Воспой, о Муза! снова ныне
Дела героев росских нам,
Что в славу нашей монархи́не,
Дай волю разным голосам.
Делам ее примеров нет,
Чему дивится целый свет.
Что сделать веки не могли,
То малая частица оных
Днесь учинила в самых новых,
Где чудеса произошли.
Как на бурливом океане
Волны за волнами бегут,
Так славные днесь россияне
Победу за победой ждут.
Когда орканы разъяренны,
А разъярясь, неутомленны
И в недрах океана рыть.
Подобны россы сим орканам,
Что с Мустафою агарянам
Грозят их гибелью покрыть,
Трясенье за трясеньем стало
У них от росских сильных рук,
И ужас, страх им удвояло
Екатерины имя звук.
Тут попраны совсем злодеи,
Истреблены их все затеи,
И бегством мало лишь спаслось:
Российски Марсовые дети
Мечом что не достали в сети,
В Нептунов край отправилось.
Минерва, россов героиня,
Премудрость воинам соделить,
Их неусыпна монархиня,
Чтоб стадо сра́цин поразить.
Марс с мусульманами играет,
Как прах повсюду рассевает
Посредством росских громов сил.
Уж не толпами в россы рвутся,
Нет, бегством, думают, спасутся;
Но кто из них не жертвой был?
Так в мире действует Спаситель,
Храня против неверных сил,
Своей всей церкви защититель,
Екатерину укрепил
Десницею над вра́гом сильной,
Премудростию изобильной,
Чтоб мусульманов покорить.
Се ныне вся Европа видит,
И весь земной наш шар услышит,
Чтоб Мустафе покорну быть.
Восхищены днесь подданны́е,
И слезы радости текут;
Играют лиры согласные,
Монархине хвалу поют.
Брега Невы-реки смеются,
Воздвигнуться с своих мест рвутся,
Свои тем чувства доказать.
Во всех сердцах пылает радость,
Предметы мыслей, воинов храбрость,—
Чем вовсе Мустафу пожрать.
Виват! все дети возглашают,
Екатерина, наша мать,
И агарян тем ужасают,
Стремясь оружием попрать.
Враги хоть сильно разъяренны
И от врагов же поощренны,
Мнят тьмою толп победу взять;
Но лишь едва на то польстятся,
Как воины россов все стремятся
Самих их обращати вспять.
От ига агарян жестоких
Валлохия свобождена,
Твоих слез ток унять прегорьких
Державе Росской вручена.
Молдавия, как ты страдала,
С тобою купно воздыхала;
Но век сей грозный ваш протек.
Россия всех вас избавляет,
От тяжких бре́мян свобождает,
Что Мустафа носить прорек.
Уж агаряне днесь теряют
Обширность областей своих,—
Герои россов их лишают,
Побед распространяя сих.
Валлохию не удержали,
Как Хотина лишенны стали,
Сколь ни был сильно укреплен.
Мустафа с ужаса трепещет
И мнит, что он еще обрящет,
Как будет Стамвуля лишен.
О день, геройством освященный!
О беспримерный день в веках!
День, славою неизреченный!
Величественный день в делах!
Который показать вселенной
Триумф каков сей несравненный,
Поднесь, как чудо, сохранил;
Дабы героям предоставить
Российским, коих бы прославить
Премудрость, мужество и сил.
О торжество неизреченно,
В восторг влекущее весь мир!
Воспеть геройство несравненно
Устрой своих, о Муза, лир!
Воспой героев несравненных
И прославляй тьму дел отменных;
Во все страны́ концов земных
И естеству и всей природе
Яви и дай узреть в сем годе,
Что нет подобных им других.
Как ясно солнце воссияет,
При всходе мрачность истребя,
И слабый блеск звезд пожирает,
Свет полны<й> миру предъявя,
И темнота, и мгла скрываясь
И от лучей дневных теряясь,
Другой совсем являет вид
И, всю природу пременяя,
Блестящим светом озаряя,
Рождает, радует, живит,—
Так ныне и Екатерина,
Сынов российских щедра мать,
Геройством, мужеством едина,
Стремится светом тьму попрать.
Собой Россию озаряя,
Врагов, злодеев истребляя,
Взвела на высшую степень
Геройство непреодолимо,
Что никогда не было зримо,
Как в сей счастливый ею день.
Хотя герои и сражались
На бранях, свет пока стоит,
Хотя победы совершались,
О коих вечность говорит,
Но кои могут сей сравниться?
Героям в мрак всем должно скрыться,
Сказав: подобных в мире нет
Ни в войнах толь героев славных,
Ни совершенств в победах главных,
Которых лишь считает свет.
Вещайте, всей вселенной звуки,
Чудес и дел великих сих!
Простря Россия к небу руки,
Речет: «Я чад взведу своих;
Премудростью Екатерины
Послушны мне моря, пучины,
Не страшен мне и сопостат.
Продли, о боже, лишь блаженство
И дай царице совершенство
Узреть времян позднейших чад!»
