за руку, осмотреть ее порезы. — Ах, ах, — сокрушался старик. — Должно быть, тебе очень больно. — Вытащив из кармана носовой платок, он туго перевязал ей запястье. — Ну, а теперь, — сказал он, — я отвезу тебя немедленно домой, ты как следует выспишься и навсегда забудешь об этом гадком предателе.
— Нет, никогда, — горячо возразила она. Она прижалась спиной к стене дома на противоположной стороне улицы и стояла там упрямо, не двигаясь ни на дюйм. — Он же вернется за своим мотоциклом. Вот тогда я его и убью. А после этого покончу с собой.
— Муму… — взвыл теперь уже старик.
— Ступай домой, папа.
— Как же я пойду домой без тебя? Как я оставлю тебя одну здесь, на улице?
— Я буду ждать его, даже если придется простоять здесь всю ночь вот на этом месте. — Она обеими руками цеплялась за стену сзади, за ее спиной, чтобы отец не мог увести ее домой силой.
— Он должен прийти сюда до брачной церемонии в церкви. Он ни за что не станет жениться без своего мотоцикла, а ты ступай домой. Не волнуйся за меня. Я сама с ним разберусь.
— Как же я могу бросить тебя здесь в таком состоянии? — сказал, тяжело вздыхая, старик. Чувствуя, насколько разбит, он снова бессильно опустился на бордюр тротуара.
— Как я хочу умереть, — вздохнула Муму.
На улице вновь воцарилась тишина, но не надолго. Дверь, за которой укрылись оба любовника, отворилась, и оттуда, из внутреннего дворика, вышел человек в спортивном пиджаке, обнимая за талию свою девушку. Они медленно прошли под окном Тиббела, нарочито не замечая ни Муму, ни ее отца. Старик грустно глядел на эту парочку. Они тесно прильнули друг к дружке.
— Юная дама, — торжественным тоном оратора сказал он, — не забывайте о моем предостережении. Обратите себе на пользу все события, свидетельницей которых вы неожиданно стали. Еще не поздно. Вернитесь домой, я говорю вам это, как друг.
— Послушай, старик, — человек в спортивном пиджаке, оставив в сторонке свою подругу, угрожающе подошел к отцу Муму, остановился перед ним со свирепым видом. — Мне уже надоел твой треп. Я не позволю никому разговаривать в подобном тоне перед…
— Оставь его, Эдуард, — сказала девушка, оттаскивая человека в спортивном пиджаке от них. — Уже слишком поздно, не стоит портить себе нервы и зря входить в раж.
— Я вас в упор не вижу, месье, — грубо сказал Эдуард, послушно следуя за своей девушкой.
— Позвольте, позвольте… — громко произнес месье Банари-Коинталь, оставляя за собой последнее слово. Пара любовников, завернув за угол, исчезла…
Тиббел еще немного понаблюдал за отцом с дочерью, искренне желая, чтобы они поскорее ушли с этого места, где прямо у порога его дома их настигло горе. Трудно будет заснуть после, он это знал, — но также знал, что эти две скорбящие, неудовлетворенные, мстительные фигуры все еще маячат на улице под его окном, ожидая самого ужасного, насильственного, последнего акта драмы.
Он уже хотел было отойти от окна, когда вдруг услыхал, как на улице с лязгом захлопнулась дверца автомобиля. Он его заметил еще раньше, когда тот припарковался возле самого дальнего угла дома. Тиббел увидел женщину в зеленом платье, которая быстро, большими шагами удалялась от машины, приближаясь к его подъезду. Автомобиль теперь на месте не стоял. Включив на всю мощность фары, он ехал за этой женщиной, которая то ли бежала, то ли быстро шла к Муму с отцом. Было ясно, что она спасалась бегством. В свете фар платье ее отливало лимонным оттенком, вспыхивало электрическими искорками.
Автомобиль — новенький «альфа-ромео джульетта», резко остановился. Женщина еще не дошла до старика, который по-прежнему сидел на бордюре тротуара и с подозрением смотрел, как она спешит к нему, сильно опасаясь, как бы эта незнакомка не стала еще одной беспокойной ношей, взваленной на его сутулые, ноющие плечи. Она кинулась к подъезду, но не успела нажать кнопку звонка. Мужчина в черном костюме, выскочив из машины, догнал ее и схватил за запястье.
Тиббел с удивлением следил за этими новыми событиями, разворачивавшимися у него перед глазами. Ему казалось, что эта его злополучная улица является определенной свыше сценой для различных конфликтов, подобно Ажинкуру или горному проходу Фермопил1, и столкновения здесь неизбежны, они будут следовать одно за другим постоянно, как бесконечный, без перерывов, киносеанс в течение двадцати четырех часов в сутки в кинотеатре.
