На протяжении семнадцати лет мои книги довольно регулярно, хотя и без особого шума, издавались в Соединенных Штатах. Никто их не замечал. Ко мне на стол периодически ложились бандероли с моими произведениями в странных суперобложках, а иногда и со странными заглавиями[186]; в бухгалтерских счетах моего агента появлялся пункт «незаработанный аванс[187] за американское издание» — на этом все и заканчивалось. Теперь же, в совсем неподходящее время, я обнаружил, что написал бестселлер — словно пугливая утка, высидевшая драконово яйцо. «Неподходящее», потому что время, когда конечный результат приносит какое-либо существенное вознаграждение, уже ушло. В цивилизованные времена неожиданный взрыв популярности обеспечил бы меня на всю оставшуюся жизнь. Но, по всей видимости, в цивилизованные времена не стоит добиваться такой популярности. Политики, если можно так выразиться, конфисковали мои доходы, так что мне достались лишь письма читателей.
Это для меня в диковинку: у англичан не принято писать незнакомым людям. Более того, сейчас они вообще очень редко пишут письма: они перегружены работой. Даже перед войной редко можно было увидеть или услышать английского читателя. Надо признать, что писатели, осознающие собственную никчемность, свободно могут присоединяться к литературным группировкам, выступать с лекциями и даже красоваться на званых обедах, но никто от них этого не требует и не питает к ним за это уважения. Вместо привычных для Америки Свободы, Равенства и Братства Европа предлагает художникам Свободу, Неодинаковость и Уединенность. Возможно, поэтому лучшие американские писатели уезжают в Европу. Но, как говорил Гитлер, в современном мире нет островов. Я моментально возбудил любопытство американцев, убежденных в том, что в стоимость книг входит дружеское участие и доверительность автора.
Отец учил меня, что оставлять письма без ответа преступно. (В самом деле, его учтивость была несколько экстравагантна. Отец был в состоянии писать благодарственные письма людям, отблагодарившим его за свадебные подарки, и, когда нарывался на такого же педанта, как и он сам, переписка кончалась только со смертью корреспондента.) Поэтому я охотно пользуюсь предоставленной возможностью сразу ответить на все те задушевные вопросы, которые получил в последнее время. Поверьте, милые дамы: не лень или «чванливость» мешают мне ответить вам лично. Просто мне это не по средствам. Сумма потиражных, оставшаяся после налоговых вычетов, без преувеличения не позволяет мне оплатить почтовые марки.
Желаете знать, как я выгляжу? Извольте. Я коренастый, вполне здоровый мужчина сорока двух лет… — нет, решительно не могу продолжать. Позвольте только добавить, что лондонские портные, парикмахеры и торговцы трикотажными изделиями Сент-Джеймского прихода делают все возможное, чтобы мое появление на улице совершенно не привлекало внимания. Встаньте у окна моего клуба, внимательно изучите мелькающие за ним аквариумные лица и попытайтесь определить, кто там писатель. Меня вы не опознаете. Один мой приятель сетовал на то, что я обращаю на себя внимание, когда появляюсь в районе Блумсбери. Но когда я бываю в Лондоне, то редко покидаю район Сент-Джеймс, да и вообще не слишком часто выбираюсь в Лондон. Живу я за городом, в обветшавшем каменном доме, в котором нет ничего моложе ста лет, за исключением водопровода, — и тот не работает. Бережливо, но бессистемно собираю старые книги. В моем владении стремительно пустеющий винный погреб и сад, быстро превращающийся в джунгли. Я счастлив в браке. У меня целая куча детишек, с которыми общаюсь по десять минут в день — минут, внушающих им благоговение, я надеюсь[188]. В первые десять лет моей взрослой жизни у меня было множество друзей. Теперь, в зрелом возрасте, в год я приобретаю дружбу одного, а расстаюсь с двумя. Видите, все довольно скучно: нет ничего такого, куда любитель достопримечательностей мог бы ткнуть зонтиком.