Венцы победоносным вьются
За несравненных сих побед;
Враги скрежещут и грызутся,
Что мзду воздать им средства нет.
Не только сами побежденны,
Но и всего того лишенны,
Чем можно брани продолжать.
Так сокращает сил неверных
Героев племя беспримерных,
Кончая славой кровну рать.
Стремглав летит поганска сила,
Оставшая с долин и гор,
Стремясь бежать к пределам Нила,
Но там находит тож упор.
Прибежище повсюду ищет
И, как в побеге стадо рыщет
Зверей от страшного бойца,
Так кроются толпы поганых
Ага́рян с ужасом, попранных.
От россов светлого лица
Где, Мустафа, твое свирепство,
Которым россов мнил пожрать?
Где злых яны́чар ярость, зверство?
Еще ль ты мыслишь восставать
Против мужей непобедимых,
Противу войск, полков орлиных,
Их уповая победить?
Нет, зри российские здесь строи,
Екатеринины герои —
Возможно ль вред им причинить?
Хотя бы сколько ни страшила
Злодеев грозная напасть,
Богиня их уже скрепила,
Десницу дав им, мочь и власть,
Не только чтоб себя хранити,
Но и врагов самих вредити
И мзду за злость им воздавать,
Которые, против восставши
И брань неистову начавши,
Помыслят россов побеждать.
Познай, вселенная, трофеи
И с ужасом взведи свой взор
Туда, где попранны злодеи,
Как змии, кроясь, ищут нор,
Кричат: «Укройте нас, укройте
И путь к спасению устройте,
За нами гибель вслед бежит!»
И как победоносным ликом
Герой, по торжестве великом,
С улыбкой на злодея зрит.
Гремит в восторге, громка Муза,
Устроя сладких лиры струн;
Вещай с всеобщего союза,
Что вредны<й> поражен Перун;
Что Марс, быв зритель, сам чудился,
Когда на брани сей явился,
Российских храбрости сынов —
Как мужеством их лик блестящий
И к торжеству их дух спешащий
Губил и попирал врагов.
Бессмертна слава возрастает
И да пребудет в век веков!
Неистовых род исчезает
От рук царицыных рабов,
И новый свет явится вскоре.
Открыли путь земля и море,
Обитель нову чтоб явить
И предальнейшия границы
Российския императрицы
Врагов — в подданство поручить.
Ты славы вечныя предшествуем трубой
И в лаврах возвратясь в отечество, герой!
Не мни, чтоб ты его, как прежде, днесь оставил,
Свет новый побеждать стопы свои направил
И, паки нашею богиней вдохновен,
Летел на брань от нас, геройством вспламенен.
Перед монархиню народ тогда предстанет
И умолять ее монаршу волю станет:
«Богиня росских стран, Минерва на земли!
Внемли народа глас усерднейший, внемли!
Довольно Марс уже сиял на ратном поле,
Да ныне при твоем сияет он престоле.
Иль повели, чтоб нам его остановить:
Мгновенно мы сие возможем учинить.
Герой! остави мысль, чтоб с нами вновь расстаться,—
Стремленье тщетно то, ты должен здесь остаться.
Лишь часть твоих трофей, Орлов, мы соберем —
Отечество мы все преградой обнесем.
Проходят времена и нас с собой влекут,
И смертные за днем всегда другого ждут,—
Всегда желанием исполненны забавы,
Но редко истинной себе достигнуть славы.
Того льстит золото, другого пышность, честь;
Иной желает льсти и сам подносит лесть,
Сам будучи рабом, других порабощает,
Желает другом быть, но дружбы сам не знает.
И словом, в суете проводим мы свой век.
Так живши, кончит жизнь без пользы человек!
Но мудрый цель себе такую избирает:
Он жизни по себе трудов плод оставляет,
Быв пользой сам себе и пользой всем другим.
Зачем мы, смертные, не все сие творим?
Мерли́н, твой паки день рожденья обновился.
Скажи, чем ты в сей год прошедший отличился?
Отличен многим ты, — дозволь мне то сказать
И тщись достоинствы свои сам познавать.
Я собственны твои слова здесь повторяю,
<И> сам о точности всегда их помышляю:
Что сколько в свете кто счастливым ни слывет,
То в самом счастии несчастливо живет.
Все в суете свой век и в горести проводим
И редко точного блаженствия находим.
То правда, но себе ль на свете мы живем?
Иль тягость жизни мы для общества несем?
Нет, числи ты себя хоть юношей годами,
Но мужем числят тя все добрыми делами.
Каким же образом льзя будет утвердить,
Что всякий, кто живет, бессчастным должен слыть?
Текуще из веков небесное светило
Дражайший паки день с собою возвратило,
В который ты, когда на свет сей жить вступил,
Младенческой душой для всех любезен был.
Какую радость днесь о сем те ощущают,
Которые к тебе усердием пылают!
Всяк, кто родством к тебе и дружбой прилеплен,
Всяк торжествует днесь и духом восхищен.
