Полагая критическую часть настоящей работы завершенной, перейду к более трудной – позитивной.
Развитие общества есть его качественное и направленное изменение. Этими признаками развитие отличается от других форм изменений. Направленность развития может быть восходящей, прогрессивной, и нисходящей, регрессивной. И прогресс, и регресс закономерны. Возникает вопрос о критериях общественного прогресса.
Позиции авторов, признающих, что прогресс существует, делятся на три группы.
Первые считают, что прогресс общества – это прогресс производства. «Поскольку экономические отношения составляют фундамент всякой общественно-экономической формации… то критерий прогресса нужно искать прежде всего в сфере экономических отношений, в сфере производства» [642].
Вторые – что в обществе существуют несколько равноправных подсистем, для каждой из которых выделяются свои критерии прогресса. Эта точка зрения встречалась даже в советских учебниках по историческому материализму [643] при критике вульгарно-экономического понимания прогресса; тем более она популярна в современной российской философии, вообще отличающейся эклектизмом: «В отношении общества применяется комплексный критерий. Фактически каждая его подсистема – производительные силы, производственные отношения, нравственность, культура – требуют своего специфического критерия…» [644] Дальше авторы насчитывают пять критериев для пяти подсистем, хотя при таком подходе можно найти и пятьдесят.
В первом случае, на мой взгляд, происходит неправомерное отождествление общественного производства со всем обществом; во втором – просто утрачивается научный подход к обществу.
Поэтому верной мне представляется третья точка зрения – критерием прогресса общества является степень свободы людей, живущих в этом обществе: «Для того чтобы определить, является ли данная ступень в развитии общества более прогрессивной в сравнении с предшествующей, необходимо выяснить, насколько полно реализованы в жизни людей данного общества существенные признаки человеческой свободы» [645]. К этому выводу приводит и обзор взглядов на критерий прогресса, данный в книге доктора философских наук А. П. Бутенко «Общественный прогресс и его критерии» (1980).
Повышение степени свободы, т. е. степени господства людей над внешним миром, основано на прогрессе производства, но не сводится к нему – как общество не сводится к производству, но и не делится на несколько равноценных подсистем, не имеющих обшей основы.
Определение степени свободы человека применительно к каждому способу производства является сложной и неразработанной проблемой, выходящей за рамки данной работы. Отмечу лишь, что фактическая свобода часто не совпадает с формальной, что было хорошо подмечено Э. Мейером в вопросе о рабстве и колонате. Фактическая свобода – это степень свободы труда, включающая различные (политические, юридические, технические, демографические и др.) аспекты. На ней базируется свобода других сфер жизни.
Декларированные в законодательстве права не могут быть реализованы, если, как сейчас в России, сокращается трудоспособное население, идет эмиграция квалифицированных специалистов и приток неквалифицированной рабочей силы, падает удельный вес интеллектуального труда и, как следствие, уровень культуры, растет число безработных и деклассированных. Все это снижает уровень фактической свободы людей – при том, что формальная свобода остается на прежнем уровне, а по сравнению с периодом политаризма даже возросла.
Но наличие формальной свободы может обмануть только тех, кто хочет быть обманутым. «Мысль не свободна, если ею нельзя заработать на жизнь» [646], – писал известный философ и общественный деятель Бертран Рассел (1872-1970).
Соответственно, критерием регресса является понижение степени свободы, подчинение человека слепым природным и социальным силам.
Различие прогресса и регресса не абсолютно: то, что является прогрессом на локальном уровне (неополитаризм), было бы регрессом на мировом.
Развитие может совершаться в разных формах: относительно медленно, путем частичных изменений, не затрагивающих сущность общества, и относительно быстро, качественным скачком, меняющим сущность общества. Для прогрессивного развития эти формы носят названия эволюция и революция.
Понятие «эволюция» используется для обозначения любого нерегрессивного развития: как прогрессивного, так и сочетающего прогресс и регресс. Эволюция в первом, узком, смысле ведет к революции; во втором, широком – не обязательно (эволюция древневосточных обществ). В этом случае понятие «эволюция» совпадает с понятием «развитие». Очевидно, имеет место терминологическая путаница. В силу своей сложности понятие «эволюция» должно стать предметом отдельного исследования.
Революция – скачок в развитии базиса общества, а тем самым – и всего общества. Для того чтобы точно определить, что такое революция, надо обратиться к общефилософскому понятию скачка.
Скачок определяется как «процесс перехода количественных изменений в качественные, начинающийся по достижении изменяющимся объектом границы меры. Содержанием скачка является сложное переплетение двух процессов – исчезновения (уничтожения) старого и возникновения нового, а также установление нового единства качественных и количественных характеристик изменившегося объекта. Сущность скачка состоит в том что силы и тенденции, направленные на нарушение устойчивости, целостности объекта, его качественной определенности, получают преобладание над силами, способствующими сохранению этой устойчивости» [647].
Скачки бывают двух типов: разовые (именуемые также одноактными, однократными, скачками-взрывами) и постепенные. Классический пример единства и различия двух типов скачков – удар и трение – приведен Ф. Энгельсом в «Диалектике природы». Этот пример хорош тем, что фиксирует их внутреннюю связь: «трение – это хронический удар, удар – мгновенное трение» [648].
Взгляды Энгельса неоднократно конкретизировались в отечественной философской литературе. «Для постепенной формы скачка характерным является то, что старое качество уничтожается по частям, через различные опосредующие звенья… Одноактные переходы предполагают иной механизм качественного изменения – переход от старого к новому без промежуточных опосредствующих звеньев между старым и новым качеством» [649].
Как проявляются два типа скачков в общественной жизни? Ответ часто сводится к тривиальному: разовый скачок – революция, отсутствие разового скачка – эволюция. Обходится самый трудный момент: где же место постепенной формы скачка в общественной жизни? Этот вопрос поставил М. А. Селезнёв в книге «Социальная революция», но не решил его, утверждая одновременно, что «применять термин "революция" к постепенным скачкам непозволительно, так как объективно это приведет к перенесению черт разовых скачков на постепенные скачки» [650] и что «термин "эволюция" неприемлем для обозначения постепенного скачка именно потому, что в нем отсутствует указание на то, что скачок – это не только переход от одного качества к другому, но и граница, перерыв между качествами» [651].
Решение проблемы, на мой взгляд, напрашивается само: любой прогрессивный скачок в общественной жизни – революция, но революция может быть двух типов. Первый тип, который раньше был мною назван «революция-замещение», соответствует однократному скачку (коммунальная, буржуазная революция «снизу»); второй, «революция- возникновение» – постепенному скачку (рабовладельческая, феодальная, буржуазная революция «сверху»). Возможны и промежуточные типы: переход к классовому обществу несет явные черты революции-замещения, будучи постепенным скачком; неополитарная революция, напротив – может быть однократным скачком, оставаясь революцией-возникновением.
Не следует преувеличивать опасность «перенесения черт разовых скачков на постепенные скачки»: между разными типами скачков больше общего, чем между скачком и его отсутствием.
Общее у двух типов революции – уничтожение старого; различие – форма победы нового.
Развитие обществ, включая скачки, идет не автоматически, а через действия людей. «На длинной кривой линии исторического развития человечества, – писал Г. В. Плеханов, – существуют точки великих, многозначительных поворотов. Обозначим эти точки буквами А, В, С, D и т.д. Когда экономическое развитие доходит до точки А, торжествует один класс, когда оно доходит до точки В, прежде господствовавший класс отходит на задний план, его место занимает новый господствующий класс… Движение человечества от точки А до точки В… никогда не совершается в плоскости одной экономики. Чтобы перейти от точки А до точки В, от точки В до точки С и т. д., нужно каждый раз подняться в надстройку и совершить там некоторые переделки. Только совершив эти переделки, можно достигнуть желанной точки. Путь от одной точки поворота к другой всегда лежит через надстройку» [652].
Иначе говоря, для скачка в общественном развитии необходима смена власти. Поэтому перейдем с общефилософского уровня на социально-философский. Власть можно определить как отношение между властной волей (носителем власти) и подвластными волями. Суть этого отношения – в навязывании властной воли подвластным. В обществе без классов носитель власти – общество, в классовом – определенный класс. Переход власти – смена носителя.
Давно замечено, что глубина революции может быть различной. Очевидно, что возможны революции двух уровней: меняющие только политический режим и меняющие политический режим и социально- экономический строй Первые принято называть политическими революциями. Вторые – «социальными» или «социально-политическими». Социальная (социально-политическая) революция – больше, чем просто политическая; политическая – меньше, чем социальная.
Однако социальная революция (смена строя) в классовом обществе невозможна без одного или нескольких политических переворотов, некоторые из которых столь глубоки, что сами по себе заслуживают название революции (например, переворот 10 августа 1792 года во Франции).
Социальная революция не существует помимо них: иначе говоря, политические революции делятся на (1) входящие в состав социальных и (2) не входящие в их состав. Поэтому необходимы два термина. В дальнейшем термин «политическая революция» будет употребляться в первом значении; политические революции, не входящие в состав социальных, я буду называть «надстроечными политическими революциями».
Надстроечная политическая революция – часть социальной эволюции; социальная революция – иная, отличная от эволюции, форма прогресса.
Итак, по содержанию революции различаются в зависимости от того, насколько существенна смена носителя власти: появился новый носитель (социальная революция) или произошло перераспределение власти внутри старого (надстроечная политическая революция).
В каких формах может быть осуществлен переход власти? Двум типам скачка соответствуют две формы перехода власти: однократный и постепенный, по частям. Внутри них также можно провести деление по тому признаку, который часто, но поверхностно считается основным для понятия «революция» – по уровню насилия. Власть никогда не отдается без борьбы. Но острота борьбы может быть разной, не обязательно доходя до вооруженных столкновений. Поэтому можно выделить четыре формы или способа перехода власти:
– однократный без вооруженной борьбы (легитимный);
– однократный в виде вооруженной борьбы (захват власти, возможный, как минимум, в двух вариантах: вооруженное восстание и военный переворот);
– постепенный без вооруженной борьбы (перерождение существующей власти);
– постепенный в виде вооруженной борьбы (гражданская война [Имеется в виду не любая гражданская война, а революция в форме гражданской войны (Английская, Китайская).][653]).
Революция в принципе может происходить любым из четырех способов. Сведение революции к любому захвату власти, принятое в «социологии революции» – не научный, а обыденный взгляд. Приняв его, мы вынуждены будем принять «нацистскую революцию», «антикоммунистические революции в Восточной Европе» и т. д., но буржуазные революции сведутся к 4 классическим XVI-XVIII веков, т. е. к исключениям из правил, а не к правилу.
Как ясно из сказанного выше, я считаю, что не следует сводить понятие «революция» ни к идеологической, ни к традиционной точкам зрения. Дилемма ложна. Стоит нам предположить, что переход власти может осуществляться эволюционно, как понятие «революция» исчезает, зато понятие «эволюция» моментально раздваивается на эволюцию без перехода власти и эволюцию с переходом власти. Последняя явно требует иного термина, т. е. возврата к понятию «революция». Но и считать революцией только захват власти «снизу» нет никаких оснований. Это лишь одна из форм революции. Подходы к такому пониманию революции есть у Н. А. Рожкова, С. И. Ковалёва, А. И. Тюменева, В. Ф. Шелике, отчасти у М. А. Селезнёва.
Революция может проходить в виде революции-замещения или революции-возникновения, более того – может сопровождаться возникновением нового социора. Напомню, что мысль о многообразии форм социальной революции высказывалась В. Ф. Шелике (цитата приведена во 2 главе). Предложенные ею термины «революция-взрыв» и «революция-процесс», на мой взгляд, менее удачны, чем «революция-замещение» и «революция-возникновение», поскольку точное значение своих терминов В. Ф. Шелике не определила.
К сожалению, в дальнейших работах В. Ф. Шелике вместо заявленного исследования многообразия форм социальной революции наблюдается раздробление социальной революции на политическую, экономическую и духовную [654], что ведет, как минимум, к эклектике, а как максимум – к бесплодному социоисторическому идеализму в виде замены общества культурой, как в упомянутых выше построениях К. М. Кантора и С. Л. Агаева. Для того чтобы зафиксировать наличие разных сфер жизни общества, не нужно быть ученым. Это эмпирический факт. Наука начинается тогда, когда устанавливается взаимосвязь этих сфер. Поэтому вернусь к марксистской парадигме.
Революция, по определению французского историка-марксиста Альбера Собуля (1914-1982), это «радикальное преобразование общественных отношений и политических структур на базе обновленного способа производства Революция включает в себя изменение экономических и социальных структур, вызванное неразрешимым противоречием между общественными отношениями, с одной стороны, и характером и уровнем развития производительных сил, с другой» [655]. Определение несколько тяжеловесное, но суть революции в нем отражена.
Эта суть – переход общества на качественно более высокую ступень. Основное различие между эволюцией и революцией – в глубине изменений, а не в продолжительности и насильственном характере, которые вторичны. Упор на эти поверхностные признаки не помогает, а мешает отличать революцию от эволюции. Так, известный нам А. В. Соловьёв утверждает: «Изменение экономической основы общества происходит постепенно… эволюция – единственный способ движения экономики, в нем происходит "снятие" (Aufhebung) старых экономических форм собственности новыми. Напротив, смена юридических форм собственности происходит как эволюционно, так и социальными революциями, "переворотами", ибо революция – это спрессованная в историческое мгновение эволюция» [656]. Сказано красиво, но безграмотно: утверждать надо либо отсутствие скачков, либо их наличие. «Снятие» предполагает возникновение нового качества, скачок, что никак не может происходить лишь постепенно.
Связь между эволюцией и революцией в этой схеме также отсутствует. Если смена «юридических форм собственности» возможна «как эволюционно, так и социальными революциями», то в чем суть революции? Лишь в краткости и насилии, не имеющих корней в эволюционно развивающемся базисе. Но откуда берется «спрессованная в историческое мгновение эволюция»? Кто и зачем прессует эволюцию? Немарксистская «социология революции» давно знает ответ: революции – это конфликты в ходе эволюции, они не нужны, их по своему произволу творят безответственные фанатики-революционеры и провоцируют упрямые консерваторы.
К научному познанию понятия «революция» этот путь не ведет.
На самом деле революция в первую очередь – углубление эволюции, и лишь вследствие этого – ускорение. Революция приводит к тому строю, к которому вела эволюция. Для революции характерна не быстрота, а глубина. Революция может быть долгой и относительно мирной, как буржуазная революция в Скандинавии, эволюция – краткой и полной насилия, как эволюция Третьего Райха.
Главным признаком социальной революции служит смена строя, происходящая через смену класса, стоящего у власти. Там, где ее нет – нет и социальной революции.
Грань между эволюцией и революцией также не абсолютна, как не абсолютна и грань между количеством и качеством. Только количественных и только качественных изменений нет – то, что на одном уровне является количественным изменением, на другом является качественным.
Для регрессивного развития аналогичных устоявшихся терминов нет, однако необходимость в них несомненна. И в истории отдельных обществ, и в истории человечества в целом есть периоды регресса – постепенного, называемого обычно инволюцией, деградацией или упадком [657], и качественного скачка вниз – регрессивного социального переворота, который я буду называть антиреволюцией.
Введение этого понятия требует пояснения. Революции обычно противопоставляют контрреволюцию. Контрреволюционное движение – сопротивление свергнутых классов – сопутствует революции как ее ожившая тень, вызывается к жизни самой революцией и без революции не существует. Все великие революции знали свои контрреволюционные движения, достигавшие пика и временной победы в контрреволюционных переворотах (Реставрациях) – Английской 1660-1688, Французской 1814-1830 годов.
Но в данном случае речь идет о ином явлении. Лучше всего это видно на примере упадка Рима. Рабовладение необратимо угасало, исчерпав свои возможности развития производительных сил. Римское общество, деградируя, перерождалось из античного в иное – антично-политомагнарное, тупиковое, обреченное на гибель. В I веке до н. э. упадок привел к социальной антиреволюции «сверху». Контрреволюцией назвать победу вновь возникших сил политаризма и магнаризма (колоната) в Риме невозможно, так как прежде они там не существовали. Здесь не реставрировался прежний до-рабовладельческий общественный строй, а возник новый, качественно иной, регрессивный по отношению к нему. Политическими вехами этой антиреволюции были проскрипционный террор и смена республики монархией. Социальную деградацию, продолжившуюся после краткой стабилизации I-II веков, сопровождал грандиозный распад культуры.
Антиреволюцией было крушение городских республик Северной Италии в XIV-XVI веках. За ним последовала не реставрация феодализма [658], а дальнейшее развитие магнарных отношений и превращение Италии в аграрный придаток капиталистической Западной Европы. Как и в Риме, республиканскую форму правления сменила монархия: сначала личные «тирании», затем наследственные герцогства и графства. Так же деградировала и культура: после конца Ренессанса Италия переживает не возврат к своему динамичному средневековью, а поразительный застой всех форм духовной жизни.
Антиреволюцией было и «второе издание крепостничества» в Восточной Европе, где не было «первого издания». Власть перешла из рук королей в руки земельных магнатов, после чего исчезновение соответствующих социоров было лишь вопросом времени.
Черты антиреволюций видны в появлении нацистского и подобных ему режимов в странах Центральной, Восточной и Южной Европы в 1920-1930-е годы, бывших отнюдь не возвратом к прошлому, но и не равноправным вариантом прогресса (Б. Мур), а примером локального регресса. Нет такой сферы общественной жизни, где нацизм не разрушил бы больше, чем создал.
Наконец, есть в истории и факт антиреволюции «снизу» – установление режима «красных кхмеров» в Кампучии, существовавшего в 1975- 1979 годах и превзошедшего по разрушительным последствиям даже нацизм.
Лестница истории не является прямой. Спуститься на ступень вниз – не значит спуститься на ту же самую ступень, с которой был сделан шаг вверх.
Регрессивные перевороты – и контрреволюция, и антиреволюция – закономерны и, в случае победы, ведут к временному разрешению противоречий, а затем – к их новому углублению, так как регресс ни на что иное не способен.
Основным научным недостатком той версии исторического материализма, которая существовала в СССР, была нерешенность вопроса о субъекте истории. Из этого недостатка логически вытекала неспособность понять механизм смены стадий исторического процесса – общественно-экономических формаций, что в свою очередь, мешало решить более частный вопрос о социальных революциях.
Критика догм советского истмата и, одновременно, марксистское решение игнорируемых им проблем даны в работах Ю. И. Семёнова. Считая данную позицию наиболее совершенной на сегодняшний день интерпретацией исторического материализма, я буду опираться на нее.
Общепризнанным является, что историки занимаются изучением развития общества. Но реально человеческое общество всегда представляет собой совокупность множества конкретных отдельных обществ: Афины, Спарта, Франция, Россия и др. Каждое такое общество локализовано во времени и пространстве и является относительно самостоятельной единицей исторического развития. Отдельные, конкретные общества могут образовывать и обычно образуют более или менее целостные системы, которые тоже обычно именуются обществами: западноевропейское общество, общество Ближнего Востока, Юго-Восточной Азии, Латинской Америки и т. п. Без понятия отдельного общества историки никогда не могли обойтись. Интуитивно оно понятно, но теоретически не разрабатывалось, присутствуя в исторических работах в неявном виде, имплицитно. Именно отдельные конкретные общества чаще всего имелись ввиду, когда историки говорили о государствах, странах, народах. Для обозначения отдельного конкретного общества Ю. И. Семёновым предложен термин «социально- исторический (социоисторический) организм» (сокращенно - «социор»).
Социор является первичным субъектом исторического процесса. Субъектом второго уровня - социорная система, третьего уровня – человеческое общество в целом.
Понятие социора изначально отсутствовало в историческом материализме. Не появилось оно и в советском истмате. Вместо него на роль субъекта истории, если этот вопрос вообще ставился, предлагались классы [659]. Но классы существуют только как классы общества. Общество без классов возможно; классы без общества – нет. Введение понятия «социор» дает возможность адекватного познания исторического процесса с марксистских позиций.
Существуют два основных подхода к истории человечества. Первый из них заключается во взгляде на всемирную историю как на один единый процесс поступательного, восходящего развития человечества. Такое понимание истории предполагает выделение стадий развития человечества в целом. Поэтому его Ю. И. Семёнов называет унитарно-стадиальным. Возник такой подход в XVI-XVIII веках. Он нашел свое выражение в делении истории человечества на такие стадии, как дикость, варварство и цивилизация (А. Фергюсон и др.), в подразделении этой истории на охотничье-собирательский, пастушеский (скотоводческий), земледельческий и торгово-промышленный периоды (А. Тюрго, А. Смит и др.); тот же подход проявился и в выделении вначале трех, а затем четырех всемирно-исторических эпох в развитии цивилизованного человечества: древневосточной, античной, средневековой и новой (Л. Бруни, Ф. Бьондо, К. Келлер и др.).
