Как ни странно это теперь для нас, «Макбет» был написан Шекспиром для того, чтобы его труппа могла угодить королю. Внешние обстоятельства возникновения трагедии таковы.
В 1603 г. умерла королева Елизавета. На престол вступил Иаков I, сын казненной шотландской королевы Марии Стюарт. Проводя политику укрепления абсолютизма, новый монарх, в частности, решил взять под свой непосредственный контроль театры. Он отменил право вельмож оказывать им покровительство. Отныне только члены царствующего дома могли патронировать актерские труппы. Этим последним были выданы новые патенты, разрешавшие публичные и придворные представления, причем труппы были переименованы. Самой высокой чести удостоилось актерское товарищество «слуг лорда-камергера», к которому принадлежал Шекспир. Отныне оно стало труппой самого короля и актеры получили звание «слуг его королевского величества».
На рубеже XVI–XVII вв. большое место в театральной жизни Лондона заняли два театра, в которых актерами были мальчики-хористы певческих капелл. Они составили опасную конкуренцию для трупп взрослых актеров, и Шекспир не без горечи отметил это в «Гамлете» (II, 2, разговор Гамлета с Розенкранцем и Гильденстерном).
Одна из трупп мальчиков, игравшая в театре Блекфрайерс, поставила в 1605 г. пьесу Джорджа Чепмена, Бена Джонсона и Джона Марстона «Эй, на Восток!». При дворе в ней усмотрели непозволительные насмешки над шотландцами, о чем было доложено королю. Иаков I принял это за косвенный выпад против его персоны, разгневался и приказал посадить авторов в тюрьму. Следующий промах труппы привел к ее роспуску.
«Слуги его королевского величества», часто выступавшие при дворе, сочли, что при сложившейся ситуации они только выиграют, если поставят пьесу на шотландскую тему. Написание пьесы взял на себя главный драматург театра — Шекспир.
Дело было тонкое, политическое. Надо было учесть многое. Во-первых, показать, что шотландцы отнюдь не только объект для насмешек, во-вторых, польстить королю, в-третьих, подчеркнуть давние исторические корни установленной Иаковом I унии между Англией и Шотландией, в-четвертых, откликнуться на идеологическую политику нового короля, выступавшего с «учеными» трактатами о ведьмах и колдовстве.
В пьесе, созданной Шекспиром, все это так или иначе отражено. Сюжет он выбрал из истории Шотландии. В тексте пьесы содержится предсказание о том, что потомки Банко будут королями, а один из них объединит под своей державой два королевства — Англию и Шотландию (IV, 1). Спасение Шотландии от деспотизма Макбета приходит из Англии, куда бежали Малькольм и Макдуф и откуда они идут, при поддержке англичан, походом на короля-убийцу. А его злодейства связаны с влиянием на него ведьм, от коих исходит всяческая скверна.
Для нынешнего читателя и зрителя все это не имеет никакого значения, тогда как для современников Шекспира трагедия была произведением, полным аллюзий, из которых здесь перечислены наиболее существенные.
Время создания трагедии — 1606 г. Впервые она была напечатана лишь после смерти Шекспира в фолио 1623 г. Но в апреле 1610 г. ее уже видел на сцене Саймон Форман, оставивший в своем дневнике запись о спектакле.
Текст трагедии значительно короче обычного размера пьес Шекспира, написанных им в этот период. В нем 1993 строки, тогда как в «Гамлете» — без малого 4000, в «Отелло» — 3324, в «Короле Лире» — 3298. Большинство исследователей склоняются к тому, что сохранился только сокращенный сценический вариант трагедии. Однако произведение обладает композиционной завершенностью и такой художественной выразительностью, что, каковы бы ни были потери, связанные с утратой полного варианта, «Макбет» признан одним из величайших шедевров трагической музы Шекспира.
С трагедией связана еще одна текстологическая проблема. Два причитания ведьм (III, 5 и IV, 1) найдены также в пьесе Томаса Мидлтона «Ведьма», сохранившейся в рукописи. Вопрос, вставший перед исследователями, заключается в том, кто был автором их. Эта проблема связывается с другой. Дело в том, что в тексте «Макбета» есть места, выглядящие как вставки, а с другой стороны, как уже сказано, в нем произведены сокращения. Не был ли Мидлтон ответствен за обработку «Макбета» в том виде, в каком трагедия дошла до нас? Дж. Довер Уилсон склонен видеть руку Мидлтона в ряде мест пьесы. Э. К. Чемберс более скептичен в этом отношении. У. У. Грег осторожнее их обоих в приписывании Мидлтону участия в сокращении «Макбета». Однако он считает, что так как «Ведьма» Мидлтона на сцене успеха не имела, то, возможно, театр использовал несколько мест из этой пьесы и включил их в текст трагедии Шекспира.
Все это нисколько не подрывает оригинальности трагедии Шекспира. Именно автор «Макбета» сделал ведьм модными персонажами на сцене. Мидлтон, вообще подражавший Шекспиру, создавая свою «Ведьму», шел по его стопам. Поэтому, если текст Шекспира чем-то немногим обязан Мидлтону, то этот последний был в большем долгу перед Шекспиром. Но при всем том, даже если чья-то рука и прикоснулась к «Макбету», перед нами произведение в полной мере шекспировское.
Сюжет заимствован из «Хроник Англии, Шотландии и Ирландии» Р. Холинсхеда, постоянно служивших Шекспиру источником исторических сведений при создании драм из прошлого его страны. В изображении судьбы своего главного героя Шекспир следовал биографии Макбета, изложенной Холинсхедом. Но весь эпизод убийства короля Дункана основан на другой части хроники, рассказывающей об умерщвлении короля Дуффа феодалом Дональдом. Полное драматизма повествование летописца легко укладывалось в сюжет пьесы, но Шекспир усилил его выразительность, сконцентрировав события. Это относится, во-первых, к начальным моментам пьесы, где Шекспир объединил в один эпизод три разделенных временем события: восстание Макдональда, вторжение норвежского короля Свено и нападение войск Капута на шотландцев (I, 2). Вообще время развития событий сильно сокращено Шекспиром. Макбет царствовал семнадцать лет, а в трагедии его правление длится гораздо меньше, хотя годы его царствования точно не обозначены. Из других изменений, произведенных Шекспиром, отметим такие: Макдональд сам покончил с собой, в трагедии его убивает Макбет; у Холинсхеда убийство короля совершают подосланные слуги, у Шекспира — сам Макбет. У Холинсхеда убийство Банко происходит после пира у Макбета, у Шекспира Банко погибает на пути к Макбету. Эти изменения усиливали драматизм событий, давали возможность более яркого выявления характеров, в обрисовке которых Шекспир также не во всем следовал за источником.
В повествовании Холинсхеда Макбет представлен мудрым и справедливым правителем, заботившимся о народе и доброжелательным по отношению к феодальным баронам. Шекспир сделал Макбета законченным воплощением политического деспотизма.
Более всего самостоятельность Шекспира по отношению к своему источнику проявилась в создании образа леди Макбет. У Холинсхеда ей посвящена буквально одна фраза. Рассказывая о честолюбии Макбета, летописец добавил: «Но особенно растравляла его жена, добивавшаяся, чтобы он совершил это, ибо она была весьма честолюбива и в ней пылало неугасимое желание приобрести сан королевы». Вот и все. Из одной этой фразы творческое воображение Шекспира создало образ леди Макбет. Из истории драматург ничего не мог узнать о последующей судьбе жены Макбета. Ее безумие и смерть «выдуманы» Шекспиром.
Изменил он и характер Банко, придав ему больше благородства. Исторический Банко был соучастником Макбета в убийстве короля Дункана. У Шекспира он освобожден от всех черт, которые делали его не меньшим преступником, чем Макбет.
Хотя предсказание ведьм упоминается в хронике, там оно фигурирует лишь как случайный мотив. Шекспир развил его, придав особый колорит пьесе введением сверхъестественного элемента. Точно так же не было намека в хронике и на столь драматические эпизоды, как видение кинжала Макбету (II, 1), появление призрака Банко на пире (III, 2), безумный бред леди Макбет (V, 1). Эти эпизоды являются теми элементами творческого замысла Шекспира, которые содействовали поднятию материала драматической хроники на высоту поэтической трагедии.
В хрониках государственные и политические проблемы стояли на первом плане. Они были стержнем драматического действия, и им было подчинено раскрытие характеров, чьи личные судьбы непосредственно отражали этапы развития истории страны — феодальную анархию и восстановление государственного единства. В трагедиях, сюжеты которых также были историческими, центр тяжести переносится Шекспиром на характеры. Это не означает игнорирования реальных исторических условий, в которых действуют герои. Шекспир и здесь твердо стоит на почве действительности. Но если в хрониках трагическим субъектом является государство, переживающее кризис, то в трагедиях драматизм сконцентрирован на переживаниях героев. Кризисы происходят в их душах.
Рассуждая отвлеченно, можно прийти к ложному выводу, будто трагедии более узко отражают действительность, поскольку они сосредоточивают главное внимание на духовном мире отдельных личностей. Но всякий знает по собственному восприятию, что это не так. Именно трагедии, а не хроники обладают большей универсальностью, они глубже проникают в сердцевину конфликтов. Смысл исторических сдвигов в общественном сознании отражен в них ярче, полнее, и сила художественного воздействия трагедий превосходит впечатление, производимое хрониками. Секрет этого в том, что хроники отражают движение истории преимущественно в его внешне драматических проявлениях, а трагедии раскрывают самые глубинные процессы жизни с предельной степенью реалистической типизации. Те же общественные силы, которые приводят в хрониках к борьбе деспотизма и справедливости, в трагедиях обусловливают конфликты добрых и дурных начал в нравственных отношениях и в духовном мире людей.
Но психологические и этические проблемы трагедий никогда не отрываются Шекспиром от социальной почвы, порождающей их. Страсти героев обусловлены всем складом общественных отношений эпохи. Социальная действительность не является далеким фоном основного действия, она все время перед нами, ибо она и составляет почву, на которой живет и действует герой. Мир его личных переживаний связан с миром общественных отношений, а эти последние не ограничены какой-нибудь одной социальной ячейкой, например семьей. Герой стоит на самой вершине социальной пирамиды. И если зло овладевает его душой, то от совершаемых им преступлений, от его ошибок и грехопадений сотрясается все общественное здание. Более того, не только все государство вовлечено в поток трагических событий. Если творится дурное, то конвульсии сотрясают небеса и землю. Когда зло овладевает душой человека, сама природа корчится от мук.
С особой силой эта космическая масштабность трагического предстает у Шекспира в «Короле Лире» и «Макбете». Если в трагедии Лира поэтическим образом возмущения природы является буря, то в «Макбете» это воплощено в образах ведьм.
Что представляют собой зловещие фигуры ведьм? Просто ли это уступка гуманиста Шекспира обскурантизму короля, распространявшего веру в колдовство? Или проявление предрассудков самого Шекспира? Но если так, почему же мы, люди просвещенного времени, чуждые наивных заблуждений прошлого, не воспринимаем вещих жен как досадную деталь, портящую фасад величественного здания трагедии, а видим в них ее неотделимую часть?
Потому что, каковы бы ни были предрассудки Шекспира и его современников, ведьмы в «Макбете» не бытовые фигуры, а образы символические и поэтические. Наше сознание не нуждается в подтверждении их бытовой реальности, ибо они есть реальность поэтическая. Они реальны и в то же время нереальны. Они не существуют вне сознания Макбета и Банко, которым прорицают их зловещую судьбу, корону и смерть, но только по-разному: Макбету — духовную смерть и непрочную власть, Банко — физическую гибель и прочную власть в потомстве.
Уже самый зачин трагедии вводит нас в ее атмосферу. Страшный хоровод ведьм предвещает чудовищное попрание человечности. Зло, которое они воплощают, коренится в самом низменном, что есть в природе. Их уродство — символ всего безобразного в жизни. У них есть свой страшный юмор, их чудовищные шутки связаны со смертью, и для них высшая радость — хаос бессмысленных убийств и жестоких страданий. Они хихикают от зрелища повешенных и потирают костлявые руки, чуя запах человеческой крови. Речи их полны бессмыслицы, но так и должно быть, ибо они воплощают ту стихию жизни, где разум бессилен, где царит слепая страсть и человек оказывается игрушкой примитивных темных инстинктов, подстерегающих то роковое мгновение, когда они смогут полностью завладеть его душой.
И, как это постоянно бывает в великих творениях Шекспира, одна деталь, подобно молнии, своей вспышкой освещает все. Зачем ведьмы появляются одновременно перед Макбетом и Банко? Ведь они то мрачное, что дремлет в душе Макбета, но не Банко. Но для того они и возникают перед обоими танами, чтобы мы увидели, как по-разному те воспринимают их. Слова вещих жен пробуждают дурные страсти Макбета, они — его собственные темные мысли, а для Банко их зловещие фигуры — всего лишь «пузыри, которые рождает земля, как и вода» (I, 3).
Какой поистине шекспировский образ!
Для Банко ведьмы нечто исторгнутое природой из своих недр, как чуждое и дурное. Но не так смотрит на них Макбет. Он жалеет, что это видение исчезло, ему хотелось бы еще и еще слушать вещих жен, чтобы узнать подробности предсказанной ими его судьбы. То, что смутно таилось в его душе, вдруг возникло перед ним во всем ослепительном соблазне. Призрак власти поманил его, и началось кипение страстей Макбета, поднялись пузыри его честолюбия. Но Макбет знает, что его желания противоречат природе и человечности. Ему нужна опора для его стремлений, ибо он сознает, что они враждебны законам человечности. Подобно другим честолюбцам, он верит в предначертанность своей судьбы высшими силами, что должно оправдать его в собственных глазах и во мнении других.
Поэтическая символика трагедии подчеркивает с самого начала борьбу добрых и дурных начал. Хоровод ведьм, служащий прологом к трагедии, завершается словами: «Грань меж добром и злом, сотрись. Сквозь пар гнилой помчимся ввысь» (I, 1). И как эхо звучит этот же мотив в первых словах Макбета, когда он появляется перед нами: «Бывал ли день ужасней и славнее?» (I, 3). Борьбой этих двух начал действительно наполнена вся трагедия: жизнь может быть и отвратительной и прекрасной, и таким же может быть человек.
Борьба этих начал происходит в душе Макбета.
Макбет творит злодейские дела, но он не злодей типа Ричарда III, Яго или Эдмонда. Те были обделены природой или обществом. Они чувствовали себя ущемленными, сознавали свою неполноценность. Макбет ни в чем не ущемлен. Он предстает перед нами вначале как воплощение подлинной человеческой мощи. У него есть и сила, и мужество, и поприще для применения их. Его доблести вызывают всеобщее восхищение, успех сопутствует ему, и подвиги его награждаются по достоинству. Ричард, Яго и Эдмонд не получали от жизни ничего, они должны были вырвать у нее дары, которые возместили бы неполноценность их природных данных или общественного положения. Макбету достаточно быть самим собой, чтобы жизнь его была полна.
Но в том-то и дело, что в душе его гнездится червь честолюбия. Чем больше он получает, тем большего хочет. И хотя он поистине прекрасен таков, как он есть, ему начинает казаться, что его человеческие достоинства по-настоящему не оценены. Ему нет равных в доблестях, украшающих воителя. Он царственный человек. Рядом с ним мелким выглядит даже сам король Дункан, со всем своим добросердечием и уважением к чужим заслугам.
В душе Макбета загорается желание увенчать свою человеческую царственность королевским саном. В этом он прямая противоположность Лиру. Тот захотел утвердить свое человеческое величие, отдав власть и корону. Макбет жаждет утвердить себя как человека, став королем.
Но к трону для Макбета нет прямого и честного пути, каким он всегда шел до сих пор. Дорогу ему преграждает не только сам Дункан, но и названный им наследник — принц Малькольм. В душе Макбета начинается борьба.
Хотя Макбет стал для нас таким же воплощением честолюбия, как Отелло — ревности, в том-то и дело, что честолюбие не составляет существа натуры героя. Подобно тому как Отелло от природы не ревнив, так не честолюбив по своей природе и Макбет. В его натуре главным было свободное проявление своей человеческой мощи. Обстоятельства, однако, привели к тому, что он столкнулся с противоречием — достоинства человека не сочетаются с равноценным общественным положением. В этом отношении Макбет решительно отличается от Ричарда III. Жестокий горбун не имел никаких формальных и человеческих прав на то, чтобы стать выше всех в стране. Он узурпировал эти права, действуя коварно и жестоко. Законных прав Макбет тоже не имеет. Но он считает, что имеет на это естественное право по своим личным достоинствам.
Трагедия раскрывает одно из глубочайших противоречий положения личности в классовом обществе. Буржуазное развитие имело в эпоху Возрождения одним из своих результатов высокое самосознание личности. Титанические способности человека, раскованные буржуазным прогрессом, однако, наталкивались на преграды, сохранявшие силу, поскольку произошло лишь изменение классовой структуры общества, но не исчезновение классов как таковых. Уже возник критерий оценки человека по его личным достоинствам, но сохранялась и несколько преобразованная социальная иерархия, в пределах которой значение человека определялось происхождением, рангом, богатством. Реальная общественная сила оставалась по-прежнему за обладателями различных привилегий. Человеческое достоинство, не подкрепленное титулами и богатством, оставалось бесплотной иллюзией. А люди, созревшие до самосознания своей человеческой ценности, хотели, чтобы это было реализовано их общественным положением. Так как условия были в своем существе уже буржуазными, то даже деятели подлинно человеческого прогресса — художники, ученые, философы — сочетали творческие подвиги и открытия, двигавшие культуру, с тем, что мы не можем охарактеризовать иначе, как карьеризм и стяжательство. Христофор Колумб, грабивший Вест-Индию в сане ее вице-короля, и Франсис Бэкон, бравший взятки в бытность лордом-канцлером, — может быть, наиболее яркие, но далеко не единственные примеры уродливого и противоречивого развития личности в условиях буржуазного прогресса в эпоху Возрождения.
Трагедия Макбета принадлежит к явлениям именно такого порядка. Нет большей ошибки, чем считать его просто злодеем. В таком случае не было бы трагедии. Она состоит именно в том, что гибнет прекрасный, подлинно великий человек.
Честолюбие Макбета порождено не пустым, необоснованным тщеславием. Оно является таким же уродливым извращением понятия о человеческом достоинстве, как и у короля Лира. Но Лира мы видим с самого начала уже во власти ложных понятий, от которых он потом, пройдя через страдания, освобождается. Его крестный путь — это трагедия очищения. Трагедия Макбета в том, что он становится на путь преступлений, оскверняющих его душу. Он все глубже вязнет в тине бесчеловечности, доходя до полного отупения чувств.
И все же он остается человеком. Есть одна черта, вернее всего открывающая нам отношение Шекспира к его героям. Это — их поэтичность и музыкальность. Шекспировские злодеи лишены чувства прекрасного. Они умны, смелы, решительны, но дух поэзии задевает их лишь извне. Те же Ричард, Яго и Эдмонд вполне подтверждают это.
Но там, где мы слышим голос поэзии, где музыкой полны речи героя, там перед нами люди, сохранившие человечность. Она может быть замутнена дурными страстями, но мы ощущаем, что основу духовного мира такого героя составляет врожденное знание подлинных человеческих ценностей.
Прямое подтверждение этому в отношении Макбета исходит не от кого иного, как от его собственной жены. Когда она говорит, что он «от природы молочной незлобивостью вспоен» (I, 5), то выявляет существо натуры Макбета. Пусть в ее глазах это недостаток, мы понимаем, что именно эта «слабость» не только делает Макбета человечным, но и составляет причину его трагических душевных мук. Шекспировские злодеи-макиавеллисты человеческих ценностей не признавали. Они не верили ни в любовь, ни в дружбу, ни в долг, ни в честь. Для них это пустые слова. А Макбет знает всему этому цену. Творя зло, Ричард III и Яго не испытывают никакого чувства, кроме удовлетворения тем, что их коварство приносит свои плоды. Они бестрепетно попирают человечность, тогда как Макбет содрогается уже от одной мысли, что он нарушит нравственные законы.
Но в том-то и дело, что в сознании Макбета произошло смешение истинных и ложных ценностей. Чем воздействует на него леди Макбет? Соблазнами власти? Нет. Она взывает к его гордой вере в свое человеческое достоинство. Она говорит ему:
«Но разве зверь тебе твой план внушил?
Его задумав, был ты человеком
И больше был бы им, когда б посмел
Стать большим, чем ты был».
Возвыситься как человек — вот чего хочет Макбет. Но, как мы знаем, путь, избранный им для этого, оказался ложным. Предчувствие этого с самого начала жило в душе Макбета. Он сознает, что должен нарушить долг подданного, обязанности гостеприимства, закон чести и, главное, самый принцип человечности. В нем нет недостатка мужественности. Начало трагедии показывает нам Макбета-воина. Без колебаний, рискуя жизнью, шел он в бой. Ему ничего не стоило вспороть живот врага, отрубить ему голову и водрузить ее на копье над башней. Он делал это, добиваясь победы в честном бою, сражаясь против бесчестного мятежника. Но теперь мятежник он сам, и борется он не в открытую, а с коварством предателя и убивает беззащитного. Такой способ действий противен натуре Макбета. Поэтому он колеблется, перед тем как убить Дункана, и испытывает потрясение, пролив его кровь.