Что правду я тебе вещаю, в том свидетель
Хранимая самим тобою добродетель.
О солнце! возврати еще на много лет
Сей драгоценный день, даруя миру свет!
Пришествие весны стараясь ускорить,
Палящий Феб лучи свои с Олимпа мещет.
Борей в суровости не хочет уступить
И власти Феба не трепещет.
Феб днем Борея труд губит,
Борей то по ночам над Фебом же чинит,
И спор сей долго уж меж ими пребывает.
И так от строгой распри сей
Весна нам вид красы своей
И прелести еще поныне всё скрывает;
Но Феб, однако же, уж скоро победит
И власть сурового Борея укротит:
Он бег от дня до дня свой выше направляет.
Выступим, робята, в поле:
Полно нам в квартирах жить;
Полно веселиться боле,
Время службу нам служить.
Командирска с нами воля,
И его над нами власть:
Слушаться — солдатска доля,
Уж такая наша часть.
И о чем бы нам встужиться,
Что в поход велят сходить?
Станем только веселиться
И исправно все служить.
Ничего мы не теряем:
Всё, что наше, то при нас;
Мы домов не оставляем,
Ни поместья, ни запас.
Государь нас одевает,
Нас велит кормить, поить
И за службу награждает, —
Так о чем же нам тужить?
Что ж, с сударками расстаться —
Нам придется горевать:
Уж не в первый раз свыкаться
И опять их покидать.
Только б до квартир добраться —
Сыщем там опять других;
Станем с новыми свыкаться
И полюбим так же их.
А теперь, робята, полно
О сударках горевать;
Потужили — и довольно,
Станем бодро выступать.
Если ж нам случится драться
С неприятелем когда,
Станем дружно защищаться:
Мы побьем его всегда.
Посреди войны кровавой
Станем, братцы, вспоминать,
Что нас провожали с славой,
С славой станут и встречать.
Скажут: «Детушки, подите!
Уж давно мы ждали вас,
Благодарность получите,
Что дралися вы за нас».
Так-то, други, всяк нам скажет,
И нас станут почитать.
Государь же нам прикажет
По медале всем раздать.
И тогда мы друга мила
Станем, братцы, обнимать;
А кому своя постыла,
Станем мы чужой искать.
Всё подвластно перемене, что на свете сем ни есть:
Знатность, слава и богатство, жизнь, имение и честь,
И на что мы ни взираем,
Перемену примечаем.
Всё, что есть, — всё исчезает безвозвратно навсегда,
И что было, уж не будет к нам вовеки никогда;
Но сим самым пребывает
Сила та, что всё рождает.
Всё, что есть, одно другому должно место уступать,
И без сей премены миру часу бы нельзя стоять.
Частной вещи разрушенье —
Всех вещей произведенье.
Всё суета на свете сем,
Всё горести, всё беспокойство,
Всё пустота и неустройство,
Прямого блага нет ни в чем.
Рождаемся мы с суетою,
Не знаем и живя покою,
Мы в суете век проживаем
И с суетою умираем.
Мы с суетой на свет исходим,
Живем и с суетой отходим.
И сих велика тьма сует,
Которою наполнен свет,
И бездна их непостижима,
Во всех бывая действах зрима.
Куда мы только поглядим —
Везде мы суету встречаем.
И что мы в свете ни творим,
Лишь суету мы исполняем.
Во градех суета, в села́х,
При жизни мирной и в войнах.
Такого состоянья нет,
Где б суета не пребывала
И власть свою не означала.
Всё за собой ее влечет,
Она в сем свете управляет,
Она рождает, созидает,
Она одна сей движет свет.
О вы, которые любовию плененны,
Стрелами оныя жестокими пронзенны,
О мученики сей из всех лютейшей страсти
И беспредельныя ее тиранской власти!
Старайтесь сколько льзя сего вы убегать,
Не будете тогда вы лютых мук вкушать,
Сих мук, которые страшняе мук геенны,
Котору чувствуют ко оной осужденны.
Там мука всякому предписана одна,—
Здесь мукам меры нет, как нет в пучине дна.
Чудовище сие, которо вас терзает,
Всяк час мучения вам новы устрояет.
О, ужас! если я себе воображу,
Чего в любовныя я страсти нахожу.
Природой вложенно идет против природы,
Отъемля узами правы свободы.
Счастлив, кто страсть любви жестокую не знает,
Хоть сча́стливым себя, кто любит, почитает.
Придем к любови мы предметам наперед,
Последуем за ней потом вослед,
Увидим, что они собою нам покажут,
Что в сладости ее нам сами чувства скажут.
О сладости! В какой цене вы иногда!
Мед редок вот, но желчь вкушаем мы всегда...
Пустые тот труды любовник прилагает,
Который чувствовать любезну заставляет,
Когда она без чувств душевных рождена
Иль, лучше, без души и сердца создана.
А чувства все ее одно лишь принужденье
Или машинам всем подобное движенье.
