Глава 3. Проблема революций в истории Новейшего времени

До 1917 года. Какой будет революция в России?

К. Маркса и Ф. Энгельса всегда интересовало положение в России, так как от судьбы «жандарма Европы», с их точки зрения, зависела судьба будущей пролетарской революции на Западе. Русская революция, какой бы она ни была, устранила бы угрозу вторжения войск самодержавной России в революционную Европу. В 1870-1880-е годы к этому соображению добавилось и другое: революция в России может стать началом мировой революции [439].

«Надежды на российскую революцию, впервые высказанные Марксом и Энгельсом в 1850-х годах, по существу, никогда не угасали, – пишет современный исследователь. – Они вспыхивали каждый раз с новой силой в связи с бунтами крепостных в канун реформы 1861 года, польским восстанием 1863 года, русско-турецкой войной 1877-1878 годов, покушениями на царя в 1870-1880-х годах. Энгельс вновь высказывал их с наступлением голода в 1891 году и в связи с вступлением на престол Николая II в 1894 году» [440].

Но характер будущей революции К. Маркс и Ф. Энгельс предсказывать не брались. В основном их высказывания представляют собой аналогии с Великой Французской революцией как эталоном революции вообще: «настанет русский 1793 год», «налицо все элементы русского 1789 года» и т.д. [441] Для основателей исторического материализма долго оставался неясным вопрос, как именно происходит смена стадий исторического развития и возможно ли отдельной стране (России) миновать одну из стадий (капитализм). Это представлялось им реальным, пока капиталистическое развитие России не обнаружило невозможность подобных прыжков. Это констатировал Ф. Энгельс в письмах к Н. Ф. Даниельсону в 1893 году [442].

В 1894 году, за год до смерти, в послесловии к работе «О социальном вопросе в России» Энгельс так оценил положение в России: во-первых, «молодая русская буржуазия держит государство полностью в своих руках. Во всех важных экономических вопросах оно вынуждено подчиняться ее желаниям». Во-вторых, капиталистическое развитие России чревато революцией, которая «даст новый толчок рабочему движению Запада, создаст новые лучшие условия борьбы и тем ускорит победу современного промышленного пролетариата, победу, без которой сегодняшняя Россия ни на основе общины, ни на основе капитализма не может достичь социалистического переустройства общества» [443].

Энгельс ясно указывает, какой не может быть революция в России: буржуазной, так как буржуазия находится у власти, и крестьянской, так как община не имеет будущего. Революция в России может быть лишь частью мировой пролетарской революции, но для этого необходимы два этапа: сначала революция в России стимулирует революцию на Западе, затем революция на Западе стимулирует революцию в России. О том, что из себя будет представлять начало этого процесса в России, Энгельс не говорит.

Нет ничего странного в том, что у Маркса и Энгельса отсутствует более четкий прогноз о будущем российской революции. Его не было и у самих русских революционеров.

Пока Россия оставалась аграрной страной, русская революционная мысль ставила проблему крестьянской революции, с помощью которой Россия могла бы избежать капитализма.

Постановка проблемы не привела к созданию особой теории или даже сколько-нибудь четко изложенного учения о революции. Взгляды признанных основателей народнической революционной мысли России А. И. Герцена (1812-1870) и Н. Г.Чернышевского (1828-1889) колебались между крестьянским антиэтатизмом и пониманием необходимости политической борьбы, с явным перевесом в сторону антиэтатизма, особенно у Герцена. Он прямо критикует этатизм («гувернементализм») – «старый римский грех» всеобщей регламентации [444] – и полагает необходимым уничтожение государства как орудия угнетения крестьянства, не указывая в то же время практического пути осуществления такой революции. Поэтому логично появление у Герцена надежд на «внутреннюю», моральную революцию до социальной [445], и – совсем в духе Дешана – на революционные действия властей, ведущие к самоуничтожению существующего строя [446].

В дальнейшем проблема «крестьянство и революция» так и не была решена теоретически. И антиэтатизм, представленный анархизмом, и революционный этатизм, как в виде «русского бланкизма» П. Н. Ткачёва (1844-1885), так и в более умеренной «пропагандистской» версии П. Л.Лаврова (1823-1900), исходили из одного, принимаемого на веру, положения: русский народ – «инстинктивный революционер», он должен совершить революцию. Поскольку же народ темен и пассивен, подтолкнуть его должны сознательные революционеры. На этом теоретические построения заканчивались; подталкивание народа к революции было делом практики.

Анархизм, отрицающий роль меньшинства, был для этой цели утилитарно бесполезен, за что и подвергся уничтожающей критике в работе Ткачёва «Анархия мысли» (1875). Замечу, однако, что анархизм – целостное мировоззрение, поэтому была возможна его систематизация П. А. Кропоткиным. Бланкизм же систематизации не поддавался, сводясь к известному призыву Ткачёва: «Делайте революцию!»

Кто и как сделает революцию? Умеренное крыло народников, в первую очередь П. Л.Лавров, считало, что революция должна проходить не только в интересах народа, но и «посредством народа». Поскольку это было невозможно, мысль революционеров-народников описывала замкнутый круг: революция необходима народу, но народ (крестьянство) пассивен и к революции не готов, а делать революцию для народа без народа нельзя. Выход из этого круга был один – признать, что все-таки можно совершить революцию без народа – как верхушечный переворот во благо крестьянства. В русском революционном движении возобладала линия Ткачёва, в чьих работах чем дальше, тем больше апология народа уступала место апологии «революционного меньшинства»:

«Ближайшая цель революции должна заключаться в захвате политической власти, в создании революционного государства. Но захват власти, являясь необходимым условием революции, не есть еще революция. Это только ее прелюдия. Революция осуществляется революционным государством, которое, с одной стороны, борется и уничтожает консервативные и реакционные элементы общества, упраздняет все те учреждения, которые препятствуют установлению равенства и братства; с другой – вводит в жизнь учреждения, благоприятствующие их развитию» [447]. Революционное государство, пишет Ткачёв, осуществляет и «революционно- разрушительную» и «революционно-устроительную» деятельность. Что же остается на долю народа?

В другой статье Ткачёв дает ответ: «Итак, отношение революционного меньшинства к народу и участие последнего в революции может быть определено следующим образом: революционное меньшинство, освободив народ из-под ига гнетущего его страха и ужаса перед властью предержащею, открывает ему возможность проявить свою разрушительно-революционную силу… Затем, пользуясь своею силою и своим авторитетом, оно вносит новые прогрессивно-коммунистические элементы в условия народной жизни… Революционная роль народа кончается с той минуты, когда он разрушит непосредственно гнетущие его учреждения, уничтожит своих непосредственных тиранов-эксплуататоров» [448].

На практике эта линия означала организацию заговора и объявление войны существующей власти путем террора против ее представителей. В теории же неизбежным был волюнтаризм и утопизм, исчерпывающе выраженный самим Ткачёвым. Говоря о крестьянских восстаниях XVI века, он утверждал, что «стремления крестьян не только в XVI веке, но и в VI были своевременны и ничуть не утопичны» [449], потому что законам истории подчиняется только буржуазия, крестьянство же может их изменить.

Это был тупик. И практика, и теория народовольцев свидетельствуют о бесперспективности их идейных установок.

«Оставался нерешенным главный вопрос, – пишет Р. Н. Блюм, – как возможно революционизировать народные массы, каков реальный переход от власти революционного меньшинства к власти революционного народа. Такого перехода у народовольцев нет, и им приходилось возлагать утопические надежды на революционные инстинкты “мужика“, на постоянную готовность народа к революции» [450]. «Народная воля», по словам Плеханова, собиралась пожать то, что не сеяла.

Одним из возможных выходов из тупика был путь назад – отказ от революции и полное принятие существующего строя. По этому пути пошел печально известный Л. А. Тихомиров (1852-1923), бывший член Исполнительного комитета «Народной воли».

Интересно, что в революционный период своей деятельности он, оставаясь в рамках революционного этатизма, дал свое, во многом противоположное ткачевскому, видение отношений народа и революционного государства. «Мы говорим иногда о захвате власти революционерами как об исходном пункте революции. В этом смысле он легко может оказаться необходимым и полезным… Действительно трудная задача представляется временному правительству лишь потом, лишь на вопросе о сколько-нибудь продолжительном удержании власти. Однако же это затруднение в наименьшей степени стоит именно перед правительством социалистов-революционеров. Для того чтобы удержать захваченную власть, они должны только пользоваться ею, и разумеется, не для создания социалистического строя (курсив мой. – Г. 3.). Ближайшая и первая задача победоносного временного правительства состоит в том, чтобы явиться на помощь народной революции. Захваченная государственная власть должна быть употреблена для того, чтобы повсюду революционизировать народные массы и организовать их власть…» [451] Революционное правительство «не создает новый строй, а вызывает силы, необходимые для его создания». Если у Ткачёва народу отводилась деструктивно-революционная роль, а государству – конструктивно-революционная, то у Тихомирова они меняются ролями. В итоге получается народнический вариант идеи отмирания государства.

Но крестьянство не могло играть конструктивно-революционной роли в истории России. Осознав это, Тихомиров выразил свое разочарование революционной борьбой в брошюре «Почему я перестал быть революционером?» (1888). Очень характерно перечисление автором этапов своей идейной эволюции в качестве революционера-народника: «мечты о поднятии народных масс», затем «мечты о государственном перевороте посредством заговора» с применением террора, затем «мечты о государственном перевороте посредством заговора» без применения террора, с упором на «культурную работу». Все варианты (бакунинский, ткачевский, лавровский) испробованы, мечты не сбылись, и «после этого я отбросил и самую революцию вообще» [452]. Вернувшись в Россию, Тихомиров стал одним из самых активных пропагандистов монархической идеи.

Как отметил Г. В. Плеханов (1856-1918) в статье «Новый защитник самодержавия, или горе Г.Л.Тихомирова» (1889), поворот Л.Тихомирова к реакции был закономерным следствием утопизма народников. «Человеку, ни за что не хотевшему отказаться от идеализации допотопных экономических отношений русской деревни, естественно было кончить идеализацией царизма, этого естественного политического плода названных отношений» [453].

По мере развития капиталистических отношений в России иллюзии «крестьянского социализма» в отдельно взятой стране рассеивались. В начале XX века их разделяла лишь партия социалистов-революционеров (эсеров). Остальные политические силы не могли игнорировать ни наличие в России пролетариата, ни включение ее в мировую капиталистическую систему.

Взгляды на будущую русскую революцию, выраженные идеологами различных классов, хорошо известны: не нужны ни реформы, ни революция (власть); нужны реформы, а не революция (либеральная оппозиция); нужна буржуазная революция (меньшевики); нужна пролетарская революция как часть мировой социалистической революции, где союзником русского пролетариата будет европейский пролетариат (теоретики «перманентной революции»); а также крестьянство России и стран Востока (большевики).

Чтобы не сбиться на пересказ давно известных положений, надо выделить главный, на мой взгляд, вопрос – какой капитализм существовал в России – и с этой точки зрения посмотреть, насколько адекватны были названные выше представления о будущем России.

Капитализм в России, как правило, воспринимался как временно отстающий от западного. Этот взгляд внушал оптимизм его сторонникам, ждущим, что Россия догонит Запад. Этим объяснялась позиция либералов, убежденных в ненужности революции – варварской формы прогресса, способной только помешать успеху гонки за лидером [454]. Тот же взгляд разделяли «легальные марксисты», повторявшие Бернштейна. Их главный представитель П. Б. фон Струве (1870-1944) утверждал в работе «Марксова теория социального развития» (1899), что понятие «революция» не имеет никакой научной ценности. Это идеологическая химера марксистов-догматиков. «Скачков» в природе, обществе и мышлении не существует, есть только непрерывное развитие. Революции как исключительно политическому насильственному перевороту противопоставлялась реформа.

Ответная статья Г. В. Плеханова «Критика наших критиков» (1901- 1902) посвящена философской реабилитации понятия «революция». Плеханов предпринял очень удачное марксистское контрнаступление на ревизионизм.

Метафизика как метод исходит из того, что развитие не делает скачков. Но это неверно фактически. «Когда кислород соединяется с водородом, то проходит ли вновь возникшая молекула воды через "все бесчисленные степени", которые отделяют ее от молекулы водорода (или кислорода)? Мы не думаем. И не думаем по той простой причине, что промежуточных "степеней" между водой и составляющими ее элементами» [455] не существует. То же относится к общественным явлениям: сокращение рабочего дня на час не слагается из переходных сокращений на секунды и минуты. Имеет место скачок. Провозглашение республики – тоже скачок, а не постепенное непрерывное уменьшение монархии.

Таким образом, нет никаких оснований говорить, что социальных революций не бывает, потому что не бывает скачков. «Если понятие – социальная революция – несостоятельно потому, что природа скачков не делает, а интеллект их не терпит, то очевидно, что эти решительные доводы должны в одинаковой мере относиться как к революции буржуазии, так и к революции пролетариата. А если революция буржуазии давно уже совершилась, несмотря на то, что скачки "невозможны", а изменения "непрерывны", то у нас есть все основания думать, что в свое время совершится и революция пролетариата, если только, разумеется, она не встретит на своем пути других препятствий, более серьезных, чем те, на которые указывает нам г. П. Струве в своих "гносеологических" рассуждениях» [456].

Противопоставление эволюции и революции не имеет оснований. «Общественная эволюция совсем не исключает социальных революций, которые являются ее моментами. Новое общество развивается в "недрах старого"; но, когда наступает время "родов", тогда медленный ход развития обрывается и тогда "старый порядок" перестает заключать новый в своих "недрах" по той простой причине, что он исчезает вместе со своими "недрами". Это и есть то, что мы называем социальной революцией» [457].

Столь же неверно отдавать приоритет реформам перед революциями, что видно на примере истории Франции перед социальной революцией 1789-1794 годов. «Чрезвычайно сильно ошибся бы тот, кто подумал бы, что феодальный порядок оставался неизменным от начала и до конца своего существования. Победы, которые одерживала стремившаяся вперед буржуазия, постоянно видоизменяли феодальный общественный строй, беспрестанно внося в него те или иные, более или менее значительные реформы. Казалось бы, что эти реформы должны были "притуплять" противоречия, существовавшие в недрах феодального общества, и тем подготовлять мирное, постепенное, почти незаметное торжество нового порядка. На деле вышло, как известно, иначе…

Возможность революции не только не исключается, но создается реформами: то, что близорукий или предубежденный взгляд может, пожалуй, принять за "притупление" противоречий, на самом деле является источником их обострения» [458].

Дополнить эти верные, на мой взгляд, выводы Плеханова, нужно только в одном пункте: форма социальной революции может быть различной. Революция есть смена строя, но она может осуществиться «снизу», как во Франции, или «сверху», как в скандинавских странах, особенно в Швеции. Форма зависит от степени контрреволюционности старого господствующего класса.

Но и то, и другое – скачок, возникновение нового качества, а не «штопание» старого. Мирный переход власти – не то же, что отсутствие такого перехода. Абсолютизация реформ и отрицание революций ненаучны.

Полемика Плеханова и Струве напоминает полемику Р. Люксембург и Э. Бернштейна, но есть различие, в котором выразилось различие России и Запада. Бернштейн выступал как представитель значительной части западного пролетариата, удовлетворенной капитализмом настолько, чтобы не нуждаться в революции. Ревизионисты Запада на тот момент не предавали коренных интересов своего класса. В России же не было такого пролетариата. Русский ревизионизм служил интересам буржуазии, а не пролетариата [Примечательно, что взгляды Струве по другим вопросам были подвергнуты критике Г. Куновым, показавшим их немарксистский характер.][459].

Революция в России была неизбежна; реформа невозможна. Революционеры в России были реалистами, а сторонники реформ – утопистами. Россия могла выбирать между революцией и реакцией, а не между революцией и реформой. Поэтому для противников революции неизбежен был крен вправо, предсказанный Плехановым в конце статьи. Им предстояло идти по дороге, уже пройденной Л.Тихомировым.

Для сторонников революционного пути, объединяемых Российской социал-демократической рабочей партией, самым сложным был вопрос о характере революции, связанный с вопросом о сущности капитализма в России.

Идеологи меньшевиков пришли к выводу о прогрессивности русской буржуазии и буржуазном характере русской революции с самого начала существования своей фракции. Деятель РСДРП(м) А. С. Мартынов (настоящая фамилия – Пикер) (1865-1935) обозначил эту позицию в работе «Две диктатуры» (1905), изданной в Женеве: «Предстоящая русская революция будет революция буржуазная; а это значит, что, каковы бы ни были перипетии этой революции, хотя бы даже в этих перипетиях пролетариат на момент очутился у власти, она в конечном счете обеспечит только в большей или меньшей степени господство всех или некоторых буржуазных классов, и если бы она была наиболее удачная, если бы она заменила царское самодержавие демократической республикой, то и в этом случае она доставит безраздельное политическое господство буржуазии» [460].

Такова была и позиция Г. В. Плеханова, стремившегося возвыситься над борьбой фракций РСДРП. Исходя из представлений о том, что революции бывают либо буржуазными, либо социалистическими, и понимая, что социалистическая революция в России на данный момент невозможна, он счел единственно возможной революцией буржуазную, уподобясь в данном случае Фоме Аквинскому, который, по легенде, решая вопрос о том, есть ли у крота глаза, отказался смотреть на живого крота и предпочел изучать Аристотеля.

Поэтому Плеханов не избежал общей судьбы противников революции, встав в 1914-1917 годах на сторону власти. Туда, вопреки мировоззрению, влекла его логика истории: никакой промежуточной позиции не было. В поздних статьях Плеханова можно найти и призывы к войне за интересы Антанты до победного конца («Россия не может предать союзников»), и утверждения о плодотворности сотрудничества буржуазии и пролетариата, и требования к «революционной власти» (Временному правительству) применить силу против большевиков. Этот совет давал властям тот же человек, который считал, что в 1905 году рабочим Москвы не стоило браться за оружие. От дальнейшего позора Плеханова избавила смерть. Парадоксально и поучительно, что контрреволюционером его сделала догматическая приверженность марксизму.

Вера в запаздывающий характер развития России и, следовательно, в прогрессивность русской буржуазии, погубившая «легальных марксистов» и Плеханова, погубила и партию меньшевиков.

«Меньшевики везде и всюду выискивали признаки развития буржуазной демократии, а если не находили, то выдумывали их… Они так фанатически стремились найти руководящую буржуазную демократию, чтобы обеспечить “закономерный" буржуазный характер русской революции, что в эпоху самой революции, когда руководящей буржуазной демократии не оказалось налицо, меньшевики взяли на себя с большим или меньшим успехом выполнение ее обязанностей…» [461]

Автор этой хлесткой и справедливой эпитафии меньшевизму – Л.Д.Троцкий (настоящая фамилия – Бронштейн) (1879-1940) – в дореволюционное время находившийся вне фракций РСДРП, известен как приверженец концепции «перманентной революции». Выдвинул данную идею другой внефракционный социал-демократ – Парвус (настоящая фамилия – A. Л. Гельфанд) (1869-1924).

Название «перманентная революция» не отражает ее сущности. Представление о будущей пролетарской революции как всемирной и потому непрерывной («перманентной») сформулировано еще Марксом и Энгельсом. В начале XX века этот взгляд разделяли все без исключения марксисты – и большевики, и меньшевики, и европейские социал-демократы от К. Каутского до Р. Люксембург. То, что Россия не готова к социализму и что, следовательно, революция в России может победить только как часть мировой пролетарской революции, также считалось (и было) бесспорным. Общим было и убеждение в том, что Россия не пережила буржуазной революции, и ошибочное представление об исчерпанности капитализма и скором начале пролетарской революции в Европе.

Суть взглядов Парвуса-Троцкого – не в признании непрерывности революции, а в признании ее исключительно пролетарского характера. Все остальные классы, с их точки зрения, нереволюционны или, так сказать, подчиненно революционны.