Прежде я жил иначе. В молодости я много путешествовал; тогда и в безумные годы Второй мировой войны я приобрел такой опыт, что его хватило бы на несколько писательских жизней. Если романист говорит вам, что должен собирать «прототипы», то будьте уверены — он плохой писатель. Большинство великих писателей прожили короткую жизнь. Если они, подобно Сервантесу, испытали множество приключений, то не по своей воле. Я же скитался и общался с дикарями, светскими людьми, политиканами и сумасшедшими генералами, поскольку они были мне интересны. Теперь я угомонился, потому что они мне наскучили и мной овладела куда более сильная привязанность — английский язык. Мой отец, некогда считавшийся влиятельным критиком, первым привил мне страстное желание изучить тот язык, которым владел с таким совершенством, — самый богатый и утонченный из известных человечеству. Существует постоянная угроза его оскудения, однако он так долго живет благодаря тому, что представители высшего культурного общества, говорившие на нем, придавшие ему авторитет и святость, взаимодействовали с горстью энтузиастов, которые обогатили и облагородили его своими творениями. Первые уже уничтожены. Если язык будет сохранен, то благодаря вторым.
Я вовсе не собирался быть писателем. Изначально предметом моих мечтаний была живопись. Мои способности к ней были весьма скромными, но я любил рисовать, как, наверное, многие бесталанные авторы обожают писать. Я учился в художественной школе, что вовсе не было пустой тратой времени, как мне казалось потом. Часы, проведенные у гипсовых слепков, научили меня любить архитектуру, точно так же, как часы, отданные древнегреческому языку, ныне забытому мной, научили меня наслаждаться, читая по-английски. Вплоть до недавнего времени писательский труд не приносил мне удовольствия: я ленив, а писать книги — чрезвычайно трудное дело. Я хотел быть «человеком мира» и взялся за сочинительство точно так же, как, возможно, выбрал бы археологию или дипломатию, или любую другую профессию в качестве средства примириться с ним. Теперь всему этому настал конец. Большинство европейских писателей после сорока переживают кризис. До той поры их поддерживает юношеская словоохотливость. После они превращаются либо в пророков, либо в борзописцев, либо в эстетов. (Американские писатели, я полагаю, почти все становятся борзописцами.) Я не пророк и, надеюсь, не борзописец.
Думаю, это и есть ответ на второй вопрос, который так часто мне задают в последнее время: «Когда вы напишите еще одно „Возвращение в Брайдсхед“?». Милые дамы, никогда. Льщу себя надеждой, что никогда не привлеку ваше внимание подобным образом. Я уже избавился от одного американского критика, мистера Эдмунда Уилсона, который однажды снисходительно заявил, что интересуется моим творчеством. Он был глубоко возмущен (по его меркам, вполне обоснованно), обнаружив в моем романе присутствие Бога. Я убежден: вы можете обойтись без Бога, только если хотите превратить персонажей в чистые абстракции. В этом преуспели многие замечательные, а порой и лучшие в мире писатели. Последним был Генри Джеймс. Причина неудач наследовавших ему авторов, включая Джеймса Джойса, — непомерная самонадеянность. Они не довольствуются искусно выполненными созданиями, которые прежде с таким изяществом воплощали живых мужчин и женщин. Они пытаются представить сознание и душу человека во всей полноте, тем не менее упуская из виду главное, что определяет его характер: он творение Божие, созданное с определенной целью.
Поэтому следующие мои произведения будут отличать две особенности, которые уменьшат их популярность: забота о стиле и попытка более объемно изобразить человека, что, по-моему, подразумевает одно — в его взаимоотношениях с Богом.