Какою ту назвать минуту,
Тебя увидев в первый раз!
Почувствовавши скорбь прелюту
И муку смертну всякий час.
И буду чувствовати вечно,
Пока не вынет смерть мой дух.
Страданье будет бесконечно,
Пока не прейдет зрак и слух.
Внемли, внемли мой стон и сжалься,
Предмет дражайший, надо мной!
Когда тебе уж я признался,
Что взор твой рушил мой покой.
Вынь сердце, зри, как то страдает
И как горит любовью кровь.
Весь дух мой в скорби унывает,
И смерть вещает мне любовь.
О, ежели мое стенанье
Проникнуть может в грудь твою,
Так прекрати мое страданье,
Скажи: «И я тебя люблю».
Иль дай мне смерть, не вображая,
Что ты тем можешь согрешить.
Коль я не мил тебе, драгая,
Могу ль я больше в свете жить?
Уж начал солнца луч златой ослабевати
И бледный только вид багровый оставляти.
Цвет огненный тогда поверхности земной,
Переменяясь всё, переходил в другой.
Багровая краса очам уже явилась
И, множа тень свою, сугубо помрачилась;
Последний, скрывшись, нам еще казало след
В собравшихся парах, объемлющих наш свет.
Но скоро всё и то от наших глаз сокрылось
И по степе́ни в мрак сугубый претворилось.
В печали я,
Душа моя,
Что не с тобой
Любезный твой,
Соснул я раз,
И тот же час
Эрот во сне
Явился мне,
Сказав: «Пойдем,
И мы найдем,
Что ты искал,
По ком вздыхал».
Я с ним пошел.
И чуть успел
Тебя обнять,
Поцеловать,
И — сон пропал.
Ах! всё бы спал!
Владыки и цари всего земного мира,
Богами избранны род смертных управлять!
Для вас поет моя настроенная лира
И с жаром вам теперь стремится то вещать,
Что́ может добрый царь для своего народа.
Делами может быть подобен он богам,
Перерождается таким царем природа,
Он век златой своим странам.
Екатерина то в России днесь явила,
Премудростью своей России дав закон,
Она блаженство ввек России совершила
И вечный в их сердцах себе воздвигла трон.
Прости, монархиня, что смертный мог дерзнуть
Священное твое сим имя изрещи.
Его благородию
Николаю Александровичу Львову
Любезный друг!
Нелестной дружбе труд усердный посвящаю
И знанью правому судити предлагаю;
Когда я перевод сих малых строк свершил,
О чувствовании твоем я вобразил,
Любезный друг! прими сие ты приношенье,
А мне дай чувствовать едино утешенье
И мысль собщи свою о переводе сем:
Льсти убегая, ты откроешься во всем;
В том удовольствие за труд сей полагаю.
О подлиннике ты известен уж, я знаю;
В нем тьма красот, но нет их в переводе сем.
Из недр темницы днесь Барнвель к тебе зовет
В слезах, мученья полн, что грудь его грызет,
Барнвель, твой друг, но им и недостоин слыти,
Которого, познав, стыдом ты будешь чтити;
Барнвель!.. твой друг!..
О, сколь, любезный Труман мой,
Я, имя осквернив то, предан грусти злой!
Увы! я долго в нем чтил славу, утешенье;
Сладчайша мысль о нем смертельно мне мученье.
Но чем начну? могу ль тебе всё рассказать
И часть свою рукой бессильной описать?
Тебя вниз пропасти вслед за собой водити
И горькость в грудь твою вины моей пролити?
Твой чистый светлый век в спокойствии течет,
А мне вин повестью мрачить его? Ах, нет!
Несчастный!.. тщись со мной хоть втайне воздыхати
И непорочности блаженство почитати.
Что говорю? чтоб глас, который в целый свет
Раздастся и везде тьмы звуков издает,
Тебе б мог повторить в местах уединенных,
Что мне за казнь вкусить за тьму мной зол свершенных;
Злодейство б возвестить, раскаянье сокрыть?
Нет, с ужасом, но сам хочу всё объявить,
В картине страшной сей я прелесть мню сыскати;
Несчастлив, винен я, тщись обо мне рыдати.
Так известись о всем. Еще ты быв со мной
И от меня в поля не отозва́н весной,
Ты сердце знал мое, ты знал мою дражайшу,
Ты нежность сам мою, о друг мой, чтил сладчайшу.
«Драгой Барнвель, — ты рек, — я еду, будь счастлив,
Со добродетелью любовь соединив».
Чьи б не могли сердца жестоки обожати
Ту пагубну красу, ты должен сам сказати.
Приятность, младость, вид, тьма прелестей таких
Не столько сил иметь могли в очах моих;
Несчастья самые ее оружьем были,
И боле прелестей ей силы слез служили.
Ее в безвестности, что знаешь ты и сам,
И Лондону и всем близь оного местам
Весны прекрасной дни спокойно протекали.
