В год маминой смерти лето выдалось теплое, и по утрам город окутывал легкий туман. На службу я ходил пешком, вдыхая воздух, освеженный недавно пролившимся дождем, после которого не так чувствовалась пыль на улицах, и вместе с ожившей зеленью оживали мои надежды, исчезало раздражение при мысли о том, что меня ждет еще один попусту потраченный день.
Я ставил галочки против фамилий, четко написанных на карточках фиолетовыми чернилами. На моей обязанности лежало просматривать даты рождения и подчеркивать красным фамилии тех, кто появился на свет до 31 августа 1908 года. Я глядел на залитую солнцем улицу, и в голове у меня рождались всевозможные планы, фантазии и надежды, но в то же время начинало пробуждаться и острое недовольство собой. Планы мои мало чем отличались от фантазий, которыми я тешился, когда только поступил на службу и, бродя в обеденный перерыв по городской площади, мечтал, как я вдруг стану богачом. Я по-прежнему составлял для себя программы чтения и решал, какой проспект надо выписать, — я вкладывал в это столько душевных сил и вдохновения, что на выполнение намеченной программы уже ничего не оставалось. Но в моей жизни за это время произошла одна существенная перемена: я получил наследство. И я злился оттого, что не знал, какой путь избрать, оттого, что не было у меня советчика, который развернул бы передо мной какую-то увлекательную перспективу. Глядя вниз, на сверкающие под солнцем трамвайные вагоны и рассеянно прислушиваясь, не бурчит ли что-нибудь мистер Визи, я испытывал жгучее, острое недовольство собой.
Но это недовольство только уводило меня в сторону от осуществления моих планов. Временами я чувствовал себя в канцелярии, как в темнице: это случалось, когда мистер Визи начинал бесноваться и поносить всех вокруг. Я задыхался от оскорбленного самолюбия, а мистер Дэрби, при всей его доброте, давал мне лишь никчемные робкие советы. В такие дни мне особенно хотелось как-то проявить себя, вырваться из этой рутины — и не в отдаленном будущем, как я наметил, а немедленно, пока я еще не покрылся ржавчиной, пока у меня еще кровь горяча.
Именно тогда я и стал подумывать о том, чтобы как-то привлечь к себе внимание, скажем, выступить перед какой-нибудь аудиторией — безразлично какой, лишь бы нашлись слушатели. Искушение было слишком велико, и в том возрасте я не мог против него устоять. Да я и не пытался, — мое желание казалось мне вполне естественным, и я заранее предвкушал удовольствие, которое мне это доставит. Язык у меня был острый, за словом в карман я не лез и любил поразглагольствовать. Не удивительно, что вскоре я вступил в НРП, вошел в состав нескольких комитетов, стал произносить пламенные речи в лекционных залах по всему городу. В разгар лета митинги посещали только фанатики, но я готов был ораторствовать даже перед горсткой слушателей. И вечером, часов в десять, выходя из полутемного зала на улицу, где еще царил день, я продолжал ощущать необычайный подъем, который согревал мне душу. Город наш не столь уж обширен, и все более или менее всех знают, а потому слух о моих деяниях довольно скоро облетел его.
Достигла молва и ушей тети Милли, и в очередное воскресенье, когда я зашел к ней на чай, мне пришлось выслушать ее шумное неодобрение.
Мне нетрудно было отбиться от ее нападок шуточками, но не так-то просто было оправдаться перед самим собой. Я обладал достаточным здравым смыслом и понимал, что не делаю ничего «полезного». Вечером, когда я неторопливо шагал по улицам, возвращаясь к себе домой («в свои апартаменты», как я говорил знакомым, явно подражая маме и противореча собственным речам о равноправии), на меня иной раз вдруг находило прозрение. «Чего я, собственно, достиг? Как я использовал привалившее мне счастье? Неужели я настолько безволен, что могу лишь плыть по течению?» После аплодисментов, которые я всего какой-нибудь час назад срывал, отпустив язвительную шуточку, эти мысли действовали на меня, словно холодный душ.
Но стоило мне снова очутиться перед слушателями или вступить с Джеком Коутери в увлекательную беседу о девушках, как от моих сомнений не оставалось и следа. Они на время охлаждали мою горячую голову, а практически приводили лишь к тому, что я регулярно посещал курс права в колледже — и только. Я намеревался познакомиться с Джорджем Пассантом, возможно, со смутной надеждой получить у него совет, который откроет передо мной более грандиозные перспективы и поможет мне больше, чем советы Дэрби и остальных; забегая вперед, замечу, что действительность намного превзошла мои ожидания. Однако до закрытия колледжа на летние каникулы я так и не сумел обратить на себя его внимание. Время от времени я видел его из окна канцелярии, ибо фирма «Иден и Мартино» помещалась в здании на противоположной стороне улицы. По утрам мне не раз случалось наблюдать, какой, сдвинув на затылок котелок, помахивая тяжелой тростью, с портфелем в руке, переходит через трамвайную линию. У меня работа начиналась в девять, а он пересекал улицу, ровно через полчаса.
Все это лето вечерами я либо, по выражению тети Милли, занимался «болтологией», либо бездельничал в обществе Джека Коутери. В школе он мне казался совсем взрослым; теперь же он служил клерком в бухгалтерии местной газеты, в обеденный перерыв закусывал там же, где и я, и мы стали проводить время вместе. Это был коренастый молодой человек, широкоплечий, с очень развитой мускулатурой; его подвижное, как у актера, лицо могло принимать самые разные выражения: оно было то оживленное, то веселое, то дерзкое, то задумчивое. На этом подвижном лице сверкали большие горящие глаза, и говорил Джек таким мягким бархатным голосом, что оставалось лишь удивляться, как этот голос мог родиться в столь могучей груди. Он был на несколько месяцев старше меня — ему уже шел девятнадцатый год, и все, что имело хотя бы отдаленное отношение к любви, манило его. Он без конца рассуждал своим мягким бархатным голосом о девушках и женщинах, о романах и страстной любви, о чувственных наслаждениях, о невероятно привлекательной женщине, которую он увидел утром в трамвае, о том, как было бы чудесно ее разыскать, о наслаждении, которое бы доставило ему не только обладание, а даже звук ее голоса, о том, сколько радостей дарит нам жизнь, до самой гробовой доски окружая нас ароматом любви.
Я с охотой и жадностью внимал ему. Сам по себе Джек не вызывал у меня большого интереса, хотя, отвлекаясь от картин, которые его слова рождали в моем воображении, я не мог не признать, что он по-своему занятен. Он был в общем добрый малый и обладал богатой фантазией. Этим он отличался с детства, и в то роковое утро, когда я перенес столько позора из-за десятишиллинговой бумажки, именно Джек пытался утешить меня. Для приятеля он мог вывернуться наизнанку, проявляя бесконечное добродушие и не жалея сладкой как мед лести.
Но друг это был весьма ненадежный.
Помимо всех списанных выше качеств, он обладал врожденной склонностью к сочинительству. Не моргнув глазом, Джек мог приукрасить, дополнить, а то и вовсе исказить истину. Еще в детстве он бахвалился — без всяких к тому оснований — богатством своего отца. А теперь, когда кто-нибудь спрашивал; где он работает, он, не в силах удержаться от искушения, отвечал: «В редакции вечерней газеты» — и, отталкиваясь от содержавшегося в этом ответе зерна истины, набрасывал картину своей повседневной деятельности в качестве пронырливого, напористого гуляки-журналиста. Однако при этом, несмотря на свою склонность к сочинительству, Джек неизменно добавлял, что романтика журналистской профессии сильно преувеличена, и пожимал плечами с видом разочаровавшегося ветерана прессы.
Не больше было истины и в описаниях его любовных побед. Он еще мальчишкой начал пользоваться успехом у женщин. Придерживайся он фактов, его рассказы вызвали бы восхищение — зависть и восхищение всех его приятелей, в том числе и меня. Но факты казались Джеку слишком прозаичными. И вот он придумывал сложную историю о том, как одна бесспорно очень интересная, бесспорно очень богатая и знатная молодая особа зашла к ним в редакцию и сразу привлекла его внимание; как она — под тем или иным предлогом — стала появляться каждое утро; как, наконец, она остановилась у его стола и, улучив минуту, положила записку, в которой назначала ему свидание на улице; как повезла его в собственной машине за город, где они провели под открытым небом полную блаженства ночь. «Приходится иной раз обойтись и без удобств», — замечал Джек, с искусством опытного враля добавляя к своему рассказу реалистический штришок.
Джек знал, что я не верю его басням. Но он забавлял меня, я привязался к нему и, разумеется, завидовал его смелой, уверенной манере держаться с женщинами и его успехам. Но больше всего меня привлекала окружавшая его атмосфера, которая так соответствовала моим тогдашним настроениям: тяга к любовным похождениям, глухие намеки и откровенные признания, которыми изобиловали его рассказы, советы и вымыслы, воспоминания и предвидения того, как разовьется очередной роман. Все это находило отклик в моей душе, готовой открыться навстречу любви.
В эту пору своей жизни юноша двояко относится к грядущей любви; на первый взгляд это кажется противоречивым, на самом же деле одно дополняет другое. Мы можем предаваться нежным грезам — только нежным, ибо они связаны с нашими самыми сокровенными чаяниями, — грезам о другой половине рода человеческого, о существе, с которым соединимся навечно и будем составлять одно целое. В то же время мы пожираем глазами каждую женщину и проявляем ненасытное любопытство к наслаждению, которое либо уже познали, либо готовимся познать. В эти годы нам свойственна грубая обнаженность желаний. Тот, кто забыл собственную юность, наверно, решит, что нами безраздельно повелевает плоть и, следовательно, экстазы романтической любви нам недоступны. На самом же деле у юности и грубая обнаженность желаний, и интерес к проблемам пола, и предвкушение грядущих наслаждений — все это, глубоко запрятанное в тайниках души, уже само по себе романтично. Ведь это и есть мечта о счастье.
Для человека, который подслушал бы нас с Джеком Коутери, не зная, что нам по восемнадцати лет, многое показалось бы отвратительным: разговоры такого рода нельзя вести в широком кругу. Однако они заглушали во мне чувство недовольства собой, заставляли умолкнуть честолюбие. И они обогащали меня не меньше, чем мои грезы о глубокой, преобразующей жизнь любви.
Настала осень. Я по-прежнему терзался сомнениями и надеялся. Начались занятия в колледже. Светлыми сентябрьскими вечерами я отправлялся в Ньюарк и, исполненный решимости, в каком-то по-новогоднему приподнятом настроении, слушал лекции Джорджа Пассанта. Возвращался я домой уже при свете луны, проглядывавшей сквозь осенний туман, раздумывая о том, что представляет собой кружок, возглавляемый Пассантом. Все это были только студенты нашего колледжа — некоторых я знал по имени; среди них были молодые женщины, посещавшие отдельные циклы лекций, и несколько юношей, слушавших полный курс, чтобы потом держать в Лондоне экзамены экстерном. После лекций они окружали Пассанта, и все вместе шумной толпой направлялись в город.
Они шли по противоположной стороне улицы и вызывающе громко смеялись. Никому не было дела до меня. А мне бы так хотелось, чтобы Джордж Пассант хоть разок предложил мне присоединиться к ним. Я чувствовал себя очень одиноким.