Отныне душа его не будет знать покоя. Он сознает, что навсегда лишил себя его, «зарезал свой сон». Бесчестно убив другого, Макбет совершил моральное убийство. Но трагедия не только в этом. Уже в первом большом монологе Макбет говорит о яде, отраве, губящей не тело, а душу: «Возмездье рукой бесстрастной чашу с нашим ядом подносит нам же» (I, 7). Одно убийство влечет за собой и другие. Первое же злодейство Макбета оказывается не единственным: он убивает не только Дункана, но и слуг, охранявших короля. А дальше начинается вакханалия убийств, все более подлых и жестоких, — жертвами Макбета оказываются его друг Банко, жена и сын Макдуфа. Правда, их Макбет приканчивает не собственными руками, но от этого его вина не меньше. Кровь жертв пятнает его, и если те, кто выполняет волю Макбета, делают это с жестоким безразличием, то сам он ощущает моральное бремя злодеяний.
К чему же приходит Макбет? К самой страшной для него трагедии. Ее своеобразие определяется тем, что Макбет до конца остается героической личностью. Сила его характера не сломлена. Но душа его оказывается опустошенной. Он сохраняет все внешние атрибуты выдающейся личности — мужество, несгибаемую волю, энергию, ум, понимание вещей. Не остается только одного — цели и смысла существования. Главное, к чему стремился Макбет, он разрушил собственными руками: вместо полноты сознания своей человечности он ощущает зияющую пустоту. Макбет сознает, что обрек себя на самое страшное одиночество — одиночество человека, навсегда отторгнутого от остальных людей:
«Немало пожил я: уже усеян
Земной мой путь листвой сухой и желтой,
Но спутников, столь нужных нам под старость, —
Друзей, любви, почета и вниманья —
Не вижу я; зато вокруг проклятья,
Негромкие, но страшные, и лесть...»
И когда он спрашивает лекаря, может ли тот освободить леди Макбет от безумия, то выражает сознание неизлечимости недуга, поразившего его собственную душу (V, 3).
Он питал надежду, что настанет день, когда прекратится мука, порожденная его собственными действиями. Но бесчисленные «завтра», «завтра», «завтра» оказались лишь крестным путем страданий, ведущих к роковому мигу, когда наступает смерть, и уже больше ничего нельзя исправить. Он творил преступления, уверенный, что, завоевав престол, сделает свою жизнь прекрасной, а оказалось, что он сжигал себя и теперь остался лишь жалкий, истлевающий огарок. Поэтому вся его жизнь лишилась смысла, стала призрачным существованием, и он сравнивает себя с актером, который недолго кривляется на сцене, а потом исчезает и ничего не остается от человека, роль которого он играл. Свою жизнь Макбет незадолго до конца оценивает так:
«...это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла».
Его последнее прибежище — мужество. Это единственное, что осталось у него. И хотя все против него — земля и небо, природа и люди, — и хотя ему уже не за что бороться, он не сдается. В бой он бросается отнюдь не для того, чтобы найти смерть. Выстоять, победить, несмотря ни на что, — вот чего он хочет, даже тогда, когда сознает, что, собственно, отстаивать ему нечего, кроме своего опустошенного «я». Но и последнее, что осталось у Макбета, — его мужество — оказывается сломленным, когда он встречается в бою с Макдуфом и тот говорит, что не рожден женщиной. Теперь только ярость отчаяния владеет Макбетом, когда он сражается с Макдуфом и погибает.
Смерть Макбета — это гибель без нравственного очищения, какое озарило страдальческий путь Лира, и без просветляющего примирения, осенившего последнее дыхание Отелло. Это гибель полная и беспросветная. В этом смысле «Макбет» — самая мрачная из всех трагедий Шекспира, ибо здесь представлена полная моральная гибель человека.
Леди Макбет во многом подобна своему мужу. Она тоже не обычная «злодейка». Среди женщин она выделяется красотой, как Макбет возвышается над всеми своими мужественными достоинствами. Они стоят друг друга по своим внешним совершенствам, и в этом смысле образуют идеальную пару. Так же как Макбет хотел увенчать свои доблести властью, так мечтает она о том, чтобы ее красоту увенчала корона. Мы не поймем ничего в ее характере, если не увидим ее женской красоты. О своей женственности она настойчиво напоминает сама.
Но у этой царственной женщины сердце окаменело. Так же как Макбет, она живет только для себя, для своей красоты. Ее честолюбие равно честолюбию Макбета. Но не превосходит его. Это необходимо подчеркнуть со всей силой, ибо нередко неправильно представляют, будто она одна повинна в том, что Макбет вступил на кровавый путь. Нет, в этом они были едины и равны. Если верить ее словам, то первоначально именно Макбет зажег в ней огонь честолюбия.
Все ее чувства подчинены честолюбию. Даже любовь ее честолюбива. Она любит Макбета за то, что он превосходит всех других людей. Ей важна не та радость, которую любящая женщина получает от ответных чувств мужчины, а его способность возвысить себя и заодно ее. Она хочет быть женой первого человека в государстве. Такая любовь бывает, она по-своему может быть искренней и сильной, но, конечно, представляет собой извращение истинной любви.
Отличает ее от Макбета решительность. Ее честолюбие — действительно страсть, слепая, нетерпеливая и неукротимая. Она железная женщина, дьявол в прекрасном облике. Если честолюбие Макбета — это страсть, борющаяся с его нравственным сознанием, то в ней — это мания, уничтожившая все остальные чувства. Моральных понятий она начисто лишена. Все кажется ей простым. Макбет сознает преступность своих поступков, для нее же никаких моральных препон не существует: вода смоет с рук пятна преступно пролитой крови (II, 2). Нужно только сделать так, чтобы не оставалось видимых следов злодеяния, и тогда его как не было.
Но если леди Макбет ни сердцем, ни умом не в состоянии понять, что она преступила грань человечности, то сама природа в ней возмущается. Она нарушила ее законы и расплачивается за это безумием.
В великих трагедиях Шекспира не раз изображается безумие: в «Гамлете» — Офелия, в «Короле Лире» — сам Лир. Но как различны между собой шекспировские безумцы. Сумасшествие Офелии — это гибель прекрасного человека, не сумевшего противостоять бурям жизни. Она стала жертвой противоречивых чувств, которых не могла примирить: любви к отцу и к Гамлету, убившему отца и отвергнувшему ее любовь. В своем безумии она остается такой же покорной, как и тогда, когда была в здравом уме.
Безумие Лира тоже вызвано столкновением с противоречиями жизни. Но он остается гневным и своевольным в своем безумии, которое полно протеста против мира, оказавшегося не таким, каким его хотел видеть старый король. Как ни различны Офелия и Лир в своем безумии, есть нечто общее между ними: потрясение задело самые глубины их сознания.
Леди Макбет безумна по-иному. Ее сознание так и не пробуждается. Она бродит как сомнамбула. Раньше ее одержимость была такова, что леди Макбет не боялась пролить кровь, в безумии ее преследует одна мысль — стереть невидимые кровавые пятна с рук, но не только вода не в состоянии смыть их, их не смоют все ароматы Аравии. Она была убеждена, что можно уничтожить все следы преступления. Оказалось же, что они неистребимы. След остается в самом человеке, и от этого ему никуда не уйти. Душевная опустошенность наступила у нее задолго до того, как это произошло у Макбета. Все в леди Макбет бездушно — ее красота, женственность, любовь, честолюбие и ее безумие. Вот почему она ни на миг не вызывает симпатий. В этом отношении ее любопытно сравнить с Клеопатрой. У египетской царицы не было добродетели, честности, смелости, и красота и любовь ее были окрашены порочностью. Но при всех своих пороках она женщина и человек. У леди Макбет нет пороков, но нет и человечности. Она вся — порок.
Природа человека не в состоянии вынести этого. Вот почему леди Макбет сходит с ума и умирает.
Леди Макбет — самое концентрированное у Шекспира выражение зла, овладевшего человеческим существом. От Ричарда III, Таморы и мавра Арона («Тит Андроник») тянется нить к шотландской королеве. Не было у Шекспира ни одного злодея и злодейки, так предельно воплощающих зло в человеческой натуре. И нет у Шекспира образа, вызывающего равное возмущение своей бесчеловечностью. Даже Ричард III в какие-то моменты по-человечески интересен; в Яго тоже еще остается что-то, делающее возможным хотя бы понять его. Но леди Макбет вызывает холодную отчужденность. Она воспринимается как существо иной породы, чем человек. И это тем более так, ибо она женщина. Самое прекрасное, что мы связываем с женственностью, — любовь и материнство — преданы ею во имя призрака власти и иллюзорного величия. Ее любовь направлена лишь на то, чтобы побудить Макбета к преступлению, и она сама признается, что разбила б голову собственному младенцу, лишь бы не нарушить преступной клятвы убить короля (I, 7).
Женщина, способная убить собственное дитя, — страшнее этого бесчеловечности не может быть. В трагедии это только слова, образ, вложенный в уста леди Макбет. Но она в самом деле способна убить самое дорогое: она отравляет душу Макбета и в миг, когда могла бы спасти его, подталкивает к бездне, в которую падает вместе с ним.
Макбет и его жена показывают, как ужасно зло, овладевающее человеческими душами. Но зло не всесильно. Если в одном отношении «Макбет» самая мрачная из великих трагедий Шекспира, то в другом — более обнадеживающая, чем «Гамлет», «Отелло» или «Король Лир». Ни в одной из них злу не противостоит так много людей, как в «Макбете», и нигде они не активны в такой мере, как здесь.
Против Макбета и его жены, поправших человечность, восстает все общество. С ними вступают в борьбу не одиночки, а вся страна. Враги Макбета сознают, что они ведут борьбу не столько за династические интересы против короля-узурпатора, сколько за человечность вообще.
Драматический конфликт в «Макбете» особенно наглядно обнаруживает отличие Шекспира от последующей драмы, в которой ставились психологические и моральные проблемы. Там борьба замыкалась в кругу душевных и нравственных переживаний. У Шекспира эта борьба захватывает все общество.
Яснее всего мы видим это в эпизоде встречи Малькольма и Макдуфа (IV, 3). Некоторые буржуазные критики пытались преуменьшить значение данной сцены, ссылаясь на то, что диалог Малькольма и Макдуфа почти дословно заимствован из хроники Холинсхеда. Это действительно так. Но довольно плоское морализаторство летописца обретает у Шекспира глубокое значение, ибо собственно здесь раскрывается социальный смысл моральной проблемы, стоявшей перед Макбетом.
Как известно читателю, Малькольм испытывает Макдуфа, возводя на себя напраслину и обвиняя во всевозможных пороках:
«Все то, что красит короля, —
Умеренность, отвага, справедливость,
Терпимость, благочестье, доброта,
Учтивость, милосердье, благородство —
Не свойственно мне вовсе. Но зато
Я — скопище пороков всевозможных.
Будь власть моею, выплеснул бы в ад
Я сладостное молоко согласья,
Мир на земле нарушил и раздорам
Ее обрек».
Когда после этого Малькольм говорит:
«Сознайтесь же, что не достоин править
Такой, как я», —
Макдуф отвечает:
«Не то что править — жить».
Речь идет не только о качествах монарха, но о человеке вообще. Пороки, перечисленные Малькольмом, многократно опаснее, когда они владеют человеком, в чьих руках сосредоточена вся власть, но они нетерпимы и в людях, не занимающих такого высокого положения.
Мы ощущаем здесь воинственность гуманизма Шекспира. Борьба, которую ведут против Макбета его враги, — это священная война за человечность. И у Малькольма, и у Макдуфа есть личные причины ненавидеть Макбета: у первого он убил отца и отнял трон, у второго убил жену, сына и отнял владения. Но они сражаются не из чувства мести, а движимые стремлением к справедливости.
Что значат страдания Макбета по сравнению со страданиями его жертв? Шекспир не хочет, чтобы за трагедией Макбета мы забывали о трагедии общества и народа. Макбет вдвойне виновен — и в том, что погубил себя, и в том, что несет гибель всем другим.
Трагедия проникнута пафосом борьбы за человечность в личных и общественных отношениях. Как было сказано, внешним поводом для написания ее послужило намерение труппы угодить королю. А Шекспир написал драму, проникнутую обличением кровавой узурпации и монархического произвола!
Ни в одной из великих трагедий победа справедливости над злом не является столь полной и реальной, как в «Макбете». Нет нужды доказывать, насколько неоправданным был оптимистический финал трагедии для шекспировского времени. Может быть, это тоже было уступкой автора преходящим обстоятельствам. Для нас в этом иной смысл — и он не оставался скрытым уже от современников Шекспира, — а именно, что нет и не может быть никакого оправдания стремлению человека возвыситься над другими посредством кровавых злодейств; никакое мнимое величие не в состоянии перекрыть того, что, действуя так, человек противопоставляет себя всему человечеству и приходит к полной нравственной гибели.
Хотя пьеса была зарегистрирована в книгоиздательских списках в 1608 г., издание это не было осуществлено и пьеса была впервые напечатана лишь в фолио 1623 г., дающем очень хороший ее текст.
Свою пьесу об Антонии и Клеопатре, написанную в 1594 г., английский драматург Дэниэл переиздал в 1607 г., внеся в текст некоторые подробности, по-видимому, заимствованные из трагедии Шекспира. Равным образом намек на последнюю содержится в пьесе Барнеса «Грамота дьявола», поставленной в том же 1607 г. С другой стороны, метрика «Антония и Клеопатры» указывает на то, что пьеса эта возникла позднее «Короля Лира» и «Макбета». Скорее всего шекспировская трагедия была написана в 1607 г.
О ранних постановках ее сведений до нас не дошло.
История роковой любви великого римского полководца Антония и сказочной восточной красавицы Клеопатры и трагического самоубийства обоих была почти столь же популярна в западноевропейской литературе XVI и XVII вв., как и история величия и падения Юлия Цезаря. Кроме уже упомянутой «Клеопатры» Дэниэла существовали еще по меньшей мере две английские пьесы того же времени на тот же сюжет: «Антоний» леди Пембрук (1592) — перевод французской пьесы Гарнье — и «Добродетельная Октавия» Брендона (1598). Однако, если Шекспир и знал эти пьесы, он, по-видимому, не почерпнул из них никакого материала для своей пьесы, для которой главным (если не единственным) источником послужили те же «Жизнеописания» Плутарха, что и для «Юлия Цезаря» и «Кориолана», да еще — для некоторых мелких подробностей — «Гражданская война» Аппиана.
Как и в «Юлии Цезаре», Шекспир и здесь весьма точно воспроизводит рассказ Плутарха. Но, почти ничего не меняя в сюжете, он внес много нового в характеристики главных персонажей и в осмысление основного действия и судьбы своих героев. Его Антоний является дальнейшим развитием образа, намеченного в «Юлии Цезаре». Черты авантюризма и беспечного эпикурейства, а вместе с тем — смелости и великодушия, взаимно уравновешены в этом образе. Характер Клеопатры с ее капризностью, непостоянством, страстностью и обаятельностью считается многими критиками одним из лучших созданий Шекспира.
Сопоставляя шекспировское творение («драматическую поэму», как хотелось бы его назвать) с плутарховским рассказом, удивляешься тому, как близко английский поэт следовал за своим древнегреческим образцом, которым он пользовался, правда, не в греческом подлиннике, а в английском переводе Норта, сделанном с достаточно точного и весьма выразительного французского перевода XVI в. Амио (1-е англ. изд., 1578; 2-е изд., 1595). Число эпизодов, их порядок и взаимозависимость, подробности древнеримской и восточной жизни, черты характера главных, а иногда даже второстепенных персонажей, детали придворной обстановки, мелкие анекдоты ее, до нас сохранившиеся, — все это воспроизведено Шекспиром с удивительной точностью по Плутарху, согласно версии Амио-Норта. Пожалуй, здесь Шекспир еще ближе к своему античному источнику, чем в других аналогичных случаях («Юлий Цезарь», «Кориолан», «Тимон Афинский»), — по крайней мере более старателен в следовании ему. И тем не менее у многих новейших критиков — и критиков, тонко чувствующих, — встает вопрос: были ли Шекспир и его современники достаточно вооружены, чтобы ощутить всю сложность и изощренность событий и отношений, изображаемых Плутархом; весь сладостный аромат египетской неги, потянувшей Антония ко дну и в конце концов его утопившей. И на вопрос этот некоторые критики — и критики весьма тонкие (Вальцель, Адлер) — отвечают отрицательно. Шекспир, по их мнению, был способен воспроизвести канву событий, обрисованных Плутархом, но не их «архитектонику» — не скрытые силы, определившие глубокий смысл событий и их роковой исход. Чтобы быть способным на это, Шекспир был слишком здоровой, непосредственно чувствующей натурой, был слишком «варваром».
Чтобы возразить должным образом этим критикам, мы располагаем одним ценным свидетельством, подводящим нас вплотную к шекспировской концепции этой трагедии — к пониманию особенного характера чувства, овладевшего Антонием и определившего его роковую судьбу, так же как и особое место, занимаемое Клеопатрой в сердце Антония, в их окружении, во всем мироздании. Энобарб, свидетель первой встречи Антония с Клеопатрой на реке Кидне (в Малой Азии), рассказывает о ней у Плутарха (приводим дословный перевод, выделяя курсивом слова, добавленные Шекспиром (II, 2) и, следовательно, имеющиеся также в переводе, публикуемом нами здесь, равно как они содержатся и в наиболее точных из прежних русских переводов): «Корабль, на котором она находилась, подобно лучезарному престолу, пылал на воде: корма его была из кованого золота, а паруса — из пурпура и напоены таким благоуханьем, что ветры, млея от любви, приникали к ним. Весла были серебряные, и они ударяли по воде под звуки флейт, заставляя этим ее, словно влюбленную в эти прикосновения, струиться быстрее».
Это удивительное описание, составляющее одно из центральных мест всей трагедии, имеет не только декоративное, но и глубоко смысловое значение. Уберите образы, самовольно внесенные Шекспиром в картину, нарисованную Плутархом, — что тогда останется? Красивое, пожалуй, волнующее описание, но целиком укладывающееся в рамки обыденного мышления и правдоподобия, тогда как полный шекспировский текст переносит нас в атмосферу чудесной сказки, волшебства, трансформирующего природу.
Шекспир ставит здесь вопрос, к которому он еще вернется в поздней своей пьесе «Зимняя сказка», — вопрос об отношении искусства к природе, о взаимодействии между ними. В сцене IV, 3, на сельском празднике, между Утратой и королем Богемии Поликсеном, который, переодевшись, пришел тоже туда, происходит следующий разговор. Король спрашивает ее, отчего среди цветов, которые она разводит, нет левкоев. Она отвечает:
«Я слышала, что их наряд махровый
Дала им не природа, но искусство.
И что же? Ведь природу улучшают
Тем, что самой природою дано.
Искусство также детище природы.
Когда мы к ветви дикой прививаем
Початок нежный, чтобы род улучшить,
Над естеством наш разум торжествует,
Но с помощью того же естества».
И Утрата вынуждена сознаться: «Да, спору нет». Но когда вслед за этим Поликсен делает логический вывод: «Так посади левкои, и незаконным цвет их не зови», — она тотчас же берет свои слова назад, упрямо заявляя:
«Хотя румянец нравится мужчинам,
Я на лице румян не выношу
И точно так же не люблю левкоев...»
Итак, спор здесь остался незаконченным, и Утрата в своей простодушной наивности говорит «нет!» притязаниям искусства на право «изменять» и «улучшать» природу. Но в рассказе Энобарба искусство победоносно утверждает свои права, вовлекая самое природу в орбиту своего суверенитета. Это триумф египетской царицы, заражающей и ветры и воды источаемой ею негой и сладострастием. «Счастливец же Антоний!» — восклицает Агриппа, еще не дослушав до конца рассказ Энобарба. И это далеко не единственный пример воздействия Клеопатры на окружающую ее обстановку, на всех близких к ней людей, в первую очередь на ее прислужниц. Нега, сладкая истома пропитывает все речи и жесты Хармианы и Ирады. Возьмите их разговор с Алексасом: «Сиятельнейший Алексас, сладчайший Алексас, наипревосходнейший Алексас!..» (1, 2). Но еще очевиднее завораживающее действие, оказываемое ею на своего избранника и жертву — на самого Антония, — расслабляющее и обессиливающее действие, против которого он пытается восстать, бороться, протягивая руки к Октавию, к его сестре, к колыбели древней римской доблести — к героическому Риму, но безуспешно, бессильно.