Хотя напасть ее и бедность угнетали,
Но благородный вид являла завсегда,
Не возгордясь своей красою никогда.
Я мнил предмет любви достойной находити;
Ей предался совсем, и душу мог вручити,
Младую душу ту, где искренность жила,
Невинну, нежную, что счастия ждала.
Коли́ко к Фаннии мой дух воспламенялся!
Колико угодить я ей всегда старался!
Я жертвовал ей... всем желанием моим
И утешеньем чтил напасть делить своим.
Но Фанния сия... я трепещу, хладею...
Сия-то Фанния... я силы не имею...
Священный сердцу сей предмет, что я любил
И обожал, мою днесь гибель совершил.
Ты вострепещешь сам. Едва волхвица зрела,
Что надо мною власть владыческу имела,
Судила гибнуть мне; и гордый дух ее
Предвидел свой престол и све́рженье мое.
Я повергал плоды трудов моих усердно
К ее стопам, ей мня тем жертвовать безвредно;
Удвоил помощью я сею страсти в ней
К тщеславию, и всё б покорствовало ей, —
Стремленье алчное к именью верхней власти,
Что род сей выше чтит любовной самой страсти.
А я напасть ее прервать хоть всё творил,
Ее смертельных мук себя причиной чтил.
Так, я себя винил; изменница вникала
Внутрь сердца моего и жар мой познавала.
Боль всякий день ее растет, мне мнилось, вновь,
И тайна укоризн грызет мою любовь.
Так есть минуты, где, ко рву злодейств склоняем,
Проти́в сил человек во оный низвергаем.
Против любви сердца бессильствуют всегда:
Зло добродетелью быть кажется тогда.
Мне Фанния, ток слез и грусть ее мечтались
И мрак, в котором все красы ее терялись.
Не могши боле зрак мучительный сносить,
Великодушно мнил я подлость совершить.
Брат мудрый Сорогон родителя любезный,
Почтенный торга член и обществу полезный,
Покоясь по трудах, сокровища свои
К правленью поручил все в руки мне мои,
А я их похищал! к чему ж употребляя!..
Тем волю Фаннии едину исполняя!
Бледнея, в ужасе, я злато приносил...
Несчастно злато ей... что честью я купил!
Искусства хитрого притворств волшебна сила
Природны в Фаннии дары превозносила;
Она вступила в свет, желанья утвердив.
Стыд красил мой ее, всем очи заслепив.
Любовь моя лишь тем сильняе становилась:
Я жертву чувствовал, что для нее вскурилась.
Дух гордый мой прельщен бесперестанно был;
Я с ней тщеславие равно ее делил.
Я счастлив мнился быть! Она могла являти
Все совершенства те, что могут нас пленяти;
Тьмы мертвых прелестей словами оживить
И к злодеяньям мя сетями уловить.
В сем заблуждении уж я совсем терялся
И упоенных чувств моих лишен являлся.
Всяк шаг, любезный друг, мне преткновеньем был,
В словах, в поступках плен и в взоре находил.
В сем смертном сне, увы, ты можешь ли познати
Тот преужасный след, что стал он днесь казати?
Нет, верх сей ужаса нельзя воображать!
Я то свершил, о чем грешно и вспоминать.
Не ведал Сорогон, что, подло я алкая,
К казне его моя рука простерлась злая;
Но скоро он, какой ужасный яд, познал,
Смущал мой ум во мне и чувства пожирал.
Его мне нежностью злой рок мой предвещался;
Сей старец юности моих лет опасался
И сердца простоты, что льзя легко склонить,
Что добродетели, равно и злу пленить;
Огня страстей, во всей моей крови возженна;
Красы предмета, чем мя видел он плененна,
Стремясь от тайныя мя сети избавлять,
Старался оной власть и прелесть удалять.
Вняв то, мне Фанния, прибегшу к ней, предстала
И на одре в слезах текущих утопала;
Вид бледный на челе, и во смятеньи сем,
Что в скорби мы красой и прелестью зовем,
Мне руки подает, мя жаром наполняет
И лобызанием весь нутр мой вспламеняет.
«Барнвель!—рекла, — я зрю тебя, дражайший мой,
И ах! в последний раз целуюсь я с тобой!..»
Я слышу их еще, сии слова опасны,
Те вздохи винные и клятвы толь ужасны.
Я, чувств лишаясь всех, на грудь ее упал.
«Нас разлучить хотят, — глас оный продолжал. —
Я гибну!.. жизни мя чудовище лишает...
Нас завтре Сорогон, сей варвар, разлучает!»
—«О дерзость! — я вскричал. — То должно предварить;
Вещай, что́ мне начать, потщуся всё свершить.
А он пусть мя рабом, пусть жертвой учиняет;
Мой бог — одна любовь, она мя ободряет;
Ей только я внемлю. Внемли ж ее ты глас!»
Рекла: «Она гласит, дая тебе приказ.
Но времени не трать; уж завтре ты, конечно,
Умедля, тьму препон меж нами у́зришь вечно.