Вскоре, однако, воспользовавшись удобным случаем, я сам навязался ему в спутники. Произошло это в октябре, через неделю после того, как мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то я ушел со службы позднее обычного. И вот в десяти ярдах впереди себя я увидел Джорджа Пассанта, который неторопливо шагал, насвистывая что-то и помахивая тростью.
Я догнал его и пошел с ним рядом. Он поздоровался со мной — любезно, но равнодушно. Как странно, заметил я, что мы до сих пор ни разу не встречались, хотя работаем на одной улице. Джордж согласился со мной. Он то ля думал о чем-то своем, то ли стеснялся, но для меня слишком много значила эта встреча, и я не, обращал внимания на его сдержанность. Пассант знал, что я слушаю его лекции, знал мою фамилию. Но мне было этого мало. Мне хотелось блеснуть перед ним. Мы как раз проходили мимо библиотеки-читальни, и я небрежно проронил, что провел здесь немало времени и за последние несколько месяцев прочел уйму книг; особенно подробно я остановился на таких именах, как Фрейд, Юнг, Адлер, Толстой, Маркс, Шоу. Мы дошли до угла Белвойр-стрит, где была маленькая книжная лавчонка. На освещенной витрине поблескивали глянцевитые обложки модных в то время книг — произведения Э. С. М. Хатчинсона, П. Ч. Рена и Майкла Арлена; справа на самом видном месте лежало несколько экземпляров «Саги о Форсайтах».
— Ну что тут можно поделать, — заметил я, — если людям дают такое чтиво? — И я указал на витрину. — И если только этого читатель и требует! Не думаю, чтоб в магазине нашелся хотя бы томик каких-нибудь стихов. Йитс принадлежит к числу величайших поэтов нашего века, а попробуйте обнаружить в этой лавчонке хоть строчку, вышедшую из-под его пера!
— Боюсь, что в поэзии я не силен, — поспешил признаться Джордж Пассант тоном человека, которому чуждо всякое хвастовство. — И спрашивать мое мнение о поэзии бессмысленно. — Помолчав немного, он добавил: — А по случаю знакомства нам, пожалуй, следовало бы выпить. Я думаю, что здешние кабаки вы знаете лучше меня. Зайдемте куда-нибудь, где не слишком забито местными пустобрехами.
Я лез из кожи вон, чтобы произвести впечатление на Джорджа Пассанта, и шумно смеялся над собственными высказываниями, не заботясь о том, что думает о них он. Джордж Пассант был старше меня на пять лет, и большинству людей его возраста такое мое поведение показалось бы отталкивающим. Но незрелость молодости не действовала ему на нервы. В известном смысле он и сам был еще незрелым юнцом и таким навсегда остался. Он почувствовал ко мне симпатию, когда мы стояли у витрины книжной лавчонки, отчасти потому, что, в противоположность мне, отличался крайней застенчивостью, а отчасти потому, что был человеком необычайно душевным и любил находиться среди людей. Я бахвалился вовсю, нимало не стесняясь, фейерверком рассыпая перлы красноречия, и тем не менее он не отвернулся от меня.
Мы зашли в «Викторию» и заняли столик у камина. Пришли мы довольно рано и еще могли выбрать место по своему вкусу; позднее кабачок наполнился посетителями, но нам удалось удержать за собой столик у камина. Джордж сидел напротив меня, лицо его раскраснелось от каминного жара, с каждой новой пинтой пива голос звучал все громче. Платил за все он — не только зато, что мы выпили, но и за пиво, которым угостили официанток и кое-кого из посетителей.
— Люблю заводить приятные знакомства, — признался Джордж тоном светского льва и хитро подмигнул мне, а на самом деле он угощал всех вокруг, потому что ему было весело, он разошелся, забыл о своей застенчивости и чувствовал себя здесь как дома. — Теперь мы, конечно, будем наведываться сюда. Чудесное местечко!
Еще долго в тот вечер я разглагольствовал и хохотал, занимаясь саморекламой. Я понимал, что знакомство с Джорджем имеет для меня большое значение, хотя в тот момент и не представлял себе всей его важности. Я изо всех сил старался произвести впечатление на Джорджа. И прошло немало времени, прежде чем я уделил внимание ему самому.
Вблизи Джордж казался несколько другим. Его массивная голова выглядела не менее внушительно; чем на лекторской кафедре. Высокий лоб, широкие скулы с мясистыми щеками — все было то же. Но вот что поражало: на кафедре он казался воплощением напряженности и сосредоточенности, и трудно было представить себе, что этот человек может держаться так весело и непринужденно. А с каким поистине чувственным удовольствием пил он пиво! И сколько безмятежности видел я в его глазах, когда мы на миг встречались взглядом! От всего его существа в тот вечер исходило ощущение силы, радости и возбуждения: ему явно доставляло удовольствие сидеть с человеком, с которым можно скрестить оружие в словесной дуэли. Допив очередную кружку, он причмокивал губами и разражался добродушным смехом, от которого сотрясалось все его тело. Но была в тот вечер минута — пожалуй, не больше, — когда мы оба сидели молча. Это была единственная пауза в нашей беседе. Джордж опустил на стол кружку и смотрел куда-то мимо меня, в пустоту. Его глубоко посаженные, большие голубые глаза, только что горевшие от возбуждения, вдруг погасли и затуманились.
Да и в беседе я иногда улавливал нотки, отнюдь не указывавшие на душевное спокойствие. Я слушал его с неослабным вниманием, как слушал потом на протяжении не одного года. Он излагал свои мысли удивительно ясно, четко, порою, правда, несколько суховато и казенно, что так не вязалось с его громким, веселым голосом и легким саффолкским акцентом. Вот так же рассказал он мне и о себе, четко разделив свою жизнь на отдельные этапы, — все было просто и ясно. Сын почтмейстера в маленьком городке, он изучил юриспруденцию в одной юридической фирме в Ипсвиче, затем успешно сдал экзамен на звание стряпчего. О годах своего ученья Джордж рассказывал весело, уверенно, с присущей ему жизнерадостностью, не скрывая удовлетворения собой. Но как только он стал рассказывать о том, что было после, тон его изменился.
— Никакой протекции у меня, разумеется, не было, — заметил он все тем же спокойным, твердым тоном, в котором, однако, отчетливо прозвучали робкие нотки. Эти нотки я уловил у Джорджа в первый же час нашей беседы, но у него были и другие странности, годами представлявшие для меня загадку, решение которой я так и не мог найти.
В конторе Идена и Мартино Джордж именовался помощником стряпчего, но это была лишь формальная дань его квалификации. На самом же деле он выполнял роль старшего клерка и получал жалованье, а не гонорар. Я не знал в точности, сколько он зарабатывает, — вероятно, фунтов триста в год. И тем не менее он считал, что ему повезло с работой. Казалось, он никак не мог поверить, что его утвердили в должности, хотя это случилось уже почти год назад. После первой беседы с компаньонами он решил, что его должны непременно отвергнуть. Правда, сам-то он считал себя вполне сведущим юристом, но это ровно ничего не значило.
— Я, конечно, не мог рассчитывать на то, что сумею выгодно показать себя во время столь краткой беседы, — заметил Джордж.
А как наивно, до нелепости наивно рассуждал он, объясняя, почему его все-таки приняли на работу. Он считал, что это «устроил» Мартино, младший компаньон. Джордж безоговорочно верил Мартино и всецело на него полагался.
— Это единственная светлая личность среди бэббитов и пустозвонов, которыми кишмя кишит наш городишко! — воскликнул он, с шумом опуская кружку на стол.
Но рассказы о себе не слишком увлекали нас в тот вечер. Нам не терпелось поспорить. Сойдясь ближе, мы оба загорелись этим желанием и не хотели терять время ни на что другое. Оба мы были в том возрасте, когда люди увлекаются идеями, а мы отличались друг от друга и по складу ума и по своему жизненному опыту. Я черпал свои познания из наблюдений над людьми и из чтения книг, тогда как Джордж хорошо знал юриспруденцию и политику. Но он брал надо мною верх не только своей ученостью: его суждения, при всей их абстрактности, были проникнуты страстной убежденностью, и он с увлечением строил грандиозные планы улучшения жизни на земле.
— Я, конечно, социалист, — пылко заявил он. — Кем же мне еще быть?
Я поспешил заверить его, что я тоже.
— Я так и полагал, — сказал Джордж таким тоном, как будто иначе и быть не могло, и, повысив голос, продолжал: — Интересно, какой другой выбор можно предложить в наши дни разумному человеку. Мне бы очень хотелось спросить у кого-нибудь из наших тупоумных клиентов, как жить в мире со своей совестью, не будучи социалистом. Ей-богу, для разумного человека есть только два возможных выхода: либо стать философом-анархистом — лично я недостаточно легкомыслен для этого, либо, — с сокрушающей силой и убежденностью закончил он, — стать тем, кем я стал!
Весь этот вечер Джордж наступал на меня, приводя примеры из конституционного права и политической истории, напоминая, каким путем простые люди добивались политических свобод в прошлом, и доказывая, что именно нам и нашим современникам предстоит сделать следующий шаг. Мои политические суждения после такого наскока выглядели сущим ребячеством. У Джорджа в голове уже были заготовлены тексты законопроектов о национализации, составленные ясно, четко, продуманные во всех деталях с той тщательностью и энергией, которые всегда восхищали меня в нем.
— Через несколько лет жизнь станет поистине прекрасной, — объявил он, когда я, оглушенный его доводами, вынужден был замолчать. — Элиот, мальчик мой, задумывались ли вы над тем, как нам с вами повезло? Жить в такую неповторимую эпоху, да еще в нашем возрасте!
Опьяненный вином, нашими спорами и этой новой дружбой, я бродил с Джорджем по городу. Нам еще о многом надо было поговорить в тот вечер. Мы завернули в какое-то невзрачное кафе у вокзала, проглотили несколько сандвичей и, не переставая спорить, побрели по улицам мимо зданий, где мы работали, опустевших до завтрашнего утра. Когда-то здесь был центр старинного ярмарочного городка, и улицы назывались — Конный ряд, Мукомольный переулок, Поросячий проезд. Голос Джорджа гулко раскатывался по этим пустынным улицам, эхом отражаясь от мрачных стен контор и складов. На углу Поросячьего проезда ярко светились окна клуба. Мы остановились под ними на темном, безлюдном тротуаре. Джордж сдвинул котелок на затылок, и я увидел, как на его лице, которое весь вечер во время наших жарких споров было таким открытым и оживленным, вдруг появилось возмущение, злость, вызов. Занавеси на окнах клуба не были задернуты, и взору нашему предстало несколько пожилых, хорошо одетых джентльменов, сидящих в уютной комнате со стаканами в руках. Перед нами было олицетворение сытого покоя и благополучия.
— Снобы! — в неистовстве воскликнул Джордж. — Снобы! По какому праву они восседают здесь с таким видом, будто им принадлежит мир?
В последующие дни я не раз возвращался мыслью к этому вечеру. Мне с самого начала казалось, что я могу рассчитывать на помощь Джорджа. Его дружелюбие не оставляло в этом сомнений, а жизненный опыт намного превышал мои скромные познания. Однако открыться ему и отдать свою судьбу в его руки оказалось чертовски трудно — не потому, что я колебался, а из-за самолюбия. Мы теперь часто встречались, и относился Джордж ко мне, как к равному; мне же стоило известных усилий держаться с ним на равной ноге. Но, естественно, мне не хотелось признаться, что я еще нахожусь на распутье и не дорос до такого товарища, как он.