Марксистская концепция общественно-экономических формаций, наследуя достижения унитарно-стадиального подхода, наследует и его слабости. В своем ортодоксальном варианте она практически предполагает, что схема смены формаций реализуется в развитии каждого конкретного отдельного общества. В результате всемирная история предстает как сумма историй социоисторических организмов, каждый из которых в принципе, в норме должен «пройти» все формации. Провозглашая единство истории, ортодоксальная версия теории формаций практически сводит его к общности законов, действующих в каждом социоисторическом организме, примером чего служит приведенное выше высказывание Ю. И. Игрицкого.
Такой вариант унитарно-стадиального подхода назван Ю. И. Семёновым линейно – стадиальным. Линейно-стадиальными были и другие существовавшие в XIX-XX веках унитарно-стадиальные концепции, в том числе все концепции модернизации. Линейно-стадиальный подход резко противоречит историческим фактам.
Как реакция на недостаток такой интерпретации унитарно-стадиального подхода возникло второе основное понимание истории, которое названо автором плюрально-циклическим. Оно получило начало во второй половине XIX века в трудах Ж. Гобино, Г. Рюккерта, Н. Я. Данилевского и стало ведущим на Западе в первой половине XX века. Особенно известны концепции О. Шпенглера и А. Дж. Тойнби.
Если теория формаций даже в своем линейном варианте формально исходит из единства истории, то этот подход, который сейчас принято называть «цивилизационным», исключает взгляд на историю как на единый процесс. Человечество делится на большее или меньшее число социальных образований (их называют по разному: культурно-исторические типы, культуры, цивилизации, этносы и суперэтносы и т. п.), развивающихся совершенно независимо друг от друга. Каждое из них возникает, расцветает и с неизбежностью рано или поздно погибает. Иногда под цивилизациями понимаются социоисторические организмы (например, древнеегипетская цивилизация, китайская цивилизация), но чаще всего – системы социально-исторических организмов (античная цивилизация, западная цивилизация и т.п.). Единого исторического процесса с точки зрения этого подхода нет.
Главная заслуга сторонников плюрально-циклического подхода в том, что они привлекли внимание к тому, что человечество подразделяется на в значительной степени самостоятельные образования и что эти образования сосуществуют не только в пространстве, но и во времени, что они возникают и исчезают.
Тем самым они сделали неизбежным отказ от линейно-стадиального понимания истории.
Но значит ли это, что всемирной истории нет?
Ю. И. Семёнов ставит вопрос следующим образом: представляет ли собой схема смены формаций идеальную модель развития каждого социально-исторического организма, взятого в отдельности, или же она выражает внутреннюю необходимость развития только их всех вместе взятых, т. е. только всего человеческого общества в целом? Практически все марксисты склонялись к первому ответу, что делало теорию общественно-экономических формаций одним из вариантов линейно-стадиального понимания истории.
Но ведь вполне возможен и второй ответ, при котором общественно- экономические формации выступают как стадии развития человеческого общества в целом. Они могут быть и стадиями развития отдельных социально-исторических организмов. Но это не обязательно. Линейно-стадиальное понимание смены стадий находится в противоречии с исторической реальностью. Но кроме него возможно и другое - глобально-стадиалъное, ярким примером которого является философия истории Гегеля.
Глобально-стадиальное понимание смены формаций Ю. И. Семёновым названо глобально-формационным подходом.
История человечества предстает в этом случае как история глобальной смены общественно-экономических формаций, история перехода лидерства от одного способа производства к другому во всемирном масштабе.
Кроме привычной смены одних производственных отношений другими внутри одного социора (буржуазные революции) Ю. И. Семёнов выделяет и другую форму исторической эстафеты - ультрасупериоризацию («перепрыгивание») социоров через уровень, достигнутый к тому времени прежними лидерами. Таким путем к историческому лидерству приходят античное рабовладение (VI-V века до н. э.) и феодализм (X1-XII века н. э.). При этом возникает не только новый способ производства, но, зачастую, и новые социоры.
Смена формаций – сущность исторического процесса, но исторический процесс несводим к своей сущности. Кроме основных, формационных способов производства, существуют неосновные, не являющиеся стадиями всемирной истории - параформационные.
Разные социоры в одну историческую эпоху основаны на разных способах производства: лидеры – на формационном; остальные – на параформационных или прежнем формационном, устаревшем после появления нового лидера. В развитии отставших социоров может произойти супериоризация («подтягивание») к уровню лидера. Переход от одной параформации к другой или от формации к параформации - латерализация.
Общий ход истории человечества, насчитывающей 35-40 тыс. лет, выглядит так. Первобытный коммунизм сменяется первобытно-престижным, а затем предклассовым обществом, в которых формируются первые методы эксплуатации (доминарный – присвоение результатов труда человека, работающего в чужом хозяйстве, магнарный – присвоение результатов труда человека, работающего на чужой земле, нобиларный – присвоение результатов чужого труда знатью по праву рождения, протополитарный – присвоение результатов чужого труда предгосударством).
Последний становится способом производства, лежащим в основе первого классового общества - политарного (азиатского). Наступает эпоха Древнего Востока; доклассовые общества продолжают существовать. Из их толщи под влиянием классовых обществ Востока выделяются классовые общества более высокого типа: сначала параформационного (доминомагнарного), затем формационного - рабовладельческого. Начинается античная эпоха, в которую с социорами-лидерами, давшими ей название, соседствуют политарные общества Востока, первобытные и предклассовые общества, а также параформационное (полиснополитарное) общество Спарты.
Крах Античности, выражающийся в замене рабовладения политарно-магнарными отношениями, и процесс синтеза предклассовых обществ германцев с разлагающимися остатками классового общества Римской империи дают начало Средним векам, эпохе феодализма. Кроме феодальных социоров по-прежнему существуют общества других типов, в том числе в Северной (политомагнаризм) и Восточной (нобиломагнаризм) Европе, но лишь первые способны к преобразованию в социоры последней классовой формации – капиталистической. В период между феодальной и капиталистической формациями в Западной Европе имела место параформационная разновидность политаризма - абсолютистский политаризм. Параформационное общество Московской Руси, отличающееся от абсолютистского политаризма, Ю. И. Семёнов называет державополитарным, выделяя в нем системы собственно политарных и политарно-крепостнических отношений.
В эпоху капитализма – Нового и Новейшего времени – человечество невиданно быстрыми темпами объединяется сначала в мировую социорную систему, а затем, к концу XX века, в единый сверхсоциор – глобальное классовое общество с центром и периферией. Ю. И. Семёнов называет зависимый капитализм паракапитализмом, а капитализм центра - ортокапитализмом. В 1917-1991 годах у капитализма существовал параформационный соперник - неополитаризм, именовавший себя «реальным социализмом».
Специальных работ по теории революции у Ю. И. Семёнова нет. Проблема революции трактуется им традиционно: при смене формаций революция не обязательна. «Верно, что производственные отношения, возникнув, обеспечивают рост производительных сил. Действительно, на протяжении всей докапиталистической эпохи развития человечества, производственные отношения того или иного типа рано или поздно переставали стимулировать развитие производительных сил. Возникала поэтому необходимость в производственных отношениях нового, более высокого типа, которые обеспечили бы дальнейший прогресс производительных сил.
Но ошибочно было бы делать вывод о неизбежности революции, которая приведет к смене старых производственных отношений новыми. В развитии первобытного общества, например, революций не было. Старые производственные отношения постепенно отмирали и шаг за шагом замещались столь же постепенно возникавшими новыми. Здесь действительно новые производительные силы не только требовали новых производственных отношений, но и порождали их.
Однако в более поздних обществах рост производительных сил совершенно не обязательно вел к возникновению новых производственных отношений. Более того, случалось, что, когда экономические отношения переставали стимулировать рост производительных сил, наступал резкий упадок последних, что в принципе исключало появление новых, более прогрессивных производственных связей. Но даже, когда такого упадка не происходило, общество все равно могло оказаться в тупике. Старые производственные связи исчерпали свои прогрессивные возможности, а новые возникнуть в нем не могли.
Для человечества в целом выход состоял в том, что экономические отношения более высокого типа начинали формироваться не в этом социоисторическом организме, а в совершенно иных социорах, к которым и переходила ведущая роль в мировой истории…
Формулируя свою идею о смене старых социально-экономических отношений новыми в результате революции, К. Маркс прежде всего исходил из опыта смены западноевропейского феодализма капитализмом. Но и здесь было известное расхождение между формулировкой и реальностью. Буржуазные революции действительно имели своим результатом уничтожение феодальных отношений, хотя говорить об этом можно лишь с определенными оговорками: остатки этих отношений могли сохраняться еще очень долго. Но главное: буржуазные отношения возникли вовсе не в ходе и не в результате революцию. Они появились задолго до революции и последняя лишь обеспечила их превращение в господствующие.
Конечно, К. Маркс это прекрасно понимал. И все его сторонники, когда говорили о смене в результате революции феодальных отношений капиталистическими, всегда имели ввиду вовсе не возникновение капиталистического уклада производства, а его победу. Но когда эта формулировка применялась в самом общем виде, то ее нередко понимали буквально, что далеко не способствовало пониманию истории» [660]. От взглядов Н. И. Бухарина, К. Каутского и Я. С. Драбкина эта позиция отличается признанием антично-рабовладельческой революции [661].
На мой взгляд, глобально-формационный подход дает ключ к проблеме возникновения нового общества – т. е. проблеме социальной революции. Глобальное понимание истории разрывает жесткую привязку смены формаций к смене способа производства внутри социора. Переход человечества на новую стадию истории (магистральная социальная революция) может проходить не только в виде преобразования старого лидера, но и в виде появления нового. Тем более не подтверждается сведение социальной революции к революции «снизу». Ультрасупериоризация, супериоризация или латерализация – смена социального строя (революция), зачастую проведенная полностью или частично «сверху», но отнюдь не переставшая от этого быть революцией. Таким образом, мы имеем объективную основу для утверждения о многообразии форм социальной революции.
Глобально-формационная картина исторического процесса дает возможность указать, где, когда и как происходят и не происходят социальные революции. Введение понятия «параформация» помогает выделить социальные революции меньшего масштаба, чем магистральные, которые я буду называть локальными.
Всемирная история делится прежде всего на два периода:
– доклассовое общество, включающее первобытный коммунизм, первобытно-престижное общество и предклассовое общество [662];
– классовое общество.
Первой магистральной социальной революцией был переход от доклассового общества к классовому, занявший длительное время и принявший разные формы в зависимости от формационной или параформационной принадлежности появившихся классовых обществ. Власть перешла от общества к стоящему над ним государству. Возникла политика.
Это самая своеобразная из магистральных социальных революций, которой присущи определенные регрессивные черты. Это победа человека над слепыми природными силами ценой подчинения слепым социальным силам.
Дальнейшим магистральным социальным революциям, меняющим один способ эксплуатации на другой, присуща меньшая противоречивость В целом, они – вехи освобождения человека от социального гнета.
История классового общества есть прохождение человечеством следующих стадий, выделенных по господствующему способу производства (общественно-экономических формаций) [Названия формаций, кроме политаризма, даны в соответствии с традицией, чтобы не усложнять изложение. Ю. И. Семёнов предлагает именовать рабовладельческий способ производства серварным; Ж. Дюби — феодальный способ производства сеньориальным.] [663] :
– политаризма;
– рабовладения;
– феодализма;
– ортокапитализма.
Формации как типы обществ существуют в отдельных социорах как общее в единичном.
Кроме указанных выше формационных способов производства, существуют параформационные – т. е. способы производства, не являющиеся стадиями всемирной истории. Социоры, принадлежащие к параформациям, могут образовывать систему, а могут существовать в единственном числе.
Для определения места социальных революций в истории выделение формаций недостаточно – необходимо видеть всю картину всемирной истории, а не только ее основу. Поэтому необходим более подробный анализ параформаций. Не претендуя на исчерпание проблемы, предложу свое решение.
Классифицировать параформации можно следующим образом.
Первая группа - «восходящие» параформации, непосредственно предшествующие появлению формаций, их преддверие:
– доминомагнарное общество полисов «архаической» Греции и Рима;
– политарно-доминомагнарное общество империи Каролингов [664];
– абсолютистский политаризм.
Эти параформации, в отличие от всех остальных, не являются тупиковыми. Они вместе с формациями составляют историческую магистраль. Считать их формациями не позволяет краткость существования и неустойчивость. Их конец – это начало новой формации, новой стадии в истории человечества, образование новой мировой системы, это магистральная социальная революция. Революции в отдельных социорах – ее части. Термин «мировая революция» представляется менее удачным, так как мировой в точном смысле слова характер имели лишь переход к классовому обществу и переход к капитализму.
Следует согласиться с Ф. Энгельсом и Э. Мейером в вопросе об антично-рабовладельческой; с Ж. Дюби и Р. Фоссье в вопросе о феодальной революции. Они прошли в виде революции-возникновения; первая – «сверху» под давлением народных масс, вторая – силами самого класса феодалов.
Буржуазные революции в ведущих странах происходили «снизу» силами буржуазии и народных масс; в странах, осуществлявших супериоризацию – путем революции «сверху».
В Европе они свергали не феодализм (это задача абсолютистской революции), а абсолютистский политаризм, попутно упраздняя феодальные пережитки. В Японии был свергнут обычный политаризм.
Для Ф. Фюре и сходно мыслящих историков (А. Коббен, Э. Jleруа Ладюри) отсутствие феодального способа производства в предреволюционной Франции является еще одним аргументом против применения понятия «буржуазная революция» к событиям 1789-1794 годов [665].
Сложность буржуазных революций – в том, что при капитализме отдельные социоры существуют и сами по себе, и как части мира-системы. Подъем с периферии на полупериферию, и тем более – из полупериферии – в ядро, наталкивается на сопротивление других социоров, уже занявших там места. Недаром буржуазная Англия возглавляла борьбу против буржуазной революции во Франции, а во время гражданской войны в США поддерживала Юг. Такой же была политика Голландии во время Английской революции.
Поэтому прорыв в ядро – всегда ортокапиталистическая революция: классическая буржуазная «снизу», социорно-освободительная, социорно-объединительная или революция «сверху».
Чем более укреплялся мир-система, тем труднее было новым конкурентам пробиться в его «верхи». В этом – причина идеологии национализма, присущего буржуазному обществу: революционной для восходящих стран и реакционной для удерживающих позиции наверху.
В этом же – причина так называемой «незавершенности» буржуазных революций (Германия, Италия, Испания, Португалия, Япония), т.е. компромисса революционного движения с внешней контрреволюционной силой.
«Незавершенность» революций в этих странах, оцениваемых так по логике линейно-стадиального подхода к истории (по сравнению с классическими буржуазными), обычно считалась следствием недостаточной революционности их буржуазии. Это объяснение замыкалось в себе самом: отсталость порождает нерешительность, нерешительность порождает отсталость. Попытка найти выход вела к волюнтаризму, особенно заметному у А. Грамши.
Итальянский историк Розарио Ромео (1924-1987), возражая Грамши, писал: «аграрная революция на якобинский лад в Италии вызвала бы создание антиитальянской коалиции всех крупнейших европейских держав, заинтересованных в социальной консервации» [666].
Аналогичен взгляд многих немецких историков на причину неудач революции 1848 года в Германии [667].
Мнимая незавершенность была на деле максимально возможной завершенностью. Слабость и нереволюпионность полупериферийной и периферийной буржуазии поддерживалась буржуазией «ядра».
Однако в XX веке в этих странах (кроме Испании и Португалии) восторжествовал ортокапитализм как следствие «экспорта революции», который при капитализме успешен только как «экспорт революции сверху». Именно это явление имело место в послевоенных Западной Германии, Италии, Японии под воздействием США и других ортокапиталистических стран, на что первым, очевидно, обратил внимание M. Л. Тузов в книге «Революция и история» (1991):
«В новейшей истории есть удачные примеры экспорта, "введения" извне социально-политической системы… Имеется в виду послевоенное развитие Германии и Японии. Эти страны не просто проиграли вторую мировую войну и были оккупированы. В Германии проводилась политика денацификации… что можно рассматривать применительно к западной зоне как осуществление своеобразных демократических революционных преобразований… Изменения носили радикальный характер» [668].
Возможно, что автор даже преуменьшил радикальность этих преобразований: была проведена не только политическая, но и социальная революция в точном смысле этого слова. Результатом ее стало уничтожение политарно-капиталистического способа производства и утверждение ортокапиталистического.
Причина этого уникального явления, конечно, не в благородном желании США создать себе конкурентов, а в необходимости противостоять неополитаризму. Это еще один всемирно-исторический результат революции в России.
Таким образом, ядро капиталистического мира-системы сформировано пятью разными видами ортокапиталистической революции:
– классическая буржуазная «снизу»;
– социорно-освободительная;
– социорно-объединительная;
– революция «сверху»;
– «экспорт революции сверху».
С середины XX века возможности расширения ядра исчерпаны – поэтому в паракапиталистических странах уже не может быть никаких буржуазных ортокапиталистических революций.
Период феодализма делит надвое «коммунальная революция» (О. Тьерри), которую также можно назвать купечески-бюргерской. Однако она не является «внутриформационной». Наличие такого типа социальных революций – предположение C.Л. Утченко, выдвинутое в защиту идеи «римской революции» [669]. Думаю, что таких социальных революций нет (надстроечные революции – все «внутриформационные»). Победа нового класса – победа нового способа производства. В Западной Европе после победы данной революции существовало уже не феодальное, а феодально-бюргерское общество. Рассматривать их как формацию и параформацию или как две формации – сложный вопрос, выходящий за рамки моей работы.
«Коммунальная революция» – социальная революция особого типа – менее значительная, чем магистральная, но более значительная, чем локальная. К данному типу революций возможно отнести и возникновение других «восходящих» параформаций, заполняющих промежутки между классовыми формациями. Подходящим названием для них будет «малые магистральные» революции.
Одна из них была впервые выделена Н. А. Рожковым как «дворянская революция», понимаемая, однако, слишком узко – как установление крепостничества. Думаю, что сутью данного перелома было установление абсолютизма, поэтому более точным будет термин «абсолютистская революция».
Возможно, есть основания и для выделения другой малой магистральной революции. Историки говорят о «глубокой социальной ломке VII – начала VIII веков» [670], затем – об «аграрном перевороте, произошедшем во Франкском государстве в VIII веке» [671] и о заложенной Карлом Мартеллом «социальной основе нового общества» [672].
Сведения об этом историческом периоде скудны, но факт исторического перелома бесспорен. Для Франкского государства, ставшего впоследствии империей Каролингов, он начался в VII веке с объединения страны, осуществленного майордомом королевства Австразия Пипином II. Социорно-объединительный переворот перерос в социальный, пик которого приходится на 730-е годы – на правление майордома Карла Мартелла, подчинившего земельных собственников государству и создавшего из них постоянную армию («бенефициальная реформа»). В 751 году власть в преобразованном социоре перешла к основанной им династии. Новый способ производства вскоре доказал свое превосходство победами Карла Великого. Данный перелом, рассматриваемый как целое, очевидно, может быть назван «каролингской революцией», плоды которой Европа собрала во время «каролингского возрождения».
Вторая группа - «боковые» параформации:
– полисный политаризм Спарты;
– политомагнарный строй обществ средневековой Северной Европы;
– нобиломагнарный строй обществ средневековой Восточной Европы, включая русские княжества;
– купечески-бюргерский строй городов Северной и Средней Италии XI-XVI веков;
– державный политаризм Московской Руси.
Имеет место движение не вперед, а вбок, отклонение от исторической магистрали, сочетание прогресса при возникновении и тупиковости в будущем. Поэтому применительно к этой группе параформаций можно говорить о локальных социальных революциях, утверждающих новый, временно прогрессивный, но недолговечный и тупиковый общественный строй.
Первым локальным социальным переворотом был переворот в Спарте, известный под названием «реформ Ликурга» и во многом остающийся загадочным явлением.
Его датировка до сих пор является дискуссионной: либо он проходил с X по VI век до н. э. (от Ликурга до реального исторического лица – эфора Хилона), либо только в VI веке до н. э. (тогда Ликург – мифический персонаж). Наиболее вероятно, что имели место два переворота – (1) переход от предклассового общества к классовому доминомагнарному, как и в других полисах Греции, но с некоторыми особенностями (время «Ликурга») и (2) переход от него к полисному политаризму, присущему уже только Спарте (VI век до н. э.). В этом случае ссылка на Ликурга маскировала возникновение нового строя под реставрацию старого. Вопрос о том, не был ли этот строй изначально регрессивен, не рассматривался в связи с общим невниманием к регрессу, хотя упадок ремесла в новой Спарте общепризнан [673]. Если это так, то «реформы Ликурга» – первая в истории антиреволюция.