— Нет. Так не пойдет! — приговаривал мужчина в черном костюме, оттаскивая свою спутницу от двери. — Так просто от меня не улизнешь.
— Оставь меня в покое, — крикнула женщина, снова попытавшись вырваться и убежать. Она задыхалась и, кажется, была сильно испугана. Тиббел все никак не мог решить, стоит ли ему, наконец, сбежать вниз по лестнице и принять участие в ночной жизни этой улицы, перед своим окном, превратиться в исторически запоздалого спартанца или же стать, спустя несколько столетий, рекрутом в армии короля Генриха.
— Я отпущу тебя, когда вернешь триста франков, — громко сказал человек в черном костюме. Тиббел при ярком свете зажженных фар видел, что это молодой, стройный мужчина с маленькими усиками, длинными, аккуратно приглаженными щеткой волосами, спадавшими сзади на его высокий белый воротничок. Он напомнил Тиббелу тех молодых людей, которых он видел в нескольких барах в районе площади Пигаль, и у него было лицо, подобно тем, которые видишь на фотографиях в газетах, когда в них сообщается об арестах подозрительных лиц после особенно тщательно спланированных ограблений ювелирных магазинов или заказных краж.
— Я не должна тебе никаких триста франков, — отрекалась женщина. Тиббел почувствовал, что она говорит по-французски с акцентом, вероятно, с испанским. Она и была похожа на испанку, с роскошными черными волосами, потоком спадающими на ее плечи, с широким, блестящим черным поясом, туго затянутым на ее тонкой талии. На ней была очень короткая юбка, и стоило ей сделать шаг, как открывались взору ее коленки.
— Не смей мне лгать, — предостерег ее человек в черном костюме, не выпуская ее запястья и сердито дергая ее за руку. — Я не собирался их тебе покупать. У меня в голове и мысли такой не было.
— А у меня в голове и мысли не было, что ты увяжешься за мной и будешь преследовать до самого дома, — огрызнулась женщина, пытаясь высвободить запястье. — Пусти, ты и так уже достаточно надоел мне за этот вечер.
— И не подумаю, покуда не получу обратно мои триста франков, — сказал он, больнее сжимая ей руку.
— Если ты меня не отпустишь, — сказала она, — я позову полицию.
Метнув в нее разгневанный взгляд, он выпустил ее руку, размахнувшись, дал ей звонкую пощечину.
— Да тише вы, тише, — сказал отец Муму, наблюдавший за этой сценой с каким-то мрачным интересом. Он встал. Муму, охваченная эгоистическим чувством собственного несчастья, вообще не обращала внимание на то, что происходит.
Человек в черном костюме и испанка стояли рядом, очень близко друг от друга, они тяжело дышали, и на лицах их было написано удивление, словно нанесенная только что пощечина порождала какую-то новую, неожиданную проблему в их отношениях и они никак не могли решить, что же им теперь в таком случае делать, что еще предпринять.
Молодой человек, поблескивая своими белоснежными зубами под тонкой полоской усиков, снова замахнулся.
— Одной вполне достаточно, — крикнула женщина, подбегая к отцу Муму, надеясь найти у него защиту. — Месье, — обратилась она к нему, — вы видели, как он меня ударил.
— Здесь плохое освещение, — ответил старик, даже в своем горе он, повинуясь инстинкту, не желал связываться с полицией. — К тому же в этот момент я отвернулся, смотрел в другую сторону. Тем не менее, — сказал он молодому человеку, который с угрожающим видом надвигался на испанку, — хочу напомнить вам, месье, что избиение женщины в определенных правоохранительных органах считается очень серьезным преступлением.
— Я отдаюсь под вашу защиту, месье, — сказала женщина, заходя за спину старика.
— Не беспокойтесь, — презрительно сказал человек в черном костюме. — Я не стану больше ее бить. Она не достойна моей вспыльчивости. Я хочу только одного — пусть вернет триста франков.
— Что можно сказать о человеке, — сказала испанка, укрывшись за широкой спиной Банари-Коинталя, — который покупает даме цветы, а потом требует, чтобы она вернула ему потраченные на них деньги?
— Чтобы все было предельно ясно, — сказал человек с усиками, — позвольте мне сказать, что я никогда не покупал ей ни цветочка. Когда я вышел в туалет, она сама взяла букет фиалок из корзины продавщицы, а когда я вернулся, та потребовала от меня заплатить за цветы триста франков, если я не желаю скандала, и я…
— Прошу вас, — сказал старик, вдруг невольно выражая интерес к этому случаю. — Все это сбивчиво, бестолково. Не будете ли любезны, не начнете сначала, все по порядку, может, тогда я смогу вам чем-то помочь.