Прежде чем мы расстанемся, попробую ответить еще на несколько вопросов. Леди из Хэмпстеда, Нью-Йорк, спрашивает: считаю ли я своих героев «типическими». Нет, миссис Шульц. Меня ужасает ваш вопрос. Романисту нет дела до типов — они добыча экономистов, политиков, рекламщиков и представителей других скучных профессий нашего времени. Художника интересуют только индивидуальности. Государственный муж[189], заклеймивший наше время термином «век обычного человека», отказывается замечать очевидный исторический факт: только художник, а отнюдь не государственный деятель, решает, кого считать героем времени. «Обычный человек» не существует. Он — абстракция, выдуманная занудами для зануд. Даже вы, дорогая миссис Шульц, — индивидуальность. Когда читаете рассказ, не спрашивайте себя: «Соответствует ли такое поведение той или иной возрастной группе, классу или психическому типу?», а задайтесь вопросом: «Почему именно эти люди ведут себя именно так, а не иначе?». В противном случае вы понапрасну потеряете время, читая творения авторской фантазии.
Гораздо более осмысленный вопрос, который мне часто задают: «Ваши персонажи взяты из жизни?» В самом широком смысле, конечно же, да. Все, за исключением одной или двух незначительных фоновых фигур, списаны с реальных людей; большинство персонажей появляются в результате слияния в единое целое бесчисленного количества разнообразных жизненных впечатлений и воображения. Мне всегда было нелегко извлечь чистую комедию или трагедию из грубого фарса, который разыгрывали окружающие меня люди. Мужчины и женщины, какими я их видел, выглядели бы неправдоподобно, если бы я их запечатлел без каких-либо изменений. Например, журналисты, с которыми я общался на протяжении нескольких горячечных недель в Аддис-Абебе и затем попытался вывести в виде второстепенных персонажей «Сенсации». Или капитан Граймс из «Упадка и разрушения». Я знал этого человека[190]. Самая нелепая эскапада моей юности была следствием серьезной беседы с отцом о моих долгах, после которой я попытался добиться финансовой независимости и начал преподавать в частной школе. Здесь я встретил человека, который изрек, как мне показалось, афоризм: «Похоже, старина, прошедшая четверть была первой за два года, которую я отработал до конца». Но если бы я написал роман, в котором дал полный отчет о его проступках, то мы с издателем пошли бы под суд.
Что касается главных героев, то по-настоящему я ими почти не управляю. Я сажусь за работу, заранее предполагая, что они будут делать и говорить, но они постоянно поступают по-своему. Взять хотя бы миссис Лин, героиню романа «Не жалейте флагов!»
Вплоть до середины романа я понятия не имел, что она втайне от всех пьянствует. Я не мог взять в толк, почему она себя так странно ведет. Когда в одной из сцен она внезапно села на ступеньку кинотеатра[191], я все понял и вынужден был вернуться к предыдущим главам, чтобы оставить целую батарею пустых бутылок в ее квартире. В то время я находился на борту транспортного судна. За столом рядом со мной сидел молодой командир миноносца, который может быть моим свидетелем. Однажды за обедом он спросил, как продвигается работа над книгой. Я ответил: «Плохо. Ничего в ней не понимаю. — И вдруг воскликнул: — Понял! Миссис Лин — пьяница».
Напротив, роман «Пригоршня праха» я начал с конца. До него я написал рассказ о человеке, ставшем пленником в джунглях и кончившем свои дни, читая вслух Диккенса[192]. Идея рассказа пришла после посещения уединенно жившего колониста и размышлений о том, как легко он мог бы сделать меня своим пленником. После публикации рассказа замысел продолжал развиваться. Я захотел показать, как пленник очутился в джунглях, и постепенно пришел к изображению другого вида дикарей, среди которых культурный человек оказывается в бедственном положении у себя дома.
Время от времени мне говорят: «Недавно встретил человека — точь-в-точь персонаж из вашей книги». Я встречаю их везде, причем случайно, не выборочно. Полагаю, весь мир населен моими персонажами.
До войны порой утверждали, что я, должно быть, имею дело с весьма специфической публикой. Затем я вступил в армию и прослужил там шесть лет, общаясь главным образом с кадровыми военными, которые славятся своим жестким единообразием. Я был потрясен тем, что командовали мной, ели со мной за одним столом совершенно не похожие друг на друга люди. Из чего я сделал вывод: такой категории как «нормальность» не существует. И это ставит перед писателем задачу: вобрав в себя, упорядочить бесформенный и грубый жизненный материал.
