Комедия «Как вам это понравится»[184] вместе с «Двенадцатой ночью» и «Много шума из ничего» увенчивает серию ранних комедий Шекспира, полных нежного лиризма, ласки и жизнерадостности.
Время ее написания определяется довольно просто: отсутствие ее в списке Мереса указывает, что она возникла не ранее 1598 года. С другой стороны, один книгоиздатель взял лицензию на ее опубликование в 1600 году. Следовательно, пьеса была написана в 1599 или 1600 году. Правда, лицензия не была использована, и пьеса была опубликована впервые лишь в фолио 1623 года.
Если «Сон в летнюю ночь» является трансформированной «маской», то комедия «Как вам это понравится» содержит в себе элементы, также трансформированные, другого драматического жанра — пасторали.
Основные сцены пьесы протекают в лесу, где добрый изгнанный герцог ведет с последовавшими за ним придворными простую и здоровую жизнь, которую он так убедительно восхваляет:
Ну что ж, друзья и братья по изгнанью!
Иль наша жизнь, когда мы к ней привыкли,
Не стала много лучше, чем была
Средь роскоши мишурной? Разве лес
Не безопаснее, чем двор коварный?
. . . . . . . . . . . . . . . .
Находит наша жизнь вдали от света
В деревьях — речь, в ручье текучем — книгу,
И проповедь — в камнях, и всюду — благо.
После того как Боккаччо в своих «Фьезоланских нимфах» дал первый в европейской поэзии образец пасторали, насытив взятую у древних (например, у Вергилия) схему гуманистическими чувствами и живым реалистическим содержанием, жанр повествовательной и драматической пасторали испытал большую эволюцию, причем в основном он аристократизировался. Таковы виднейшие образцы пасторального романа или поэмы конца XV и XVI века: в Италии — «Аркадия» Саннадзаро (ок. 1490 г.), в Испании — «Презрение ко двору и хвала сельской жизни» Антонио до Гевары (1539; в том же году было переведено на английский язык Франсисом Брайаном; незадолго до появления комедии Шекспира перевод этот вышел новым изданием) и «Диана» Монтемайора (1559), в Англии — произведения современников Шекспира: «Ода о презрении ко двору», роман «Аркадия» Филиппа Сидни и роман «Розалинда» или «Золотое наследие Эвфуса» Томаса Лоджа (1590; затем вышло еще несколько изданий в 90-х гг.). Последний из этих романов и послужил сюжетным источником шекспировской комедии[185].
Шекспир весьма близко придерживается своего источника, изменяя лишь все собственные имена (кроме Розалинды). Из более крупных его отклонений отметим лишь введение им таких значительных персонажей, как придворный шут Оселок и меланхолический Жак. Он опустил также несколько мелких сюжетных деталей. Но гораздо важнее всего этого внесенное им коренное изменение духа и смысла рассказа.
В романе Лоджа, так же как и во всех перечисленных выше образцах жанра, изображающих прелесть жизни на лоне природы, среди простых и честных пастухов, довольных своим скромным уделом и способных на благородные чувства, несомненно звучит здоровый протест против типичного для той эпохи разврата феодальных дворов и жестокой, беззастенчивой хищности входящей в силу буржуазии. Но по существу это призыв не к поискам лучших, более справедливых форм активной жизни, а к уходу от действительности в мир отвлеченной, идеальной мечты. Пастушеская жизнь в этих произведениях изображена в условных, слащавых тонах, имеющих мало общего с реальностью. Пастухи и пастушки, вечно вздыхающие, изысканно вежливые, сочиняющие вычурные стихи, — в сущности, переряженные аристократы. Таков же и слог этих поэм-романов, чрезвычайно манерный и витиеватый.
Шекспир придал всему этому совершенно иной характер и направленность. Прежде всего он заострил в своей комедии сатирический момент, осудив устами некоторых ее персонажей порочность современного ему городского, особенно столичного общества. Старый честный слуга Адам сетует о наступившем упадке нравов, когда достоинства человека «являются врагами» ему, а Орландо, восхваляя благородство души Адама, называет его примером
Той честной, верной службы прежних лет,
Когда был долгом труд, а не корыстью.
Умный шут Оселок, хотя и сам отравлен придворной культурой, обличает лицемерие и пошлость знати. Меланхолический Жак бичует бессердечие «жирных мещан», в стремительном беге за наживой бросающих без помощи раненого товарища, чванство разбогатевших горожан, которые «наряды княжеские надевают на тело недостойное свое», жен ювелиров с тупыми и пошлыми надписями на их кольцах (весьма ярко все это выражено в его размышлениях о раненом олене — II, 1).
В свете этих высказываний получает особый смысл изображение в пьесе злых и беззаконных поступков. Захват престола насильником Фредериком и ограбление Орландо его старшим братом — это лишь проявление воцарившейся всюду погони за наживой, бессердечия. По сравнению с этим жизнь изгнанников в лесу оказывается действительно полной нравственной чистоты и здоровой человечности. Не случайно поэтому при первом упоминании в пьесе о лесной жизни герцога и его приближенных они сравниваются не с томными пастухами, а с Робином Гудом, героем английских народных баллад, собравшим, по преданию, отряд «благородных» разбойников в целях борьбы против злых насильников-богачей и помощи беднякам (I, 1).
Вообще же, рисуя картину жизни среди природы, Шекспир придает ей, насколько это возможно, правдоподобие. Бесспорно, и в его пьесе есть черты специфически «пасторального» стиля: таковы страдающий от неразделенной любви пастушок Сильвий и прециозно жеманная, зараженная аристократическим эвфуизмом пастушка Феба. Но эти образы носят скорее характер шутливой пародии, так как Шекспир для снижения их выводит рядом фигуру избранницы Оселка крестьянки Одри, в словах и поведении которой так много здравого смысла и прямодушия. Преодоление пасторального идеала в этой пьесе достигается также помимо пародирования любовного дуэта Сильвия — Фебы выступлением старого пастуха Корина с вымазанными дегтем руками, жалующегося на суровый нрав своего хозяина, богатого пастуха. Так Шекспир вкрапливает реалистические черточки в свое идиллически-мечтательное изображение жизни на лоне природы.
Существенно то, что, отдавая дань пасторальному стилю (тому, что можно было бы назвать реалистическим вариантом его), Шекспир преодолевает пасторальность еще и тем, что показывает пребывание изгнанников в лесу как вынужденное и привлекательное лишь до того момента, когда победа над злыми силами позволяет всем вернуться к реальной и деятельной жизни. В лесу остается лишь брюзгливый мечтатель Жак, полный мизантропии и предпочитающий одиночество среди природы людскому обществу, неисправимо, по его мнению, глупому и пошлому. Некоторые критики, например Брандес, хотели видеть в Жаке прообраз Гамлета и считали его речи выражением образа мыслей самого Шекспира. Без сомнения, в уста Жака Шекспир вложил ряд своих собственных тонких наблюдений, но в целом, конечно, автор этой очаровательной, веселой и дышащей любовью к природе и людям пьесы бесконечно далек от унылого человеконенавистника Жака. Шекспир в этой пьесе явно заодно с теми, на чью сторону он привлекает все симпатии зрителей: с Орландо, воплощающим в себе юную силу и смелость, наряду со способностью глубоко и благородно чувствовать, и Розалиндой, такой же смелой и глубоко чувствующей, но вместе с тем пленительно остроумной и нежной.
Новый оттенок «пасторальному» жанру Шекспир придает в этой пьесе трактовкой обстановки действия. В пьесе есть некоторые указания на то, что местом и временем действия в ней является Фламандско-Бургундское княжество XV века: Арденнский лес, некий герцог, суверенно правящий в этих краях, французская форма большинства имен. Но дело в том, что в Англии, в близком Шекспиру Уорикшире, был тоже Арденнский лес (с ударением на первом слоге), тесно связанный с фольклорной традицией о Робине Гуде. Отсюда Шекспир и черпал краски для обрисовки своего Арденнского леса. Несомненно, надо предположить, что географическая локализация леса двоилась в его сознании, приближаясь к утопическому образу. Лиственный лес, где водятся змеи и львы, — этого не бывало ни в английских, ни во французских лесах той эпохи. Этот абсолютно сказочный лес является не только местом, но и фактором действия, подобно афинскому лесу в «Сне в летнюю ночь». Этим отчасти объясняется и легкость исправления «злодеев», едва они попадают в его атмосферу (Оливер, узурпатор герцог). Мы здесь оказываемся в сказочной стране чудес, очень далекой от слащаво жеманных «красот» пасторальной фантазии.
Музыка и пение насыщают эту прелестную комедию. Но это не условная мелодика итальянских напевов, а нечто родственное по духу лихим песням Робина Гуда и его товарищей, беспечно и радостно живущих «под зеленым деревом», и задорным хорам английских охотников. К этим народным корням восходит инспирация данной комедии Шекспира.
В этой пьесе, самая обстановка которой не оставляет места для «злых», имеется целый ряд положительных образов: старый герцог, Амьен, Адам, Корин... Но все они тускнеют и отступают на задний план перед основной парой — Розалиндой и Орландо. Орландо — идеальная, рыцарственная натура того же склада, что Эдгар в «Лире», соединяющая в себе силу и смелость с душевной тонкостью, обладающая фантазией, которая позволяет ей вести себя сообразно обстоятельствам — то как разбойник с большой дороги, то как нежный юноша, слагающий любовные стихи. Он образован, не учившись, воспитан без школы.
Розалинда — воплощение нежности и деятельного начала в женщине. Лукавая, задорная, плетущая свои прелестные интриги в Арденнском лесу, словно лесной дух, ставший духом жизни.
Вся пьеса похожа на сказку, но сказку почти без событий, — скорее на мечту, фантазию, сюиту грез, полных сладостной нежности и любви к жизни.
Сохранились сведения, что эта комедия игралась в 1602 году в юридической корпорации Мидл-Темпль. Из этого не следует, однако, что она была новой пьесой. Э. К. Чемберс датирует ее 1599–1600 годами. В последнее время все чаще высказывают мнение, что имя одного из главных героев было дано Шекспиром в честь итальянца Орсино, герцога Браччиано, посетившего Лондон в 1600–1601 годах. Таким образом, мнения сходятся на том, что комедию следует отнести к 1600 году. При этом ее считают последней из жизнерадостных комедий великого драматурга.
При жизни Шекспира комедия в печати не появлялась и впервые была опубликована в фолио 1623 года. Основная линия действия (Оливия — Орсино — Виола) заимствована из книги Барнеби Рича «Прощание с военной профессией» (1581), но сюжет имел долгую историю до Рича: сначала он появился в итальянской комедии «Перепутанные» (1531), затем в одной из новелл Банделло (1554), от него перешел к французу Бельфоре и уже отсюда попал в Англию. Но заимствованной была только романтическая линия сюжета. Мальволио, сэр Тоби Белч, Мария, сэр Эндрю Эгьючик — создания Шекспира. Впрочем, и вся романтическая история тоже по-своему осмыслена Шекспиром.
Название является случайным. Двенадцатая ночь после рождества была концом зимних праздников, и она отмечалась особенно бурным весельем. К такому случаю и была приурочена комедия, для которой Шекспир не искал названия, предложив публике считать ее «чем угодно». Критика, однако, приписала названию более значительный смысл. Двенадцатая ночь рождественских праздников была как бы прощанием с весельем. Если верить принятой хронологии творчества Шекспира, то его комедия оказалась «прощанием с веселостью» и для самого драматурга. После «Двенадцатой ночи» появляются «мрачные комедии» и великие трагедии Шекспира, ни одной веселой комедии он уже больше не создаст.
Итак, Шекспир прощается с веселостью. Кажется, он и в самом деле исчерпал все источники комизма и теперь, создавая эту комедию, повторяет в новой комбинации многое из того, с чем мы уже встречались в его прежних произведениях. Комическая путаница из-за сходства близнецов составляла основу сюжета его первой «Комедии ошибок». Девушка, переодетая в мужской наряд, была в «Двух веронцах», «Венецианском купце» и «Как вам это понравится». Такой персонаж как сэр Тоби Белч сродни Фальстафу, а Эндрю Эгьючик — Слендеру из «Виндзорских насмешниц».
Новым вариантом старого комедийного мотива Шекспира является и тема обманчивости чувств, играющая такую важную роль в «Двенадцатой ночи». Первый намек на это был в «Комедии ошибок», где мы видели Люциану, ошеломленную тем, что Антифол Сиракузский, которого она принимает за его брата, объясняется ей в любви. Еще более развит мотив обманчивости чувств в «Сне в летнюю ночь»: здесь Елена, сначала отвергнутая своим возлюбленным, потом сама отворачивается от него под воздействием колдовских чар. Но самым ярким проявлением ослепленности под влиянием любовных чар был, конечно, знаменитый эпизод, в котором царица эльфов Титания ласкает ткача Основу, украшенного ослиной головой. В «Двенадцатой ночи» обман чувств характерен для Орсино и Оливии.