В работах западных историков можно встретить определение переворота VI век до н. э. как «спартанской революции» [674]. Этим подчеркивается глубина переворота. Характер же (прогресс или регресс) остается в тени.
Локальные революции представляют собой победу способа производства, отклоняющегося от магистрали. Так, купечески-бюргерский строй городов Италии (а также Дубровника) – результат полной победы коммунальной революции над феодализмом, ее венец и предел открытых ею возможностей. История купеческих республик, в отличие от истории человечества, кончилась строем, установленным этой революцией.
От этого процесса следует отличать иной – возникновение республик Великого Новгорода (1136-1478) и Пскова (1348-1510). Ю.И.Семёнов определяет его как победу великообщинных институтов власти над милитарными (княжескими) [675]. На мой взгляд, возможно рассматривать новгородское антикняжеское восстание 1136 года как локальную социальную революцию «снизу», отличную от коммунальной. По сравнению с западноевропейскими городами русские республики отличает слабость ремесленной массы в борьбе с патрициатом (боярством): отсутствие цехов как политической силы. Формально больший демократизм (вече) не компенсировал этой слабости, так как не давал возможности свержения власти патрициата, консервируя ее и оставляя республики в историческом тупике. Соответственно, возможность возникновения и тем более победы капиталистического способа производства, т. е. буржуазной революции, выводящей на историческую магистраль, исключалась.
Конец истории «боковых» социоров мог быть ознаменован не только новой революцией, как на исторической магистрали, но и антиреволюцией и/или гибелью. Таковы судьбы Спарты, итальянских республик и восточноевропейских королевств.
Северная Европа вышла на историческую магистраль через установление абсолютизма и ортокапиталистические революции «сверху».
Наиболее ярко [676] смена параформаций через локальные социальные революции видна в истории России. Русские княжества и республики в результате первой локальной социальной революции «сверху» XV-XVI веков образовали державополитарное общество Московской Руси. Вторая локальная социальная революция в России создала паракапитализм; третья – неополитаризм.
Прогрессивный характер событий XV-XVI веков, включающих социорно-освободительный (до 1480 года), социорно-объединительный (до присоединения Пскова в 1510-м и Рязани в 1521 годах) и, наконец, социальный переворот, иногда подвергается сомнению.
Так, А. А. Зимин (1920-1980) в книге «Витязь на распутье» (1980, опубликована в 1991), принимая желаемое за действительное, утверждал, что «в конце XV – первой половине XVI века в России происходила борьба двух тенденций развития страны. Стоял вопрос, по какому пути пойдет Русь: по предбуржуазному, который развивался на Севере с его соледобывающей промышленностью или по крепостническому» [677]. В этом случае победа Москвы – регресс: «Люди из прошлого, заглянувшие в будущее (имеется в виду "предбуржуазный" Русский Север. - Г. 3.) были раздавлены людьми, жившими в настоящем» [678].
В основе такого взгляда – не только естественное моральное неприятие методов объединения Руси московскими князьями, завершившегося политарным террором опричнины, но и линейно-стадиальный подход к истории, предполагающий либо параллельный прогресс социоров, либо застой. На мой взгляд, альтернативой политаризму было прозападное господство крупных землевладельцев, ведущее к распаду страны, пример чего дает Речь Посполитая. Капиталистической альтернативы для Руси не было. Витязь на распутье выбирал между плохим и очень плохим путями, между жизнью в рабстве и смертью в рабстве; политаризм означал жизнь.
Третья группа - «нисходящие» параформации, представленные на данный момент одной, а именно – антично-политомагнарным обществом Римской империи.
Здесь «развитие» совпадает с «деградацией» способа производства, ведущей к гибели и только к гибели. Никакие революции, на мой взгляд, в данном случае невозможны. Хотя, конечно, противодействие регрессу не исключается, но оно слабо и нежизнеспособно. Когда развитие идет вниз, качественный скачок (антиреволюция) тоже ведет вниз, причем в этом случае он имел магистральный характер. В результате антиреволюции I века до н. э. был уничтожен формационный, т. е. бывший стадией в развитии человечества, способ производства.
Последующая гибель антично-политомагнарной параформации была одновременно гибелью социора – Римской империи.
Не было ни «революции рабов» И. В. Сталина, ни «революции варваров» Б. Ф. Поршнева, ни «пролетарской (солдатской) революции» М. И. Ростовцева, ни «крестьянской революции, оборванной термидором» С. Л. Утченко, ни «стихийной антирабовладельческой революции», ни непрерывной эволюции с постепенным рождением феодализма.
Был исторически обреченный героизм Спартака и Аристоника, стремившихся уничтожить рабовладение, и еще более бесплодный героизм Гракхов и убийц Цезаря, стремившихся этот строй сохранить. И те, и другие были сметены историей; победа пришла к силам регресса (госаппарату и землевладельцам, а не «вооруженному пролетариату» М. И. Ростовцева), чей успех можно сравнить с меткостью самоубийцы.
Античность погибла «вместе с борющимися классами», и об устойчивом прогрессе в Европе можно говорить только начиная с VIII века. История не прервалась, но прогресс VIII века не отменяет факт регресса десяти предыдущих веков.
Империя Каролингов уступает Римской во всех отношениях, кроме одного – направления развития. Римскую империю создал регресс; Каролингскую – прогресс. Первая была падением с очень большой высоты; вторая – подъемом с очень низкого уровня.
Варварское завоевание дало возможность выхода из тупика – возможность прогресса не для обреченного Рима, а для человечества в целом – но само ни прогрессом, ни тем более революцией не являлось. Не была носителем прогресса и землевладельческая знать Империи, отнюдь не равная еще не возникшему классу феодалов. Напротив, именно ее господство вело Рим к гибели. Только синтез римского и варварского укладов, известный под именем «романо-германского», а не сами эти уклады, открывал дорогу прогрессу.
Не исключено, что в недалеком будущем деградация капиталистического способа производства даст человечеству иной и последний вариант «нисходящей» параформации. Тогда цепь нынешних контрреволюций в бывших неополитарных странах и реакционных реформ на Западе окажется прологом мировой антиреволюции, закономерным концом которой станет гибель человечества.
Начиная с XVI века капиталистический способ производства, распространял свое влияние на остальной мир, порождает две новые группы параформаций – четвертую и пятую.
Четвертая группа – периферийные параформации, дополняющие ортокапитализм, среди которых можно выделить, как минимум:
– крепостничество;
– плантационное рабство;
– зависимый капитализм;
– политарно-ортокапиталистический строй обществ нацистских Германии, Италии, Японии.
В условиях капиталистического мира-системы локальным прогрессом является повышение уровня отдельного социора в рамках системы, что достигается прогрессивными реформами, или выход социора из системы, что достигается революцией. Регрессом – понижение уровня (реакционные реформы) или такой выход из системы, который ведет к деградации общества (антиреволюция).
Прогрессом на мировом уровне была бы смена капитализма бесклассовым обществом. Регрессом – смена капитализма классовым обществом с деградирующими производительными силами. Ни то, ни другое пока не произошло, хотя второе очень вероятно. И. Валлерстайн, не признающий наличие отдельных социоров, не признает и локальный прогресс. Думаю, что это неверно.
Интеграция в мир-систему проводилась путем колонизации. Место колониализма в развитии человечества с трудом поддается однозначному определению. С одной стороны, это уничтожение прежних социоров. С другой – такое их уничтожение, которое расчищало почву для возникновения новых социоров, причем более прогрессивной параформации – зависимого капитализма. В то же время сама прогрессивность этой параформации является таковой только для докапиталистических обществ. По сравнению с ортокапиталистической формацией она – тупиковая ветвь развития.
В общем, колониализм можно определить как регресс, содержащий возможность прогресса, небезнадежный регресс. Сама форма колониального управления по сути есть только переход незападного мира к зависимому капитализму.
Но зависимость не всюду вела к деградации. В рамках зависимого капитализма возможен определенный прогресс, поэтому переход к нему без колониального завоевания носил для незападных (не знавших городов-коммун, эволюция которых привела к появлению капитализма) обществ прогрессивный характер и может рассматриваться как локальная социальная революция, проводимая, в основном, «сверху». Издержки ее колоссальны, но она спасала социоры от распада.
Примеры этой революции также немногочисленны. Почти все зависимые социоры возникли в последние два века уже как зависимые и никогда не переживали социальных революций. Они – в полном смысле слова продукт мирового капитализма. Преобразования в них, за исключением отмены плантационного рабства, не выходят за рамки политических, так как оставляют у власти агентов западного капитала.
Революционный переход с докапиталистической стадии на стадию зависимого капитализма, на мой взгляд, совершили Россия конца XVIII – середины XIX века, Испания 1808-1876, Португалия 1820-1852 и Иран 1905-1925 годов. Завершающий этап переворота в Испании (1868-1876) и Иране (1921-1923) носил социорно-объединительный характер, проходя в форме гражданской войны.
Паракапитализм ни в коем случае не являлся целью этих революций, но при ликвидации докапиталистических укладов побеждал именно он: на волю первым вырывается тот, кто сидит ближе к выходу. «Больше капитализма» для стран, уже втянутых в мировое разделение труда, означало «больше зависимости». В то же время сохранение политического суверенитета пробуждало стремление «догнать» Запад, поэтому дальнейшая история этих социоров стала чередой революций и контрреволюций.
На мой взгляд, речь должна идти не о другом переходе к тому же капитализму («незавершенная буржуазная революция»), а о другом переходе к другому капитализму. «Незавершенность социальной революции» – фиктивное понятие.
Существование иных незападных [679] стран, избежавших полной колонизации, оказалось несовместимо с паракапитализмом: исчезали либо страны (Османская империя), либо паракапитализм (Китай). Выход Японии на историческую магистраль – уникальное исключение.
Наконец, XX век дал образец параформации, одновременно отрицающей и утверждающей капитализм, в которой часто и не без оснований видели прообраз будущего регресса всей капиталистической системы. Это политарно-капиталистический синтез нацизма. Его целью было завоевание мирового господства внутри капиталистической системы, что обрекало политарно-капиталистические социоры на беспрерывную войну со всем остальным миром, закономерно закончившуюся поражением.
Поэтому весьма слабый прогрессивный элемент в нацизме (завоевание независимости, ограничение капитализма) полностью перекрывался регрессивным (потеря независимости в результате проигранной войны, двойной гнет политаризма и капитализма). Судить о плодах нацизма по возросшему количеству радиоприемников в немецких семьях до войны, как это делают И. В. Стародубровская и В. A. May, значит считать войну и поражение Германии случайными.
«Нацистских революций» не было. Перевороты носили антиреволюционный характер. Своеобразие их состоит в том, что они, в отличии от прежних антиреволюций, частично проходили «снизу».
Крушение же системы политарно-капиталистических отношений вполне может быть названо революцией: «сверху» в послевоенных Германии, Италии, Японии, в Испании в 1975 году или «снизу» – «революция гвоздик» 1974 года в Португалии. Видимо, строй Испании и Португалии остался паракапиталистическим, но свержение фашизма сделало возможным их интеграцию в состав Европейского Союза, что является прогрессивным надстроечным сдвигом.
Выход из состояния зависимости возможен только революционным путем, ведущим к созданию параформационных обществ новой группы.
Пятая группа – параформации, возникшие в противовес капитализму:
– неополитаризм в СССР и других «социалистических» странах;
– неополитарно-паракапиталистический строй так называемых «стран-изгоев» (Иран с 1979 года; Ливия с 1969 года; Ирак при власти партии Баас).
Реальной (не декларируемой) целью революций и реформ в зависимых странах является достижение независимости от мирового капитализма. Она была достигнута в странах индустриального неополитаризма, правда, на исторически краткий срок и крайне тяжелой ценой. История не знает легких путей: за прогресс всегда приходится платить, но его отсутствие обходится еще дороже.
Здесь и дальше речь идет именно об индустриальном (не аграрном, как в Кампучии Пол Пота) политаризме. Аграрный политаризм для XX века – абсолютный регресс; переход к нему – антиреволюция, хотя субъективной целью ее участников была революция. Революционным стало его уничтожение с помощью «экспорта революции» из Вьетнама; единственное столкновение двух видов политаризма кончилось победой сил прогресса. Является ли аграрный политаризм новейшего времени особой регрессивной параформацией или простым возрождением древневосточных порядков – предмет отдельного исследования. Кампучийский регресс, уникальный по форме («снизу»), не уникален по содержанию. На наших глазах аналогичный строй возникает «сверху» в Туркмении: уничтожение городской культуры идет давно, а осенью 2002 года президент С. Ниязов (Туркменбаши) предписал переселять «нарушителей общественного порядка» из городов на целинные земли. Выполнение этого указа приведет к исчезновению городского населения, как в Кампучии. Впрочем, для Туркмении сохраняется и паракапиталистическая перспектива.
Самостоятельный переход той или иной страны к неополитарной параформации был локальной социальной революцией, как и в случае с прежними «боковыми» параформациями, притом революцией «снизу». Часть стран Восточной Европы в 1940-е годы перешла к неополитаризму путем «экспорта революции».
Там, где революция происходит без полного устранения прежних «верхов» (Иран, Ирак, Ливия), разрыв с зависимостью не так радикален, как при неополитаризме. Там возникает симбиоз старых и новых порядков, названный выше неополитарно-паракапиталистическим. Возможности прогрессивного развития на его основе невелики: оно начинается ограничением зависимости, а завершается ее возвратом (Турция, Египет, Алжир), но не в силу безнадежных попыток завоевать мир, как при нацизме, а в силу сохранения компрадорской буржуазии как класса.
Независимость предполагает диктатуру, но обратное неверно. Например, имеющий схожие с нацизмом политические черты строй стран Восточной Европы (от Финляндии до Греции) 1920-1930-х годов, установленный в результате государственных переворотов «сверху», явно оставался в рамках зависимого капитализма, ориентированного на один из двух блоков тогдашнего центра – англо-французский или немецкий. Не исключено, что то же будущее суждено России, и выбирать нам предстоит между диктатурой в единой стране или в нескольких, на которые она распадется.
Все революции происходят в обществе. Однако понятия «социальная революция» и «революция в обществе» не совпадают. Существуют, во-первых, надстроечные революции и, во-вторых, революции в развитии производительных сил (технические). Они не являются темой моей работы, но краткая характеристика, способствующая их отграничению от социальных революций, полагаю, будет уместной.
Социальная революция охватывает общество в целом: базис и надстройку. Качественное изменение базиса неизбежно меняет и надстройку. Но обратное неверно. Качественные сдвиги в надстройке, вполне заслуживающие название «революция», не обязательно преобразуют базис. Общество, пережившее надстроечную революцию, не изменяет своей формационной или параформационной принадлежности. Способ производства остается тем же.
Среди надстроечных революций наиболее важны надстроечные политические. Остальные – революции в различных сферах культуры: науке, философии, искусстве, религии, праве, семейных отношениях, образовании, быте и т. д. – можно объединить под названием «культурные революции». Это тоже переход власти, отдаленное эхо социальных революций – власть одних идей над общественным сознанием сменяется властью других.
Надстроечные политические революции происходят там, где надстройка изменена недостаточно сильно (тогда они следуют за социальными), или создают новую надстройку – там, где необходимо создать новый социор (тогда они могут перерасти в социальные).
В первом случае это – революции, установившие демократическое правление, демократические революции.
Само понятие «демократия» требует пояснений. Оно внутренне противоречиво: в классовом обществе, где есть «власть» и есть «народ», не может быть «власти народа». Демократия, понимаемая дословно – такая же фикция, как ненасилие. Но уровень участия «низов» в управлении государством (уровень «демократичности» режима) может быть различным.
И античные полисы, и средневековые коммуны знали политические революции, временно менявшие режим власти в сторону демократизации [680]. Основой было расширение социальной базы власти – либо в рамках одного класса, либо с привлечением союзников. Однако новый класс к власти не приходил – социальной революции не было. Такой характер носил второй (цеховой) этап коммунальной революции.
В еще большей степени это относится к демократическим преобразованиям в капиталистическом обществе. Капитализм требует равного доступа к власти для всех членов класса буржуазии – иначе одна из групп получает преимущество в конкурентной борьбе. Поэтому неизбежны политические революции, направленные на установление демократического политического режима - буржуазно-демократические, от которых выигрывает не только буржуазия, но и все общество в целом. Таковы революция 1848 года во Франции, Ноябрьская 1918 года в Германии и др. Поскольку демократия в классовом обществе всегда находится под угрозой, результаты этих революций в принципе могут быть отменены контрреволюцией.
Во втором случае это - национально-освободительные (вернее, социорно-освободительные) революции. Возникновение нового социора путем отделения части территории другого социора – революция в том случае, если этого требует большинство населения этой территории; форма может быть разной – восстание (Бельгия, 1830 год) или референдум (Норвегия, 1905 год).
Формы могли комбинироваться: Ирландская революция 1916-1949 годов включала и неудавшееся восстание 1916 года, и войну (в том числе гражданскую) 1919-1923 годов, и мирное достижение независимости в 1949 году. Эта революция обладала многими характерными чертами революций «третьего мира», хотя и происходила в географически европейской стране. Как и в других зависимых странах, в Ирландии революция вначале мыслилась ее идеологами (У. де Блокомом в книге «За что стоит Шинн Фейн») как социальная, ведущая к некапиталистическому обществу – эгалитаризму в духе Прудона. Капитализм отвергался как привнесенное колонизаторами явление, чуждое ирландскому народу и его религии; одновременно У. де Блоком ссылался на мысль Маркса о возможности для России миновать капитализм и перейти к социализму через сельскую общину, считая, что этот путь столь же подходит для Ирландии [681].
Конечно, это были иллюзии. Ирландия, очевидно, по сей день принадлежит к периферийному миру, хотя и к привилегированной его части: на Западе ее называют «кельтским тигром» по аналогии с «азиатскими тиграми» (Тайвань, Сингапур, Южная Корея) – индустриальными зависимыми странами.
Большинство социорно-освободительных революций остаются в сфере политики, не создавая новый строй.
Так было и в первой национально-освободительной революции Нового времени – гуситском движении 1419-1434 годов. Социальной революции не произошло – в городах немецкую олигархию сменила чешская, положение крестьян не изменилось, власть осталась у землевладельцев (панов), из среды которых выделились магнаты, направившие Чехию по регрессивному восточноевропейскому пути. Чехия, став независимым социором, все равно разделила судьбу Польши, где в XV веке не было проблемы иностранной власти и национально-освободительных революции.
Совсем иным был результат, когда в политической социорно-освободительной проявлялась буржуазная социальная революция: Нидерландская 1566-1609 годов; Американская 1775-1783 годов. Достижение независимости означало переход к ортокапитализму.
В иных исторических условиях ту же задачу выполнили социорно-объединительные революции, целью которых была ликвидация раздробленности, поддерживаемой внешними силами. Именно их (а не любых революций «сверху») отличительным признаком была политика «железа и крови», без которой невозможно победить сепаратизм. Сама по себе эта политика победы не гарантирует (неудача попытки социорно-объединительной, «буржуазно-централистской», как ее называл Е. В. Тарле [682], революции 1908-1913 годов в Турции, не спасшей страну от распада).
Социорно-объединительные революции могли проходить в разной форме: в основном «сверху» (Германия 1848-1871 годов); «сверху» и «снизу» (Италия 1820-1871 годов); в виде гражданской войны в формально единой стране (США 1861-1865 годов, Япония 1868-1877 годов; Швейцария 1847 года).
В объединенной стране быстро побеждал ортокапитализм. Отсутствие такой революции погубило империю Габсбургов (Австро-Венгрию), где капиталистические преобразования осуществлялись с середины XVIII века, успешно, но неравномерно в разных частях страны, все больше распадавшейся на отдельные социоры.
События 1848-1849 годов в германских государствах были не «незавершенной буржуазно-демократической революцией», а начальным этапом социорно-объединительной, показавшим невозможность объединения Германии «снизу». Объединение могло произойти только «сверху», в виде поглощения Пруссией остальных государств, а не в виде равноправного слияния. Не случайно прусский король Фридрих-Вильгельм IV отказался в 1849 году принять «снизу», от депутатов франкфуртского парламента, императорскую власть, которую его преемник Вильгельм I принял от подчиненных ему монархов после объединения «сверху» в 1871 году.
Думаю, что надстроечной политической социорно-объединительной революцией является идущая с 1992 года интеграция стран Европы в единый социор (Европейский Союз). Как и прежние революции, она встречает противодействие извне – в данном случае со стороны США.