Надо сказать, что и Джордж, при всей своей доброжелательности, не облегчал моей задачи — уж слишком он был деликатен и толстокож. Он не принадлежал к числу тех, кто понимает намек с полуслова и с одного взгляда схватывает суть дела. Он во всем любил ясность, однако чрезмерная деликатность не позволяла ему расспрашивать. Только две недели спустя он узнал наконец, на какие средства я живу. Но и после этого он продолжал держаться так же церемонно и отчужденно: казалось, он не поверил тому, о чем я ему рассказал.
Случилось так, что Джордж впервые предложил мне свою помощь в субботу вечером, когда мы направлялись на футбольный матч. Джордж питал пристрастие к массовым зрелищам — прежде всего потому, что они доставляли ему удовольствие, но еще и потому, что своим появлением на стадионе он как бы бросал вызов самому себе. Мы проталкивались сквозь толпу людей в суконных кепках, заполнявших все улочки, ведущие к стадиону, когда Джордж, глядя прямо перед собой, со свойственной ему витиеватостью спросил меня:
— Когда вы возглавите городской отдел просвещения — а я полагаю, что лет через десять вы доберетесь до этого поста, — надеюсь, вы не станете перестраивать школы на джентльменский лад и вводить в них такой вид спорта, как регби?
Я уже привык к этой манере Джорджа внезапно обрушиваться на снобов, к этим вспышкам социальной нетерпимости. Я усмехнулся и заверил его, что он может спать спокойно; однако я понимал, что вопрос его преследует совсем иную цель.
— Кстати, — не отступался Джордж, — мое предположение, видимо, близко к истине?
— Какое предположение, Джордж?
— Что через десять лет вы получите в своем отделе должное признание.
Прикрываться недомолвками я больше не мог.
— Через десять лет, — сказал я, — если, конечно, я еще буду там работать, я поднимусь на одну-две ступеньки. Но буду по-прежнему клерком.
— Позвольте с этим не согласиться! — возразил Джордж. — Вы недооцениваете себя.
Мы подошли к стадиону. Миновав турникет, я спросил:
— А вы представляете себе, чем я занимаюсь?
— Не вполне. Только в общих чертах, — смущенно признался Джордж.
Мы поднялись на трибуну, и я принялся описывать Джорджу свою работу. Но Джордж не хотел верить мне. Он убеждал меня, что работа моя в действительности гораздо значительнее и открывает передо мной горизонты, о которых я даже и не мечтал.
— Возможно, вам сейчас и нелегко, — говорил он, — но вы, конечно, начнете продвигаться. Ведь должен же существовать какой-то способ выдвигать таких людей, как вы! Это совершенно ясно. Иначе местная администрация не могла бы функционировать.
Это были типичные рассуждения оптимиста, каким и являлся Джордж. Меня так и подмывало не выводить его из заблуждения. Как и маме, мне стоило немалого труда признаться в унизительной правде, хоть я и старался придерживаться ее — порой не без ущерба для себя. Уж очень горькой была эта правда. Однако, как и мама, я считал, что бывают случаи, когда надо проглотить горькую пилюлю, и сейчас я должен втолковать Джорджу, что значит быть в шкуре клерка.
— Я самый младший клерк, Джордж! Получаю я двадцать пять шиллингов в неделю. Я отмечаю галочками фамилии лиц той или иной категории и буду заниматься этим еще добрых пять лет.
Джордж смутился, и в то же время мои слова вызвали у него прилив ярости. Он крепко выругался, настолько крепко, что сидевшие неподалеку юноши в белых кашне обернулись и уставились на него. Помолчав с минуту, он возобновил разговор. Не может быть, чтобы дело обстояло так уж худо, не очень уверенно заметил он. Потом снова выругался: в нем нарастал уже знакомый мне приступ неистового гнева.
— Нет, тут надо что-то предпринять! — вдруг заявил он.
От смущения он говорил нарочито резким тоном. Я тоже был не очень деликатен.
— Легко вам говорить! — буркнул я.
— Придется мне, как видно, приложить к этому руку, — все тем же грубоватым тоном небрежно проронил он.
Мне оставалось только попросить его помочь. Мне так нужна была его помощь, я столько времени ее добивался, но теперь, когда мне ее предлагали, вся моя гордость вдруг взбунтовалась. Я оказался таким же нескладным, как и Джордж.
— Как-нибудь и сам справлюсь, — сказал я.
Джордж снова смутился. Некоторое время он сидел, пристально глядя на пустое поле, ярко зеленевшее под сумрачным небом.
— Пора бы уж командам выходить, — неожиданно заметил он.
Джорджу было неприятно, что я отклонил его дружеское участие. В последующие дни и даже недели он не проявил ни малейшего интереса ни к моей службе, ни к моей повседневной жизни. Да мы, собственно, почти и не бывали с ним вдвоем. Я злился на себя и на свою невольную сухость и предпринимал робкие попытки возобновить разговор. Но Джордж руководствовался в жизни правилами, а не порывами чувства. Он допустил ошибку, из-за которой попал в глупое положение, а этого он боялся больше всего на свете. И теперь он пытался разобраться в допущенной им ошибке, чтобы не повторять ее впредь.
Однако он без малейших колебаний ввел меня в свой «кружок». Так — и тогда и потом — именовалась группа, состоявшая из молодых людей и девушек, которые окружали Джорджа и считали его своим лидером. Это их смех вызывал у меня зависть, когда я, до знакомства с Джорджем, тащился одиноко по другой стороне улицы. Со временем — хотя в ту пору никто из нас этого не предполагал — он стал отдавать кружку все больше и больше сил, пока не слился с ним воедино, живя только им и для него. И живя только им и для него, он загубил себя: этот человек, который вел нас за собой и подавал такие блестящие надежды, сам очутился на краю пропасти.
Но историю Джорджа я расскажу особо. Кризис в его жизни наступил через много лет после того, как я встретился с ним, а в ту пору Джордж деятельно сколачивал вокруг себя кружок, ободряя каждого своей безграничной верой в его способности и расплавляя этим сердца. Все участники кружка учились в колледже, и хотя впоследствии кружок разросся, в мое время он насчитывал не больше десяти человек. В основном там были девушки, иные даже из состоятельных буржуазных семей — эти посещали колледж, чтобы как-то скоротать время до замужества, и видели в кружке Джорджа отдушину, позволявшую вырваться из узких рамок домашнего мирка. Но большинство составляли бедные девушки, работавшие секретаршами, клерками или же — как, например, моя приятельница Мэрион Гледуэлл, — учительницами в начальной школе. Эти посещали колледж, чтобы повысить свою квалификацию, или из тяги к знаниям, или в надежде приискать себе мужа. Они-то вместе с двумя-тремя любознательными и честолюбивыми юношами вроде меня и составляли костяк окружавшей Джорджа группы.
Таков был человеческий материал, с которым Джорджу приходилось иметь дело. По вечерам, а в воскресенье и днем, мы часами просиживали в неуютных кафе и буфетах при кинотеатрах, а позже забирались в закусочную для шоферов возле вокзала. В первые годы Джорджу нелегко было собирать кружок, но потом мы облюбовали одну ферму в десяти милях от города и отправлялись туда с субботнего вечера на все воскресенье, — сами готовили себе еду, платили шиллинг за койку и беседовали до утренней зари.
Сидя под розовыми абажурами в буфете какого-нибудь кино или вокруг настольной керосиновой лампы на ферме, мы внимали Джорджу, а он развертывал перед нами картины нашего будущего, шумно бранил нас, если мы пытались возражать ему, зажигал в нас надежду. Он наделял нас всеми своими достоинствами и даже теми, каких у него не было. Я видел, что он переоценивает людей, и порой, несмотря на все сомнения восемнадцатилетнего юноши, не мог узнать себя в его описании и смущенно желал, чтобы портрет был ближе к оригиналу. Он наделял меня всеми разновидностями мужества, революционным пылом, альтруизмом, неистощимой энергией, умением вести за собой людей, непреклонной решимостью и силой воли. С присущей ему наивной и поистине удивительной скромностью, он сожалел, что сам не одарен такими же качествами. Я надувался от важности и некоторое время вел себя так, будто и в самом деле обладал перечисленными качествами, но в глубине души я подозревал, — ибо и к себе, да и к другим людям я относился с гораздо большей подозрительностью, чем будет относиться Джордж даже в пятьдесят лет, — что ничуть не похож на благородную личность, нарисованную Джорджем, и что вообще на свете нет таких людей.
Однако именно благодаря своей неспособности критически относиться к человеческой натуре и к человеческому обществу, Джордж и вселял в нас радужные надежды. Когда я был ребенком, подле меня жила мама, лелеявшая розовые надежды на то, что в ее — именно в ее и ни в чьей другой — жизни должна произойти какая-то перемена: иной раз она мечтала о том, что встретит необыкновенную любовь, и всегда о том, что рано или поздно станет знатной дамой. Мечты Джорджа по своей страстности не уступали ее мечтам, разве что отличались еще большей необузданностью, но это были мечты совсем иного рода. Он искренне, всей душою верил, что люди могут стать лучше; что все на свете может измениться к лучшему; что путы и оковы прошлого спадут и, избавившись от них, мы заживем счастливой жизнью в свободном мире; что мы создадим общество, в котором будут царить мир и всеобщее благоденствие, и люди забудут о властолюбии, корысти, нетерпимости и жестокости. Искренне, всей душою Джордж верил, что это осуществится еще до того, как мы состаримся.
И я, и Джек Коутери, и остальные участники кружка впервые в жизни столкнулись с мечтами такого поистине космического размаха. Но это была середина двадцатых годов, и весь дух эпохи подкреплял убеждения Джорджа Пассанта. Воздух, которым мы тогда дышали, был пропитан оптимизмом — оптимистическими ожиданиями политических перемен во всем мире. Не только Джордж Пассант был преисполнен самых радужных надежд, когда в тысяча девятьсот двадцать втором и двадцать третьем годах мы аплодировали на площади перед муниципалитетом победе лейбористов на выборах. В те годы появились надежды и другого рода. В воздухе носились идеи Фрейда, Лоуренса, Резерфорда. А к предостережениям мы не прислушивались. Оптимизм достиг тогда своего апогея, и Джордж был живым его воплощением.
В другую эпоху он стал бы фанатичным проповедником какой-нибудь веры. Теперь же он возводил в культ любую передовую идею, а они так и били фонтаном на закате беспочвенного радикализма. Джордж считал, что тысяча девятьсот двадцать третий год — интереснейшая пора мировой истории. При всей необузданности и сложности своей натуры он простодушно верил в то, что человек может стать совершеннее.
Я в это совсем не верил, хотя некоторое время и находился под влиянием его убеждений. Постепенно мы с Джорджем разошлись почти по всем принципиальным вопросам. Он был, бесспорно, умен и обладал большими познаниями, но его взгляды на жизнь настолько отличались от моих, что мы не могли долго разговаривать на одном языке. И все же, несмотря на это несходство, несмотря на многое, что произошло потом, я всегда благодарил судьбу за то, что она свела меня с ним и что в юности я находился под его влиянием. Наши жизни неизбежно должны были пойти разными путями. Как я уже говорил, мы разошлись почти по всем принципиальным вопросам — кроме одного. Мне не удалось сохранить его веру в человека, но я никогда не мог забыть силу его человеколюбия. Я не мог забыть, как мужественно отстаивал он своих обездоленных собратьев, пытаясь вызволить их из тенет невежества и нужды. Да, люди были для него братьями — не только в любви, но и в ненависти! Даже когда он ненавидел их, они по-прежнему оставались для него людьми, существами из плоти и крови, и он был одним из них, ибо тоже трудился, заблуждался и совершал безрассудства. Он столь многого ждал от них, но даже если бы ничего не ждал, все равно считал бы их братьями и так же отважно боролся бы на их стороне. Свое призвание он видел в том, чтобы быть среди них, и по собственной воле ни на шаг не отошел бы от того места, где пахло человеческим теплом.