Наконец, как и в ряде других комедий, действие «Двенадцатой ночи» происходит в обстановке несколько нереальной. Чувства героев являются вполне земными, и сами они — существа из плоти и крови, но мир, в котором они живут, — это сказочная для англичан шекспировского времени Иллирия. Красивое название страны, расположенной на восточном побережье Адриатического моря, звучало тогда так же экзотично, как теперь. Весть об этом далеком крае донесли до Англии моряки, прибывавшие в Лондон со всех концов света. Шекспир любил выбирать для своих комедий сказочные, экзотические места действия. Иллирия, Сицилия, Богемия — эти названия звучали для публики шекспировского театра романтически, и для романтических историй он выбирал страны с такими загадочно заманчивыми названиями.
Нужно было это и для данной комедии, для веселой романтической сказки, которую хотел поведать публике Шекспир. Ведь его «Двенадцатая ночь» изображает то, что не часто случается в жизни, и если бывает, то только там, где происходит действие всех сказок, а оно, как правило, там, куда мы никогда не попадем.
В прекрасной Иллирии живут даже более беззаботно, чем в Арденнском лесу. Здесь не трудятся, не воюют и только иногда охотятся. Главное же занятие населения — любовь и развлечения. Этим занимаются все — от герцога до слуг. Правитель этой сказочной страны делами своего государства не озабочен. У Орсино более важное занятие: он влюблен и услаждает душу мечтами о своей прекрасной возлюбленной, слушая музыку.
В эту страну любви и веселых шуток попадает юная Виола сразу же после кораблекрушения, во время которого она потеряла единственного близкого человека, брата Себастьяна, как две капли воды похожего на нее лицом. И стоит ей оказаться на берегу Иллирии, как ее сразу охватывает особая атмосфера этой сказочной страны. Отважная девушка любит приключения, и раз судьба забросила ее сюда, она готова пойти навстречу любым неожиданностям. Переодевшись в мужское платье, она поступает музыкантом ко двору герцога. Ее маскарад — и средство самозащиты, обычное в те времена, когда женщина должна была скрывать свою слабость, и проявление свойственного героине авантюризма, и своего рода «розыгрыш», шутка, породившая неожиданные для нее осложнения. И, конечно же, она сразу влюбляется, не только потому, что молода, но и потому, что попала в атмосферу двора, напоенного мечтаниями Орсино о прекрасной любви. В него она и влюбляется, и эта любовь оказывается для нее источником мучительных переживаний.
Прелесть ее юной музыкальной души мгновенно завоевывает Виоле нежное расположение Орсино, чувствующего, что из всех окружающих его паж Цезарио, как назвала себя Виола, лучше всего способен понять его чувства. Но для герцога она — мужчина, и, хотя ренессансные нравы поощряли платоническую страсть между людьми одного пола, о чем свидетельствуют «Сонеты» самого же Шекспира, Виола жаждет любви иной. Но ей присуща самоотверженность. Ее любовь не эгоистична. Для нее будет горьким счастьем, если она сумеет добиться расположения к Орсино со стороны любимой им Оливии. Хотя аналогия не является полной, но строй чувств Виолы находит некоторое соответствие в тех же «Сонетах» Шекспира, лирический герой которых тоже испытал горькое удовлетворение в том, что два прекрасных существа, дорогих для него, полюбили друг друга. Так или иначе, Виола самоотверженно борется за то, чтобы Оливия ответила на чувство Орсино взаимностью. Она умеет так красиво говорить о любви, что добивается неожиданного результата: Оливия влюбляется в переодетую девушку. И здесь начинается комедия обманчивости чувств, которую так любил изображать Шекспир.
Из трех романтических героев комедии Виола единственная обладает не только горячим сердцем, но и ясным умом. Ей одной видна и вся запутанность ситуации, возникшей из-за ее переодевания. Она принадлежит к числу тех шекспировских героинь, чья прекрасная женственность сочетается с устойчивостью чувств, беспредельной верностью, глубиной сердечных переживаний.
Орсино обладает иным душевным складом. Он, как и Ромео до встречи с Джульеттой, не столько любит предмет своих воздыханий, сколько влюблен в любовь. Его молодая душа открылась для большого чувства, но его любовь — это как бы любование красотой переживаний, связанных с этим чувством. Недаром ему так нужна музыка. Она и питает и успокаивает его взволнованные эмоции. Чувства его тонки, и прежние мужественные развлечения, вроде охоты, теперь не доставляют ему удовольствия. Общение с Цезарио дает ему гораздо больше, ибо в нежной душе пажа он находит созвучие своим переживаниям. Он даже сам не сознает, насколько важна для него эта дружба. Когда в финале комедии оказывается, что Цезарио — девушка, Орсино не приходится перестраивать свое отношение к этому юному существу, которое он уже раньше полюбил за то, что оно так хорошо понимало его чувства. Поэтому для него открытие подлинной личности Виолы является радостью, и он мгновенно отдает ей всю свою жаждущую взаимности любовь.
Если вся жизнь Орсино проходит в ожидании большой любви, способной заполнить его сердце, то с Оливией мы знакомимся тогда, когда она, вопреки природе, решила отказать себе во всех радостях жизни. Пережив большое горе, утрату отца и брата, Оливия хотела уйти от суеты мира, закрыть доступ привязанностям, лишение которых причиняет страдание. Но душой она молода и, подобно Орсино и Виоле, тоже созрела для любви. Ее решимости вести отшельнический образ жизни не хватает надолго. Как только появляется Цезарио, в ней пробуждается сначала любопытство, а затем страсть. Натура волевая, она готова теперь презреть все: и обязательную женскую скромность, и неравенство положения (Цезарио, хотя «он» и дворянин, все же ниже ее по званию). И теперь она добивается взаимности с той энергией, какую Виола-Цезарио проявляла для того, чтобы завоевать ее сердце для Орсино.
Мы смеемся, наблюдая перипетии этой забавной истории, но каким чистым и прекрасным является этот смех! Нам известно, что Оливия ошибается, но смеемся мы не над ней, а над причудами юных сердец, ослепленных избытком кипящих в них чувств. Чувства эти прекрасны и благородны. В них проявляются лучшие душевные способности человека, но и это лучшее, оказывается, может поставить в смешное положение того, кто лишен возможности узнать, что представляет собой тот или та, на кого направлено сердечное чувство.
С Оливией происходит примерно то же, что и с Орсино в конце комедии. Встретив брата Виолы, Себастьяна, она принимает его за полюбившегося ей пажа и, дойдя до предела страсти, предлагает ему немедленно венчаться. Случай свел ее сначала с Виолой, душевные качества которой увлекли воображение юной графини. Она полюбила Цезарио-Виолу не за внешность, а за мужество, характер, настойчивость и поэтичность души. А затем случай же произвел подмену: Оливия встретила Себастьяна, не только лицом, но и другими качествами схожего с сестрой. Он смело пошел навстречу неожиданно обрушившемуся на него потоку страсти Оливии и, подхваченный им, нежданно-негаданно в один миг обрел счастье, которого другие ищут всю жизнь и далеко не всегда находят. Так бывает только в сказках, но ведь перед нами именно сказка о том, как люди ищут счастья в любви, и о том, как оно приходит к ним совсем не так, как они его ожидали. Орсино добивался Оливии, а счастье нашел в Виоле; Оливия жаждала взаимности Цезарио-Виолы, а обрела ее у Себастьяна; Виола страдала, не питая надежд на счастье, но оно неожиданно само пришло к ней; Себастьян искал сестру, а нашел возлюбленную и жену.
То, что происходит в кругу Орсино — Оливии — Виолы — Себастьяна, является высокой комедией, комедией чистых и прекрасных чувств. Все они люди большого душевного благородства, может быть, даже слишком прекрасные для реального мира, но идеальный душевный склад таких людей и вносит в жизнь истинную красоту. Искусство, стремящееся к тому, чтобы поднять человека до подлинных высот гуманности, истины и красоты, избирает таких героев, чтобы через них раскрыть, на что способен человек в своих лучших проявлениях.
Но это не та бесплотная идеальность, которая лишает художественное изображение убедительности, а высокая духовная настроенность, сочетающаяся с изумительным проникновением в действительные свойства человеческого сердца. Вот почему Шекспир остается реалистом и тогда, когда погружается в мир романтики. И поэтому же во всей этой милой сказке, где красивые чувства ставят людей в смешные положения, мы ощущаем несомненную жизненную правду.
Рядом с этим миром высоких чувств — иной, более земной мир, где человек предстает не в столь изящном виде, но все же не лишен черт по-своему симпатичных. Это мир сэра Тоби Белча и Марии. Они — центр его, как центром мира красивых чувств является Виола.
Сэр Тоби Белч совсем не иллирийский житель. У него не только имя английское. Он типичный «пожиратель бифштексов» и такой же любитель веселых попоек, как сэр Джон Фальстаф. Остроумия у него поменьше, чем у славного рыцаря, но разгульную жизнь он любит не меньше его и хорошей шутке тоже знает цену.
Как и Фальстаф, сэр Тоби считает, что рожден для веселья и беззаботной жизни. Но при рождении ему не достались средства для этого. Он обедневший дворянин и вынужден жить милостями своей племянницы Оливии. Впрочем, его нисколько не смущает положение приживалы, ибо, как и Фальстаф, о существовании морали он даже смутно не подозревает. Было бы лишь что поесть, а главное, выпить! Надо, однако, отдать должное его изобретательности: у него есть и свой источник доходов, помимо харча, получаемого в доме богатой племянницы. Он занимается ремеслом, которое в Лондоне шекспировских времен называлось «ловлей кроликов» — обиранием наивных провинциалов, приезжавших в столицу. Роберт Грин, недруг Шекспира, в нескольких памфлетах описал приемы этого вида городской «охоты».
Сэру Тоби удалось подцепить такого «кролика» — это провинциальный щеголь сэр Эндрю Эгьючик, приехавший в Лондон — простите, в Иллирию, — чтобы себя показать, людей посмотреть и заодно подыскать богатую невесту. Сэр Тоби взялся сосватать ему Оливию. Воздыхания сэра Эндрю по Оливии — забавная пародия на ухаживания Орсино. Конечно, сэр Тоби ни на миг не обманывался насчет возможности женить этого простачка на Оливии. Обманывался сэр Эндрю, и этот обман стоил ему дорогонько. Сэр Тоби ест и пьет на его счет, облегчая кошелек простоватого провинциала. Мы встретим впоследствии у Шекспира еще одну такую ситуацию — в «Отелло» (Яго и Родриго), но там она кончится для простака трагично. Но Тоби не Яго, не злодей, а веселый бонвиван, и Эндрю отделывается потерей кошелька и лошади да несколькими ушибами от Себастьяна.
Под стать пожилому ветрогону сэру Тоби озорная Мария. Она мастерица на выдумки, которыми потешает себя и других. Ей хочется женить на себе сэра Тоби: это сравняло бы ее с госпожой, которой она прислуживает. Впрочем, расчетливость она проявляет не столько в этом, сколько в забавных проделках, увлекающих ее гораздо больше матримониальных планов. Завлечь сэра Тоби в сети брака — нелегкое дело, ибо он не из тех мужчин, которые добровольно расстаются со свободой бражничать и веселиться. Если уж ему и придет в голову жениться, то разве что на такой озорной девчонке, как Мария, которая сама неистощима на веселые проделки.
Нельзя сказать, что круг сэра Тоби — это дно жизни, ее подонки. Конечно, респектабельностью здесь даже не пахнет, но это не мир зла. Если романтические герои комедии живут в царстве любви, то компания сэра Тоби живет в царстве веселья, и только ханжи да пуритане откажут этому миру в моральном праве на существование. Правда, люди этого мира сами о морали не помышляют, но для нравственного здоровья человечества смех и веселье необходимы, и в этом оправдание веселых домочадцев графини Оливии.
Есть у этих людей враг — дворецкий Мальволио. Положение он занимает невысокое, но окружающим может принести достаточно вреда. Он враг не только им, но и приятной жизни вообще. Мальволио — сухой, чопорный, суровый человек, и есть в нем нечто пуританское. Он охотно поддерживает Оливию в ее стремлении соблюдать траур и жить, отгородившись от сует жизни. С неудовольствием смотрит он на благосклонность Оливии к Цезарио. Его возмущает уже одно то, что люди хотят и могут веселиться, предаваться развлечениям и любить. Сам он имеет одну страсть — честолюбие. Положение дворецкого дает ему малую, но ощутимую власть над домочадцами Оливии. Правда, они весьма непокорны и ему постоянно приходится воевать с ними, но он не теряет надежды укротить их.
Веселая компания сэра Тоби решает проучить Мальволио. Как это сделать, придумывает хохотушка Мария. Этот эпизод слишком известен, и нет нужды пересказывать его. Остановимся на характере его.