Образы юношеской поэзии Шекспира, образы «Венеры и Адониса» обступают нас в этой трагедии заката, полной неистовой страсти и безысходной печали. Но это как раз нельзя считать знаком отклонения от Плутарха, еще менее — плохого понимания его. Весь рассказ Плутарха полон ощущения упадка, увядания раннего императорского Рима, отцветающего, распадающегося при первых цезарях. И в этом отношении Шекспир не только не упрощает или огрубляет трактовку плутарховской темы, но еще заостряет и утончает ее путем внесения дополнительных оттенков, идущих по той же линии, но с использованием иных, специфических художественных средств. Одно из таких средств — то, что некоторые черты рисуемой Шекспиром картины имеют не только декоративно-выразительное, но и прямое смысловое значение. Вернемся еще раз к образу «воды, влюбленной в удары серебряных весел». Не так же ли и Антоний влюблен в удары, наносимые ему Клеопатрой? И насмешки, шутки, поддразнивания — не усиливают ли еще более его любовь, действуя совершенно так же, как действуют наряды, притирания и ароматы, то есть присоединяя к природным средствам еще средства искусства, чтобы окончательно заворожить, опьянить, довести до экстаза уже влюбленного или начавшего влюбляться[134]? И не так же ли действуют на Антония любовные прикрасы и ухищрения Клеопатры, как, в описании Энобарба, на ветер действуют пурпур и благоухание парусов?
Свою переработку шекспировской трагедии, выдержанную в духе классицизма, Драйден озаглавил «Все за любовь» (1678), что могло бы послужить названием и шекспировской пьесы — настолько любовь в ней господствует над всем остальным. Однако слово «любовь», чтобы быть верно понятым, требует некоторого уточнения. У Шекспира «любовь» редко выступает как сила гибельная, фатальная. Трагическую трактовку любви, если не считать «Отелло», где следует видеть скорее драму оскорбленной любви, чем драму ревности, надо искать только в «Ромео и Джульетте». Но это — уникальная трагедия Шекспира и по своему замыслу и по композиции. Вообще же любовь относится у Шекспира скорее к сфере комедии, чем трагедии. Другое дело — «страсть», часто выступающая в обличье похоти. Обычно это начало темное и уродливое, оскорбляющее истинную человечность и тянущее человека ко дну в моральном смысле или в смысле его физической гибели (две старшие дочери Лира с их мерзкими любовными похождениями, Клотен в «Цимбелине», эротика «Меры за меру» или «Троила и Крессиды»). Но в «Антонии и Клеопатре» мы имеем совсем особый случай. Здесь «страсть» есть нечто дополнительное к «любви», отнюдь не отвергающее или профанирующее ее, а, наоборот, как бы усиливающее и оживляющее ее силой своего вдохновенного экстаза. Итак, любовь плюс страсть! И этот «плюс» играет роль не острой приправы, воспламеняющей усталые чувства, но экстатического ухода в запредельное, из-под контроля логики и здоровых чувств. Довольно правильно поэтому говорит один из самых тонких и остроумных критиков Шекспира конца XIX в. Дауден: «Увлечение Антония Клеопатрой и едва ли в меньшей мере Клеопатры есть не столько чисто чувственное увлечение, как увлечение чувственного воображения».
У Антония любовь и страсть всегда даны слитно, и его попытки разъединить их, больше того — противопоставить друг другу, жестоко наказываются. У Клеопатры дело обстоит сложнее, мы скажем об этом далее. Но у Антония это — единый душевный процесс, закон его жизни, это — его судьба.
Хотя трагедия вбирает в свою сферу мировую историю, изумляя своей масштабностью и динамизмом, мерилом и нормой всего в ней совершающегося оказывается только любовь (страсть) Антония к Клеопатре. Когда в сцене I, 1 Клеопатра сообщает Антонию о прибытии послов из Рима, он отвечает ей:
«Пусть будет Рим размыт волнами Тибра!
Пусть рухнет свод воздвигнутой державы!
Мой дом отныне здесь. Все царства — прах.
Земля — навоз; равно дает он пищу
Скотам и людям. Но величье жизни —
В любви... И доказать берусь я миру,
Что никогда никто так не любил,
Как любим мы».
Вот что, оказывается, надлежит доказать миру: не превосходство эллинского гения, не мощь и непобедимость римского оружия, а непревзойденность любви Антония и Клеопатры! И всякий оттенок иронии был бы здесь груб и неуместен — с такой проникновенностью и с таким достоинством обрисована в трагедии эта любовь. Трагедия буквально пропитана любовью главных героев. В тех сценах, где мы не видим Клеопатры (например, в римских сценах), ощущается ее незримое присутствие. Как в «Короле Лире» каждый уголок Земли в трагедии кажется ареной основного драматического действия, так и здесь любовь Антония и Клеопатры заполняет весь мир, все пространство, где движутся другие люди с их чувствами и интересами.
Но при всем том, несмотря на опустошающее, расслабляющее действие роковой любви (страсти) к Клеопатре, Антоний все время испытывает вспышки энергии, подобные воспоминаниям былой римской доблести, сопровождающие все доходящие до него вести из внешнего мира, — нечто вроде сокращения мускулов и глубоких вздохов, вырывающихся у красивого и мощного хищного зверя. И это — хрупкий и тонкий мостик, перебрасываемый Шекспиром от Антония из трагедии «Юлий Цезарь» к нашему Антонию.
Проблема оживления или повторения шекспировских персонажей, переходящих из одной пьесы его в другую (иной раз даже «посмертно», как Фальстаф в «Виндзорских насмешницах»), представляет немалый интерес. Разрешение преемственности образа, в зависимости от обстоятельств, дается им по-разному. Конечно, самый костяк характера (как в случае с уже названным Фальстафом) остается неизменным, но отдельные черты настолько развиваются и дифференцируются, что можно было бы говорить о совершенно новом характере. С Антонием дело обстоит не так. Он существенно меняется, не переставая, однако, быть самим собой. Огромную роль играет его возраст, который изменился вместе с возрастом тогдашнего мира. Римская империя вступила в стадию увядания, пышного осеннего заката, и то же самое случилось с Антонием (блестяще показана картина нравов эпохи в сцене попойки триумвиров на борту корабля; II, 7).
Две темы трагедии — любовная и политическая — слились между собою, но не таким образом, чтобы первая влилась во вторую, а так, что вторая слилась с первой, окрасившись ею. Все стало трепетным, субъективным, неустойчивым. И Антоний поэтому уже не прежний римлянин. Как правильно говорит Филон, римская доблесть в нем задремала под избытком наслаждений. А Лепид говорит про Антония Цезарю:
«Скорей он унаследовал пороки,
Чем приобрел; не сам он их избрал,
Он только не сумел от них отречься».
Он силен и «гениален», но тем трагичнее его порабощение. От прежнего Антония он сохранил порывистость чувств, стремительность, отчаянную смелость. Этим он прекрасен, но прекрасен, по выражению одного критика, как «падший ангел», как Люцифер. У него все же достаточно светлых порывов: он щедр, великодушен, благороден, иногда как-то внезапно (возврат им всего имущества, брошенного на ветер Энобарбом) чувствуется, каким престижем и привязанностью он пользуется у солдат. Для всех этих черт мы не видим задатков у былого Антония, но не находим для них и противопоказаний. Антоний данной трагедии как характер вырастает легко и вольно на роскошной почве. Ни в одной другой пьесе у Шекспира мы не найдем характера, который бы так зависел от пороков, порожденных его эпохой. Он — гениальный сын своего времени (вернее — своего безвременья), когда честность и верность стали пустым звуком. Он говорит: «С чем я покончил, тому конец!» Но это не вероломство, не предательство, а легкокрылость и непосредственность, придающие ему чрезвычайное обаяние. Он правильно судит о себе, когда сравнивает себя с облаком (IV, 12). Однако он верен Клеопатре, ибо страсть сильнее его. Проиграв сражение, он бежит к ней и хочет, забыв позор ее измены, чтобы она его вооружила на последнюю смертельную схватку.
С этого момента и до самого конца трагедии Антоний предстает нам овеянный подлинно трагическим величием, ибо он столь же герой, сколь вызывает жалость подобно самому обычному человеку. И последнее утешение, которое он получает, это общечеловеческое, самое скорбное из утешений — быть похороненным с Клеопатрой, подобно Ромео и Джульетте, в общей могиле.
Такое же глубокое, слитное чувство испытывает и Клеопатра к Антонию. Было бы совершенно неправильно пытаться расщепить его, отделить в ее сердце любовь от страсти, больше того, как делают многие критики, — истинное увлечение от хитрой, расчетливой игры. Но известные черты мелочности, лживости, даже вероломства исключить невозможно. В сцене I, 5 она серьезно обсуждает со своими прислужницами вопрос, как вернее можно привязать или удержать возлюбленного, так, как если бы коварство, притворство было основной чертой ее характера. В решающем сражении с Октавием она настояла — и добилась своего, — что бой ему был дан не на суше, а на море. Для чего это ей было нужно? Чтобы, в случае поражения, охранить свои военные силы от полного разгрома и удержать свою власть в Египте. Но ведь это значило — обособить свою судьбу от судьбы Антония, «перестраховать» себя. А когда, наконец, все рушится, она уединяется в своей гробнице и начинает свою сложную игру — борьбу с Октавием, пытаясь утаить от него (в такую минуту!) часть своих сокровищ (V, 2), а главное — лишить его желанного триумфа с ее участием, и в конце концов берет верх и добивается своего...
Мы имеем здесь богатый материал для целого обвинительного акта, доказывающий как будто бы расчетливость, корыстолюбие, двуличие Клеопатры. А между тем это не так... Стоит рассмотреть вихрь коротеньких (большею частью по 2–3 страницы), молниеносных, судорожных сцен IV акта, чтобы увидеть, какая буря чувств проносится в душе Клеопатры, чтобы завершиться в последнем акте аккордом освобожденной и просветленной любви — страсти, празднующей свой высший, скорбный триумф.
Читая этот акт, такой нервный по своей технике (но чисто конструктивно, не по внутренней выразительности), больше напоминающий хроники Шекспира, чем его трагедии, мы воспринимаем срывы Клеопатры не как ее «измены» Антонию, а как причудливые отклонения, тотчас же ею преодолеваемые в безмятежной ясности мыслей и чувств.
Этому судорожному и путаному акту противостоят две сцены V акта, где чувство Клеопатры (кроме эпизода с казначеем Селевком в V, 2) встает во всей своей правдивой патетике («тот поцелуй, что мне дороже неба» и «Мне снилось — жил когда-то император по имени Антоний...»). Овеянная этим светлым лиризмом, Клеопатра уходит из пьесы.
По сравнению с обоими протагонистами трагедии остальные ее персонажи обрисованы весьма скупо и, можно сказать, сравнительно мало интересно. Относительно ярче других — Октавий, представляющий собой развитие образа своего тезки в «Юлии Цезаре». Это единственный носитель идеи государственности в пьесе, натура насквозь рассудочная и чуждая иллюзий. Но не черствая (см. его теплые слова о покойном Антонии, V, 1), а лишь несколько трезвая и сухая. Живописен Секст Помпей. Но большинство соратников Октавия (Долабелла, Прокулей и другие) бесцветны или совсем неясны. Октавия — знакомый нам тип преданной и великодушной римской матроны (Порция в «Юлии Цезаре», Валерия в «Кориолане»), близкий к интернациональным образам Корделии, Имогены («Цимбелин»), Гермионы («Зимняя сказка»). Все эти фигуры образуют приятный, но лишенный самостоятельной выразительности орнамент вокруг незабываемых образов Антония и Клеопатры.
При жизни Шекспира «Кориолан» в печати не появлялся. Первая публикация была уже посмертной в фолио 1623 г., где пьеса открывает раздел трагедий. Сравнительно многочисленные ремарки, указывающие, как надлежит представить на сцене отдельные моменты действия, по мнению Э. К. Чемберса и У. У. Грега, свидетельствуют о том, что текст фолио печатался по авторской рукописи. «Кориолан» — одна из немногих трагедий, в которых последовательно проведено деление на акты (но не на сцены). Однако невозможно определить, кем это было сделано — самим ли Шекспиром или редакторами фолио.
Никаких фактических данных для датировки трагедии не сохранилось. Никто из современников не упоминает ее, нет и сведений о постановке ее на сцене, поэтому время создания устанавливается на основе показаний стиля и метрики стиха, а эти последние заставляют предположить, что трагедия была написана после «Антония и Клеопатры» и до «Перикла». С тех пор как началось установление хронологии пьес Шекспира, исследователи единодушно относили «Кориолана» к числу последних трагедий драматурга. Э. К. Чемберс предполагает, что «Кориолан» был создан в самом начале 1608 г.
Источником сюжета послужила биография Кориолана в «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха. Шекспир читал эту книгу в переводе на английский язык, сделанном Томасом Портом. Как и в других подобных случаях, он в основном следовал повествованию историка, лишь укорачивая интервалы между отдельными событиями и опуская факты второстепенного значения. Этим он стремился придать динамичность драматическому действию. Наиболее существенные изменения, произведенные Шекспиром, касаются характера главного героя. Кай Марций, за завоевание города Кориолы прозванный Кориоланом, представлен у Плутарха грубым воином, человеком необщительным, не имевшим друзей. У Шекспира Кориолан окружен друзьями, пользуется горячим расположением близких, уважением и поддержкой сограждан, за исключением народных трибунов, ненавидящих его. Шекспир усилил ряд черт, делающих Кориолана привлекательной личностью. У него он даже более храбр, чем у Плутарха. Если историк рассказывает, что герой ворвался в Кориолы в сопровождении лишь горсточки друзей, то у Шекспира он совершает свой подвиг единолично. Плутарху Шекспир обязан эпизодом, показывающим доброту Кориолана: после захвата Кориол он просит за одного из граждан города, взятых в плен, но Шекспир и тут кое-что изменил. Историк говорит, что Кориолан ходатайствовал за своего друга, к тому же богатого человека; у Шекспира Кориолан просит за человека, который ему вовсе не друг и притом совсем не богат. Все это завершается выразительной деталью, которой мы не находим у Плутарха, — ее придумал Шекспир, и она типична для Кориолана: когда его спрашивают имя человека, за которого он ходатайствует, Кориолан отвечает, что не помнит, как того зовут.
В рассказе Плутарха Кориолан выведен человеком сдержанным в проявлении чувств, умеющим владеть собой — словом, это суровый, замкнутый римлянин. Шекспир наделил героя неукротимостью нрава, неспособностью сдерживать гнев, неумением дипломатничать. Он порывист, гнев его легко вспыхивает, и тогда уже он не знает удержу ни в своих поступках, ни в речах, равно раскрывающих его пламенную натуру. Шекспировский Кориолан — героическая личность более крупного масштаба, чем у Плутарха. Но в такой же мере, в какой Шекспир усилил его благородное мужество, подчеркнул он и его доходящую до крайности враждебность по отношению к народу.
Шекспир сделал все возможное, чтобы углубить антагонизм между героем и народом. Посредством отдельных штрихов он сделал более выразительной неустойчивость мнений толпы, ее ожесточение против Кориолана и вообще богатых патрициев.
По сравнению с Плутархом в драме Шекспира углублена роль матери Кориолана Волумнии. Гордая римская матрона напоминает своей суровой мужественностью королеву Маргариту из ранних хроник о Генрихе VI, а также леди Макбет. Но эта римская волчица наделена и хитростью лисы, что проявляется в ее уговорах Кориолана внешне смириться, пока он не получил еще в руки полноту власти.
По сравнению с Плутархом более выразительно раскрыт в драме и образ Авфидия. Характер Менения Агриппы — чисто шекспировский; вспоминая «Троила и Крессиду», можно сказать, что он представляет собой помесь Улисса с Пандаром. Образ Виргилии, любящей жены Кориолана, обрисован с такой же скупостью, как образ Октавии («Антоний и Клеопатра»), но и в немногих чертах, которыми она наделена, угадывается весь ее характер терпеливой и преданной жены.
Наконец, нельзя не поразиться мастерству, с каким Шекспир изобразил массовый персонаж драмы — римский народ. Начиная со второй части «Генриха VI», Шекспир не раз выводил народ на сцену. Мы видели, в частности, какую большую роль играл римский плебс в трагическом конфликте «Юлия Цезаря». Но там главный антагонизм был между двумя группами патрициата, тогда как в «Кориолане» центральный конфликт сводится к антагонизму между народом и патрициями.
Это обстоятельство уже с давних пор дало основание видеть в трагедии произведение откровенно политическое. И действительно, нигде у Шекспира основной социальный антагонизм между господствующей верхушкой общества и народом не представлен так полно и ясно, как в «Кориолане». В прочих драмах Шекспира это было одной из тем в ряду других. Там подобный антагонизм служил фоном главного действия. Здесь — это сердцевина конфликта, центральная тема трагедии. Поэтому нет ничего удивительного в том, что критика давно уже признала «Кориолана» произведением, особенно существенным для определения политических взглядов Шекспира. Давнишней является также традиция рассматривать «Кориолана» как выражение антидемократизма Шекспира.
Критика последних десятилетий как на Западе, так и у нас обнаруживает иную тенденцию. Прежде всего она отказывается от прямолинейного и несколько наивного отождествления Шекспира с его трагическими героями. Все более утверждается взгляд на трагедии Шекспира как на произведения реалистические и объективные по характеру. Точку зрения Шекспира ищут не в отдельных высказываниях тех или иных персонажей, а в логике драматического действия, взятого в целом. Такой подход открывает возможность более глубокого раскрытия смысла трагедии и более точного определения позиции драматурга.
Необходимо со всей решительностью сказать, что марксистское шекспироведение отнюдь не считает обязательным доказывать, что Шекспир по своим личным взглядам был сторонником демократии. С нашей точки зрения безусловно, что великий драматург был писателем подлинно народным. Однако история мировой литературы знает много примеров несовпадения между объективной народностью творчества писателей и их субъективными политическими взглядами, предрассудками и иллюзиями. Классическим примером этого в литературе нового времени является Бальзак. Ф. Энгельс (в известном письме к М. Гаркнесс) показал, что, будучи легитимистом, т. е. сторонником феодальной монархии, Бальзак тем не менее со всей силой реализма изобразил обреченность аристократии и увидел «людей будущего» в ненавистных ему левых республиканцах.
Все произведения Шекспира, в которых он сколько-нибудь серьезно касался социально-политических вопросов, свидетельствуют о том, что он разделял политическую доктрину гуманизма. Ее кардинальное отличие от феодальной идеологии состояло в утверждении принципа общего блага. Социальная теория феодального строя начисто игнорировала интересы народной массы, она освящала крепостническую эксплуатацию. Гуманисты признавали за каждым человеком, независимо от сословной принадлежности, право на его долю земных благ. Они по-своему возродили римское понятие «res publica» как принципа «общего блага». Государство мыслилось ими как сложное единство всех сословий, каждое из которых выполняет свою функцию в обществе. Именно такой идеал сословной монархии рисует в «Генрихе V» архиепископ Кентерберийский (I, 2).
Но забота о народном благе ни у Шекспира, ни у подавляющего большинства гуманистов не перерастала в признание народовластия. Всякий раз, когда Шекспир изображает попытки народа править государством, он обнаруживает свое недоверие к демократии как форме политического строя. Но, признав этот факт, мы сказали только половину правды. В такой же мере, в какой Шекспир осуждает политические притязания народной массы, отвергает он и эгоистическое своеволие представителей правящего аристократического сословия. Власть существует не для удовлетворения потребностей тех, кто ее держит в своих руках, не для удовлетворения эгоистических интересов правящей верхушки, а для всего общества, всех его сословий и государства в целом.
Таков был политический идеал Шекспира-гуманиста. Однако Шекспир был не только гуманистом, но и реалистом. Величие его ума, политическая зоркость проявились в том, что он одним из первых увидел несоответствие между доктриной ренессансного гуманизма и политической действительностью абсолютистского государства.
Начало XVII в. было отмечено в Англии рядом политических событий, со всей ясностью обнаруживших кризис абсолютной монархии. В статье о «Гамлете» уже говорилось о неудачном дворянском путче Эссекса и народных волнениях по поводу монополий аристократов. Но брожение продолжалось и при новом короле Иакове I. В мае 1607 г. в графстве Нортгемптоншир вспыхнуло восстание крестьян, вызванное нехваткой хлеба и помещичьими огораживаниями земель. Неорганизованная и почти безоружная толпа была быстро разгромлена, и за этим последовали жесточайшие репрессии.