Вот в этом я никогда с ним не расходился. Он заразил меня своим человеколюбием. Он был моим наставником, и мне всю жизнь хотелось следовать его примеру.
Разногласия наши выявились уже вскоре после того, как Джордж ввел меня в свой кружок. Однако в те годы я тоже был полон оптимизма. Случалось, правда, я нападал на утопические взгляды Джорджа, и иногда он пробуждал во мне поистине сокрушительную силу. Иногда же, помнится, я оказывался совсем беззащитным, как в свое время мама, и ощущал лишь горечь поражения.
Мне вспоминается тот день, когда Мэрион Гледуэлл впервые предложила мне зайти в школу, где она учительствовала. Она давно обещала дать мне почитать одну книгу, но все забывала принести ее на собрание нашего кружка. Очевидно, придется мне заглянуть в обеденный перерыв в школу, в конце концов решила она.
Школа находилась на Албион-стрит, неподалеку от центра города. Это было здание барачного типа из красного кирпича, куда стекались дети, жившие на окрестных улицах в жалких домишках тоже из красного кирпича. Мэрион шел двадцать второй год; она недавно окончила педагогическое училище и учительствовала всего около года. Работа в школе целиком поглощала ее. Она часто рассказывала нам о своих учениках, вышучивала себя за свою «одержимость» и тут же снова принималась рассказывать о школе.
Когда я вошел в классную, Мэрион открывала окно. Комната была маленькая и темная; в воздухе стоял еле уловимый запах молока, какой обычно исходит от маленьких детей.
— Надо впустить немного кислорода перед следующим уроком, — своим обычным непререкаемым тоном объявила Мэрион, быстро подошла к другому окну, распахнула его, вернулась к классной доске и, взяв тряпку, встряхнула ее так, что в воздухе поднялось облачко меловой пыли. — Садитесь, Льюис, — сказала она. — Мне надо с вами поговорить.
А сама продолжала стоять у доски, комкая в руке тряпку. В кружке она всегда сверхрешительным тоном, со сверхупорством отстаивала свои взгляды, но никто не осуждал ее за это, так как все знали крайнюю ее нервозность, а также желание произвести впечатление и заслужить похвалу. Мэрион была рослая, сильная, очень подвижная и энергичная, но немного нескладная. То ли она была плохо сложена, то ли неудачно одевалась, но только у нее, казалось, отсутствовала талия. Зато на ее открытом, продолговатом, некрасивом лице поблескивали удивительно живые, искрящиеся любопытством глаза. Несмотря на всю ее серьезность, в них всегда горел веселый, смешливый огонек.
В тот день Мэрион была как-то особенно взвинчена; она нервно мяла в руках тряпку.
— Вы меня очень беспокоите, — сказала наконец она.
— Чем же?
— Зря вы себя раньше времени в гроб вгоняете.
Я спросил, что она под этим подразумевает, хотя отлично понимал, о чем идет речь. Подобно большинству девушек нашего кружка, Мэрион выросла в почтенной мелкобуржуазной семье и делала лишь первые шаги на пути к эмансипации. Поэтому ее, как и других девушек, шокировали — для иных, впрочем, это было приятным открытием — слухи о том, что Джордж, Джек и я устраиваем попойки и ездим в Ноттингем. Слухи эти были сильно преувеличены — об этом позаботился Джек, сам примерный трезвенник, — но так или иначе все мы, включая Джорджа, приобрели репутацию прожигателей жизни.
Ее слова не огорчили меня. Более того, мне было лестно сознавать, что кто-то хочет вытащить меня из омута беспутства. Я попытался, правда, опровергнуть самые невероятные из этих слухов, но Мэрион верила им, и чтобы разубедить ее, мне пришлось бы пойти на чистосердечное признание.
— Нельзя так подрывать свое здоровье, — не отступалась Мэрион.
— Напротив, я очень забочусь о нем, — возразил я.
— Не верю, — сказала Мэрион. — Во всяком случае, незачем попусту растрачивать свои силы. Подумайте о том, что ведь у вас еще вся жизнь впереди!
Ясные, живые глаза Мэрион пытливо наблюдали за мной. По-видимому, она заметила какую-то перемену в моем настроении и решила, что я готов внять ее словам. Она перестала мять тряпку и сунула ее в ящичек. При этом она задела кусочек мела, и он упал на пол.
— Какая же я неловкая, вечно что-нибудь уроню! — воскликнула Мэрион. Но поднимать мел не стала, а села и облокотилась о стол. Глаза ее весело заискрились.
— Расскажите мне, каковы ваши стремления, чего вы хотите добиться в жизни.
Тон у нее был, как всегда, непререкаемый, и тем не менее с ней легко было говорить по душам.
— Я, естественно, хочу, чтобы мир стал лучше, — не задумываясь, ответил я.
Мэрион кивнула, видимо, вполне одобряя такое желание. Все мы находились под влиянием идей Джорджа Пассанта, и подобный ответ был вполне естествен. Вскормленные стремлениями своего класса и своей эпохи, мы считали нашу мечту вполне реальной. Словом, тогда, в 1923 году, сидя в классной комнате, мы с Мэрион не сомневались, что она будет осуществлена.
— Ну а чего вы лично хотите добиться в жизни? — спросила Мэрион.
— Успеха.
Мэрион, видимо, озадачила одержимость, прозвучавшая в моем тоне.
— А что вы подразумеваете под успехом? — осведомилась она.
— Известность. Я не желаю всю жизнь прозябать в какой-нибудь дыре.
— Вам хочется разбогатеть, Льюис?
— Я хочу успеха — всего, что люди подразумевают под этим словом. И еще кое-чего.
— Только не надейтесь, что вы все это получите, — предостерегающе заметила Мэрион.
— А я надеюсь, — заявил я. И, помолчав немного, добавил: — Если же я потерплю неудачу, то не стану искать оправданий. Значит, сам виноват.
— Льюис! — воскликнула Мэрион. Лицо ее как-то странно исказилось. Она помолчала, потом спросила: — А еще чего бы вы хотели?
Я ответил не сразу.
— Мне кажется, любви, — сказал я наконец.
— А у меня на любовь никогда не хватало времени, — заметила Мэрион все тем же энергичным, непререкаемым тоном, но лицо у нее погрустнело и даже слегка исказилось болью. — Я всегда так занята. Неужели у вас будет на это время?
Я был слишком возбужден, чтобы разобраться в движениях ее души. Воображение мое разыгралось, я был весь во власти мечты.
— Впрочем, вы, пожалуй, правы! — продолжала Мэрион, противореча сама себе. — Всем, наверно, хочется любви. Только всели мы одинаково представляем ее себе, Льюис?
Но я был весь во власти мечты и ни о чем другом уже не мог думать. Поэтому я не рассказал Мэрион, как представляю себе любовь и, естественно, даже не догадался об ее состоянии. Я раскрыл перед ней душу и теперь лишь осведомился о том, какие предметы она будет преподавать во второй половине дня.
Все дни я проводил в канцелярии, и в ту зиму работа, которую я выполнял, казалась мне особенно нудной. А по вечерам мы с Джорджем накачивались пивом, потягивали кофе у стойки какой-нибудь закусочной, сидели у него в комнате или у меня в мансарде, допоздна бродили по улицам, ища ответа на бесчисленные вопросы, терзающие молодых людей: о смысле жизни, о существовании бога, об устройстве человеческого общества, о природе любви. Но как тяжело было потом просыпаться утром, когда голова еще гудит от всех этих проблем, и к девяти спешить в канцелярию, а там слипающимися глазами просматривать списки учеников какой-нибудь средней школы, которые должны вносить плату за учение.
Неприязнь мистера Визи отнюдь не облегчала моего существования. Он считал, что я живу не по средствам, и сурово осуждал меня за это. До него дошли слухи, что однажды ночью меня видели на Лондонской дороге сильно навеселе. Дошли до него слухи и о моих политических выступлениях. Мистер Визи был до глубины души возмущен моей дерзостью: как это я смею делать то, о чем он не может и помышлять! Он зловещим тоном заявил, что нравится нам это или нет, но поведение клерков вне канцелярии не может не интересовать его. И, обращаясь ко всей секции, пустился в весьма туманные и ехидные рассуждения о том, что есть-де люди, которые, чтобы обратить на себя внимание, либо подлизываются к начальству, либо дебоширят, и все это с единственной целью — дискредитировать своего начальника и помешать его продвижению по службе.
Он только выжидал случая, чтобы подать на меня жалобу. Но маниакальная жажда повышения вынуждала его быть осторожным. Он знал, что начальство благоволит ко мне и, следовательно, жалоба должна быть твердо обоснована, иначе он потеряет установившуюся за ним репутацию человека, «знающего подчиненных как свои пять пальцев». И он готов был даже сдержать свое возмущение моей безнравственностью и до поры до времени не карать меня, лишь бы не сделать ложного шага. «К чему лезть на рожон, — говорил он в канцелярии, не уточняя, о чем идет речь, — когда начальство само понимает, что давно пора принять меры».
Ну и, конечно, эта необходимость сдерживаться вызывала у него еще большую ненависть ко мне. История моих взаимоотношений с мистером Визи немало развлекала наш кружок, но на работе, пока тянулись эти однообразные, скучные, полные унижений дни, наши отношения вовсе не казались мне такими уж забавными. Неприязнь, когда с ней постоянно сталкиваешься, рано или поздно начинает действовать человеку на нервы, и то, что она проявляется весьма комично, не может служить утешением. Стоило мне, сидя у себя за столом, поднять голову, как я видел огромные глаза мистера Визи, смотревшие на меня сквозь сильные стекла очков. Естественно, меня не могло не задевать то, что я стал для него чем-то вроде наваждения, предметом его неутомимых преследований. Когда я описывал его Джорджу и остальным, перед ними представал образ франтоватого господина в очках, который помешался на продвижении по службе и изо всех сил старается быть на виду; но в канцелярии, где я проводил столько бесплодных часов, мистер Визи становился живым существом, которое ненавидело меня, ненавидело каждый мой шаг и каждое мое слово.
Всю эту зиму, сидя в канцелярии и глядя вниз, на мрачную Баулинг-Грин-стрит, я злился на себя за то, что медлю принять помощь Джорджа. Дорогой ценой расплачивался я за свое самолюбие. Вскоре я уже готов был смирить свою гордость, извиниться перед Джорджем и попросить у него совета. К такому решению я пришел в самом начале 1924 года, месяца через два после первой неудачной попытки Джорджа помочь мне. Но я был избавлен от тяжелой необходимости идти на попятный. К тому времени Джордж «разобрался в своей ошибке» и решил, что должен вмешаться: хватит мне дурака валять и попусту тратить время. Однажды вечером он сам заговорил об этом. Сухим, официальным тоном, к которому он обычно прибегал, когда не хотел показать своего участия или волнения, он сказал:
— Предлагаю пойти ко мне. Я хочу высказать некоторые соображения по поводу твоего будущего. У меня нет уверенности, что я поступаю правильно, отстраняясь от вмешательства в твою жизнь. Словом, у меня есть кое-какие предложения.