Не будет мстителя, и Фанния падет.
Предупреди удар ужасных наших бед
И общу нашу смерть. Сей ночи тьма не мра́чна,
Она учинена чрез слабый свет прозрачна.
Ты знаешь, Сорогон по всяко утро там,
В пустынном сем лесу, что близок к сим местам,
Где точно он мою погибель устрояет;
Да сыщет там один ту смерть, что нам желает.
Дерзай на все, похить сокровища его,
Что неотлучны, им хранимы, от него.
Чтоб в безопасности от мест сих удалиться
К смерти избежать, нам злато нужным зрится.
Се маска, се и меч; беги, рази; а я,
В объятья пав твои, немедля вся твоя!
Последую тебе к брегам преотдаленным
Чрез горы каменны к пещерам сокровенным;
Хочу изобрести, тебе послушна став,
И новый род любви, и новый род забав;
Хочу, чтоб жертвы стон душа твоя не вняла
И слух ее моя любовь бы заграждала.
Но трепещи, когда ты слабость мне явишь
И бед содетеля моих ты предпочтишь:
Когда страшишься ты мне мерзку кровь пролита,
Другой меч грудь мою остался поразите».
О Труман! тщись меня, несчастного, познать;
Я, речью сей сражен, едва возмог дышать,
Полмертвый, тщетно глас ища в тоске глубокой
В объятиях моей любовницы жестокой,
Что нежность с страшною мешала просьбой сей
И пламя лютости с огнем любви моей;
Представь, коль льзя, себе сие ужасно действо,
Мятеж сей и жены свирепыя злодейство;
Несчастный одр, где лишь один лампад светил,
И меч, что Фаннией двойной устроен был.
Что наконец скажу? Смягчен ее слезами,
Возжен свирепствием и убежден красами;
Ее угрозы, вопль... увы! ... я обещал...
Нуждает Фанния, чтоб я счастливым стал!
До закалания уж жертву упояет;
Последний поцелуй к злодейству знак являет.
Она, скрывая вид мой, силы мне дает
И дерзкою рукой стопы мои ведет.
Я, словом, в тишине сей мрачной выступаю,
Рыдаю, трепещу, иду — куды? не знаю.
Куды, в отчаяньи, я взорр свой ни взводил,
Там всякий мне предмет ужасным знаком был.
Прискорбно солнце бег тогда свой начинало,
Кроваво облако мне свет его скрывало;
И стон земли, и рек журчанье предо мной
К убивству мой тогда вещали умысл злой
Казалось, блекнет все от моего дыханья;
Страшилось естество убийцына взиранья.
Толь наказуя бог злых смертных за порок,
Блюдет дни доброго, хранит его и рок!
Се тот святый залог, что он земли вверяет,
Мгновенно страждет всё, коль жизнь сего страдает.
Кто век губит сего, дражайши узы рвет,
Погибель каждый раз сего печалит свет
Вступил я наконец в сей лес уединенный,
Ужасный только мне, где старец был почтенный.
Увидел я его: он к небу возводил
Чело и вышнему молитвы приносил;
Он сердце чистое с смиренством представляет:
Отрада сладкая, что старость утешает!
Именья пользу, что безвредно он сбирал
И коим помощи он бедным подавал.
Полвека труд! сколь мог священным он казаться!
Сколь, доброго злодей зря, принужден терзаться!
Я чувствовал сии мученья все вперед,
Сердечно рвение, идуще злобе вслед.
Близ древа, что меня, дрожаща, подкрепляло,
Железо двадцать раз из рук моих упало!
Я двадцать раз его в себя вонзити мнил;
Казалось, я влеком от мест сих тайно был;
Но тотчас грозный вид мне Фаннии явился,
И в бешенство тотчас я снова погрузился.
Я мнил, что зрю ее, кинжал в руке держа,
Вокруг меня ходя и груди обнажа,
Вещая мне: «Рази — иль зри меня сраженну!»
Сей в душу ударял мою звук утомленну.
Водим дражайшей сей мечтой и понужден,
Я, ужас потеряв, казался ободрен.
Зря только Фаннию, я мстить ее стремился;
Мгновенно в лютости... о Труман, я пустился,
И слабого сего грудь старца мой кинжал
Бесчеловечною рукою прободал.
Он, испуская вопль, упал и, умирая,
Сказал: «Какая весть к тебе достигнет злая,
Драгой Барнвель! где ты? почто ты отлучен?
В сей лютый час бы был тобой я защищен.
О боже! век его тобой да сохранится,
И участь от него, мне равна, отвратится!»
Хочу бежать — нет сил: трепещет каждый член;
Бросаю свой кинжал, собой сам устрашен;
Снимаю маску я; ток тщетных слез стремится
Из неподвижных уж моих очей пролиться;
Не в силах страшного предмета убегать,
Я ближусь и хочу на тело упадать.