Для зависимых стран «третьего мира» политическими социорно-освободительными являются революции, свергнувшие колониальный гнет. Последующие свержения диктаторских режимов, не сопровождающиеся разрывом зависимости – также надстроечные политические революции (Гаити, 1986 год; Заир, 1997 год, возможно, отстранение от власти хунты в Чили в 1989-1990 годах и ликвидация апартеида в ЮАР в 1994 году и т.д.), но, в отличие от буржуазно-демократических революций в Европе, их результаты еще менее устойчивы – для зависимых стран, за редким исключением, долгое существование даже умеренно демократического режима противопоказано. К числу таких (а не европейских буржуазно-демократических) революций, на мой взгляд, относятся и Февральская 1917 в России, и португальская 1910, и испанская 1931 года революции.
Российский император или португальский король выполняли ту же функцию главы прозападного режима в зависимой стране, что и любой тропический диктатор второй половины XX века. Их свержение само по себе не избавляло от зависимости, а лишь меняло политический режим [683].
От социорно-освободительных революций следует отличать образование новых социоров в результате гибели старых (распад Австро-Венгрии, Югославии, Чехословакии, СССР).
Образование нового социора также не является революцией, если оно происходит путем отторжения части территории в интересах другого социора, по какой-либо причине предпочитающего не прибегать к прямой оккупации (Панама, 1903 год; Босния и Герцеговина, 1995 год).
Революцией не является образование нового социора путем переселения людей на новую территорию (античная колонизация, колонии викингов, государства крестоносцев, европейские переселенческие колонии, Государство Израиль). В этом случае происходит не возникновение нового строя или политического режима, а расширение зоны распространения старого (или его перемещение – в Исландию из Норвегии были перенесены отношения предклассового общества, сменившегося в Норвегии классовым).
Более сложен случай завоевания. Оно может способствовать революционному преобразованию завоеванных социоров в случае, если завоеватель ставит целью «экспорт революции», который лучше называть экспортом социальной системы через «революцию извне».
Это, весьма редкое, явление имело место на раннем этапе завоевательных войн Французской республики против итальянских и немецких абсолютистских государств, а также в политике стран антигитлеровской коалиции: на Западе – после 1945 года, на Востоке – начиная с присоединения к СССР Западной Украины и Белоруссии в 1939 году и прибалтийских стран в 1940 году.
Думаю, что можно присоединиться к мнению Л. Д. Троцкого: «Никто не говорит, что советская бюрократия всегда и всюду хочет и может совершить экспроприацию буржуазии. Мы говорим лишь, что никакое другое правительство не могло бы совершить того социального переворота, который кремлевская бюрократия, несмотря на свой союз с Гитлером, увидела себя вынужденной санкционировать в Восточной Польше: без того она не могла бы включить ее в состав СССР» [684]. Там же, возражая Шахтману, Троцкий пишет: «Шахтман напоминает нам, что войны буржуазии в один период были прогрессивны, в другой – стали реакционны, и что поэтому недостаточно дать классовое определение государства, ведущего войну Это рассуждение не выясняет вопрос, а запутывает его. Буржуазные войны могли быть прогрессивны, когда весь буржуазный режим был прогрессивным, другими словами, когда буржуазная собственность, в противовес феодальной, являлась фактором движения и роста. Буржуазные войны стали реакционными, когда буржуазная собственность стала тормозом развития. Хочет ли Шахтман сказать в отношении СССР, что государственная собственность на средства производства успела стать тормозом развития, и что расширение этой собственности на другие страны является элементом экономической реакции?» [685] Бесспорно, что в то время политаризм еще не изжил себя; его распространение на зависимые страны было экспортом прогресса, а не регресса.
В настоящее время ту же позицию занимает Б. Кагарлицкий: «Подобно наполеоновским завоеваниям в Европе XIX века, советская экспансия в Восточной Европу была не просто попыткой завладеть чужой территорией ради эксплуатации ее ресурсов и населения. Вместе с советской “моделью власти" приходили и новые общественные отношен™… Происходила быстрая модернизация стран Восточной Европы» [686].
Это относится и к Прибалтике. Так, в независимой Эстонии отсутствовали государственные пенсии, здравоохранение и образование были платными, поэтому не училось 40 % детей. Для того чтобы они пошли в школу, надо было ликвидировать власть эстонской и мировой буржуазии на территории Эстонии, т. е. Эстонию как отдельное периферийное государство. После присоединения к СССР за год выпуск промышленной продукции вырос на 63 %, свыше 80 тыс. крестьян-бедняков получили 330 000 гектаров земли, была ликвидирована безработица и снизилась квартплата. СССР не только не грабил Прибалтику – он подтягивал ее до своего уровня [687].
Политику экспорта неополитариой (но ни в коем случае не социалистической) революции СССР проводил и после войны, вплоть до неудачи в Афганистане. Власть в ДРА довольно долго находилась в руках наших «советников» [688]. Разумеется, экспорт передового общественного строя извне – наихудший вариант революции. Тем не менее это – прогресс, а не регресс.
Но, как правило, завоевание даже более передовыми социорами означает для побежденных только регресс, так как передовой общественный строй на завоеванную территорию не переносится. Нынешняя оккупация США и их союзниками Афганистана и Ирака имеет целью не преобразование афганского и иракского общества, а лишь поддержание статус-кво. Тем более регрессом является завоевание отсталым социором передового (монгольское иго).
Политические революции и прогрессивные реформы составляют линию политического прогресса. Примеры прогрессивных реформ общеизвестны – реформы Петра I в России, «новый курс» Ф. Рузвельта в США и т. д.
Прогрессивная политика предполагает учет интересов как социора в целом, так и его трудящихся классов. Действия, игнорирующие общесоциорные интересы в пользу классового эгоизма низов, являются не прогрессивными, а популистскими. Не будучи реакционными, они стимулируют реакцию – господствующие классы, которые всегда лучше организованы, берут быстрый и кровавый реванш.
Линию политического регресса, называемого «реакцией», составляют реакционные перевороты (включая контрреволюции) и реакционные реформы. К последним относятся урезание прав трудящихся (например, отмена Юрьева дня), клерикализация, преследование этнических и религиозных меньшинств и др. Источник реакции – классовый эгоизм верхов.
Реакционные перевороты правомерно назвать политическими антиреволюциями, но этот термин вряд ли может укорениться в науке.
В условиях социального регрессивного развития (деградации общества в целом) реакционные перевороты представляют собой социальные антиреволюции, когда власть переходит в руки антиреволюционного класса, вершащего дело регресса: установление монархии в Риме в I веке до н. э., в североитальянских государствах – в XIV-XVI веках, фактическое исчезновение центральной власти в Речи Посполитой в XVII веке.
То же можно сказать и о культурных революциях и антиреволюциях, хотя их связь с изменением базиса более свободна. Прогресс общества рано или поздно приводит к культурным революциям; регресс – к культурным антиреволюциям. В философии, например, ясно видны взлеты VI-IV веков до н. э. (от Фалеса до Аристотеля); XI – начала XIV веков (от Абеляра до Оккама) и XVI – первой половины XIX веков н. э. (от Ф Бэкона до Маркса) и сменившие их падения, особенно глубокие на излете Античности (после Плотина), в Италии после конца Ренессанса и на Западе во второй половине XX века, которые привели к почти полной гибели философии.
Своеобразное положение занимают революции в технике. Производственные отношения стимулируют труд людей и их мысль; мысль побуждает к изобретению новых орудий труда, с помощью которых осваиваются новые формы хозяйства. Реализация мысли – новая техника – будучи применена в производстве, увеличивает производительность труда и тем самым ставит под вопрос старые производственные отношения.
Техническая революция сопровождала возникновение классового общества из предклассового и капиталистического из докапиталистического – два наиболее крупных перелома в истории человечества, часто (как у Дж. Д. Бернала) считающиеся единственными
Возможно, что такова и социальная роль НТР. Автоматизация производства, избавляющая работника от непосредственного контакта с предметом труда и оставляющая ему управленческие функции, очевидно, потребует в скором времени упразднения эксплуатации и замены классового общества бесклассовым.
Техническая революция не заменяет собой социальную революцию, хотя этот взгляд назойливо пропагандируется противниками социальной революции. В качестве примера можно привести высказывание французского ультраправого идеолога Т. Мольнье: настоящая революция – «не четверть века беспорядков, демагогии, диктатуры, бессмысленных войн и кровавой резни» [689] (1789-1814), а изобретение паровой машины Д. Уаттом. Франция и после революции отставала от Англии, значит четверть века потрачена зря. То, что без смены строя (социальной революции) индустриализация была бы невозможна, он просто не видит, хотя общеизвестно, что индустриального абсолютизма мир не знал.
Следует заметить, что техника – «система искусственных органов деятельности общества» [690] – сама по себе не является производительной силой. Только применение ее в производстве, осуществляемое человеком, т. е. техническая революция, делает технику «частью производительных сил». А это зависит не от воли людей, а от типа производственных отношений (эллинистические изобретения не нашли применения в производстве [691]).
Неверно считать, что производительные силы состоят из нескольких частей, включая отдельно человека, отдельно технику. Между тем это толкование иногда встречается при объяснении места техники в жизни общества [692]. Отождествление производительных сил и техники приводит к отождествлению развития производительных сил с развитием техники.
Результатом последовательного проведения этого взгляда является так называемый «технический детерминизм», неспособный объяснить источник развития техники или ищущий его в развитии идей [693].
Полагаю, что теорией, способной объяснить развитие человеческого общества во всем многообразии его форм, является диалектико-исторический материализм. Аргументирую это положение.
Материализм необходим при решении вопроса о движущих силах исторического развития – т. е. основного вопроса философии применительно к развитию общества. Не решив его, понять историю невозможно.
Революция – объективный (т. е. идущий в «мире самом по себе», вне сознания людей) процесс, что отнюдь не исключает, а предполагает его осознание и воздействие на его ход. Сознание людей отражает объективную реальность, творя субъективный «мир для нас», часто неадекватно и всегда неполно. Действия, исходящие из субъективных представлений об объективной реальности, тем более успешны, чем ближе «мир для нас» к «миру самому по себе».
К сожалению, приходится повторять эти прописные истины материализма, так как для многих авторов объективность и осознанность несовместимы. «Так что же такое революция? – ставит вопрос А. В. Кива. – Стихийно назревающий социально-политический взрыв… или же это результат планомерно подготовляемого… восстания в условиях революционной ситуации? Если революция все же больше стихийный, нежели сознательный акт… то как можно планировать революцию?… Если революция является итогом сознательной деятельности революционеров… то как отделить такую революцию от заговора?» [694] и т. д.
Проблема вполне разрешима, если не отрывать сознание от мира. Деятельность людей (не только революционеров, но и контрреволюционеров, и каждого представителя «массы») направляема сознанием; само же сознание определяется социальной материей – производственными отношениями, т. е. отражает объективный мир с определенной общественной позиции. Эти позиции неравноценны: одни социальные группы больше заинтересованы в истине, другие – меньше. Объективно существующие потребности общественного развития, пропущенные сознанием через фильтр интересов, воспринимаются ими по-разному; разными оказываются и последующие действия, и их результаты.
Идеологи восходящего класса лучше понимают пути развития общества, чем идеологи нисходящего или нереволюционного классов, но отнюдь не делают историю по своему плану. Планирование действий происходит внутри сознания; реализация плана – в объективном мире. Невозможны ни бессознательная деятельность (чистая стихийность), ни абсолютная власть сознания над миром (чистый волюнтаризм).
Субъективное намерение совершить революцию не означает совершения революции; субъективное намерение предотвратить революцию не гарантирует предотвращения. Реакция может выполнить программу революции; революционеры могут способствовать выполнению программы реакции. Суд истории рассматривает не намерения, а результаты. В противном случае не виден объективный характер развития общества.
На самом глубоком уровне развитие общества связано с изменением его производительной силы – человека как участника производственного процесса. Такое изменение происходит под влиянием стимула развития производства, которым являются производственные отношения (отношения собственности на средства производства).
Исчерпанность одного типа производственных отношений приводит к их замене на другой тип. Кульминация этого процесса, выраженная в переходе власти, и есть социальная революция, меняющая способ производства и тем самым – все общество. Удачный образ подобрал П. Штомпка: «На волне революций общества как бы рождаются заново. В этом смысле революции – знак социального здоровья» [695].
Сущность нового рождения общества хорошо известна марксистам – это приход к власти нового класса. Напомню классическое определение, данное В. И. Лениным: «Переход государственной власти из рук одного в руки другого класса есть первый, главный, основной признак революции» [696].
Переход власти – это признак социальной революции, но не любой переход власти революционен. Его прогрессивность или регрессивность зависит от того класса, который его осуществил. Только прогрессивный переход власти – социальная революция.
Отношение политико-правовых изменений и взятия власти новым классом – это отношение формы и содержания.
Сказанное не означает, что невозможна объективно-идеалистическая теория общественного развития, признающая разные формы развития следствием развития духовной субстанции общества. В принципе такая теория может быть создана.
Выглядеть она будет следующим образом.
Субстанцией общества должно быть нечто, во-первых, идеальное, во-вторых – объективно существующее (волюнтаризм здесь бесполезен, так как ведет к идее заговора [Число сторонников этой идеи весьма велико, но ничего нового, кроме своих эмоций, к заблуждениям Бёрка они никогда не прибавят. Красочные примеры «конспирологиче- ского» понимания революций приведены: Семёнов Ю. И. Философия истории; Штомпка П. Социология социальных изменений.][697]) и, в-третьих, не являющееся разумом (общественным сознанием). Это будет некое «общественное подсознание», которое двигает развитие общества, влияя на общественное сознание.
Оно должно играть ту же роль, которую в марксизме играют производственные отношения. Интересы должны быть заменены страстями. Материализм должен в этом случае отвергаться в пользу иррационалистического объективного идеализма, который можно найти в «философии жизни» и психоанализе. (Гегель не уделил большого внимания объяснению реальных революций – так же, как вообще недооценивал им же введенную категорию «скачок», поэтому на гегельянство опереться трудно.)
Подходы к такой теории видны у П. А. Кропоткина и Ш. Эйзенштадта, исходивших из философских посылок А. Бергсона и К. Г. Юнга.
Но целостная теория общественного развития, включающая эволюцию и революцию, не создана ни тем, ни другим: первому мешает плюрально-циклический подход к истории, второму – сведение революции к насильственному политическому перевороту, и обоим – телеологическая заданность, обусловленная политическими взглядами, анархическими у П. А. Кропоткина и либеральными у Ш. Эйзенштадта.
П. А. Кропоткин видит в революциях прогрессивное разрешение противоречий, но не видит историю как единый процесс. Ш. Эйзенштадт видит единый процесс, но не видит необходимости революций. Субстанция («фактор взаимной помощи» или «символические и структурные основания норм социального взаимодействия»), упрятанная в подсознании общества, остается принципиально непознаваемой.
Синтез этих подходов, ведущий к созданию объективно-идеалистической теории форм общественного развития, включая революции, может быть осуществлен. Но если такая теория и будет создана, то она не сможет объяснить происхождение духовной субстанции общества и будет ни чем иным, как поставленным на голову материализмом.
Именно так – перевернутым – видят развитие общества люди искусства. Творческий импульс сознания является причиной изменений в обществе. Революция в обществе – следствие революции в искусстве. Яркий пример дает статья Рихарда Вагнера (1813-1883) «Искусство и революция» (1849), в которой великий композитор выступает как утопический коммунист. От обычных утопистов (от Г. Бабёфа до Г. Маркузе) его выгодно отличает исторический подход к проблеме революции: он не просто не приемлет власть капитала, а видит преходящий характер любого общества, источник которого для него, конечно – в сфере идей. Будущая революция не просто вернет человеку человеческое, она создаст новое искусство и с его помощью – нового человека.
«Только великая Революция всего человечества, начало которой некогда разрушило греческую трагедию, может нам снова подарить это истинное искусство; ибо только Революция может из своей глубины вызвать к жизни то – но еще более прекрасным, благородным и всеобъемлющим – что она вырвала и поглотила у консервативного духа предшествовавшего периода красивой, но ограниченной культуры. Только Революция, а не Реставрация может дать нам вновь такое величайшее произведение искусства… Из наемников Индустрии, – пишет Вагнер, – мы хотим стать прекрасными, сильными людьми, которым принадлежал бы весь мир… Чтобы достигнуть этой цели, нам нужна сила всемогущей Революции…» [698]
Другой гений музыки и философ-дилетант, живший в другую революционную эпоху – А. Н. Скрябин (1871-1915) также смотрел на революцию как на колоссальный освободительный переворот в сфере духа, следствием которого станет коренное изменение человеческой природы. Так в его сознании преломилась марксистская философия, к изучению которой композитора привело влияние Г. В. Плеханова [699].
Подобных примеров много. В периоды прогрессивного развития общества идеализм (вообще доминирующий в социоисторических представлениях) проникается идеями прогресса и революции, и незаурядные умы этих эпох ищут разрешение жизненных противоречий в революции, а не в консервации. Периоды регресса дают обратный пример панической боязни перемен.
Диалектика необходима для решения вопросов о мере преемственности/разрыва при изменениях и о мере их предопределенности/неопределенности.
Начну с первого. Метафизика выделяет лишь одну сторону вопроса. Либо разрыв, отрицающий преемственность и, соответственно, обусловленность изменений (волюнтаристские взгляды профессиональных революционеров – О.Бланки, П.Н.Ткачёва, Р.Дебре; позиция Р.Фоссье по вопросу о феодальной революции), либо преемственность, доходящую до отрицания изменений (А. Г. Франк). Отрицанием изменений является и представление о революции как возврате к естественному состоянию, как реванше естественности, при самом разном понимании этой естественности (Г. Бабёф, О. Тьерри, А. Мёллер, В. Райх и др.).
Для диалектики не существует ни разрыва без преемственности, ни преемственности без разрыва. Само понятие «изменение» подразумевает их единство. Меняться – значит быть тем же самым объектом и не быть им. Меняющееся общество – то же и не то же общество.
Перемены есть всегда, но их глубина может быть различной. Общество, переживающее революционное изменение, приобретает новое, не существовавшее прежде качество. Старое качество общества перестает существовать в прежнем виде.
Это необходимо подчеркнуть, потому что метафизическое непризнание качественного изменения общества смазывает различия стадий истории, превращая прошлое в аморфную массу событий, что служит базой для представлений о вечной и неизменной природе человека.
Всегда есть и преемственность. Старое качество общества не исчезает бесследно.
Новое качество не отрицает прежнего абсолютно, но и не сохраняет его неизменным – старое качество снимается новым, входит в него в преобразованном виде. Развитие продолжается.
Аналогично решается вопрос о необходимости и случайности революционных изменений. Метафизика видит либо только необходимость (если взглянуть на историю извне, с высоты птичьего полета), либо только массу случайностей (так видят исторические события их современники, а нынешняя историческая наука, увлеченная воспроизведением аутентичных взглядов, стремится не подниматься над их уровнем). Диалектика видит и необходимость, и случайность. Историческая необходимость реализуется через случайные события, и никак иначе. У каждого возможного события есть большая или меньшая вероятность стать действительным. Ход истории слагается из осуществления этих вероятностей.
Пример метафизики в этом вопросе дает С. Амин: «Если мы говорим о переходе, то мы знаем, что мы вышли от А, но не знаем, что будет Б. Только тогда, когда мы достигаем пункта Б, мы узнаем, что это такое, да и то только в том случае, когда это Б стабилизировалось, тогда мы можем сказать, что это был переход от А к Б» [700]. Речь идет о переходе к новому обществу. По Амину получается, что никакой предопределенности нет или она непознаваема (что одно и то же: если необходимость события познана лишь после того, как событие произошло, невозможна проверка). И в том, и в другом случае люди действуют только вслепую. С ним тут же соглашается бравший у него интервью А. В. Бузгалин: «Мы и в России не знаем, куда движемся; мы знаем, что уходим от советской системы, но куда?» [701]
Но утверждать, что никто никогда не знает – слишком смело. Стоит напомнить об А. Барнаве и Б. Рицци, увидевших, пусть нечетко, соответствующие пункты Б до того, как они «стабилизировались» (Барнав – в самом начале перехода), и много раньше, чем на достижение пункта Б отреагировало общественное сознание. Пункт Б для нынешней России и Восточной Европы ясно предвидел А. Г. Франк (цитата приведена в 1 главе).
Наконец, еще одна, гносеологическая, проблема, решающаяся только диалектически – проблема соотношения общего и единичного в исторических событиях, в данном случае в революциях. Если видеть в истории только единичные события, как делают все «социальные номиналисты», неизбежно придешь к выводу о неприменимости к ним общих понятий, существующих только в сознании историка. Итогом будет невозможность научного познания общества. Действительно, единичное без общего непознаваемо, но единичное без общего не существует. То общее, что присуще всем революциям – прогрессивный и качественный характер изменений. Любая революция – уникальное событие, но уникальность его не абсолютна.