События 1607 г., по мнению современного исследователя Э. Петтета, послужили непосредственным поводом для создания «Кориолана». (Отметим в скобках, что это подтверждает независимо от этого принятую датировку трагедии.) Э. Петтет подметил, что объяснение недовольства народа в «Кориолане» дано Шекспиром не столько по Плутарху, сколько в соответствии с современными драматургу английскими условиями. У Плутарха возмущение римлян имеет причиной грабительство ростовщиков и ту поддержку, которую им оказывает сенат. В трагедии Шекспира осталась только одна реплика, касающаяся ущерба, приносимого народу ростовщиками (I, 1). Это объяснялось отнюдь не желанием Шекспира «обелить» ростовщиков. Его отношение к ним ясно выражено в осуждении ростовщичества Шейлока («Венецианский купец»). Шекспир отстранил этот мотив, ибо он не был актуальным для того времени, когда создавался «Кориолан». В его трагедии недовольство народа вызвано голодом и высокими ценами на хлеб, иначе говоря, именно тем, что волновало массу английского народа в это время. У Плутарха тоже упоминается о недовольстве народа нехваткой хлеба, но у него это является второй причиной, тогда как Шекспир сделал голод главным поводом народных волнений.
Трагедия начинается с экономического кризиса, вызывающего кризис политический. Как ни странным может показаться применение нашей социологической терминологии к произведению Шекспира, но всякий, кто даст себе труд вдуматься в исходную ситуацию трагедии, убедится в том, что существо дела состоит именно в этом.
Нужда народа вызывает его недовольство властью. Народ хочет добиться того, чтобы власть исходила из его интересов. Плебеи ясно осознали, какая непроходимая грань разделяет их и «отцов государства» — патрициев. «Достойными нас никто не считает, — говорит первый горожанин в самом начале трагедии, — ведь все достояние — у наших патрициев. Мы бы прокормились даже тем, что им уже в глотку не лезет. Отдай они нам объедки со своего стола, пока те еще не протухли, мы и то сказали бы, что нам помогли по-человечески. Так нет — они полагают, что мы и без того им слишком дорого стоим. Наша худоба, наш нищенский вид — это вывеска их благоденствия» (I, 1).
Шекспир славится как великий сердцевед. Но как великий знаток социальной жизни и общественных отношений Шекспир еще не получил должного признания. О нем нередко все еще судят по старинке, как о сентиментальном филантропе, не замечая его изумительного социологического чутья и тонкого понимания политики. Именно это долго мешало постигнуть истинный смысл «Кориолана», где уже самый зачин действия вводит нас в атмосферу накаленных общественных страстей. Пьеса начинается с картины народного волнения, а мы знаем, как велико у Шекспира значение начала — здесь задается тон всему последующему действию.
Перед мятежной толпой граждан появляется аристократ Менений Агриппа. Пытаясь успокоить толпу, он взывает к ее рассудку и рассказывает знаменитую басню о частях тела, взбунтовавшихся против живота (I, 1). Исследовательница образной системы поэтического языка Шекспира К. Сперджен отмечает, что притча Менения Агриппы составляет основу системы образов в «Кориолане». Метафоры и сравнения с человеческим телом, его органами и болезнями составляют, по ее подсчетам, одну пятую поэтических образов трагедии. Король, государственный деятель, воин, конь, барабанщик уподобляются голове, глазу и сердцу, руке, ноге и языку. Одного из самых говорливых граждан Менений называет «большим пальцем на ноге» (I, 1). Трибунов Кориолан называет «горлом черни» (III, 1). Уподобление общества человеческому телу, а его отдельных сословий — органам и членам тела придумано не Шекспиром. Эта басня приводится у Плутарха и Тита Ливия. Она была широко известна в средние века и в эпоху Возрождения. Поставленная в один ряд с другими образными лейтмотивами трагедий Шекспира, она значительно уступает им в поэтичности. Это не случайность, не проявление безвкусицы Шекспира, а следствие авторского намерения придать действию особую атмосферу.
Критика справедливо отмечает, что в «Кориолане» нет той поэтической возвышенности, которая характерна для стиля других трагедий, созданных Шекспиром в эти годы. «Пошлая басня Менения Агриппы»[135] придает прозаическую приниженность всей художественной композиции «Кориолана». Перед нами картина общественного организма, пораженного болезнью.
Внутренний конфликт в Римском государстве дополняется конфликтом внешним. Рим находится в постоянной вражде с племенем вольсков, и, таким образом, вражда сословий сочетается с враждой между народами. Каждый персонаж или группа персонажей раскрывается в своем отношении к этим двум конфликтам.
Едва ли где еще мы найдем у Шекспира такой полный прообраз всего классового общества с его вечными и неразрешимыми антагонизмами. Углубленное раскрытие их и составляет важнейшую сторону содержания трагедии. Окружение героя всегда занимает значительное место в трагедиях Шекспира. Но все же личности Гамлета, Отелло, Лира и Макбета доминируют над окружающим их миром. Кориолан тоже обладает значимостью, возвышающей его над остальными. Но изымите его фигуру из окружения, оставьте только его поступки и речи, и вы убедитесь, что сам по себе он не обладает для нас той внутренней наполненностью, которая делает столь привлекательными или волнующими образы других трагических героев Шекспира. Как справедливо отмечает Х. Гренвилл-Баркер, характер Кориолана раскрывается перед нами не в своем внутреннем содержании, как это сделано Шекспиром в отношении других трагических героев, а в его внешних проявлениях. Вне конкретных ситуаций трагедии Кориолан не существует. Поэтому путь к постижению произведения лежит через рассмотрение развития сюжета и многообразных реакций всех основных участников конфликта. Если в других трагедиях мастерство Шекспира проявилось с особенной силой в грандиозных и бесконечно сложных характерах, созданных им, то в «Кориолане» его драматургический гений раскрывается в изумительно тонком и всестороннем изображении диалектики общественных отношений.
Оставив под конец рассмотрение образа Кориолана, остановимся сначала на других действующих силах трагедии.
Наше внимание привлекает прежде всего коллективный образ римского народа. Ошибки в толковании отношения Шекспира к народу в этой трагедии проистекали из того, что критики, как правило, судили о нем по бранным характеристикам, даваемым плебеям Кориоланом. Более верный путь — рассматривать этот коллективный персонаж в его собственных поступках и словесных изъявлениях. Как и в более ранних шекспировских произведениях, здесь нельзя не заметить того особого, присущего, пожалуй, только Шекспиру драматургического умения изображать толпу как некое единство, наделенное внутренним разнообразием. Поступки толпы едины, но мнения и суждения в ее среде разноречивы. Отсюда и возникает ощущение того, что перед нами не безликий хор, а живое людское многообразие.
Начальные эпизоды трагедии обнаруживают несомненную справедливость народного возмущения. Недовольство народа вызвано не капризом, а тем, что самое существование плебеев находится под угрозой. Речи римских граждан показывают, чего они хотят: им нужен хлеб, без которого они не могут жить. Они отлично понимают свое низкое положение в обществе. Но не менее ясно для них и то, что они представляют собой силу, которая при определенных условиях может добиться удовлетворения своих требований. Перед нами не безропотная толпа рабов, а масса граждан, сознающих если не свои гражданские, то человеческие права.
Для того чтобы добиться своего, эта масса, именно потому что она многолика, нуждается в руководителях. Народ в «Кориолане» не бездумная толпа, движимая одним лишь слепым инстинктом — голодом. Плебеи отлично разбираются в классовой морали, которой пропитана басня, рассказываемая Менением Агриппой. Еще в большей степени проявляется ум народа в оценке Кориолана. Его воинские доблести вызывают восхищение плебеев, и, будь он дружелюбен по отношению к ним, они не желали бы себе другого вождя.
Впервые у Шекспира в «Кориолане» народ требует уважения к себе. Он готов принять любых руководителей государства, но при одном условии — чтобы они сознавали интересы народа и делали все необходимое для удовлетворения их. Именно поэтому граждане признают своими руководителями трибунов Брута и Сициния. Эти последние все время подчеркивают свое стремление служить интересам народа.
Любопытно посмотреть, как изображает Шекспир отношение граждан к Риму. По сравнению с хрониками Шекспир сделал огромный шаг вперед в трактовке темы патриотизма. Там государство, родина были прекрасной и величественной абстракцией, окруженной поэтическим ореолом, — «алмаз в серебряной оправе океана» («Ричард II»). Здесь отношение к государству определяется тем, насколько оно действительно является родиной для человека, почвой, дающей ему жизнь и поддерживающей его жизнь. Не абстрактный патриотизм поддерживает римлян в их войнах с вольсками, а трезвое понимание того, что хотя они занимают низкое положение в государственной иерархии, но все же являются здесь свободными гражданами, тогда как победившие вольски превратят их в рабов. Можно, конечно, сказать, что патриотизм в «Кориолане» приобретает эгоистическую окраску, но именно в этом одно из проявлений реализма Шекспира в изображении общественных отношений. Мы увидим далее, что не только плебеи, но и патриции руководствуются в своем патриотизме сословными и классовыми интересами. В этом нельзя не увидеть новой для Шекспира (по сравнению с хрониками) черты его политического реализма. Однако при этом нельзя не заметить, что такое «потребительское», эгоистическое отношение к понятию родины явно ненавистно Шекспиру.
Ясное сознание своих интересов, стремление добиться того, чтобы государство удовлетворяло насущные потребности народа, — свидетельство того, что народ уже способен мыслить. Но нужда придает односторонний характер мышлению народа. Он может мыслить только о своих заботах.
Много говорилось о шаткости мнений толпы у Шекспира. Но мало замечали, что даже в своей переменчивости народ последователен: он всегда за тех и за то, что, как кажется толпе, соответствует ее интересам. Но глядящего далеко вперед политического разума у народа нет. Поэтому на его интересах и стремлениях постоянно играют другие.
Народ предпочел бы иметь своим руководителем такого мужественного и прямодушного человека, как Кориолан. Но враждебность Кориолана толкает народ в объятия Брута и Сициния.
Об этих трибунах с XVIII в. в критике прочно установилось мнение как о демагогах. Начало такой оценке положил Сэмюэл Джонсон, всегда пристрастный в своих суждениях и видевший в Бруте и Сицинии прообразы ненавистных ему вигов. Мнение о них как политических демагогах основано на том, что, открыто выступая перед народом, они говорят как пламенные защитники интересов демократии, а наедине толкуют друг с другом как расчетливые политики и дипломаты, обдумывающие средства косвенного осуществления своих целей.
Это противоречие в поведении Брута и Сициния действительно есть. Но может ли оно быть поставлено им в упрек, если представители патрицианского лагеря проявляют не меньшую двойственность, прикрывая внешней благожелательностью к народу антинародную политику, как мы это видим в поведении Менения Агриппы? Современный шекспировед Джон Палмер первым — и, на наш взгляд, справедливо — указал, что Брута и Сициния следует рассматривать как вожаков демократического лагеря, действующих в сложных условиях. С одной стороны, они имеют перед собой могущественного и хитрого врага — патрициев, а с другой, сила, на которую они опираются, — народ — по-детски переменчив, и им нелегко руководить. Нигде и ни в чем не проявляется у них стремление использовать доверие народа во вред ему. А раз этого нет, то неверно смотреть на них как на демагогов. Они последовательны в своей борьбе против патрицианской власти, но цели они не могут достичь без применения хитрых тактических шагов. Однако если тактика их оппортунистична, то конечная цель — господство демократии — отнюдь не является для них обманным лозунгом.
Из сказанного ранее должно быть ясно, что Шекспир не мог сочувствовать политикам типа Брута и Сициния. Это видно и по тому, как он их изображает. Однако, если они не вызывают симпатий читателя или зрителя, это еще не означает, что изображение их у Шекспира было враждебно тенденциозным. Они не лучше политиков аристократического лагеря, но и не хуже их. Шекспир подчеркивает лишь то, что политики обоих лагерей исходят не из общегосударственных интересов, а из интересов своей социальной группы. Ему, гуманисту, мечтавшему о гармонии сословных интересов, это равно претило и у аристократов и у демократов. Но, может быть, именно потому, что Шекспир испытывал антипатию к сложному хитросплетению эгоистических классовых и сословных интересов в обществе, он и сумел так глубоко увидеть политическую реальность своего времени.
Нам представляется верным замечание Гренвилла-Баркера, писавшего о том, что Шекспир занимает по отношению ко всем персонажам драмы позицию объективного, но сурового судьи. Он судит политическую жизнь как гуманист, но вместе с тем изумительно прозорлив в понимании реальной действительности.
Изображение аристократического лагеря у Шекспира выполнено не менее суровыми красками. Разница, пожалуй, лишь в том, что среди патрициев больше индивидуального разнообразия. Но, как и народ, все они движимы прежде всего отчетливым сознанием своих сословных интересов и яростно защищают свои привилегии.
Менений Агриппа отличается внешним добродушием. Он умеет поговорить с народом, представить себя доброжелательным, мудрым советчиком. Плебеи даже обманываются, считая его своим другом. Но все, что делает и говорит Менений, ясно обнаруживает в нем убежденного защитника привилегий аристократии. Он понимает, что народ представляет собой большую силу в обществе. Это вынуждает его снисходить до него, но в душе он презирает плебс и не видит ничего бесчестного в том, чтобы обмануть его. Менений искренне любит Кориолана. Он гордится им как живым воплощением добродетелей своего сословия, в его силе и несравненном мужестве он видит доказательство права аристократов на господство над чернью.
То же можно сказать и о Волумнии, матери Кориолана. Она гордая патрицианка, воспитавшая в сыне те качества победителя и владыки, которые должны дать ему моральное право на власть и господство над всеми остальными. Она самозабвенна в стремлении возвысить сына. Волумния готова подвергнуть жизнь Кориолана любой опасности, лишь бы он доказал свое превосходство как воин.
Видя, что народ представляет собой реальную политическую угрозу их господству, патриции противопоставляют силе массы посредственностей мощь выдающейся, необыкновенной личности. Кориолан своим мужеством, бескорыстием и славой спасителя Рима может восстановить пошатнувшееся могущество аристократии.
Но как раз силой этого нельзя сделать. Понимая это, все патриции требуют от Кориолана, чтобы он, смирив гордыню, пошел на необходимую уступку и испросил согласие народа. Поистине великолепна сцена спора Кориолана с Волумнией, Менением, Коминием и другими патрициями (III, 2). Аристократы поняли, что смогут удержать власть, лишь обманув народ. Они требуют от Кориолана притворного смирения, с тем чтобы, получив таким образом власть, затем подавить волю народа.
Те, кто столь охотно подчеркивал коварство тактики народных трибунов, должны были бы заметить, что и аристократы отнюдь не проявляют щепетильности в выборе средств. К каким только доводам и софизмам не прибегают Волумния и Менений, чтобы сломить упрямство Кориолана! Беспристрастное рассмотрение этого эпизода — одного из центральных в трагедии — убеждает в том, что в поведении патрициев нет ни грана истинного благородства.
Развитие событий в первой половине трагедии раскрывает неприглядную картину общества, раздираемого жесточайшими антагонизмами. Ни те, кто борется за справедливость, ни те, кто отстаивает несправедливые привилегии, не обнаруживают высоких моральных качеств. Великие человеческие идеалы оказываются в непримиримом противоречии с суровой борьбой эгоистических классовых и сословных интересов.
Не обнаруживаются моральные достоинства и в борьбе против врагов, грозящих Риму. Война с вольсками вызывает ужас. На поле сражения римляне бегут. Только личное мужество Кориолана (и отчасти Коминия) приносит спасение.
Глава вольсков Авфидий уступает Кориолану в воинских доблестях. Пять раз сходился он с героем и неизменно оказывался побежденным. Но он не теряет надежды отомстить. Его оружием будет не сила, а хитрость. Таким образом, и в лице Авфидия мы видим человека, стремящегося к своим целям не прямым и честным путем, а дорогою обмана, — как римские патриции и трибуны. Обратимся теперь к Кориолану.
Уже было сказано, что он не герой того типа, какими были Гамлет и Отелло. Ближе всего он стоит, пожалуй, к Макбету. Сходство между ними в том, что оба — выдающиеся люди, утверждающие свое величие не в слиянии своих интересов с интересами других, а противопоставляя себя остальному обществу.
Кориолан — герой в самом точном смысле слова. Он возвышается над другими своим мужеством, силой, способностью побеждать врагов в открытом и честном бою. Но героическое начало в нем получило одностороннее развитие. В нем есть черты, унаследованные от рыцарских понятий героического. Но во сто крат в нем больше того ренессансного индивидуализма, который оборачивался своей антиобщественной стороной. И ни у одного из героев индивидуалистического склада из числа изображенных Шекспиром антисоциальность не проявляется так ясно и разительно, как у Кориолана. Кориолана иногда хотят представить исключительно или преимущественно носителем старого традиционного отношения к жизни. Но этому противоречит весь облик Кориолана и, в частности, одно из его суждений, имеющее большое принципиальное значение.
Когда от Кориолана требуют, чтобы он подчинился обычаю, выпрашивая у народа утверждение в должности консула и показывая свои раны, все в нем возмущается именно против традиции:
«Да потому, что так велит обычай!
Но повинуйся мы ему во всем,
Никто не стал бы пыль веков стирать
И горы заблуждений под собою
Похоронили б истину».
Будь Кориолан приверженцем традиционных устоев, он подчинился бы этому унизительному обычаю, не придавая ему никакого значения. Но в том-то и дело, что Кориолан — личность, восстающая против всех обычаев, и в том числе традиционного избирательного ритуала. Он желает, чтобы ценили его, его самого, и чтобы общество склонялось перед его доблестями независимо от каких бы то ни было традиций.
Пресловутая гордость Кориолана — не аристократическое чванство своим титулом и наследственными привилегиями. Это гордость человека, который добился всего суровой дисциплиной самовоспитания, постоянным риском. Он требует уважения к своим личным качествам. Толпу он презирает не столько как аристократ по званию, сколько как аристократ духа. Ему, способному на борьбу, в которой ставкой является жизнь, кажутся низменными претензии бедняков, то вымаливающих, то требующих хлеба. Он гнушается этих ничтожеств, из которых ни один не обладает его воинскими доблестями. Жалкие в мирное время, они еще отвратительнее ему в суровых условиях войны. Брань, которой он осыпает струсивших и бросившихся в бегство воинов, — а ведь они тоже народ, — ничем не уступает тем гневным речам, которые он обрушивает на толпы граждан в Риме.
Кориолан презирает народ за его заботу о своих нуждах, которая представляется ему проявлением корыстолюбия. Ему самому никакие богатства не нужны. Он отказывается от своей доли военной добычи (I, 9). Как Лир, он жаждет человеческого величия, не прикрытого никакими внешними атрибутами. Он сам, его личные достоинства — вот основа его прав на всеобщее преклонение и на власть.
Безразличие к материальным интересам отличает Кориолана и от народа, и от близкой ему среды патрициев. В противовес окружающему обществу, проникнутому духом стяжательства, преданному заботам о своем материальном благополучии, Кориолан в некотором роде идеалист. В его глазах действительную цену имеют только духовные качества — сила духа, храбрость, мужество, нравственная стойкость.
С этим связана другая сторона его натуры — принципиальность. И народу, и трибунам, и патрициям он противостоит как единственный в Риме человек, который прямодушен, откровенен, органически неспособен на обман и хитрость. Он просто не понимает, зачем нужно притворяться, быть не таким, каков он есть, когда его гордость составляет именно то, что он такой, а не иной человек. Ему всегда хочется быть самим собой. Его величайшее человеческое завоевание — то, каким он стал, а его заставляют отказаться именно от того, что он ценит в себе больше всего. В этом основа его конфликта не только с народом, но и с собственным классом, с ближайшими ему людьми, одним словом, со всем обществом.
Такова важнейшая социальная сторона трагедии, на которую, как нам представляется, не обращали должного внимания. Именно в этом пункте трагедия Кориолана смыкается с другими великими трагедиями, в которых Шекспир изобразил, как родилось самосознание личности и как гуманистический идеал ее подвергся ломке, искажению под влиянием социальных противоречий рождающегося буржуазного общества.
Гений Шекспира проявил себя в том, что под поверхностью значительного политического конфликта он обнаружил глубочайшее социальное противоречие классового общества — антагонизм между материальными и духовными стремлениями человека, противоречие между обществом и личностью.
Но пока мы коснулись только одной стороны этих противоречий, а именно той, в силу которой Кориолан является не только формально героем трагедии, но и подлинно героической личностью. Однако в его характере есть и черты, вступающие в противоречие с личным началом в его высочайшем идеальном выражении.
Личность Кориолана получила одностороннее развитие. Во-первых, высокое понятие о достоинстве человека ограничено у Кориолана только мужественными доблестями. Они с Гамлетом не поняли бы друг друга, потому что Кориолан, строго говоря, лишен интеллектуальности. Гордость самим собой стала его слепой страстью. Он способен рассуждать только применительно к непосредственно данной ситуации. У него нет гамлетовской способности мысленно «глядеть и вперед и вспять», нет и воображения Макбета, заранее предчувствовавшего весь ужас того, что ему придется пережить.
Вторая особенность Кориолана — его сосредоточенность на собственной личности. Он «эготист» в том смысле, в каком Тургенев (неверно, на наш взгляд) применил это слово к Гамлету. В мире для него важно только его «я». Оно для него выше всех его личных и общественных связей. Самосознание личности доходит до полного противопоставления своего «я» всему обществу. Это противоречие глубоко волновало Шекспира-гуманиста. Он не склонен был ограничиваться установлением тех объективных обстоятельств, которые обусловили этот конфликт. Глубокая этическая основа шекспировских трагедий состояла в том, что и сама личность была повинна в этом и потому должна была нести за свою трагическую вину ответственность.