Поначалу розыгрыш, заставляющий Мальволио поверить, что Оливия влюблена в него, кажется просто смешным и безобидным. Постепенно, однако, шутники доходят до того, что издеваются над Мальволио не без ожесточения и злости. Современному читателю и особенно зрителю шутка начинает казаться слишком грубой и жестокой, и она уже не доставляет удовольствия. Но не следует забывать, что сэр Тоби и его компания — люди в самом деле грубоватые, любящие на английский манер самые беспощадные «практические шутки» — розыгрыши, от которых человек может иногда серьезно пострадать. Публика шекспировского театра, для которой и казни были интересным зрелищем, смотрела на подобные шутки иначе, чем мы. Одна из шуток — появление шута в облачении священника и исповедь Мальволио (IV, 2) — представляет собой пародию на католическую обрядность (над католицизмом в протестантской Англии разрешалось потешаться).
Образ Мальволио, вначале комический, постепенно приобретает иную окраску. В нем появляется нечто вызывающее жалость. Это с одной стороны. А с другой — фигура его становится зловещей. И хотя в этом мире веселья и любви он бессилен, мрачная тень, отбрасываемая им, напоминает о зле, которое существует в реальном мире, ибо, пусть в приуменьшенном виде, он все же обладает такими чертами, которые омрачали ренессансные идеалы. Его честолюбие, злобность, ханжество и мстительность были теми пороками, которые Шекспир видел и показывал как источники трагического в жизни.
Но здесь Мальволио только угрожает. В мире сказки он немощен. Поэтому даже его герцог велит «уговорить на мир». Мальволио, однако, покидает сцену непримиренным и непримиримым врагом радости и веселья. Они торжествуют победу в серии браков, завершающих комедию. А у нас остается ощущение, что хотя все кончается благополучно, но где-то за пределами этого сказочного мира таятся страшные угрозы человеку и человечности.
Шекспир остается верен себе в том, что даже этот зловещий образ не превратил в ходульное воплощение злодейства. Прежде всего это своеобразный человеческий характер, пусть неприятный, но безусловно реальный. Сэр Тоби, Мария и остальные правы, воюя против Мальволио. Но не вся правда на их стороне. Выше та правда, которая воплощена в душевном благородстве Виолы, Орсино и Оливии. Но в общем люди этих двух миров — союзники в отрицании ханжества и утверждении радости жизни. При этом счастье благородной любви выше тех примитивных удовольствий, ради которых живут Тоби и иже с ним.
Кроме Мальволио, все персонажи комедии добры, жизнерадостны, отзывчивы и веселы. Но есть еще один персонаж, выделяющийся среди них. Это шут Фесте. Мы видим его в числе участников веселого розыгрыша, учиняемого над Мальволио, слышим его дерзкие шутки над теми, кому он обязан повиноваться. Он один из самых остроумных шекспировских шутов. Но есть в нем черта, отличающая его от всех предшественников в комедиях Шекспира.
Фесте меланхоличен, в нем ощущается некоторая усталость от веселья, которым другие так непринужденно наслаждаются. Он выступает в комедии как выразитель настроений, расходящихся с общим тоном ее. В меланхолии Фесте критика давно уже увидела предвестие будущего трагизма Шекспира.
Между тем образ Фесте, каким мы его теперь знаем, — результат изменений, внесенных в комедию в процессе ее сценической истории на шекспировском театре. Открытием этого мы обязаны трем исследователям — Флэйю, Ноблу и Дж. Доверу Уилсону.
Чтобы понять суть дела, надо вспомнить начало комедии. Виола говорит, что она умеет петь и играть на музыкальных инструментах. В качестве музыканта она и поступает ко двору Орсино. Но в нынешнем тексте она нигде не поет и не музицирует. Что это — «забывчивость» Шекспира? Нет. Первоначально роль Виолы исполнял мальчик-актер, умевший красиво петь и игравший на музыкальных инструментах. Нетрудно представить себе, что именно Виола исполняла грустную песню «Поспеши ко мне, смерть, поспеши...», которая так понравилась Орсино. Она соответствовала и его печальному настроению, вызванному неразделенной любовью, и чувствам самой Виолы.
Но прошло время, мальчик-актер утратил данные, необходимые для этой роли, и песня должна была выпасть из пьесы. Но тут помогло новое обстоятельство. В труппу Бербеджа — Шекспира вступил замечательный комик Роберт Армин, превосходный музыкант, обладавший хорошим голосом. Песня была передана ему. Вчитываясь внимательно в текст, нетрудно увидеть, как была переделана сцена для того, чтобы Фесте был призван ко двору Орсино и исполнил лирическую песню. По-видимому, заодно была добавлена и заключительная песенка, также исполняемая Фесте и носящая иронически-меланхолический характер.
Именно таким путем, по-видимому, проникли в комедию те меланхолические мотивы, которые не только придали новую окраску образу Фесте, но и наложили печать на всю пьесу в целом. Переделка эта относилась уже к тому времени, когда Шекспир создавал свои великие трагедии и «мрачные комедии». Отсюда можно сделать вывод о том, что внесение новых мотивов в комедию не было случайностью. Но не следует преувеличивать их значение. «Двенадцатая ночь» остается одной из самых жизнерадостных, оптимистических комедий Шекспира. Создавая ее в первоначальном виде, Шекспир и не подозревал ни о каком «прощании с веселостью». Лишь потом оказалось, что он никогда уже больше не смог написать ни одной такой веселой и очаровательной комедии, как эта.
Трагедия была впервые напечатана в фолио 1623 года. В списке пьес Шекспира, составленном в 1598 году Ф. Мересом, «Юлия Цезаря» нет. Значит, пьеса была написана, по-видимому, после этой даты. Наряду с этим известно, что швейцарец Томас Платтер, посетивший Лондон, 21 сентября 1599 года видел в театре «на правом берегу Темзы» (то есть там, где находился только что выстроенный «Глобус») «трагедию о первом римском императоре Юлии Цезаре». Некоторые подробности в его дневниковой записи дают основание предположить, что он видел трагедию Шекспира. О том, что она шла на сцене уже в 1599 году, свидетельствуют также детали сцены на форуме, как она описана у Шекспира, встречающиеся в поэме Джона Уивера «Зерцало мучеников». Поэма эта была напечатана в 1601 году, но автор подчеркивает в предисловии, что он написал ее за два года до того, то есть в том же 1599 году.
Сюжет о Юлии Цезаре был популярен в английской драме эпохи Возрождения. Две пьесы о нем появились задолго до шекспировской трагедии — в 1582 году. А после Шекспира их возникло еще четыре. Своим предшественникам Шекспир ничем не был обязан, а его последователи подражали ему. Ни одна из этих пьес интереса не представляет и не идет ни в какое сравнение с трагедией Шекспира.
Источником Шекспиру послужили «Сравнительные жизнеописания» Плутарха. Сюжет трагедии и характеристики персонажей почерпнуты из биографий Цезаря, Брута и Антония. Как всегда, Шекспир в целях концентрации действия слегка отступил от исторической хронологии и, где можно было, сблизил события, отделенные некоторым промежутком времени. Так, Цезарь праздновал триумф по поводу победы над Помпеем в октябре 45 года до н. э., праздник Луперкалий отмечался в феврале 44 года до н. э. Лишь после этого трибуны были лишены права выступать за то, что сняли украшения со статуй Цезаря. Эти события, занявшие несколько месяцев, в трагедии Шекспира происходят в один день, изображением которого открывается пьеса. В III акте тоже в один день происходят события более длительного периода. После убийства Цезаря Брут сразу же выступил сначала в сенате, затем на форуме. Антоний произнес речь на следующий день. Октавий прибыл в Рим шесть недель спустя. Прошло не менее полутора лет, прежде чем он и Антоний составили триумвират с участием Лепида. Наконец, исторически под Филиппами произошли два сражения, второе спустя три недели после первого. У Шекспира они превратились в два эпизода боя, длящегося один день.
Оправдывать Шекспира нет нужды. Сущность и последовательность событий им сохранены, а сближение их во времени придало трагедии лаконичность и концентрировало действие.
В изображении характеров Шекспир следовал Плутарху с той же поэтической вольностью: сохраняя сущность их, он усилил контрасты, придав каждой фигуре еще большую рельефность.
Плутарху трагедия обязана четкостью композиции, классически строгой по своей ясности и последовательности. Он же повлиял и на стиль поэтической речи. Нигде у Шекспира она так не сдержанна, как в «Юлии Цезаре». Шекспир поразительно сумел войти в дух древних римлян, создал классический художественный образ Рима. Этому не мешают даже обычные для Шекспира анахронизмы: часы с боем, колпаки и цеховые знаки мастеровых, двойной кафтан Цезаря. Эти детали приближали события отдаленных времен к публике шекспировского театра, и римляне становились ей понятнее.
Пьеса, вероятно, имела злободневный смысл для зрителей первых представлений. В последние годы правления Елизаветы разрушилось равновесие политических сил, на котором покоилась абсолютная монархия Тюдоров. Оппозиция в кругах нового дворянства, недовольство буржуазии Сити перерастали в замыслы свержения королевы и установления иного рода власти.
Политические волнения и бури той эпохи утратили теперь для нас интерес и значение. Но мы лучше поймем Шекспира, если представим себе его пьесу как отражение грозовой атмосферы Англии конца XVI века.
«Юлий Цезарь» — политическая трагедия. Поэтому ею особенно охотно пользовались для того, чтобы установить политические взгляды Шекспира. Как всегда в шекспировской критике, политические симпатии исследователей определяли толкование ими трагедии и характеристику позиций Шекспира. Монархистам здесь виделась поддержка их политических принципов, республиканцам — утверждение их идеалов. Консерваторы всех мастей видели в гибели Брута и Кассия неизбежную кару всем посягающим на существующий политический строй. Для либералов и поборников освободительных течений сила трагедии — в величии республиканского пафоса Брута.
Оба прямолинейных решения до крайности сужают смысл великого произведения. Прежде всего они неисторичны. Когда так рассуждают о Шекспире, то представляют себе, будто он мог превращать сцену в трибуну для выражения своих политических взглядов. Политическая цензура существовала уже тогда. Крамольную пьесу лорд-камергер не разрешил бы к постановке. Если политика и допускалась на сцену, то лишь в целях утверждения официальной государственной доктрины. Если угодно, то в «Юлии Цезаре» она действительно имеется: цареубийство наказано. Цензора это вполне удовлетворило. Однако в политическую схему, приемлемую для властей, Шекспир вложил более глубокое содержание.
Прежде всего для правильного понимания трагедии необходимо воспринимать ее не как политический памфлет в драматической форме, а как реалистическую историческую драму. «Юлий Цезарь» есть продолжение и углубление шекспировского историзма, яркие проявления которого мы видели уже в пьесах-хрониках. Здесь та же широта охвата социальной действительности (в «Юлии Цезаре» представлены все слои римского народа) и конфликт трагедии соответствует центральному конфликту изображаемой эпохи; действующие лица исторической драмы — не абстракции, а носители отчетливых индивидуальных интересов.
Вместе с тем это и шаг вперед в исторической драматургии Шекспира. Отличие второй римской трагедии Шекспира (первая — «Тит Андроник») от хроник состоит прежде всего в том, что политические принципы сделаны основой поведения действующих лиц. В хрониках (за исключением «Генриха V», написанного почти одновременно с «Юлием Цезарем») персонажи боролись за свои личные интересы и только в конечном счете объективно оказывались носителями феодального своеволия или абсолютистской государственности. Не только Брут, но и другие персонажи выступают в качестве людей, более или менее ясно сознающих принципиальный характер борьбы, в которой они участвуют. Больше, чем в любой другой исторической драме, за исключением «Кориолана», действующие лица осознают исторический смысл своих поступков настолько, что они даже предвидят, как в далеком будущем потомки не раз вспомнят подвиг республиканцев, уничтоживших тирана, и посвятят этому пьесы (II, 1).
Конфликт разыгрывается здесь под флагом открыто декларируемых политических принципов, и в этом смысле «Юлий Цезарь» — одна из наиболее «шиллеровских» драм Шекспира. Но сближение с великим немецким трагиком у Шекспира лишь частичное. Метод Шекспира отличается от шиллеровского и в «Юлии Цезаре». Осознавая политический и исторический смысл своей борьбы, персонажи Шекспира не превращаются все же в простые «рупоры» отстаиваемых ими идей. Они остаются живыми людьми, каждый с чертами своей неповторимой индивидуальности. Политические мотивы, движущие персонажами, разнообразно сочетаются с их личными качествами, и у любого из них кроме общего принципа есть свои особые причины желать победы одной из двух борющихся политических систем — монархии или республики.
Реалистическое мастерство Шекспира, богатство его палитры видны уже в том, как он противопоставляет друг другу вождей обоих лагерей.
В критике не раз звучали жалобы на то, что, создавая образ Цезаря, Шекспир игнорировал его значение как полководца. Действительно, эта сторона деятельности Цезаря только глухо и словно между прочим отмечается в трагедии. Если принять это не как случайный промах гения, а как осмысленный художественный прием, то цель у него могла быть одна: показать сущность Цезаря как государственного человека. В этом и почти только через это характеризует Шекспир все персонажи трагедии. Облик каждого определяется тем, каков он как гражданин.