Отсюда вытекает последний вопрос: «Ваши произведения замышлялись как сатирические?» Нет. Сатира — продукт своего времени. Она предполагает общепринятые нравственные ценности и переживает расцвет в стабильном обществе, например, в ранней Римской империи или в Европе XVIII века. Она нацелена на безалаберность и лицемерие. Она утрирует и разоблачает жестокость и глупость политиков. Она стремится вызвать чувство стыда. Всему этому нет места в Век обычного человека, в котором порок уже не притворяется добродетелью. В наши дни у художника остается одна-единственная обязанность перед распадающимся социумом: создать крошечный островок порядка в себе самом. Предвижу, что в наступившие темные времена писатели будут играть ту же роль, что монахи в эпоху раннего Средневековья, а они не были сатириками.
И последний вопрос: «Считаете ли вы ‘Возвращение в Брайдсхед’ вашей лучшей книгой?» Да. Роман «Пригоршня праха», мой прежний любимец, полностью был посвящен человеческим взаимоотношениям. Он был исполнен гуманизма и вобрал в себя все, что я должен был сказать о гуманизме. «Возвращение в Брайдсхед» — куда более амбициозное произведение, хотя, возможно, и менее совершенное. Но я буду гордиться тем, что попытался осуществить, независимо от похвал читателей или проклятий критиков. В частности, меня не слишком трогают обвинения в том, что я использую клише. Полагаю, что повышенное внимание к клише сродни одержимости столовым этикетом. Они возникают из-за того, что человек вращается в дурном обществе. Профессиональный обозреватель по долгу службы читает так много бездарных сочинений, что приобретает нездоровую страсть к броским фразам. Во множестве случаев сюжетному действию требуется неброский фон; когда важно то, что происходит на переднем плане, пейзаж должен быть условным, выполненным в традиционном стиле. Никогда не поверю, что серьезный писатель побоится использовать то или иное выражение только потому, что его употребляли раньше. Одни лишь рекламщики вечно пыжатся, чтобы подобрать вычурные эпитеты к обыденным предметам.
Не задевают меня и обвинения в снобизме. Классовое сознание, особенно в Англии, сегодня настолько взбудоражено, что произнести слово «аристократ» — все равно что сказать «проститутка» шестьдесят лет тому назад. Новоиспеченные блюстители нравов утверждают: «Без сомнения, такие люди еще существуют, но вскоре мы о них ничего не услышим». Я же сохраняю за собой право писать о том круге людей, с которым я лучше всего знаком.
Один критический выпад глубоко потряс меня: почтовая открытка от мужчины из Александрии, штат Виргиния (мой единственный американский корреспондент мужского пола). Он пишет: «Ваш роман ‘Возвращение в Брайдсхед’ — странный способ показать, что католицизм является ответом на все вопросы. Скорее, он смахивает на поцелуй смерти». Могу сказать одно: простите, мистер Макклоз, я старался. Мне не совсем ясно, что вы понимаете под выражением «поцелуй смерти», но уверен, что это нечто омерзительное. Что-то вроде плохого запаха изо рта? Если так, то я и впрямь потерпел неудачу, а мои неукротимые персонажи в очередной раз отбились от рук.
Life, 1946, April 8, р. 53–54, 56, 58, 60
The Estate of Laura Waugh
С моей стороны было бы самонадеянно пытаться истолковать «глухонемой язык Провидения», как его метко назвал Винсент Кронин[193]. Я могу лишь предсказать, что нам предстоит в следующем десятилетии, если нынешние тенденции будут развиваться в том же направлении.