Невладение диалектикой приводит историков к отрицанию фактов революций. Так, упоминавшийся представитель школы «Анналов» Франсуа Фюре, чье творчество в основном посвящено «ревизии» представлений о Французской революции (его сторонников на Запале называют «ревизионистами»), утверждает, что понятие «буржуазная революция» неприменимо к событиям 1789-1794 годов во Франции, так как подразумевает «два допущения: о необходимости данного события и о разрыве времени» [702]. С его точки зрения, революция есть, когда есть абсолютный разрыв и абсолютная неизбежность. Но это – метафизическая химера, созданная его собственным воображением, и опровержение этой конструкции не есть опровержение факта социальной революции, произошедшей во Франции.
Противопоставление преемственности и разрыва мешает видеть любые скачки в развитии. Выше приводились высказывания Ю. Л. Бессмертного о феодальной революции, В. М. Далина – о революции Мейдзи. Преемственность оказывается признаком эволюции.
Иногда это положение формулируется в явной форме. Так поступает A. Л. Кац, доказывая эволюционный характер исчезновения рабовладельческого способа производства. «Античность не знает отмены рабства или привилегий рабовладельцев. Эти классы трансформировались в течении многих веков. Гибель борющихся классов, революционное переустройство общества характерны не для античного мира, а для нового времени» [703]. Обобщающий вывод делает Г. П. Лем: «Докапиталистические экономические отношения не уничтожались в открытой борьбе; строго говоря, они вообще не уничтожались, а преобразовывались (курсив мой. - Г. 3.) или вытеснялись новыми» [704].
Или гибель, или трансформация – с такой позиции ни одного социального переворота нет. Приводимые А. Л. Кацем в качестве примера «погибшие» классы феодального общества тоже не исчезли бесследно. Их тоже можно счесть «трансформировавшимися».
Так и считает Ф. Фюре: буржуазной социальной революции в XVIII веке во Франции не было еще и потому, что «замена феодального способа производства капиталистическим – длительный эволюционный процесс» [705]. Имела место только смена элиты. Этот взгляд обязан своим появлением метафизическому отрыву надстройки от базиса.
Переворот в надстройке (смена власти), рассмотренный сам по себе, не дает критериев отличия революции от любой другой смены власти и поэтому воспринимается как смена элиты, смена лиц, находящихся у власти.
Переворот в базисе (замена способа производства), рассмотренный сам по себе, без смены надстройки, растворяет революцию в эволюции.
В тот же тупик заходили и многие марксисты, по тем или иным причинам считавшие «эпоху социальной революции» чем-то совершенно отличным от политической революции и ставившие знак равенства между «эпохой» и «революцией». Примером может служить концепция бессубъектной «антирабовладельческой революции», взгляды К. Каутского, Г. Кунова, П. Б. Струве по вопросу о будущей антикапиталистической революции.
Путаница в этом вопросе встречается часто, причем обилие терминов маскирует неспособность отличить революцию от эволюции, как и предсказывал С. И. Ковалёв.
Я. С. Драбкин видит в истории «революционный процесс» отдельно и «социальную революцию» отдельно. О первом сообщается, что это – «наиболее активный, динамичный вид исторического творчества (по сравнению с эволюционным процессом)» [706], включающий восстания «низов». Революция же – победоносное восстание. До Нового времени развитие проходит в формах революционного процесса и эволюционного процесса; после – социальной революции, революционного процесса и эволюционного процесса.
М. А. Селезнёв в книге «Социальная революция» разделяет социальную революцию как (1) «эпоху осознания людьми конфликта между новыми производительными силами и отжившими производственными отношениями и борьбы за разрешение этого конфликта» и (2) «сознательный акт, совершаемый прогрессивными классами» [707]. (1), по его терминологии – «эпоха социальной революции»; (2) – «социально-политическая революция».
Та же позиция ясно выражена в работах Н. А. Симонии. Социальная революция (в отличие от политической), пишет он, составляет «заключительную фазу старого формационного развития (умирание старой формации) и зарождения нового общественного уклада» [708].
Если это – революция, то что же такое эволюция? Ведь эволюционное прогрессивное развитие складывается из умирания старого и зарождения нового, включая осознание конфликта и борьбу за его разрешение. Революция, в отличии от эволюции, – не просто процессы умирания и зарождения, а смена умершего рожденным, смена общественного строя. Смена строя обязательно происходит через смену власти, но не сводится к ней.
В. Ф. Шелике, стремясь решить эту проблему, пошла по иному пути, представив социальную революцию суммой двух революций – экономической и политической. Первая – смена базиса; вторая – смена власти; в сумме – обновление общества, «социальная революция как общественная революция». Социальная революция – закон для всего исторического процесса; политическая революция характерна «для социальной революции только при существовании государства» [709]. Однако «ни при ликвидации первобытно-общинного строя, ни при переходе к феодализму, да и в России в 1861 году не было тех революций, в которых главный вопрос – вопрос о власти» [710]. Но раз не было смены власти, то чем «экономическая революция» отличается от эволюции, а взгляды В. Ф. Шелике – от взглядов Я. С. Драбкина? Только терминологией.
Это лишь видимость решения проблемы. Понятие «социальная революция» оказывается в положении короля Лира, лишаясь розданного дочерним понятиям содержания. Констатируется не закономерность, проявляющаяся при переходе от стадии к стадии, а факт таких переходов, называемых словосочетанием «социальная революция». Реальными революциями являются экономическая и политическая, причем первая опять неотличима от эволюции, так как происходит без смены власти.
Пример с ситуацией в России в 1861 году отнюдь не так прост, как может показаться. Ведь если бы власть в тот момент принадлежала силам, заинтересованным в сохранении крепостного права, оно не было бы отменено Для того чтобы его отмена стала возможна, господствующий класс должен был трансформироваться – из класса, заинтересованного в сохранении крепостного права, в класс, заинтересованный в его уничтожении. Должен был быть решен вопрос о власти; решен внутри «верхов», без прямого участия «низов», но обязательно решен.
У Я. С. Драбкина (1), М.А.Селезнёва (2), H.A. Симонии (3), В. Ф. Шелике (4) революция раздваивается на постепенную смену строя и быструю смену власти. Или одно, или другое: отсюда и разные термины.
Поэтому, кроме революции как смены власти («социальная революция» (1), «социально-политическая революция» (2), «политическая революция» (3 и 4)) и эволюции, у данных авторов в развитии общества присутствует нечто третье – смена строя, называемая «революционный процесс» (1), «эпоха социальной революции» (2), «социальная революция» (3) или «экономическая революция» (4). Отграничить ее от эволюции оказывается практически невозможно. Преодолеть раздвоение простым введением общего термина «социальная революция» (4) тоже невозможно.
На мой взгляд, социальная революция – смена строя, осуществляемая через смену власти. Значение надстройки состоит в обеспечении функционирования и развития базиса. Базис сам по себе не существует и не изменяется. Его можно изменить, лишь изменяя надстройку. Качественное изменение базиса путем изменения надстройки и есть социальная революция.
Необходимое терминологическое уточнение: когда речь идет о революции или других формах развития (прогрессе, регрессе, эволюции и т.д.), одним и тем же словом обозначается как временной промежуток, включающий определенные события, так и совокупность изменений, произошедших в ходе этого промежутка.
На этот факт применительно к социальным революциям указывал А. Р. Корсунский в статье «О социальных революциях в докапиталистических формациях», предлагая употреблять термины «эпоха социальной революции» и «социальная революция» соответственно [711]. На мой взгляд, это верная постановка вопроса, хотя не обязательно держаться за слово «эпоха», употребленное Марксом – оно предполагает очень большую длительность. Более нейтрально слово «период».
Отношение периода революции или других форм развития (прогресса, регресса, эволюции и т. д.) и самой революции (прогресса, регресса, эволюции и т. д.) – это отношение явления и сущности.
Период истории, состоящий из определенных событий – явление; содержание изменений, произошедших за этот период – сущность. Друг без друга они не существуют.
Политическая революция (свержение монархии) входит в состав социальной (приход к власти буржуазии); период политической революции (10 августа 1792 года) – в состав периода социальной революции (1789-1830).
Основная трудность – в определении хронологических рамок периода социальной революции. Социальная революция не совершается в один миг и не состоит из беспрерывных политических переворотов. Это невозможно. Внутри периода социальной революции есть периоды политических революций, возможно – периоды контрреволюций, наконец, «межпереворотные» периоды, которые могут исчисляться и часами, и годами. Но революция не кончена, пока в обществе не сменилась власть. Период социальной революции в данном обществе – это период перехода данного общества на новую ступень прогрессивного развития. Это время между эволюцией старого общества и эволюцией нового общества.
Когда начинается и когда кончается период социальной революции? Как определить ту грань, за которой эволюция сменилась революцией и наоборот? Это самая сложная, на мой взгляд, из проблем теории революции. Наиболее общий ответ неизбежно будет наиболее абстрактным, и если попытаться дать такой ответ, то, очевидно, он будет заключаться в необратимости изменений. Для каждой конкретной революции определение исторического момента, в который произошла смена форм прогресса – задача историков.
Периоду революции предшествует период революционной ситуации, когда регрессивные элементы в развитии начинают теснить прогрессивные. Это признак изжитости прежних производственных отношений. Политические проявления революционной ситуации (кризис «верхов», ухудшение положения и активизация «низов») перечислены В. И. Лениным в известном определении [712].
Обычно понятие «революционная ситуация» применяется только к кануну захвата власти, т. е. самой очевидной формы революции. На мой взгляд, для такого сужения нет никаких оснований. Понятие «революционная ситуация в данном обществе» равнозначно понятию «последняя стадия эволюции данного общества». Длительность значения не имеет. Конечно, для революций без захвата власти можно ввести термин «генезис революции» или «предреволюционный период», но, на мой взгляд, это излишне. Когда впереди – революция, «верхи» утрачивают контроль над обществом, а «низы» выходят из повиновения. Эта ситуация может длиться дни, а может – десятилетия, в зависимости от того, в каком обществе назревает смена строя.
Революция начинается с выступления революционной силы, которой могут быть как «низы», так и «верхи». Активизация «низов» не обязательно ведет к революции «снизу». Она может подвигнуть «верхи» к проведению собственной революции. И в том, и в другом случае «низы» власти не получат.
Социальная революция (или антиреволюция), проходящая в данную эпоху и в данном социоре, всегда единственна и непобедима. Революция не может потерпеть поражение в силу своей объективной необходимости. Терпят поражение отдельные политические проявления социальной революции, но не она сама. Социальная революция продолжается вплоть до победы нового строя – так, революция в России потерпела поражение в 1905 году, но победила в 1917-1922 годах. Социальной революции 1905 года не было; была социальная революция 1905-1922 годов.
Период социальной революции во Франции, на мой взгляд, должен быть датирован 1789-1830 годами: от первого до последнего политического переворота, включая неизбежно преходящую победу контрреволюции 1815-1830 годов. В Англии, аналогично – 1640-1688 годами. Период антично-рабовладельческой революции в Афинах – 594-508 годами до н. э.: «Мы говорим о революции Солона-Клисфена, причем для нас ясно, что реформы Клисфена, находясь в органической связи с законодательством Солона, являются окончательным завершением законодательства, начатого Солоном» [713].
«В Германии, – писал Ф. Энгельс, – существующий строй основан на революции, которая началась в 1848 и закончилась в 1866 году» [714]. Напомню, что этой точки зрения придерживался и Н. А. Рожков.
Ни один из этапов социальной революции не является социальной революцией сам по себе, в отрыве от остальных. Только совокупность переворотов составляет социальную революцию. Пытаться понять социальную революцию, разложив ее на периоды политических переворотов и «эволюционные» межпереворотные периоды, так же бесполезно, как пытаться понять сущность воды, разлагая ее на кислород и водород.
Революция заканчивается, когда исчезает контрреволюционная сила (свергнутый класс). Признаком служит исчезновение контрреволюционного движения (военные поражения, организационный распад, неспособность к идейной борьбе, признание его участниками легитимности новой власти). Рубежом может быть свержение старой династии (Англия, 1688 год; Швеция, 1809 год; Франция, 1830 год), победа в гражданской войне (Испания, 1876 год; Россия, 1922 год; Китай, 1949 год), радикальное изменение законодательства (Дания, 1849 год; Португалия, 1852 год), объединение страны (Германия, 1866 год; Италия, 1871 год), дипломатическая победа над внешним противником (Япония, 1894 год) и т.д.
После победы революции начинается эволюция нового общественного строя, обусловленная его сущностью. Возможно выделить общие признаки послереволюционной ситуации, так же, как предреволюционной, но они не столь существенны, так как у разных революций больше общего, чем у разных эволюций. Думаю, что главный из этих признаков – закрепление своей власти победившим классом путем реакционных реформ. Иногда применяется термин «нисходящая фаза (линия) революции» [715], но, на мой взгляд, он неверен – реакционную политику победивший класс начинает проводить после революции, прибыв на локомотиве истории к своему господству.
В случае революции «снизу» это одновременно размежевание с бывшими союзниками из числа угнетенных, что порождает у них ощущение предательства и украденной победы. «Постреволюционной нестабильности» после завершения революции победивший класс не допускает. Так же стремится поступать класс, осуществивший контрреволюцию, но его власть слаба, а ситуация чревата новой революцией или гибелью социора.
Революция кончается только победой. Период реакции после завершения революции – признак победы нового строя. Реакцию ни в коем случае нельзя путать с контрреволюцией, что практически всегда происходит при употреблении понятия «термидор».
Замечу, что Л. Троцкий в поздней статье «Рабочее государство, термидор и бонапартизм» (1935) дал верное, но, к сожалению, почти неизвестное определение термидора: «Акт реакции на социальном фундаменте революции» [716].
Именно победа нового строя показывает, какой была революция и что в представлениях ее участников было объективным, а что – иллюзорным. Например, ноябрьская революция 1918 года в Германии воспринималась многими участниками как социальная пролетарская, но была политической буржуазно-демократической.
С этим связано различие типологий революций – по характеру и по движущим силам. Характер революции определяется задачами, стоящими перед обществом. Движущие силы – сложившейся к началу революции исторической ситуацией. Античная революция – рабовладельческая по характеру, но ее движущей силой были ремесленники, крестьяне и торговцы, с одной стороны, и часть прежних «верхов» – с другой. Буржуазная революция «снизу» по движущим силам – буржуазно-крестьянско-предпролетарская; «сверху» – дворянски-чиновничья или чиновничья; неополитарная – рабоче-крестьянская или крестьянская. И только феодальная революция является феодальной и по характеру, и по движущим силам. Для освобождения от власти ослабевшего государства феодалам не нужен был союз с другими классами.
Тем, кто не видит в истории внутренней логики, «мифом» кажется и большинство революций – реальны только «изменения в государственном устройстве», смена элит, восстания и другие «конфликты» в ходе эволюции.
Очень хорошо проблема несоответствия движущих сил и характера буржуазной революции раскрыта И. Дойчером: «Не было особенно заметно капиталистических предпринимателей, купцов или банкиров среди лидеров пуритан, командиров "железнобоких", в Якобинском клубе или, скажем, во главе толп, штурмовавших Бастилию или врывавшихся в Тюильри. Ни в Англии, ни во Франции они не брали в руки бразды правления ни во время революции, ни длительное время после нее. Основную массу восставших составляли… городская беднота, плебеи и санкюлоты. Во главе же их стояли "фермеры-джентльмены" в Англии и адвокаты, врачи, журналисты и другие интеллектуалы во Франции. И в той, и в другой стране революции завершились установлением военных диктатур. И тем не менее характер этих революций вовсе не представляется мифом, если мы подойдем к ним с более широкой оценкой и мерой их общего воздействия на общество. Наиболее важным и устойчивым достижением этих революций было уничтожение общественных и политических институтов, которые препятствовали росту буржуазной собственности и развитию соответствующих общественных отношений. Когда пуритане лишили короля права произвольно взимать налоги… когда якобинцы отменили феодальные привилегии, они создавали, часто не сознавая этого, условия, при которых владельцы мануфактур, купцы и банкиры должны были добиться экономического и в конечном счете социального господства. Буржуазная революция создает условия, в которых процветает буржуазная собственность» [717]. Факты небуржуазности движущих сил буржуазной революции, иронически перечисленные И. Дойчером, действительно являются для немарксистских историков (X. Тревор-Роппер, А. Коббен) аргументом против понятия «буржуазная революция» [718]. Так же рассуждал С. П. Толстов, отвергая революцию рабовладельцев.
Революция возможна, когда есть революционная сила. Эта тривиальная констатация скрывает сложную проблему определения понятия «сила», злоупотребление которым придало ему статус сомнительного Тем не менее обойтись без него невозможно. Мне представляется наиболее удачным (хотя и не вполне совершенным) определение, данное крупным историком философии И. С. Нарским (1920-1993): понятие «сила» подразумевает «перенос движения от одного объекта к другому, связанный с качественным его превращением» [719]. Это определение применимо и к социальным процессам, к движению социальной материи (производственных отношений), качественное преобразование которой (революция) осуществляется социальной силой – революционным классом. То же относится к регрессивному качественному преобразованию – антиреволюции.
В случае несоответствия движущих сил и характера революции можно говорить о двух революционных силах: деструктивной – разрушающей старый строй и конструктивной (гегемоне революции) – созидающей новый. Данные термины не несут моральной нагрузки, так как и разрушение, и созидание являются исторической необходимостью. «Низы» в классовом обществе, как правило, могут быть лишь деструктивной революционной силой.
Классы, неспособные стать революционной силой – опора существующего строя, даже если они угнетены (крестьянство Востока); деструктивно-революционные классы – опора и противник одновременно; конструктивно-революционные – противник. Деятельность революционной силы - революционное движение. Очевидно, можно использовать данное понятие в узком (только деятельность конструктивно-революционной силы) и широком (включая деятельность деструктивно-революционной силы) смысле.
Конструктивно-революционная сила есть не в любом обществе. Среди общественно-экономических укладов есть такие, которые не могут стать господствующими [Ю. И. Семёнов разделяет общественно-экономические уклады на «стержневые» и «дополнительные». Первые могут стать основой формационного или параформационного способа производства, вторые — нет.][720], поэтому представляющие их классы не могут совершить революцию.
В истории есть примеры попыток революционного изменения обществ, где революция (любая или в интересах некоторого класса) невозможна. В этом случае поражение терпит не революция, которой не было, а субъективные устремления людей, считавших, что коренное преобразование общества возможно (типичные примеры – деятельность тайпинов в Китае, коммунаров во Франции, народовольцев в России).
Таким образом, то, что называют «поражением революции», есть либо временное политическое поражение реально идущей социальной революции, либо полное поражение попытки совершить социальную революцию в отсутствии объективных условий. При наличии объективных условий социальная революция рано или поздно побеждает.
Практически безреволюционны политарные социоры, которые не могут быть преобразованы в социоры иного типа без влияния извне, приходящим только с образованием мировой капиталистической системы. Зато в истории Востока часты периоды регресса: гибель политарного общества, ослабленного изнутри прессом государственной эксплуатации, и смена его предклассовым.
Возникшие на базе политаризма паракапиталистические отношения тоже препятствуют социальной революции. Исключения, при которых происходит самостоятельная замена паракапитализма неополитаризмом, нетипичны: Россия 1905-1922; Китай 1911-1949; очевидно, Ливия 1969; Иран 1978-1979 годов. Для успешного автаркического, независимого от капиталистической системы, развития необходимы большая территория и относительно развитая в рамках паракапитализма промышленность, а также вызванная внутренними противоречиями слабость стран ядра, не успевших совместными усилиями пресечь революцию.
Но главная причина – глубже. Паракапитализм свергался, когда он переставал быть стимулом прогрессивного развития. К этому рубежу подошла Россия перед революцией 1905-1922 годов.
«Приток иностранного капитала, – пишет известный нам французский историк Николя Верт, – сыграл значительную роль в промышленном развитии 1890-х годов. Однако он же наметил и его пределы: стоило в конце 1899 года произойти свертыванию европейского финансового рынка… как тут же наступил кризис в горнодобывающей, металлургической и машиностроительной промышленности, контролируемой иностранным капиталом… Все же результаты экономической политики Витте были впечатляющими. За 13 лет (1887-1900) занятость в промышленности увеличилась в среднем на 4,6 %. Общая протяженность железнодорожной сети удвоилась за 12-летний срок (1892-1904)» [721] и т. д. Статистические данные, свидетельствующие об экономическом подъеме в России перед революцией, хорошо известны. Известна и неспособность выйти за определенные пределы (довести до конца индустриализацию, ликвидировать неграмотность и т.д.). Именно экономический подъем сделал революцию возможной, выявив исчерпанность паракапитализма как стимула развития.