Своими заслугами в прошлом Цезарь завоевал положение первого лица в государстве: он укрепил могущество Рима и расширил его владения. Он служил Риму. Теперь он хочет, чтобы Рим служил ему. Цезарь смотрит на себя как на воплощение бога. Он верит в мудрость и справедливость любого принятого им решения. Он желает, чтобы его воля всегда была законом. Одним словом, он носитель принципа единовластия и искренне убежден в своем праве и призвании решать судьбы других людей.
Слабый физически, одряхлевший, тугой на одно ухо — таким рисует Шекспир облик Цезаря. В этом контрасте личной слабости человека и его политического могущества — глубокая идея. Ее выражает Кассий, когда возмущенно говорит о том, какое человеческое право имеет Цезарь на то, чтобы вершить судьбы остальных людей — он не сильнее их, не более мужествен, чем хотя бы он, Кассий (I, 2), и, уж конечно, не более добродетелен, чем Брут.
Если для Цезаря он сам начало и конец всего, то для Брута основой основ является идеал республики. Домогающийся власти честолюбец Цезарь жаждет рукоплесканий и приветственных кликов толпы; Брут любит уединение, он скромен и не притязает ни на какие почести за то, что посвятил себя служению добродетели. С Цезарем его связывает дружба, ибо он знал прежнего Цезаря, того, который своими победами служил Риму, как теперь стремится служить ему Брут своей добродетелью.
В отличие от Цезаря — человека действия, Брут — мудрец. Наряду с Гамлетом он единственный из больших героев Шекспира, который не только мыслит, но и является мыслителем по призванию.
Брут придерживается учения философов-стоиков. Они утверждали, что счастье и несчастье не зависят от внешних обстоятельств. Воспитывая себя в правилах добродетели, человек тем самым обеспечивает себе наибольшее счастье и довольство жизнью. Добродетель нужна человеку не для достижения внешних благ, а ради самой себя, ибо в ней величайшее благо и высшая награда человеку. Контраст между себялюбием Цезаря и сознательным отрешением от внешних благ во имя философии добродетели у Брута показывает, что эти два центральных персонажа трагедии противостоят друг другу не только как различные характеры, но и как представители разных мировоззрений.
Этих двух героев Шекспир показал не только в гражданском, но и в семейном быте. И здесь Шекспиром проведены тонкие, но четкие различия. Кальпурния и Порция обе любят своих мужей, но любят по-разному. В семье Цезаря все вертится вокруг его персоны. Дома он уже достиг того, чего желает достичь и в государстве, — он единодержавный владыка. Семья Брута основана на равенстве: муж и жена равно заботятся друг о друге. Порция не желает быть только женой, делящей с мужем ложе, она друг Брута и даже его единомышленница в философии (вспомним, что она нанесла себе рану на бедре, чтобы испытать и доказать свою стойкость).
Как и в другом шедевре исторической драмы, «Генрихе IV», основной конфликт трагедии раскрывается в живой картине разнообразных характеров и страстей участников борьбы. Не только два лагеря противопоставлены друг другу, но и внутри каждой из враждующих партий мы видим людей, по-разному относящихся к тому, что происходит в Риме.
Возьмем ближайшего соратника Цезаря — Марка Антония. Он полон любви к великому полководцу и преклонения перед ним. Зная его тайные помыслы, он добровольно берет на себя роль помощника в осуществлении честолюбивых стремлений Цезаря. Он побуждает народ избрать Цезаря царем и от имени народа подносит ему корону. Антоний искренне верит, что лучший строй для Рима — единовластие. Перед сильной властью он благоговеет. Его радует, что Цезарю достаточно сказать слово — и оно немедленно превращается в закон.
Антоний жизнелюбив и любит наслаждения не только по инстинкту, но и в силу убеждения. Если Брут — стоик, то Антоний — гедонист, приверженец философии наслаждения. Натура горячая, Антоний без остатка отдается делу, в которое верит. Цезарианец из принципа и по личным симпатиям, он готов бороться до конца за свой идеал. В критический момент, после убийства Цезаря, он проявляет удивительную выдержку и расчетливость. Зная силу врагов, Антоний тем не менее не склонен складывать оружие. Он готовится продолжать борьбу в самых неблагоприятных условиях, собирает союзников и решает перехитрить противников. Его скорбь по Цезарю искренна, но она не затуманивает его сознания. Лучшее средство почтить память Цезаря, считает он, — это отомстить его убийцам. Но он борется не только из чувства мести.
Антоний честолюбив и жаждет власти не меньше, чем его покровитель Цезарь. Помогая Цезарю достичь престола, Антоний рассчитывал стать вторым человеком при Цезаре. Теперь, когда Цезаря не стало, он — главный наследник его дела. Антония воодушевляет мысль, что если он проявит выдержку, энергию и решительность, если сумеет, как Цезарь, перейти свой Рубикон, то теперь он уже сможет стать не вторым, а первым человеком в Риме. И, рискуя головой, он вступает в борьбу, которая поначалу кажется обреченной на неудачу. Мы знаем, что ему удается создать перелом в Риме, и знамя цезарианства снова возносится над «вечным городом». Но Антонию не суждено стать единственным владыкой. Он не может вести борьбу без союзников, и один из них, Октавий, формально имеет даже больше права считать себя наследником Цезаря и притязает на власть.
В противовес Антонию Октавий не романтик борьбы, а трезвый политик, шаг за шагом завоевывающий новые позиции. При этом он открыто старается воспользоваться плодами первой победы Антония, добившегося изгнания Брута и Кассия из Рима. Антагонизм между Октавием и Антонием, однако, еще не получает полного развития в этой трагедии. Здесь он только намечен, но уже и в этой наметке ясно видно, что союз Антония и Октавиана непрочен и должен будет распасться, ибо властолюбие обоих не позволит им быть союзниками.
Третий член триумвирата, образованного после смерти Цезаря, Лепид, — жалкий, неспособный и неумный политик, который нужен Антонию и Октавиану для равновесия. Хотя сам он и склонен считать свою роль важной, в сущности, он является не более чем пешкой в руках двух главных триумвиров.
Общая черта всех членов цезарианской партии — себялюбие, господство личного интереса над государственным. Борясь за монархию, каждый из них стремится сам стать во главе ее.
Иного рода нравственное начало преобладает в лагере республиканцев. Нельзя сказать, чтобы они были людьми, лишенными личной заинтересованности. Только один Брут вполне свободен от эгоизма. Остальные деятели этого лагеря, начиная с Кассия, имеют более или менее сильные личные мотивы для борьбы против Цезаря. Кассий вообще не хочет быть ничьим рабом или слугой. Он республиканец-аристократ. Не всеобщее равенство, а его личная свобода — вот цель Кассия. Ему нет надобности утвердить свою личность, подчинив себе других, с него достаточно, если никто не будет посягать на его независимость. Отметим, что Шекспир придал Кассию больше благородства, чем он имеет в рассказе Плутарха. Не будучи столь идеальной личностью, как Брут, он все же убежденный и искренний республиканец.
Что же отличает его от Брута? Прежде всего активность. Брут жил уединенно, Кассий всегда был в гуще политической борьбы. Он деятелен, умен, но он не философ, как Брут, а человек практического ума.
Цезарь знает проницательность и неуемность Кассия, его постоянное беспокойство о своем положении, нежелание поступиться хотя бы частичкой своих прав. Не ошибается великий полководец, подозревая Кассия в зависти. Все это есть в нем и перемешано в сложном сочетании принципиальности и личной заинтересованности.
Активность и проницательность делают именно Кассия душой антицезарианского заговора. Как опытный политик собирает он сторонников, зная, какую струнку нужно задеть у каждого, чтобы он отозвался. Он не тщеславен и не претендует на то, чтобы занять главенствующее место в республиканском лагере. Понимая, что его личные качества не могут сделать его достаточно популярным, он спокойно предоставляет номинальное руководство Бруту. Брут и становится знаменем заговора, но Кассий остается его душой, главной движущей пружиной, приводящей в действие весь сложный человеческий конгломерат партии заговорщиков.
После смерти Цезаря лагерем цезарианцев руководят два соперничающих триумвира, но они подавляют противоречия между собой ради достижения общей цели. Есть противоречия и в лагере республиканском. Оба его вождя, будучи едиными в целях, расходятся в вопросе о средствах. Брут считает, что благородное дело надо осуществлять чистыми руками; Кассий не склонен быть разборчивым в средствах. Он более трезвый политик, чем Брут, и всегда бывает прав в вопросе об эффективных средствах борьбы. Брут же не терпит никакого отступления от своих идеальных принципов.
Когда Кассий заявляет, что необходимо убить не только Цезаря, но и Антония, Брут считает это излишней жестокостью. Он не верит в то, что Антоний может быть опасным без Цезаря. Кассий дальновиднее, но он вынужден уступить Бруту. То же происходит и после убийства Цезаря. Когда Антоний просит дать ему возможность похоронить Цезаря и произнести надгробную речь, Кассий решительно противится этому, понимая таящуюся в Антонии опасность, но Брут не видит ее и из искренне благородных побуждений настаивает на удовлетворении просьбы Антония. Мы знаем, что в этом споре прав был Кассий, а не Брут, который не только сохранил жизнь злейшему врагу республиканцев, но и предоставил ему возможность поднять народ на заговорщиков.
Второе разногласие между Кассием и Брутом возникает по вопросу о способах ведения войны против цезарианцев. Кассий без малейшей щепетильности подкрепляет республиканские войска незаконными поборами, не брезгуя прямым грабежом. Брут из-за этого чуть не порывает с ним, и только признание Кассием своей неправоты побуждает его помириться с ним. Брут желает действовать, сохраняя моральную чистоту. Кассий считает, что это невозможно. Идеалист и трезвый политик все время сталкиваются. Верх берет идеалист Брут, и это оказывается роковым для дела, приверженцев его и, наконец, для самого Брута. Он собственными руками готовит себе гибель.
Будь Кассий только хитрым политиком, он повернул бы все иначе. Но, даже понимая ошибки и неразумность Брута, он искренне любит и ценит его. Чувство глубокого уважения к убеждениям друга, любовь к нему, несмотря на все его слабости, заставляют его мириться с роковой политикой Брута и с отчаянием в душе пойти на смерть.
Шекспир наделил философией и Кассия. Если Брут стоик, то Кассий эпикуреец, то есть, по понятиям того времени, материалист. Он не верит в богов, смеется над суевериями, не признает существования загробного мира. Его материалистические воззрения хорошо согласуются с трезвым пониманием политики. Читателя, которому хотелось бы, чтобы Шекспир, как и мы, был сторонником материализма, мы должны огорчить: приверженность эпикуреизму не была в глазах Шекспира и подавляющего большинства современников хорошей рекомендацией. Для того времени философия Кассия не была ортодоксальной. Смягчая эту сторону характеристики Кассия, Шекспир сделал его непоследовательным сторонником эпикуреизма. Кассий говорит Бруту, что философия добродетели и принципы стоицизма ему тоже не чужды (IV, 3), а перед смертью даже отрекается от своего безбожия, признавая, что, видимо, существует некое высшее предопределение человеческих судеб (V, 3).
Справедливости ради нужно отметить, что ни одна из философских доктрин, которых придерживаются, по их собственным словам, персонажи, не получает подкрепления в развитии сюжета и герои в критические моменты жизни не следуют заветам своей философии. Если у эпикурейца Кассия возникает вдруг ощущение, что его судьбой распорядились высшие силы, если у него вырывается восклицание о «бессмертных богах», то и стоики Брут и Порция оказываются не в состоянии переносить с должным терпением обрушивающиеся на них беды и уходят из жизни, предвидя оба неминуемое поражение республиканцев.
Главарей заговора окружает большая группа приверженцев. Одним-двумя штрихами Шекспир сразу придает каждому из них своеобразие. Каска маскирует медлительностью и простодушным юмором накипающее в нем недовольство узурпаторским поведением Цезаря. Он, однако, скрывает свои чувства так глубоко, что даже участвует в чествовании Цезаря. Самостоятельность не свойственна ему. Он шел в свите Цезаря, пока думал, что будущее за ним, а когда понял, что у Цезаря есть сильные враги, примкнул к ним, ибо, будучи в душе республиканцем, не мог примириться с превращением Рима в монархию. Войдя в сговор с Кассием, Каска стал рьяным участником борьбы против Цезаря. Лигарий вступил в число заговорщиков потому, что привык верить Бруту и слепо следовать за ним. Деций Брут ненавидит Цезаря; пряча истинные чувства под маской лести, он убеждает Цезаря идти на роковое заседание сената. Вспомним и таких соратников Брута и Кассия, как Луцилий и Титиний. Первый из них, будучи схвачен на поле цезарианцами, выдает себя за Брута в надежде, что этим спасет своего вождя и друга от преследований. Даже Антоний вынужден отдать должное его преданности, заявляя, что предпочел бы иметь подобных людей друзьями, а не врагами. Титиний во время решающей битвы при Филиппах готов был на любой риск для спасения дела; увидев, что Кассий мертв, он закалывает себя.