Должен признаться, что, когда я пытаюсь заглянуть в близкое будущее, меня охватывают дурные предчувствия. Угрозы физиков-ядерщиков, раздутые рекламной шумихой, меня не слишком тревожат: во-первых, я не возражаю против полного уничтожения нашей планеты. Лишь бы оно было непреднамеренным (что вероятнее всего). Если же это случится по злому умыслу, значит, кто-то будет в нем виноват. Даже хорошо информированный школьник знает, что мир когда-нибудь кончится. Единственное, в чем можно быть уверенным: огненная катастрофа будет неожиданной. Поэтому мы можем руководствоваться только одним твердым правилом: живи каждый день так, как будто он последний. Во-вторых, когда ученым и публицистам удается вызвать у нас озноб, они ощущают свою необычайную значительность. Я хорошо помню, какой вздор несли в 1938 году эксперты по химическому и бактериологическому оружию, как грозили крупномасштабными потерями от воздушных бомбардировок. И в-третьих, я не верю в то, что следующая мировая война разразится в то время, о котором мы сейчас говорим.
Поэтому я боюсь не опасности, а скуки. И думаю, прежде всего, о нашем королевстве. В других частях света, несомненно, грядут ужасные события. Возникновение империй обычно связано с людскими страданиями, распад — тем более, и я убежден, что народы Азии и Африки, находившиеся под властью Великобритании, ждут большие бедствия. Но наша страна переживает период застоя, который продлится лет десять. Я не боюсь политических волнений или притеснений, предсказанных Оруэллом в «1984». Мы претерпели социалистический режим со всеми его прелестями: однопартийной системой власти, контролем над промышленностью, тюремным заключением без суда и следствия, принудительным трудом в шахтах и так далее — с 1940 по 1945 гг. Социалистическое правительство слегка ослабило этот режим, консерваторы — чуть больше. Лейбористы будут продолжать свою полезную деятельность и докучать вопросами кабинету министров, но не думаю, что избиратели когда-нибудь проголосуют за них.
Сейчас любят говорить о всеобщем изобилии и комфорте. Заметим, что обогащение коснулось лишь части населения — большой, но не самой примечательной. Почти все, кого я знаю, понесли убытки: скажем в тридцатые я зарабатывал около 3000 фунтов стерлингов в год. Из официальных отчетов, представленных Министерством финансов в Государственное казначейство, видно: для того чтобы сохранить уровень жизни, который у меня был в 1938 году, я должен зарабатывать 20 750 фунтов. Чтобы заработать половину этой суммы, мне нужно трудиться не покладая рук, однако в документах значится, что мой доход сильно увеличился. Те, чьи доходы остались прежними, обеднели еще больше. Число людей и, соответственно, голосов, на выборах, представляющих этот почти исчезнувший класс, незначительно; в ближайшее десятилетие их и вовсе не останется.
Не думаю, что нувориши сильно разбогатеют, но они готовы к тому, что весь мир ожидают лишения. Их огорчает только одно: живет ли кто-то богаче и лучше их. В финансовом отношении мы движемся к бесклассовому обществу.
Болезненное внимание, которое сейчас уделяют малейшим нюансам классовых различий, явственно ощутимо не только в популярных газетах, но и в серьезных еженедельниках. Это внимание — знак слабости, а не силы общественного устройства. Английское общество всегда было самым кастовым в Европе. Хорошо или плохо бесклассовое общество, но в Великобритании его никогда не было.
Самая неприятная тенденция, которую я сейчас наблюдаю, свидетельствует о том, что при нашей классовой системе вскоре может исчезнуть наш национальный характер. Многие считали его нелепым, кто-то — скверным, но он был очень самобытным, а его сила, юмор и достижения отличались необычайным разнообразием: города и графства были непохожи друг на друга, у жителей одной деревни были разные познания, привычки, мнения. В разных местах говорили на разных диалектах, отличавшихся интонационно и лексически, даже стиль одежды всюду был особым. Теперь все, что составляло соль английской жизни и материал для нашего искусства, размывается. Когда я в последний раз был в галерее «Тейт», там была представлена серия гипсовых слепков с работ Матисса, показывающих постепенное исчезновение человеческого тела. Первый слепок изображал неуклюжую, но хорошо узнаваемую женскую спину, последний — чистый абсурд или абстракцию, а между ними усердный студент мог изучать стадии разложения в голове мастера. Нечто похожее происходит сейчас с англичанами.