«Еще важнее, чем сознание пролетариатом своей политической обособленности, самостоятельность его организации, его фактическое отделение от всех других политических направлений, – писал Парвус. – Нам говорят о необходимости стянуть в одно все революционные силы страны, но нам важнее забота о том, чтобы не раздробить революционной энергии пролетариата…

Нужно пользоваться всеми революционными и оппозиционными течениями, но нужно вместе с тем уметь сохранить свою политическую самостоятельность. Для простоты это, на случай совместной борьбы с случайными союзниками, можно свести к нескольким пунктам:

– Не смешивать организаций. Врозь идти, но вместе бить.

– Не поступаться своими политическим требованиями.

– Не скрывать разности интересов.

– Следить за своим союзником, как за своим врагом.

– Заботиться больше о том, чтобы использовать ситуацию, созданную борьбой, чем о том, чтобы сохранить союзника…

…Крестьяне все большими массами будут вовлечены в движение. Но они только в состоянии увеличить политическую анархию в стране и, таким образом, ослабить правительство, они не могут составить революционной армии…

Русский пролетариат начал революцию, на нем одном держатся ее развитие и успех» [462].

Формально взгляды Парвуса верны. Для кануна пролетарской революции это было бы лучшее изложение тактики пролетариата, так же как взгляды Мартынова – для кануна буржуазной. Но в России ситуация была сложнее. Парвус не давал ответа на вопрос, как пролетарская партия должна относиться к крестьянству, составлявшему большинство населения страны.

Крестьянство, действительно, не может совершить ни буржуазную, ни социалистическую революцию. В этом смысле оно нереволюционно. В будущем обществе ему места нет.

Следовательно, пролетариат должен ликвидировать его как класс (речь, конечно, не идет о физическом уничтожении представителей этого класса, а о ликвидации социальных признаков, делающих их крестьянами) своими руками, мягче и гуманнее, чем это делает буржуазия. Такой вывод делал, развивая взгляды Парвуса, Троцкий в работе «Итоги и перспективы. Движущие силы революции» (1906):

«Крестьянство совершенно неспособно к самостоятельной политической роли. История капитализма – это история подчинения деревни городу. Индустриальное развитие европейских городов сделало в свое время невозможным дальнейшее существование феодальных отношений в области земледельческого производства. Но сама деревня не выдвинула такого класса, который мог бы справиться с революционной задачей уничтожения феодализма. Тот же город, который подчинил сельское хозяйство капиталу, выдвинул революционные силы, которые взяли в свои руки политическую гегемонию над деревней и распространили на нее революцию…

Русская буржуазия сдает пролетариату все революционные позиции. Ей придется сдать и революционную гегемонию над крестьянством. При той ситуации, которая создастся переходом власти к пролетариату, крестьянству останется лишь присоединиться к рабочей демократии. Пусть даже оно сделает это не с большей сознательностью, чем обычно присоединяется к буржуазному режиму! Но в то время как каждая буржуазная партия, овладев голосами крестьянства, спешит воспользоваться властью, чтоб обобрать крестьянство и обмануть его во всех ожиданиях и обещаниях, а затем уступить место другой капиталистической партии, пролетариат, опираясь на крестьянство, приведет в движение все силы для повышения культурного уровня в деревне и развития в крестьянстве политического сознания» [463].

Троцкий явно не договаривает: дело не ограничится просветительскими мероприятиями. Переходный к бесклассовому обществу период подразумевает исчезновение классов, в том числе и крестьянства. Если пролетариату нечего терять, и его исчезновение как класса отвечает его интересам, то крестьянству есть что терять. Оно будет сопротивляться. С точки зрения теоретиков «перманентной революции» крестьянство не просто нереволюционно, оно контрреволюционно. Оно неизбежно выступит против пролетарской революции:

«Став у власти, пролетариат откроет новую эпоху – эпоху революционного законодательства… – и здесь сохранение за ним роли признанного выразителя нации вовсе не обеспечено… Каждый новый день будет углублять политику пролетариата у власти и все более и более определять ее классовый характер. И вместе с тем будет нарушаться революционная связь между пролетариатом и нацией, классовое расчленение крестьянства выступит в политической форме…

Пролетариат окажется вынужденным вносить классовую борьбу в деревню… Примитивность крестьянства повернется к пролетариату своей враждебной стороной. Но охлаждение крестьянства, его политическая пассивность, а тем более активное противодействие его верхних слоев не могут остаться без влияния на часть интеллигенции и на городское мещанство. Таким образом, чем определеннее и решительнее будет становиться политика пролетариата у власти, тем уже будет под ним базис, тем зыбче почва под его ногами. Все это крайне вероятно, даже неизбежно» [464].

Совет рабочему классу перенять у буржуазии гегемонию нал крестьянством в условиях России означал на втором этапе революции, после взятия власти, объявление крестьянству войны с весьма слабыми шансами на победу. Это не утверждается прямо, но вытекает из сказанного Троцким. Единственную надежду он видит в том, что «восточная революция заразит западный пролетариат революционным идеализмом» и тот придет на помощь. Однако прежде, чем идти на помощь русскому пролетариату, уже взявшему власть, западный пролетариат должен взять государственную власть в своих странах, а возможность этого события сама требует доказательства.

Поэтому существовала необходимость в иной концепции революции, более приближенной к реальности. Такой концепцией стала концепция перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую, выдвинутая лидером большевиков В. И. Лениным (настоящая фамилия – Ульянов) (1870-1924). По сути она была промежуточной позицией между меньшевистским требованием только буржуазной революции и ультралевым – только пролетарской. Конечно, взгляды Парвуса-Троцкого, ориентированных на социалистическую революцию, ближе Ленину, чем взгляды меньшевиков. С последними Ленина сближает чуждое «перманентщикам» признание необходимости буржуазной революции, с которого он всегда начинает свои рассуждения о революции, но которое, однако, всякий раз быстро дезавуирует многочисленными оговорками о трусости и нереволюционности русской буржуазии. Спецификой ленинской концепции является повышенное внимание к крестьянству как союзнику пролетариата.

В докладе на III съезде РСДРП (1905) Ленин утверждает необходимость союза с крестьянством и вносит существенное добавление к формулировке Парвуса: «Если вместе бить, то вместе и добить и вместе отбить попытки врага вернуть потерянное» [465]. Значит, революция будет не чисто пролетарской по движущим силам и не социалистической по содержанию. Но только на первом этапе: на втором она примет пролетарский социалистический всемирный характер.

В таком виде эта концепция появляется в работе «Две тактики социал-демократии в демократической революции» (1905): «…мы не должны бояться (как боится Мартынов) полной победы социал-демократии в демократической революции, т. е. революционной демократической диктатуры пролетариата и крестьянства, ибо такая победа даст нам возможность поднять Европу, а европейский социалистический пролетариат, сбросив с себя иго буржуазии, в свою очередь поможет нам совершить социалистический переворот» [466].

По отношению к крестьянству это означает, как писал Ленин в другой работе, борьбу за «исчерпание его революционных сил, за участие непролетарских народных масс в освобождении буржуазной России от военно-феодального империализма… И этим освобождением буржуазной России от царизма, от земель и власти помещиков пролетариат воспользуется немедленно не для помощи зажиточным крестьянам в их борьбе с сельским рабочим, а для совершения социалистической революции в союзе с пролетариями Европы» [467].

Но одно дело – сельский рабочий, другое дело – крестьянин-собственник, сколь угодно мелкий. Он враждебен обобществлению собственности, а численно преобладает. Значит, на втором этапе революции неизбежно столкновение с ним. Троцкий изначально ориентировал пролетариат на такое столкновение. Что же мог противопоставить его позиции Ленин?

Взгляды Ленина по этому вопросу нечетки. «Мы не обещаем никакой гармонии, никакой уравнительности, никакой "социализации" из победы теперешнего крестьянского восстания, – напротив, мы "обещаем" новую борьбу, новое неравенство, новую революцию, к которой мы и стремимся»30.

Судя по всему, он предполагал раскол в крестьянстве, так что на стороне революции на каждом этапе будет большинство, а против – все более сужающееся меньшинство. Таким образом можно избежать пролетарско-крестьянской войны. В работе 1918 года «Пролетарская революция и ренегат Каутский», созданной в обстановке полного, как казалось, торжества революции, он напишет: «Вышло именно так, как мы говорили. Ход революции подтвердил правильность нашего рассуждения. Сначала вместе со всем крестьянством против монархии, против помещиков, против средневековья (постольку революция остается буржуазной, буржуазно-демократической). Затем, вместе с беднейшим крестьянством, против капитализма… и постольку революция становится социалистическою…

Завершив буржуазно-демократическую революцию вместе с крестьянством вообще, пролетариат России перешел окончательно к революции социалистической, когда ему удалось расколоть деревню, присоединить к себе ее пролетариев и полупролетариев, объединить их против кулаков и буржуазии, в том числе крестьянской буржуазии» [468].

Однако вскоре он окончательно удостоверится, что «военный коммунизм» – это отнюдь не коммунизм, что степень революционности пролетариата Европы и раскол крестьянства России не настолько велики, чтобы очень скоро завершить революцию. При этом Ленин не изменил своей концепции революции, просто сделав поправку на ее большую длительность. Основные положения остались в силе: пролетариат – гегемон; буржуазия – враг; крестьянство – союзник; завоевание государственной власти союзом пролетариата и крестьянства с последующим установлением диктатуры пролетариата плюс мировая пролетарская революция – гаранты победы революции в России.

По мере развития революционного движения в странах Востока, особенно с началом революции в Китае, Ленин ввел в число движущих сил мировой революции крестьянство этих стран: «На смену… буржуазии идет пролетариат европейских стран и молодая, полная веры в свои силы и доверия к массам, демократия азиатских стран» [469]. Победа революции в России открывает для Азии путь к социализму. В докладе на II конгрессе Коминтерна в 1920 году Ленин утверждает, что «с помощью пролетариата передовых стран отсталые страны могут перейти к советскому строю и через определенные ступени развития – к коммунизму, минуя капиталистическую стадию развития» [470]. Речь идет не просто о примере пролетариата передовых стран, как у Энгельса, а о конкретной помощи (подготовка кадров, пропаганда), что, на мой взгляд, является установкой на «экспорт революции» (не обязательно военный) с Запада (включая Россию) на Восток.

Ключевое понятие ленинской концепции – «перерастание» – не было им определено. Это не немедленный захват власти (позиция Троцкого) и не длительный период существования капитализма, завершающийся социалистической революцией (позиция меньшевиков). По сути, это лишь слово, с помощью которого можно избежать обеих указанных крайностей. Неясно также соотношение революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства и диктатуры пролетариата.

Таковы взгляды Ленина на революцию. Как оценить эту концепцию с учетом исторического опыта?

Опять-таки формально, как теория социалистической революции, эта концепция была неверна, так и не дав ответа на вопрос о будущей роли крестьянства. Это попытка преодолеть пропасть в два прыжка: посередине (при начале социалистической революции) не на что опереться.

Троцкий, со своей стороны, видел опору дальнейшей революции только в пролетариате, вполне резонно задавая большевикам вопрос: как можно не то что строить социализм, а даже проводить индустриализацию в союзе с классом, который не заинтересован ни в том, ни в другом? Союз предполагает наличие крестьянской партии, с которой пролетарская партия должна согласовывать свои действия. Что делать, если интересы пролетариата требуют обобществления собственности, а интересы крестьянства – ее раздробления?

Те же претензии к Ленину высказывал меньшевик Н. В. Валентинов (настоящая фамилия – Вольский) (1879-1964): никакой диктатуры двух классов быть не может, «формально двучленная диктатура фактически одночленна. Она псевдоним диктатуры пролетариата» [471], которая, по мнению Валентинова, не нужна. Нужен «союз» с буржуазией, т. е. подчинение ей, для победы буржуазной революции. Социалистическая революция откладывается на неопределенный срок.

Меньшевики полагали, что момент завершения буржуазной революции – это тот момент, в который Россия догонит Запад. Дальше все пойдет по-западному. Ход событий показал их неправоту: буржуазия никакой социальной революции проводить не желала.

Для сторонников же «перманентной революции» построение социализма возможно при подавлении крестьянства. Однако сама необходимость подавления явно сигнализировала о неготовности России к социализму: отсутствие подходящих средств есть признак неподходящей цели. Но этот верный взгляд, как видно на примере меньшевиков, вел к подчинению интересам буржуазии и к открытой контрреволюции.

Взгляды Ленина разрывали порочный круг. Пусть в неадекватной форме, но им было схвачено главное в положении России – складывание антибуржуазного патриотического союза классов наемных работников (пролетариата) и крестьянства. Этот союз был принят им за силу, способную начать революцию, ведущую к социализму, хотя и не завершить ее. Для завершения нужна помощь пролетариата Запада.

Социалистическую революцию этот союз, конечно, совершить не мог, но он имел место в реальности, поэтому исходить надо было из факта его существования, что и делал Ленин, а не из схем, что делали Плеханов, Мартынов и Парвус.

Последний, кстати, совершил еще более резкий сдвиг вправо: в 1914-1918 годах, живя в Германии, активно выступал за ее победу в войне, с сомнительной искренностью утверждая, что это приведет к освобождению пролетариата России. «Перманентная революция» в итоге приняла у него форму немецкой оккупации. Ложность теории революции влечет за собой для теоретика-революционера не только научный, но и жизненный крах. О Ленине – в такой степени, как о Парвусе, Троцком, Плеханове, Мартынове, Кропоткине, Струве – этого сказать нельзя. Его взгляды были наиболее близки к реальности, поэтому действия наиболее успешны.

Однако понятийный аппарат ленинской концепции нельзя признать удовлетворительным. Характеристика революции как «буржуазно-демократической, перерастающей в социалистическую», а первой стадии будущего государственного строя – как «революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства» – не научные понятия, а их условные заменители, временные подпорки, которые лишь в трудах советских обществоведов приобрели вид несокрушимых колонн, призванных подпирать воздушные замки строительства социализма в отсталых странах.

Ленин излагал свои мысли о революции напористо и категорично, но далеко не всегда логично. Советские комментаторы обходили эту трудность простым объявлением любых выдвинутых Лениным идей верными [472], так что человек, нашедший в ленинских работах логические неувязки, должен был винить себя за неспособность понять гения. Оппоненты же просто отказывали и отказывают Ленину в научном мышлении, считая его в лучшем случае удачливым политиком, в худшем – беспринципным властолюбцем и авантюристом. В этом случае вся вина за нелогичность возлагается на самого Ленина. Думаю, что «виновата» российская действительность, которую Ленин напряженно и не всегда удачно пытался осмыслить то в традиционных марксистских понятиях, то вводя собственные.

Например, в предисловии к русскому переводу брошюры Каутского «Движущие силы и перспективы русской революции» (1906) Ленин пишет о «буржуазной революции, совершаемой пролетариатом и крестьянством вопреки неустойчивости буржуазии» [473], а в статье «К оценке русской революции» (1908) утверждает: «Победа буржуазной революции у нас невозможна как победа буржуазии… Эта особенность не устраняет буржуазного характера революции… Эта особенность обусловливает лишь контрреволюционный характер нашей буржуазии…» [474]

Что перед нами – бессмыслица или сверхчеловеческое прозрение? Очевидно, ни то, ни другое, а научный поиск, попытка выработать новые понятия, с помощью которых возможно понять реалии России.

Вряд ли можно утверждать, что Ленин открыл новый вид буржуазной революции, при котором буржуазия контрреволюционна. «Получалось нечто несообразное, – справедливо писал Н. В. Валентинов, – буржуазная революция без буржуазии, против буржуазии и с диктатурой пролетариата над всей буржуазией. Что угодно, но это уже не буржуазная революция. Нас в молодости учили, что это называется социалистическим переворотом» [475]. Н. В. Валентинов прав. Но он не заметил, что Ленин приблизился к открытию нового вида революции.

Забегая вперед, скажу, что Ленин не предвидел возможности возникновения такого строя, который был бы классовым, но более прогрессивным по сравнению с существовавшим в России зависимым капитализмом. Отсюда его неспособность адекватно определить характер революции. Неясно представляя себе сущность свергаемого русской революцией строя и совершенно не представляя сущность строя, который она создаст, Ленин тем не менее ясно видел силу, которая совершит революцию: союз пролетариата и крестьянства.

В некоторых работах Ленина есть и указания на причину образования антибуржуазного союза пролетариата и крестьянства, заключающуюся в ином, чем на Западе, характере российского капитализма, в его экономической зависимости от западного империализма [476].

Необходимо сразу сказать, что эта точка зрения не была ни единственной, ни преобладающей. Целостной концепции зависимости у Ленина нет. Параллельно с признанием ее как факта, Ленин вполне традиционно называл российский капитализм «отсталым», видя в докапиталистических отношениях «остатки старины» безо всякой связи с иностранной кабалой. Подобные высказывания можно без труда найти в его работах: от раннего «Развития капитализма в России» (1896-1899) до послеоктябрьских выступлений [477].

Для взглядов Ленина на капитализм, подробный анализ которых выходит за рамки моей работы, характерно признание как двух путей развития капитализма (американского и прусского), так и двух типов капитализма (западного и восточного). Первая точка зрения преобладает; вторая наиболее ярко выражено в письме М. Горькому от 03.01.1911 г. [478] С началом мировой войны 1914-1918 годов внимание Ленина переключилось на капиталистическую систему в целом, названную им тем термином, который был введен для обозначения современного капитализма Дж. А. Гобсоном и употреблялся в работах Р. Гильфердинга, Р. Люксембург, Н. И. Бухарина – «империалистической». Ленин полагал, как известно, что империализм – последняя стадия развития капитализма: система в целом созрела для социалистической революции; самый острый вопрос теперь – произойдет ли революция одновременно во всей системе или охватит систему по частям?

Поэтому Ленина теперь занимает не столько характер русской революции, сколько ее связь с мировой социалистической революцией. В работе «О лозунге Соединенных Штатов Европы» (1915) Ленин сформулировал тезис о первоначальной победе социалистической революции в одной или нескольких странах [479], повторив его затем в работе «Военная программа пролетарской революции» (1916) [480]. Ни в одной из них не говорится о том, что первой страной, где победит революция, будет Россия. Однако для Ленина несомненно, что начнется революция именно здесь. «Империалистская война, – пишет он в заметке "Поражение России и революционный кризис" (1915), – связала революционный кризис в России, кризис на почве буржуазно-демократической революции, с растущим кризисом пролетарской, социалистической революции на Западе. Эта связь настолько непосредственна, что никакое отдельное решение задач в той или иной стране невозможно: буржуазно-демократическая революция в России теперь уже не только пролог, а неразрывная составная часть социалистической революции на Западе» [481]. Позиция Ленина здесь близка к позиции Троцкого – за тем неизменным исключением, что Ленин воздерживается от утверждений о чисто пролетарском характере революции в России.

Вопрос о том, какой капитализм существует в России, отходит теперь, когда на повестке дня – мировая революция, на второй план и остается для Ленина не до конца проясненным. Инерция стереотипов сказалась и в его представлении о России как «слабом звене» капиталистической системы (т. е. слабейшей из стран центра, в то время как она была сильнейшей из стран периферии), и на понимании Февральской революции как социальной, как перехода власти от «крепостнически- дворянски-помещичьего класса» к буржуазии [482] (в то время как буржуазный и небуржуазные уклады зависимых стран составляют единое целое, «амальгаму», и буржуазной революции здесь быть не может [483]). Эта сторона взглядов Ленина не отличается от взглядов его оппонентов и не дает ключа к пониманию революции.

Гораздо важнее, что есть и другая сторона. Ленин – единственный теоретик революции, увидевший в России зависимую, хотя и субимпериалистическую, страну, сжатую «железными тисками русского и англофранцузского капитала» [484]. В его концепцию этот вывод вошел в форме идеи «слабого звена».