На этот раз я с готовностью последовал за ним.
О своих «предложениях» он не обмолвился ни словом, пока мы не дошли до его квартиры и не устроились в креслах возле камина. Человек порывистый и горячий, он порою удивлял всех своим педантизмом и церемонностью, ведя себя так, будто выполняет тонкое дипломатическое поручение. В тот вечер ему удалось упросить свою квартирную хозяйку приготовить нам чай — упросить, потому что эта сварливая женщина обычно ничего для него не делала. Обстановка его комнаты напоминала жилище мастерового; Джорджу принадлежали здесь только трубки, коробка с табаком, несколько книг, документы, принесенные из конторы, и две-три пачки писчей бумаги.
Когда мы напились чаю, Джордж решил, что наступил подходящий момент для разговора.
— Итак, — начал он твердо, хотя и не без смущения, — мы будем исходить из того, что у тебя, есть наследство. Думаю, что если бы за это время положение вещей существенно изменилось, ты поставил бы меня в известность.
Прошло немало времени, прежде чем завещание тети Зеи было признано законным, и я не раз вынужден был вспоминать о том, с какою проницательностью предвидела мама злобные козни дяди Вилла. Как бы то ни было, но за несколько недель до того я все же получил причитавшиеся мне триста фунтов.
— Конечно, я поставил бы тебя в известность, — заверил я. — Деньги у меня в целости и сохранности.
— Если не ошибаюсь, триста фунтов? — спросил Джордж без всякой, впрочем, необходимости, так как память у него была превосходная.
— За вычетом того, что я должен тебе, — ответил я.
— Ну, это можно не считать, — заявил Джордж впервые за этот вечер задушевным, веселым тоном. К деньгам он относился легко, любил сорить ими и, как человек отзывчивый, щедро делился с друзьями тем, что имел. Получив в конце месяца жалованье, он неизменно осведомлялся, не нужно ли мне взаймы фунт или два. — Ни в коем случае! — продолжал он. — Итак, будем исходить из того, что у тебя есть триста фунтов. И ты должен потратить их на то, чтобы приобрести какую-то профессию. Только это по-настоящему важно, все остальное ерунда.
— А я и не собираюсь возражать, — улыбнулся я.
Меня охватило радостное возбуждение, я был как на иголках.
— Прекрасно, — сказал Джордж. — Я уверен, что тебе уже давали советы, тем не менее, если ты, конечно, не возражаешь, я тоже хочу высказать свои соображения.
— Если б я получил какие-то советы, я бы уже давно что-то предпринял! Ты и представить себе не можешь, что для меня значило знакомство с тобой, — порывисто воскликнул я, дав волю своим чувствам и в то же время подсознательно желая сказать Джорджу нечто приятное.
— Ну уж, не знаю, — буркнул Джордж и поспешно продолжал: — Думаю, что ничего другого, кроме того, что я собираюсь тебе предложить, не изобретешь. Во-первых, тебе необходимо приобрести профессию. Во-вторых, по твоим словам, у тебя нет никаких стоящих связей. В-третьих, у меня, естественно, тоже нет влиятельных знакомых. За одним весьма существенным исключением, и этим исключением является Мартино! А это значит, что ты можешь приобрести мою профессию и попасть в нашу контору. В-четвертых, из тебя, несомненно, выйдет неплохой стряпчий — гораздо лучше большинства этих пустозвонов и снобов, которые только позорят профессию, являющуюся, по-моему, вполне благопристойной. Смею тебя заверить, что, судя по моим наблюдениям, ты умеешь работать и экзамены сдашь без труда, если, конечно, будешь следовать испытанному мною правилу и работать, раз уж так надо. Если каждый вечер, прежде чем пойти выпить, ты сначала поработаешь часа три, тебе не страшны будут никакие экзамены. В-пятых, трехсот фунтов вполне достаточно, чтобы заплатить за обучение, если Мартино не сможет принять тебя бесплатно. Я не очень осведомлен относительно других профессий, но думаю, что при изучении любой иной ты столкнешься с серьезными финансовыми трудностями. В-шестых, Мартино, пожалуй, согласится взять тебя на практику в нашу контору, что было бы весьма удобно для всех заинтересованных лиц. — Джордж с блаженным видом откинулся на спинку кресла. — Боюсь, что у тебя нет иного выхода, — сказал он, чрезвычайно довольный собой. — Все говорит за то, что придется тебе проходить практику в доброй старой фирме «Иден и Мартино». Советую на прощанье дать твоему зловредному Визи здоровенного пинка и своевременно договориться о том, чтобы уже с весны приступить к ученью. Вот что я предлагаю. — Он вызывающе посмотрел на меня. — Хотелось бы знать, что ты можешь против этого возразить.
— А сколько на это потребуется времени? И денег?
Джордж ответил с точностью автомата. Никто так не знал всяких правил, как он.
— Если возникнут трудности с деньгами, считай меня своим банкиром, — сказал Джордж. — Не думаю, чтобы тебе понадобилось больше ста фунтов сверх твоих трехсот. Так или иначе, но деньги придется изыскать. Сумма это незначительная, и она никоим образом не должна повлиять на твое решение.
Я попытался что-то сказать, но Джордж не дал мне рта раскрыть.
— Считаю вопрос решенным! — рявкнул он.
Но я так не считал. Я был тронут и взволнован, сердце у меня гулко колотилось — меня всегда глубоко трогало всякое проявление доброты. Очень трудно остаться равнодушным, когда чужой человек приходит тебе на помощь. А кроме того, мне понравился и план Джорджа. Все-таки это был выход из положения, притом по сравнению с бессмысленным, подневольным прозябанием в отделе просвещения довольно неплохой. Лестные слова Джорджа преисполняли меня уверенности в своих силах: я уже не сомневался что из меня выйдет толковый стряпчий. «Все лучше, чем ничего» — сказала бы мама, и, растроганный дружеским участием Джорджа, уже горя нетерпением поскорее сделать решительный шаг, я на минуту представил себе, как обрадовалась бы она, если бы я принял предложение Джорджа, стал стряпчим, поселился в каком-нибудь провинциальном городке и, начав недурно зарабатывать, достиг блеске и славы маминого дяди Вигмора, у которого она гостила девочкой.
Я расчувствовался, размяк. В воздухе плавал дым от трубки Джорджа, и голова у меня слегка кружилась. Я смотрел сквозь этот дым на лицо Джорджа, на камин, на диплом в рамке, висевший над этажеркой с безделушками, и они представали передо мной окруженные сияющим ореолом. Впервые — как будто зрение мое вдруг обострилось — я прочел текст диплома и, не удержавшись, расхохотался. Джордж удивленно посмотрел на меня, затем, проследив за направлением моего пальца, вгляделся в текст и в свою очередь расхохотался так, что слезы выступили у него на глазах: диплом, очевидно, принадлежал мужу квартирной хозяйки и был выдан одной из организаций, которые возглавляла тетя Милли, как свидетельство в том, что оный господин в течение десяти лет воздерживался от употребления спиртных напитков.
Однако меня не оставляли сомнения. Я ведь был осмотрительнее и дальновиднее Джорджа, а кроме того, гораздо честолюбивее и азартнее его. И где-то в глубине сознания у меня уже рождалась мысль: «Если делать прыжок, то почему бы не прыгнуть дальше?» Я давно понял, что в житейских делах Джордж не силен. Судьба поставила его на определенное место, и он уже не в состоянии был с него сойти, ибо не обладал инстинктом, который мог бы ему что-то подсказать. Я никогда не забуду вечер нашего знакомства, когда мы бродили с Джорджем по городу и разговаривали. Внезапно мы остановились на темной улице под ярко освещенными окнами клуба, и Джордж принялся осыпать ругательствами его посетителей. Почему-то всегда так получалось, что теплые и уютные местечки в жизни доставались не ему, а другим!
Я с удовольствием принял приглашение Джорджа пойти с ним в ближайшую пятницу на вечер к Мартино.
— Надо же приступать к осуществлению нашего плана, а я считаю, что мы в принципе договорились обо всем, — с довольным видом заметил он.
Но я не исключал и других перспектив. Уже в тот вечер, еще не остыв от приятного возбуждения, я между прочим задал Джорджу несколько вопросов о том, чем отличается стряпчий от адвоката. «У меня, конечно, и в мыслях нет, что я смогу когда-нибудь стать адвокатом», — заметил я. Стать стряпчим — дело возможное, а о том, чтобы стать адвокатом, и речи быть не может. Просто мне хотелось бы знать, смог ли бы я сдать экзамены на адвоката. Джордж счел вопрос пустым и зряшным, но тем не менее сказал, что, поработав годика три или четыре, я бы, конечно, сдал их.
Возможно, Джордж не очень силен был в житейских делах, зато юриспруденцию знал хорошо и на экзаменах по этому предмету получил самые высокие оценки. Иные решения складываются у нас в голове так, что мы и сами этого не сознаем, притом решения, пожалуй, наиболее для нас важные. Вот так и мое решение, возможно, сложилось уже в тот вечер, хотя сам я этого еще не подозревал.
Итак, передо мной стояла задача завоевать симпатию Идена и Мартино. В каком бы направлении я ни двинулся, их помощь понадобится мне. Действовать поэтому следовало так, чтобы не оступиться. И я очень волновался, когда Джордж впервые привел меня сначала в дом Мартино, а затем в кабинет Идена, однако волнение это пошло мне на пользу, обострило мое внимание и ум. В противоположность Джорджу, терявшемуся на приемах, я чувствовал себя совсем неплохо.
Мартино отнесся ко мне с любезной снисходительностью — и только. В то время он уже потерял интерес к своей профессии, о чем мы, правда, еще не подозревали. Мартино сказал, что будет рад видеть меня в своем доме по пятницам, на званых вечерах. Его дом был первым светским салоном, куда я ступил, и не имея никакого понятия о других, я не понимал, насколько все здесь эксцентрично. Мне понравился комфорт буржуазного особняка. Однако я не смог пробудить в Мартино интереса к себе: он отделался полуобещаниями, да и то, пожалуй, только ради Джорджа, к которому был очень расположен.
Совсем иначе получилось все с Иденом. Уже до знакомства с ним я понимал, что мне предстоит серьезное испытание: ведь Иден был старшим компаньоном в фирме. Я догадывался, что мне придется преодолевать какие-то препятствия. И не успел я пробыть и трех минут в кабинете Идена, как почувствовал — нервы у меня были до крайности напряжены, и я не мог не почувствовать, — что преодолевать мне придется не просто препятствия, а сильнейшую антипатию Идена к Джорджу.
В кабинете было тепло и уютно; в старомодном камине горел огонь, освещавший кожаные кресла и ряды толстых томов, выстроившихся на полках вдоль стен. Откинувшись на спинку кресла, Иден курил трубку. Джордж неловко представил меня и продолжал стоять, не зная, уйти ему или остаться. Я тоже стоял. Наконец Иден собрался что-то сказать, но именно в эту минуту Джордж счел необходимым заявить, что не согласен с его указаниями о том, как надо вести какое-то новое дело.