Их уже трудно отыскать в Лондоне. Здесь живут те, чье проживание кто-то оплачивает. На улицах мелькают странные лица и слышатся чужие наречия, туристы заполонили отели, частных домов практически не осталось. Я преувеличиваю? Может быть, еще найдется с десяток домов, где за обеденным столом собирается больше двенадцати человек. Только не подумайте, что я какой-нибудь гуляка или светский лев. Мои познания я почерпнул из надежных источников: всякое гостеприимство носит теперь деловой или официальный характер.
Прежнее общество не было ареной политических и финансовых интриг, как его любили изображать. Это был мир, где люди развлекались и в то же время соблюдали правила приличия, требовали светских манер от представителей своего круга и от тех, кто им подражал, умели осадить наглеца, отличали славу от скандальной известности и от каждого работника ждали высокого мастерства.
Это был институт, столь же важный, как и монархия. Лондонское общество распалось. Его представители рассеялись: большинство из них удалились в свои загородные дома; остальных разбросало — от Центральной Африки до Вест-Индии. Те, кто его оживляли, покорились телевидению, которое умеет лишь отуплять и опошлять. Это свершившийся факт, и возродить былые традиции, кажется, невозможно.
Все это, естественно, не приносит радости издателю газеты, который ежедневно должен поставлять публике что-то новенькое и волнующее. Чем он будет заполнять свои колонки в последующие десятилетия? Я не вижу впереди ничего, кроме унылого однообразия. Практическая польза автомобиля сходит на нет. Предположим, хотя это маловероятно, он снова станет средством передвижения, и вся страна превратится в сплошную автостраду и автопарк, у людей не останется побуждающих стимулов куда-то ехать, поскольку все здания будут однообразными, в магазинах будут продавать одни и те же товары, все будут одинаковыми голосами говорить одно и то же. Пожилые, повидавшие мир люди едва ли захотят путешествовать. Раньше ездили за границу, чтобы посмотреть, как живут иностранцы, отведать незнакомых блюд и увидеть необычную архитектуру. Через несколько лет мир разделят на небезопасные зоны, куда можно будет проникнуть только с риском для жизни, и туристические маршруты, по которым можно будет добраться до однотипных отелей: чистых, дорогих и второсортных.
Искусства? Здесь, слава Богу, ничего нельзя сказать с уверенностью. Мы на своем веку уже видели, как живопись и скульптура заглохли во всем мире, но человеческий дух может и воспарить. Но предположим, у нас в Англии вскоре появится гений. Останется ли он в своей стране? Награда за это будет ничтожной. Вокруг него уже не будет культурного мира, который мог бы развлекать и поощрять его. Наверное, он нас покинет, как это сделали многие в последние годы. Культура, изгоняющая художников, вместо того чтобы воздавать им почести, достойна всяческого сожаления. Он сбежит не потому, что будет искать славы и роскоши, — просто в новом обществе у него не будет стимулов для работы. Если он останется, то будет изгоем.
Подонки общества будут существовать всегда. При нынешнем росте преступности в Англии, она превысит уровень американской преступности в 1965 году, а в 1980-м — сицилийской. Зато издатели газет могут утешиться. Забастовки и тяжкие преступления на протяжении всей этой серой эпохи все еще будут главными новостями. Однажды нам расскажут о приключениях американцев или русских, прилетевших на Луну в герметичном космическом корабле, и это будет самое волнующее событие века. Господи, как скучно!
Но где-то около 1970 года мы прочтем о начале новой мировой войны. Большинство моих соотечественников будут ее приветствовать, увидев в ней спасение от скуки. Бедные твари, они забыли, что это такое. Но вскоре узнают. Эпоха закончится новым припадком социализма, более страшным, чем террор Черчилля — Эттли в начале сороковых годов нашего столетия.
Daily Mail, 1959, December 28
The Estate of Laura Waugh