Тиббел мысленно выражал старику благодарность за его стремление внести ясность в возникшую ситуацию, ибо без этого ему придется не спать всю оставшуюся ночь и вспоминать ту череду событий, которая привела к полуночной погоне и расправе. Тиббел никогда в своей жизни ни разу не ударил женщину и даже не мог себе представить, что он на такое способен, тем более за какие-то триста франков, то есть всего за шестьдесят центов на американские деньги.
— Позвольте мне восстановить весь ход событий, — сказал человек в черном костюме, стараясь опередить испанку, не дать ей рассказать свою версию, не позволить этой негодной женщине замутить чистый источник истины. — Так вот. Я увидел ее в баре. Она сидела, поджидая клиентов.
— Я никого там не поджидала, — горячо возразила она. — Я шла домой из кинотеатра и остановилась, чтобы выпить кружку пива в баре и отправиться спать.
— В конечном счете, — нетерпеливо продолжал человек в черном костюме, — ты ничего не имела против, чтобы я тебя взял.
— Никто меня не брал, — стояла на своем испанка.
— Послушай, если мы будем здесь уточнять термины: взял не взял, пригласил не пригласил, — то проведем на этой улице всю ночь до утра.
— Я позволила тебе заплатить вместо меня за кружку пива, — сказала женщина. — И мне нет никакого дела до того, каким грязным способом ты это интерпретировал.
— Но ты еще позволила мне заплатить триста франков за букетик фиалок, — сказал он.
— Да, я позволила тебе сделать такой жест, свойственный галантному кавалеру, — высокомерно ответила она. — В Испании именно так поступают все истинные джентльмены.
— Ты также позволила мне усадить тебя в мой автомобиль, — сказал человек в черном костюме, — потом ты позволила себе возбудить меня поцелуем в губы.
— Ну, знаете ли, — драматичным тоном возразила испанка, поворачиваясь к отцу Муму. — Это явная, вдохновенная ложь.
— Нет, это не ложь, — сказал человек в черном костюме. — Если это ложь, то что же это такое? — Резким жестом руки он, ухватившись за кончик накладного воротника, сорвал его с шеи. Поднес его к глазам месье Банари-Коинталя.
Старик, наклонившись, смотрел на него в упор своими подслеповатыми глазами.
— Что там? — спросил он. — Здесь ужасно темно. Ничего не видно.
— Губная помада, — сказал человек в черном костюме. — Вот, смотрите. — Взяв старика за руку, он подвел его поближе к зажженным фарам. Оба они низко наклонились перед ними, чтобы как следует разглядеть его воротничок. Месье Банари-Коинталь выпрямился.
— Да, никаких сомнений, это губная помада, — вынес он свой вердикт.
— Ага! — воскликнул человек в черном костюме, бросая на испанку сердитый взгляд одержанного триумфа.
— Это не моя, — хладнокровно сказала она. — Кто знает, где этот месье проводит свое свободное время и сколько раз в неделю он меняет рубашки?
— Предупреждаю, — сказал он, закипая от гнева, — я рассматриваю это заявление как личное оскорбление. — Голос у него охрип от охватившей его ярости.
— Какая мне разница, чья это губная помада? — сказала женщина с тем же равнодушием. — Ты мне не понравился. Я хотела только одного, как можно скорее добраться до дома. Одна.
— Ах, — тяжело вздохнула Муму, наконец, «включившись», — как приятно возвращаться домой одной. Но это просто невозможно.
Все теперь, включая и отца Муму, с озадаченным видом глядели на темную женскую фигурку на фоне стены, словно это какая-то статуя вдруг произнесла перед ними загадочные слова.
— Мой дорогой месье, — благоразумно начал Банари-Коинталь, обращаясь к человеку в черном костюме. — Нужно сказать, что эта дама все толково объяснила. — Он слегка поклонился испанке, и та вежливо кивнула ему в ответ. — Она ведь просит так немного. Просто с миром вернуться домой. По-моему, это не такая уже невыполнимая просьба.
— Она может идти, куда ей заблагорассудится, хоть к чертовой матери, — сказал человек в черном костюме, — но только после того, как вернет мне мои триста франков.