Нельзя не заметить, что примеров подобной самоотверженности в лагере Октавия и Антония нет. Шекспир подчеркивает, таким образом, высокую нравственную добродетель людей республиканского лагеря. Даже трезвейший из трезвых политиков Кассий поддается облагораживающему влиянию Брута.
Кроме двух лагерей — цезарианцев и республиканцев — в трагедии есть еще третий, важнейший участник центрального конфликта, о котором мы пока молчали, — народ. Уже в первой своей исторической драме («Генрих VI», часть 2) Шекспир изображает народ как участника истории. Это определяет одну из важнейших особенностей его метода исторической драмы вообще. Но в хрониках народ составляет один из многих, притом отнюдь не самый главный фактор в социально-политических конфликтах, он всегда присутствует там в качестве более или менее отдаленного фона центрального конфликта, разыгрывающегося на авансцене истории между двумя группами господствующего класса.
В «Юлии Цезаре» народная масса оказывается в центре конфликта. Более того, с самого начала определяется, что судьба политического строя Рима зависит от народа: поддержит ли он утверждение у власти монарха или отстоит старый республиканский строй. Истинной кульминацией трагедии является не убийство Цезаря, а сцена на форуме, где народ делает выбор между Брутом и Антонием. Мы еще вернемся к вопросу об изображении народа в «Юлии Цезаре». Здесь же нам важно подчеркнуть, что центральный конфликт решается не одним лишь единоборством двух групп господствующего класса, но также и третьей, «неофициальной» силой истории — народными массами.
Что же это за республика, вокруг которой идет борьба? Мы ошибаемся, модернизируя Шекспира и предположив у него понятие о политическом строе республики в современном смысле. Даже представление о буржуазной демократической республике, основанной если не на действительном, то хотя бы на формальном равенстве, не могло быть Шекспиру известно. О республиканском строе античного мира он имел лишь очень приблизительное представление, во многом не совпадавшее с тем, что было установлено впоследствии исторической наукой.
«Res publica» для Шекспира не столько политическое, сколько нравственно-политическое понятие. Поясним. Суть вопроса — в отношении всех граждан к государству: служат ли они, каждый в меру сил и возможностей, общему благу, или же весь аппарат государства становится орудием для удовлетворения эгоистических интересов одной части общества, держащей власть в своих руках.
Рим, как его изображает Шекспир, похож на сословное государство. Отмеченный выше анахронизм относительно мастеровых, носящих средневековые гильдейские знаки, совсем не случаен. Римских патрициев и плебеев Шекспир и публика его времени воспринимали как подобие дворян и «третьего» сословия своей эпохи. Речь в трагедии идет вовсе не о том, чтобы предоставить плебсу равенство с патрициями. Об этом не помышляют ни Шекспир, который не верит в принцип гражданского равенства, ни его Брут, ни сам римский народ. Действительная проблема может быть сформулирована так: государство и общество — кто кому служит?
Победу в трагедии одерживает не принцип общего блага, а хищническое, эгоистическое начало. В этом смысле «Юлий Цезарь» означает разрыв с той оптимистической оценкой перспектив общественного развития, которая составляла идейную основу «Венецианского купца», «Ромео и Джульетты» и трилогии о Генрихе VI. «Юлием Цезарем» открывается трагический период творчества Шекспира.
В чем же сущность трагизма в «Юлии Цезаре»? Для ответа на этот вопрос необходимо решить, кто является трагическим героем произведения. Это поначалу не совсем ясно. Трагедия названа именем Цезаря, который погибает от рук убийц как раз тогда, когда ожидает свершения своей мечты — стать венценосным владыкой Рима. Можно ли назвать его судьбу трагической? Отчасти — да. Это личная трагедия Цезаря, не дожившего до своего полного торжества. Но дело, которому он служил, все равно торжествует победу после его смерти. Недаром в трагедии говорится и символически показано, что дух Цезаря жив. Его судьба, однако, не является в подлинном смысле слова трагической, ибо гибель Цезаря, с точки зрения исторической закономерности, не необходима. Будущее за цезаризмом — с Цезарем или без него.
Действительно трагической является судьба тех, кто борется против цезаризма. Они выступают в качестве носителей благородного идеала, нравственная правота на их стороне, и тем не менее они обречены с самого начала. Наиболее трагической фигурой является поэтому Брут, самый убежденный носитель принципов, враждебных цезаризму. Он борется против единовластия тогда, когда исторически назрела необходимость именно в этой форме правления. Его идеал, таким образом, оказывается в противоречии с теми путями, которые неизбежно ведут к установлению единоличной диктатуры. Можно подумать, что поражение республиканцев обусловлено отдельными ошибками в тактике борьбы (о них сказано выше). Но в том-то и дело, что эти ошибки были неизбежны в силу природы тех принципов, в которые верил Брут и которые отжили свой век. Настало время жестокого, бездушного индивидуализма, время попрания морали во имя корыстных целей. Все это заключено в Цезаре, Антонии и Октавии. Под римскими масками скрыты люди шекспировского века. Мы не станем утверждать, что цезарианцы — типичные представители буржуазного класса эпохи Возрождения. Сам класс буржуазии еще был на одной из ранних стадий своего формирования. Но те начала нового жизнепонимания, новой «нравственности», которые были воплощены в цезарианцах, в общем отражали то же самое, что позже Шекспир воплотит в образах Клавдия, Яго, Эдмунда и других индивидуалистов-хищников, наносивших удар за ударом иллюзиям гуманистов о возможности победы в то время принципа общего блага.
Нередко трагедию Брута толкуют как трагедию личную: он будто бы страдает оттого, что, восстав против Цезаря и убив его, нарушил моральные принципы своей философии и расплачивается за это. Действительная же трагедия Брута является не субъективной, а объективной: беда не в том, что он убил Цезаря, а в том, что он не убил его — мертвый Цезарь оказался сильнее живого Брута. Символические сцены с призраком Цезаря имеют именно этот смысл.
Но все это лишь поверхностно раскрывает трагедию. Ее самый глубинный смысл связан с другим персонажем. Персонаж этот коллективный — народ Рима.
Как уже сказано, от него, в конечном счете, зависят победа и поражение каждого из двух борющихся начал. С первой же сцены трагедии мы видим ликование народа, окружающего Цезаря преклонением. В сознании народа Цезарь уже властитель государства. Антоний подносит Цезарю венец при явном сочувствии народа. Когда же Цезарь отклоняет венец, толпа еще больше ликует: ее радует, что человек, призванный стать властелином, якобы не властолюбив. Народ не понял комедии, искусно разыгранной Цезарем.
Видя ослепление народа, республиканцы решают спасти его. Не спрашивая народа, действуя на собственный страх и риск, они убивают Цезаря. Лишь после этого Брут считает нужным объяснить народу, почему необходимо было уничтожить тирана. Нельзя не отметить парадоксальности ситуации. Цезарианцы, творя антинародное дело, устанавливая единовластие Цезаря, действуют в открытую, опираясь хотя бы внешне на волю народа. Республиканцы-патриции действуют тайно, в отрыве от народа и лишь после ищут у него поддержки своим действиям. Это лишний раз подчеркивает, что идея равенства здесь ни при чем, ибо для Брута и других заговорщиков народ — низшее сословие, но свой долг патрициев — отцов народа — они видят в том, чтобы заботиться о простых людях.
Трагедия народа с наибольшей силой проявляется в сцене на форуме (III, 2). Она принадлежит к шедеврам драматического гения Шекспира: такое изображение «судьбы человеческой» (Брут) и «судьбы народной» едва ли еще можно встретить в драме. В одной сцене сконцентрировано столько жизни, движения, борьбы противоречий, и притом перед нами не единичный герой (ср. монолог Гамлета «Быть или не быть»), а весь народ! Перед нашими глазами совершается история, и мы видим все пружины решающего всемирно-исторического события.
Вот выступает перед римлянами Брут. Для знающих Шекспира кажется странным, что говорит он не стихами, как на протяжении всей трагедии, а прозой. Мы привыкли, что во все значительные, патетические моменты речь героя облекается в возвышенную поэтическую форму. Отступление от правила, наблюдаемое здесь, побудило некоторых исследователей усомниться: нет ли здесь ошибки, не напутал ли наборщик или переписчик рукописи Шекспира, отбросив разбивку речи Брута на строки? Но все правильно, если поверить в обдуманность драматических приемов Шекспира. Прежде всего, Брут снисходит до народа, поэтому он говорит самым простым языком. Но тому есть и другая причина: он не хочет словами, риторическими украшениями затемнить простую истину. Без обиняков излагает он факт и объясняет его с крайней откровенностью и ясностью. Его совесть чиста, и изощряться в доводах он не хочет. Его главный довод — он сам со своей честностью, прямотой и любовью к Риму.
Брут думает, что народ поймет его. И народ как будто горячо одобряет речь Брута. Но на самом деле уже в этом месте трагедии обнаруживается пропасть между Брутом и римлянами. Они иначе понимают и объясняют себе происшедшее. Цезарь был плох, а Брут хорош, и тогда один из толпы восклицает: «Пусть [Брут] станет Цезарем», — а другой поддерживает его: «В нем увенчаем все лучшее от Цезаря». Идея цезаризма, единовластия уже укрепилась в народном сознании, и этого-то Брут не в состоянии понять! Ему кажется, что римляне, приветствуя его, поддерживают республику, а они видят в нем лишь более достойного властителя, чем Цезарь.
Антоний свободен от политического идеализма Брута. Он лучше понимает народ, отнюдь не снисходя при этом до него и сохраняя патрицианское превосходство над толпой. В отличие от Брута, взывавшего к разуму и нравственным понятиям народа, Антоний решает играть на эмоциях толпы: он стремится пробудить сочувствие к своей скорби, жалость к убитому Цезарю. Он отличный актер и умеет возбуждать эмоции. Этим искусством владеют все шекспировские макиавеллисты: они знают, что сначала нужно взволновать человека, вывести его из состояния покоя, душевного равновесия, а потом уже на эту взрыхленную почву бросить семена, и тогда они дадут любой желаемый всход. Так поступил Ричард III с леди Анной, так будет действовать Яго. Взволнованный, эмоционально возбужденный человек слишком чутко реагирует на все. Для него любой случайный факт становится неопровержимым доводом. То, что так мастерски проделал Яго с Отелло, Антоний сделал с целым народом. Он покорил его всесильной логикой чувств, а не логикой разума, как это пытался сделать Брут. К тому же, начав с апелляции к благородным чувствам жалости и сострадания, Антоний ловко довершил это, задев личный интерес каждого, когда заявил римлянам, что Цезарь завещал блага, не забыв ни одного из них. Тут уже толпа была окончательно покорена.
Мы будем односторонни, если увидим здесь только искусство демагогии Антония. В его речи и точный расчет трезвого политика. Брут полагал, что народу важнее всего духовные ценности — призрачный идеал свободы и добродетели. Антоний знает: народу нужен хлеб. Не к идеалам, а к материальным интересам народа апеллирует он — и одерживает победу.
Что же сказать о народе? Признать ли правоту критиков, высокомерно характеризующих его как темную, глупую и жадную толпу? Поверить ли им в том, что и Шекспир был именно такого мнения о народе? Согласиться с этим может лишь тот, для кого суть трагедии в Бруте, Цезаре и Антонии. Но народ недаром введен Шекспиром в центр конфликта. Его роль отнюдь не служебная. Он не только участник трагедии, но и главный ее трагический субъект, во всяком случае, трагичный не менее Брута.
Обратим внимание на то, что презрение к народу питает Антоний. Брут уважает народ и даже после изгнания не попрекает его ни единым словом. Они воплощают два полярных отношения к массе. Для Антония она средство, для Брута — цель, ибо общее благо включает и благо народа. Народ у Шекспира не так глуп, как думает Антоний, но и не так идеален, как представляется Бруту. Да, он задавлен нуждой, лишен культуры, не очень разбирается в хитросплетениях политики. Но у него есть здравый смысл и чувство справедливости. Вдумавшись, мы заметим, что, поддержав сначала Брута, а затем переметнувшись на сторону Антония, народ в обоих случаях поддавался тем аргументам, в которых была справедливость или хотя бы ее подобие. Демагог Антоний начал с апелляции к лучшим, благороднейшим чувствам народа. Только смутив его, сбив с толку, сумел он завоевать его поддержку неправому делу.
Буржуазно-либеральные критики могли сколько угодно трактовать материальные интересы народа как проявление его низменности. Автор «Короля Лира» не мог игнорировать значение такой простой, но страшной вещи, как бедность. Антоний бросил народу подачку, и это довершило его успех. Он сыграл на обеих сторонах народной души, а критики хотят видеть только одну ее сторону — заботу о хлебе насущном.