Истоки русской революции следует искать в зависимом характере российского капитализма.

Это подтверждается фактами. Из всей внешней задолженности всех стран мира, составлявшей к началу 1914 года сумму в 6317 млн. долл., на Россию приходилось 1998 млн. долл. (31,2 %). В течении 20 предшествующих лет Россия занимала ежегодно около 200 млн. руб. Выплаты дани Западу в предвоенные годы достигли 345 млн. руб. ежегодно [485]. Выплатить этот долг Россия не могла.

Затем, в руках западных капиталистов находилось 90 % шахт России, 50 % предприятий химической промышленности, 40 % металлургических и машиностроительных предприятий и т. д. [486] Доля иностранного капитала в банках России составляла, по разным оценкам, от 42 [487] до 47 % [488]. Россия все больше отставала от стран «ядра»: если в 1830 году ее ВНП на душу населения составлял 70% от среднеевропейского, то в 1913 – 60 % [489].

Поэтому русская буржуазия не имела средств на подкуп пролетариата; напротив, Россия давала эти средства западной буржуазии и, живя по принципу «все лучшее – кредиторам» («недоедим, но вывезем»), увеличивала эксплуатацию своих трудящихся классов.

Зависимый капитализм обрекал Россию на вечную отсталость, входя в непримиримое противоречие с интересами России в целом и с интересами рабочих и крестьян. России предстояло либо исчезнуть, превратившись в конгломерат колоний и полуколоний (как Османская империя), либо освободиться от власти западного капитала путем смены строя – социальной революции. Но зависимый капитализм еще не был открыт. Существуя объективно, он отсутствовал в сознании людей, что и вызвало столь различные и часто неадекватные трактовки будущего России. Напомню, что практически единственным мыслителем, сконцентрировавшим свое внимание на проблеме зависимости России от Запада, был Н. Ф. Даниельсон, но он не предложил сколько-нибудь четко сформулированной положительной программы, продолжая надеяться на то, что Россия сможет миновать капитализм (что и давало основание оппонентам считать Н. Ф. Даниельсона народником).

Нельзя сказать, что власть вообще не понимала сложности ситуации, но ее самоуверенность превосходила разумные пределы.

«Витте стремился, – пишет французский историк Николя Верт, – ускорить процесс индустриализации, который позволил бы Российской империи догнать Запад… Противники Витте наносили удары в наиболее уязвимые места: опора на заграницу неизбежно ставила Россию в подчиненное положение к иностранным вкладчикам, что создавало угрозу национальной независимости. В марте 1899 года Николай II решил спор в пользу Витте. Последний убедил паря в том, что стабильность политической власти в России гарантировала ее экономическую независимость. ("Только разлагающиеся нации могут бояться закрепощения их прибывающими иностранцами. Россия не Китай!")» [490].

Да, Россия не Китай. Ее культура близка к европейской. Но ее экономика ближе к экономике Китая, чем к экономике Западной Европы. От Китая Россия отличалась уровнем зависимости, который мог меняться и в наше время переменился в пользу Китая; от Запада – наличием зависимости.

Политическая мощь России, скрывавшая экономическую немощь, была отнюдь не так бесспорна, как казалось Николаю II и С. Ю. Витте. В зависимой стране не может быть независимой власти. Сильная власть в зависимой стране – это чужая сильная власть, власть наместников западных кредиторов. Задолженность России оплачивалась не только деньгами, но и изменениями политического курса. И когда Россия вступила в мировую войну, платя Антанте дань кровью, революция стала неизбежной.

Интересно отметить, что ход (но отнюдь не результат) революции в России был предсказан бывшим министром внутренних дел П. Н. Дурново (1844-1915) в докладной записке, направленной им Николаю II в феврале 1914 года с целью предостеречь императора от вступления в войну с Германией:

«Несмотря на оппозиционность русского общества, столь же бессознательную, как и социализм широких слоев населения, политическая (т. е. буржуазная. – Г. 3.) революция в России невозможна, и всякое революционное движение выродится в социалистическое… В случае неудачи, возможность которой при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, – социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна. Как уже было указано, начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, которые смогут поднять и сгруппировать широкие слои населения сначала на черный передел, а засим и на всеобщий раздел всех ценностей и имущества. Побежденная армия, лишившаяся к тому же за время войны наиболее надежного кадрового состава, охваченная в большей части общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованной, чтобы служить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентские партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается предвидению» [491].

После 1917 года. Какой была революция в России?

Победа революции в октябре 1917 года не сняла, а, напротив, усугубила теоретические проблемы. Споры о ее характере не окончены и будут вестись еще долго.

Национально-освободительный характер революции во многом остался незамеченным современниками, больше обращавшими внимание на лозунги, чем на факты. Между тем новой властью был разрешен главный вопрос, вызвавший революцию – сделаны шаги по устранению зависимости России от Запада. 21 января (3 февраля) 1918 года ВЦИК РСФСР принял декрет об аннулировании государственных долгов. «Безусловно и без всяких исключений, – гласил третий пункт этого документа, – аннулируются все внешние займы» [492].

Ответом на шаги по устранению зависимости стала интервенция стран Антанты, использовавших в своих целях русскую контрреволюцию.

То, что для прогресса России необходим отказ от выплаты долгов странам Антанты, понимали и рядовые участники контрреволюционного движения. Представление об их взглядах дает интересный спор двух журналистов по вопросу о развитии России после военной победы контрреволюционного движения, прошедший в 1919 году в газете «Грозный», издаваемой на занятой белыми территории. Первый, будущий писатель М. А. Булгаков (1891-1940), в статье «Грядущие перспективы» оценивал эти перспективы невысоко: западные страны поднимутся на новую высоту, а «мы опоздаем. Мы так сильно опоздаем, что никто из современных пророков, пожалуй, не скажет, когда же, наконец, мы догоним их и догоним ли вообще?» [493] России придется «платить и в переносном, и в буквальном смысле».

Ясно, что такие взгляды не вдохновляют на борьбу против революции: за что бороться? За право платить? Поэтому оппонент Булгакова П. Голодолинский в статье «На развалинах социальной революции (ответ на статью М. Б.)», пытаясь опровергнуть его пессимизм, сразу берется за причину этого пессимизма: «Автор не видит конца нищенскому существованию страны. Но он забывает, что по справедливости мы никому ничего не должны… Мы должны сами предъявить к оплате свои счета, в возмещение миллионов жизней, потерянных на полях европейской войны. Мы никому ничего не должны, это должно быть ясно союзникам, и трудно ожидать, чтобы они могли требовать уплаты…» [494]

Но какая же сила заставит их отказаться от такого требования? Понятно, что этой силой не могли быть белые армии, находящиеся на содержании у Антанты. В то время, пока рядовые участники белого движения предавались патриотическим иллюзиям, их вожди брали на Западе новые кредиты, по которым неизбежно пришлось бы платить в случае победы. Даже понимая ложность своего положения, как «верховный правитель России» адмирал А. В. Колчак (1874-1920), признававший: «я оказался в положении, близком к кондотьеру» [495], иначе поступать они просто не могли: капиталистическая Россия, защищаемая ими, могла быть только зависимой страной.

Патриотизм не мог сочетаться с враждебностью революции. В конце концов приходилось выбирать, и очень показателен выбор М. А. Булгакова, вскоре порвавшего с белым движением. Единственной силой, защищавшей независимость страны, были большевики [496].

В то же время русская контрреволюция выступала исключительно под патриотическими лозунгами. Колоссальное расхождение между действительностью и ее восприятием исключало научное познание происходящего. Поэтому, в отличие от времен Французской революции, контрреволюционная мысль России не могла дать и не дала ничего существенного для понимания революции, оставшись в пределах, очерченных де Местром и Бёрком: зло закономерное или зло незакономерное. Крайним, уже патологическим, выражением неприятия революции является претендующее на философичность сочинение поэта-монархиста Б. А. Садовского (1881-1952) «Святая реакция. Опыт кристаллизации сознания» (1921, опубликована в 1990). Любые изменения трактуются автором как регресс, происходящий на фоне божественной неподвижности и доказывающий несовершенство сотворенного мира. Налицо возврат к Августину: отказ от разумного познания действительности в пользу веры [497].

Показательна эмигрантская полемика 1923 года о сущности Октябрьской революции между религиозным философом С. Л. Франком (1877-1950) и бывшим «легальным марксистом» П.Б.Струве, с тех пор ставшим буржуазным этатистом («либеральным консерватором») и успевшим побывать на высоких постах в правительствах генералов А. И. Деникина и П. Н. Врангеля.

Франк, принципиально отождествлявший социальное и идеальное, в статье «Из размышлений о русской революции» видит в Октябрьской революции явление прежде всего духовной жизни – торжество идей «нигилизма» – отрицательное, но закономерное, вызванное ходом русской истории. Это вызывает резкую отповедь Струве в ответной статье «Познание революции и возрождение духа». Верный своему пониманию революции как политического насильственного переворота (революция – бунт, удачная революция – «бунт, ставший правом»), он считает революцию делом рук банды большевиков, ничем не отличающихся от глубоко ненавистных ему банд Разина и Пугачёва. «Революции никогда не происходят, они всегда делаются»; обратный тезис вызван подменой понятий – «всегда происходят и никогда не делаются» изменения, а не революции. Поэтому, с точки зрения Струве, в частности, не может быть никакой промышленной революции.

Конечный вывод Струве, предпочитающего, как всякий политик, сильные и доходчивые выражения, таков: «Мысль о регрессивном существе русской революции можно выразить еще проще так: если вообще русская революция есть чье-либо дело… то она не только злое и дьявольское, но еще… и глупое дело» [498]. Действительно, проще некуда.

В конце концов, победа в этом споре осталась за Франком: через двадцать лет, пережив нацистскую оккупацию Франции, Струве признает закономерный, но, конечно, не благотворный характер русской революции и тем самым – правоту своего оппонента. Думаю, что причина – в том, что цельное философское мировоззрение, даже иррационалистическое, дает менее искаженную картину реальности, чем эклектика, характерная для политиков и публицистов, хотя с точки зрения исторического материализма это лишь два уровня интеллектуального бессилия.

Проблески объективности, хотя и несравнимой с проявленной Токвилем, но все же отходящей от нудных сетований о гибели России в результате заговора сионских мудрецов и немецкого генштаба, безбожия интеллигенции и т.д., появляются только у представителей следующего поколения противников революции, сформировавшегося в эмиграции (евразийцы).

Единственное, что они одобряют в действиях большевиков, это – антизападный характер революции. Россия чудится их воображению будущим гегемоном свержения власти расово враждебных «романо-германских хищников», поработивших мир. Нацистская по сути идеология евразийства, полная едва прикрытого расизма и антидемократизма, из-за своей антизападной заостренности помогла своим приверженцам увидеть то, что не видело большинство европейских и российских левых, хотя, естественно, социальный антагонизм Запада и Востока был принят евразийцами за расово-культурный [499].

Сложность понимания Октябрьской революции ощутима по тому, как она ставила в тупик марксистов и сочувствующих марксизму. Общее впечатление было верным: это не та революция. Не та пролетарская всемирная революция, о которой писал Маркс. Однако на этом основании ей часто неправомерно отказывали в прогрессивности.

В России эту точку зрения классически четко выразил В. Г. Короленко (1853-1921) в известных «Письмах к Луначарскому» (1920, изданы в 1922):

«"Как раз те страны, где есть наиболее развитые объективные и субъективные условия, как Англия, Франция, Америка, отказываются примкнуть к социальной революции, тогда как, наоборот, Венгрия уже объявила у себя советскую республику…" Получается, что "чем меньше объективных и субъективных условий в стране, тем больше готова она к социальному перевороту". Эту аргументацию можно назвать чем угодно, только не марксизмом. Приезд делегации английских рабочих закончился горьким письмом к ним Ленина, которое звучит охлаждением и разочарованием. Зато с Востока советская республика получает горячие приветствия… Когда же вы захотите ясно представить себе картину этих своеобразных восточных митингов на площадях перед мечетями, где странствующие дервиши призывают сидящих на корточках слушателей к священной войне с европейцами и вместе – к приветствиям русской советской республике, то едва ли вы скажете, что тут речь идет о прогрессе в смысле Маркса и Энгельса.

Скорее наоборот: "Азия отзывается на то, что чувствует в нас родного, азиатского"» [500].

Но ведь не революция сделала Россию незападной страной. Революция приняла национально-освободительный характер и, следовательно, антизападную форму, так как развитию России мешала власть западного капитала: Азия отзывалась на то, что было для нее актуально в русском опыте: на свержение иностранного гнета. Этот факт ускользает от внимания В. Г. Короленко. Его позиция гуманиста и сторонника прогресса, подтвержденная всей его жизнью, оказывается неожиданно шаткой в отношении к неевропейским народам (в том числе русскому): за ними не признается право проявлять революционную инициативу, пока Запад не дозреет до социалистической революции.

Это положение принципиально неверно, так как пока они не проявят такой инициативы (в доступной им форме), Запад до социалистической революции не дозреет: рабочие будут «преспокойно пользоваться колониальной монополией» вместе с буржуазией. Классовая борьба не есть нечто внешнее для эволюции классового общества; революция только обостряет ее. Это относится и к глобальной классовой борьбе.

Замечу, что отношение к революции В. Г. Короленко и евразийцев прямо противоположно: антизападный характер революции воспринимается в первом случае – как главный недостаток, а во втором – как достоинство.

В Европе русская революция тоже воспринималась как чужеродное, азиатское явление, как не та революция. Правые социал-демократы на этом основании стремились отмежеваться от большевиков, углубляя трещину, разделявшую их раньше. Одна за другой выходят работы Каутского – «Диктатура пролетариата» (1919); «Терроризм и коммунизм» (1920); «От диктатуры к государственному рабству» (1922); «Большевизм в тупике» (1930). Не буду останавливаться на тезисах Каутского о том, что невозможно построить социализм в неготовой к этому стране, что нельзя обойти законы истории, что невозможен социализм без демократии и т. д. Все это верно. Но что тогда, с точки зрения Каутского, произошло в России? Да, в общем, то же, что и с точки зрения русских контрреволюционеров: к власти пришла группа заговорщиков, держащаяся исключительно насилием над народом; для дальнейшего прогресса России ее надо свергнуть.

Конечно, Каутский не называет в качестве причины безбожие и еврейское засилье (наоборот, туманно и бездоказательно намекает на рост антисемитизма) и говорит не о страдающем русском народе, а об угнетенном большевиками пролетариате. Но по существу совпадение полное. По отношению к гипотетической социалистической революции Каутский мог считать себя революционером; по отношению к реально произошедшей революции в России он оказался контрреволюционером.

Нельзя сказать, что Каутский желает поражения большевизма любой ценой. Он отнюдь не за реставрацию прежних порядков; но главная, на мой взгляд, слабость его позиции – в том, что он считает реставрацию невозможной.

«Неудача диктатуры, – писал он в работе "Диктатура пролетариата", – еще не означает крушение революции. Последнее наступило бы тогда, когда большевистская диктатура оказалась бы прологом буржуазной диктатуры. Существеннейшие завоевания революции будут спасены, если своевременно удастся заменить диктатуру демократией» [501]. Революция, чьи завоевания нужно спасать – это не Октябрьская, а Февральская («Мартовская», как называет ее Каутский), и сводятся эти завоевания к политическим свободам, которые весьма категорично названы «демократией». Октябрь прервал эволюцию буржуазной демократии в России, и его завоевания спасать не следует.

Будущее России видится Каутскому в «объединении городских рабочих с демократической и социалистической интеллигенцией, а также крестьянством с целью добиться новых выборов в Учредительное Собрание, задачей которого будет выработка конституции для демократической парламентской республики» [502].

Как же по мысли Каутского, в этом случае можно избежать буржуазной диктатуры? Очень просто: в России нет такой буржуазии, которая могла бы установить диктатуру. Русская буржуазия слишком слаба (позволительно спросить: если это плюс, то надо ли благодарить за это большевиков? Или это – минус? Но Каутский обходит этот вопрос); иностранная буржуазия могла бы дать деньги на установление в России фашистской диктатуры, «но какой расчет был бы капиталистам Западной Европы и Америки налагать на самих себя такую жертву? Что выиграли бы они при этом?» [503]

Выиграли бы то, что проиграли в Октябре 1917 года. Возможность финансировать реставрацию в России у западной буржуазии есть (Каутский это не отрицает); есть и мотив. Способ же реставрации невольно предложен самим Каутским: история проверила его мечту о новых выборах в Учредительное Собрание в 1989-1990 годах, и результат этой проверки катастрофичен. «Постбольшевистская» Россия не удовлетворяет ни рабочих, ни интеллигенцию, ни крестьянство (84,6 % населения оценивают итоги приватизации отрицательно [504]) – никого, кроме крупной буржуазии, чей приход к власти Каутский считал невозможным.

Но Каутский видит «после большевизма» не реставрацию, а светлое демократическое будущее, уверяя нас, что открытие российского рынка будет способствовать движению всего мира к социализму [505]. Не случайно он нигде не рассматривает вопрос об эксплуатации дореволюционной России западным капиталом.

Поэтому сущность революции в России для него непостижима, как для С. Л. Франка или П. Б. Струве, как для В. Г. Короленко и Г В. Плеханова, как для их современных последователей – Б. С. Орлова и Е. Г. Плимака, снабдивших том антибольшевистских сочинений Каутского, вышедший в 2002 году, двумя апологетическими предисловиями, как для доведших меньшевистский марксизм до логического вывода об «Октябрьской контрреволюции» М. С. Восленского и Е. Н. Старикова (о них – ниже).

Вернемся в 1917 год. Если правым социал-демократам все было ясно раз и навсегда, то левые пребывали в растерянности. О том, какой сумбур царил в их головах, свидетельствует статья Антонио Грамши «Революция против "Капитала"», опубликованная в газете итальянских социалистов 24 декабря 1917 года. Грамши приветствует то, что правые социал-демократы осуждают – волюнтаризм большевиков. «Большевики отвергли Карла Маркса, и их четкие действия и победы являются свидетельством того, что каноны исторического материализма не настолько незыблемы, как кому-то казалось» [506]. Однако полный волюнтаризм может быть истолкован не в пользу революции. Поэтому Грамши ищет причины победы большевиков и находит их. Во-первых, большевики не отвергли «вдохновляющей имманентной идеи» Маркса, которая заключается в том, что человеческая воля управляет экономикой, а не наоборот; во-вторых, они являются стихийным выражением биологической необходимости выживания России и ее народа.

Несравненно более серьезны размышления Р.Люксембург, чье понимание русской революции еще в предреволюционный период было очень близко к взглядам Ленина, отличаясь меньшей четкостью и большим доверием к стихийным действиям масс [507].

Она видит, что революция в России была необходима; что русская буржуазия была неспособна ее осуществить; что Ленин и большевики – единственная сила, которая могла дать России немедленный мир, угнетенным народам – равноправие и крестьянам – землю. Однако именно эти меры и препятствуют следующему этапу революции – построению социализма в России. Мир обернулся распадом страны; получившая власть на окраинах национальная буржуазия выступила против революционной России; то же сделает и получившее землю крестьянство.

Революция создает себе врагов и вынуждена от них защищаться. Разрастается красный террор. «Общественная жизнь постепенно угасает, дирижируют и правят с неуемной энергией и безграничным идеализмом несколько дюжин партийных вождей… Итак, по сути… это диктатура, но не диктатура пролетариата, а диктатура горстки политиков, т. е. диктатура в чисто буржуазном смысле, в смысле господства якобинцев» [508]. Такая революция, по мнению Р. Люксембург, не приведет к социализму и неминуемо погибнет, если ей на помощь не придет пролетариат других стран, прежде всего Германии.