Лицо старика сморщилось из-за явного осуждения этого человека. Довольно суровым тоном он сказал:
— Месье, я несколько удивлен. Такой видный месье, как вы, владелец такого дорогого автомобиля наивысшего класса, — он провел рукой по сияющей крыше маленького итальянского автомобиля, — из-за каких-то трехсот франков поднимает здесь весь…
— Дело не в трехстах франках, — перебил его человек в черном костюме. Голос у него, казалось, вот-вот сорвется из-за нервного перевозбуждения. Еще бы — его обвинили в скаредности! — И дело даже не в какой-то сумме денег, пусть она будет хоть пятьдесят тысяч. Дело — в принципе. Меня увели, меня, как я уже сказал, возбудили, меня заставили растратить свои деньги, — сумма здесь абсолютно не имеет никакого значения, уверяю вас, месье, — и все это было сделано из-за ее продажности и под ложным предлогом. Я щедрый и разумный человек, но я не позволю какой-то шлюхе строить из меня циничного идиота!
— Тише, тише, — пытался урезонить его старик.
— Больше того. Вы взгляните на ее руку! — Человек в черном костюме, схватив испанку за руку, поднес ее к глазам месье Банари-Коинталя. — Вы видите? Обручальное кольцо! Эта шлюха к тому же и замужем!
Тиббел, очарованный этой перебранкой, внимательно выслушивал все стороны, но никак не мог понять, почему замужество этой девушки так сильно разгневало человека в черном костюме. Поразмыслив над этим, он пришел к выводу, что все это, по-видимому, связано с его прошлым: он, может, когда-то пережил сильнейшее разочарование с какой-то замужней женщиной, и из-за нее так болезненно реагирует на эту тему. Эти горькие воспоминания лишь еще сильнее распаляли его гнев.
— Может ли быть большее бесчестье на свете? Испанская шлюха с обручальным кольцом на пальце!
— Ладно, достаточно, — авторитетным, властным тоном сказал месье Банари-Коинталь, когда вдруг неожиданно эта женщина разрыдалась. Сколько уже пришлось старику вынести женских слез за ночь, уму непостижимо, и этот новый поток заставил его вспылить. — Я больше не позволю вам произносить подобные слова в присутствии дам, тем более, что одна из них — моя дочь, — грозно сказал он человеку в черном костюме. — Я прошу вас немедленно уйти.
— Я уйду только после того, как получу свои триста франков назад, — упрямился тот, нарочито скрестив руки на груди.
— Вот, возьмите, — Банари-Коинталь, сердито порывшись в карманах, извлек оттуда несколько монет. — Вот, возьмите ваши триста франков! — Он швырнул их в человека в черном костюме. Они, стукнувшись о его грудь, со звоном упали на мостовую. Проявляя необычную ловкость, человек в черном костюме, наклонившись, быстро собрал все монеты и швырнул их обратно в лицо месье Банари-Коинталю.
— Если не поостережетесь, месье, — с достоинством сказал старик, — то можете схлопотать по носу.
Человек в черном костюме, подняв к груди руки, сжал кулаки. Теперь он стоял в позе английского борца начала первой половины восемнадцатого столетия, ведущего бой без перчаток, голыми руками.
— Ну, я готов к атаке, месье, — официальным тоном сказал он.
Теперь рыдали обе девушки, причем с каждой секундой все громче.
— Хочу предупредить вас, месье, — сказал Банари-Коинталь, делая шаг назад, — мне шестьдесят три года, у меня больное сердце, кроме того, я ношу очки, как вы сами видите. Полиции будет интересно задать вам несколько щекотливых вопросов, если произойдет несчастный случай.
— Полиция! — воскликнул человек в черном костюме. — Отлично. По-моему, это первое разумное предложение за ночь. Я приглашаю всех вас в свою машину, и вы проводите меня до комиссариата.
— Я ни за что не сяду в его автомобиль снова, — испуганно сказала испанка.
— Я ни на шаг, ни на дюйм не отойду от этого места, — вторила ей Муму, — покуда сюда не вернется Рауль.
За спиной Тиббела раздался какой-то звонок, и он, только сейчас догадался, что это телефон и что он, по-видимому, звонит уже довольно долго. Он, спотыкаясь в темной комнате, подошел к телефонному аппарату, снял трубку. Голоса за окном утратили свою отчетливость, и теперь до него доносилось лишь неразборчивое гудение в ночном прохладном воздухе. Интересно, кто это ему названивает в столь поздний час?
— Хэлло, — сказал он в трубку.
— Это Литтре, 2576? — чей-то нетерпеливый женский голос потрескивал в трубке.
— Да, — ответил Тиббел.
— Вы вызывали Нью-Йорк, — сказала оператор. — Он на линии.