В большинстве зависимых социоров, включая нынешнюю Россию, паракапитализм таковым вообще не является, ведя их по пути деградации, исключающем революцию. «Невидимая рука рынка» жмет на тормоз, разрушая все, что не нужно западному капиталу, но обрубить ее некому. Революционная сила отсутствует. Кардинальное отличие положения в России перед Октябрем 1917-го и после августа 1991 года наглядно проявляется в отличии стремительного взлета большевиков от удручающего бессилия нынешней левой оппозиции.
Не столько сложна, сколько запутана проблема революционного насилия (принуждения), т. е. внешнего воздействия на людей с целью прогрессивного преобразования общества. То, что преобразование общества всегда осуществляется насильственным путем – неоспоримый факт. Но люди, отрицающие прогрессивность революций из-за их насильственного характера (Э. Бёрк или Ш. Бодлер, сказавший: «неизбежное следствие всякой революции – массовые убийства невинных» [722]), утверждают нечто большее, чем этот факт, а именно – отсутствие насилия в нереволюционный период. Реальное противостояние «прогресс-регресс» заменяется мнимым «революция-эволюция», которое сводится к следующему:
– возможна общественная жизнь, базирующаяся на ненасилии;
– эта возможность частично реализована в настоящее время в данном обществе;
– его эволюция ведет к полному исчезновению насилия;
– революция в данном обществе прервет процесс исчезновения насилия;
– моральным долгом человека является поддержание стабильности, а не революционное преобразование общества.
Это рассуждение коварно: оно ищет корни насилия не в наличии классов и эксплуатации (присвоения результатов чужого труда, что невозможно без насилия), а в сознании человека, требуя от него индивидуального совершенства, которое в классовом обществе недоступно, как морковка, подвешенная перед носом везущего повозку осла.
Спекуляция темой насилия бывает весьма изощренной, когда ею занимаются профессионалы в области этики. В учебнике А. А. Гусейнова и Р. Г. Апресяна «Этика» (1999) насилие определяется как «не вообще принуждение, не вообще ущерб жизни и собственности, а такое принуждение и такой ущерб, которые осуществляются вопреки воле того или тех, против кого они направлены» [723]. Значит, бывает такой ущерб жизни и собственности, который осуществляется по воле того или тех, против кого он направлен? Что же это за принуждение, не равное насилию? Это «а) некое реальное превосходство в состоянии воли – власть отца; б) предварительный взаимный договор – власть закона и законных правителей» [724].
Дальше оказывается, что «жизнь во всех формах есть асимметрия в сторону ненасилия, созидания» [725]. Как же быть с созиданием тюрем? А вот как: «Государственное насилие – не форма насилия, а форма ограничения насилия, этап на пути его преодоления». И еще раз, уже без курсива: «Государственное насилие – не просто ограничение насилия, а такое его ограничение, которое создает предпосылки для окончательного преодоления и перехода к принципиально ненасильственному общественному устройству» [726].
Если Гегель и Маркс за признание полезности (не моральности!) зла удостоились от авторов звания «нечутких к нравственности мыслителей» [727], то какое определение подобрать для самих А. А. Гусейнова и Р. Г. Апресяна, утративших критерий различия между добром и злом? Трудно поверить, что им неизвестно, что такое насилие государства, занятого тем грязным делом защиты привилегий, которое привилегированные именуют поддержанием стабильности.
Конечно, объектом критики государственных ненасильников является марксизм, не боящийся признавать насильственный характер прогресса. С Марксом спорить трудно, поэтому в качестве оппонента ими выбран Л. Д. Троцкий, слабый теоретик и одиозная личность. Для соблюдения приличий к нему пристегнут идеолог «белого» насилия И. А. Ильин. Над революцией и контрреволюцией как насильственными формами развития высится эволюция как ненасильственная форма, определяемая «властью закона и законных правителей».
В истории мысли подобная продукция не редкость. Господствующий класс никогда не считает насилием свои действия и всегда – действия противников, особенно ответ угнетенных.
Проблема, бесспорно, существует. И состоит она прежде всего в том, где искать критерий моральности (справедливости) поступков человека: в вечных нормах, в немедленной пользе или в интересах человечества, постоянных и вечно меняющихся в ходе развития? Первые два ответа метафизичны, и лишь третий подводит к решению.
Абсолютно моральным действием человека было бы ненасильственное действие, отношение к другому человеку как к пели, а не как к средству. Но такие действия, если и имеют место в условиях классового общества, то как редчайшие исключения и, конечно, не в сфере политики (борьбы за власть), где люди – средство для развития общества.
Это не значит, что все поступки людей в сфере политики равноудалены от морали: есть действия более и менее моральные.
Ненасилие в политике классового общества невозможно, а его пропаганда служит увековечению насилия. Поэтому критерий моральности (справедливости) политики – не в ненасилии, а в прогрессивности насилия. Насильственные (других нет) политические действия более моральны, когда они служат прогрессу, т. е., прямо или косвенно, освобождению человека.
Насилие сил прогресса (даже государства) более морально, чем насилие сил регресса: это возмездие. Возмездие старому строю и его сторонникам – не столько за то, что они были, сколько за то, что они не хотят вовремя уходить. Классовая борьба не появляется, а обостряется в ходе революции, когда общество должно измениться, чтобы выжить.
Отсюда не следует, что справедливо любое революционное насилие. Здесь, как нигде, необходимо соблюдение меры. Чрезмерное насилие не только аморально, но и вредит революции, так как создает ее противников. Оно аморально, даже если помогает победе революции, так как, служа интересам восходящего класса, предает самые глубинные интересы человеческого рода – стремление к свободе, равенству и солидарности [Солидарность, как отметил А. Каллиникос — современный аналог понятия «братство»][728]. Мера и форма насилия (принуждения) определяется общим культурным уровнем общества.
Мораль любой социальной общности основана на пользе, приносимой действиями людей этой общности, но не сводится к пользе. Уровень полезности человеческих поступков всегда выше уровня их справедливости: мораль несет потери и от прогресса, когда один класс утверждает себя за счет других. Справедливость, как известно, бежит из лагеря победителей (слова французской писательницы Симоны Вейль (1909-1943)). Но несправедливость революций (как и эволюций) – следствие их классовой ограниченности, а не покушения на мифическую «стабильность».
«Массовые убийства невинных» – неизбежное следствие существования классов, и лишь в ходе революций наряду с невинными массово страдают и виновные. Оценка зла, причиняемого виновным – сложная этическая проблема, которую, по крайней мере, не следует путать с иной – оценкой зла, причиняемого невиновным. «Переносить несправедливость относительно легко, – заметил американский сатирик Генри Льюис Менкен (1880-1956), – справедливость – куда труднее». Легко осудить любое насилие – гораздо труднее увидеть границы его оправданности.
Прогресс в классовом обществе смягчает форму разрешения противоречий, форму насилия, но не устраняет его целиком. Ни один класс не равен человечеству; ни одна классовая мораль не равна общечеловеческой, но последняя существует только через классовые морали. Рискну предположить, что моральная эстафета передается также, как социальная: передовой моралью обладает наиболее конструктивно-революционный класс, а не наиболее угнетенный; не только буржуазия, но и рабовладельцы, и феодалы в свое время являлись ее носителями, пока их моральные системы не были упразднены историей.
Здесь мы снова выходим к проблеме метода. Для метафизики есть либо абсолютная, изначально данная Мораль, либо аморальность. Диалектика же видит прогрессивное развитие морали как части культуры, основанное на противоречивом прогрессе общества.
Пока существуют классы, прогресс осуществляется насильственным путем и, по словам Маркса, «не желает пить нектар иначе, как из черепов убитых» [729]. Но альтернативой является регресс, пьющий из тех же черепов отнюдь не нектар.
Теперь можно вернуться к теме революция и борьба «низов». Социальная революция в классовых обществах всегда сменяет власть одного класса властью другого Поэтому протестные выступления классов, неспособных к созданию нового общественного строя, не могут быть названы революционными.
Им подходит термин «восстание» – отказ от подчинения эксплуататору, который, несколько модернизируя, можно назвать варварской формой забастовки. Подобно ей и в отличие от революции, восстание служит прогрессу не прямым осуществлением поставленных задач, а косвенно, заставляя эксплуататоров считаться с силой эксплуатируемых.
Восстание не может достичь социальной победы (военная возможна), так как прекращение эксплуатации прекратило бы прогресс, но может послужить смягчению эксплуатации. Восстания стимулируют проведение прогрессивных реформ и предотвращаются ими. Революции делают реформы излишними и не могут быть предотвращены. Революции «снизу» включают восстания, но не сводятся к ним, так как «низы» власти не добиваются.
К восстаниям относятся и самостоятельные выступления почти всех эксплуатируемых классов – рабов и, как правило, крестьян. Успехи ремесленников в ходе коммунальной революции приводили к власти цеховую верхушку, со временем превращавшуюся в патрициат, в свою очередь феодализировавшийся. Они не были безрезультатны, но уровня революционного создания нового строя не достигали.
Интересным исключением в многовековой борьбе «низов» за свою власть является создание крестьянских республик средневековой Европы – Исландия, Сан-Марино, Дитмаршен, возможно – лесные кантоны Швейцарского Союза, северогерманская Фрисландия [730]. К этому же типу социоров относились переселенческие бурские республики Трансвааль и Оранжевая Республика.
В истории некоторых из них, на мой взгляд, мы прямо видим социальные перевороты.
Так, в Исландии в XI-XII веках были экспроприированы и поделены владения крупных землевладельцев, потомков первопоселенцев [731]. После этого и до подчинения Норвегии в 1262 году Исландия пережила период яркого культурного расцвета, памятником которого остались исландские саги – единственная средневековая литература на родном языке. Ничем иным, кроме как социальной революцией, причем именно революцией «низов», этот переворот назвать нельзя. В островных условиях Исландии она прошла в наиболее чистом виде.
Выскажу свое предположение: здесь мы имеем дело не с простой задержкой в развитии, как в горной Шотландии, а с самой необычной из локальных социальных революций – успешным сознательным предотвращением перехода к классовому обществу. Ее прогрессивность обусловлена отрицанием регрессивных черт такого перехода и проявляется только на локальном уровне – в окружении классовых социоров. Она не просто прошла «снизу», но непосредственно в интересах крестьян.
Победивший строй может быть назван неопредклассовым. Слом (или преграда на пути возникновения) классового общественного устройства обрекал крестьянские республики на лишенную антагонизмов застойность, ставшую оборотной стороной антагонистического прогресса в классовом обществе. Однако этот застой и был адекватным воплощением устремлений крестьянства как класса. Поэтому думаю, что можно говорить об очень необычном, но все же прогрессивном для своего времени и места перевороте. Положение крестьянства в этих республиках, бывших не «изолятами», а своеобразными участниками общественной жизни Европы, коренным образом отличалось в лучшую сторону от положения крестьянства у их феодальных и парафеодальных соседей.
Там крестьянство на революции было неспособно. «Если бы замки не пылали с мая 1789 года, не было бы взятия Бастилии» [732], – писал П. А. Кропоткин, и был прав. Но верно и обратное: без взятия Бастилии и, главное, без созыва Генеральных штатов поджоги замков ничего не изменили бы в истории Франции. Только буржуазная революция сделала перемены необратимыми, приведя к власти новый класс. Тем более безреволюционным было крестьянство Востока, включая Россию, вплоть до появления возможности возникновения индустриального политаризма.
Успехи крестьянства не означают прогресса для социора в целом. В ходе Великой Французской революции, как известно, крестьянство частично добилось своего, выкупив и разделив земли дворян. В капитализм Франция вошла с довеском – мощным мелкособственническим укладом. Оценка этого явления (парцеллизации) историками неоднозначна. Марксистская историография считала его (наряду с якобинской диктатурой) лучшими чертами Великой Французской революции. Некоторые французские историки, в первую очередь Ф. Фюре, оценивают его как регресс, помеху для развития капитализма, как слабую сторону Французской революции по сравнению с Английской [733]. Видимо, на этот раз прав Ф. Фюре. Эта проблема относится к чисто историческим, и решить ее могут только сами историки.
Сложным является вопрос о революционной роли класса наемных работников (пролетариата). На данный момент предсказания Маркса и Энгельса о пролетарской революции не оправдались. Парижская Коммуна 1871 года в силу краткости своего бытия является аргументом не за, а против возможности чисто пролетарской революции.
Единственным необратимым результатом этих событий стало свержение монархии, так что по сути можно говорить лишь о буржуазно-демократической революции 1870-1871 годов во Франции, включавшей пролетарское восстание. Временная власть пролетарской Коммуны в Париже не делает восстание пролетарской революцией, так же как власть буржуазной организации Ормэ в Бордо во время Фронды (продолжавшаяся больше года) не делает Фронду буржуазной революцией.
Но, с другой стороны, конец капитализма еще неясен, поэтому хоронить могильщика буржуазии до ее похорон, как это делали Г. Маркузе, Ф. Фанон и другие, преждевременно. Также замечу, что противопоставление класса наемных работников (пролетариата) и интеллигенции лишено смысла. Интеллигенция – группа, выделенная не по отношению к собственности, а по характеру труда. С точки зрения отношения к собственности большинство работников интеллектуального труда относится к классу наемных работников (пролетариату), а меньшинство – к мелкой и средней буржуазии или к люмпенству. Общности интересов у собственников и несобственников из числа интеллигенции не больше, чем у аналогичных групп работников физического труда.
Революции в классовых обществах были сменами одной формы эксплуатации на другую, проводившимися в интересах одной из групп собственников. Только те могли удовлетворить свое недовольство существующим порядком, создав иной порядок. Эксплуатируемые массы были лишены и по сей день лишены такой возможности. «Чем больше думаешь над историей революций, – справедливо отметил известный историк П. В. Волобуев (1923-1997), – тем больше замечаешь, что народные массы на этот праздник без крайней необходимости не идут» [734]. Не идут, потому что в классовом обществе на праздниках они – чужие.
Участь «низов» в классовом обществе воистину печальна – им остается либо предаваться иллюзиям, либо таскать каштаны из огня для новых хозяев жизни. Время их гегемонии в революции еще не пришло. Однако нельзя забывать, что революции – вехи прогресса в истории человечества. Они не были бесплодны, способствуя, насколько возможно, освобождению человека. Поэтому неверно ни романтическое преклонение перед революциями прошлого, ни их осуждение за недостаточную радикальность. Они были такими, какими могли быть, но это не значит, что никаких других революций в будущем быть не может.
Сказанное может показаться банальностью, но в работах западных социологов не редко утверждение абсолютной неспособности трудящихся классов (которые все чаще именуются «улицей» вместо «народа») к самоуправлению и созиданию. «Революционная мечта о возвращенных народу браздах правления обречена на неудачу… – пишет Р. Дарендорф. – "Народ" не способен пойти по пути перемен дальше разрушительных этапов революции» [735]. Речь идет о переворотах 1989 года, которым автор горячо сочувствует, но которым считает нужным сделать прививку от излишнего демократического оптимизма.
Причиной этого положения объявлен тот непреложный факт, что «там, где люди устанавливают правила, по которым живут, некоторые из них более равны, чем другие» [736]. Р. Дарендорфу следовало бы внимательнее читать Оруэлла: ведь то, что он счел законом истории – всего лишь лозунг власти свиней.
Взаимоотношения революционной части «верхов» и восстающих «низов» в период революции «снизу» могут принимать разные формы. Степень активности «низов» может колебаться от давления на существующую власть, как при антично-рабовладельческой революции и установлении абсолютизма в Скандинавии, до прямой борьбы за установление своей власти, что имело место в ходе коммунальной революции, а также буржуазных революций «снизу», включавших в себя восстания «низов».
Противоречивость буржуазных революций «снизу» состоит в том, что восстания «низов» приводили к власти враждебный им класс. «Для восставших масс не существует буржуазных революций» [737] – по точному определению И. Дойчера. Это реальное противоречие не следует упрощать отрицанием ни буржуазного (И. Сталин), ни революционного (И. Валлерстайн) характера событий этих революций.
Буржуазные преобразования в данном случае проходили быстро и сопровождались тяжелыми потерями, которые неизбежны при вооруженной борьбе за власть: не только с силами контрреволюции, но и между победившей буржуазией и оставшимися ни с чем «низами». Аналогично развивались события в Иранской революции 1978-1979 годов, где «верхи» были представлены шиитским духовенством.
Еще один важный момент. Революция «снизу», приведшая к власти часть прежних «верхов», всегда включает в себя их перерождение, т. е. элементы революции «сверху». Этот факт был подмечен и абсолютизирован И. Валлерстайном, с одной стороны, и Ф. Фюре – с другой. Оба отвергают наличие буржуазных революций «снизу» на том основании, что между старыми и новыми «верхами» не было антагонизма; часть дворянства обуржуазилась. В соответствии со своими политическими взглядами И. Валлерстайн оценивает нереволюционность буржуазии отрицательно, Ф. Фюре – положительно. Вместо буржуазных революций «снизу» в истории Англии и Франции оказываются эволюционное перерождение «верхов» отдельно и восстания «низов» – отдельно. Это явное и очень идеологизированное упрощение. Революции «снизу» – нечто большее, чем сумма реформ и восстаний, т. е. нечто большее, чем эволюция. В то же время это не революции «низов». Большинство революций «снизу» содержат элементы революций «сверху».
Лишь самые радикальные революции «снизу» – неополитарные – уничтожают прежние «верхи» и создают новые. Эта отличительная черта не делает их содержание более или менее революционным, чем содержание иных революций.
В общем, революция «снизу» происходит тогда, когда выступления «низов» помогают придти к власти тому эксплуататорскому классу, который востребован историей, в чьих интересах совершаются революции. Тогда социальная революция явно выражается в политических переворотах: либо однократном захвате власти, либо гражданской войне. Это один вариант смены власти.
Другой вариант – то, что называют революциями «сверху»: изменение общественного строя по инициативе господствующих классов.
Старые «верхи» преобразуются в новые, не привлекая к процессу преобразования «низы». В этом случае социальная революция (возникновение нового общественного строя, идущее через смену власти) на поверхности предстает как совокупность реформ. Однако это не «реформы» в привычном понимании, т. е. не частичное изменение существующего строя. Это революционное преобразование старого строя в новый, осуществляемое прежней властью, в ходе которого она изменяет свой характер. В итоге у власти стоит новый класс – поэтому и в данном случае имеет место социальная революция. Она может быть сравнительно мирной, как при буржуазных революциях «сверху», но необязательно, так как часто «сверху» устанавливается и политаризм.
Так проходило установление абсолютизма в большинстве европейских стран, державного политаризма – в России. Переворот в Спарте тоже прошел «сверху»: «Сама застойность спартанского общества, – пишет Ю. В. Андреев, – была явлением вторичного порядка, вызванным целенаправленным вмешательством государства в естественный процесс социально-экономической эволюции» [738], на котором государство поставило «барьер "ликурговых законов"».
Речь идет о революциях – т. е. о тех случаях, когда политаризм выполнял прогрессивную роль (случай Спарты сомнителен, но решение этого вопроса следует предоставить историкам). «Сверху» прошла и римская политарная антиреволюция.
Для буржуазии ряда стран этот вариант смены власти стал возможен после победы буржуазных революций «снизу» в ведущих странах и формирования единого капиталистического мира-системы. Буржуазия не берет власть «снизу», она рождается господствующим классом. Издержки революции «сверху» связаны не с быстротой и радикальностью, а, напротив, с медлительностью и половинчатостью преобразований.
Социальная революция (смена строя, идущая через смену власти) обязательна при переходе на новую стадию истории. Неверно лишь сведение ее к успешному восстанию угнетенных. Революции в классовом обществе – не всегда революции «снизу» и тем более – не революции «низов».
«Народ» не может править в классовом обществе по определению – это именно та часть населения, которая власти лишена. Поэтому революции «низов» в классовом обществе невозможны. Борьба, которую вели основные классы-антагонисты (политаристы и политарно-зависимые крестьяне, рабовладельцы и рабы, феодалы и феодально-зависимые крестьяне) закончилась их обоюдной гибелью/трансформацией.
Естественным завершением данной работы будет попытка дать характеристику современному этапу истории и тенденциям будущего развития. Но это невозможно сделать, не определившись с решением главной исторической проблемы ушедшего века – революции в России. Прежде мной приводились точки зрения участников, противников, исследователей Октября; теперь я выскажу свое мнение.