Трагедия народа состоит в незрелости его сознания, в неумении отличить своих истинных друзей от мнимых. Толпа оказалась податливой на лесть Антония, не оценив того, что Брут разговаривал с ней, как равной ему в понимании. И свершилось самое трагическое в истории — народ отверг своих истинных заступников, поддержав и дав власть тем, кто являлся его злейшими врагами. Народ сам надел на себя цепи рабства.
Таков объективный смысл трагедии «Юлий Цезарь». Читатель, всегда в таких случаях недоверчивый, подозревает критику в том, что она приписала Шекспиру больше, чем он сам думал. Я заканчиваю этот краткий очерк трагедии с мыслью противоположной: Шекспир вложил в нее много больше, чем мы в состоянии понять и оценить.
Грандиозное богатство мыслей, глубочайшее чувство противоречий истории, выраженное в образах и ситуациях, удивительное умение сделать все это живым придали «Юлию Цезарю» ту степень художественной завершенности, благодаря которой замечательное творение Шекспира стало высшим образцом исторической и политической трагедии во всей мировой драме.
Жанр, датировка, скрытый смысл, обстоятельства возникновения — всё представляет в этом шекспировском произведении ряд загадок, доныне не нашедших своего окончательного разрешения.
Пьеса была издана при жизни Шекспира лишь один раз — в 1609 году, большим кварто, под заглавием: «История о Троиле и Крессиде, как она исполнялась его величества слугами, в театре «Глобус». Сочинение Уильяма Шекспира». Издание это вышло в свет в двух вариантах, разница между которыми, при полном тождестве текста, сводится лишь к следующему. Во втором варианте заглавие на титульном листе имеет более распространенную форму, а именно: «Славная история о Троиле и Крессиде, превосходно изображающая зарождение их любви, с занимательным посредничеством Пандара, принца Ликийского», но притом без указания на то, что пьеса когда-либо ставилась. Кроме того, этот второй вариант снабжен анонимным предисловием (по-видимому, принадлежащим издателю), в котором сообщается, что пьеса эта никогда не исполнялась на сцене, и расхваливается ее тонкое остроумие, недоступное непросвещенным зрителям.
Существует несколько гипотез, пытающихся объяснить это противоречие. Простейшее из них заключается в том, что пьеса была поставлена как раз в то самое время, когда она печаталась, а издатель после первого представления распорядился внести в еще не отпечатанные экземпляры упоминание о ее постановке и снять противоречащую этому фразу предисловия.
Кварто дает вполне удовлетворительный текст пьесы, к которому, видимо, и восходит текст фолио 1623 года. Но издатели последнего, без сомнения, пользовались помимо кварто еще каким-то более полным списком пьесы, потому что фолио содержит ряд мест, отсутствующих в кварто, иногда объемом по 4-5 строк. Так как одни места переданы лучше в кварто, а другие — в фолио, в критических изданиях оба эти источника комбинируются.
Датировка пьесы устанавливается на основании следующих данных. В нескольких произведениях 1603 и 1604 годов содержится несколько намеков на пьесу. С другой стороны, в ней самой можно усмотреть намек на пьесу Бена Джонсона «Стихоплет» («Poetaster»), поставленную в 1601 году. Всего вероятнее поэтому, что шекспировская пьеса была написана в 1602 году. Кроме указания в части тиража кварто, никаких других сведений о том, что пьеса когда-либо исполнялась, до нас не дошло. Возможно, что она была задумана как произведение чисто «литературное», не предназначенное для сцены (с этим вполне согласуется предисловие второго варианта кварто), что в 1609 году была все же сделана запоздалая попытка показать ее на сцене, но что затем ввиду отсутствия всякого успеха у публики она никогда больше не возобновлялась.
Как показывают типографские признаки, издатели долго колебались, к какому разделу шекспировских пьес следует отнести «Троила и Крессиду» — к разделу комедий, трагедий или даже хроник (с последними пьесу сближает трактовка батальных сцен, особенно в V акте, а также типическое слово «история» в ее заглавии). Действительно, она содержит элементы всех этих трех основных жанров елизаветинской драматургии. Но самое замечательное в ней — наличие нигде больше у Шекспира не встречающейся черты пародийного (или в особом смысле сатирического) характера при весьма неожиданной, чисто трагической развязке (двойное крушение — верности, честности, красоты любви Троила и доблести и благородства в лице Гектора).
Обстоятельство это, как думают, находит свое объяснение в том, что пьеса «Троил и Крессида» явилась отчасти откликом на знаменитую «войну театров», разыгравшуюся в Лондоне в 1600–1602 годах.
В 1602 году по неизвестным нам причинам произошло некоторое охлаждение между Шекспиром и Беном Джонсоном, пьесы которого, раньше ставившиеся шекспировской труппой, больше ею не принимались. Одновременно с этим разгорелась полемика между Беном Джонсоном и его бывшими сотрудниками по сочинению пьес, придерживавшимися более свободного направления, — Деккером и Марстоном. Обе стороны обменялись рядом сатирических, взаимно обличительных пьес. Последние и наиболее резкие из них были: «Стихоплет» Бена Джонсона и «Бич сатирика» («Satiromastix») Деккера.
Шекспир, как думают, не остался в стороне от этой перепалки. В анонимной сатирической пьесе того времени «Возвращение с Парнаса» после насмешек над «всеми этими учеными господами» говорится (устами комика шекспировской труппы Кемпа), что «Шекспир закатил Бену Джонсону слабительное, совсем его подкосившее». Этим «слабительным», полагают, и была пьеса «Троил и Крессида». Здесь Шекспир не только своей крайне свободной трактовкой античного материала бросил вызов «ученому педанту» Бену Джонсону, но и изобразил его самого под видом грузного (намек на телосложение Бена Джонсона) и чванящегося своим умом Аякса. А в то же время, чтобы отмежеваться от своего полусоюзника, грубоватого и безвкусного в своем творчестве Марстона, Шекспир изобразил его в лице Терсита, говорящего много горькой правды, но облекающего ее в отталкивающую по своей грубости форму. Возможно, наконец, что Ахилл — это драматург Чепмен (так же как и Бен Джонсон — один из «ученых господ»), незадолго перед этим (1598) опубликовавший свой перевод нескольких песен «Илиады», где, в противоположность средневековым трактовкам этого сюжета (о чем см. ниже), именно Ахилл, а не Гектор представлен высшим образцом доблести. Надо, однако, заметить, что есть и другое объяснение слов Кемпа. Многие исследователи считают, что они вовсе не намекают на «Троила и Крессиду», а относятся к незадолго перед тем написанному «Юлию Цезарю», которым Шекспир хотел будто показать Бену Джонсону, любителю римских трагедий, — вот как надо писать трагедии на античные темы. Существует, наконец, и такое мнение, что значение «войны театров» было сильно преувеличено, что это была чисто «домашняя» стычка актеров между собой, лишенная всякой остроты и принципиальности. Во всем этом вопросе нам определенно недостает точных данных, и мы вынуждены читать между строк, строя догадки. Однако, если принять вышеуказанную гипотезу (Бен Джонсон — Аякс), в вопрос вносится ясность, и дело можно представить себе так.
Задумав первоначально изобразить историю Троила и Крессиды, Шекспир, во время своей работы захваченный упомянутой литературной полемикой, решил попутно откликнуться на нее, использовав для этой цели второстепенные для его замысла фигуры греческих героев, которые по характеру сюжета все равно должны были появиться в его пьесе. Но эта двойственность задачи неизбежно привела к растрепанности сюжета (во второй половине пьесы сатирическая тема совсем оттесняет лирическую) и к стилистической ее пестроте. В самом деле, можно различить в пьесе три части, написанные совершенно различными стилями: часть лирическую (любовь Троила и Крессиды), очень близкую по стилю к «Ромео и Джульетте», часть гротескно-сатирическую (Терсит и Аякс) и часть военно-героическую (оба поединка Гектора). Но такая стилистическая сложность не выходит за пределы того, что мы наблюдаем и в некоторых других произведениях Шекспира, например в «Генрихе IV», где также соединены три стилистически очень разнородные части: основная, «политическая» фабула, показ Хотспера в его семейной обстановке и фальстафовские сцены. Именно если подойти к «Троилу и Крессиде» как к пьесе типа «хроник», в этом смешении нет ничего противоречащего шекспировской поэтике.
Совершенно излишни поэтому различные гипотезы, стремящиеся объяснить эту многопланность пьесы моментами внешнего порядка, например тем, что Шекспир, сначала написав пьесу, исключительно посвященную Троилу и Крессиде, затем (ок. 1609 г.) сильно ее переработал, добавив другие части, но не согласовав их в достаточной степени с сохраненными им частями первой редакции, или же что пьеса эта — плод работы нескольких авторов, почти механически объединивших написанные ими части.
Впрочем, независимо от подобных соображений и основываясь исключительно на моментах конкретного стилистического анализа, можно допустить, что некоторые места написаны не самим Шекспиром (хотя и в соответствии с его планом пьесы), например очень небрежно сделанные в художественном отношении V, 4–9, Пролог и Эпилог (каковым, по существу, является заключительная речь Пандара).
Первоисточником всех средневековых обработок сказания о Троянской войне явилась не гомеровская поэма, а две подложные хроники — так называемая «Хроника» Диктиса, будто бы сочиненная греком, участвовавшим в этой войне, а на самом деле возникшая в позднегреческий период и переведенная в IV веке н. э. на латинский язык, и — в еще большей степени — «Хроника» Дарета, будто бы написанная другим свидетелем Троянской войны, фригийцем Даретом, на деле же сочиненная на латинском языке в VI веке н. э. В этой второй хронике события излагаются с точки зрения троян, и этим отчасти объясняется тенденция всех средневековых версий всячески превозносить Гектора и других троянцев, умаляя славу греческих героев. Обе названные хроники были во второй половине XII века использованы французским поэтом Бенуа де Сент-Мор, который в своем «Романе о Трое» присочинил любовную тему: он превратил Брисеиду (в «Илиаде» так именуется дочь Бриса, возлюбленная Ахилла) в дочь Калханта (у которого в «Илиаде» есть дочь Хрисеида, играющая совсем другую роль), сделав ее неверной возлюбленной Троила.
К роману Бенуа восходит целый ряд дальнейших обработок любовной истории Троила, и в том числе роман Боккаччо (ок. 1338 г.) «Филострато» (где героиня называется Гризеида), подражанием которому является поэма Чосера (ок. 1372 г.) «Троил и Кризида». В свою очередь, поэма Чосера была использована Лидгейтом («Осада Трои», ок. 1420 г.) и Кекстоном («Собрание историй о Трое», 1475).
Помимо Чосера, Лидгейта и, вероятно, Кекстона Шекспир использовал также для некоторых деталей поэму «Завещание Крезиды» Р. Хенрисона, напечатанную в виде приложения к изданию Чосера 1532 года. Но кроме всего этого он знал также и гомеровскую версию, скорее всего по переводу Чепмена: «Семь книг Илиады» (I–II и VII–XI) 1598 года, откуда он и заимствовал образ Терсита. Сюжет этот несколько раз обрабатывался в драматической форме еще до Шекспира. В 1516 году детская труппа королевской капеллы исполняла пьесу «Троил и Пандар». Около 1545 года ставилась «Комедия о Троиле» (по Чосеру) Николаса Гримолла. В 1572 году детской труппой Виндзорской капеллы была разыграна при дворе пьеса «Аякс и Улисс». Наконец, к 1599 году относится пьеса Четтля и Деккера «Троил и Крессида». Все эти произведения, текст которых до нас, к сожалению, не дошел, были, вероятно, неизвестны Шекспиру и, во всяком случае, почти наверное не оказали на него никакого влияния. Разнообразие источников явилось одной из причин того, что Шекспир очень свободно скомпоновал фабулу своей пьесы. Но гораздо важнее мелких сюжетных отступлений вполне оригинальная окраска Шекспиром изображаемых им событий и разработка главных характеров. Сюда относятся, с одной стороны, глубокий лирический тон любовных сцен между Троилом и Крессидой, а с другой стороны, пародийно-сатирическое изображение греческих героев. Следуя даретовской традиции, Шекспир чрезвычайно ее усиливает. Ни в одной из предшествующих ему версий не встречается такого яркого изображения благородства Гектора (и отчасти Троила) и такого гротескного очернения греков. Его Агамемнон, гомеровский «пастырь народов», необыкновенно беспомощен; Аякс — воплощение самодовольной тупости; Менелай — неуклюж и смешон; Ахилл — эгоистичен, нагл и вероломен; Диомед (которого Крессида называет «сладкоречивым») — до крайности груб и прямолинеен. Исключение сделано только для Улисса, представленного в очень достойном виде. Но наиболее оригинально, конечно, разработаны роли Терсита, а также Пандара, образ которого очень интересовал Шекспира — уже раньше (см. «Двенадцатая ночь», III, 1; «Виндзорские насмешницы», I, 3; из позднейших пьес — «Конец — делу венец», II, 1). Слово «pandar» в значении «сводник» встречается много раз в пьесах Шекспира, который более чем кто-либо способствовал превращению собственного имени Пандара в имя нарицательное. При такой пестроте и многопланности действия вполне естественно, что ряд других образов (Елена, Патрокл, Приам и т. д.) оказался очерченным очень бледно.