Революция в Германии произошла в ноябре 1918 года, но она ограничилась свержением монархии и не переросла в социалистическую, закончившись буржуазным террором, одной из жертв которого стала Р. Люксембург. «Рукопись о русской революции» осталась незаконченной.

Пожалуй, единственное, что Р. Люксембург видит в абсолютно неверном свете, это право наций на самоопределение. Негативные последствия его реализации видны сразу, но прямой отказ от него привел бы большевиков к краху. Национализм нерусских этносов был не выдумкой нескольких профессоров и поэтов, не кривлянием идеологов, а объективным следствием неравномерного развития различных частей России. Эти корни невозможно было выкорчевать насилием – «защищая зубами и когтями» целостность России «как территории революции», что советует делать Р. Люксембург. Программу восстановления единой и неделимой России путем репрессий против националистически настроенных интеллигенции и крестьянства окраин Красная Армия выполнить не смогла бы так же, как не смогли ее выполнить белые армии. Распад империи был закономерен так же, как и смена строя.

Не вполне понимали суть происходящего и творцы революции. Это очевидно при взгляде на итоговую статью В. И. Ленина «О нашей революции» (1923). По праву победителя отвергнув «шаблонный довод» правых социал-демократов о неготовности России к социализму, он пишет: «Если для создания социализма требуется определенный уровень культуры… то почему нам нельзя начать сначала с завоевания революционным путем предпосылок для этого определенного уровня, а потом уже, на основе рабоче-крестьянской власти и советского строя, двинуться догонять другие народы» [509]. Движение вперед, конечно, возможно, но на основе какого способа производства?

История дала ответ довольно быстро. Уже в 1920-е годы в СССР четко обозначились две большие группы людей – работники партгосаппарата («номенклатура»), в совокупности владевшие государственной собственностью, и лишенное собственности остальное население. Произошло образование общественных классов и утвердился неополитарный способ производства.

Характерный для становления политаризма террор, уничтожающий всякую независимость людей от государства, завершил процесс формирования классового общества в СССР. Ни диктатура пролетариата, ни диктатура пролетариата и крестьянства на практике реализованы не были. В этом смысле и Ленин, и Троцкий оценивали будущее одинаково неверно. За Лениным осталась тактическая правота в проведении политики, привлекающей крестьянство на сторону новой – самим Лениным не понятой – власти.

Любому классу для оправдания своего господства необходима идеология. Идеологией советской номенклатуры стало утверждение о строительстве в СССР, в одной отдельно взятой стране, социализма. Революция продолжается «социалистическим строительством» под руководством «сверху». Мировая пролетарская революция по умолчанию откладывается на неопределенный срок, как и завершение строительства бесклассового общества. Для обоснования этой идеологии использовались отдельные высказывания классиков марксизма, в то время как противоположные замалчивались, вплоть до искажения текстов [510].

Ни Маркс, ни Ленин возразить уже не могли. Но возражал Троцкий, которому усилиями советской пропаганды было приписано исключительное право на теорию непрерывной («перманентной») революции, естественно, «антимарксистскую».

Не касаясь личности Троцкого, отмечу, что в 1920-е годы он и крайне малая группа его сторонников оставались догматическими революционерами, в то время как ВКП(б) навсегда перестала быть революционной партией. Теперь на первый план выступил не крестьянский вопрос, а именно «перманентность» мировой революции – цели Троцкого и троцкистов – в противовес «социалистическому строительству» – курсу ВКП(б).

Уже в эмиграции Троцкий закончил работу над статьей «Что же такое перманентная революция?» (1930), исчерпывающе выразив свое политическое кредо.

Он справедливо напоминает, что Маркс и Ленин считали будущую пролетарскую революцию всемирной и потому непрерывной. Она длится, пока не будут уничтожены классы и частная собственность. Поэтому «теория социализма в отдельной стране, поднявшаяся на дрожжах реакции после Октября, есть единственная теория, последовательно и до конца противостоящая теории перманентной революции» [511].

Противостоящая как одна идеология другой, но не как идеология – науке, на что претендует Троцкий. Ведь сама перманентная революция в его понимании – революция пролетариата, ведущего за собой (т. е. подчиняющего своей власти) крестьянство и строящего таким образом социализм во всем мире – для 1930-х годов выглядит безнадежной утопией.

Во-первых, Троцкий, видевший, чем обернулась мнимая диктатура пролетариата в одной стране, мог бы удержаться от желания распространить советский опыт на весь мир. Никаких гарантий от всемирного политаризма (который, в отличие от локального, на мой взгляд, был бы гибельным регрессом) его теория не содержит. Напротив, снова утверждается невозможность союза с крестьянством – только подчинение. Демократия отложена до лучших времен, которые, как известно из советского опыта, никогда не наступят.

Непоследовательность Троцкого заметил Н. И. Бухарин, писавший: «Если тов. Троцкий прав, и наша страна без государственной помощи западноевропейского пролетариата не в состоянии будет сохранить пролетарскую диктатуру, то это обязывает к очень большим выводам. Ведь если мы распространим пролетарскую революцию на весь мир, то мы получим примерно такое же соотношение между пролетариатом и крестьянством, какое мы имеем в Советском Союзе… Мировому пролетариату придется решать проблему, как ужиться с мировым крестьянством» [512]. В итоге, резонно замечает Бухарин, если прав Троцкий и социализм в одной стране невозможен, то прав и Г. Кунов, считающий, что мир не дозрел до социализма.

Во-вторых, утверждается исключительно насильственный, приводящий «ко взрывам внутренней, т. е. гражданской, и внешней революционной войны… перманентный характер социалистической революции, как таковой, независимо от того, идет ли дело об отсталой стране, только вчера завершившей свой демократический переворот, или о старой капиталистической стране, прошедшей через долгую эпоху демократии и парламентаризма» [513]

Агрессивность Троцкого еще можно списать на эпоху (канун второй мировой войны), но неразличение Запада и Востока – уже полный волюнтаризм, чуждый и Марксу, и Ленину.

Троцкий прав, говоря, что утверждение социализма возможно только во всемирном масштабе. Но возможно ли оно? Революционное ослепление не дает ему (как и Бухарину) даже поставить этот вопрос.

Ответ, думаю, ясен: в то время, да и сейчас, еще невозможно. Невозможно ни при подчинении крестьянства пролетариату, ни при союзе пролетариата и численно преобладающего крестьянства. Скорее всего, невозможно в принципе при наличии в преобразующихся странах заметного слоя крестьянства и мелкой буржуазии. Прав в данном случае все-таки оказался Г. Кунов.

Октябрьской революции 1917 года посвящено столь большое количество исследований, что, в общем, оно скорее мешает непредвзятому взгляду, чем помогает. Поэтому, не углубляясь в детали, выделю основные подходы.

Для того чтобы понять характер революции, надо знать, какой строй она свергла и какой установила. Понятно, что второй вопрос в нашей науке не обсуждался. Но и первый оказался ей не по силам. На Западе дискуссия о русской революции носила более свободный характер, поэтому сообщения о ее результатах оказывали стимулирующее воздействие на нашу науку.

Разумеется, и на Западе вопрос был предельно идеологизирован. Крупный американский историк Теодор фон Лауэ (1916-2000) писал: «Этот спор находится в том месте, где наука смешивается со всеми грязными вывертами идеологической пристрастности, личным честолюбием, путаной софистикой о свободе и историческом детерминизме, поспешными обобщениями, выведенными из ограниченных фактов, ошибочным идеализмом и эмигрантской ностальгией, которые в течение многих лет сливались с сюжетом» [514].

Мнения западных ученых об общественном строе России перед 1917 годом могут быть разделены на три группы.

Первая: «запаздывание». В России существовал тот же капитализм, что и на Западе, только неразвитый, запоздавший и т. д. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер углубления имеющегося капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху».

Реймон Арон (1905-1983) сформулировал этот взгляд в книге «Теория развития и идеологические проблемы нашего времени» (1963): «Царская Россия была на пути к тому, чтобы довести до благополучного конца процесс индустриализации, не прибегая к крайним мерам сталинской эры. Нельзя считать безрассудным утверждение, что благодаря экономическому прогрессу… царский режим был бы преобразован и был бы меньше подвержен опасности краха, который после трех лет войны дал шанс Ленину и его сподвижникам» [515]. В результате остается непонятным: а что все-таки помешало России «преобразоваться» мирным путем, по скандинавскому образцу? Видеть различие пути к капитализму России и скандинавских стран в субъективной деятельности Ленина было бы действительно безрассудно.

Однако именно в этом безрассудстве состоит вторая точка зрения: «аномальность». В России вообще не было капитализма, только отдельные элементы, зачатки и т. п. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер заимствования капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху». То, что случилось в октябре 1917 года – историческая аномалия, нонсенс, взятие власти группой авантюристов, в результате чего Россия выпала из мировой истории.

Вот как выглядит эта версия у французского историка Поля Сорлена: «Революция не была руководима ни буржуазией, которая сбежала, ни рабочими, которые понесли большие потери в результате войны и голода, ни крестьянами, которые испытывали ее на себе, не понимая, что происходит. Она была делом одной группы, одной сильно организованной партии» [516]. Но участие социальных групп в революции не сводится к руководству процессом преобразованиий: существуют такие явления, как поддержка и неприятие этих преобразований, обусловленные соответствием и несоответствием преобразований интересам социальных групп. Уравнивать буржуазию, с одной стороны, и рабочих и крестьян, с другой – значит не видеть разницы их интересов.

Примеры бесплодных усилий ненависти на тему «воля Ленина как движущая сила истории» можно приводить долго. Ограничусь самым ярким. Книга историка Франсуа Фюре (1927-1997), бывшего члена ФКП, «Прошлое одной иллюзии» (1995) обладает всеми чертами прозы ренегата, сжегшего то, чему поклонялся, и поклонившегося тому, что сжигал – апелляциями к собственному опыту очарований и разочарований как универсальной модели избавления от коммунистической лжи; развязным стилем, переходящим в прямое хамство («наплевать» при изложении взглядов Ленина [517], «дубовый язык Коминтерна» [518] и т.д.); невежеством или сознательной ложью (приписывание марксизму идеи «смысла истории» [519], утверждение о «научных идеях», на которые опирался нацизм – выясняется, что это – социал-дарвинизм [То, что впоследствии было названо «социал-дарвинизмом», возникло до создания Ч. Дарвином эволюционной теории и является идеологией, а не разновидностью дарвинизма.][520]) и, конечно, тезисом о родстве большевизма и нацизма с противопоставлением им буржуазной демократии как недосягаемого образца. Фюре даже обогатил любимую тему либералов, утверждая, что оба режима были отделены от цивилизованного человечества [521]. Тем самым он сказал больше, чем хотел: либералы обычно относят к цивилизованному человечеству только «ядро» мира-системы, помещая за пределами цивилизованного человечества не что иное, как периферию.

Это не означает, что Фюре любит буржуазию. О нет. Буржуазия больна духом. У нее нет ореола, как у аристократии, у нее нет притягательных идей, как у социалистов. У нее вообще нет идей. У нее есть только деньги. Но, составляя силу буржуазии, деньги бессильны овладеть воображением людей. Поэтому буржуа ненавидит себя. «В основе антибуржуазной страсти лежат постоянные угрызения буржуа, его нечистая совесть» [522]. Современной демократии имманентна политическая страсть, превращающая «во врагов буржуа всех понемногу, не исключая и самих буржуа. Вопреки тому, что думал Маркс, главной пружиной здесь является не недовольство рабочих, – ведь рабочий только и мечтает о том, чтобы самому стать буржуа. (А как же “превращение во врагов буржуа всех понемногу"? – Г. 3.) Борьба рабочих – всего лишь составная часть общего демократического процесса. Гораздо существеннее ненависть буржуа к самому себе. Полновластно распоряжающийся экономикой, хозяин всех вещей, он не имеет никаких законных прав распоряжаться людьми. В моральном отношении он расколот изнутри» [523].

Насколько можно понять, этот строй победившего мазохизма держится исключительно поддержкой рабочих – они-то не знают, как страстно буржуа ненавидит себя, и стремятся стать буржуа. Больше власть буржуазии защищать некому. Или все же часть буржуазии не питает к себе ненависти? Тогда интересно было бы посмотреть, какая из двух частей буржуазии более влиятельна. Но об этом Фюре не пишет.

Больная психика буржуа рождает антибуржуазные идеи, которые при удачном стечении обстоятельств и сильной злой воле их носителей могут воплощаться в жизнь. Понятно, что так родился и большевизм:

«Ленин придумал идеологизированную партию с военной дисциплиной, основанную, с одной стороны, на идее научного знания исторических законов, а с другой – на вере во всесилие волевого действия… Поэтому в тот момент, когда в силу случайного стечения обстоятельств власть оказалась в его руках, произошел перелом в развитии русской революции и европейской истории» [524]. Революция, кстати – «это противоположность необходимости» [525]. В мире Фюре противоположности живут отдельно друг от друга.

Уровень проникновения автора в сущность исторических событий можно оценить по утверждению, что «конец Русской революции и исчезновение Советской империи оставили после себя пустое место» [526].

На мой взгляд, в книге Фюре достигнут абсолютный ноль научности, от которого можно с облегчением начать путь вверх.

Историк (тогда еще советский) Ю. Н. Афанасьев в статье «Современная французская буржуазная историография Октябрьской революции» (1975) справедливо отмечает, что обе крайние точки зрения сходятся в отрицании закономерности и значения реально произошедшей революции октября 1917 года. Революция сводится к роковым случайностям и, в общем, к удачному заговору темных сил, в духе Бёрка. Но что с точки зрения советских историков можно было противопоставить этим крайностям?

Только взгляд, согласно которому революция в России, бывшей страной обычного, но запоздавшего капитализма, начавшись как «буржуазно-демократическая», перерастает в социалистическую. Отсталость оборачивается преимуществом; социалистическая революция в одной стране продолжается строительством социализма в этой стране, а мировая революция откладывается на неопределенное будущее. Фактически это подправленная первая (а не третья) точка зрения, т. е. та сторона взглядов В. И. Ленина, которая в советской науке, окостенев, стала догмой, не подлежащей критике.

Поэтому неудивительно, что в последующем Ю. Н. Афанасьев, из советского историка став антисоветским политиком, плавно сменил первую точку зрения на вторую: неотъемлемой частью идеологической платформы подобных ему либералов-западников уже более 15 лет остается догма о случайности и противоестественности «октябрьского переворота», из-за которого Россия отпала от мировой цивилизации.

Между тем третья точка зрения существует. В России был качественно иной, чем на Западе, капитализм. Его законы не во всем совпадают с законами западного капитализма. Революция, направленная против российского капитализма, была иной, нежели реальные буржуазные и гипотетическая пролетарская революция на Западе. Она ближе к революциям, произошедшим в странах «третьего мира», или вообще однотипна с ними.

Это уже научное исследование, а не идеологический лубок.

Причины отличия капитализма в России от западного ищутся либо в отсталости (докапиталистическом прошлом), либо в зависимости (капиталистическом настоящем).

Соответственно сторонники данной точки зрения в качестве методологии принимают либо концепции модернизации, либо мир-системный подход.

Первые более многочисленны. Сюда относятся работы Т. фон Лауэ – «Революция извне как первая фаза русской революции» (1955), «Сергей Витте и индустриализация в России» (1963) и «Почему Ленин? Почему Сталин? Переоценка русской революции. 1900-1930» (1964); Б. Мура – «Социальное происхождение диктатуры и демократии: роль помещика и крестьянина в создании современного мира» (1960); Л. Кочена – «Становление современной России» (1962) и «Россия в революции. 1890-1918» (1966); Т. Шанина – «Россия как “развивающееся общество"» (1985) и «Революция как момент истины. Россия 1905-1907 >1917-1922» (1986) и др.

Россия к началу XX века была не просто отсталым, а прогрессивно развивающимся («модернизирующимся») обществом. Здесь – расхождение со сторонниками «аномальности» России. Россия не стояла на обочине истории, она интенсивно шла вперед. Главной проблемой являлась индустриализация. Ее успех должен был вывести Россию на более прогрессивный уровень.

До революции 1917 года эта проблема решена не была. Власть оказалась не в состоянии осуществить «революцию сверху». Именно здесь основной пункт расхождения со сторонниками «запаздывания» России. Не мировая война, не субъективные ошибки власти, не фанатизм большевиков – причина революции. Причина – несостоятельность «старого режима» при решении поставленной историческим развитием задачи.

Такова позиция Т. фон Лауэ. Его работы «по существу посвящены вопросу о том, почему оказалось невозможным примирение интересов главных социальных сил русского общества: рабочего класса, крестьянства, буржуазии и царизма. Центральный пункт концепции автора – необходимость быстрой индустриализации России, без которой страна не смогла бы сохранить свой суверенитет по отношению к более развитым капиталистическим странам. Быстрая и действенная индустриализация в условиях самодержавной власти и "…сильной аграрной традиции" была невозможна. Интенсивное промышленное развитие требовало мобилизации всех ресурсов страны… Необходимо было единое напряженное усилие всей страны, подчинение единой цели и единой дисциплине. Это единство (осуществленное в годы первых пятилеток) было недостижимо в раздираемой противоречиями царской России» [527].

«Не прибегая к крайним мерам сталинской эры» (Р.Арон), провести индустриализацию в такой стране, как Россия, невозможно; то, что кажется «крайней мерой» на Западе, здесь – закономерно.

Как пишет английский социолог-крестьяновед Теодор Шанин (р. 1930), «столыпинская программа была “революцией сверху", которую не поддерживал ни один крупный общественный класс, ни одна партия или общественная организация… Столыпину нужно было не только царское благоволение, законодательная поддержка и экономические ресурсы, но что-то вроде опричников царя Ивана Грозного, интеллигентов из "Земли и Воли", которые “пошли в народ", или же крестьянских сыновей – комсомольцев и чекистов, руками которых осуществлялся сталинский курс 1929-1937 годов… Он даже не понимал, что для совершения революции необходима когорта революционеров» [528].

Поэтому, добавлю, реформы Столыпина и не стали революцией «сверху» – смена строя на более прогрессивный не произошла.

Значит, революция «снизу», хоть и являлась опасным лекарством, была закономерна. У историков этой группы видна ориентация не на Бёрка, а на Токвиля. Но признание закономерности революции – начало ее научного исследования, а не конец. Необходимо понять характер и движущие силы революции.

Характер с этой точки зрения можно определить как «модернизационный».

Наиболее приверженный модернизационной схеме американский историк и социолог Баррингтон Мур-младший (р. 1913) определяет для традиционных обществ три пути модернизации:

– западный: «соединение капитализма и парламентской демократии» через буржуазную революцию (Англия, Франция, США);

– фашистский, «проходящий в реакционных политических формах» через консервативную революцию (Германия и Япония);

– «коммунистический» через «крестьянскую революцию, руководимую коммунистами» (СССР и КНР) [529].

Это явления одного порядка; первый путь, конечно, предпочтительнее, но не всем по силам.

Взгляды Б. Мура, схожие с рассмотренными выше взглядами Ш. Эйзенштадта, отличаются большей обоснованностью (первичность экономики, а не идей), но вместе с тем меньшим охватом материала. Замечу, что, как во всех модернизационных построениях, развитие в этой схеме сводится к прогрессу. Регрессивный путь нацизма у Мура выдан за вариант прогрессивного, так как тоже ведет к Современности.

В 1980-е годы, когда были написаны книги Т. Шанина, концепции модернизации уже утратили привлекательность. Поэтому он считает задачей историка «не определение законов истории, а анализ заложенных в ней альтернатив» и избегает однозначных выводов. Тем не менее его утверждение, что «первое в мире "развивающееся общество" – Россия – испытало первую в мире революцию нового типа – революцию, характерную для "развивающихся обществ"» [530], вполне категорично и претендует именно на статус закона истории «развивающихся обществ».