Начну с положения, столь же необычного, сколь, на мой взгляд, очевидного. Буржуазная революция в России была. Цепь «реформ», кульминацией которых стала отмена крепостного права, представляла собой социальную революцию. Так не раз оценивал переход России к капитализму Ф. Энгельс [739], и с ним, на мой взгляд, можно только согласиться.
Можно, конечно, и не соглашаться. Но тогда надо признать, что в России существовал капитализм без власти буржуазии, и найти ответы на возникающие вопросы: возможен ли такой капитализм? Возможен ли вообще строй, где экономически господствующий класс не обладает политической властью? Как это согласуется с материалистическим пониманием истории? И, возвращаясь к России, кому принадлежала власть в 1861-1917 годах, если не буржуазии? Иначе говоря, было ли поместное дворянство иным классом, отличным от буржуазии и не допускающим ее к власти, т. е. враждебным ей?
Прежде всего, речь должна идти не о дворянстве вообще, а именно о землевладельческом дворянстве. К началу XX века его численность составляла примерно 30-40 % от общей численности дворянства [740]. Большая часть дворян, утратив связь с землей, жила в городах, так или иначе вписавшись в капитализм. Половину из них составляли чиновники и «лица свободных профессий», остальные – предприниматели, рантье, наемные работники и люмпены [741].
Способ производства, на котором зиждилось существование поместного дворянства и где характерной чертой было сочетание найма и «отработок», историками иногда считается докапиталистическим [742], иногда же – специфической разновидностью капиталистического [743]. «Можно ли сказать, – иронически спрашивал С. М. Дубровский, – что в России после 1861 года развивался какой-то особый аграрный строй – "остаточно крепостнический"»? И отвечал: «Конечно, нет» [744]. Тот же вопрос следует задать относительно власти: можно ли сказать, что в России после 1861 года у власти стоял какой-то особый класс – «остаточно крепостнический»? Ответ будет таким же.
П. Г. Рындзюнский в статье «Пореформенное помещичье хозяйство и капитализм. (К проблеме взаимоотношения укладов в капиталистической России)» (1972) сделал обобщающий вывод:
«Господствующий уклад, дающий название всей формации в целом, главенствует не только в силу своего количественного преобладания и передового положения и не только потому, что он оказывает наиболее могущественное воздействие на другие сосуществующие с ним уклады. Все это имеет место, но следует говорить о большем… Капиталистическая система во второй половине XIX – начале XX века проросла в системе крепостнического хозяйства, сделалась ее стержнем. Прежние производственные отношения… получили значение лишь приемов эксплуатации, обслуживающих новую систему классового господства (курсив мой. – L З.)» [745]. 1861 год назван им рубежом, гранью двух формаций, что означает не что иное, как революцию.
Симбиоз капиталистического и докапиталистических укладов давно выделен теоретиками «зависимого развития» в качестве характерной черты зависимого капитализма. Много раз обосновывалась и ошибочность механического перенесения представлений о революционности буржуазии ядра на периферийную буржуазию. Зависимые страны не знают борьбы буржуазии с феодализмом и абсолютизмом.
«Называть развитие "капиталистическим", а слаборазвитость "феодальной" – писал А. Г. Франк, – значит совершать серьезную политическую ошибку. Ведь если феодализма нет, то его нельзя ликвидировать. Если нынешняя слаборазвитость и болезни сельского хозяйства уже вызваны капитализмом, их едва ли можно ликвидировать дальнейшим развитием капитализма. В этом случае надо уничтожать не феодализм, а капитализм» [746].
Никаких оснований считать поместное дворянство иным классом, отличным от буржуазии, тем более – враждебным ей, нет. Власть в России принадлежала периферийной буржуазии. Противоречия внутри этого класса были чисто политическими: перед русской буржуазией стояла задача не завоевания власти, а распространения ее с привилегированной землевладельческой верхушки на весь класс, что выражалось в требовании замены самодержавия конституционной монархией или республикой. Именно тем, что русская буржуазия уже находилась у власти, а не психологическими качествами ее представителей («трусостью», «раболепством» и др.), и объясняется ее упорное нежелание проводить социальную революцию.
Срастание дворянства и буржуазии, конечно, видели и современники, включая В. И. Ленина, отмечавшего: «крупнейшее дворянство тесно переплетается с крупнейшей буржуазией» [747] и даже – «становится невозможным сказать, где кончаются "отработки" и где начинается “капитализм"» [748].
Но всю полноту выводов из этого положения он не сделал, считая, что к России применимы слова Маркса о производителях, «страдающих и от капитализма, и от недостаточного развития капитализма» [749]. Такая позиция сближала Ленина с меньшевиками. Если капитализма все еще мало, а у власти находится класс, враждебный буржуазии, она может быть союзником, революция должна быть буржуазной и т. д. На практике этими положениями Ленин справедливо пренебрегал, но в теории революции рудимент линейно-стадиального подхода (Россия сегодня – это Европа вчера) оставался нетронутым, не давая Ленину обрести твердую научную опору в полемике с меньшевиками.
Необходимо было прямо противоположное решение: буржуазная революция в России, о которой столько говорили меньшевики, была невозможна ни в 1905, ни в 1917 годах именно потому, что она уже состоялась в единственно доступной для России форме – «сверху».
Хронологические границы этой революции размыты, как и в Скандинавии, как вообще в революциях «сверху»; очевидно, ее начало следует искать за век до отмены крепостного права, в 1762 году: ограничение власти государства над крепостниками (Манифест о вольности дворянства), затем уничтожение крепостного права в промышленности (запрет на покупку крепостных недворянами – владельцами мануфактур) и секуляризация церковных земель, вместе означавшие ограничение власти крепостников над крепостными.
Освобождение дворян не менее важно, чем освобождение крестьян: это начало ликвидации политаризма. Если крепостничество несовместимо с ортокапитализмом, то политаризм – с любыми капиталистическими отношениями.
Неразрывность обоих переворотов понимали современники перемен. Приведу ответ Е. Р. Дашковой (1743-1810) на высказывание Дени Дидро (1713-1784) о необходимости уничтожения только крепостного права: «Если бы самодержец, разбивая несколько звеньев, связывающих крестьянина с помещиком, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой» [750].
Звенья были разбиты по частям, постепенным скачком, «трением», «хроническим ударом», если воспользоваться выражением Ф. Энгельса. Период буржуазной революции «сверху» в России начинается с так называемого «просвещенного абсолютизма». Точнее – то, что в России называлось «просвещенным абсолютизмом», и было буржуазной революцией.
«Просвещенность» абсолютизма, как уже говорилось, есть его буржуазное перерождение. Это верно для Скандинавии и России. В Италии и Германии буржуазная революция могла быть только социорно-объединительной, поэтому «карликовый» просвещенный абсолютизм не привел буржуазию к власти, оставшись последним (с нередкими возвратами реакции) периодом эволюции части «карликовых» итальянских и немецких социоров [«История Европы» отмечает периоды «просвещенного абсолютизма» в Баварии, Саксонии, Бадене, Тоскане, Парме, Неаполе.][751], которые именно по этой причине должны были исчезнуть. Но в России проблемы социорно-объединительной революции не было. Старый господствующий класс имел возможность трансформироваться в новый, что и произошло.
Революция была направлена, то вольно, то невольно, на преобразование России из державополитарной в капиталистическую страну. Это отвечало интересам России, однако никакая сила, кроме государственной власти и дворянства, осуществить революцию не могла. Русская буржуазия, выращенная русским государством, никогда не была в оппозиции к нему. Даже попытку буржуазной революции «снизу» – восстание декабристов 1825 года – вместо нее и в ее интересах предприняла прогрессивная часть офицерского корпуса.
Буржуазная революция «сверху» в России протекала долго и мучительно, перемежаясь приступами политарной контрреволюции (правление Павла I [«Новый император пытался как бы зачеркнуть предшествующие 34 года русской истории, объявить их сплошной ошибкой. Наступление на дворянские привилегии началось уже практически с первых дней павловского царствования. Но в целом было бы ошибкой считать политику Павла антидворянской. Скорее в ней прослеживается явное стремление превратить дворянство в рыцарское сословие — дисциплинированное, организованное, поголовно служащее и преданное своему государю»][752]), оттого, что осуществляли ее те самые силы, интересы которых она потенциально ущемляла: самодержавное государство и крепостническое дворянство. Однако отставание России от европейских стран тоже ущемляло их интересы. В конце концов, после тяжелого поражения в Крымской войне, прогрессивная тенденция отстаивания интересов страны взяла верх над классовым эгоизмом.
Но когда наконец после 1861 года капитализм в России утвердился, это был не капитализм западного типа, не ортокапитализм, а зависимый капитализм. И его существование снова обрекало Россию на отсталость. Не нехватка капитализма была бедой России, а его наличие; не власть «полукрепостников», а власть периферийной буржуазии; не «полукрепостнический строй», а паракапитализм.
Едва родившись, он должен был быть уничтожен. Необходима была новая социальная революция. Поэтому период новой революционной ситуации начался в России если не с 1861 года («1861 год породил 1905-й» [753]), то несомненно с конца 1870-х годов [В этом периоде историками выделяются 3 революционные ситуации. Логичнее предположить, что это 3 стадии одной революционной ситуации.][754].
Буржуазная революция в России двинула страну не вперед, а вбок, в то время как в скандинавских странах имело место движение вперед, приобщение к ортокапитализму. Там цель была достигнута, в России – нет.
Широко известна фраза П. А. Столыпина о том, что России необходимы 20 спокойных лет для того, чтобы неузнаваемо измениться в лучшую сторону. Столыпин считал, что эти 20 лет можно получить без революции и даже вместо революции; на самом же деле 20 лет спокойного развития могли наступить только после смены общественного строя.
Существовала настоятельная необходимость в движении вперед, в национально-освободительной революции, которая уничтожила бы паракапитализм. Эта необходимость была осознана левым крылом РСДРП в иллюзорной форме необходимости совершения в России пролетарской социалистической революции с дальнейшим перерастанием ее в мировую. Россия отнюдь не приносилась в жертву на алтаре мировой революции. Напротив, мировая революция должна была гарантировать необратимость русской, предотвратив реставрацию капитализма.
Надстроечная политическая революции недворянской части буржуазии, победившая в феврале 1917 года, не была частью социальной и не могла привести к освобождению России от зависимости. У власти остался тот же класс. «Государственные долги, наделанные Николаем, висят тяжелой гирей на шее русского народа, – писал Н. И. Бухарин в статье “Неизбежный крах", опубликованной 24 марта 1917 года. – Но этой гири не в состоянии снять гучковско-милюковское временное правительство. Почему? Потому что это означало бы разрыв с зарубежными партнерами и хозяевами» [755].
Революционный потенциал «верхов» был исчерпан, наступала пора революции «снизу».
Итогом социальной революции 1905-1922 годов стал не социализм – субъективная цель ее участников – а завоевание независимости при сохранении классов, государства и эксплуатации, правда, в рамках не капиталистического, а иного, тоже антагонистического, способа производства – неополитарного. Первая задача этой революции – уничтожение капитализма; вторая – становление политаризма. Обе задачи решаются одновременно, так как состояние без власти и собственности в преобразующемся классовом обществе невозможно: первая – рабоче-крестьянскими массами и рожденным ими гегемоном – классом политаристов; вторая – только им.
В отличие от буржуазных революций «снизу», где к власти приходил класс, сформировавшийся до революции, революция 1905-1922 годов создала не только новый строй, но и новый класс эксплуататоров. Проблема борьбы политаристов и народных масс весьма сложна и не решается простой аналогией с классовой борьбой при капитализме.
Термин «советский Термидор» [756], эффектно введенный Троцким для обозначения победы «бюрократии», стал по аналогии с переворотом 1794 года восприниматься как синоним «советской (сталинской) контрреволюции». Но слово «термидор» вообще неуместно для обозначения контрреволюции, как было показано выше; здесь же оно неверно вдвойне, потому что переворота не было.
Буржуазные революции «снизу» предполагали новый виток классовой борьбы: порыв «низов» к эгалитаризму должен был быть укрощен победившей буржуазией.
В СССР после победы революции этого витка быть не могло – новый класс эксплуататоров выделился из самих рабоче-крестьянских масс. Отчасти столкновением интересов нарождающегося политаризма и крестьянства вызвано Кронштадтское восстание 1921 года: восставшие требовали отмены привилегий госаппарата. Однако, как известно, после его подавления РКП(б) по инициативе Ленина сменила политический курс в интересах крестьянства. Новая экономическая политика (НЭП), допустившая частичную реставрацию капитализма, тем самым затормозила процесс становления политаризма. Но советский капитализм времен НЭПа был непригоден для сохранения независимости и не отвечал интересам ни страны, ни народа. Исторический спор решился в пользу политаризма.
Т. Шанин считает развязку этого спора – события 1929-1938 годов – «революцией сверху» [757]. Т. фон Лауэ датирует «сталинскую» [758] или «сталинистскую» [759] революцию 1924-1930 годами. Это верно только в том случае, если доказано существование в СССР в 1922-1929 (или 1922-1924) годах иного строя, который был свергнут этой революцией. Но таких доказательств нет. Ни нэповская буржуазия, ни крестьянство власти не имели, более того – они были ущемлены в правах. Имела место не новая революция и не контрреволюция, а эволюция политаризма.
В 1920-1940-е годы надстройка была просто приведена в соответствие с базисом, что выразилось в постепенном отказе от дальнейшего революционного преобразования общества (упрочение репрессивного аппарата, полное упразднение политических свобод, подчинение профсоюзов государству, роспуск Коминтерна, легализация религии, усиление милитаризма, шовинистические мотивы в пропаганде, поддержка консерватизма в быту и т.д.), т.е. в реакционных реформах, а не переворот (революционном или контрреволюционном).
Политарный террор – не признак революции или контрреволюции Это необходимый момент эволюции политаризма, подготовка рабочей силы к подчинению собственнику (государству), такая же, как ввоз рабов – для рабовладения или отделение работника от средств производства – для капитализма. Это признак процесса классообразования. В данном случае террор был несколько отсрочен НЭПом.
Политаризм проявил свою сущность, а не вытеснил социалистическую, которой не было. Разрушение мира насилья объективно не началось. Иной взгляд основан на абсолютизации случая и отрицании исторической необходимости. Обычно левыми идеологами утверждается необходимость «социалистической» революции 1917 года и случайность «контрреволюции» («перерождения социализма», «негативной мутации» и т.д.), а правыми – случайность «октябрьского переворота» и необходимость «конца утопии», но это явно нелогично, поэтому приведу в качестве примера обобщение более высокого уровня.
«До точки бифуркации система развивается эволюционно. В точке бифуркации она "решает", какой путь ей избрать. И случай, имеющий ту или иную вероятность, приводит к переводу системы на тот или иной путь нового эволюционного развития… Бифуркация 1917 года привела к революционному Октябрю и социалистической эволюции, приведшей в результате, в основном, внутренних возмущений… к бифуркации 1927-1930 годов» [760].
Для марксиста данное рассуждение – нонсенс: как в этом случае можно говорить о прогрессивности бифуркации 1917 года и реакционности «негативной мутации» 1927-1930 годов? «Тот или иной путь» равноценны. Ф. Фюре был более последователен, утверждая случайность и отрицая прогрессивность Октября. Противоположная оценка нуждается в ином, неволюнтаристском обосновании, и синергетика И. Пригожина здесь ничем помочь не может в силу своей недиалектичности. Для ориентированного на нее автора статьи категория «вероятность» применима только к случайности и несовместима с необходимостью. В эволюции – только предопределенность; в революции (бифуркации) – только неопределенность.
Диалектика подходит к этому вопросу иначе. Вероятность – проявление необходимого в случайном, предопределенности – в неопределенности. Любое историческое событие, конечно, можно объявить только случайным, но тогда понять его невозможно Это верно не только для 1917 года, но и для событий последующих лет. Все революции XX века можно назвать «социалистическими» и найти «случайные» причины для их «поражения». Однако отсутствие победившей социалистической революции заставляет видеть в случайностях – необходимость. Революция, как уже говорилось, приводит к тому строю, к которому вела эволюция. Эволюция старой России не давала оснований считать, что в ее недрах вызревает бесклассовое общество, предпосылки же политаризма – налицо.
Новый эксплуататорский строй в России возник в результате успешной революции «снизу». Причем в отличие от восстания тайпинов, чье общество породило тот же аграрный политаризм, что и в остальном Китае, и все вернулось к исходной точке [761], для России неополитарный строй был новым и прогрессивным. Поэтому можно говорить о восстании тайпинов, но о революции в России. Эта революция была локальной, а не мировой. Прогрессивный переход человечества к бесклассовому обществу еще не начался; о регрессивном переходе человечества к неополитаризму тоже пока говорить рано.
Наиболее близкой аналогией сталинского СССР, очевидно, будет Английская республика при О. Кромвеле, «констебле Англии», видевшем свою задачу в охране нового общественного порядка, или империя Наполеона I. Так проявлял свою сущность победивший капитализм.
«Сталинской контрреволюции» или «сталинской революции» не было (как не было кромвелевской или наполеоновской), потому что утверждение политаризма было единственно возможным результатом победы социальной революции 1905-1922 годов, абсолютно не предвиденным лидерами большевиков. История сыграла с ними злую шутку, но Россия от этого выиграла, как всегда выигрывают социоры от революций, какими бы ни были побуждения революционеров.
Участь РСДРП(б) опровергает волюнтаризм не менее наглядно, чем участь якобинцев. До и во время революции большевики выражали как обшесоциорные интересы, так и интересы трудящихся России. В. И. Ленин, не учитывавший возможность политарного классообразования, считал, что так будет всегда. Но после победы революции эти интересы разошлись. Аппарат РКП (б) стал основой формирования нового эксплуататорского класса, единственно могущего организовать производство в независимой стране и поэтому прогрессивного. Существования легальной оппозиции политарная надстройка не допускает – трудящиеся СССР своей партии не имели.
Когда политарные производственные отношения из стимула стали тормозом развития, номенклатура из прогрессивного класса стала реакционным и закончила свое существование, преобразовавшись в компрадорскую буржуазию и совершив контрреволюцию 1991 года. «По данным Института социологии РАН, более 75% российской "политической элиты" и более 61 % “бизнес-элиты" составляют выходцы из номенклатуры советских времен. Господствующие социальные, экономические и политические позиции в обществе остались в прежних руках… Современным хозяевам собственности не требуется накоплять капитал, им достаточно перераспределить его между собой, превратив из государственного в корпоративно-частный» [762]. Автор статьи, считая советское общество госкапиталистическим, а переворот 1989-1991 годов – надстроечным политическим, делает странный (логичный с его точки зрения) вывод об отсутствии «социальных катаклизмов» при перераспределении собственности, что явно не нуждается в опровержении.
На мой взгляд, переворот носил социальный, а не только политический характер: возник новый строй, в чем была заинтересована номенклатура как целое. Разлом внутри нее, приведший к вооруженному противостоянию 1989-1991 годов, прошел между сторонниками сохранения единства страны (что давало призрачный шанс на ортокапитализм и вхождение в ядро) и сепаратистами в руководстве союзных республик, чья победа сбросила обломки СССР на периферию. Но это была не политическая борьба двух фракций одного класса (как во Франции 1848 года), а социальная трансформация старого класса в новый (как в Японии 1868 года), при которой он несет потери. Надстроечным политическим был реакционный переворот «сверху» 1993 года, покончивший с большинством демократических свобод. История зависимых стран подсказывает, что он – не последний.
Трудящиеся России, активно, но слепо помогавшие свержению политаризма, остались ни с чем и до сих пор не имеют партии, представляющей их интересы. Внешне ситуация похожа на буржуазную революцию, но по содержанию много хуже: новый строй регрессивен.
Судьба России не уникальна. Неополитаризм – единственная успешная форма освобождения от зависимости; неополитарная революция – единственная возможная победоносная революция в зависимых странах. Монголия, Китай, КНДР, страны Восточной Европы, Вьетнам, Куба, некоторые арабские и африканские страны добивались независимости от капиталистического мира ценой установления политаризма под социалистическими или околосоциалистическими лозунгами. Революционной силой, как и в России, был союз класса наемных работников (пролетариата), крестьянства и мелкой буржуазии; чем ниже был уровень развития страны, тем весомее – роль крестьянства и мелкой буржуазии. Но к власти приходил не этот союз, а рожденный в ходе революции новый класс политаристов.
Его власть сильно отличалась от идеалов революции, что давало либералам повод осуждать революции как таковые, а в воспаленном воображении Альбера Камю (1913-1960) даже приняло вид неизбежного «перерождения Прометея в Цезаря» [763] как закона революции XX века, обреченной на поражение царящим в мире абсурдом. Тенденция подмечена верно, но причина, конечно, не в том, что мир всегда абсурден, а в том, что капитализм еще прочен. За независимость от его власти приходилось платить по максимуму – изоляцией под властью цезарей, выдающих себя за Прометеев.