Едва лишь Сорогон свой томный взор возводит,
В защитнике своем убийцу он находит;
Он познает меня; на мя взор устремил
И больше ужаса мне нежности явил.
«Се ты, Барнвель, — он мне сказал, не прогневляясь.—
Что сделал я тебе, отцом тебе являясь?»
Тогда к груди своей хотел меня прижать;
Рукой дрожащей мя стремился обнимать.
Рыдая, к ране я устами прикасался;
Кипящей крови ток, что с шумом проливался,
Я мнил унять и боль свою тем утолить:
Струи сей крови в нутр мой стали проходить.
О, помощь тщетная! Всяк член его немеет;
Отъемлет руку он, и зрак его темнеет;
Он жалобный свой глас в последний испускал,
Собрав его, еще прощенье мне вещал.
Великодушно толь он, утомясь, скончался;
Скончался!.. а я жив, я жив еще остался!
Вздымалися власы; трепещущ, онемел,
От трупа я сего священного ушел.
Сей жертвы от меня жестокая желала,
И се она уже перед нее предстала.
Восшед на верх злодейств и преужасных дел,
Еще я счастья луч перед собою зрел.
Убийцею я стал, жестокой угождая,
И чтил ее еще, о старце рвясь, рыдая.
Едва я ей предстал, совсем окровавлен,
Рекла: «Исполнено ль? удар уж совершен?
Ступай... последуй мне... Но где злодея злато?
Его сокровище? ...» — «Постой, — я рек, — не взято.
К убийству и грабеж!.. Ах! Фанния, пусти...
Не требуй ничего... и ужас мой хоть чти...
Зри слезы, зри и кровь»... Вдруг Фанния страшитя,
Бледнеет, зря мой страх, чтоб жизни не лишиться;
Трепещет, что ее с убийцей кто найдет.
О, умысл мерзостный! злость, коей равной нет!
В притворном ужасе, в смятеньи убегает
И изумленна мя на время оставляет.
Преступник от любви, любовью обвинен,
По воле Фаннии в темницу я ввлечен;
Стремлюсь с ней говорить, но мой язык немеет,
И сила томной в нем души моей слабеет.
Я весь недвижим стал и долго время мнил,
Что я игралищем мечтаний страшных был.
Я оправдать жену жестокую старался;
В оковах при глазах ее я увлекался.
«Ах! Фанния... — простря я руки к ней, вскричал. —
Ах! Фанния...»— пошел, ее не обвинял.
Прости, о Труман! толь ужасное вещанье;
Прости... в сугубое б я ввергся наказанье.
Нет, ты не можешь знать, в чем заблуждался я,
Верх моея любви, верх злобы моея,
Сию распутну жизнь, в котору погрузился;
Сей чувств моих всех бред, что нежностью мной чтился.
Питаем всякий день чудовищем, что чтил,
Чрез склонность адску я бесчеловечен был.
Хотя с небес имел я неку добродетель,
Но Фаннией лишен я оной быть владетель.
Когда б мне Фаннией приказ был объявлен,
Ты мною, о мой друг, ты б мной был умерщвлен!
О, повесть страшная, но должное признанье!
Вот мерзость дел моих; вкушаю наказанье.
Все чувства внутрь души моей мученье льют,
И тени вкруг меня грозящие встают;
Змии по всякий час мя тайно угрызают;
Ужасны дни ночей ужаснейших рождают.
Едва тоскливым сном на час я упоен,
Внезапно ужасом и страхом пробужден.
Я мню, что в пропасть я низвергнувшись геенны,
К мученью силы все во мне возобновленны.
Мечтается везде в очах мне Сорогон
С отверстой раною и испускает стон.
Простерт я по земле, где в ужасе рыдаю,
Ток кровный из очей, не слезный, проливаю.
При всех злодействиях, для дружбы твоея,
Чтоб ты о мне жалел, достоин был бы я;
Твои бы чувства стон мой жалкий внять склонились,
И слезы бы твои с моими сообщились;
Я вздохи б внял твои и добродетель зрел
Подпорой бую, кой в зле меры превзошел;
Виновну другу, кой собою сам мерзеет,
Кой, быв любим тобой, днесь о себе жалеет;
Предмет презрения и мерзости такой,
Однако сто́ящий оплакан быть тобой.
Увы! когда б я мог тя видеть пред собою
И на минуту в речь вступить хотя с тобою,
Взять за руку тебя, тебе бы отвечать
И к недрам дружества в последний припадать,
Принять в объятии!.. безумный!.. чувств лишился!
Кто? ты б в объятиях злодейских находился!
Ах! сим цепям меня лишь должно обнимать:
Природа, мной мерзя, должна мя отвергать.
Исчезнет к твоему желанье то покою!
Льзя ль нежности моей в цене быть пред тобою?
Останься ты в полях, в местах спокойных тех,
Что суть жилищами блаженных смертных всех;
Ты сам исправил их, ты сам их устрояешь,
Где ты себя трудам полезным посвящаешь;
Где злобы духа нет, где бедства звук молчит;
Дней чистых, сколь душа твоя, ничто не тмит.