Движущей силой такой революции считается крестьянство. Это обычное отождествление самого недовольного класса с самым революционным. Если неспособность крестьянства создать новый строй признается, то на оценку его революционности все равно не влияет.

Именно крестьяне, с точки зрения Б. Мура, были «тем динамитом», который окончательно взорвал старый порядок. Но крестьянство теряет свою силу вскоре после того, как цель революции – модернизация через индустриальное развитие – достигнута. Оно «аннигилируется», исчезает. Правомерно ли тогда считать русскую революцию крестьянской? «Крестьянская революция» была руководима «коммунистической элитой», утверждает Б. Мур. В итоге революция сводится к смене элит.

Т. Шанин подходит к крестьянскому вопросу иначе. Для него русская революция была не просто крестьянской, но победоносной крестьянской. К 1922 году крестьянство одержало победу, за которую боролось с 1902 года – сначала с самодержавной, затем с большевистской властью: «Далее шел период нэповской России, когда страна стала более крестьянской, чем когда-либо раньше или когда-либо позже» [531]. Но где же крестьянская власть после победы революции?

Получается что-то вроде «римской крестьянской революции» С. Л. Утченко. Крестьяне победили, но победу у них опять украли. Разгадку этих повторяющихся краж, очевидно, надо все-таки искать в природе мелкособственнического уклада, не могущего стать господствующим.

Отчаянно ругая марксизм за «крестьянофобскую глупость», Т. Шанин показывает приверженность крайнему крестьянофильству, простирающемуся вплоть до одобрения действий Мао Цзедуна, заменившего в качестве «орудия социалистической трансформации» пролетариат вооруженным крестьянством [532], и, конечно, воздерживается от анализа результатов этой замены.

В определении исторической судьбы крестьянства прав Б. Мур. Концепция Т. Шанина любопытна поиском социальной силы (а не политической партии), совершившей русскую революцию в своих интересах. Вопрос верен, но в рамках «модернизационного» подхода нерешаем.

Основная трудность немарксистских исследований русской революции, состоящая в установлении связи политического переворота – взятия власти РСДРП(б) – с социальным переворотом, так и не преодолена. Иначе говоря, западным историкам по сей день неизвестно, кого представляли большевики.

Практически никто из них не смог уйти от формулировки, данной еше в 1920-е годы известным англо-канадским историком Джеймсом Мэйвором (1854-1925) в книге «Русская революция»: «Политическая революция была совершена социалистической интеллигенцией, которая захватила власть из рук слишком слабых кадетов; но социальная революция была осуществлена крестьянами и сельскими ремесленниками в тот момент, когда крах самодержавия и провал кадетов оставили Россию без правительства» [533].

Единого объяснения революции нет, оно распадается на две нестыкующиеся части. Упор делается либо на роли интеллигенции, что сводит революцию к успешному заговору, либо на роли крестьянства. В последнем случае поиск победы крестьян, неминуемо заканчивающийся ничем, заставляет искать победителей в среде «коммунистической элиты», т. е. опять представлять революцию делом заговорщиков.

Пролетариат никогда не рассматривался немарксистскими историками в роли движущей силы революции. Это понятно: специфика России – в чем угодно, только не в наличии промышленных рабочих. Если признать их революционным классом, исчезнет отличие русской революции от западных. Результат «модернизационного» объяснения революции – колебание между «крестьянской революцией» и «большевистским» (интеллигентским) переворотом – весьма слабая конструкция, если не полный теоретический провал.

Так понимание иной природы русской революции сторонниками «модернизационного» подхода осталось ничем не подтвержденной констатацией, что давало основание советским историкам утверждать, что никакой иной природы русской революции нет.

Причина неудачи – в том, что Россия рассматривалась изолированно от Запада. Отличие искалось внутри России, а не в отношениях России с Западом. Поэтому вопрос о природе общественного строя дореволюционной России и специфике революции может быть действительно решен лишь теми учеными, которые не признают подобной изоляции. За основу объяснения русской революции должно быть взято положение о зависимости России от Запада и необходимости ее преодолеть.

К этому пониманию проблемы приблизился Т. фон Лауэ. Русское общество и русское правительство, по его мнению, «находились под давлением крутого процесса модернизации (навязанного, в конечном счете, извне, безжалостным давлением политики великих держав). В этом смысле русская революция вызвала к жизни новую категорию – революции недоразвитых стран» [534]. Такие революции фон Лауэ называет «революциями извне» (Revolution von Aussen).

«Во многих отношениях испытания России в период с 1900 по 1930 годы предвосхитили агонии других народов на окраинах Европы, в Азии, Африке и даже Латинской Америке, у которых под западным влиянием пробудились политические амбиции и которые начали борьбу за самоутверждение. Россия, слабейшая из хозяев Европы, была в то же время сильнейшей среди недоразвитых стран – частью империалистическая, частью зависимая от Запада» [535].

Однако Т. фон Лауэ находится в плену концепции модернизации (она во многом возникла под влиянием его ранних работ, вышедших еще до книги Ростоу) [536], считая, что именно модернизация, т.е. прогрессивное развитие, навязывалась России Западом. Отсюда – присутствующее у Т. фон Лауэ пренебрежение к «расхлябанной» России, поголовно питавшей «стихийную неприязнь и отвращение» к прогрессу, и близкое к расизму подчеркивание роли российских немцев в дореволюционной модернизации этой дикой страны на окраине Европы.

И. Валлерстайн решительно рвет с такими представлениями. Запад навязывает зависимым странамне прогресс, a регресс. Он прогрессирует за их счет. Судьба России должна быть рассмотрена именно в этом контексте.

При возникновении КМЭ Россия оставалась внешней ареной. Московское царство, созданное Иваном Грозным, было одним из многих миров-империй. Первое столкновение этого мира-империи и КМЭ – Ливонская война – закончилось вничью.

«Победи царь Иван – и значительная часть Европы вошла бы в его мир-империю и перестала бы быть капиталистической, как это случилось с Новгородской республикой. Победи Запад – Смутное время скорее всего переросло бы в окончательный распад империи, возникновение слабых государств с последующим включением их в состав периферии. Такова хорошо нам известная историческая траектория Моравии, Речи Посполитой, позднее Китая, империй Османов и Великих Моголов. Периферийное положение в мире-экономике несовместимо с существованием сильного государства. На периферии попросту не хватает ресурсов для поддержания относительно эффективной системы власти. Московия же за XVII век присоединила Сибирь, создала мощную для своего времени мануфактурную промышленность, и это позволило ей при Петре I войти в европейскую геополитику "при шпаге"» [537].

Россия была интегрирована в КМЭ в XVIII веке, в период между правлениями Петра I и Екатерины II (это соответствует обычной длительности интеграции) и «дала классический пример не периферии, а именно полупериферии - государства, причудливо сочетающего как черты ядра, так и периферии».

Черты ядра в России Валлерстайн видит «в армии и во всем, что в России с ней связано. В отличие от азиатских империй Россия XVIII-XIX веков контролировала очень серьезный военный потенциал, расположенный вблизи от европейского ядра мира-системы. Россию можно было призвать в качестве решающего союзника во внутриевропейских конфликтах, начиная с Семилетней войны и особенно со времен наполеоновской попытки воспрепятствовать наступлению британской торгово-промышленной гегемонии» [538].

Время между правлениями Екатерины II и Александра II характеризуется ухудшением условий обмена между Россией и ядром КМЭ, чреватым сползанием страны на периферию. Оно было предотвращено отменой крепостного права. Последовала попытка сделать Россию развитой капиталистической страной.

«Однако после 1873 года произошло пугающее наложение циклического сжатия КМЭ на внутрироссийский социальный кризис и нарастающее политическое брожение… В России недоставало экономических ресурсов, чтобы следовать курсом Бисмарка, поэтому националистический консерватизм Победоносцева приобрел чисто реакционную окраску. Это вело империю в тупик, чреватый крупным внешним поражением и, вероятно, внутренним взрывом» [539]. Реформы Витте и Столыпина – «бюрократически направляемая индустриализация» – не были доведены до конца.

Что же изменилось после 1917 года? По Валлерстайну, ничего или почти ничего. «Катастрофа разрушила социально-политическую систему Российской империи, но отнюдь не КМЭ, блоком которой Россия продолжала оставаться на протяжении всего периода после 1917 года. Ни определенная экономическая замкнутость СССР, ни военное противостояние Западу, ни тем более идеологическая риторика коммунистов не дают оснований считать, что в России была создана принципиально иная, особая историческая система… Ни стремление к имперскому экспансионизму, ни создание системы перераспределения и социальных гарантий для довольно широких категорий населения, ни национализация производства, ни тем более репрессивный режим не выходят за рамки того, что имеется в пределах КМЭ» [540].

Получается, что революции не было. Ее вожди «считали, что они возглавили первую пролетарскую революцию в современной истории. Более верно будет сказать, что они возглавили одно из первых и, возможно, наиболее драматическое из национально-освободительных восстаний, происходивших на периферии и полупериферии мира-системы» [541].

Так как революции не было, не нужно искать ее движущие силы. Поэтому Валлерстайн более логичен, чем другие историки, подчеркивая непролетарский характер партии большевиков: это была лишь радикальная группа интеллигенции. Чьи интересы она выражала – неизвестно.

Сразу скажу, что для Валлерстайна также почти ничего не изменилось в России и в конце 1980-х – начале 1990-х годов. Просто «всемирный кризис 1970-1980-х годов поставил под сомнение весь восходящий к Витте и Сталину курс на военно-бюрократическую модернизацию и выявил относительную слабость советского аппарата управления» [542].

В 1990-е годы Россия не переходила к капитализму – капитализм в ней уже существовал (поскольку для Валлерстайна любая эксплуатация в современном мире является капиталистической). Россия переходила к рынку – ее прежний капитализм не был основан на рынке (поскольку для Валлерстайна не имеет значения отсутствие рынка в экономике отдельного общества, включенного в мировой рынок). Контрреволюции тоже не было.

Насколько Валлерстайн прав в оценке России как полупериферийной, зависимой страны, настолько же он не прав, считая революцию лишь восстанием, т. е. действием, не имевшим необратимых последствий.

Все сторонники мир-системного подхода считают Россию полупериферийной страной, но не все согласны с заключительным выводом Валлерстайна.

С точки зрения Кристофера Чейз-Данна, полупериферия мира-системы как ее «слабое звено» – источник прогрессивных изменений. Именно там произошли социалистические революции - в России и Китае. (Практически К. Чейз-Данн передает соответствующие взгляды В. И. Ленина в понятиях мир-системного подхода.) СССР и КНР – социалистические страны.

Но аргументирует это положение он очень странно. При социализме, пишет он, «политика – командная, как и при данническом способе производства, но большое отличие – в том, что принуждение не используется для мобилизации труда и контроль над процессом планирования – демократический. Есть много форм социализма… но ключевое отличие от даннического способа производства – демократическая природа контроля» [543]. Несколькими страницами раньше К. Чейз-Данн признавал, что демократии в СССР и КНР нет и в помине. Тем не менее он продолжает считать их социалистическими, а не данническими, как следовало бы по его же логике.

Промежуточная позиция характерна для С. Амина, который как ученый также является сторонником мир-системного подхода. «Неравномерный характер капиталистического развития поставил на повестку дня революцию народов периферии, антикапиталистическую в том смысле, что она направлена против неприемлемого для масс капиталистического строя… Все революции новейшей истории (Россия, Китай, Вьетнам, Куба, Югославия и т.д.), которые неизменно назывались социалистическими и (по намерению их лидеров) действительно ставили эту цель на деле являются более сложными антикапиталистическими революциями, потому что произошли в слаборазвитых районах мировой системы» [544]. Далее, отвергая и тезис о построении социализма в постреволюционных обществах, и тезис об их капиталистическом характере, Амин пишет: «Речь идет о народных национально-освободительных революциях, которые смогли – с различным успехом – преодолеть многочисленные противоречия, открывая одновременно перспективы весьма разноречивых этатистских, социалистических и национально-капиталистических тенденций» [545]. Здесь Амин уже покидает почву науки и рассуждает в духе своих политических взглядов, изложенных выше.

Наконец, наиболее разработанная концепция революции в России как революции, направленной против зависимого капитализма, дана в работах Ю. И. Семёнова, особенно в книгах «Философия истории от истоков до наших дней: основные проблемы и концепции» (1999), второе издание которой вышло в 2003 году под заглавием «Философия истории. Общая теория, основные проблемы, идеи и концепции от древности до наших дней», и «Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества» (2001) [546]. Эта концепция интегрирует положения, выдвинутые теоретиками «зависимого развития» (в первую очередь Р. Пребишем) в материалистическое понимание истории.

Отечественные историки отрицали и отрицают наличие в России незападного капитализма, упорно держась за тезис о простом отставании нашей страны от стран Запада. Изо всех советских идеологических догм эта оказалась наиболее живучей. Очень четко ее выразил историк Ю. И. Игрицкий в 1984 году: «Идея… временного несовпадения в прохождении одинаковых стадий единого по существу процесса кардинальным образом ломает механистические представления о разъединенности и тем более полярности исторического развития Востока и Запада» [547]. То же самое он утверждает в 2000 году, настаивая на наличии в России феодализма и капитализма западного образца и сводя различие к отставанию, а отставание – к влиянию монгольского ига, приведшего к гипертрофии государства [548].

Вопреки сказанному Ю. И. Игрицким, механистическим (точнее: метафизическим) является не только абсолютное противопоставление Запада и Востока, как это имеет место в концепциях Н. Я. Данилевского, О.Шпенглера, А. Тойнби и т.д., но и их абсолютное отождествление, выраженное «идеей временнОго несовпадения в прохождении одинаковых стадий».

Лжепатриотические построения историков находили и находят официальное признание. В СССР это диктовалось догмой о начале в 1917 году эпохи перехода от капитализма к социализму и, соответственно, обгоняющем, а не параллельном развитии СССР (если Россия временно отставала от Запада, она может его перегнать); в нынешней России – догмой о ее догоняющем, а не зависимом развитии.

Здесь перед нами встает проблема сущности советского общества. Точки зрения на строй, существовавший во «втором мире», следующие.

Первая. Это было общество, сменяющее капитализм, посткапиталистическое общество, называемое «реальным социализмом», или, по крайней мере, переход к такому обществу. Революция 1917 года была социалистической и успешной. Строй – закономерный результат революции.

«Неравномерность капиталистического развития при империализме до крайности обостряет все его противоречия. Империализм в то же время связывает воедино экономику отдельных национальных хозяйств, превращая их в звенья одной цепи. Капиталистически-отсталые страны, вроде царской России, получают возможность иного перехода – не следуя старой схеме капиталистического развития – к социалистическому пути… Вот почему буржуазно-демократическая революция в промышленно отсталых странах… может стать непосредственным прологом пролетарской революции. Вот почему в этих странах мы наблюдаем неизбежное перерастание буржуазно-демократической революции в революцию социалистическую» [549]. Цитата взята из брошюры, изданной в 1932 году, но практически то же самое повторялось на разные лады и на разных языках вплоть до конца 1980-х годов. Это позиция всех догматических советских марксистов и просоветских марксистов зарубежных стран. Ее разделяет также часть сторонников мир-системного подхода: К. Чейз-Данн, считающий СССР социалистическим обществом, и С. Амин, считающий его «посткапиталистическим», т. е. переходным, не застрахованным от перерождения, обществом.

Концепция «реального социализма» – бесспорно, идеологический миф. Общество, где начисто отсутствует демократия, не может базироваться на общественной собственности. Революция, не ведущая к социализму, не может быть названа социалистической.

Из посткапиталистического общества люди не бегут в капиталистическое, что особенно хорошо видно на примере разделенных стран (Германии и Кореи). Посткапиталистическое общество не может уступать капиталистическому по уровню жизни. Оно должно обладать привлекательностью для трудящихся капиталистического общества – между тем на Западе с 1950-х годов не было политических сил, выступающих за введение советских порядков, а все сколько-нибудь влиятельные компартии стремились доказать избирателям, что их власть не будет похожа на власть КПСС.

Но никакие факты, даже кризис и последующее крушение СССР не избавили от догматизма сторонников его «социалистичности».

Правда, провозглашение непобедимости «реального социализма» постепенно смягчилось до признания «переходного характера» советского общества. Это утверждал в своей книге «Коммунизм: каково его второе дыхание?» (1990) известный французский марксист Люсьен Сэв; подобные высказывания тогда же можно было встретить у советских авторов [550]. Получалось, что социалистическая революция вела к переходному периоду, который не только длился 70 лет, но и не имел, по утверждению Л. Сэза, сущности [551].

Налицо согласие с позицией С. Амина, которого до этого в СССР резко критиковали за мелкобуржуазный радикализм.

Развитием того же подхода является группа концепций, согласно которым имел место «социализм не по Марксу», «не тот социализм». К ним следует отнести данное в статье доктора философских наук M. Н. Грецкого (1923-2004) «Был ли социализм?» (1994) определение советского строя как «квазисоциализма», не сумевшего разрешить присущие ему противоречия и потому превратившегося в особую формацию вместо того, чтобы стать первой фазой коммунизма [552].

Затем – введенное доктором экономических наук А. В. Бузгалиным и активно используемое его единомышленниками понятие «мутантный социализм» [553]. Венгерский историк Тамаш Краус говорит о «государственном социализме» [554].

Наконец, доктор философских наук И. А. Гобозов утверждает наличие в СССР «имперского социализма». Под империей он понимает «такое государство, в котором доминирует политическое насилие, что вызвано сочетанием в империи конгломерата различных народов, государств, культур, цивилизаций» [555]. Так же обстояло дело и в СССР, хотя неясно, почему культурные различия при отсутствии классовых антагонизмов должны подавляться политическим насилием.

Все авторы убедительны, пока доказывают «не тот» характер социализма. Но почему это социализм? Очевидно, потому что не капитализм. Напомню, что марксизм называет термином «социализм» первую стадию эволюции коммунистического (бесклассового) общества. Социализм несовместим с принудительным трудом и привилегиями верхушки.

Ссылки на «специфику» России бессмысленны, потому что, во- первых, ею можно объяснить все, что угодно, а во-вторых, никакой «специфики» нет: в СССР, Китае, ГДР и на Кубе мы видим один тип общества.

Представления о переходном характере советского общества восходят к мыслям, высказанным Л. Д. Троцким в книге «Преданная революция» (1936).

По его мнению, «дальнейшее развитие накопившихся противоречий может как привести к социализму, так и отбросить назад, к капитализму» [556]. Борьба развернется между рабочими и бюрократией; победа бюрократии – капиталистическая контрреволюция; победа рабочих – новая революция. Она «не будет социальной, как Октябрьская революция 1917 года: дело не идет на этот раз об изменении экономических основ общества, о замене одних форм собственности другими» [557]. Это будет смена политического режима, так как базис советского общества Троцкий считает социалистическим. Отсюда его преувеличенные надежды на новую революцию. Политическая оппозиционность сталинскому режиму сочеталась у него со вполне советским догматизмом. Иной позиции трудно ждать от человека, бывшего до эмиграции в составе нового господствующего класса.

Немного иначе смотрит на революцию троцкист Исаак Дойчер (1906-1967) в книге «Незавершенная революция» (1967). «В 1917 году Россия пережила последнюю великую буржуазную революцию и первую пролетарскую революцию в истории Европы. Обе революции слились воедино» [558]. Произошла «буржуазно-социалистическая революция» [559]. Советское общество – результат двойной революции. Бюрократия не является классом; она – следствие отсталости России и может быть устранена повышением культурного уровня населения: готовя образованные кадры, «бюрократы готовят своих собственных могильщиков» [560]. Это будет завершением революции.

Позиция Дойчера даже более догматична, чем позиция Троцкого. Это «революционизм» (все несоциалистаческие революции – незавершенные), распространенный на Октябрьскую революцию.