Поворотный пункт трагедии — сцена на форуме (III, 3). Кориолан поддался уговорам Волумнии и Менения. Он вышел к толпе, готовый унизиться до просьб и терпеливо выслушать общественное порицание его недостатков. Дело трибунов почти проиграно. Еще мгновение — и власть окажется в руках Кориолана, который, как они верно предвидят, будет пользоваться ею с непреклонностью тирана. В стремлении к тиранической власти его и обвиняет Сициний. Но Кориолан стерпел бы и это, если бы не одно слово, вонзающееся в его сознание ядовитой стрелой. Сициний называет его «изменником народу» (III, 3). Удар был направлен метко. Кориолан мгновенно сбрасывает несвойственную ему личину смирения и разражается потоком ругательств по адресу народа и трибунов. Это решает его судьбу: римляне изгоняют Кориолана. Он и сам не хочет оставаться здесь, где всех его заслуг перед государством оказалось недостаточно, чтобы иметь право быть самим собой.
С этого момента действие становится трагическим. Обнаруживается не только трагическое положение героя, но и трагедия всего римского общества. Сначала только близкие ощущают горе разлуки с Кориоланом. Но уже вскоре осознают трагизм своего положения и все остальные.
Корни трагизма в том всеобщем разладе, который мы видели с самого начала действия, но непосредственным толчком к взрыву является изгнание Кориолана и следующий за этим его переход на сторону вольсков.
Если борьба в Риме происходила на наших глазах и мы видели, как созревал конфликт, то измена Кориолана оказывается внезапной и мы не имеем возможности судить о том, что происходило в его душе, когда он принял роковое решение. Прощаясь с родными и друзьями (IV, 1), Кориолан еще сам не знает, что будет делать. Он лишь обещает остаться самим собой. Но уже в IV, 4 мы его видим в Анциуме и слышим признание: Рим он возненавидел, а город врагов стал ему мил.
На этом этапе действия обнаруживается самое крайнее последствие индивидуализма Кориолана. Его вера в себя, свою самоценность, доводящая его до измены родине, — свидетельство того последнего предела, до которого дошел распад всех естественных и общественных связей между людьми.
Начиная с первой части «Генриха VI», Шекспир не раз изображал акты измены (в данной хронике — герцога Бургундского). Всюду она была свидетельством низменности тех, кто ее совершал. Побудительными мотивами была мелкая корысть, самозащита и т. п. Здесь же мы имеем случай измены из принципа, по убеждению. Кориолан не мелкий предатель, не жалкий трус, даже в своей измене он остается по-своему мужественным и величественным, как это можно видеть в сцене его объяснения с Авфидием (IV, 5). Как ни парадоксально это прозвучит, но, даже совершая измену, Кориолан остается прямодушным.
Его чистая жажда мести нуждается в реальной поддержке вольсков. Для Кориолана они и их вождь Авфидий были неким абстрактным воплощением силы, враждебной Риму. Он и хочет использовать ее для своей мести. Однако и лагерь вольсков заражен язвой своекорыстия, которая так возмущала Кориолана в Риме. Кориолан думает, что вольски будут орудием его мести, а Авфидий рассчитывает, что орудием ему послужит Кориолан. При этом Авфидий не просто отдельное лицо. За ним стоит государство, общество, такое же внутренне противоречивое, как Рим. У вольсков есть свой плебс и своя аристократия. Одной короткой сценой Шекспир дает нам почувствовать это — в конце IV, 5, когда после сговора Кориолана с Авфидием слуги обмениваются полушутливыми, полусерьезными замечаниями по поводу предстоящего похода на Рим. И у вольсков, как у римлян, мирное время совсем не характеризуется гражданским миром. Недаром первый слуга в конце беседы говорит о том, что в мирное время «люди и ненавидят друг друга». А третий слуга объясняет, почему это происходит: «Потому что в мирное время они не так друг другу нужны».
«Они не так друг другу нужны»! Эти слова могли бы послужить эпиграфом ко всей трагедии, показывающей все большее обособление между сословиями общества и отдельными индивидами. И если еще остается для них необходимость какой-то связи, то парадоксальным образом она возникает тогда, когда возгорается костер вражды и человекоубийства — во время войны.
О беседе слуг Авфидия надо сказать еще и в другой связи. Джон Палмер справедливо подчеркнул, что она в цепи других доказательств служит важным звеном для опровержения преднамеренного антидемократизма Шекспира. Устами этих людей из народа глаголет истина. Они верно судят о своем господине и его новом союзнике, но еще вернее приведенные нами суждения о том, что в обществе, раздираемом внутренними антагонизмами, единственной реальной связью, объединяющей людей перед лицом одинаково страшной для них опасности, стала война — совместное человекоубийство.
Теперь обратимся к цепи трагических событий, обусловленных изгнанием Кориолана и его переходом на сторону вольсков. Никто еще не гибнет, но дух трагедии осеняет всех ее участников. Трагизм проявляется не во внешне ужасном, ибо, как известно, никто не умирает, и «Кориолан» не драма, венчающаяся горой трупов, как «Гамлет» или «Король Лир». Трагическое оборачивается здесь той причудливой иронией, с какой все предшествующие действия людей, совершенные ими для своего блага, приводят к противоположному результату.
Прежде других это испытывают на себе трибуны Брут и Сициний. Когда становится известно, что Кориолан во главе армии вольсков идет на Рим, Коминий и Менений Агриппа винят в этом их, и трибунам нечего возразить. Добившись изгнания Кориолана, они хотели спасти Рим от тирании, но создали угрозу самому существованию Рима.
Патрициям тоже не приходится злорадствовать. Опасность грозит им в не меньшей степени, чем плебеям. Явившемуся для переговоров с ним Коминию Кориолан заявил, что его гнев обрушится на всех без разбора. Он прогоняет и Менения Агриппу, когда тот приходит к нему с просьбой пощадить римлян (V, 2).
Наступает решающий момент. Кориолана, подступившего с войсками к стенам Рима, встречают мать, жена и сын. Нет нужды напоминать читателю эту великолепную по драматизму сцену, стоящую в одном ряду с вершинными эпизодами других трагедий Шекспира. Трагическая ирония проявляется здесь в том, что Волумния, годами воспитывавшая в своем сыне непреклонность, видит, как это оборачивается против нее же, против Рима, которому она растила героя и вождя. Как известно, ей удается переломить Кориолана. Но этим она в конечном счете губит его. Так все, чему посвятила свою жизнь Волумния, оказалось бесплодным, ибо, вложив в Кориолана мужество, она не наделила его человечностью. А когда в последний миг она воззвала к его чувству человечности, то это и погубило вконец Кориолана.
Кориолан отнюдь не был настолько наивен, чтобы не понимать морального смысла своего перехода на сторону вольсков. Мнение других, однако, было ему безразлично, поскольку, как ему казалось, он всегда оставался самим собой. Чего Кориолан не понимал, это то, что человек не только таков, каков он сам по себе, но и то, каков он в своем отношении к обществу, в котором живет. Трагедия Кориолана в том, что он не стал своим нигде — ни в Риме, ни среди вольсков. Он не желал считаться с обществом, и оно мстило ему. Римляне изгнали его, а вольски убили.
Трагическая неизбежность гибели Кориолана обусловлена не только его характером. Если Шекспир с предельной наглядностью показал антисоциальность индивидуализма Кориолана, то не менее очевидно в трагедии и то, что общество, с которым герой не ужился, тоже повинно в происшедшей трагедии. Эту диалектику трагического в «Кориолане» не всегда замечают, сводя смысл произведения к одной из альтернатив. Между тем суть дела состоит именно в непримиримости антагонизмов, рождаемых расчленением человечества на сословия и классы, на толпу и индивидов. Выхода из этих противоречий Шекспир не видит. Но в его эпоху не это стояло на очереди дня. Если наше время ознаменовалось крайним развитием всех общественных антагонизмов и это подвело передовые слои общества к решению их, то Шекспир жил тогда, когда эти антагонизмы зарождались. Его величие в том, что он, как художник, одним из первых открыл их.
«Кориолан» не завершается моралью, которая позволила бы сделать непосредственные выводы. Последнее, что мы видим на сцене, — расправа вольсков над Кориоланом. Здесь сводятся счеты, которые у Авфидия были с вольсками. Его положение было тяжелым, ибо он не смог защитить страну в многочисленных войнах с Римом. Не добился он победы и тогда, когда сделал ставку на месть Кориолана римлянам. Только убийство Кориолана примиряет вольсков с Авфидием. И Рим тоже обеспечил себе дальнейшее существование ценою жизни изгнанного Кориолана.
Все остается так, как было. Ни одно из противоречий, породивших трагедию, не уничтожено. Хотя наступил мир, но мы знаем, что это то «мирное время», когда «люди не так друг другу нужны».
С глаз Шекспира спала пелена. Он не верит теперь в иллюзорную гармонию общества. Но все изображенное им было освещено для него трагическим светом именно потому, что великий гуманист сохранял уверенность в необходимости гармонических отношений между людьми.
Первопечатный текст «Тимона Афинского», опубликованный в фолио 1623 г., давно обратил на себя внимание исследователей некоторыми странностями. Он напечатан между «Ромео и Джульеттой» и «Юлием Цезарем». Типографские признаки дали возможность установить, что первоначально издатели фолио намеревались поместить здесь «Троила и Крессиду», но затем у них возникли какие-то трудности (вероятно, связанные с выкупом издательских прав на публикацию этой пьесы), и так как другие пьесы уже были набраны и, по-видимому, отпечатаны, то, чтобы не менять пагинацию на пустое место, надо было что-то вставить. Таким образом «Тимон Афинский» и попал на то место, которое он занял в фолио.
Текст трагедии изобилует ошибками в расположении строк, их делении согласно метрической системе пятистопного ямба; в ряде случаев прозаические реплики разбиты на стихотворные строки, а стихи напечатаны как проза. Многие строки неполны, и непонятно — то ли это дефект рукописи, с которой печатался текст, то ли сознательное авторское указание на длительность пауз при произнесении стиха.
В художественном отношении пьеса очень неровна, что гораздо больше заметно при чтении ее в подлиннике. Наряду с эпизодами, полными шекспировской трагической мощи, есть сцены маловыразительные. Некоторые места текста не очень похожи по стилю на Шекспира. Это следующие эпизоды: I, 2; I, 3; III, 2; III, 3; III, 5; IV, 2; IV, 3; V, 1. В XIX веке исследователи считали, что эти места текста принадлежат не Шекспиру, а кому-то из современников. Среди возможных соавторов Шекспира называли Хейвуда, Тернера, Уилкинса, Чепмена, Мидлтона.
Американский редактор и комментатор Шекспира Уильям Дж. Ролф в своем издании «Тимона Афинского» (1882), для того чтобы отделить от основного текста те части, которые он не считал шекспировскими, даже напечатал их петитом.
Современное шекспироведение, как и в отношении остальных пьес, склоняется к тому, что не следует относить несовершенства текста трагедии за счет других авторов. Все большее число сторонников завоевывает концепция, согласно которой «Тимон Афинский» — произведение, незавершенное самим Шекспиром. Значительную часть текста драматург написал с подлинно творческим вдохновением, тогда как ряд сцен были только набросаны им и недоработаны в поэтическом отношении.
Как бы то ни было, основной корпус текста составляют сцены, написанные с той поэтической силой и трагической глубиной, которые присущи другим великим творениям Шекспира в трагический период. Критики неоднократно указывали на то, что многое роднит «Тимона Афинского» с «Королем Лиром». И здесь и там центральной является тема неблагодарности. Есть предположение, что Шекспир якобы сначала взялся за обработку сюжета о Тимоне Афинском, но затем обратился к теме короля Лира и, найдя в ней более благодарный материал, будто бы отказался от завершения «Тимона Афинского». Трудно сказать, насколько данное предположение достоверно. Во всяком случае, оно подводит нас к вопросу о датировке трагедии. Если «Тимон Афинский» был написан или набросан до «Короля Лира», то трагедию следует датировать примерно 1605 г. К этому склонялся Э. С. Бредли, и эту дату поддерживает современный американский шекспировед Уилард Фарнхем. Но большинство исследователей хронологии Шекспира относят «Тимона Афинского» к более поздней дате. Традиционное мнение, восходящее к концу XVIII века, заключается в том, что «Тимон Афинский» — последняя из трагедий Шекспира. Однако никаких фактических данных, подтверждающих это, не обнаружено. Правда, английскому исследователю Сайксу удалось найти в пьесе одного из современников Шекспира Джона Дея «Юмор без передышки» (1607–1608) фразу, которая, возможно, намекает на сюжет «Тимона». Об одном из персонажей здесь говорится, что он «безумен, как тот вельможа, который роздал свое состояние прихлебателям, а затем просил милостыню для себя». Однако нельзя быть уверенным в том, что здесь подразумевается трагедия Шекспира. Возможно, что это просто намек на один из многих фактов расточительства вельмож, случавшихся в то время.
Не помогают датировке пьесы и так называемые метрические таблицы, в которых суммированы формальные особенности стихосложения Шекспира. В данном случае они неприменимы из-за версификационных аномалий текста, по-видимому, объясняющихся незавершенностью трагедии. Э. К. Чемберс принимает традиционную датировку трагедии и относит ее написание к 1608 г., ставя ее по времени создания между «Кориоланом» и «Периклом».
Источником сюжета являются «Сравнительные жизнеописания» Плутарха. О Тимоне Плутарх рассказывает в биографии Марка Антония, а также в биографии Алкивиада. Не исключено, что характеристика Тимона, данная Плутархом, привлекла внимание Шекспира, когда он изучал биографию Антония для трагедии «Антоний и Клеопатра». Но Шекспир мог также познакомиться со своеобразной личностью Тимона по рассказу в другой книге, которой он пользовался в качестве источника сюжетов, а именно — по сборнику новелл и легенд Пойнтера «Дворец наслаждений» (1566). Шекспир, по-видимому, был знаком также с сочинением Лукиана «Мизантроп». Английского перевода «Мизантропа» не было во времена Шекспира, а наш драматург, по некоторым сведениям, «мало знал латынь, а греческий и того меньше», но зато он мог быть знаком с французским переводом Лукиана, сделанным Фильбертом Бретаном (1582). Наконец, обнаружена также рукопись английской анонимной пьесы о Тимоне. Сравнение текстов показывает, однако, что Шекспир не был с ней знаком.
Образ Тимона очень часто встречается в гуманистической литературе эпохи Возрождения. Мы находим его у итальянцев, французов, испанцев и англичан. Он привлекал теоретиков гуманизма, новеллистов, поэтов и драматургов. Комедию о «Тимоне» написал Боярдо (1487). Имя «Тимона» мелькает и на страницах «Опытов» Монтеня (английский перевод — 1603).
Уилард Фарнхем, произведя сравнительное исследование всех сочинений о Тимоне, начиная от Плутарха и до ренессансных авторов, пришел к выводу, что шекспировская трактовка образа мизантропа коренным образом отличалась от традиционной. Как для древних авторов, так и для писателей-гуманистов Тимон был образцом человеконенавистничества. Он воплощал в себе как раз то, что отрицалось передовой гуманистической мыслью, утверждавшей веру в человека и в его способность к совершенствованию. В жизненной судьбе Тимона, презиравшего людей и удалившегося, чтобы жить без общения с ними, всегда видели крайнее проявление антисоциальности, что также давало гуманистам повод для осуждения Тимона. Его удаление на лоно природы и одинокая жизнь в диком лесу расценивались как отказ от высших форм человеческого бытия и возврат к животному, скотскому состоянию. Гуманистам с их стремлением к распространению культуры «опрощение» Тимона было не по душе.
Шекспир пошел против этой традиции. Он первый автор, у которого Тимон изображен как трагический персонаж, вызывающий сочувствие. Замысел Шекспира очень ясно обнаруживается при сопоставлении его разработки сюжета о Тимоне с рассказом Плутарха. В жизнеописании Алкивиада Тимон упоминается только мимоходом. Здесь описывается то удовольствие, которое испытал Тимон, встретив Алкивиада, ибо он рассчитывал, что, добившись всей полноты власти, Алкивиад раздавит Афины. В биографии Марка Антония о Тимоне рассказано более подробно. Плутарховский Тимон живет не в лесу, а в Афинах, но, презирая людей, он не желает общаться с ними. Единственный, для кого он делает исключение, это такой же человеконенавистник, как он, — Апемант. Причина мизантропии Тимона лишь мимоходом упоминается Плутархом. Его Тимон не был богатым человеком и не растратил огромного состояния на друзей. Просто случилось так, что однажды, испытывая нужду, он обратился за помощью к друзьям и, не получив ее, возненавидел их, а заодно и весь людской род. Свою ненависть к людям он выразил в эпитафии, которую велел вырезать на своей могиле.
Тимон Плутарха — человек, выделяющийся своей эксцентричностью, в нем нет ничего типичного, и древний историк-моралист изображает его как человека, отклонившегося от норм природы и нравственности.
У Лукиана, с сочинением которого Шекспир каким-то образом познакомился, Тимон изображен богачом, щедрым по отношению к своим друзьям. Его расточительность завершается растратой состояния, и тогда все, кто раньше льстил ему, чтобы получать подачки, отворачиваются от него. Безбожник Лукиан изображает разорившегося Тимона человеком, проклинающим богов за свою злосчастную судьбу. С явным удовольствием автор вложил в его уста всевозможные богохульства. Однако Зевс, услышав жалобы Тимона, пожелал ему помочь. Тимон просил, чтобы громовержец обрушил гром и молнии на неверных друзей, но олимпийский бог не в состоянии этого сделать, так как сломал свой громоносный жезл, размахивая им, чтобы наказать философа Анаксагора, отрицавшего власть богов. Тогда Зевс приказывает Гермесу обогатить Тимона. Тимон, живущий в уединении, копает землю и находит огромное сокровище. Об этом становится известно неверным друзьям, и они снова приходят к нему, опять льстят и пускаются на всевозможные уловки для того, чтобы выманить у него золото. Тимон вдоволь наслаждается их унижением, а затем прогоняет их, не дав ничего. После этого он решает жить отшельником, сохраняя вражду ко всем людям. Но при этом Лукиан, сочувствуя Тимону в его осуждении корыстолюбия людей, явно не одобряет его намерения вести одинокую жизнь.
Мы видим, таким образом, что, как и в подавляющем большинстве других случаев, создавая сюжет пьесы, Шекспир многое брал из различных источников, но заимствования были подчинены идейному замыслу, вполне оригинальному. Концепция трагедии отличается свойственной Шекспиру масштабностью. Его Тимон не просто частное лицо, на долю которого выпало несчастье, заставившее его возненавидеть людей. Шекспировский Тимон — не только богатый, но и знатный вельможа, один из самых первых и влиятельных граждан Афин. Судя по одному намеку, он был даже воином и полководцем. Во всяком случае, вероятно, не без основания ему предлагают возглавить войска для защиты Афин от наступающего на них Алкивиада.
Теснее, чем во всех трактовках сюжета у предшественников, связывает Шекспир судьбу героя с жизнью всего общества и государства. Трагедия Тимона — это трагедия выдающейся личности, чья жизнь и судьба многообразно скрещивается с нравственным состоянием общества в целом. По сравнению с другими трагедиями здесь меньше всего личных мотивов. У Тимона нет жены, возлюбленной или родственников. Он предстает перед нами только в своих общественных связях, как с Афинским государством в целом в лице его сената, так и с отдельными гражданами, ищущими его расположения.
Широта трагического диапазона Шекспира обычно проявляется также и в том, что не только общество, но и вся природа, космос оказываются вовлеченными в тот клубок противоречий, который ранит душу героя меланхолией, муками страсти и безумием. Так обстоит дело и в «Тимоне Афинском». Здесь, правда, не появляются сверхъестественные существа и природа не разражается грозами. Она равнодушно взирает на страдания Тимона, как равнодушно к нему и погрязшее в корыстных стремлениях общество. Но сам Тимон ощущает несправедливость в ее космическом вселенском масштабе. Это очень выразительно проявляется в последних актах трагедии, в монологах Тимона: «О всеблагое солнце! Извлеки сырую гниль из недр земли наружу и зарази весь воздух под луною...» (IV, 3), «О ты, природа, мать всего живого...» (IV, 3), в страстной тираде, с которой он обращается к разбойникам: «Солнце — первейший вор... Луна — нахалка и воровка тоже... Все в мире — вор!» (IV, 3).