Однако все до сих пор сказанное относится лишь к истории сюжета и развития пьесы, не затрагивая основной ее мысли, образующей ее внутреннее единство, несмотря на всю пестроту и кажущуюся растрепанность содержания. Единство это заключается в пессимистическом и трагическом жизнеощущении Шекспира, возникающем в эту пору и окрашивающем в черный цвет все его восприятия и оценки человеческих отношений.
Фон пьесы — война, взятая с самой мрачной своей стороны, лишенная пленительных героических иллюзий и поставленная на службу лишь темной, стихийной страсти — кружащей голову чувственной любви. Пятнадцать веков человеческое воображение окружало лучезарным ореолом миф о деяниях несравненной доблести, свершенных в древности ради любви прекраснейшей из жен. И вдруг Шекспир говорит: смотрите, вот она, тупая, бессмысленная бойня, лишенная правды, красоты, благородства. Ибо это борьба не за какие-либо положительные ценности, а единственно лишь за престиж, за фетиш чести, за мираж своего достоинства.
Троянский царевич Парис похитил у царя Менелая его жену Елену Спартанскую, и вся Греция поднялась с оружием в руках, чтобы потребовать ее возвращения. Но сам Менелай равнодушен к судьбе супруги, и народам Греции участь ее безразлична. Они объединились под верховным началом царя Агамемнона, но на самом деле полны непокорности и личных раздоров. Тщетно Улисс в своей знаменитой речи о «порядке» (I, 3) призывает греков к единству, согласованности действий, дисциплине, ссылаясь на стройность и соразмерность всего сущего, на гармонию в деятельности природных сил, — среди греческих вождей господствуют личные интересы, бушуют раздоры и распри.
Несколько иную картину видим мы в Трое. Здесь больше дисциплины и единства. Но все же у троянцев нет полного убеждения в правоте того дела, за которое они борются. Стоит им выдать грекам Елену — и кровопролитной, губительной войне конец. Но нет! Однажды Троя приняла в свои стены беглянку, как бы одобрив поступок Париса. Какое же основание имеет она ныне отказывать ей в приюте? Нет нужды, что для Гектора Елена — лишь «греческая блудница»[186]. Ведь достоинство вещей, аргументирует тот же Гектор (II, 2), определяется не ими самими, а нашим мнением о них. И все троянские вожди с ним согласны. И вот, по горькой иронии судьбы, честнейший и прямодушнейший из троянских героев, Гектор, оказывается оплотом сопротивления требованию греков вернуть Елену... «Честь» решает.
На фоне этой борьбы за распутную гречанку развертывается история трагической любви юного, благородного троянского царевича Троила к другой гречанке, оказавшейся заложницей в Трое, — Крессиде. Можно не до конца верить словам Пандара, что «не будь волосы ее потемнее, чем у Елены, нельзя бы и решить, которая из них лучше» (I, 1), но несомненно, что в судьбе обеих есть некое соответствие и перекличка. Нельзя не признать однобоким и грубым отзыв о Крессиде Улисса, видящего в ней просто блудницу (IV, 5). Крессида пленительна тем, что воплощает в себе чистую женственность со всеми ее положительными и отрицательными проявлениями. Она нежна, ласкова, почтительна. Нельзя ей отказать ни в непосредственности, ни в бескорыстии. Единственно, в чем ее можно обвинить, — это в чрезмерной податливости и впечатлительности. Ей недостает контроля над своими чувствами[187]. Сама она значительно вернее и тоньше, нежели практик Улисс, определяет свою натуру:
О слабый пол! Все наши заблужденья
Зависят от игры воображенья.
Наш ум — глазам подвластен; потому
Никто не верит женскому уму.
Партнер Крессиды — юный, благородный и мечтательный царевич Троил — многими чертами напоминает Ромео. Он был бы, вероятно, еще более Ромео, если бы Крессида была Джульеттой. Есть даже известные соответствия в обстановке, в которой протекает начало их любви. Ритуал, совершаемый Пандаром (III, 2), — пародия на обряд любви Ромео и Джульетты, как и их «альба» — пародия на разлуку веронских любовников.
Но вскоре линии судьбы Троила и Ромео расходятся. Троил начинает ревновать, и в характере его чувства сказывается материальная природа его страсти. Когда он ревнует, в нем восстает не оскорбленное нравственное чувство (как у Отелло), а бесится обыкновенная мужская ревность. Но так же, как у Ромео, страдание возвышает его мысли, и отсюда — прекрасное надгробное слово его Гектору (V, 10).
Из других персонажей нет надобности останавливаться на характеристике тупого и чванного Аякса, окаменелого в своей важности Агамемнона, болтливого и смешноватого Нестора, грубовато-рыцарственного Диомеда, наглого драчуна Ахилла или совсем бесцветных «псевдоантагонистов» — Менелая и Париса. Наиболее значителен Улисс — воплощение мудрости, но лишь мудрости обыденной жизни, здравого смысла, неспособного возвыситься над своим ограниченным уровнем. О последнем говорит не только его плоское суждение о Крессиде, но и совершенная неспособность к поэтическому полету мысли. Этой последней чертой он противостоит в пьесе Троилу, носителю крылатой человеческой мысли.
Женских образов в пьесе, помимо Елены и Крессиды, почти нет. Есть два более или менее положительных образа среди троянок — Кассандра и Андромаха. Но, увы, одна из них без ума, а другая безнадежно ограниченна в своей семейной стихии.
Оба лагеря имеют своих сатириков и разоблачителей: греки — Терсита, троянцы — Пандара. Это очень значительные, едва ли не ведущие фигуры в пьесе. Терсит изображен уже в «Илиаде». Но здесь он значительно шире по размаху действия. В «Илиаде» он издевается лишь над греческими вождями, осыпая их грязной бранью; у Шекспира он высмеивает решительно все на свете, не зная предела и удержу своему сквернословию. Но замечательная вещь — многие из его издевательств находят у нас понимание и сочувствие. Есть доля истины в его насмешках над отношениями между Патроклом и Ахиллом, над дутой важностью Агамемнона, над твердокаменной тупостью Аякса. Мерзко в нем лишь то, что он обобщает свои оскорбления, поливая все грязью. Отбросы и нечистоты — вот стихия, в которой он живет и черпает свой жизненный тонус. Иного рода циник, более тонкий и опасный, — Пандар.
Если Терсит универсален и принадлежит всем временам, то в Пандаре — своднике и посреднике в темных любовных делишках — мы находим фигуру достаточно типичную для эпохи Возрождения, представителя больных и извращенных сторон ее. Тут вспоминается Панург Рабле и герои плутовских испанских романов; да и в самой Англии и ее литературе можно найти немало ярких образов угодливых посредников, перепродавцов порока. Это придает образу Пандара огромную ударную силу, а его горький, мерзкий эпилог — мерка желчности пьесы.
Как истый троянец, рыцарь и аристократ, он не лишен своеобразного изящества и остроумия, и это делает его образ особенно одиозным и поистине угрожающим.
Одной из характерных особенностей пьесы являются мысли, лишь отчасти облаченные в характеры и нередко оторванные от действия и выраженные монологически. Самым выдающимся примером этого может служить уже цитированная нами речь Улисса о «ступенях» и повиновении (I, 3). Если она еще может быть связана как-то с характером Улисса, то совершенно отделена от него и целиком абстрактна другая его речь — о Времени, Забвении, Зависти и т. д. (III, 3).
Очень характерен также монолог Гектора о «предмете» и «мнении» (II, 2), имеющий мало отношения к характеру Гектора.
Пьеса содержит несколько мест, полных высокой поэзии: таково хотя бы появление Кассандры (II, 2) или упомянутое надгробное слово Троила над трупом Гектора (V, 10). Их уже достаточно для того, чтобы снять с пьесы обвинение в пародировании античности, которое Шлегель считал «святотатственным». Но несомненен антиромантический уклон пьесы, направленный целиком против двух былых кумиров человечества: войны и эроса. Шекспир опрокидывает в этой пьесе одновременно и наивный оптимизм Чосера и средневеково-рыцарское осмысление легенды о Трое. Война — бойня, эрос — все растлевающая похоть — таков аспект, который Шекспир придает этим двум силам мира.
«Троил и Крессида», по существу, очень близка к двум пьесам Шекспира: «Конец — делу венец» и «Мера за меру», которые вместе с данной комедией некоторые английские критики любят причислять к «циническим» комедиям Шекспира. В сближении их между собой они безусловно глубоко правы. Но они неправы в заглавии, которое дают этому жанру. Как «цинизм» Пароля и Люцио (в «Мере за меру») можно счесть точкой зрения самого Шекспира, столь же мало он отвечает и за цинизм Терсита и Пандара, изображая их полемически. Но он показывает всю меру опасности, заключенную в них, для подлинной человечности, так же как в одновременно написанных своих великих трагедиях он показывает, но уже в чисто трагедийном плане, всю меру опасности, таящейся в бытии.
Текст пьесы, впервые напечатанной в фолио 1623 года, издавна поражал критиков значительным количеством явных опечаток, трудных для расшифровки фраз, но более всего разностильностью. В стихотворной ткани пьесы, близкой по духу и языку наиболее зрелым произведениям Шекспира, разительно выделяются несколько мест: беседа короля с Еленой (II, 1), часть ее же в II, 3 и письмо Елены в форме сонета (III, 4). Диалоги написаны рифмованными двустишиями, которыми Шекспир пользовался в ранних пьесах, но почти совсем не применял в пору зрелости. Нечто подобное можно встретить, например, в ранней комедии «Бесплодные усилия любви» (1594–1595). В период зрелости Шекспир пользовался такими двустишиями лишь для того, чтобы оттенить отличие искусственной речи актеров от естественной речи других персонажей. Так сделал он в «Гамлете», выделив этим приемом речи в пьесе, разыгрываемой бродячей труппой, от основного стиля трагедии. Расчленителям шекспировского текста, дезинтеграторам, разностильность подала повод утверждать, что «Конец — делу венец» — плод коллективного авторства. Дж. М. Робертсон считал, что Шекспир вообще не имел касательства к пьесе, которую, по его мнению, написал Чепмен. Дж. Довер Уилсон полагает, что перед нами произведение Шекспира, отредактированное каким-то второстепенным драматургом около 1605 года. Э. К. Чемберс предлагает психологическое объяснение: «...эту трудную пьесу может сделать более понятной только предположение, что Шекспир написал ее в необычном для него состоянии». Наконец, существует и распространенная гипотеза, поддерживаемая Ч. Дж. Сиссоном: «...разностильность стиха указывает на два слоя текста, и вполне возможно, что Шекспир отредактировал и частично переписал заново раннюю пьесу». Последнее предположение представляется более достоверным, чем другие.
Возможно, что ранний вариант был создан между 1592–1595 годами. В пользу этого говорит несколько обстоятельств. Во-первых, близость указанных стихотворных сцен стилю «Бесплодных усилий любви». Во-вторых, параллелизм по принципу контраста между «Укрощением строптивой» и «Конец — делу венец». В первой комедии воля Петруччо превращает строптивую Катарину в образцовую жену, а в «Конец — делу венец» настойчивая любовь Елены превращает легкомысленного и своевольного Бертрама в искренне любящего мужа (Ф. С. Боас). В-третьих, сюжет пьесы наталкивает на предположение, что в первом варианте она могла называться иначе, а именно «Вознагражденные усилия любви». Пьесу с таким названием упоминает в своем списке произведений Шекспира Ф. Мерес, но она не сохранилась. Возможно, в первоначальном виде пьеса носила мересовское название, а после переработки получила оставшееся за ней заглавие — «Конец — делу венец».
Основной текст в стилевом отношении близок к «Мера за меру». Это является главным основанием для датировки окончательного варианта 1603–1604 годами. Такая датировка, предложенная Э. К. Чемберсом, принята большинством современных шекспироведов.
«Конец — делу венец» не принадлежит к числу перворазрядных драматических шедевров Шекспира. В критике было высказано много нареканий по поводу пьесы. Помимо неорганичности стиля осуждение вызывали некоторые детали сюжета, казавшиеся строгим моралистам недостойными Шекспира. Особенно упрекали Елену за обман, посредством которого она залучает Бертрама в постель. Чистые ризы гения будто бы пятнает и неприличный обмен остротами между Еленой и Паролем по поводу девственности (конец 1-й сцены I акта). Все это смущало критиков морализаторского толка в XIX веке. Теперь, когда достигнуто правильное историческое понимание условий деятельности Шекспира, стало ясно, что для публики театра его времени ничего аморального в пьесе не было. Обман с постелью применен и в «Мера за меру», а что касается неприличных острот о женском целомудрии, то они есть и в «Ромео и Джульетте» и в «Гамлете».