Известный советский философ В. А. Вазюлин (р. 1932) в 1992 году предложил более утонченное решение, охарактеризовав советское общество как «ранний социализм», а Октябрьскую революцию – как «раннюю социалистическую». Поражение «раннего социализма» в 1991 году с этой точки зрения – частность, не меняющая общий ход исторического процесса. Необратимый переход к человечества к коммунизму начался в 1917 году и просто оказался более сложным и длительным [561].

Как видим, нет такой исторической проблемы, решение которой нельзя имитировать словом «ранний».

В последние годы понятия «ранний социализм» и «ранняя социалистическая революция» пользуются большой популярностью среди умеренно левых идеологов [562].

Для объяснения краха СССР В. А. Вазюлин и его последователи выдвинули следующее положение: «Если при капитализме производительные силы опережают в своем развитии производственные отношения, то при социализме производственные отношения опережают развитие производительных сил» [563]. То есть в СССР производственные отношения были уже социалистическими, а производительные силы – еще нет. Их победой объясняется контрреволюция. Если вспомнить, что производительные силы – это люди, взятые как участники производства, то мы увидим под наукообразной словесной оболочкой широко распространенную в советское время идеологему: строй у нас хорош, а люди – плохи. Люди несут в себе «родимые пятна» капитализма, поэтому коммунизм еще не построен. После 1991 года эта идеология получила развитие: «родимые пятна» капитализма были настолько сильны, что социализм потерпел поражение. Для носителей этой идеологии всегда существуют отдельно строй и отдельно «негативные явления». Признание того, что эти явления вытекают из сущности строя, для них немыслимо, так как убивает их идеологию.

Тот же ход мысли обнаруживает и Н. А. Симония, применивший свою идею «забегания революции вперед» в книге «Что мы построили?» (1991) к нашей послеоктябрьской действительности – с понятным результатом.

Но вперед, в коммунизм, «забегает» не революция, а представления людей о революции. А это не одно и то же. Например, национализированный завод может представляться участникам национализации обобществленным, т. е. принадлежащим обществу, но в действительности он только национализирован, т. е. принадлежит государству. Созданные управленческие структуры соответствуют реальности. Никакого «забегания» нет, есть только неадекватное восприятие. Ускорение же и замедление революции, по терминологии самого Н. А. Симонии, не то же самое, что «забегание» и «откат».

Иначе говоря, то, что производственные отношения могут представляться социалистическими, не доказывает их социалистичность. В действительности они таковы, каковы производительные силы, а надстройка (включая идеологию) такова, каковы производственные отношения.

Никакая революция не может создать то, для чего нет объективных предпосылок. Поэтому сторонники «социалистичности» СССР преуспели лишь в словесных победах над старым миром, которые выглядят, увы, чем дальше, тем комичнее.

Последнее по времени открытие сущности советского общества в рамках данного направления сделано доктором экономических наук А. И. Колгановым. Оказывается, «это был компромисс рабочего класса с бюрократией при ведущей роли последней» [564]. Вот формула прогресса.

Независимо от намерений автора, подобная реклама взаимовыгодного союза всадника с конем (при ведущей роли всадника) по отношению к любому эксплуататорскому обществу – апология эксплуатации, стоящая вне марксизма и вне науки.

Более типично для левых противоположное решение проблемы «номенклатура и труд». Его можно найти, например, у А. В. Бузгалина: «Сталинская номенклатура не вызвала и даже не организовала массовое созидание. Она выросла как паразит, пьющий кровь "живого творчества народа"» [565] и т.д. Снова кажется, что читаешь С.Амина: все хорошее в СССР – от народа; все плохое – от номенклатуры, причем без нее можно было обойтись [566]. Как пример упущенной нами «реальной базовой демократии» приводится Куба, что вызывает лишь чувство неловкости за автора, взявшегося доказать невозможное. К тому же за чистую монету принимается лицемерие номенклатуры, преувеличивавшей роль трудящихся в «построении социализма» и тем скрывавшей свою – решающую.

Удивительно, с каким трудом в сознание людей, стремящихся следовать марксистской методологии, проникает мысль о преходящей прогрессивности эксплуататорского класса. В худших традициях метафизики явление режется на части: либо прогрессивность (А. Колганов), либо эксплуатация (А. Бузгалин).

Примером уже совершенно карикатурной реанимации советского догматизма в XXI веке служит российского-вьетнамский сборник «Исторические судьбы социализма» (2004), в написании которого приняли участие В. С. Семёнов, Ю. К. Плетников, В. Н. Шевченко, В. М. Межуев и другие известные отечественные специалисты по социальной философии. Из него читатель может узнать о том, что у нас был «ранний», «государственный» и т. д. социализм, что он пал исключительно по случайному стечению обстоятельств, что КНР и СРВ по-прежнему строят социализм, что, наконец, и Россия может вернуться на этот путь – все зависит «от личности, которая становится во главе государства, от ее теоретической подготовленности и политической мудрости» [567].

Ирония истории состоит в том, что, пока постсоветские вроде-бы-марксисты ждут избавления от царя и героя, в дорогом их сердцу Китае личности, стоящие во главе партии и государства, реставрируют капитализм, постепенно возвращая власть буржуазии, о чем откровенно сообщают всем, имеющим уши. В докладе XVI съезду КПК сказано следующее (подчеркну, что цитата приведена в рассматриваемой книге):

«Появившиеся в ходе социальных перемен предприниматели… индивидуальные хозяева… лица, занятые в посреднических организациях… – все они строители социализма с китайской спецификой… Вся предпринимательская деятельность китайских и заграничных инвесторов в процессе нашего строительства должна поощряться. Следует охранять все законные трудовые и нетрудовые доходы» [568]. Яснее не выражаются даже в «Единой России», имеющей с КПК межпартийные связи.

Узнать бы, что думают о защите нетрудовых доходов 54 % населения КНР, имеющие 2 доллара и менее в день (из них – 300 млн. официальных и «скрытых» безработных) [569]. Ведь именно от них, от своего народа, власть защищает «предпринимательскую деятельность китайских и заграничных инвесторов». Кстати, число людей, выигравших от рынка, насчитывает лишь от 6,7 % (западные оценки) до 15 % (официальные оценки) населения [570]. Вместо «социализма не по Марксу» мы видим капитализм «по Марксу»: есть те, кто получает прибыль, те, кто на них работает, и государство, защищающее первых от вторых.

Закончиться строительство социализма с китайской спецификой, предполагающей защиту прибылей иностранных инвесторов, может только реставрацией зависимого капитализма – как в России. В «ядро» Китай не пустят, поэтому, думаю, китайская реставрация станет крупнейшей катастрофой нашего века, которая затмит даже российскую.

Подведу итог. В целом, сторонники этой точки зрения видят закономерный характер возникновения советского общества, но, считая его полностью или частично социалистическим, не видят его тупиковости, исторической обреченности. Контрреволюция 1991 года для них по большому счету необъяснима.

В формулировке «забегание революции вперед с последующим откатом», подразумевающей отступление революции, неясно просвечивает мысль о победе контрреволюции в 1920-30-е годы, получающая полное развитие во второй точке зрения на природу советского строя.

Вторая. Это было общество, идентичное капиталистическому, называемое обычно «государственным капитализмом».

Наиболее известны следующие работы сторонников этой концепции: Т. Клифф – «Государственный капитализм в России» (1948); III. Беттельхейм – «Классовая борьба в СССР» (т. 1 – 1974; т. 2 – 1977); А. Каллиникос – «Месть истории» (1991). О капитализме в СССР писали также А. Бордига, В. Райх, И. Валлерстайн и многие другие.

Революция 1917 года была либо буржуазной, либо потенциально социалистической, но потерпевшей неудачу в результате «термидора», осуществленного переродившимся партаппаратом или мелкой буржуазией. Соответственно, строй – результат успеха либо буржуазной революции, либо буржуазной контрреволюции.

Этой точки зрения придерживаются, как правило, троцкисты, отошедшие от взглядов Троцкого на природу СССР, и другие ультралевые на Западе и в нынешней России. Их догматизм – иной. Это не идеологическая предвзятость, а нетворческое следование марксизму, неумение оценивать явления, неизвестные классикам марксизма, с позиций духа, а не буквы исторического материализма и, как следствие, стремление согласовать факты с цитатами и подогнать под шаблоны.

Показательна позиция Криса Хармана (Социалистическая рабочая партия Британии), изложенная в работе «Как погибла революция» (1967). Революция 1917 года была пролетарской, но гражданская война привела к деклассированию пролетариата, проникновению в партию непролетарских элементов, урезанию внутрипартийной демократии и др. В этих условиях упрочилась власть аппарата. «Нет сомнения в том, что к 1928 году власть в России захватил новый класс» [571]. Но в объяснении происходящего мысль К. Хармана дает догматический сбой: произошла контрреволюция. Новый класс реставрировал старый строй. В СССР существовал «госкапитализм».

Однако этот капитализм явно выигрывает при сравнении с дореволюционным. Для Троцкого контрреволюция была чисто надстроечным явлением, поэтому прогрессивность советского строя ему понятна. Для сторонников «госкапитализма» эта проблема неразрешима, поэтому они ее, как правило, просто игнорировали.

Но не все. Ультралевые коммунисты Германии и Нидерландов 1920-1930-х годов, называвшие себя «коммунисты Советов» (в противовес «партийным» коммунистам), вели на эту тему обширные дискуссии.

Нидерландский «левый коммунист» Антони Паннекук (1873-1960), один из антигероев книги Ленина «Детская болезнь левизны в коммунизме», полагал, что «революция имеет двойственный характер, так как с одной стороны, она уничтожает феодализм, чтобы открыть дорогу развитию капитализма в деревне, а, с другой стороны, в городах она является пролетарской и ликвидирует капитализм. Русская революция “есть компромисс между двумя революциями"» [572]. Если у Дойчера две революции проходят последовательно, сливаясь в одну незавершенную перманентную, то здесь они идут параллельно.

Постепенно «коммунисты Советов» пришли к выводу о том, что «российский пролетариат упустил свое государство»; революция 1917 года стала рассматриваться ими как буржуазная (Г. Вагнер. «Тезисы о большевизме» (1934) [573]).

При этом немецкие «коммунисты Советов» считали госкапитализм высшей и последней стадией мирового капитализма; нидерландские – чисто российским явлением. И те, и другие не отрицали его прогрессивности: немцы – для всего человечества, голландцы – для России.

Паннекук писал в программной статье своей группы «Государственный капитализм и диктатура» (1936): «В России буржуазия была уничтожена революцией, и ее власть перестала существовать. Государственный капитализм смог утвердиться из-за отсутствия сильной буржуазии» [574]. Паннекук считал государственный капитализм в СССР прогрессивным явлением и результатом революции.

Как нетрудно заметить, понятия «буржуазия» и «капитализм» становятся у Паннекука равнозначными понятиям «эксплуататорский класс» и «эксплуататорский строй» – либо вообще теряют смысл.

В самое последнее время определение революции 1917 года как буржуазной встречается у известного нам А. И. Колганова [575] и доктора экономических наук М. И. Воейкова [576], идущих по следам Паннекука и его единомышленников. А. И. Колганов считает базисом советского общества «пеструю смесь добуржуазных, раннебуржуазных, зрелых капиталистических» отношений, «сквозь которые пытались прорасти отдельные ростки социализма»; М. И. Воейков – буржуазные производственные отношения «в своеобразной форме».

«Коммунисты Советов» обошлись без изобретения контрреволюции – сама революция была буржуазной. Это придает их концепции большую, чем у троцкистов, логичность.

Поиски же источника прогрессивного «государственного капитализма» в контрреволюции дают простор самым экстравагантным построениям, что можно видеть на примере взглядов доктора экономических наук А. В. Соловьёва, автора книги «Этюды о капитализме в России в XX веке» (1995) и многих статей.

Так как в России к 1917 году не было капитализма, именно утверждение последнего было главной задачей развития России в XX веке. С этих позиций оценивается Октябрьская революция.

«Но если революция не буржуазная, но и не пролетарская, то какая же она? Выбор невелик: либо буржуазно-демократическая, либо – чисто крестьянская (пугачевшина). Третьего не дано» [577].

Возобладало второе (пугачевщина). Сочетание буржуазно-демократических целей и мелкобуржуазных средств привело к тому, что в СССР возникла «диктатура мелкой буржуазии при крупном современном производстве» [578]. Во время НЭПа столкнулись диктатура рабочих и диктатура крестьян. Последняя победила. Сталин – Пугачёв XX века, окрестьянивший страну. «С 1936 года мелкая буржуазия – "духовные крестьяне" – восходила к власти, в 1991-1993 годах армия помогла ей сбросить социалистический камуфляж» [579].

Таким образом, историю России направляла мелкобуржуазная стихия. Как и в случае с якобинцами, проблема классовой сущности госаппарата подменяется проблемой происхождения людей, составляющих аппарат. Это отступление от исторического материализма. То, что подобное отступление допускал и Маркс, сочтя возможную диктатуру бывших пролетариев диктатурой пролетариата, не делает ошибку простительной.

С этой точки зрения неважно, что мелкая буржуазия не может как класс владеть крупной государственной собственностью. Владеют люди, проникнутые ее духом. Не крестьяне, так «духовные крестьяне». Правда, это уже идеализм, но автору это тоже не важно. Как все-таки удалось построить развитый капитализм в условиях «крестьянского термидора» – вообще неизвестно, как и то, чем отличается «мелкобуржуазный СССР» от нынешней «мелкобуржуазной России». А. В. Соловьёв считает различия чисто количественными.

Последнее – характерная слабость догматических сторонников «капиталистичности» СССР. Когда в 1990-е годы капитализм действительно вернулся, стало очевидно – хотя бы по социальным катаклизмам, сопровождавшим его возврат – что это не тот строй, который существовал в СССР.

Но, конечно, догматизм не сдается фактам. Последний пример – брошюра Интернационального Коммунистического течения «Упадок капитализма» (2001). Как ясно из заглавия, авторы видят в современном мире только один общественный строй – капитализм – и одну форму развития – упадок; все события рассматриваются как проявления упадка капитализма.

Россия считается страной, однотипной с западными, поэтому сделан вывод о вступлении СССР после победы буржуазной контрреволюции (1927-1928) в стадию империализма. Вторая мировая война велась империалистическими державами за передел мира. Защита от агрессии – уловка буржуазной пропаганды. Разницы между СССР, США и Третьим Райхом нет (очевидно, между Китаем и Японией – тоже). СССР – не первая освободившаяся колония, а такой же враг зависимых стран, как их колониальные хозяева. Впору счесть распад СССР большой победой «третьего мира»: одним врагом меньше.

И действительно, мысль авторов идет к этому. Кризис капитализма 1970-1980-х годов ударил по самым слабым его звеньям – сначала по «обанкротившимся странам третьего мира» (Мексика, Аргентина и др.), затем – по СССР и его сателлитам. Их крушение – разрушение «капиталистической периферии, ее рынков и должников» [580].

Следовательно, капиталистическая система ослабела после краха СССР, потеряв рынки и должников. Как же такое случилось? Может быть, в РФ буржуазия отстранена от власти? Нет, авторы признают, что в СНГ и Восточной Европе существует капитализм, притом Россия низведена до уровня второразрядной державы. Дальше говорится о незаинтересованности буржуазии Запада в экономической реконструкции стран Восточной Европы, и это – чистая правда. Но где здесь доказательство ослабления, а не усиления капитализма? Потери, а не приобретения им своей периферии? Упадка, а не реванша? Где доказательства существования капитализма в «Восточном блоке» до, а не после 1989-1991 годов? Их нет и не будет.

Понять историю XX века с этой позиции невозможно: везде властвует империализм, не несущий никакого прогресса (Китай – не исключение [581]). «Вывести Россию из состояния отсталости может только мировая революция пролетариата» [582]. Раз ее нет, значит нет никакого прогресса, никакого преодоления отсталости. Отсюда один шаг до осуждения индустриализации, два – до одобрения действий Пол Пота, три – до признания непобедимости капитализма. Не сделав этих шагов, авторы остались вообще без позитива, равномерно осудив все существующее. Это бесперспективный путь. Уравнивание плохого с худшим ведет только к оправданию худшего: «"Демократия"… не имеет коренных отличий от прочих форм капиталистической диктатуры, таких, как сталинизм и фашизм» [583]. Не смутило их и то, что человек, первым вставший на эту точку зрения – бывший генсек ИКП Амадео Бордига (1889-1970) – был отпущен фашистским правительством из тюрьмы за безвредность.

Концепция «госкапитализма» (капитализма без буржуазии) в любом варианте не выдерживает сопоставления с фактами. Общество, где нет распределения по капиталу, не может быть названо капиталистическим. Эксплуатация может быть некапиталистической, и нет никакой необходимости искать капитализм всюду, где она есть.

Место Октябрьской революции в истории с этой позиции также непонятно. Капитализм до 1917 года, капитализм – после. Была ли революция?

Наиболее последователен И. Валлерстайн, отрицающий факт революции. Менее последовательны те, кто считает революцию буржуазной или двойственной: переход от одной фазы капитализма к другой не является социальной революцией. Представление о «буржуазной революции, свергающей власть феодалов, чтобы расчистить путь капитализму» выдает непонимание природы зависимого капитализма, где нет антагонизма между буржуазной и небуржуазной частями «верхов». И совсем непоследовательны изобретатели контрреволюции. Ведь им надо доказать, что она свергла социализм. Когда же и как долго он существовал? Во время гражданской войны? НЭПа? Если же его не было, то нечего было свергать, нечего было упускать российскому пролетариату – власть ему никогда не принадлежала.

В целом, достижения и недостатки этой позиции зеркально противоположны достижениям и недостаткам предыдущей. Сторонники «госкапитализма» видят тупиковость, историческую обреченность советского общества, но, считая ее результатом контрреволюции, не видят ни закономерности, ни прогрессивности его возникновения и развития. Контрреволюция 1991 года для них – простое продолжение «советского термидора»; качественный скачок вниз также остается незамеченным. Возможен даже такой взгляд: события 1989-1991 годов - «политическая революция, совершенная одной частью правящего класса против другой его части» [584]. Где искать «другую часть» номенклатуры, не желавшую реставрации капитализма, автор не указывает. Так же рассуждает А. Каллиникос: «революционный сдвиг от государственного капитализма к транснациональному» [585], не социальная, а политическая революция, ведущая страны бывшего «второго мира» к положению Латинской Америки. Такой переворот надо было назвать контрреволюцией, чему мешает как раз представление о капитализме до 1989-1991 годов.

Стоящая особняком позиция «коммунистов Советов» является переходной к третьей точке зрения на природу советского строя.

Третья. Это было общество, параллельное капиталистическому, индустриальное общество иного типа.

Этой точки зрения придерживались как марксисты (троцкисты Б. Рицци и М. Шахтман; У. Мелотти) и близкие к марксизму ученые (К. А. Виттфогель), так и противники марксизма (У. Ростоу, Р. Арон, Б. Мур); сущность советского строя глубже была понята первыми.

Нельзя также не упомянуть писателя-анархиста Виктора Сержа (настоящая фамилия – В.Л.Кибальчич) (1890-1947), начавшего критику большевизма «слева» еще во время революции, участником которой он был, и, очевидно, первым применившего к советскому строю термин «тоталитаризм»: «Мы являемся свидетелями формирования новой системы производства, правления и эксплуатации человека человеком, которая не была и не является ни капиталистической, ни социалистической; системы, которую следует назвать новым термином и которую… можно назвать только тоталитарной» [586].