Ты, взор возвед в сей час, душою восхищенной,
Почтеньем полною и радостью возжженной,
Пространство, может быть, небес пресветлых зришь
И втайне существо, тебя создавше, чтишь.
От восхищения толь сладка обращаясь,
Ты пред собой зришь чад любезных, утешаясь,
Супругу верную, беседущу с тобой,
И подражаешь им, их радуясь игрой.
Увы! сим счастием душа моя ласкалась!
Нежнейшей Фанния супругой мне казалась.
Уж я сладчайшие те узы вображал,
Чрез коих бы союз я вечно счастлив стал.
Достойна жертва слез! ах, тщетно сим я льстился!
Чрез добродетели я прелесть проступился.
О, радости небес, что прежде вображал,
Ты оны чувствуешь, а я лишен их стал!
Вкушай их много лет, ты стоишь их вкушати!
В покое тщись плоды невинности сбирати.
Те бедства, коими злой рок тебя щадил,
Хочу, чтоб на меня он днесь их обратил!
Да будет ввек душа твоя их удаленна,
Напасть — судьба моя, мздой винным сотворенна.
Желанья тщетные! Что говоришь, Барнвель?
Ах! льзя ль счастливым быть, кто знал тебя досель?
Коль в мерзостях твоих участье принимати
И воздух, что виной ты заразил, дышати?
Я добродетельным умру, не рвись, мой друг.
Очищен для небес мой по степе́ням дух.
Я от всевышнего судьи всё уповаю;
Предел священный свой, что непременным чаю,
Скрывает он всегда завесою от нас:
Мы им наказаны и прощены тотчас.
Когда ж минута, мной желанная, наступит,
Котора казнью смерть мне сносную искупит,
Где я мучителям благим могу вручить
Достойно сердце мук, чтоб вновь рожденну быть!
На вас, хранители законов, уповаю!
Жизнь примирить чрез смерть ужасную желаю!
Ах! если кровь мой, котору будут лить,
Кровь Сорогонову могла бы искупить!
Пощада подлая во стыд вам обратится;
Тень Сорогонова конечно да отметится.
Месть быть должна громка, сердца чтоб устрашать,
Сердца, могущие во зле мне подражать.
Я близок дня сего: кровавое виденье
Не страхом будет мне, но будет в утешенье.
Я зрю гражда́н своих в смятеньи пред собой,
И на Барнвеля взор всяк мещет жадно свой;
Вопросы слышу их и о злодействе рвенье,
И клятву жертвы сей, и купно сожаленье.
Днесь ночь скрывает все мучения мои;
Но мерзости я все дам свету зреть свои.
Что говорю? ту смерть поносную, ужасну,
Смерть всех преступников, льзя учинить прекрасну.
Раскаянье сердца́ возможет всех смягчить.
О! скольких нудили злодеи слезы лить!
Хочу, чтоб в память день навеки сей втвердился
И чтобы день стыда днем славы учинился;
Чтоб добродетели, за зло мя наказав,
Земля почла мои, гневна по долгу став.
Когда б наследовать могла мое мученье,
О Труман, Фанния, мя ввергнув в преступленье!
Когда бы тайный луч мог грудь ее пронзить
И злобу всю ее возмог бы истребить!
Тщись паче страшное сие писанье скрыта.
Я удален, чтоб жар отмщенья не гасити;
Мне жалость вопиет, я глас внемлю ея;
Один лишь бремя несть хочу злодейства я;
Ее злодейство тьма превечна должна скрыти:
Любившему ее не можно сердцу мстити.
Великодушен будь, чувствителен во всем;
О сем в последний друг тя просит твой, о сем.
Когда ж последует она мя казни ждущей,
Страшись тогда моей ты тени вопиющей;
Мгновенно к новому мученью оживлен,
Смерть чувствовать ее я буду принужден.
Не мни, чтоб Фанния чрез хитрости жестоки
Могла в днях юности ввести кого в пороки;
Власть кончилась ее. Ты не страшись ее;
Одно лишь сердце есть такое, как мое...
Ее пременится. Ты, боже, мой судитель,
И страх преступника, и купно покровитель,
Ты всё восстанови́шь; закон твой лучший есть
Сердцами обладать и в чувство их привесть.
Гласи ей, действуй в ней, принудь ее рыдати;
Льзя ль столько прелестей для зла тебе собрати?
Когда б, вкушая казнь, Барнвель, вкушая месть,
Мог плачем Фаннию в раскаянье привесть!
Но что за шум сих мест вдруг тихость прерывает?
Кто, отворив ко мне темницу, поспешает?
Ах! если бы пришли о смерти мне вещать!
Ты, коего нельзя в сей час мне лобызать,
Любезный Труман мой! прими прощенье нежно,
Оставь, не плача, тень мою ты безмятежно.
Да моему и твой равно скрепится дух!
Счастливым я умру, когда умру твой друг.