Наряду с грандиозностью замысла трагедии, содержащей осуждение всемирной несправедливости, ее драматическая композиция сравнительно с другими произведениями данного периода отличается простотой. Здесь нет той многоплановости действия, которая так характерна для «Гамлета», «Короля Лира» и «Антония и Клеопатры». В этом отношении «Тимон Афинский» ближе к той концентрированной структуре, которая отличает «Отелло» и «Макбета». Но эти две трагедии изображают сложный и мучительный процесс развития губительной страсти в душе героя. В «Тимоне Афинском» развитие личности героя представлено гораздо проще. Мы видим две его ипостаси. Сначала перед нами щедрый и благожелательный ко всем Тимон, затем в его сознании происходит резкий перелом и он преображается в человеконенавистника, пылающего неукротимым гневом. Этот переход совершается внезапно.
Проще и даже прямолинейнее изображение и других персонажей. Шекспир не стремился здесь к той индивидуализации, которая делала столь живыми создаваемые им типы. Второстепенные персонажи трагедии представляют собой односторонние, но, правда, очень рельефные воплощения определенных качеств. Они являются их обобщенной персонификацией, и недаром несколько персонажей даже не названы именами, а обозначены лишь своей профессией: поэт, живописец, ювелир, купец. Это почти как в моралите. Но, конечно, мы ни в коей мере не хотим сказать этим, что Шекспир возвращается к наивному морализаторству средневековой народной драмы. Широта его взгляда на жизнь, глубокое постижение ее противоречий во всей их сложности сохраняют за «Тимоном Афинским» все качества жизненной наполненности, присущие ренессансной драме.
И все же, больше чем где бы то ни было, Шекспир отходит здесь от драмы характеров, приближаясь к тому, что мы определяем как драматургию идей. Он нигде не погрешает против психологической правды, но она предстает в «Тимоне Афинском» в своих самых обобщенных проявлениях. Шекспира интересуют здесь не тонкие извивы человеческой души, а простейшие и даже грубые в своей простоте проявления человеческой натуры. С неумолимой суровостью подчеркивает Шекспир власть бездушного расчета над людьми, их неприкрытую жажду выгоды.
Многое здесь проще, чем в таких трагедиях, как «Гамлет», «Отелло», «Король Лир», «Макбет», «Антоний и Клеопатра» и даже «Кориолан». Но эта простота отнюдь не приводит к обеднению содержания. Здесь уместно вспомнить суждение Белинского об этой трагедии, до сих пор не привлекавшее внимания наших шекспироведов.
Вот что писал Белинский о «Тимоне Афинском»: «...эта пьеса так проста, так немногосложна, так скудна путаницею происшествий, что, право, невозможно и рассказать ее содержания. Люди обманули человека, который любил людей, надругались над его святыми чувствованиями, лишили его веры в человеческое достоинство, и этот человек возненавидел людей и проклял их: вот вам и все тут, больше ничего нет. И что же? Составили ли вы себе, по моим словам, какое-нибудь понятие об этом великом создании великого гения? О, верно, никакого! ибо эта идея слишком обыкновенна, слишком известна всем, каждому, слишком истерта и истреплена в тысячах сочинений, хороших и дурных, начиная от Софоклова Филоктета, обманутого Улиссом и проклинающего человечество, до «Тихона Михеевича», обманутого вероломною женою и плутом-родственником. Но форма, в которой выражена эта идея, но содержание пьесы и ее подробности? Последние так мелочны, так пусты и притом так всякому известны, что я наскучил бы вам смертельно, если бы вздумал их пересказывать. И однакож у Шекспира эти подробности так занимательны, что вы не оторветесь от них, и однакож у него мелочность и пустота этих подробностей приготовляет ужасную катастрофу, от которой волосы встают дыбом, — сцену в лесу, где Тимон в бешеных проклятиях, в горьких, язвительных сарказмах, с сосредоточенною, спокойною яростию рассчитывается с человечеством. И потом, как выразить вам то чувство, которое возбуждает в душе известие о смерти добровольного отверженца от людей! И вся эта ужасная, хотя и бескровная трагедии, ужасная даже в своей простоте, в своем спокойствии, приготовляется глупою комедией, отвратительною картиною, как люди обжирают человека, помогают ему разориться и потом забывают о нем, эти люди, которые
Любви стыдятся, мысли гонят,
Торгуют волею своей,
Главы пред идолами клонят
И просят денег да цепей[136].
И вот вам жизнь, или, лучше сказать, прототип жизни, созданный величайшим из поэтов! Тут нет эффектов, нет сцен, нет драматических вычур, все просто и обыкновенно, как день мужика, который в будень ест и пашет, спит и пашет, а в праздник ест, пьет и напивается пьян. Но в том-то и состоит задача реальной поэзии, чтобы извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни»[137].
В чем же состоит та простая и великая жизненная истина, которую Шекспир выразил в своей трагедии?
Мы видели во всех предшествующих произведениях драматурга его постоянное стремление пробиться сквозь поверхность жизни и дойти до самой ее сердцевины, для того чтобы найти корни зла. Мы были бы несправедливы, сказав, что только в «Тимоне Афинском» Шекспир осуществил свое стремление и достиг цели. Его великие творения «Гамлет», «Отелло», «Король Лир», «Макбет» — глубоко раскрывают нам основы тех противоречий действительности, которые извращают природу человека, делают людей врагами друг другу, превращают жизнь в непереносимую муку. Это было сделано Шекспиром с той силой художественного мастерства, благодаря которой трагедии его героев обрели удивительную жизненность, волнуя умы и сердца людей многих поколений. Корень зла Шекспир видел в чудовищном себялюбии, которое возникло как неожиданный спутник высокого развития личности, когда она освободилась от средневековых пут. Мы уже не раз подчеркивали, что Шекспир, конечно, не мыслил теми понятиями, которые служат нам для определения существа социальных процессов. Но чутьем художника-реалиста он постиг смысл того переворота, который происходил в сознании людей его эпохи, и видел социальные основы этого переворота. Шекспир стоял у колыбели буржуазного общества, и, будучи гениальным в понимании общественных отношений, он наглядно изобразил в своих трагедиях первые результаты грандиозной ломки общественного сознания. В его трагедиях пред нами предстает картина распада всех феодально-патриархальных связей между людьми. Показано это было им уже и в прежних произведениях, но в «Тимоне Афинском» это не только показано, но и сказано великим драматургом в полных гнева речах Тимона. Подчеркнутая декларативность трагедии не дает ей художественного превосходства над «Гамлетом» или «Королем Лиром». Но как документ, характеризующий мировоззрение Шекспира, «Тимон Афинский» имеет несомненное значение.
Читая тирады героя, мы не можем не вспомнить гениальную формулировку последствий буржуазного развития для человеческого общества, данную К. Марксом и Ф. Энгельсом: «Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. Безжалостно разорвала она пестрые феодальные путы, привязывавшие человека к его «естественным повелителям», и не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана». В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость...»[138]
Вся трагедия Тимона сконцентрирована вокруг одного — значения денег в жизни людей. Вначале он предстоит перед нами как человек, видящий в деньгах средство сделать приятной свою жизнь и жизнь других. Богатство имеет для него цену именно в той мере, в которой оно может доставить людям наслаждение и счастье. В этом отношении он напоминает Антонио из «Венецианского купца», который готов был пожертвовать для своих друзей всем. Однако, как мы помним, и друзья отвечали Антонио взаимной любовью. Когда над ним нависла опасность, они сделали все, чтобы спасти его от жаждавшего крови ростовщика Шейлока. Не только друзья, но и государство в лице дожа и венецианского сената стали тогда на защиту Антонио. В споре между Антонио и Шейлоком немалую роль играл вопрос о законности решения их тяжбы. Читатель помнит, что Шейлок опирался на букву закона, а защитница Антонио, Порция, доказала, что формальное следование закону в конечном счете обращается против человека.
Мы вспомнили раннее произведение Шекспира потому, что сравнение социальных концепций, лежащих в основе этих двух драм (при несомненном художественном превосходстве «Венецианского купца»), наглядно показывает развитие мысли Шекспира, преодоление им прежних иллюзий о соотношении добра и зла в действительности. В «Тимоне Афинском» перед нами зрелый Шекспир, который постиг всю бесчеловечность утвердившихся в обществе отношений. При этом он видит, что бездушие царит повсеместно. Оно проявляется и в поведении людей, и в действии закона. Последнее выразительно представлено в линии сюжета, связанной с Алкивиадом. Афинский полководец обращается к сенату (III, 5) с просьбой помиловать его друга, который в порыве гнева убил своего обидчика. Алкивиад не отрицает вины друга, он просит только, чтобы того судили не за один этот поступок, но приняли во внимание все его человеческие качества. Друг был достойным человеком, совершившим немало подвигов на поле брани, защищая Афины. Алкивиад просит предоставить возможность виновному искупить свой проступок на поле боя. Сенаторы стоят на точке зрения формального закона. Человек, которого они судят, не существует для них как личность, он только некая единица, нарушившая закон. Сенаторы отказывают Алкивиаду в его просьбе. Более того, уже одно то, что он смеет оспаривать судей и подвергать сомнению правильность их решения, вызывает гнев сенаторов, которые изгоняют и самого Алкивиада, несмотря на все его прежние заслуги перед Афинским государством.
Этот выразительный эпизод в концентрированной форме выражает отношения, установившиеся между личностью и государством. В хрониках Шекспира утверждалась идея, что государство существует для людей как сила, объединяющая их и устанавливающая справедливые отношения между ними. Шекспир, достигший полной зрелости политической мысли, понимает, что государство представляет собой нечто враждебное человеку. Оно требует беспрекословного подчинения себе. Не оно служит людям, а люди должны служить ему.
Судьба Тимона также подтверждает это. Он не раз помогал государству, когда оно нуждалось в средствах. Но ни государство, ни мнимые друзья не пришли на помощь Тимону, когда он оказался в нужде.
С предельной наглядностью в трагедии изображено то, что каждый человек оказывается предоставленным самому себе. Мы видим здесь действительно полный распад всех связей, место которых занял голый «интерес», «чистоган».
Как и в «Короле Лире», Шекспир показывает, что место и значение человека в обществе определяется не его человеческими качествами и достоинствами, а богатством, то есть чем-то находящимся вне самого человека. Происходит извращение человеческой природы, и это было с потрясающей художественной силой выражено Шекспиром в известном монологе Тимона Афинского, привлекшем к себе внимание К. Маркса. В «Экономическо-философских рукописях 1844 года» К. Маркс писал: «Шекспир превосходно изображает сущность денег»[139].
Комментируя монологи Тимона [«Тут золота достаточно вполне, чтоб черное успешно сделать белым, уродство — красотою, зло — добром...» (IV, 3) и «О ты, приветливый цареубийца, орудье распри меж отцом и сыном...» (IV, 3)], К. Маркс пишет: «...то, что могут купить деньги, это — я сам, владелец денег. Сколь велика сила денег, столь велика и моя сила. Свойства денег суть мои — их владельца — свойства и сущностные силы. Поэтому то, что я есмь и что я в состоянии сделать, определяется отнюдь не моей индивидуальностью. Я уродлив, но я могу купить себе красивейшую женщину. Значит, я не уродлив, ибо действие уродства, его отпугивающая сила, сводится на нет деньгами... Деньги являются высшим благом — значит, хорош и их владелец... И разве я, который с помощью денег способен получить все, чего жаждет человеческое сердце, разве я не обладаю всеми человеческими способностями? Итак, разве мои деньги не превращают всякую мою немощь в ее прямую противоположность?»[140]
Золото производит смешение всех ценностей жизни. Оно способно позолотить любой порок, окружить почитанием ничтожество, извратить естественные стремления людей. Как пишет К. Маркс, «Шекспир особенно подчеркивает в деньгах два их свойства:
1) Они — видимое божество, превращение всех человеческих и природных свойств в их противоположность, всеобщее смешение и извращение вещей; они осуществляют братание невозможностей.
2) Они — наложница всесветная, всеобщий сводник людей и народов»[141].
Маркс останавливается также на вопросе о последствиях извращающей роли денег по отношению к человеческой личности и ее общественным связям. Как он пишет, комментируя и развивая мысль Шекспира, «деньги являются, следовательно, всеобщим извращением индивидуальностей, которые они превращают в их противоположность и которым они придают свойства, противоречащие их действительным свойствам.
В качестве этой извращающей силы деньги выступают затем и по отношению к индивиду и по отношению к общественным и прочим связям, претендующим на роль и значение самостоятельных сущностей. Они превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость...
Кто может купить храбрость, тот храбр, хотя бы он был трусом. Так как деньги обмениваются не на какое-нибудь одно определенное качество, не на какую-нибудь одну определенную вещь или определенные сущностные силы человека, а на весь человеческий природный предметный мир, то, с точки зрения их владельца, они обменивают любое свойство и любой предмет на любое другое свойство или предмет, хотя бы и противоречащие обмениваемому. Деньги осуществляют братание невозможности; они принуждают к поцелую то, что противоречит друг другу»[142].
Вместе со своим героем гуманист Шекспир видит крушение идеалов человечности в мире, где царит власть золота. Гнев Тимона, однако, обращается не против самого золота, а против людей, поклоняющихся этому новому «божеству». Шекспир не склонен был оправдывать зло объективными причинами. Он считал, что возможность противостоять всем формам общественного зла заложена в самом человеке. Тимона возмущает то, что люди не хотят бороться против власти золота, и, раз уж они так предались корыстолюбию, он готов содействовать истреблению человечества. Найденное им золото он, в отличие от своего прототипа у Лукиана, не прячет, а, наоборот, готов его раздать для того, чтобы люди, борясь друг с другом за обладание сокровищами, с еще большей яростью занялись взаимным истреблением. В исступлении он кричит разбойникам: «Грабьте же друг друга, ненавидьте самих себя. Вот золото еще: берите, режьте глотки без разбору» (IV, 3).
Ненависть к людям, овладевшая Тимоном, безгранична, и он уже никогда не примирится с человеческим родом. Однако корень ее в той любви, которую Тимон раньше так щедро проявлял по отношению ко всем окружающим.
Шекспир часто прибегал к одному приему для четкого определения характеров своих персонажей: он либо ставил их в сходные ситуации, либо наделял одинаковыми страстями и стремлениями. Так, мы видели, что отношение Гамлета к задаче мести особенно рельефно обнаруживалось при сопоставлении датского принца с Лаэртом и Фортинбрасом, у которых тоже были убиты отцы. В «Тимоне Афинском» параллельно герою Шекспир выводит фигуру другого человеконенавистника — Апеманта. Этот циник никогда не любил людей и был убежден в том, что натуру человека определяют дурные качества. Люди для него не более чем разновидность животных:
«Род человечий выродился, видно,
В породу обезьян».
Исследователями стиля Шекспира было замечено, что образная система трагедии изобилует словами, метафорами, сравнениями, настойчиво утверждающими идею господства в жизни звериных начал. Когда Алкивиад, встретив в лесу Тимона, спрашивает его: «Ты кто такой?», тот отвечает: «Животное, как ты!» (IV, 3). На протяжении пьесы персонажи постоянно называют себя и других животными. Однако человек — самый жестокий из зверей. Уходя в лес, Тимон говорит: «Там лютый зверь добрее человека». В этом ряду стоят и те образные выражения, которые прямо или косвенно утверждают, что люди пожирают людей. Льстецы и прихлебатели не только объедали Тимона, они поедали его самого. Как метко замечает Апемант:
«Какая тьма людей Тимона жрет,
А он не видит их! Орава эта
Не яства поглощает — кровь Тимона...»
Впоследствии Тимон тоже пришел к пониманию того, что люди пожирают друг друга. Когда в лесу на него нападают разбойники, он им советует питаться щедрыми дарами природы, но первый разбойник отвечает за всех, что они не могут питаться травой, плодами и водой, «как птица, звери, рыба». На это Тимон с горькой иронией замечает, что им недостаточно даже есть самих зверей, и птиц, и рыб: «Я знаю — должны вы есть людей» (IV, 3).
Может показаться, что Тимон, пережив разочарование в людях, пришел к тому же взгляду на природу человека, что и Апемант. Этот последний, узнав о том, что Тимон из ненависти к людям удалился в лес, ищет его, думая, что теперь-то они могут встретиться как единомышленники. Но в том-то и дело, что есть огромное различие между человеконенавистничеством Апеманта и Тимона. Апемант презирает людей, ибо убежден, что низменность составляет их природу, поэтому он не впадает в бурное отчаяние, как это случилось с Тимоном. Он смотрит на людей с циническим спокойствием и безразличием. Апемант никогда не видел в жизни ничего хорошего и не испытал к себе хорошего отношения людей. В отличие от него Тимон начал жизнь в богатстве и довольстве, окруженный всеобщим поклонением. Так он говорит о себе: «Для меня вселенная кондитерской являлась» (IV, 3). Разными они остались и в нищете.
Будучи богатым, Тимон отнюдь не отличался благоразумием или прозорливостью. Он слепо воспринимал лесть окружавших его прихлебателей и наивно верил им. Апемант прав, что он сам накликал на себя свою беду. С точки зрения практического житейского взгляда на вещи Тимон был просто безрассуден. Но его безрассудство в чем-то было родственно безрассудству Лира, когда он был всемогущ. Тимон хотел быть хорошим человеком — не в несчастье, как Лир, а именно тогда, когда у него был «избыток», он готов был поделиться им с людьми, тогда как Лир, как мы помним, пришел к этому, лишь пройдя через нужду и страдания. Когда люди превозносили Тимона, ему и в самом деле казалось, что они ценят его доброту. Но они это делали только для того, чтобы побуждать его к еще большей расточительности.
По-своему Тимон переживает трагедию доверия. Будучи человеком склонным к крайностям (Апемант метко определяет его характер, говоря: «Ты в жизни никогда не знал золотой середины, тебе ведомы лишь крайности»; IV, 3), прозрев, он теперь становится врагом людей. Переворот, происходящий в его сознании, противоположен тому, который пережил Лир. Тот вначале был безразличен к людям и жил только сознанием величия своей личности. Тимон видел свое величие в том, чтобы оказывать благодеяния другим. Прозревший Лир проникается самозабвенной любовью к страждущему человечеству. Прозревший Тимон обуреваем ненавистью по отношению к всеобщей порочности людей. Лир считал, что «нет в мире виноватых». Он понял чудовищные противоречия общества, основанного на неравенстве, где неправедный судит невинного. Тимон не захотел в этом разбираться. Он осудил всех людей без исключения, считая каждого человека морально ответственным за то, что он не сопротивлялся злу.
Тимон ненавидит человечество, ибо оно изменило своей человеческой природе, и в этом его отличие от Апеманта, считающего, что люди верны своей природе, ведя себя как звери и пожирая друг друга.
Мизантропию Тимона критика иногда отождествляет с позицией самого Шекспира. Великий драматург в результате горестных наблюдений над ужасами жизни пришел будто бы к такому же человеконенавистничеству, как и его герой. Действительно, как и тогда, когда мы читаем «Гамлета», трагедия «Тимон Афинский» вызывает у нас ощущение того, что гневные речи Тимона так же близки духу Шекспира, как и раздумья датского принца, но в обеих трагедиях Шекспир никогда не сливается полностью со своим героем. Несомненно, что все сказанное Тимоном о пороках общества, одержимого стремлением к выгоде, выражает взгляд самого Шекспира. Но это не означает, что великий гуманист отказался от своей веры в человека. Шекспира отделяет от Тимона то, что он видит и людей, не поддавшихся всеобщему растлению. В этом смысле полна глубочайшей значительности фигура дворецкого Флавия. В то время как все другие приходили в лес к Тимону в надежде поживиться найденным им сокровищем, Флавий пришел к Тимону из любви к нему. Его привело сюда бескорыстное, чистое, человеческое чувство. Мы не можем не обратить внимания также и на то, что единственный персонаж трагедии, проявивший подлинную человечность, — это простой слуга, человек из народа. Вспомнить об этом нелишне в связи с тем, что «Тимону Афинскому» предшествовала трагедия «Кориолан», давшая повод утверждать, будто Шекспир с презрением и враждебностью относился к народу.
С другой стороны, мы не станем отрицать того, что отношение Флавия к Тимону — последний остаток прежних патриархальных отношений между «естественным повелителем» и слугой. Но реально Флавий также живет в мире, где эти патриархальные отношения вконец разрушены. Он тоже отдельная, обособленная от других личность. И все же он не поддался всеобщей нравственной порче.
Искренность и бескорыстие Флавия глубоко трогают Тимона. Он молит богов простить ему поспешность, с которой он «осудил весь мир без исключения»:
«Есть честный человек, я признаю,
Но лишь один — не ошибитесь, боги,
Единственный! И тот — всего слуга».
И все же даже Флавий не примиряет Тимона с человечеством. Он гонит его от себя. Почему? Потому что непреклонен в своей ненависти к злу и не хочет, чтобы добрые люди, существующие как исключение, мешали ему видеть, что зло сильнее их и царит над большинством человечества.
Тимон умирает непримиренным, завещая людям лишь проклятие, и этим трагедия не завершается.