Начало научной разработке проблемы положила книга Бруно Рицци (Ридзи) (1910-1977) «Бюрократизация мира» (1939). Затем последовали: М. Шахтман – «Бюрократическая революция» (1941); К. Виттфогель – «Восточный деспотизм. Сравнительное исследование тотальной власти» (1951); М. Джилас – «Новый класс» (1957); новые книги Б. Рицци «Упадок античности и феодальная эпоха» (1969), «Социализм от религии к науке» (1970); «Ребяческий социализм» (1970); У. Мелотти – «Маркс и третий мир. За многолинейную схему исторического развития» (1972); Р. Баро – «Альтернатива. К критике реально существующего социализма» (1977) и другие [587].

Из отечественных работ, кроме упомянутой статьи Ю. И. Семёнова «Россия: что с ней случилось в двадцатом веке» (1993), положения которой затем развиты в книгах «Философия истории» (1999) и «Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества» (2001), можно отметить интересную именно в этом плане книгу В. Е. Бугеры «Собственность и управление» (2003).

Как правило, каждый из авторов применял свой собственный термин: «бюрократический коллективизм» (Б. Рицци), «восточный деспотизм» (К. Виттфогель) и т. д. Суть же едина: номенклатура – это класс- собственник. Не было буржуазного перерождения, было рождение нового класса эксплуататоров и нового строя, схожего или тождественного с «азиатским способом производства» у Маркса.

Большинство авторов ограничилось констатацией возникновения нового строя и описанием его основных черт. О теории неополитаризма можно говорить только применительно к взглядам Ю. И. Семёнова.

Немарксистские авторы, называя советский строй «коммунизмом», считали его одним из вариантов модернизации отсталых обществ, созданным «модернизационной», крестьянски-интеллигентской революцией. Отличие от капитализма – в ценностях, на которых базируется этот строй. Поскольку эталон Современности для либералов – капитализм Запада, логичен вывод Т. фон Лауэ: советский тоталитаризм – «не более, чем карикатурное эхо западного государства и общества, лучшая копия, возможная в российских условиях» [588].

Приоритет в выдвижении этой идеи, очевидно, следует отдать Н. А. Бердяеву (1874-1948), утверждавшему в работе «Истоки и смысл русского коммунизма» (1937), что в СССР существует особый строй, именуемый им то «государственным капитализмом», то «коммунизмом», при котором «привилегированным классом» является «новая советская бюрократия» [589], «высшей ценностью признаются не интересы рабочих… а сила государства», но который «представляется продолжением дела Петра Великого» [590]. Немало места в книге H.A. Бердяева уделено справедливой констатации некритического усвоения русской интеллигенцией западных идей. Идеи для Н. А. Бердяева – движущая сила истории, поэтому истоки русского коммунизма – в русском восприятии идей марксизма, в их, используя выражение Т. фон Лауэ, «карикатурном эхе».

Теперь схожих взглядов придерживается и часть отечественных авторов патриотической ориентации – конечно, оценивая самобытность СССР положительно. «Социальный переворот 1917 года народ поддержал в силу того, что большевики предложили вместо либеральной модели модернизации общества общественный строй, сохраняющий фундаментальные ценности российского общества» [591]. Революция вела к модернизации без вестернизации. Термин «модернизация» продолжает свою эфемерную жизнь, лишаясь всякого смысла: если есть разные модернизации, т. е. и разные Современности; иначе говоря, нет Современности как стадии истории.

Б. Ю. Кагарлицкий в книге «Реставрация в России» (2000) говорит о «модернизации» как главном результате революции 1917 года и, одновременно, подчеркивает отличие СССР от стран Запада. Как ни странно, главным признаком советского общества он считает «деклассированность всех классов», тут же признавая «этакратию» классом-государством. Знаменателен вывод: «Эта система не имела ничего общего с "царством свободы"… Но миллионы людей, истерзанных войнами и привыкших ежедневно бороться за физическое выживание, воспринимали ее как высшее выражение социальной справедливости. Более того, не будучи социалистической, она безусловно опиралась на целый ряд социалистических принципов в своей теории и практике. Именно это предопределило серьезные успехи Советского Союза на ранних этапах его истории» [592].

В любом случае неизбежен вопрос: более или менее прогрессивным было советское общество по сравнению с капиталистическим? Неизбежен и ответ: менее. В противном случае пришлось бы признать его посткапиталистическим.

Потенциальная прогрессивность советского строя виделась в возможности перехода к новой стадии истории: коммунизму для марксистов (У. Мелотти) или стадии массового потребления для сторонников концепций модернизации (У. Ростоу). Р.Арон допускал как такой исход (конвергенцию), так и революционное свержение советского строя «снизу», считая последнее почти невероятным.

Поражение СССР в «холодной войне» и его последующий крах, казалось бы, ставят точку в спорах.

Однако возникает опасность непонимания реального значения Октябрьской революции 1917 года и ее результатов. Выходит, что результатом был регресс, тупик, революция потерпела поражение.

Так считал Б. Рицци, не отказавшийся, впрочем, от идеи построения бесклассового общества. Карл Август Виттфогель (1896-1988), в отличие от Рицци, пришел к выводу о тшетности попыток преодоления капитализма. Тем же завершилась эволюция взглядов Макса Шахтмана (1903-1972). С Шахтманом полемизировал Троцкий в своей последней (так и не изданной в России) книге «В защиту марксизма» (1940). И Троцкий, и Шахтман считают, что нет прогресса без социализма. Шахтман, не видя в СССР социализма, не видит и прогресса; Троцкий, видя прогресс, стремится увидеть и социализм.

Взгляд на СССР как на «параллельное» капитализму общество, будучи доведен до абсурда, переходит в иную, последнюю, наиболее экзотическую точку зрения на природу советского строя.

Четвертая. Это было общество, предшествующее капитализму, докапиталистическое – «азиатское» или феодальное. Строй – результат «азиатской» или феодальной контрреволюции.

Первым этот взгляд сформулировал в 1922 году П. А. Сорокин в работе «Современное состояние России», говоря о «буквальном повторении хозяйственной системы древней Ассиро-Вавилонии, древнего Египта» [593] и т. д.

Такова позиция советских и восточноевропейских диссидентов либерального толка и их постсоветских наследников. Наиболее яркие отечественные ее представители: М. С. Восленский – «Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза» (1980); Е. Н. Стариков – «Общество- казарма от фараонов до наших дней» (1990, опубликована в 1996). К этому же направлению примыкает и избыточно эмоциональное произведение математика И. Р. Шафаревича «Социализм как явление мировой истории» (1977), основной пафос которого – в утверждении несовместимости социализма с жизнью как таковой.

Само собой, в регрессивности советского строя убеждены нынешние российские либералы из числа бывших советских обществоведов. Например, доктор исторических наук А. В. Кива, утверждавший в книге «Социальные революции на исходе века» (1992), что «государственно-ничейная собственность» была «двумя шагами назад» по сравнению с капиталистической [594]. Революция оказывается «преждевременной». Это все то же «забегание революции вперед», только оцениваемое отрицательно. (Книга А. В. Кивы взята мною в качестве зеркала отечественного либерализма. Теоретическая разработка проблем революции в ней отсутствует, однако мировоззрение выражено очень ярко.)

Сторонники данной точки зрения, стремясь в меру своего разумения защитить марксизм от большевизма, часто цитируют высказанную в полемике с народниками мысль Г. В. Плеханова о том, что «совершившаяся революция может привести к политическому уродству, вроде древней китайской или перуанской империи, т. е. к обновленному царскому деспотизму на коммунистической подкладке» [595], так что можно говорить о своеобразном неоменьшевизме, благими намерениями которого, как и старого меньшевизма, вымощена дорога к защите капитализма.

Аргументация сторонников идеи «Октябрьской контрреволюции» наиболее систематически изложена М. С. Восленским. Россия к 1917 году была феодальной страной; революции 1905-1907 годов и февраля 1917 – «антифеодальные» (автор избегает термина «буржуазные»); Октябрьская революция «открыла эру старательного уничтожения всех капиталистических, т. е. антифеодальных элементов в России. Она оказалась, таким образом, объективно не продолжением антифеодальной революции», а «Октябрьской контрреволюцией», «реакцией феодальных структур» [596].

Загнав себя и читателя в рамки дилеммы «капитализм-феодализм», М. С. Восленский приходит к выводу, что большевики спасали устои феодального общества, а Белое движение стремилось продолжить антифеодальную революцию. Поскольку феодальная реакция большевиков победила, антифеодальная революция по-прежнему стоит в повестке дня. «Проблема нашего времени состоит не в том, что капиталистическая формация уже исчерпала себя, а в том, что феодальная формация еще не полностью исчерпала все возможности продлить свое существование» [597]. Одним словом, как гласит название последнего раздела книги, «после номенклатуры – свобода».

Аналогична позиция Е. Н. Старикова в книге «Общество-казарма от фараонов до наших дней». С точки зрения автора, в России всегда господствовал азиатский способ производства, лишь в конце XIX – начале XX века дополненный «ростками» капитализма. О зависимом развитии ни М. С. Восленский, ни Е. Н. Стариков не осведомлены, поэтому капиталистический путь для них тождественен западному. Естественно, отказ от этого пути – регресс. «Имело место не пролетарское и даже не просто люмпенское отрицание капитализма… а отрицание его сельским паупером дотоварного типа. В строго терминологическом смысле слова это была контрреволюция архаичных азиатских структур, предпринятая в ответ на столыпинскую революцию. Отрицанию подверглись рынок, частная собственность, право, свобода личности, демократия, гражданское общество, т. е. все то, что в совокупности составляет европейскую парадигму» [598]. Странно, но факт: автор убежден, что к власти в 1917 году пришли люмпены – «военно-монашеский орден деклассированных революционеров» [599]. Если согласно А. В. Соловьёву страной управляли «духовные крестьяне», то согласно Е. Н. Старикову, насколько можно понять – «духовные люмпены». На их приходе к власти изложение истории России в данной книге обрывается, потому что согласовать тезис о власти люмпенов с реальной историей СССР невозможно.

Неловко даже напоминать о 100 %-й грамотности населения, бесплатной медицине и образовании, победе в войне и о том, что на Западе СССР безоговорочно относили к богатой части современного мира [600]. Где здесь регресс? К таким ли последствиям может привести власть «сельского паупера дотоварного типа»? Разве регресс – независимость России-СССР, избавившейся от долговой кабалы? Из аграрной страна стала индустриальной; более того – второй сверхдержавой мира. Это уровень, до которого наша страна не поднималась ни до периода неополитаризма, ни после, когда стремление догнать по уровню жизни Португалию официально декларируется как цель весьма отдаленного будущего. С учетом того, что ВВП на душу населения в Португалии – 18 000 долл. на человека в год, а в России – 8 500 [601], цель следует признать утопической. Хотелось бы напомнить, что если РСФСР в 1990 году по данному показателю находилась на 44-м месте в мире, то Россия в 2000 году – на 90-м [602].

Английский писатель Джон Бойнтон Пристли (1894-1984), посетивший СССР в 1946 году, заметил: «Россия похожа на великана, который отправился в школу» и, приведя цифры тиражей классической художественной литературы, заключил: «Если это тьма, покажите мне свет» [603].

Тиражи росли вплоть до развала СССР и возвращения России в цивилизованный мир, после чего началось их стремительное падение. (2 305 000 000 экземпляров в 1990 году [604] и 130 000 000 – в 2003-м, причем 77 % из них – детективно-фантастически-любовный словопомол [605].) Если это свет, покажите мне тьму.

Идеализировать достижения периода неополитаризма не стоит: общество оставалось классовым, со всеми присущими классовому обществу антагонизмами; так, с крестьянством номенклатура поступила так же, как на Западе поступала буржуазия, «переняв от нее гегемонию» и методы ее осуществления, однако прогрессивность индустриализации несомненна. Аграрное общество в современном мире обречено на зависимость от Запада.

Следствием революционного завоевания независимости стала двухполярность мира, ограничивающая власть капитала на Земле, пусть даже властью номенклатуры над другой ее частью. И это тоже результат, имеющий всемирно-историческое значение.

Теперь, после исчезновения силы, сдерживающей капитализм, его агрессивность колоссально возросла, что и почувствовали на себе народы зависимых стран и «стран-изгоев». Они утратили не просто поддержку второй сверхдержавы, они утратили пример революционной победы над зависимостью, хотя не над эксплуатацией вообще.

Из сказанного выше следует признание Октябрьской революции 1917 года социальной революцией, свергнувшей зависимый капитализм, существовавший в России.

По сравнению с капитализмом Запада советский политаризм был бы регрессом. Но революция 1917 года произошла не на Западе, а в зависимой стране. По сравнению с зависимым капитализмом советский политаризм был прогрессивен, обеспечив гигантский рывок в развитии производительной силы России-СССР. Это дает основания считать, что в 1917 году произошло не просто восстание, а революция, смена одного строя другим, более прогрессивным.

В 1991 году произошла контрреволюция, реставрировавшая в России и других странах, возникших на обломках СССР, зависимый капитализм и тем лишившая их независимости. Тогда, а не 1917 году, переворот ускорил регресс, факт которого теперь не могут отрицать даже либералы, как упомянутый А. В. Кива, фактически признавший, десять лет спустя, превосходство советского строя над зависимым капитализмом: «Шоковая терапия и сопровождавшая ее дикая приватизация привели к развалу экономики России… началась тотальная деградация важнейших структур и сфер жизнедеятельности» и т. д. [606]

Вывоз капитала из России в 2004 году составил 2 трлн 768 млрд руб. (97 млрд долл.), что равно расходной части федерального бюджета. Сюда входят не только выплаты по внешнему долгу и вывоз частного капитала, но и вложенные в иностранную валюту и иностранные ценные бумаги и хранящиеся в иностранных же банках золотовалютные резервы и средства Стабилизационного фонда. «Россия продолжает финансировать экономику развитых западных государств», – пишет, приведя эти цифры, обозреватель «Независимой газеты» [607]. Неудивительно, что 88,2 % россиян находятся за «международной» чертой бедности, установленной для стран, переживающих переходный период (4 доллара в день) [608].

К настоящему времени в России реставрирован строй, существовавший до революции 1917 года. Даже правительственная «Российская газета» констатирует: «Исторические параллели потрясают. Доля крупной буржуазии, данные по дифференциации доходов совпадают. Между бедными и богатыми и тогда, и сейчас – пропасть. Теперь наш крупный бизнес соответствует дореволюционной модели» [Панов Е. Сегодня мы живем на уровне 1913 года. Соотношение бедных и богатых в России с тех пор не изменилось. Интервью с заместителем директора Центра уровня жизни Минтруда РФ В. Литвиновым][609]. В интервью с заместителем директора Центра уровня жизни Минтруда РФ В. Литвиновым употребляются термины вроде «клонирование социально-экономического генотипа», но в этих биологизмах нет необходимости, произошла контрреволюция.

Итак, Россия в двадцатом веке пережила и победу революции, и победу контрреволюции. Данная точка зрения последовательно проведена в названных выше работах Ю. И. Семёнова. Революцию он характеризует как «рабоче-крестьянскую», т. е. только со стороны движущих сил, а не характера, или как «антикапиталистическую», «социорно-освободительную», т. е. с деструктивной стороны характера. Полагаю, что с конструктивной стороны характер должен быть определен как неополитарный.

Проблема революций в других периферийных странах

Непонимание сущности Октябрьской революции сказалось на оценке революций в «третьем мире». Его страны считались отставшими, а не зависимыми; их строй характеризовался как феодальный или сохраняющий феодальные пережитки; соответственно, считалось, что им открыты две дороги: к социализму и к капитализму. Первый путь – путь революции «снизу» под руководством просоветской партии; второй – путь реформ под руководством прежней прозападной элиты. Эту иллюзию разделяли и у нас, и на Западе, и в самом «третьем мире» не только до появления концепций «зависимого развития», но и после.

Определить революционную силу при таком подходе было столь непросто, что иногда ее объявляли ненужной: «Реальная картина социальной революции XX века так часто не совпадает с традиционной схемой… что ставит исследователя в тупик. Скажем, революция без революционного класса, но при наличии революционной идеологии и организации революционеров. Явление это не ново… однако сейчас стало в известном смысле нормой». Развивая свою мысль, М.Я. Гефтер предлагал отказаться от «однозначных определений» любых революций «третьего мира» [610].

В этой теоретической капитуляции был свой резон. Игнорирование иной природы капитализма зависимых стран приводило к бесплодным схоластическим классификациям их революций. Споры, которые велись вокруг понятий «национально-освободительная революция», «национально-демократическая революция», «народно-демократическая революция» (этот термин – абсолютная тавтология [Одно из определений этой революции называет ее «антиимпериалистической, антифеодальной, антифашистской, национально-освободительной, демократической». Такое разнообразие признаков маскирует бессодержательность термина.])[611], «буржуазно-демократическая революция», естественно, ни к чему не привели. Это признается и в итоговой для советских исследований революций «третьего мира» книге «Национально-демократическая революция: сущность и перспективы» (1990) [612].

Но выход авторы, несмотря на знакомство с концепциями зависимости, ищут по-прежнему в утверждении запаздывающего, а не зависимого развития «третьего мира». Капиталистические страны делятся на страны первичной (западной), вторичной (Россия, Япония, Греция, Бразилия и др.) и третичной (все остальные) моделей капитализма. Признаки вторичной и третичной модели – «запаздывание» и «альтернативность» (возможность перехода к социализму). В третичной они выражены в более резкой форме.

Для первичной модели характерны классические буржуазные революции и «буржуазно-демократические»; для вторичной – «буржуазно- демократические» и «социалистические»; для третичной – «национально-освободительная», «национально-демократическая», «народно-демократическая» революции, анализу которых и посвящена статья редактора сборника Г. Ф. Кима (1924-1989), но о которых он ничего внятного сказать не может [613].

Остальные авторы также избегают однозначных суждений. И это понятно: все возможные революции в странах «третьего мира», оцениваемые по изложенной выше схеме, призваны преодолеть расстояние между запоздавшим капитализмом, опутанным феодальными пережитками, и реальным социализмом. Каждая революция отмечает новую стадию пути. Обоснованию этой идеологической задачи были подчинены все наши исследования «третьего мира», но к 1990 году образцовость СССР стала сомнительной, а надуманность стадий – несомненной. Осталось только признавать, что проблемы трудны, а пути их решения многообразны.

Характер Иранской революции 1978-1979 годов – последняя из проблем изучения революций, решавшихся и не решенных по-старому: время подведения итогов Иранской революции совпало с концом СССР.

Был ли переворот в Иране прогрессивен? Революция, приведшая к власти часть прежних «верхов», не была для истмата социальной революцией. В современном мире признавалась борьба лишь двух сил – социализма и капитализма; первый революционен, второй контрреволюционен. Социальная революция может быть либо социалистической, либо ее первой фазой: «буржуазно- ("национально-) демократической"». Данные определения применялись к переворотам, не уничтожившим буржуазию и установившим просоветский, но антикоммунистический режим (Египет, Ирак). Но иранский режим был агрессивно антисоветским и подавлял рабочее движение. Поэтому поиск определения шел неизбежным путем: «упущенная возможность» [614] социалистической революции, «реакционная революция» [615], наконец – контрреволюция [616]. Прогрессивность переворота отрицалась: за кровью, пролитой новой властью, незамеченным оставалось завоевание независимости, что до обидного напоминало восприятие многими левыми на Западе нашей революции 1917 года.

Такая постановка вопроса расходилась с фактами, что не могло устроить востоковедов. Но вместо марксистского решения проблемы сущности строя послереволюционного Ирана было предложено нечто иное: революция как духовное («социокультурное») явление. Это положение в качестве новой (для нашей науки) методологии изучения революций выдвинуто доктором философских наук K.M.Кантором в 1987 году [617], а к Ирану вскоре применено известным нам С. Л. Агаевым.

В Иранской революции он увидел «протест против ценностей “общества потребления" и потребительской психологии, стремление к духовной деколонизации и национально-культурному самоутверждению» [618] и т.д.