Критику долго смущало и то, что пьеса лишена жанровой определенности. Редакторы первого фолио включили ее в раздел комедий, однако комические мотивы не играют в ней большой роли. Как и «Мера за меру», «Конец — делу венец» относится к группе пьес, лишенных трагического финала, но достаточно серьезных и даже несколько мрачных по общей тональности, чтобы не быть отнесенными в число комедий. В критике эта группа драматических произведений Шекспира получила несколько обозначений: «мрачные комедии», «реалистические драмы» и «проблемные пьесы». Каждое из этих определений отмечает одну из черт, действительно присущих данным произведениям: их близость к трагедиям, созданным Шекспиром в те же годы; насыщенность реальными мотивами (в отличие от романтики комедии первого десятилетия творчества Шекспира) и подчеркнуто острую постановку проблем общественной и личной морали.
Как обычно, Шекспир не сам придумал фабулу, а заимствовал ее. Сюжет он нашел у великого итальянского гуманиста Джованни Боккаччо (1313–1375). Изложенная им в «Декамероне» история Джилеты Нарбонской (день третий, новелла девятая) была пересказана на английском языке Пойнтером в его «Дворце удовольствий» (1566), и отсюда взял ее Шекспир для пьесы, развив и дополнив рядом деталей, а также введя новые персонажи (Лафё, Пароль, шут). Уже у Боккаччо новелла была проникнута гуманистической критикой сословных предрассудков: у него героиня тоже была незнатной горожанкой, а ее любимый — благородным графом. Шекспир усилил социальный контраст — Джилета была богата, Елена — бедная сирота без всяких средств.
Мотив социального неравенства выразительно подчеркнут Шекспиром. Сама Елена сознает и постоянно говорит об этом. Бертрам для нее то недосягаемая звезда, то само солнце; она — скромная лань, а он — царственный лев (I, 1), но ее любовь сильнее всех созданных веками перегородок между людьми. Конфликт между естественным человеческим чувством и искусственными общественными различиями составляет основу этой пьесы Шекспира. Поставленную в ней проблему Шекспир решает с народно-гуманистических позиций в пользу природного равенства. Он отвергает сословное деление на «черную» и «белую» кость, на «красную» и «голубую» кровь. Истинное благородство, утверждали гуманисты, борясь против феодальной морали, — не в званиях, наследственных титулах и привилегиях, а в человеческих качествах: уме, доброте, честности, в благородных поступках.
Когда Бертрам, полный аристократического чванства, отказывается взять женой Елену, потому что она девушка низшего сословия, король разъясняет ему, что благородство ума и добродетели выше благородства титула (II, 3). Его речь, утверждающая естественное равенство людей, осуждающая расовые и сословные предрассудки, является одной из наиболее прямых деклараций гуманизма и народности у Шекспира. Острая постановка проблемы социального неравенства и смелая критика его характерны для драматургии английского Возрождения, особенно в первое десятилетие XVII века. В ряде пьес начала века, созданных драматургами демократического направления (Т. Деккер, Т. Хейвуд, Д. Вебстер), настойчиво проводится идея нравственного превосходства людей низшего звания над испорченной дворянской знатью.
Елена завоевывает любовь Бертрама не обманом (она вынуждена его применить, чтобы выполнить невероятное условие, поставленное им, — родить ребенка от него, несмотря на то, что он отказывается разделить с ней супружеское ложе, и получить кольцо, которое он не снимает с пальца), а своей верностью, готовностью отдать все ради любви и любимого человека. Она отнюдь не терпеливая Гризельда феодальной легенды, покорно принимающая любую волю мужа-владыки, а героиня нового, ренессансного типа. Чувство любви делает ее активной. В ней есть авантюристическая жилка, свойственная другим героиням Шекспира: Юлии («Два веронца»), Виоле («Двенадцатая ночь»), Порции («Венецианский купец»), Розалинде («Как вам это понравится»). Отбросив робость, скромная провинциалка является ко двору короля и вызывается сделать то, на что оказались неспособны лучшие врачи страны; в награду за излечение короля она просит в мужья Бертрама. Покинутая им сразу после венчания, она отправляется в одеянии паломника следом за ним в Италию, куда он уехал воевать. Она действует, борется и в полном смысле слова завоевывает право на любовь.
Уже было сказано, что не в меру строгих моралистов смущала неженская настойчивость, с какой Елена добивается близости с любимым человеком. Хотя она и воспитывалась в замке, опекаемая утонченной светской дамой, графиней Руссильонской, Елена — девушка из народа, лишенная малейшей светской чопорности, привыкшая к откровенности в речах, и можно только удивляться слепоте критиков, которые не заметили, насколько в характере Елены отпугивающая своей остротой ее беседа с Паролем о девственности. Этот штрих принадлежит не «чужой руке», как полагают текстологи, а внесен почерком реалиста Шекспира. Именно такая Елена и пойдет на рискованный трюк с обманом в постели. Трюк этот был традиционным «бродячим» сюжетом. Шекспир придал ему правдивую мотивировку своей обрисовкой характера героини.
Образ Бертрама также смущал критиков: он не тот «голубой» герой, с которым мы обычно сталкиваемся в комедиях. Ему сродни не Валентин («Два веронца»), не Орландо («Как вам это понравится»), а Протей («Два веронца») и Клавдио («Много шума из ничего»). Как и два последних, он жесток по отношению к любящей его девушке, и кажется странным то чувство, которое он вызывает к себе у отвергнутой им возлюбленной. Но по сравнению с более ранними комедиями Шекспир сумел создать образ гораздо более психологически убедительный. Добавим: и более ясно очерченный.
То, о чем мы в других комедиях должны догадываться, здесь выявлено в сюжете. Бертрам мужествен и красив, но его снедает аристократическая гордость, и его благородство не распространяется на людей низшего звания, к каким принадлежит и Елена. Кроме того, он считает насилием над своей свободной волей то, что его принуждают жениться на Елене. Аристократическая гордость сочетается в нем с ренессансным представлением о свободе личности, и ему кажется, что насильственный брак лишает его естественного права выбора спутницы жизни. Отвергая Елену, он думает, что отстаивает себя как личность. На самом же деле в его поведении больше юношеского упрямства, чем действительного понимания ситуации, в какой он оказался. К тому же, как старательно подчеркнуто Шекспиром, Бертрам находится под дурным влиянием Пароля. Наконец, в нем есть также и то презрительное отношение к любви, которое мы видим у некоторых других юных героев Шекспира (Валентин в начале «Двух веронцев», Меркуцио и Бенволио в «Ромео и Джульетте»). Но приходит время, и два препятствия для его любви к Елене устраняются. В сердце воинственного юноши начинает пробуждаться интерес к женщинам. Сначала это физическое влечение к Диане, затем более высокое чувство к дочери Лафё, на которой он готов жениться. Итак, с одной стороны, он душой созревает для любви. С другой стороны, разоблачение Пароля высвобождает его из-под дурного влияния этого циника. Тогда-то Бертрам начинает понимать, какого сокровища он лишился, отвергнув Елену. Поверив ложному известию о ее смерти, выслушав все справедливые упреки матери, он признает несправедливым и жестоким свое поведение по отношению к Елене. Правда, один из французских дворян не без горечи иронически замечает по поводу поведения Бертрама после известия о ее мнимой смерти: «Подумать, как порою нас веселят наши утраты!» (IV, 3). Но чем дальше, тем более искренним становится сожаление Бертрама. Когда же в финале снова появляется Елена, мы понимаем, что теперь между ними действительно возможно не только примирение, возможен и брачный союз, основанный на взаимной любви.
Финал пьесы многим критикам казался искусственным. Он даже подал повод для острот: «Не всякий конец венчает дело», «Не все хорошо, что хорошо кончается». Сущность сомнений в том, может ли быть счастливой любовь, подвергшаяся таким испытаниям? Бертрам ведь оказался не столь чистым с точки зрения строгой морали: если не фактически, то психологически он изменил Елене с Дианой.
Это, конечно, так. Но критики, упрекающие Шекспира, рассуждают, исходя из наивно романтических представлений о жизни. Правда, так, по видимости, рассуждал и сам Шекспир в большинстве своих прежних комедий. Но не всегда. Он уже и тогда обращал внимание на причудливые зигзаги в сердечных влечениях молодых людей. Вспомним Протея, любившего Юлию, затем увлекшегося Сильвией и, наконец, вернувшегося к первой возлюбленной, которая его простила, ибо любила безмерно. Вспомним и перемену предмета сердечных влечений у молодых героев «Сна в летнюю ночь»; между прочим, здесь тоже была Елена, сначала отвергаемая своим возлюбленным, затем вдруг страстно полюбившим ее. Иначе говоря, мотив, встречаемый в «Конец — делу венец», не нов для Шекспира. Если понимать слова в их точном значении и признавать «Конец — делу венец» произведением поры наивысшей зрелости Шекспира, то вправе ли мы требовать от него розово-романтического изображения испытаний любви, как это имело место в прежних комедиях? Не вернее ли, что именно в таком изображении проявляется более зрелое и реальное понимание жизни? Во всяком случае, оно естественно для автора «Сонетов», где также дано изображение любви, прошедшей через горнило неверности любимого существа. А в дальнейшем Шекспир покажет еще более сложную диалектику страсти в «Антонии и Клеопатре». Да, это не похоже на ту чистоту чувств, которая предстает в идеальной любви Ромео и Джульетты, но жизненной правды здесь не меньше, хотя горечи, конечно, больше.
Неприязнь критики к Бертраму объясняется отсутствием в нем идеальности. Его считают недостойным любви Елены. Но разве чистые женщины любят только достойных? И не приходится ли им, этим идеальным женщинам, опускаться до уровня тех, кого они любят, чтобы затем поднять их до себя? Все это показывает отличие данной пьесы от более ранних, накладывая на нее колорит менее радужно чистый. И все же мрачность ее несколько преувеличена критикой. Добрых, хороших людей здесь куда больше, чем дурных. Пропорция их примерно та же, что и в «Отелло». К конце концов, зло воплощено в одном лишь Пароле, персонаже жалком и ничтожном, не в пример Яго. Откуда же возникает ощущение большой силы зла в этой пьесе? А ощущение это несомненно. Суть в том, что зло проникло в душу благородного человека, каким, в сущности, является Бертрам. В этом более всего причина мрачного ощущения, оставляемого пьесой, и ее благополучный финал не дает полного удовлетворения потому, что герой не прошел того очищения страданием, которое делает убедительной моральную победу добра в трагедиях. И это тем более так, что многие мотивы пьесы перекликаются с тематикой трагических произведений, созданных Шекспиром в те же годы.
Другие части сюжета вызывали меньше нареканий и недоумений, но и они подавали повод для них. Может показаться, например, что Шекспир непоследователен, когда, с одной стороны, осуждает дворянскую спесь Бертрама, а с другой — вкладывает глубокие мысли о равенстве в уста короля. Но Шекспир не писал революционной антифеодальной пьесы. Пусть в этом была незрелость его социально-политической идеологии, но он, по-видимому, предполагал возможность нормальных и человечных отношений в пределах существовавших тогда форм государственности. Нам надо судить Шекспира не по тому, что он не дошел до мысли о революционном ниспровержении тогдашнего политического строя, а по той глубоко прогрессивной для его времени мысли, что достоинство человека не определяется ни титулами, ни должностями, ни богатством. Это ведь та же самая мысль, которую Шекспир с еще большей художественной силой выразит в трагедиях «Король Лир» и «Тимон Афинский». Другое замечание, совсем уже частного характера, относится к образу Пароля. Он схож кое в чем с Фальстафом: тоже почти деклассированный, опустившийся рыцарь, тоже циник, тоже совратитель молодых людей, тоже трус, но тоже остроумен. Но лишен он фальстафовского обаяния. Его считают ухудшенным вариантом сэра Джона, а раз он хуже, значит Шекспир здесь не проявил в полной мере своего мастерства. Но Шекспир явно и не думал создавать нового Фальстафа. Роль данного персонажа в композиции пьесы и ее идейном замысле очевидна: только такой молодой человек, как Бертрам, не умеющий разбираться в людях, мог отвергнуть Елену и водить дружбу с Паролем. Для умного и проницательного принца Генриха нужен был такой титан веселья, как сэр Джон, с Бертрама хватит и Пароля.
Неровности в пьесе есть, есть и следы небрежности, впрочем, обычной для Шекспира, но критика XIX века часто была несправедлива к этой пьесе. В последние десятилетия наметилась тенденция более вдумчивого отношения к этому произведению в критике, открывающей в нем все больше достоинств. Но еще не сказал решающего слова театр. У нас была только одна попытка дать пьесе новую жизнь на сцене — постановка Ф. Каверина в Новом театре (Москва, 1930–1931). Пьеса «Конец — делу венец» достойна имени своего великого творца. Долг театров — подтвердить это.