Сейчас в этом направлении явно движется Белоруссия, успешно реставрирующая поколебленный в 1991-1994 годах политаризм, что исключает ее объединение с паракапиталистической Россией. Конец всех политарных режимов тоже один – возврат зависимости. Тупиковость политаризма видна в судьбе интеллигенции, им подготовленной и не востребованной. Она становится могильщиком не бюрократии (И. Дойчер), а бюрократически организованной независимости – движущей силой контрреволюции, а не новой революции. Зависимой стране она также не нужна, поэтому победа контрреволюции отправляет ее в эмиграцию на Запад. В итоге политаризм готовит кадры для работы на ортокапитализм.
Хотел бы обратить внимание читателя, что этот исторический зигзаг уже нашел блестящее литературное выражение в антиутопии «Скотный двор-2», созданной леворадикальным израильским журналистом Исраэлем Шамиром, выходцем из СССР [764].
История XX века доказала, во-первых, неизбежность антипаракапиталистических, социорно-освободительных революций, происходивших, как правило, под социалистическими (иногда – религиозными, Иран 1978-1979) лозунгами, во-вторых, невозможность построения социализма в одной или нескольких странах. Периферия и полупериферия мира-системы постоянно восстает против центра, но сломать капитализм не в силах. Ее временные успехи в лучшем случае выливаются в уродливую форму неополитаризма, в худшем – в еще более уродливый политарно- капиталистический гибрид. Наихудшим является политаризм с деиндустриализацией (режим Пол Пота в Кампучии 1975-1979) – регресс по сравнению с любым другим строем.
Таков итог локальных социальных революций на периферии и полупериферии мира-системы. Еще чаще социальной революции не происходит: дело ограничивается политической революцией, как в большинстве бывших колоний, добившихся политического суверенитета, но оставшихся в экономической зависимости.
Факт этих революций не следует переоценивать: думаю, что прав Ф. Бродель, объяснявший быстрый крах европейских колониальных империй перемещением гегемонии внутри Запада – к США. Многие мнимо независимые социоры просто сменили хозяина. Революционной силы внутри них не было и нет. У власти остается компрадорская буржуазия, профессионально продающая родину, «маленькая жадная каста, алчная и прожорливая, с робким умишком барышника, готовая с радостью принять дивиденды, протягиваемые ей бывшей колониальной державой» [765], как определил ее Ф. Фанон.
Одновременно идет идеологическая обработка сознания людей в духе осуждения революции. Эту миссию берут на себя даже историки.
Так, американский историк Дж. Ломбарди утверждает, что все беды Латинской Америки вызваны тем, что война за независимость 1810-1826 годов была социальной революцией, «уничтожившей веру в незыблемость собственности» [766]. Надо было ограничиться достижением политического суверенитета. Но на самом деле это и произошло, и именно отсутствие социальной революции обрекло страны Латинской Америки на длящуюся по сей день зависимость.
Так было и в XX веке. Социальная революция, могущая привести, очевидно, к неополитаризму, пресекается внутренней контрреволюцией (Испания, 1936-1939; Конго, 1961; Чили, 1973 год и т.д.), интервенцией стран Запада (Гренада, 1983 год) или просто отсутствием силы, способной вывести страну из зависимости (Мексиканское восстание 1910-1917 годов, одержавшее частичную военную победу, но не создавшее нового строя [Результатом событий 1910-1917 годов стала Конституция Мексики 1917 года, формально самая прогрессивная в мире на тот момент. Но насколько ее принятие преобразовало жизнь Мексики, а насколько осталось формальностью, подобно принятию Конституции СССР 1936 года, судить трудно. Поэтому сложно сказать, были ли эти события надстроечной политической революцией или только восстанием. Я выбрал более осторожную форму высказывания, в пользу которого говорит и факт устранения военных руководителей восстания Ф. Вильи и Э. Сапаты Перед этим их крестьянские армии потерпели поражение от «красных батальонов» городских рабочих, выступивших на стороне буржуазии. Затем рабочие были разбиты правительственными войсками. Энциклопедия «Латинская Америка» и «Всемирная история» констатируют, что реализация положений Конституции стала целью дальнейшей борьбы трудящихся. Все это не похоже на победу революции.][767]; Турция 1930-1940-х годов; Албания, 1997 год и т.д.). Продолжающаяся неоколониальная эксплуатация зависимых стран позволяет буржуазии Запада заключать союз с пролетариатом, оформленный в виде «государства всеобщего благоденствия».
Непокорных усмиряют силой. «Общество изобилия уже достаточно ясно продемонстрировало, что оно является обществом войны; и если его граждане еще не заметили этого, то этого нельзя сказать о его жертвах» [768], – писал Г. Маркузе в 1966 году, и эти слова не устарели. Так будет, пока существует эксплуатация.
Где же выход? Нет никаких оснований считать капитализм вечным. Напротив, его существование входит в противоречие с существованием человечества. Их обоюдная гибель вероятна, но оснований считать ее неизбежной пока что также нет. Значит, остается вероятность новой мировой социальной революции.
Ее форма – это дискуссионный вопрос. Существует мнение о возможности социалистической революции «сверху», основанное на вере в разумность западной буржуазии, которая не может не понять губительность своей нынешней политики для человечества.
К мысли о том, что страны Запада возьмут на себя добровольную миссию супериоризации периферии, склонялись Дж. Д. Бернал и Ч. П. Сноу, предлагая техническое решение социальных проблем. «Мир не может выжить, оставаясь наполовину богатым и наполовину бедным, – писал Ч. П. Сноу. – В течение грядущих пятидесяти лет богатые страны обязаны помочь индустриализации отсталых стран… Пока это не произойдет, наша совесть не будет чиста, а мир не будет в безопасности» [769]. Если Дж. Д. Бернал считал, что этот порыв не потребует от Запада больших жертв, то Ч. П. Сноу подчеркивает, что жертвы необходимы. Подразумевается, что Запад должен измениться, но изменение мыслится как чисто моральный акт.
Но никакого движения в эту сторону не было и нет, поскольку прогресс зависимых стран взорвет власть западной буржуазии. Более того, ортокапитализм не в состоянии обеспечить свою экологическую безопасность, если при этом требуется ограничить прибыли (отказ США от ратификации Киотских протоколов).
Понимание необходимости социального решения технических проблем также не избавляет от иллюзий, отводящих роль революционной силы союзу буржуазии и пролетариата. Так, по теории «ультраимпериализма» К. Каутского межгосударственные противоречия времен господства империалистической буржуазии будут преодолены ультраимпериалистической (объединенной) буржуазией. Затем в отдаленном будущем последует победа социализма. «Победу социализма следует ожидать не в результате гибели капитализма, а в результате морального, интеллектуального и политического подъема и усиления пролетариата» [770]. О судьбе буржуазии при такой «победе социализма» – ни слова.
В наше время то же видение будущего можно обнаружить у И. Валлерстайна: «Основные линии напряжения во всемирной классовой борьбе… начинают выражаться в противоречиях между логикой, ориентированной на государство, и глобальной логикой. Мировая политика может прийти к состоянию, когда будет разыгрываться тремя основными группами акторов: значительные общественные силы, стоящие у власти в государствах центра» и их союзники в зависимых странах; «узкая, но очень могущественная группа частных глобализованных предпринимателей; новые глобализованные антисистемные движения, которые будут представлять и фактически включать в себя большинство мирового населения. Если последние две группы окажутся более сильными, чем первая… мы увидим завершение перехода от капитализму к социализму с отмиранием государств и межгосударственной системы» [771],
Но увидим ли мы, как «узкая, но очень могущественная группа частных глобализованных предпринимателей» добровольно отдает власть «антиглобалистам» и растворяется в народе? Думаю, нет. Случаев самоуничтожения господствующего класса (а не просто преобразования старого господствующего класса в новый, чем были прежние революции «сверху») история не знает. А без этого упразднение государств лишь упрочит глобальный капитализм, и предсказания Валлерстайна можно будет сдать в музей благих пожеланий, мостящих дорогу в ад.
Там же – место прямо противоположным вглядам Ф. Фанона, Р. Дебре, С. Амина и их единомышленников, ждавших социалистической революции «снизу» в периферийных странах. В условиях единого капиталистического мира-системы эти надежды так же уместны, как надежды на «революцию рабов» в Римской империи. Никаких признаков того, что на Востоке (включая Россию) всходит солнце нового мира, не видно.
К сожалению, поиски отечественных марксистов часто идут в этом направлении. Ю. И. Семёнов считает возможным такое развитие событий: «В России берут верх патриотические левые силы. Возникает союз России, Китая и Индии, который становится ядром, вокруг которого объединяются если не все, то большинство стран периферии. Возникает своеобразная организация периферийных наций и военный союз, имеющий целью оградить периферийные страны от угроз и агрессии Запада… Объединившись, периферия добивается ликвидации экономической и политической зависимости от Запада и тем самым перестает быть периферией. Исчезает паракапитализм. Рушится глобальное классовое общество. Вновь, как это было до крушения СССР, возникает вторая мировая система, второй центр, возникает сила способная дать отпор всем притязаниям Запада» [772]. Какой строй сменит паракапитализм во «второй мировой системе», не сказано. С гибелью паракапитализма погибнет и ортокапитализм; на Земле утвердится коммунизм. Смена формаций произойдет в эстафетной форме: на смену Западу идет Восток, ведомый Россией.
В. Е. Бугера оспаривает эту точку зрения: «Можно утверждать с уверенностью, что если бы развитие человечества пошло по сценарию Семёнова, то, вопреки его ожиданиям, капитализм сохранился бы, а коммунизм наверняка не смог бы утвердиться на Земле: именно союз России, Китая и Индии… погубил бы антикапиталистические революции и спас бы капитализм от гибели. Дело в том, что любые патриотические силы, придя к власти, неизбежно довольно скоро… отдадут эту власть в руки либо буржуазии, либо неоазиатской бюрократии. Полностью лишить эксплуататорские классы власти – хотя бы на какое то время – может только антипатриотическое, осознанно антигосударственное восстание эксплуатируемых классов» [773]. О каких именно эксплуатируемых классах идет речь? Оказывается, «чем более индустриализована страна… тем легче капиталистам манипулировать» [774] трудящимися; соответственно – чем меньше индустриализована, тем труднее капиталистам манипулировать и тем легче трудящимся восстать. Восхищение автора вызывает албанское восстание 1997 года, абсолютно бесплодное для дела ликвидации капитализма. Похвала звучит весьма странно: «Албания – еще во многом страна XIX века; а в позапрошлом веке восстания крестьян и рабочих вспыхивали в странах Средиземноморья с легкостью необыкновенной…» [775] По-моему, это называется «идти вперед с головой, повернутой назад».
Как видим, спор революционного этатизма и антиэтатизма продолжается. На мой взгляд, в данном случае он не имеет смысла, потому что ложна исходная установка о возможности социалистической революции в периферийных странах. Россия же даже среди них выделяется крайне низким уровнем протестных выступлений, что связано, как я полагаю, с регрессивным направлением развития нашей страны, с криминализацией, люмпенизацией и окрестьяниванием населения. В этом случае появления конструктивно-революционной силы внутри России ждать неоткуда. Конечно, России, с ее научным и промышленным потенциалом, тесно в рамках паракапитализма. Конечно, что-то одно должно исчезнуть. Но из этого не следует, что исчезнет паракапитализм. История последних лет показывает, что скорее исчезнет научный и промышленный потенциал России.
Не претендуя на оригинальность, скажу, что положить конец капитализму может только класс наемных работников ортокапиталистических стран. Именно этот трудящийся класс может работать без хозяина, что доказывается большим удельным весом предприятий, принадлежащих рабочим, в экономике Запада (даже в США – 2 500 фирм, где занято 10 млн. чел. – 9 % работающих; Франция – 23 %; Нидерланды – 17 % работающих) [776].
Речь не идет о революции-замещении буржуазного уклада данным (коллективистическим) укладом, хотя и такая точка зрения имеет место. Ее отстаивали, например, П. М. Абовин-Егидес (1917-1997) и Б. Ф.Славин, утверждавшие, что предприятия, принадлежащие рабочим – «оазисы» социализма в капиталистической экономике: «Очевидно, что социалистические оазисы зарождаются в недрах самого капитализма. Отсюда видно, насколько заблуждались наши примитивные марксистские учебники, утверждая, что лишь досоциалистические формации возникали в недрах предыдущих. Рост сети социалистических самоуправленческих оазисов в недрах капитализма опровергает, кстати, и узкие представления об опыте Роберта Оуэна в Нью-Ленарке как несбыточной утопии» [777].
Однако авторы доказали лишь то, что дело Роберта Оуэна имеет последователей, а не то, что оно не утопично. В остальном же их оптимизм чрезмерен: нет примеров борьбы рабочих-собственников за политическую власть, за полнее вытеснение капиталистического уклада коллективистическим. На мой взгляд, это доказывает, что мы имеем дело не с оазисом социализма, а с особым укладом. Социалистическая революция возможна лишь как революция-возникновение; речь идет лишь о том, «интегрирован» ли класс наемных работников в капитализм безнадежно или нет, противостоит он буржуазии или нет, способен он на действия против нее или нет.
Но для таких действий ему надо вновь обрести революционность. Обе упомянутые выше крайности сходятся в бездоказательном отрицании такой возможности. Думаю, что ничего невозможного в этом нет. Путей здесь два: либо разрыв зависимости восставшей периферией лишает буржуазию возможности делиться сверхприбылями, либо буржуазия в стремлении их увеличить начинает прямое наступление на права трудящихся своих стран.
Первый вариант пока что выглядит нереальным. Социальная сила для немедленной всемирной антикапиталистической революции на периферии отсутствует. Верхи зависимых стран всегда предпочтут компромисс с Западом; низы никогда не смогут скоординировать свои выступления; выпадение отдельных стран из мира-системы не приведет к его слому.
Второй, судя по проводимой западной буржуазией политике, возможен. Буржуазия перестала бояться своего могильщика, но дремлющий антагонизм жив. Стремление традиционных правых партий стран Европы в 1990-е годы урезать социальные программы натолкнулось на организованное сопротивление, приведшее к власти традиционных левых – социал-демократов, социалистов и лейбористов.
Однако это лишь отсрочка, не вечная, как любой компромисс. Вместо того, чтобы исключить труд на эксплуататоров, изменив отношения собственности, социал-демократы уменьшают его объем, перекладывая неквалифицированный труд на плечи гастарбайтеров, приток которых стимулирует расизм. Прогресс подменен непрочным популизмом. Вместо освобождения труда ими предложено освобождение от труда, за что их остроумно критикуют ультраправые, например, Ж.-М. Ле Пен. Сделав своей стратегической целью сохранение капитализма, верхи социал-демократии давно и неуклонно дрейфуют вправо. При новом обострении борьбы это сделает их ненужными обеим сторонам. Время это не за горами. В статье с характерным названием «Европа страдает от забастовок» обозреватель «Тайме» с удивлением пишет о «возродившейся воинственности» наемных работников Западной Европы [778], вне зависимости от того, правые или «левые» правительства находятся у власти. Аргументация в пользу подобного развития событий прекрасно изложена в книге Б. Ю. Кагарлицкого «Восстание среднего класса» (2003).
Но возмущение трудящихся сначала обязательно будет направлено в сторону конкурентов – рабочих-иммигрантов, гастарбайтеров – что приведет к росту расизма и, возможно, победе новых крайне правых партий под лозунгом закрытия границ. Реализация программы глобального противостояния «третьему миру» неизбежно потребует регрессивного сдвига в сторону политаризма.
Уже налицо усиление реакции, пока еще в рамках капитализма: успехи ультраправых в Европе; крайне резкий сдвиг вправо в США (в частности, присвоенное государством после терактов 11 сентября 2001 года право на внесудебное уничтожение своих граждан, подозреваемых в «терроризме») при сохранении традиционной политической системы.
Вопрос в том, насколько новый порядок станет прочным – перерастет ли он во всемирный нацизм (политарно-капиталистический строй) и последнюю мировую войну между центром и периферией (представленной, судя по иракскому опыту, не государствами, а террористической сетью) или окажется временной реакцией.
В этом случае его свержение станет началом новой мировой социальной революции, ведущей сначала к переходному, «предбесклассовому», с разнообразием форм собственности при политической власти класса наемных работников, а затем и к бесклассовому обществу.
Форму этой власти предугадать трудно, но несомненно, что революционный этатизм постепенно сдает позиции антиэтатизму. Движение за глобальную демократизацию является преимущественно антиэтатистским, анархистским. Переоценка роли государства ему явно не грозит – скорее недооценка, однако в этом случае нет причин для опасений за судьбу демократических достижений капитализма. Государство при построении бесклассового общества может быть лишь деструктивной революционной силой, как и считал Маркс; если же доверить ему конструктивную роль, госаппарат сконструирует новое общество в своих интересах.
Отношения класса наемных работников стран Запада и крестьянско-предпролетарских масс периферии, очевидно, составят наибольшую трудность для победы революции, но об их формах сейчас, как писал Энгельс в цитированном письме, мы можем выдвигать лишь «довольно праздные гипотезы», от которых я воздержусь.
Революция станет возможной при слиянии большинства социоров в единый сверхсоциор, т. е. при еще большей, чем в настоящий момент, глобализации. Глобализация плоха не сама по себе, а за счет ее буржуазного характера. Это хорошо понимают ее противники, называющие себя Движением за глобальную демократизацию: кличка «антиглобалисты» дана им враждебной стороной, как когда-то кличка «гезы» нидерландским революционерам. Сейчас входит в оборот термин «альтерглобализм» [779].
Антиглобализм без кавычек («локализм») – идеология наиболее косных, отсталых слоев народных масс. Он безусловно враждебен прогрессу. Локализм имеет хождение и на Западе – в мелкобуржуазной и люмпенской среде, причем его идеология, восходящая к луддитам, поддерживается ультраправой частью буржуазии [780].
Но основную социальную базу локализм находит на периферии. Его проявления используются и будут использоваться той частью периферийных «верхов», которая настроена на увековечение своего господства за новым железным занавесом опоры на собственные силы – ислама, евразийства или чучхе. Их поддерживает и значительная часть народных масс периферии. Несомненно, мир-система будет знать свою периферийную Вандею, и не одну.
Однако гораздо большую опасность, чем локализм, для человечества на данный момент представляет исламистское движение с его лозунгами расового и религиозного превосходства арабов [781], отражающими начатую арабской буржуазией борьбу за передел мира. Поэтому нельзя смешивать стихийные антикапиталистические выступления крестьянско-предпролетарских масс периферии (особенно Латинской Америки) с организованными действиями исламистов, направленными не на смену строя, а на смену центра мира-системы и этнического состава «золотого миллиарда».
Не могу согласиться с точкой зрения Ю. И. Семёнова, называющего исламистское движение «антиглобалистским и антикапиталистическим» [782], а У. бен Ладена и иже с ним – членами «глобального угнетенного класса» в силу их «принадлежности к периферийным социоисторическим организмам» [783], а также с точкой зрения сочувственно цитируемого Ю. И. Семёновым испанского политолога Э. Кордолеса, считающего, что «башни Нью-Йорка – это Зимний дворец 1917-го» [784].
Трудно больше унизить нашу революцию, чем это сделал Э. Кордолес своим сравнением. Не Зимний дворец 1917-го, а Пирл-Харбор 1941-го или нападение Германии на Францию в 1940-м – аналог терактов 2001-го; место У. бен Ладена в истории – рядом не с Лениным, а с Гитлером и Муссолини; антикапитализма в исламистском движение столько же, сколько в нацистском – т. е. ничего, кроме лозунгов; а его рядовые участники – такие же борцы с капитализмом, как рядовые немцы, итальянцы, японцы 1930-х (несомненно, члены «глобального угнетенного класса»), отправившиеся завоевывать для своей буржуазии мировое господство:
Идеализация периферии и игнорирование реакционных сторон ее борьбы против центра – весьма опасное заблуждение.
Это, конечно, не означает, что вся периферия реакционна. Считать так – значит повторять ошибку Парвуса и Троцкого. Восстания крестьянско-предпролетарских масс на периферии могут послужить успеху социалистической революции, подобно тому, как восстания крестьян и предпролетариата Европы помогли буржуазной революции, подталкивая «снизу» революционный класс – буржуазию. Однако не им будет принадлежать решающая роль, гегемония. Угнетенные классы, не способные на революцию, должны подтолкнуть к революции тот класс, который на нее способен, и, выполнив свою задачу, исчезнуть при новом общественном строе.
Революция происходит тогда, когда общество должно измениться, чтобы выжить. Теперь эта задача стоит перед человеческим обществом в целом.