— Ах, да, — сказал Тиббел. Он совсем забыл, что заказал разговор с Бетти. Он хотел взять себя в руки, вернуть то радостное, нежное настроение, в котором пребывал пару часов назад, когда решил позвонить ей. — Да, жду.
— Минуточку, пожалуйста. — Там, где-то над Атлантикой, гремели электрические разряды, и в трубке ужасно трещало. Тиббел оторвал ее от уха. Он все время пытался понять, о чем говорят там, за окном, на улице, но ничего не мог разобрать. Он услыхал только шум заводимого мотора, резкий рывок с места автомобиля, который помчался вниз по улице.
Он стоял рядом с полкой книг этого немца, прижав к щеке телефонную трубку, вспоминая, что он хотел сказать Бетти. Ах, да! Он хотел сказать ей, как ее любит, как скучает по ней, и если беседа пойдет в желанном для него направлении, то ему за три минуты разговора придется ухитриться и сказать ей, что хочет на ней жениться. Он вдруг осознал, как тяжело дышит, как разные мысли сталкиваются у него в голове, сбиваются в кучу, сбивают его с толку, и он никак не мог придумать первую подходящую фразу. У него в голове все время звенели слова этого человека в черном костюме: «Может ли быть большее бесчестье на свете? Испанская шлюха с обручальным кольцом на пальце!»
— Минуточку еще, пожалуйста, — сказал американский голос. — Мы пытаемся связаться.
В трубке снова раздался треск, и Тиббел поднес ее к другому уху. Он все время пытался разобрать, о чем говорили там, внизу, под его окном, и вытолкнуть из сознания эту досаждавшую ему фразу об обручальном кольце.
— Мисс Томпсон нет дома, — сообщил ему тот же американский голос четко и властно. — Она оставила записку, что вернется приблизительно через час. Будете возобновлять заказ?
— Я… Я… — Тиббел колебался, не зная, что ответить. Вдруг он вспомнил о предостережении старика той девушке, которая целовалась со своим любовником в подъезде: «Обратите себе на пользу все события, свидетельницей которых вы неожиданно стали».
— Вы меня слышите, сэр, — резкий голос доносился до него из Нового Света. — Мисс Томпсон будет дома через час. Вы намерены повторить заказ?
— Я… нет, — наконец вымолвил он. — Прошу вас, отмените заказ. Я позвоню ей как-нибудь в другой раз.
— Спасибо. — Щелчок. Америка отключилась.
Тиббел медленно опустил трубку на рычаг. Подождав немного, подошел к окну, выглянул из него, посмотрел вниз. На улице было тихо, ни души. Горный проход Фермопилы открыт, все трупы убраны. Поле сражения в Ажинкуре уже тосковало по плугу. Незаконченный, не поддающийся завершению, не поддающийся решению конфликт вместе с запутавшимися вконец оппонентами ускользнул от него, погрузился в темноту, и теперь слышались лишь мимолетные предостерегающие слабые отзвуки, во мгле мелькали призраки с предупредительно поднесенными пальцами к пустой щели вместо губ.
Вдруг Тиббел увидел фигуру человека. Он осторожно крался по той стороне улицы, прижимаясь к стенам зданий. Это был Рауль. Он вышел на круг света от уличного фонаря, чтобы осмотреть свой мотоцикл.
Пнул ногой стеклянные осколки от разбитой фары на мостовой. Помахал кому-то рукой на углу. К нему подбежала девушка в белом подвенечном платье, которое весело, танцующими искорками поблескивало на темной улице в свете фонаря. Забравшись на заднее сиденье, она ласково, с любовью, обвила руками его талию и тихо засмеялась. Ее легкий, веселый смех долетел через окно до ушей Тиббела, приятно его возбуждая. Рауль завел свою «Веспу», и она издала обычный громкий, но не на всю мощь, рык, словно заявляя о своей притворной важности. Мотоцикл без переднего света помчался вниз по улице, а белое подвенечное платье девушки исполняло какой-то диковинный танец, развеваясь на ветру, и вскоре «Веспа», наклонившись в сторону, исчезла за дальним углом. Тиббел, вздохнув, молча пожелал невесте удачи.
Где-то внизу раздался скрип ставни.
— Испанцы, — проговорил чей-то заспанный, тусклый голос. — Ну что взять с них, с этих испанцев?
Ставня скрипнула снова, и голос смолк.
Тиббел закрыл ставни на своем окне. Вернувшись от окна на свое место в темной комнате, он думал о том, как должен быть благодарен себе за то, что за своим образованием все же поехал в Эксетер и Суортмор.