Иден был плотный, лысый, лицом напоминал лягушку, но, несмотря на свое уродство, производил впечатление человека приятного и располагал к себе. Держался он любезно, но от его любезности не осталось и следа, когда он повернулся к Джорджу. Между ними произошла короткая перепалка, во время которой оба силились быть вежливыми. Иден слушал Джорджа, едва сдерживая раздражение, а тот упорно настаивал на своем мнении и на своих правах. Наконец Иден сказал:
— Ладно, ладно, Пассант, сейчас не время спорить на эту тему. Может быть, вы разрешите мне побыть наедине с этим молодым человеком.
— Как вам будет угодно, мистер Иден, — ответил Джордж, отступая к двери.
Обычно Иден готов был спорить с Джорджем до тех пор, пока окончательно не переубедит его. Это был степенный, уравновешенный и добродушный человек, очень скромный во всем, что не касалось его суждений. Он и сам нередко умилялся собственной скромности и терпимости. Он высоко ценил ум и деловые качества Джорджа — этот человек вполне устраивал его: сам Иден не отличался чрезмерным трудолюбием и, убедившись в высокой квалификации и поистине неисчерпаемой энергии Джорджа, преспокойно взвалил на него основную тяжесть дел фирмы. Но все остальное в Джордже вызывало у Идена острую неприязнь. Его бесила «неотесанность» Джорджа, свойственная ему сухая официальность, страсть к спорам и непокладистость. В глубине души Иден терпеть его не мог. Еще прежде, чем Иден обратился ко мне, после того как Джордж наконец оставил нас вдвоем, я понял, что его антипатия к Джорджу распространяется и на меня. Ему казалось, что и я такой же. Значит, необходимо было рассеять это предубеждение и понравиться ему.
— Итак, молодой человек, чем могу быть вам полезен? — спросил Иден с вежливой, но несколько натянутой улыбкой.
Я ответил, что мне прежде всего нужен совет умного человека. В таком духе я и продолжал разговор.
Дерзость и приступы болезненного самолюбия, нападавшие на меня в разговорах с Джорджем, были не в моем характере, — вернее, не в том сложившемся с течением времени характере, благодаря которому я без труда ладил с самыми разными людьми. Многому научился я и за те месяцы, которые протекли между моим знакомством с Джорджем и встречей с Иденом. В общении с людьми я выказывал больше такта, чем Джордж, который на всю жизнь остался таким, каким большинство из нас бывает в восемнадцать лет. Я верил в себя гораздо больше, чем Джордж, и был убежден, что при желании могу произвести благоприятное впечатление и на Идена и на кого угодно; эта убежденность и помогала мне без ложного стыда добиваться расположения тех, с кем мне доводилось знакомиться.
Подозрительность Идена несколько ослабла, и он стал необычайно любезен. Он не имел обыкновения судить о людях второпях и держался со мной крайне добросердечно, довольный собственной беспристрастностью: хорошо уже, что хоть приятель Пассанта — в отличие от самого Пассанта — может произвести столь выгодное впечатление. Иден стремился быть справедливым, а с Пассантом это было так трудно! В этом-то и заключался один из главных грехов последнего.
В противоположность Мартино, Иден не торопился с обещаниями. Он снисходительно заявил, что какую бы профессию я для себя ни избрал, мне прежде всего следует научиться здраво мыслить. В одной из местных газет он читал какую-то мою речь и обратил внимание на резкость некоторых выражений. Произнеси ее Джордж — и его репутация в глазах Идена была бы навеки погублена. Но ко мне он отнесся иначе. С первого же взгляда он понял, что может поучать меня, чего Джордж никогда бы не допустил.
— Ну да ладно! — сказал он добродушно. — Молодежь непременно должна делать глупости! Лишь бы она не переходила границ!
Представление о том, как должен вести себя человек респектабельный, не позволяло Идену делать поспешные выводы или давать необдуманные обещания. Не доверяя порыву души или первым впечатлениям, он предпочитал выждать, собрать отзывы и как следует поразмыслить над своим первоначальным суждением. Во всяком случае, я узнал, что он расспрашивал обо мне Дэрби и нашего директора, а также директора школы, которую я кончил. Прошло две недели, если не больше, прежде чем он прислал мне на работу записку с просьбой зайти к нему, когда я смогу.
Но и когда я зашел к нему, Иден выложил мне все не сразу. Он плотнее уселся в кресле и откинулся на спинку, довольный тем, что провел необходимое расследование и ни в чем не отступил от процедуры, без которой невозможно составить зрелое суждение. Ему приятно было, что я сижу перед ним как на иголках, ожидая его решения.
— Я не люблю делать поспешные выводы, Элиот, — сказал наконец он. — Я не настолько умен, чтобы быстро решать. Но я всесторонне обдумал ваше положение и теперь знаю, что вам ответить. — Он неторопливо набил трубку и наконец приступил к сути вопроса. — Ну что ж, молодой человек, я не вижу причин, которые мешали бы вам избрать для-себя нашу профессию.
И, в противоположность Мартино, он-сделал мне вполне конкретное предложение. Если я хочу пройти практику в его конторе, он согласен принять меня на обычных условиях, то есть за двести пятьдесят гиней. Он сказал сущую правду: столько он брал с любого ученика, проходившего практику у него в конторе. Иден добавил, что не станет делать для меня никаких скидок, несмотря на то, что я ему понравился и что я так беден.
— Если стать на этот путь, молодой человек, бог знает, до чего можно дойти! Платите, как все, и будем добрыми друзьями! — заключил он и, как человек, уверенный в своей правоте, улыбнулся широкой улыбкой, приподнявшей уголки его рта.
Но он знал, что после того, как я заплачу за учение, мне почти не на что будет жить, и сказал, что станет платить мне по тридцать шиллингов в неделю, пока я буду работать у него. При этом он сдержанно предупредил меня, чтобы я не рассчитывал на место в его конторе, «если все сойдет благополучно» и я получу звание стряпчего. Насколько ему известно, Джордж Пассант не собирается уходить, а второй помощник-юрист фирме не нужен.
Я поблагодарил Идена с чувством торжества и облегчения, но сказал, что должен подумать. Иден одобрительно кивнул. Он не сомневался, что я приму предложение. Тогда я добавил, что, возможно, изберу другой путь. Иден снова кивнул. Он по-прежнему не сомневался в моем согласии.
Да и сомневался ли в этом я сам тогда, в кабинете Идена? Или потом, в канцелярии, дожидаясь под пристальным взглядом огромных, страдальческих глаз мистера Визи, когда наконец наступит половина шестого и можно будет уйти с работы? Как бы то ни было, но после предложения Идена я часто подбадривал себя мыслью, что могу больше не тянуть этой лямки. Теперь у меня появилась верная возможность от нее избавиться. Я мог покончить со своим рабством в любой день, и если не делал этого, то лишь потому, что сам не хотел.
Каждый день я утешал себя тем, что избавление близко. Но где-то в подсознании таилась уверенность, что я никогда не стану на путь, предложенный Джорджем. Мы часто колеблемся и откладываем неизбежный выбор, почтительно именуя свою нерешительность «необходимостью все взвесить».
Предложение Джорджа было отвергнуто мною в ту же минуту, как он его сделал, и, следовательно, до того, как я стал добиваться содействия Идена и Мартино. А нуждался я в их содействии совсем для иной цели. Я решил — пусть внешне казалось, что я колеблюсь, в глубине души у меня не было никаких колебаний — пуститься в более рискованную игру и готовиться к адвокатуре.
Я еще не признался в своем намерении даже самому себе, даже своему сокровенному я, но желание пойти этим путем уже властно рвалось наружу, наполняя меня острым ощущением риска и собственной силы. То, что такое решение трудно отстаивать, я знал лучше, чем те, с кем мне предстояло об этом спорить, ибо мне самому стало страшно еще прежде, чем я признался себе в своем намерении. Даже если все будет хорошо, к тому времени, когда я сдам экзамены на звание адвоката, от моих трехсот фунтов ничего не останется. Рассчитывать на то, что сразу после экзаменов я начну зарабатывать себе на жизнь, не приходилось: до этого должно пройти, по-видимому, несколько лет. Значит, придется залезть в долги или побиваться стажерского пособия. И притом надо было исключить возможность болезни или провала. Две трети из моих трехсот фунтов придется заплатить за то, чтобы меня допустили к экзаменам. Если я провалюсь, эти деньги пропадут, и для новой попытки у меня уже не будет средств.
Я не мог даже уйти со службы. Ведь после того, как я внесу двести фунтов, у меня останется совсем мало денег, и если я лишусь жалованья, мне нечем будет платить за кров и за стол. Значит, вместо того чтобы работать на противоположной стороне Баулинг-Грин-стрит, бок о бок с Джорджем, я вынужден буду изо дня в день корпеть в канцелярии, отсиживая бесконечно долгие часы под началом ненавистного мистера Визи. Готовиться к экзаменам мне придется по вечерам, а ведь от того, как я сдам их, зависит все мое будущее.
В пользу рискованной игры говорило лишь одно: если мне повезет и я добьюсь цели, меня ждет заслуженная награда — и не только в виде денег, хотя они мне тоже нужны. В случае удачи, думал я, меня ждет и роскошь, и слава, и, уж конечно, успех у женщин.
Мои тогдашние мечты не отличались возвышенностью, прямо скажем — не отличались. В них не было и следа тех сложных чаяний и стремлений, которые свойственны зрелому человеку, как не было в них и тщеславия. Десять лет спустя я рассуждал бы иначе и мои чувства были бы гораздо сложнее. И тем не менее, строя свои планы, я с дальновидностью умудренного жизнью человека отдавал себе отчет в том, какие трудности мне предстоят.
Даже когда я уже точно знал, что решение принято мною бесповоротно, я еще не одну неделю бережно хранил его про себя.
Мне шел девятнадцатый год, и всю эту весну и лето я чувствовал себя необычайно счастливым. Погода стояла ненастная, дождь ручьями стекал по окнам нашей канцелярии, но это не влияло на мое настроение: я решил наконец, что мне делать, и был полон самых радостных надежд. Однако я волновался и впервые в жизни несколько ночей не спал. Но даже бессонница не омрачала моего счастья: я лежал и думал о том, какую радость принесет мне нарождающийся день. Однажды я поднялся с восходом солнца и пошел прогуляться по улицам, по которым столько раз бродил с Джорджем в вечерние и ночные часы. Рассвет сорвал с города очарование, которое придавала ему темнота: улицы показались мне невзрачными, а дома словно сжались и полиняли. Я размышлял о том, что меня ждет. Предстоит неприятный разговор с Иденом, но я должен убедить его, ибо мне необходимо заручиться его поддержкой. Вероятно, мое решение придется не по душе и Джорджу. Обоих надо непременно склонить на мою сторону. Таков будет мой первый шаг.
В эти счастливые дни, когда воображение мое разыгрывалось при одном звуке девичьего имени, я впервые услышал о Шейле Найт. При том состоянии, в каком я находился, любое новое имя могло зажечь меня. Этому способствовало ощущение риска, который я брал на себя, вступая в игру, и какая-то особая приподнятость, горячившая кровь. Сказывалась также и атмосфера влюбленности, окутывавшая в те летние вечера наш кружок. Характер развлечений Джорджа не мог долго оставаться для нас секретом, и это также способствовало тому, что мы думали и говорили только о любви, что жажда наслаждений кружила нам голову. Джек рассказывал нам увлекательные истории о своих любовных похождениях и победах, передавал признания, которые шепотом делали ему девушки. Мы были в том возрасте, когда кровь оглушительно бьется в висках. Мы начали флиртовать, делая свои первые шаги в любви. С уст Джека не сходили имена девушек, с которыми он был знаком раньше или за которыми волочился сейчас. Я слегка флиртовал с Мэрион, но меня манило неведомое. Имя Шейлы было не первым и не единственным, которое возбуждало мое воображение. Но каждое новое слово о Шейле все больше и больше выделяло ее среди других.