В идейном замысле «Тимона Афинского» немалую роль играет вторая линия действия, связанная с Алкивиадом. Он тоже пострадал от несправедливости. Прежние заслуги не спасли его от изгнания. Ненависть к обидчикам овладела им, но она не приняла форму вражды ко всему человечеству.
Тимон сродни философствующим героям Шекспира — Бруту, Гамлету, Лиру. Алкивиад — человек действия. Он в этой пьесе выполняет функцию Фортинбраса («Гамлет»). Его фигура, однако, более выразительна, чем образ норвежского принца, который остается лишь бледной тенью, тогда как характер Алкивиада представлен весьма рельефно.
Он отнюдь не рыцарь без упрека, но, не будучи идеальным, он живой человек, в котором лучшие начала сильнее дурных. Если его конфликт с Афинским государством начался с личной обиды, то, вступив в борьбу из жажды мести, Алкивиад под конец становится тем человеком, который посредством силы восстанавливает хотя бы относительное равновесие добра и зла в обществе. Он воплощает мужественный и воинственный гуманизм, не боящийся прибегнуть к насилию для восстановления справедливости.
Победившему Алкивиаду, заставившему покорно склониться сенаторов, сообщают весть о смерти Тимона и эпитафию, которую тот сам начертал на своей могиле. В ней говорится о ненависти Тимона к миру и людям, но Алкивиад единственный, кто понимает, что мизантропия Тимона имела своим источником высокое представление о том, каким человек должен быть, и вместе с тем мы слышим из уст Алкивиада мысль о том, что война всех против всех, царящая в обществе, должна смениться миром и социальной гармонией. Если это может быть достигнуто только насилием над людьми, изменившими своей природе, пусть хоть это средство поможет благородным целям:
«Пускай война рождает мир, а мир,
Войну смирив, отныне будет свят».
Эти заключительные слова старинной трагедии неожиданным образом протягивают прямую нить от Шекспира к нашему времени, отвечая мыслям и стремлениям большей и лучшей части современного человечества, стремящейся к тому, чтобы изгнать из жизни все то, что делало людей врагами друг другу, и, уничтожив все звериное, сделать жизнь достойной человека, а человека достойным своего благородного звания.
Когда после всего цикла драм от «Ричарда III» до «Тимона Афинского» читатель переходит к «Периклу», то он испытывает ощущение, что данная пьеса не принадлежит перу Шекспира. Как первый, так и второй акты пьесы совсем не похожи на то, с чем мы привыкли встречаться у Шекспира. Даже при знакомстве с пьесой в переводе, обычно сглаживающем стилистические особенности оригинала, такое ощущение возникает у всякого вдумчивого читателя, а при чтении «Перикла» в подлиннике с еще большей несомненностью обнаруживаются отличия от того, к чему мы привыкли в других произведениях нашего автора. Но уже в третьем акте мы совершенно явственно слышим голос Шекспира и узнаем его манеру речи. Постепенно мы начинаем чувствовать, что перед нами подлинный Шекспир. Остается только чувство, что по сюжету и драматургической конструкции эта пьеса все же непохожа на другие произведения зрелой поры творчества Шекспира.
Для того чтобы фактическая сторона была ясна читателю, напомним, что Хеминг и Конделл не включили «Перикла» в фолио 1623 г., хотя они утверждали, что изданный им том содержал все написанное Шекспиром. С другой стороны, известно, что пьеса была опубликована впервые еще при жизни Шекспира, в 1609 г., и на титульном листе указывалось, что она «много раз и в разное время игралась слугами его величества в театре «Глобус». На титульном листе также полностью было обозначено имя Шекспира как автора пьесы. Она еще два раза была переиздана при жизни Шекспира (1609, 1611) и три раза после его смерти (1619, 1630, 1635). Наконец, в 1664 г. в третьем издании фолио (во втором его выпуске) она была включена в собрание сочинений наряду с некоторыми другими пьесами, приписанными Шекспиру.
Таким образом, если Хеминг и Конделл по неизвестной нам причине не включили «Перикла» в свое собрание, то, с другой стороны, прижизненные издания пьесы являются достаточно веским аргументом в пользу ее принадлежности Шекспиру, если не целиком, то хотя бы частично. Об этом говорит также то, что пьеса игралась труппой, к которой принадлежал Шекспир, и шла на сцене театра «Глобус».
Было время, когда некоторые критики полностью отвергали принадлежность «Перикла» Шекспиру. Позже утвердилось мнение, что пьеса является шекспировской частично. Этой точки зрения придерживалось большинство исследователей в XIX в. Установлено, что в 1608 г. некий Джордж Уилкинс опубликовал повесть «Печальные приключения Перикла, принца Тирского». При этом в подзаголовке было добавлено, что книга является «Подлинной историей пьесы о Перикле, как она была недавно представлена достойным и древним поэтом Джоном Гауэром». Содержание повести соответствует сюжету пьесы. Но в данном случае перед нами не произведение, послужившее источником для пьесы, а, наоборот, повесть, для которой пьеса была источником.
В связи с этим возникло довольно правдоподобное предположение о том, что Джордж Уилкинс был, возможно, автором первого варианта пьесы, которую он предложил шекспировской труппе, но Шекспир эту пьесу переделал, оставив, по-видимому, нетронутыми первые два акта.
Я уже сказал, что первые два акта не производят впечатления шекспировских. И все же вполне возможно, что это впечатление является ошибочным. Писатель такого широкого диапазона, как Шекспир, мог, конечно, писать в любом стиле.
За последние годы все чаще раздаются голоса в пользу того, что «Перикл» был написан Шекспиром. В частности, такого мнения придерживается Ч. Дж. Сиссон. «Пьеса, — пишет он, — является цельной и принадлежит Шекспиру, в чьем доме было много разных палат». Он же рассказывает, что недавняя постановка «Перикла» в Стретфорде, в которой был опущен первый акт, произвела большое впечатление на зрителей, включая и присутствовавших на спектакле шекспироведов. Поскольку лучшей проверкой всякой пьесы является ее сценическое воплощение, это свидетельство театральной эффективности «Перикла» нельзя не принимать в расчет. Вполне убедительно и другое соображение Сиссона, а именно, что «отрицание авторства Шекспира и попытка распределить авторство пьесы между различными авторами порождает гораздо больше неразрешимых проблем, чем признание авторства самого Шекспира». Три следующие пьесы — «Цимбелин», «Зимняя сказка» и «Буря» — тоже существенно отличаются от предшествующих пьес Шекспира. Правда, здесь стиль автора не вызывает сомнений и почерк Шекспира узнается без труда, но тем не менее по характеру содержания и драматургической композиции эти пьесы, как и «Перикл», непохожи на все, что Шекспир писал до того.
Нам удастся преодолеть представление об этой пьесе как нешекспировской, если мы сразу же поймем, что, создавая это произведение, драматург вступил на новый путь. Если мы при этом еще откажемся от мысли, что каждое следующее произведение Шекспира должно по своим художественным качествам превосходить предыдущие, это тоже поможет нам вернее понять данное произведение. Естественно предположить, что, обращаясь к новому жанру, Шекспир не сразу достиг в нем большого мастерства. Нельзя не вспомнить в данном случае мнения польского ученого Романа Дибоского о том, что творческий путь Шекспира отнюдь не представлял собой прямой поступательной линии развития, а характеризовался перемежающимися периодами подъема и спада. «Перикл», во всяком случае, подтверждает такое мнение.
Эта пьеса отличается от предшествующих тем, что здесь нет ни шекспировского мастерства в раскрытии сложностей душевной жизни, нет и характеров, которые могли бы быть поставлены на один уровень с Гамлетом, Отелло или Макбетом. При всем желании трудно извлечь из этого произведения значительные социально-философские проблемы. Столь же несомненно, что композиция пьесы лишена того подлинного драматизма, который присущ лучшим из произведений Шекспира.
Автор пьесы как бы возвращается к принципам построения действия, характерным для начального периода английской драмы эпохи Возрождения. В основу сюжета положен не драматический, а эпический сюжет. Перед нами история злоключений героя, распадающаяся на ряд отдельных, почти не связанных друг с другом эпизодов.
Романтическая история Перикла была слишком обширна, чтобы ее можно было всю представить на сцене. Автор поэтому прибегнул к помощи пролога — актера, знакомящего публику с событиями, которые нельзя было изобразить. Роль пролога возложена на английского поэта XIV в. Гауэра. Гауэр был выбран потому, что он был автором, впервые рассказавшим историю Перикла на английском языке в своей поэме «Исповедь влюбленного». Но Шекспир, по-видимому, пользовался также в качестве источника сюжета прозаическим пересказом этой истории в книге Лоренса Туэйна («Образцы печальных приключений», 2-е изд., 1607 г.).
На протяжении всего действия Гауэр выступает как рассказчик и комментатор происшествий. Его речи написаны стихом, не похожим на обычные шекспировские стихи. Он говорит рифмованными стихами в старинной манере. Речь его изобилует словами, являвшимися архаичными уже в шекспировскую эпоху. В частности, именно речи Гауэра создают впечатление того, что перед нами не шекспировский текст. Но нетрудно представить себе, что Шекспир мог прибегнуть к стилизации, для того чтобы сделать фигуру Гауэра более достоверной. Если подойти к образу Гауэра с точки зрения художественной правдивости, то при всем том, что его монологи кажутся наивными, в этом следует видеть не незрелость автора, написавшего их, а сознательный прием. Ведь Шекспир не раз прибегал к тому, что включал в текст своих пьес речи, написанные в манере, отличающейся от его обычного стиля. Вспомним, например, пьесу «Убийство Гонзаго», которую играют заезжие актеры при дворе Клавдия в трагедии «Гамлет». Кто читал эту сцену в подлиннике, тот легко согласится с тем, что Шекспир иногда нарочно менял стиль речи, желая подчеркнуть условность и театральность определенных персонажей. Гауэр говорит языком, отличающимся от языка персонажей «Перикла», и это выделяет его, как условную театральную фигуру, среди остальных действующих лиц, которые должны производить на зрителя впечатление реальных людей. Это тот же самый прием, который был применен Шекспиром в «Гамлете».
Надо, однако, отметить, что на протяжении пьесы стилевое разграничение речей Гауэра от речей других персонажей выдержано не полностью. Так, например, во второй половине пьесы Гауэр иногда переходит с четырехстопного рифмованного ямба на нерифмованный пятистопный белый стих (III, 1), или на рифмованный пятистопный стих с парными рифмами (IV, 1), или, наконец, на пятистопник с перекрестной рифмой (abab, в начале V акта). Это разнообразие может подать повод для предположения, что все речи, написанные четырехстопником, не шекспировские, а те, которые написаны пятистопником, — шекспировские. Думается, однако, что если мы считаем разнообразие стиля одним из качеств Шекспира вообще, то и в данном случае различия между речами Гауэра отнюдь не обязательно означают, что в каждом отдельном случае следует искать иного автора, чем Шекспир. В XIX в. критики, утверждавшие особую моральность Шекспира, отказывались считать его автором сцен в публичном доме (IV, 2; IV, 6). Особенно настаивали на этом английские шекспироведы «викторианского» периода, считая, что «сладостный лебедь Эйвона» не мог написать сальных речей и выражений, встречающихся в этой сцене.
Современные шекспироведы, свободные от моральных предрассудков и лицемерия «викторианского» периода, нисколько не сомневаются в принадлежности этих сцен Шекспиру. Сопоставляя их с тем, что мы знаем о Шекспире по другим его пьесам, легко убедиться в том, что эти эпизоды написаны с подлинно шекспировским реализмом, как и все эпизоды его трагедий, комедий и хроник, где изображаются низшие слои общества. Яснее всего принадлежность этих сцен Шекспиру обнаруживается при сопоставлении их с эпизодами в трактире «Кабанья голова» во 2-й части «Генриха IV» (II, 1 и особенно II, 4).
С другой стороны, мы также узнаем Шекспира в поэтических речах Перикла, Геликана, Таисы, Марины, Лизимаха, Дианы и других персонажей пьесы. Сочетание возвышенного и низменного, реализма и романтики, как известно, всегда было присуще Шекспиру, и «Перикл» в этом отношении не отличается от других пьес Шекспира, где его авторство является неоспоримым. «Перикл», однако, отличается от других произведений тем, что романтическое здесь решительно преобладает над реальным. Пьеса в целом производит впечатление сказки. Хотя мы встречаем в ней вполне жизненные мотивы злобы, зависти, жестокости, продажности, но все они не раскрываются Шекспиром с такой тщательностью, как мы это видели в трагедиях третьего периода. Там Шекспир был погружен в исследование корней зла и раскрывал перед нами всю сложную механику противоречий жизни. Здесь эти мотивы только называются и обозначаются чисто внешним образом как поводы и причины бедствий героя.
Концентрация проявлений зла в «Перикле» довольно большая. Однако не трудно увидеть, во-первых, что зло возникает как ряд случайностей, встречающихся на пути героя или других персонажей, а во-вторых, то, что положительные персонажи ни в малейшей степени не испытывают влияния зла на своем характере. Беды и злоключения Перикла не ожесточают его. Он от начала и до конца остается благородным и прекрасным человеком, полным доброжелательства. Еще выразительнее это бессилие зла проявляется в образе Марины. Сила ее душевного благородства столь велика, что она даже оказывает нравственно очищающее воздействие на людей, преданных пороку, сама ни в малой степени ие поддаваясь влиянию той низменной среды, в которую она попала.
Не трудно представить себе, что при сценическом воплощении «Перикла» зритель с какого-то момента перестанет ощущать наивность и даже примитивность драматургической формы «Перикла» и будет хотя бы в некоторой степени увлечен стремительным ходом событий, сменой разнообразных эпизодов. При чтении тот же эффект производит поэзия пьесы, которую мы начинаем постепенно воспринимать, поддаваясь ее обаянию. И тогда совершенная нереалистичность всего происходящего перестает нас смущать. Мы проникаемся сознанием того, что это сказка. Но в этой сказке рядом с невероятными случайностями много проблесков самой доподлинной жизненной правды. Правда жизни дает себя знать в том дурном и отвратительном, что предстает перед нами в пьесе. Ей Шекспир противопоставляет другую правду — истину человеческого благородства, нравственной чистоты, прекрасных чувств, выдерживающих любое испытание.
«Перикл» знаменует поворот в творчестве Шекспира. С этой пьесы начинается новый, последний период его драматической деятельности. По сравнению с трагедиями поворот в шекспировском мировосприятии сказывается в том, что пьеса проникнута идеей непобедимости лучших начал жизни. В ней утверждается мысль, что, как ни много зла в жизни, добро сильнее его, ибо коренится в самой природе человека.
Когда-то в романтических комедиях первого и второго периода герои Шекспира находили спасение от бед цивилизации на лоне природы. В «Перикле» природа равно творит добро и зло. Воплощением ее является морская стихия. Перикл все время плавает по волнам, и кроме житейских бурь он переживает бури на море. Море, по которому он плавает, бросает его в разные стороны. Это имеет символический смысл: Перикл одновременно носится по волнам житейского моря и по волнам моря настоящего, то оказываясь на гребне волны, то низвергаясь вниз. В этом неустойчивом мире есть только один устойчивый элемент — человеческая душа. Если она предана добру, то это должно вывести ее обладателя из всех бедствий и страданий к солнцу человеческого счастья. Сила добра в самом человеке. Его сердце, его ум, его преданность благородным началам нравственности и его знания — вот что является единственным источником возможного обновления жизни, средствами к победе над злом. Эта мысль выражена врачом Церимоном:
«Всегда ценил я ум и добродетель
Превыше знатности и состоянья:
Беспечные наследники и знатность
Позорят и богатство расточают,
А ум и добродетель человека
Богам бессмертным могут уподобить».
Для того чтобы победить зло, существующее в жизни, Церимон обратился к науке, ибо она должна дать в руки человека средства достижения благополучия и счастья. Для этого надо познать природу. Однако природа содержит в себе равно как возможности добра, так и зла. Церимон говорит о том, что природа является источником потрясений жизни, но она же содержит и средства от них (ср. с монологом Лоренцо в «Ромео и Джульетте», II, 3). Чудесное исцеление Таисы, осуществляемое им, как бы наглядно подтверждает это. Природа поставила Таису на грань смерти, врачебное искусство Церимона, основанное на знании тайн природы, вернуло ей жизнь. В этом смысле «искусство» человека могущественнее природы. Эта мысль не раз встречается у Шекспира. Вполне в духе гуманистической идеологии эпохи Возрождения Шекспир утверждает здесь могущество человеческого знания. Величайшая сила жизни не в самой природе, а в способности человека заставить природу служить его целям и потребностям. Если в период создания трагедий внимание Шекспира было сосредоточено на познании тех причин, которые делают зло таким могущественным, то, начиная с «Перикла», он обращается к поискам тех животворных начал, которые могут принести победу добру.
Мы не скажем, что художественное воплощение этой идеи дано в «Перикле» с несокрушимой убедительностью жизненной логики. Едва ли можно утверждать, что в данной пьесе Шекспир искал эту логику. Он только хотел выявить тот непреложный факт, что в море житейских бед и страданий человек может остаться верен себе, истинной нравственности, сохранить преданность лучшим идеалам гуманности. Может быть, нельзя доказать, что добро должно победить. Но если этого нельзя доказать, то Шекспир, создавая «Перикла», хочет в это верить. Этой верой он стремится заразить тех, к кому обращено его произведение.
Зло можно истребить. Хотя человек способен сбиться с пути добра, но от него самого зависит — отдаться ли злу или стать на стезю подлинной нравственности. Люди, обладающие чистой душой и незапятнанной совестью, могут оказать благоприятное воздействие на других. Когда испробованы все средства убедить Марину, чтобы она стала проституткой, и все уловки оказались бесплодными, сводня решает прибегнуть к насилию. Она предоставляет Марину вышибале своего публичного дома, разрешая ему делать с ней что угодно. Но даже на этого закоренелого в зле человека Марина оказывает нравственно очищающее воздействие своими речами. Эти сцены, пожалуй, являются центральными в пьесе, ибо здесь непосредственно изображено столкновение добра и зла, добродетели и порока. Это столкновение завершается торжеством душевной чистоты Марины.
Через всю драму проходит мысль о том, что добрые начала жизни побеждают зло, и, чтобы в этом не было сомнений, в эпилоге выражается «мораль» пьесы с ясностью, не оставляющей места для сомнений. Именно это обстоятельство лишний раз заставляет задуматься над тем, Шекспир ли написал все это. Ведь мы видели, что поучение менее всего было свойственно ему. Не является ли в таком случае финал «Перикла» основанием для того, чтобы все же отвергнуть авторство Шекспира?
«Перикл» — произведение переломное для Шекспира. Если не требовать от Шекспира всякий раз художественного совершенства, а видеть в нем писателя, подверженного тем же законам, что и другие художники слова, то есть писателя, не всегда ровного, тогда мы найдем место для «Перикла» в творческой эволюции Шекспира. Мы признаем, что «Перикл» значительно уступает в художественной силе шедеврам Шекспира, но вместе с тем, смотря на это произведение без предубеждения, увидим в нем великого художника в состоянии поисков новых путей, и тогда эта пьеса привлечет наше внимание, хотя бы ради той ясности, с какой она обнаруживает идейные искания автора.
Новая идейная направленность Шекспира, отошедшего от трагического мировосприятия, в «Перикле» уже определилась. Наметилась и новая художественная форма. Однако Шекспир еще не в полной мере овладел ею. Ни в одной из драм Шекспира повествовательный элемент не доминирует в такой степени, как в «Перикле». Вся пьеса представляет собой как бы рассказ Гауэра, прерывающего речь для того, чтобы дать возможность актерам наглядно изобразить самые драматичные эпизоды в судьбах героев. Затем рассказ возобновляется и снова прерывается иллюстративным эпизодом. Рассматривая композицию «Перикла» под таким углом зрения, мы должны будем признать, что драматическая конструкция пьесы имеет свой стержень, определяющий ее единство. Однако обнаженность драматической конструкции свидетельствует о ее художественном несовершенстве. «Перикл» — первенец новой творческой манеры великого драматурга. Отсюда недостатки этого произведения, поражающие нас сочетанием зрелого шекспировского стиха с наивностью драматургической композиции.
Если многое в этой пьесе кажется не шекспировским, то это потому, что Шекспир и в самом деле писал это произведение в манере, не свойственной ему. Если несомненным шедеврам трагического периода от «Гамлета» до «Антония и Клеопатры» присуща монолитность и Шекспира мы узнаем как в композиции целого, так и в деталях, то здесь нет той цельности замысла, которая характеризует зрелые творения Шекспира. В «Перикле» только местами вспыхивают искры шекспировского гения, тогда как в целом пьеса едва ли доставит эстетическое наслаждение читателям и зрителям нашего времени. Современники иначе отнеслись к этой пьесе, чем последующие поколения. Дух романтики был жив в эпоху Шекспира. Публику лондонских театров того времени «Перикл» увлек. О популярности пьесы можно судить по количеству ее изданий. «Макбет» и «Отелло» такого количества изданий не имели. То, что Уилкинс даже написал повесть на сюжет «Перикла», также свидетельствует об интересе современников Шекспира к подобным историям.