Вот какие «действительные задачи» решала эта революция. Вопрос о сущности строя, установленного благодаря ей, теперь вообще решать не нужно: она совершилась в сфере духа. Общество растворяется в культуре, борьба классов – в борьбе ценностей, социальная революция – в абстрактном процессе освобождения человека. Несмотря на дежурные заверения обоих авторов о творческом развитии марксизма, материализм здесь не найти даже под микроскопом. Критерий прогресса тоже отсутствует: выбор ценностей («либеральные», «традиционные» и др.) и оценка их победы без связи с общественным строем – дело эмоций. Догматизм сменился откровенной ненаучностью.

Так советское обществоведение исчезло в ходе дискуссии под напором пришедшей с Запада эклектики.

Как изучается в современной России проблема революции

В современной российской философии и социологии проблема революции фактически не ставится. Это логично, так как ни современная западная, ни русская религиозная философия, ставшие теперь образцами для подражания, по этой проблеме не могут сказать ничего, а взамен в качестве локомотива истории способны предложить либо реформы, либо мистицизм личного самосовершенствования.

Единственная книга последнего десятилетия, затрагивающая вопросы теории революции, написана двумя высокопоставленными чиновниками – заместителем генерального директора Фонда реструктуризации предприятий и развития финансовых институтов И. В. Стародубровской и руководителем Рабочего центра экономических реформ при Правительстве РФ (ныне – ректор Академии народного хозяйства при Правительстве РФ) В. A. May, экономистами по специальности. Она издана в 2001 году на английском и русском языках в Оксфорде и Москве, посвящена М. С. Горбачёву и Е. Т. Гайдару и носит название «Великие революции: от Кромвеля до Путина»,

По форме это попытка привить на отечественной почве идеи западной «социологии революции» в «структурном» варианте. Круг предшественников очерчен вполне определенно – А. де Токвиль, С.Хантингтон, Б. Мур, Т. Скокпол, Т. Гарр, К. Бринтон и другие. Авторы не скрывают импортный характер изложенных мыслей, безмятежно признаваясь в трудности перевода ключевых терминов, употребленных в английском издании ("challenges" и "constraints"), на русский язык [619]. Перевод, впрочем, нареканий не вызывает – понять задачу авторов просто.

Она заключается не только и не столько в создании новой версии «социологии революции», сколько в идеологическом оправдании деятельности политиков, которым посвящена и которыми, как подчеркивают авторы, вдохновлена книга. Историческая прогрессивность их курса, вера в которую побудила авторов щедро рассыпать по страницам книги комплименты М. С. Горбачёву и Е. Т. Гайдару и даже подвигла на признание: «Все недостатки книги могут быть отнесены исключительно на счет ее авторов» [620] (имеется в виду: но не кумиров) – вот стержень книги.

Следовательно, мы имеем дело не с позицией Стародубровской-May, а с выраженной ими позицией Горбачёва-Гайдара, которая заключается в том, что их правление стало для СССР-России социальной революцией.

Всемирная история периода «от Кромвеля до Путина», увиденная с этой позиции, выглядит следующим образом. Революции не происходят в «стабильных обществах», т. е. до капитализма и в нынешних капиталистических обществах. Они происходят при модернизации и «связаны с феноменом экономического роста» [621] при «кризисе роста». Таковых в истории было три:

– кризис ранней модернизации при переходе к экономическому росту;

– кризис зрелого индустриализма, «выплеснувший на поверхность противоречия массового промышленного производства» [622];

– кризис ранней постмодернизации при переходе к постиндустриальному обществу.

Первый кризис имел место в Англии XVII века, в России второй половины XIX века, в Китае второй половины XX века.

Такая постановка вопроса означает утверждение параллельного развития всех отдельных обществ – как у Ростоу. Но уже при обращении ко второму кризису она дает сбой: «В отличие от первого, кризис зрелого индустриализма, проявлявшийся в развитых странах с конца XIX века и достигший своего пика в период Великой депрессии, был искусственно перенесен и на страны, где еще не сложилось зрелое индустриальное общество, интернационализирован и синхронизирован» [623].

Третий кризис всеобщ – это начало научно-технической революции. Необходимым для ее успеха общественным строем считается капитализм, поэтому для некапиталистических стран стоит задача перехода к капитализму («либерализации»), чему мешает «тоталитаризм».

Если общественные институты способны адаптироваться к новым требованиям, кризисы могут быть преодолены эволюционным путем, в который включаются реформы, революции «сверху» и оккупация более передовыми странами. Если неспособны (если есть «встроенные ограничители», по терминологии авторов) – происходит революция.

«Встроенные ограничители» для первого кризиса – «оставшиеся от традиционного общества методы регулирования производства и торговли», сословное деление, абсолютизм; для второго – «крайности монополизма», отсутствие механизмов социального компромисса; для третьего – авторитаризм и тоталитаризм. Их преодоление – революция. Для первого и третьего кризисов - либерализационные революции, для второго – мобилизационные.

Что можно сказать об этой схеме исторического процесса? «Кризисы роста», выделенные авторами – явления разного порядка. Ни одна страна не прошла их один за другим. Не были они и стадиями истории человечества в целом, потому что каждый из них – набор принципиально различных явлений.

«Первый кризис» – либо переход к капитализму (буржуазные революции в Англии и Франции), либо переход к зависимому капитализму (Россия второй половины XIX века), либо свержение зависимого капитализма (Китай второй половины XX века). Свести «первый кризис» к индустриализации невозможно, так как в России она завершилась уже после Октябрьской революции, т. е. в результате «второго кризиса», а не «первого».

«Второй кризис» – либо момент эволюции западного капитализма (Великая депрессия и реформы Ф. Рузвельта, «фашистские революции»), либо свержение зависимого капитализма (Октябрьская революция).

«Третий кризис» – либо НТР на Западе, либо реставрация зависимости вне Запада.

Эти разнородные события выданы за этапы прогрессивного развития, что является полным собранием возможных ошибок: здесь и априорное восприятие капитализма как вершины прогресса, и отсутствие критериев прогрессивности перемен, и отождествление западного и зависимого капитализмов, и сведение революции к восстанию «снизу», а революции «сверху» – к реформе (общее для истмата и «социологии революции»).

Соответственно, то, что с этой точки зрения отнесено к революциям, не всегда является ими.

Революция определяется как «социальная трансформация общества, осуществляемая стихийно, в условиях слабой государственной власти, неспособной контролировать происходящие события и процессы» [624].

Слабость государственной власти вызвана «фрагментацией общества», открытие которой авторы считают своим вкладом в теорию революции. Это «резкое усложнение социальной структуры общества, вызванное размыванием границ и размежеванием интересов в рамках традиционных классов и групп, а также возникновение новых социальных сил, не вписывающихся в прежнюю систему» [625].

Проще говоря, это обострение классовой борьбы, принимаемое авторами за ее возникновение. Классовый подход к проблеме революции отрицается как неприемлемый; взамен предлагается «фрагментация»: борьба идет не между классами, а между мелкими группами людей, принцип выделения которых не раскрыт [626].

Ход революционного процесса таков: кризис старого режима (провал реформ, резкое ухудшение экономической ситуации) – начало революции – приход к власти умеренных (утопизм, неспособность на жесткие меры) – кризис их власти и консолидация «консерваторов» (очевидно, контрреволюционеров) – приход к власти радикалов, жесткими мерами стабилизирующих экономику – кризис их власти – термидор (определение не дано) – приход постреволюционной диктатуры.

Спрашивается: ход каких революций описан этой схемой? Даже в обозначенных авторами временных рамках (без Нидерландской) сюда не подходят ни Американская, ни Китайская. В начале схемы можно уловить сходство с Английской и Российской 1917 года, но к концу остаются только Великая Французская и усиленно подгоняемые под ее шаблон события 1989-2000 годов в России. Цель ясна: облачить М. С. Горбачёва в мантию Людовика XVI, Е. Т. Гайдара – в парик Робеспьера, а В. В. Путина – в треуголку Наполеона, что отвечает видению своей исторической миссии первыми двумя персонажами, выигрышно смотрящимися на фоне потерявших головы прототипов.

Последнее абсолютно серьезно преподносится как доказательство более гуманного характера «революции постмодернизации»: «В условиях перехода к постиндустриальному обществу происходит общее возрождение гуманистических принципов, возрастает ценность человеческой жизни» [627].

С ненавязчивым цинизмом авторы забывают о стабильном сокращении численности населения России на 750 тыс. чел. ежегодно с 1992 года. Министр здравоохранения и социального развития РФ М. Зурабов недавно признал, что за последние 10 лет население России уменьшилось на 9 млн чел. [628]

Цена регресса уже превысила цену прогресса, заплаченную не только Францией в якобинский террор (40 тыс. погибших), но и СССР – в сталинский (примерно 4 млн. репрессированных по политическим статьям УК [799455 казненных, 2 634 397 осужденных к заключению и 413 512 — к ссылке с 1921 по 1953 годы. Умерло в заключении (политических и уголовных вместе) — примерно 1 600 000 чел.; в «кулацкой» ссылке — примерно 400 000. Формальная обоснованность репрессий в данном случае не важна: политаризм уничтожал сторонников социализма, капитализма и своих собственных под одними и теми же предлогами. Таким образом, прямая убыль населения в результате действий советского репрессивного аппарата — порядка 3 млн.][629]).

За что же платится эта цена? Где постиндустриальное общество, к которому привела нас «революция» 1990-х годов? Ответ готов. Результаты не совпадают с поставленными целями не потому, что цели были поставлены неадекватно, а потому что революция – стихийный непредсказуемый процесс.

«Как и в революциях прошлого, в России преобразования носили во многом стихийный характер, и их результаты не совпадали с теми целями, которые провозглашались властью. Однако это было связано не столько с неправильностью концептуальных построений или субъективными ошибками реформаторов, сколько с объективной логикой революционного процесса и слабостью государственной власти. Эта власть, как и в любой другой революции, не имела устойчивой социальной опоры и потому была неспособна проводить целенаправленную политику» [630].

Перед нами – наукообразный вариант фразы «хотели – как лучше, а получилось – как всегда», выдаваемой за закон истории. С началом революции все остальные законы истории отменяются и действует только этот. Посему никто из деятелей революционного времени не виноват в том, что получилось. Виновата «объективная логика революционного процесса». Вряд ли надо доказывать, что к реальному ходу революций – ни Великой Французской, ни других – все это отношения не имеет, а выдумано для того, чтобы оправдать недавних правителей СССР и России. Это их власть «не имела устойчивой социальной опоры» внутри страны, что не мешало ей «проводить целенаправленную политику» в интересах Запада.

Замечу также, что понимание революции как объективного (и познаваемого) процесса перехода к новой стадии истории, которое было заявлено авторами вначале, несовместимо с признанием непредсказуемости хода и результата революции.

Но это не смущает авторов, как и то, что впереди не видно ничего, кроме дальнейшей деградации. Они исполнены оптимизма. Да, имеет место «усталость общества». Но никто не просит общество проявлять активность и брать судьбу в свои руки. Напротив – пришло время постреволюционной диктатуры.

«Сила постреволюционной диктатуры – не в связи с базовыми общественными ценностями, а в способности временно преодолевать противоречия в интересах основных групп новой элиты и подчинять себе эти группы» [631]. Причина – в непреодоленной «фрагментации», т. е. классовой борьбе. Она окончится, когда наконец будет создано «стабильное общество».

Постреволюционная диктатура прогрессивна, к тому же в России, обещают авторы, в силу особо гуманного характера переживаемой нами революции, она «будет реализована в достаточно (для кого? - Г. 3.) мягких формах и быстро сойдет на нет» [632]. И что же тогда? Постиндустриальное общество? Революция наконец победила? Отнюдь.

«В условиях постреволюционной диктатуры не происходит окончательного восстановления сильного государства. За революцией следует период постреволюционной нестабильности, обычно охватывающей несколько десятилетий, и лишь по его завершении можно считать, что непосредственные последствия революционных катаклизмов преодолены» [633].

Когда можно считать преодоленными причины революции, как диктатура сходит на нет и сколько раз это происходит за период постреволюционной нестабильности, почему он кончается стабилизацией, а не распадом страны и не новой революцией – все эти вопросы даже не поставлены.

Ясно одно – нестабильность и диктатура пришли к нам всерьез и надолго, вплоть до постиндустриального общества.

Переход к нему в условиях политической нестабильности, перемежающейся с бонапартистской диктатурой – это такая теоретическая новинка, которая изумила бы Ж. Фурастье и других западных сторонников этой концепции. Но она рассчитана не на них, а на граждан России, которым опять предложено потерпеть и подождать, пока власть наконец сможет дать им счастье.

Можно констатировать теоретическую пустоту книги – следствие не субъективных качеств авторов, на что они намекнули с неуместным в научной работе кокетством, а ложности методологии, сочетающей поверхностность «социологии революции» и явную идеологическую фальсификацию истории. Социальный заказ на пропагандистскую («пиаровскую») работу авторами выполнен. Иных результатов нет.

Однако вряд ли эти идеи получат признание за пределами партий СПС и «Либеральная Россия». Желание оправдаться перед историей присуще тем силам, которые уже потеряли власть, а их круг узок и от реальной политики они далеки. Также сомнительно, что идеология «либеральной революции» (именно как революции) будет развиваться дальше вне круга крайних либералов.

Приведу примеры. Сопредседатель партии «Либеральная Россия» Б. А. Березовский утверждает в «Манифесте российского либерализма», что история есть борьба двух идеологий, либеральной и авторитарной, в основе которых – понятия «свобода» и «диктат». Революция в РФ – победа либеральной идеологии над марксизмом (разновидностью авторитарной идеологии). Революция датирована 1991-97 годами, после нее наступил период эволюции. Это первые в истории России прогрессивные изменения [634]. Журналист Л. Радзиховский убежден, что в России с августа 1991 года по октябрь 1993 года шла буржуазно-демократическая революция, во главе которой стоял Б. Н. Ельцин – президент-революционер. Победа данной революции в октябре 1993 года – прогрессивное явление [635]. Писатель В. П. Аксёнов увидел в событиях 1991 года «первую в мировой истории духовную революцию», «мистическое событие, сравнимое с явлением Богородицы» [636]. Член-корреспондент РАН К.И. Микульский пишет: «Пройдет лет сто, и в сознании общества события конца 80-х – начала 90-х годов XX века будут однозначно восприниматься как Великая антикоммунистическая революция, открывшая России и другим социалистическим странам путь к восстановлению общих для мировой цивилизации социально-экономических основ общественной жизни». Россия переходит от «коммунистического социализма» к «социализируемому капитализму», при этом на данный момент в ней утвердился «особый тип капитализма – асоциальный, криминально-бюрократический» [637]. Но о результате «Великой антикоммунистической революции» автор судит не по неприглядным реалиям, а по своим представлениям о наилучшем обществе – «социализируемом капитализме», которого в России нет.

Непонимание законов истории, бывшее трагедией для контрреволюционеров 1917 года, их наследников ведет только к фарсу.

Заказ на изготовление отечественной «социологии революции» ниоткуда, кроме откровенно прозападных кругов крупной буржуазии, не поступал. Хозяева сегодняшней жизни предпочитают менее утонченные идеологические средства – религию и апелляцию к «здравому смыслу», просто отрицающие революцию как ненужное измышление.

Идеология отрицания революции пронизывает нынешнее гуманитарное образование. Возьмем труд члена-корреспондента РАН А. Г. Спиркина «Философия», изданный в 2001 году немыслимым для научной литературы тиражом 300 000 экземпляров. Из этого учебника студенты могут узнать много нового: что наука и религия не противоречат друг другу (с. 671 – автор игнорирует теорию «двух истин», которой не было бы, если он прав), что отсутствие бога доказать невозможно и поэтому бог есть (с. 674 – автор забыл «бритву Оккама», из которой следует обратное), что мудрость и мужество власти является основой истинной демократии (с. 606 – без комментариев), но о революции не узнают ничего. Были, правда, на свете К. Маркс и Ф. Энгельс, считавшие, что обострение классовых противоречий при капитализме приведет к революции. Но это личное мнение данных философов, которым автор уделил около 2 страниц из 735 и не удостоил опровержения. Тут же сообщается и о «преимущественно политическом деятеле» В. И. Ленине, устроившем в России Октябрьский переворот. Ненависть члена-корреспондента РАН А. Г. Спиркина к этому политическому деятелю такова, что толкает на прямую ложь: сообщается, что умирающий Плеханов не подал Ленину руки. Достаточно заглянуть в биографию Плеханова, чтобы узнать, что тот умер в Финляндии, а не в Советской России. Ходил ли председатель СНК на лыжах через финскую границу, чтобы получить нагоняй от бывшего соратника – об этом знает только автор учебника. После лжи идет обывательская сентенция о результате революции: «Что получилось в жизни – об этом хорошо известно каждому» (с. 497). Так же хорошо, как то, что земля плоская, а луна светит ночью, потому что днем и так светло.

Неизвестно только, зачем тогда нужна философия и профессиональные философы – ведь философские проблемы отличаются от конкретно-научных в том числе и тем, что по ним каждый человек имеет собственное неверное мнение.

Отрицать революцию – значит отрицать прогресс. Отрицание прогресса рано или поздно приводит к отрицанию развития.

Это видно из учебника «Психология» Р. С. Немова (1998, тираж 100 000 экз.) Автор имеет смелость решить вопрос о сущности человека, вторгнувшись таким образом в область философии. Цитату стоит привести полностью, несмотря на ее стиль:

«Почему вражда существовала, существует и, наверное, всегда будет существовать?

Прежде всего потому, что интересы людей существенно различны, а потребности их таковы, что могут быть удовлетворены лишь за счет нарушения или пренебрежения интересами других людей. Тот, кто имеет от жизни больше, вызывал и, вероятно, всегда будет вызывать у людей, в основном неимущих, чувство зависти. От этого чувства человечеству вряд ли когда-либо удастся полностью избавиться. История человеческих отношений и страстей, наглядно и красочно представленная нам писателями и философами прошлого, убедительно свидетельствует о том, что люди, какими они были сотню лет тому назад, такими остаются и сейчас.»

К этому выводу прилагается примечание: «Попытки насильственно, революционным путем изменить все это в истории человечества неизменно кончались крахом. Таковы были итоги Французской буржуазной революции конца XVIII века, точно так же бесславно завершилась в наши дни Октябрьская социалистическая революция в России 1917 года. Основная психологическая причина неудачи этих революций заключалась в том, что изменить природу человека мерами принуждения в принципе невозможно не только за год или два, но и за три четверти века» [638].

Студенты, получившие образование по таким учебникам (а это не худшие образцы), смогут научиться самостоятельно мыслить, только забыв то, чему их учили. Познание общества рубится под корень, заставляя вспомнить слова Томаса Гоббса о том, что книги по геометрии были бы сожжены, задень они чьи-нибудь интересы [639].

Если изгнать из гуманитарных наук исторический материализм, они утратят научность. Это уже происходит. Поэтому не удивляет такое, например, открытие источника общественного прогресса, сделанное доктором экономических наук, директором Центра исследований постиндустриального общества В. Л. Иноземцевым в книге «К теории постэкономической общественной формации» (1995): «Люди сегодня способны изменять систему социального устройства, модифицируя свою внутреннюю природу или даже существенным образом изменяя представление о ней» [640].

Этот умопомрачительный способ разрешения противоречий современного мира, который должен привести к «избавлению от субъективно воспринимаемого феномена эксплуатации» и переходу к постэкономической общественной формации, знаменует итог многолетних исследований автора, посвященных «критическому переосмыслению марксистской теории экономической общественной формации» (так в аннотации). Книга набита изречениями отцов церкви и предварена эпиграфом из Екклезиаста. Замена социальной революции найдена. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно, особенно когда знаешь дальнейшую эволюцию взглядов В.Л. Иноземцева – в сторону защиты неоколониализма [641].

Загрузка...