— Она всюду бывает одна, вечно надутая, мрачная, — сказал мне как-то Джек.
— Она в общем красивая, лицо у нее довольно тонкое, вдохновенное, — сказал он в другой раз.
— Мне, например, такая не по вкусу! — сказал он в третий раз. — С красивыми девчонками возни не оберешься. Советую тебе держаться от нее подальше. А то потом будешь страдать.
Никто из нашего кружка не был знаком с Шейлой, и только Джек уверял, что как-то разговаривал с ней в колледже. По слухам, она жила за городом и приезжала в колледж раз в неделю на лекции по искусству.
Однажды теплым пасмурным вечером я встретился с Джеком у редакции газеты, и мы медленно пошли по Лондонской дороге. Внезапно рядом с тротуаром проехала машина, на мгновение мелькнуло женское лицо; мне показалось, что девушка улыбнулась и помахала рукой. Я обернулся, но машина была уже далеко. Усмехнувшись, Джек сказал:
— Шейла Найт!
Несколько недель ни одна живая душа не догадывалась о том, что я уже не стремлюсь получить звание стряпчего, а намерен держать экзамены для вступления в адвокатскую корпорацию. Я до неприличия оттягивал сообщение об этом, таясь даже от Джорджа — прежде всего от Джорджа. Я боялся, что он осудит меня, а мне не хотелось подвергать мое решение испытанию, прежде чем оно окончательно созреет. Обстоятельства складывались далеко не благоприятно — я признавал это наедине с собой, но одно дело признавать самому и совсем другое — услышать это из чьих-то уст. Кроме того, меня тревожила мысль, сумею ли я сохранить благожелательность Идена. Сумею ли я без особых потерь добиться своего? Я долго колебался, пока в один прекрасный сентябрьский день не решил наконец открыться Джорджу и Идену. Я полагал, что сумею покончить с этим делом за час.
Попросив отпустить меня с полудня и тем самым возбудив сильнейшие подозрения мистера Визи, я отправился в читальню, чтобы как-то скоротать время, остававшееся до возвращения мистера Идена с ленча. Я собирался сначала сообщить новость Джорджу, но мимоходом, без долгих объяснений. После накаленной солнцем улицы в читальне было прохладно, как в аквариуме. Но прохлада и характерный запах книг, вся атмосфера знакомой комнаты, вместо того чтобы успокоить меня, лишь усилила мое волнение, и мне неудержимо захотелось, чтобы предстоящий разговор поскорее остался позади.
Перед тем как отправиться к Идену, я заглянул в кабинет Джорджа и сказал ему о своем намерении. Джордж помрачнел, но не произнес ни слова. Времени для объяснений у нас не было: в коридоре, у самой двери, уже слышались размеренные шаги Идена.
Иден уселся в кресло. Теперь колебаться было уже поздно, я стоял у него в кабинете, и мне оставалось лишь расположить его в свою пользу. Я сказал ему, что его благосклонность воодушевила меня и придала мне отваги. И если я нацеливаюсь так высоко, — почтительно и в то же время нагловато добавил я, зная, что такой тон должен прийтись ему по сердцу, — то в этом виноват лишь он один: уж очень благосклонно он меня поддержал! Сейчас Иден нравился мне еще больше, чем прежде, я смотрел на него другими глазами, весь напрягшись от возбуждения — возбуждения, которое было мне даже приятно. Я с поразительной четкостью видел в нем все — от самодовольной, скупой, снисходительной улыбки до облупившейся от загара кожи на самой макушке лысины.
Иден был польщен — это несомненно. Но такой солидный человек не мог, конечно, сразу отказаться от своих суждений и сдаться только потому, что ему польстили. Он подумал немного, лицо его приняло суровое, грозное, даже осуждающее выражение, но чувствовалось, что он втайне проникся уважением ко мне.
— Такие вещи, конечно, случаются, — сказал он, сложив вместе кончики пальцев. — Молодежи свойственно идти напролом. Но я не выполнил бы своего долга, Элиот, если бы не предупредил вас, что вы поступаете крайне опрометчиво. Я считал вас более осмотрительным. Боюсь, что вы слишком поддаетесь влиянию ваших необузданных друзей.
Я сказал Идену, что к этому решению я пришел сам, но он недоверчиво покачал головой. Он был убежден, что виноват во всем Пассант, и чем больше я отрицал это, тем больше он упорствовал в своем заблуждении.
— Не забывайте, что сами-то ваши друзья уже сдали экзамены и имеют звание стряпчего, — продолжал он. — Не думаю, чтоб это была подходящая для вас компания, хотя вы почти одного возраста. Впрочем, ошибок в жизни вам все равно не избежать. Я вас понимаю, Элиот! Все мы были когда-то молоды. Помнится, и я в свое время отдал дань сумасбродству. Не рискнешь — не выиграешь, так ведь вы рассуждаете, правда? Мы все прошли через это, Элиот, все без исключения! Но надо же иметь хоть чуточку благоразумия!
Он был уверен, что я принял решение наспех, и взял с меня слово, что я не-сделаю серьезного шага, не подумав еще недели две. Если я не соглашусь на эту отсрочку, то он, Иден, откажется рекомендовать меня знакомому адвокату, без содействия которого мне не пройти через все препоны и не получить разрешения на сдачу экзаменов для вступления в адвокатскую корпорацию.
— Я не убежден, молодой человек, что мне не следует отказать вам напрямик в ваших же интересах! — сказал Иден. — Возможно, в ваших же интересах мне надо было бы воспрепятствовать вам. Но я надеюсь, что за эти две недели вы сами поостынете и передумаете!
«В ваших же интересах» — эту зловещую формулу я услышал тогда впервые в жизни. А сколько раз слышал я ее потом — на собраниях в колледжах, на заседаниях различных комитетов Уайтхолла и в самых высоких инстанциях, где эти слова произносили громко, с сознанием собственной правоты, и всякий раз это означало, что какого-то беднягу собираются обвести вокруг пальца. Однако Иден произнес эти слова без особой убежденности. Хоть он и отговаривал меня, но чувствовалось, что мое решение пришлось ему по душе. Он относился ко мне тепло и по-дружески покровительственно, и этому отношению не суждено было с годами измениться. Я вышел из его кабинета в самом веселом настроении, на душе у меня было необыкновенно легко.
И тут я увидел Джорджа, поджидавшего меня в коридоре, у двери в свою комнату.
— Пойдем выпьем по стаканчику чая, — предложил он мне тоном, в котором звучала злость и обида.
Но я способен был выдержать любую вспышку злости. В буфете при кино, куда мы зашли, Джордж заявил, что я глупец, бездарность, недоношенный дилетант и путаник, строящий воздушные замки и считающий ниже своего достоинства ходить по земле. Я уже привык к темпераменту Джорджа и пропустил его ругань мимо ушей. Да и чего другого, кроме резкостей, мог я ждать от него в тот день? Не очень-то учтиво и деликатно я поступил, до последней минуты скрывая от него свои планы.
Я заранее отчетливо представлял себе, что мне придется выслушать. Он кричал на меня, нимало не заботясь о том, что вокруг сидят люди, — кричал с гневом, который я вполне заслужил, и с горечью, которой я уже никак не ожидал. Джордж распалился до предела: весь буфет теперь знал о том, чего мне будет стоить моя «чудовищная по нелепости затея». Он сам, сердито бурча, вытянул из меня эти сведения и громовым голосом повторил их во всеуслышание. Двести восемь фунтов одним махом выложить на стол! Да в самом лучшем случае, даже если я останусь «на этой жалкой работе для зеленых юнцов» (нимало не щадя меня, выкрикнул Джордж), что было бы полным идиотизмом, коль скоро я хочу преуспеть в своей безумной авантюре, — так вот, даже если не произойдет ничего неожиданного и мне чертовски повезет, у меня останется всего восемьдесят фунтов!
— А как быть с платой за стажировку? И, кроме того, разве в той проклятой джентльменской среде, в которую ты так стремишься попасть, не принято быть приписанным к какому-нибудь стойлу, просиживать штаны с разными идиотами и платить за эту привилегию кругленькую сумму?
Джордж, по своему обыкновению, оперировал фактами. Мне потребуется сто фунтов на оплату стажировки и, кроме того, изрядная сумма, чтобы не умереть с голоду до тех пор, пока я стану зарабатывать, а до этого пройдет, конечно, не один год. Я же могу рассчитывать лишь на жалкие восемьдесят фунтов, которые останутся у меня после уплаты за право сдачи экзаменов, да на стажерское пособие, если, конечно, я его добьюсь.
— Да если ты еще сохранил хоть крупицу здравого смысла, в чем я начинаю сомневаться, неужели можно строить на этом расчеты? Какой другой источник существования на всем белом свете у тебя есть?
— Я займу денег.
— Но кто же, черт возьми, станет тебе их одалживать? И ради чего? Ради затеи, порожденной чудовищным, поистине преступным безумием!..
В сущности, Джордж и тетя Милли были единственными людьми, на которых я мог всерьез рассчитывать как на возможных кредиторов. В свое время, когда Джордж уговаривал меня избрать профессию стряпчего, он сам вызывался стать моим «банкиром». Как он предполагал осуществить это свое намерение, мне не ясно; теперь я знал, что никакого капитала у него не было и что весь его доход составляло жалованье, не достигавшее и трехсот фунтов в год, причем часть этих денег он отсылал родителям. Тем не менее он обещал тогда одолжить мне сто фунтов и сейчас мучился угрызениями совести, видя, что должен взять свое обещание обратно. Он был не только великодушен, но и любил держать слово. Однако сейчас им владели гнев и огорчение. Он не желал больше принимать участие в устройстве моего будущего и умывал руки. Тем не менее он счел необходимым сказать:
— Мне очень жаль, если мое обещание помочь вам толкнуло вас на этот безумный поступок. Мне кажется, вы должны были понять, что я готов был помогать вам лишь постольку, поскольку вы придерживались благоразумных целей. Мне очень жаль, что так получилось.
И он опрометью выбежал из буфета. Я остался один — смущенный, встревоженный, виноватый. Мне захотелось излить кому-нибудь душу. Я вышел на Лондонскую дорогу и, от волнения едва различая лица прохожих, бессознательно, как лунатик, зашагал к дому Мэрион. Я иной раз делился с нею своими планами, и она журила меня за то, что я недостаточно откровенен. И вот я направился к ней. На душе у меня было тревожно, но к моей тревоге за будущее примешивалось (как бы это точнее выразить) чувство вины: я чувствовал себя виноватым в том, что причинил Джорджу огорчение, хотя, почему он огорчился, я не мог понять. Джордж был вправе упрекать меня: я таился от него, а это как-то не вяжется с дружбой. Но не могло же это так больно задеть его.
Он ощущал что-то гораздо более сильное, чем просто огорчение; это была как бы ярость отчаяния, поднимавшаяся из глубин души, куда мне было не под силу проникнуть. Я и до этой вспышки Джорджа знал, что редко кто способен давать, не требуя ничего взамен. Люди оказывают помощь только на своих условиях и обижаются, когда облагодетельствованный не соблюдает этих условий. Такова весьма неудовлетворительная схема, по которой испокон веков устанавливались отношения между тем, кто протягивает руку помощи, и тем, кто ее принимает. Однако ярость Джорджа объяснялась какими-то более таинственными причинами.