Начиная примерно с 1607 г. в английском театре эпохи Возрождения начал утверждаться новый жанр — трагикомедия. Своей популярностью эта разновидность пьес была в значительной мере обязана младшим современникам Шекспира — Бомонту и Флетчеру. Своим «Периклом» Шекспир также внес вклад в развитие нового жанра и продолжил деятельность в этом направлении своими следующими пьесами, завершившими его творческий путь. Вкусы меняются. Я не хочу убеждать читателя, что «Перикл» хорошая пьеса. Мне самому как читателю в ней нравится только несколько сцен, те, в которых есть неприкрашенная жизненная правда. Богатых многосторонними чертами характеров в пьесе нет, но образы Перикла, Марины и Церимона очень выразительны и рельефны, так же как написанные в фальстафовской манере фигуры Пандара, хозяйки публичного дома и вышибалы.
Мы не раз сталкивались у Шекспира с тем, что отдельные произведения как бы предвосхищают мотивы последующих драм. Так было, например, в начальный период его творчества, когда в «Двух веронцах» воплотился ряд тем, получивших впоследствии разработку в других комедиях «романтического» типа. Точно так же в начале последнего периода творчества Шекспир в «Перикле» затронул ряд тем, к которым еще раз вернулся в написанных после этого драмах. Соединение супругов после долгой разлуки, правда, обусловленной разными причинами, мы находим также и в «Зимней сказке» (Леонт и Гермиона). В обеих пьесах сходным является мотив нахождения утраченной дочери. Эта тема является также общей для «Перикла» и «Цимбелина». Таким образом, не только идейная направленность, но и отдельные сюжетные мотивы «Перикла» теснейшим образом связаны с остальными пьесами, написанными Шекспиром в последние годы творческой деятельности.
Пьеса была в первый раз напечатана в фолио 1623 г. Текст ее дошел до нас в плохом состоянии. Многие места производят впечатление недоработанности, что побуждает некоторых критиков считать этот текст скорее наброском, чем вполне законченной пьесой.
Сомнение в принадлежности Шекспиру вызывает у многих исследователей «видение» в сцене V, 4, похожее на вставку, сделанную другим автором для какого-нибудь придворного спектакля, где такие пышные аллегории весьма ценились.
Для точной датировки пьесы мы не располагаем достаточными данными. Сохранилась запись от 15 мая 1611 г. некоего доктора Формена, который отмечает, что он был на представлении «Зимней сказки» в театре «Глобус», добавляя при этом, что он видел там также «Цимбелина», но не указывает даты представления второй пьесы. Хотя некоторые критики считают этот документ подделкой, большинство исследователей признают их подлинность.
По своему стилю и общему характеру пьеса близка к «Периклу», «Зимней сказке» и «Буре», относящимся к последним годам творчества Шекспира. Находят также черты влияния «Цимбелина» на пьесу Бомонта и Флетчера «Филастр», возникшую примерно в 1610–1611 гг. Все это в соединении с некоторыми метрическими данными заставляет критиков предположительно датировать «Цимбелина» 1609–1610 гг. О ранних постановках пьесы, не считая упомянутой записи Формена, сведений не сохранилось.
Сюжет комедии чрезвычайно сложен и представляет собой свободное соединение весьма разнородных материалов. Источником для исторической рамки Шекспиру послужили «Хроники» Холинсхеда (2-е изд., 1587 г., кн. III, гл. 17–18), откуда взяты имена самого короля (у Холинсхеда — Кунобелин) и двух его сыновей. Но образы Постума, Клотена и злой королевы добавлены Шекспиром. Из других мест той же хроники заимствованы кое-какие детали — например, имя Имогены или рассказ Постума о перипетиях битвы с римлянами. Этим, однако, исторический колорит пьесы исчерпывается, если не считать того, что действующие лица, как и в «Короле Лире», клянутся языческими богами. В эту условно-историческую рамку Шекспир вставил сюжет частью фольклорного, частью новеллистического характера, насытив его чертами нравов современного ему общества.
Оставляя в стороне множество осложняющих фабулу деталей (почерпнутых из Овидия, Плутарха, предшествующих английских драматургов и т. д.), в пьесе можно различить две основные темы: историю оклеветанной Имогены и судьбу двух сыновей Цимбелина, воспитанных в лесной глуши, включая счастливую встречу их с сестрой.
Первая из них — вариант широко распространенного в средневековой и ренессансной литературе рассказа о верной жене и дерзко посягнувшем на ее честь наглеце. Наиболее известная форма этого сказания представлена 9-й новеллой II дня «Декамерона» Боккаччо, где рассказывается о том, как Бернабо из Генуи, обманутый Амброджоло, теряет свое состояние, на которое побился об заклад, и, чтобы отомстить жене, велит ее убить. Она, однако, спасается и в мужском платье служит у султана; открыв обманщика, она направляет Бернабо в Александрию, где обманщик наказан, а сама снова надевает женское платье и, разбогатев, возвращается с мужем в Геную. По-видимому, эта новелла Боккаччо и послужила прямым источником Шекспиру, который в обработке ее проявил значительную свободу. Главное из его отклонений заключается в том, что им совершенно отброшен момент разорения и обогащения основных персонажей и все внимание сосредоточено на анализе их переживаний. Однако кроме «Декамерона» Шекспир был, вероятно, знаком с некоторыми другими, по-видимому французскими, версиями этого сюжета, откуда он почерпнул кое-какие детали, как, например, изображение представителей четырех национальностей (I, 4).
Вторая тема — явно фольклорного происхождения. В известной сказке о Белоснежке рассказывается, как один король, вторично женившись на чрезвычайно красивой, но весьма гордой и жестокой женщине, предоставил ее попечению свою маленькую дочь от первого брака. Девочка бежит от злой мачехи и попадает в пещеру, где живут добрые карлики. Они ласково принимают Белоснежку, и она остается у них, чтобы стряпать им и вести их хозяйство. Эта идиллическая жизнь на лоне природы, среди ее добрых сил прерывается мнимой смертью Белоснежки, которую, однако, оживляют.
Все это очень близко к тому, что изображено у Шекспира. Главное его отступление заключается в том, что он заменил добрых карликов двумя братьями юной героини и их воспитателем. Хотя английский вариант этой сказки до сих пор не был найден, он без сомнения существовал во времена Шекспира и послужил ему прямым источником.
Введение, с одной стороны, двух похищенных сыновей короля, с другой стороны — сына королевы от первого ее брака, Клотена, объединяет обе названные темы и придает всему сюжету известную политическую окраску.
Итак, 1) как исходный пункт, псевдоисторическая хроника Холинсхеда, к которой Шекспир уже не раз обращался в поисках сюжетов («Король Лир», «Макбет» и т. д.) и которая на сей раз повествует о событиях I в. до н. э. и I в. н. э.; 2) средневековая новелла — анекдот о верной, подло оклеветанной жене; 3) патриотическая тема борьбы за национальную независимость против римлян; 4) полуновеллистическая тема порочных махинаций злой королевы, стремящейся сжить со света лучшего из вельмож государства, мужа дочери короля, как раньше она заставила бежать от двора лучшего военачальника короля Белария, уведшего с собой двух маленьких сыновей короля, чтобы воспитать их на лоне природы, в лесной глуши, в неведении зла; 5) всевозможные отклики римской мифологии, переполняющие пьесу, — таково пестрое смешение всевозможных сюжетных измышлений, волнующих и развлекательных, вполне в духе и стиле тех трагикомедий, которые начинают входить в моду около 1609 г. сначала в придворном театре, а затем, после перехода всех актерских трупп под надзор и опеку короля, и в городских лондонских труппах.
Чтобы сделать из этой причудливой рапсодии нечто лучшее, нежели мелодрама Бомонта и Флетчера, насытив ее подлинным гуманистическим содержанием, понадобились весь гений и вся поэтическая непосредственность Шекспира. Ему очень помогло при этом то, что помимо всех перечисленных выше источников он использовал еще один — на этот раз уже не книжный, а живой, — пришедший к нему из жизни и потому особенно важный и действенный. Некоторые критики отрицают этот источник, ввиду того что ему недостает «портретной» точности, близости в мельчайших деталях. Они забывают при этом, что в случаях с живым источником или образцом совпадения в деталях как раз не требуется: гораздо важнее общий характер, атмосфера, которою овеяны события, если только она действительно содержит черты специфические, имеющие «необщее выражение».
Весной 1610 г. произошли политические события, отразившиеся в пьесе. К этому времени характер придворной жизни при первом короле из династии Стюартов значительно изменился. Надежды, вызванные началом правления Иакова I (заботы о просвещении, покровительство искусству), не оправдались. Двор стал ареной либо пустейших увеселений, либо самого необузданного разврата. Единственным светлым пятном на нем оставалась Арабелла Стюарт, племянница короля. Но в качестве таковой она обладала какими-то неясными правами на престол и по этой причине состояла под строжайшим надзором. На свою беду она влюбилась в Уильяма Сеймура (Seymour), сына лорда Бошана, который также имел какие-то смутные претензии на трон. Иаков этой близости между молодыми людьми не сочувствовал, но они не захотели быть покорными и тайно обвенчались. Тогда Иаков велел арестовать обоих, но любящим удалось бежать. Однако несчастная случайность разрушила планы беглецов. Уильям счастливо скрылся на континент, но Арабелла слишком долго прождала мужа в условленном месте встречи и, пойманная посланной за ней погоней, была отвезена на родину и там умерла в заточении, сойдя с ума. Не будучи прямой аналогией, история Арабеллы Стюарт имеет черты некоторого сходства с судьбой Имогены.
Есть серьезные основания полагать, что «Цимбелин» был не с самого начала задуман Шекспиром как «трагикомедия» (или, как бы мы сказали сейчас, «мелодрама»), но что первый его набросок мыслился Шекспиром как «трагедия» (так, кстати сказать, и обозначена пьеса в первом фолио 1623 г.). Слишком выразительна в этом отношении перекличка первых сцен пьесы с экспозициями «Гамлета», «Короля Лира» и «Тимона Афинского», характеризующими моральную обстановку во дворце или в среде древнегреческого патрициата. Лишь постепенно и нерешительно акцентируются жизнерадостные или, скажем, примирительные тона, пока они не прозвучат с полной силой в сценах «лесной идиллии» Белария и двух юных принцев. Но еще долго зловещие и мрачные интонации (например, в роли королевы, слишком поздно и без достаточной мотивировки готовящей яд для Цимбелина) слышатся в пьесе с большей силой и ожесточением, чем это допускалось каноном трагикомедии.
Одна роль как в «трагедийном», так и в «трагикомедийном» плане резко выделяется среди остальных как своей человеческой значительностью, так и глубиной своей разработки: это — Имогена, любимица многих патентованных и непатентованных шекспиристов (как, например, Стендаля, положительно влюбленного в этот действительно прелестный образ). В этой редакции сказания об испытании верной жены и посрамлении наглого хулителя, какую избрал Шекспир, унижен и наказан до некоторой степени и муж красавицы. Можно думать, что эта черта наложила печать и на характер Имогены, взятый в целом.
Здесь Шекспир, чтобы иметь возможность резче противопоставить чистоту наглости, показать их решающую схватку, не довольствуется подкупом одной женщины, к которому прибегает негодяй, чтобы проникнуть в спальню Имогены, но показывает его попытки обольстить ее. Когда Якимо уверяет Имогену в измене ей Постума, Имогена отвергает эту низкую клевету, уже показывая таким образом свое нравственное превосходство. Она — натура сильная, и ее характер определяется не одной лишь любовью и преданностью (подобно Геро в «Много шума из ничего», Дездемоне или Гермионе). Она столь же горда и решительна, как и смела. Она не боится смерти (в Мильфорде), даже жаждет ее, узнав, что муж усомнился в ее моральной стойкости. Она не боится своей злой мачехи, спорит с отцом, отстаивая свое право любить Постума. Кажется, что Шекспир для ее образа заимствовал некоторые краски у чуть-чуть строптивых и задорных, умеющих постоять за себя героинь своих ранних комедий, как Розалинда, Беатриче, Порция, Виола.
Несмотря на исключительное внимание, которое Шекспир уделил Имогене, нельзя все же сказать, что ее образ заслоняет другие образы пьесы, заполняя все действие. Судьба героини связана с двумя противопоставленными друг другу мирами. С одной стороны, это двор, являющийся, как и в «Гамлете», средоточием всякой низости и морального падения. Тон здесь задает развратная и гнусная королева, под неограниченным влиянием которой находится вовсе не преступный, но крайне слабохарактерный и морально неполноценный король. Украшение двора и любимец царственных супругов, не знающий преград своей воле и своим низким выдумкам, — сын королевы от первого брака Клотен, самое имя которого, явно смысловое (clot — «комок, глыба земли»), в достаточной мере свидетельствует о его тупости и распутстве.
Но постепенно, и чем дальше, тем отчетливее, вырисовывается второй центр действия, противоположный двору, — лесная глушь, приют Белария и его двух питомцев, где все дышит чистотой и безмятежным спокойствием. Изображенная здесь лесная идиллия многими чертами напоминает пастораль «Как вам это понравится». Задуманное первоначально как месть оскорбившему Белария королю похищение юных принцев оказалось для них благодеянием, ибо, не зная о своем королевском происхождении, воспитанные на лоне природы, принцы морально оказались выше, чем они были бы, живя во дворце. Недаром в решающей схватке с римлянами они выступают спасителями отечества.
Подобно идиллической жизни изгнанников в Арденском лесу («Как вам это понравится»), здесь нет денег: все нужное для жизни доставляет охота. Старшие делятся опытом жизни с младшими. Законы здесь не имеют цены, и ссылки на «исторические» права Клотена вызвали бы презрительный смех. Даже религия, если ее понимать как «предание», а не как «естественное откровение природы», утрачивает здесь всякий смысл. Утренний привет заре, солнцу, которое все питает, — вот и весь известный живущим здесь ритуал. Нет никаких похоронных обрядов. Краткое задушевное прощание, цветы, брошенные на гроб как пожелание вечного покоя, — вот и все (IV, 2); ни слова о воскресении, о загробной встрече, просто уход из жизни и посмертное растворение в природе, как более живая и глубокая, чем наша, жизнь. На этой части пьесы, как бы предвосхищающей идеи Руссо, автор особенно охотно задерживается. Читатель видит перед собой живых людей, а не штампы пастушеской поэзии античности или Возрождения. Но вместо веселой выпивки и задорных песен старой пасторали Шекспира лесное уединение «Цимбелина», подобно «Тимону Афинскому», хранит в себе привкус «мировой скорби». Ненависть к порочному двору таит в себе нелюбовь ко всему человечеству. Тут нет шутов, влюбленных крестьянок и стихов, развешанных на деревьях. Беларий воспитывает юношей в презрении к земным благам. Он учит их понимать неблагодарность мира, от которой когда-то бежал в лесную глушь. И ненависть ко двору переходит у него (как в «Тимоне») в ненависть ко всему человечеству. Но счастье при виде доблести воспитанников смягчает это чувство и несколько примиряет Белария с жизнью. Здесь находит приют Имогена. Здесь добрые образуют незримый союз, своего рода братство. Воодушевленная этим чувством, Имогена в ответ на ласковое предложение Арвирага, называющего ее «братом», остаться у них жить, отвечает (IV, 2, в самом начале):
«Все люди братья.
Но зачастую, знатностью кичась,
Себя возвысить хочет плоть над плотью,
Хоть после смерти все лишь прах».
Различия между людьми создаются культурой, природа их не знает. Шекспир от пастушеской лирики здесь поднимается до сознательной гуманистической идеи, недоступной его эпохе: человеческие понятия о нравственности условны и относительны...
Постум — слышим мы о нем от придворных кавалеров — лучший человек при дворе:
«Его (столь редкий случай!) все любили
И восхваляли при дворе. Для юных
Он был примером, для мужей в летах —
Зерцалом совершенства, а для старцев —
Поводырем».
Правда, мы не знаем, насколько можно доверять прямоте и искренности суждений развращенной придворной среды, где предмет поклонения — королева и ее достойный сынок. Но контекст за то, что эта характеристика — авторская. Яснее всего раскрывается характер Имогены в ее взаимоотношениях с мужем. В общем, Постум — хороший человек, но испытавший влияние среды; он более чувствителен к внешней «чести», чем к внутренней «честности». Для него Имогена — «ангел-хранитель». Пока он с ней, он проявляет лишь одни свои хорошие стороны. Но стоит ему перебраться в Италию, как мы обнаруживаем уже нечто совсем другое. Ему недостаточно того, что у него хорошая жена, ему надо еще похвастаться этим! Он знает лишь придворных дам, и ему чужда мысль, что Имогена может оказаться иною. Ему приходит даже низменная мысль — поручить то, что он считает «законной карой», другому, слуге (вспомним итальянскую новеллу, послужившую Шекспиру сюжетным источником для «Отелло», где венецианский мавр поручает убить Дездемону лицу, соответствующему шекспировскому Яго, — мотив, отброшенный Шекспиром). А потом приходит безграничное, но, увы, слишком позднее раскаяние (черта, явно недооцененная Б. Шоу, написавшим новое окончание «Цимбелина»). Постум Шекспира налагает на себя покаяние — смерть в бою, и молит о ней богов (V, 4).
Безусловно, с точки зрения композиции в пьесе есть спорные и даже явно слабые места. К числу таких относится интермедия с появлением Юпитера на орле и призраков предков Постума в его темнице (V, 4). Весьма возможно, что эта сцена, вполне соответствующая вкусам придворного спектакля, была подсказана Шекспиру включением в «Перикла» сцены с Дианой Эфесской (V, 1); однако невысокий художественный уровень всей этой интермедии делает вероятным предположение, что Шекспиру принадлежит лишь первоначальный набросок ее, который он передал на разработку актерам своей труппы. Во всяком случае, интермедия эта не имеет никакого отношения к действию пьесы. По меньшей мере еще в двух случаях сопоставление Имогены с Постумом подчеркивает ее нежность и душевную тонкость. Способная перенести довольно спокойно любое оскорбление или клевету, идущие от глупца и негодяя Клотена, она вспыхивает как порох, когда он пытается унизить и опорочить ее избранника. Когда он называет Постума «каким-то приживалом, недостойным быть даже свинопасом», она восклицает: «Негодяй! Будь ты потомком солнца самого, знай — и тогда ты был бы недостоин его рабом назваться» (II, 3).
И еще: когда Пизанио сообщает ей о смертном приговоре, вынесенном ей Постумом, она не трепещет за свою жизнь, но ее терзает мысль о том, как он будет потом раскаиваться в содеянном (III, 4).
Еще раньше, когда Якимо рассказывает ей о мнимой неверности мужа, рассчитывая таким образом проложить себе путь к ее сердцу, она в ответ на его уговоры «отомстить» за себя откликается:
«Отомстить? Но как же мстить?
Будь это даже правда,
Не так легко ушам поверит сердце,
Не так поспешно...
Если это правда,
Как мстить ему?»
Сцена в спальне, когда Якимо пытается обольстить ее, — одна из лучших, написанных Шекспиром. Контраст между чистой дремой Имогены и душевной грязью Якимо не мог быть передан выразительнее.
В заключение отметим два момента первостепенной важности, оба относящиеся к сдвигам во взглядах и мироощущении Шекспира последних лет. Один относится к контрасту между образами Белария и героя незадолго перед тем написанного «Тимона Афинского». Если Тимон весь уходит в проклятия миру и в отрицание его, Беларий, хотя и сильнее пострадал от человеческой несправедливости, устремляется в деятельную борьбу за исправление людей, тянется к жизни среди них и к служению добру.
Второй относится к одному из самых трогательных мотивов финала. Когда все заблуждения, несправедливости, даже преступления Якимо оказываются раскрыты и правильно всеми оценены, он становится на колени перед Постумом, прося у него прощения (вспомним Лира, преклоняющего колени перед Корделией), на что Постум откликается:
«Не склоняй колен.
Я властен лишь прощать и зло забыть.
Вся месть моя — прощение. Живи
И стань честней».
И Цимбелин подводит итог и этой сцене и пьесе в целом:
«Достойные слова!
Великодушию нас учит зять.
Прощенье — всем!»
В призыве к великодушию хотели видеть апелляцию к «христианскому всепрощению», упуская из виду, что в общем контексте этой совершенно чуждой религиозным мотивам пьесы «прощение» гораздо ближе к светскому, вполне гуманистическому «великодушию», «душевной щедрости», «милости», к которому безуспешно призывает Шейлока Порция в сцене суда, чем к христианскому идеалу «всепрощения», и что этот призыв явно не распространяется ни на королеву, ни на Клотена, которые понесли заслуженную и не подлежащую, по мысли Шекспира, отмене кару. «Прощенье — всем», — говорит великий поэт-гуманист, и в этом призыве, правильно понятом, весь смысл и назначение пьесы.