С точки зрения разума его возражения были вполне состоятельны. Лишь много лет спустя, когда игра моя увенчалась успехом, я признался себе, насколько обоснованны были его возражения. Но никто — даже Джордж — не мог бы так раскипятиться из-за одного лишь расхождения во мнениях. А ведь Джордж разъярился, словно я совершил предательство! Возможно, так он и думал. В душе Джордж, видимо, считал меня чем-то вроде дезертира.
У Джорджа было необычайно развито стремление прийти на помощь другу. Но за это он непременно хотел что-то получить. Он готов был отдать деньги, время, свою изобретательность, всю свою энергию — гораздо больше, чем было в его силах, гораздо больше, чем мог бы обещать кто-либо другой. Но за это он хотел иметь союзника. Такого союзника, который был бы рядом всегда и везде. Я вполне подходил для этой роли: ведь я сидел бы бок о бок с ним в конторе, оставался бы его правой рукой в кружке, делил бы с ним его развлечения и его утопические мечты. И в самом деле, если бы я принял его предложение, стал проходить практику у Идена и Мартино и таким образом прочно обосновался в родном городе, это, очевидно, как-то изменило бы жизнь Джорджа. Но мы пошли разными путями, и Джордж уже с самого начала нашей яростной перепалки в буфете понимал, что я без зазрения совести бросаю его.
Но в тот вечер, направляясь к Мэрион, я терялся в догадках и не знал, как быть. Я не понимал, чем вызвана ярость Джорджа, да и мое собственное будущее немало тревожило меня. Когда я вошел к Мэрион, она сначала улыбнулась мне, но почти тотчас во взгляде ее появилось беспокойство.
— Что случилось, Льюис? — резко спросила она.
— У меня неприятности, — ответил я.
— Серьезные?
— Надеюсь, обойдется.
— На вас лица нет! — сказала Мэрион. — Садитесь, я сейчас приготовлю чай.
Она снимала комнату в доме, соединенном общей стеной с другим точно таким же. Дом стоял на окраине, на чистенькой улочке, вдоль которой тянулись палисадники. Живая изгородь у ее дома была недавно подрезана, трава в палисаднике аккуратно подстрижена. Мэрион только что вернулась после каникул. На диване лежала раскрытая тетрадь с планами предстоящих уроков. За окном над живой изгородью порхала в лучах солнца бабочка.
— Почему вы раньше ко мне не пришли? — спросила Мэрион, нагибаясь к газовой плитке. — Впрочем, это неважно. Я вижу, что вы очень взволнованы. Так в чем же дело?
Мне незачем было объяснять ей все с самого начала, так как во время каникул мы переписывались. В письмах Мэрион была менее резка и нервозна, она гораздо мягче и четче выражала свои мысли. Однажды она поинтересовалась, когда я собираюсь «пуститься в плавание», предполагая, как и все мои друзья, что я последую совету Джорджа. В ответном письме я не без бахвальства и самоуверенности сообщил ей, что намерен взяться за нечто гораздо более трудное. Мэрион была первой, кому я намекнул о своих планах. И тем не менее в очередном письме она выразила возмущение моими «загадочными намеками». Возмутилась она и сейчас, когда я наконец откровенно рассказал о своих намерениях. Подавая мне чай, она с негодованием воскликнула:
— Почему вы всегда скрытничаете? Вы же знаете, что можете довериться мне, правда?
— Конечно, знаю.
— Надеюсь! — Мэрион села на диван рядом с окном. Луч солнца осветил ей лицо, и глаза ее засверкали. Прядь волос, выбившаяся из прически, упала ей на лоб; она нетерпеливо отбросила ее назад и так же нетерпеливо заметила: — Не обращайте на меня внимания. А это дело стоящее? — Она имела в виду мое решение держать экзамены в адвокатскую корпорацию.
— Вполне.
— Но никто, кроме вас, так не считает? В этом загвоздка, да? — с ошеломляющей быстротою сыпала она вопросами.
— Не совсем.
Я не хотел признаться ей в собственных колебаниях, в том, сколько сомнений посеяли сегодня во мне Иден и Джордж. Я только рассказал ей о сцене, устроенной мне Джорджем. Я описал ее как можно беспристрастнее и повторил все, что кричал Джордж, ибо слова его еще продолжали звучать у меня в ушах. Не преуменьшая степени его негодования и огорчения, я сказал, что Джордж немало удивил меня, и спросил Мэрион, чем она может это объяснить.
— Ну какое это имеет значение! — отрезала Мэрион. — У Джорджа это пройдет. В данном случае меня больше интересуете вы. Как отразится поведение Джорджа на ваших планах?
Она была очень предана Джорджу, но не хотела говорить сейчас о нем. С необычайным упорством и целеустремленностью поведя на меня атаку, она желала знать, в какой мере успех моей затеи зависит от содействия Джорджа. Я ответил, что заниматься без его помощи будет гораздо труднее, но все же можно, а вот если он не даст мне взаймы, то мне не наскрести денег даже на оплату стажировки в течение года.
Мэрион нахмурилась.
— Мне кажется, он вам поможет, — сказала она. Затем, посмотрев на меня, спросила. — А если нет, вы отступитесь?
— Ни за что!
Сдвинув брови, Мэрион спросила, насколько основательны возражения Джорджа. Я не скрыл, что они весьма основательны. Тогда она потребовала, чтобы я подробно объяснил ей, в чем они состоят; ведь она лишь весьма отдаленно представляет себе, из чего складывается подготовка к экзаменам на звание адвоката. Я объяснил — спокойно и довольно толково. Порой бывает нетрудно рассматривать чужие доводы, перебирать их один за другим, выкладывая, словно карты на стол, для всеобщего обозрения. Мне даже легче стало, когда я изложил их и проанализировал так, будто они не имели ко мне касательства.
Перебив меня, Мэрион спросила, как же я намерен выходить из положения. Я ответил, что надеюсь получить стажерское пособие или одну из премий, которые выдают за отличные результаты на выпускных экзаменах.
— Человек вы, конечно, неглупый, — не очень уверенно произнесла Мэрион. — Но ведь у вас будет уйма конкурентов. И таких, которые имеют все, чего нет у вас, Льюис!
Я сказал, что мне это известно. На крайний случай у меня есть тетя Милли: я думаю, что, если мне повезет, я смогу занять у нее сотню-другую. Но больше мне рассчитывать не на что.
Мэрион, сидевшая у противоположной стены маленькой комнатки, взглянула на меня — вернее, не взглянула, а окинула взглядом с головы до пят.
— Хватит ли у вас сил, Льюис? — вдруг спросила она.
— Как-нибудь выдержу, — ответил я.
— Я уверена, что нервы у вас порядком истрепаны.
— Я крепче, чем вы думаете.
— Энергии у вас, конечно, хоть отбавляй — я это не раз говорила. Но надо вести себя очень разумно, иначе как бы не выдохнуться!
Мэрион встала с дивана и пересела в кресло, поближе ко мне.
— Послушайте, Льюис, — убежденно заговорила она, глядя мне прямо в лицо. — Я желаю вам добра. От всей души желаю! Подумайте, стоит ли копья ломать? Какой смысл убивать себя? Не лучше ли побороть свою гордость и делать то, что вам советуют? В конце концов, это было бы куда разумнее. И не такие уж перед вами открываются плохие перспективы! У вас появится достаток, и ничто не помешает вам со временем подняться на ступеньку выше. Но тогда это не потребует от вас чрезмерного напряжения. И вы сможете заниматься всем, к чему душа лежит!
Моя рука покоилась на подлокотнике кресла. Мэрион положила на нее свою руку, — пальцы у нее были очень горячие.
— Неужели вы считаете, что я должен всю жизнь прозябать стряпчим в провинциальном городишке? — глядя ей в глаза, спросил я.
Мэрион отвела взгляд, но руки не отняла.
— Мне хочется только одного: чтобы вы не надорвались.
Я очень устал и поднялся, намереваясь идти домой. Но прежде чем распроститься со мной, Мэрион взяла с меня слово, что я сообщу ей о решении Идена и о том, как будет дальше вести себя Джордж.
— Непременно сообщите, — настаивала она. — Я хочу все знать. И не сердитесь на меня за то, что я вам наговорила. Я не могла удержаться. Надеюсь, вы понимаете, что я желаю вам всего, чего вы сами желаете.
Вскоре я уже мог сообщить Мэрион добрые вести, что я и не замедлил сделать, желая показать, что я вовсе не сержусь на нее. На этот раз она выслушала меня, не перебивая, и я со всеми подробностями передал ей, что сказал мне Джордж и что сказал Иден.
Джордж заговорил со мной только через три или четыре дня после нашей ссоры — сухо, почти враждебно и вместе с тем крайне смущенно. Он не взял обратно ни одного из своих возражений. С его точки зрения, я был безнадежным глупцом, но поскольку он сам уговаривал меня приобрести профессию и предлагал помощь, то теперь считал себя обязанным не отступаться. Он готов поддержать меня в меру своих возможностей. Если мне понадобятся деньги, он постарается их достать, хотя на большую сумму я не могу рассчитывать. И, разумеется, он будет исподволь натаскивать меня к экзаменам.
— Я ни минуты не сомневаюсь, что эти проклятые экзамены покажутся тебе детской забавой, — решительно заявил он. — Это единственное во всей твоей безумной затее, что меня ничуть не беспокоит. Что же до остального, то ты слышал мое мнение. Только отныне я буду держать его при себе.
Его тон и слова представляли собой странную смесь враждебности, смущения, обиды, великодушия и душевной теплоты. Я растаял и не находил себе места от радости.
А Иден, узнав о том, что я не переменил решения, покачал головой и сказал:
— Ну что ж, молодым людям, видно, не обойтись без сумасбродства! Если вы твердо решили пробить головой стену, я не смогу вас от этого удержать.
Тем не менее он не преминул прочесть мне лекцию, состоявшую из вполне здравых наставлений, а затем охотно согласился дать мне рекомендацию и снабдить письмом к одному адвокату. Он написал его тут же, не откладывая в долгий ящик. В письме содержалась просьба устранить некоторые формальные трудности, которые могли возникнуть при занесении меня в списки лиц, допускаемых к экзаменам. Адресовано оно было Герберту Гетлифу.
— Теперь, — заявил я Мэрион, — мне остается лишь внести деньги.
А немного спустя, в октябре 1924 года, в один из погожих дней бабьего лета, — мне как раз исполнилось девятнадцать лет, — я объявил Мэрион, что включен в список лиц, допускаемых к экзаменам, и уже внес деньги. Путь к отступлению был отрезан. В пятницу вечером я отправился к тете Милли и сообщил новость ей и отцу. До того, во время традиционных чаепитий, я не раз намекал, что хочу употребить наследство на приобретение специальности, и это всегда вызывало со стороны тети Милли бурные возражения. Но сейчас, когда я сообщил, что внес двести фунтов и намерен держать экзамены на адвоката, она, к моему великому удивлению, встретила это так, словно в какой-то мере одобряла мое решение.
— Ну, скажу я вам! — безразличным тоном проронил отец, услышав новость.
Тетя Милли накинулась на него.
— И это все, что ты можешь сказать, Берти? — воскликнула она и, изобразив нечто вроде приветливой улыбки, повернулась ко мне. — Нисколько не удивлюсь, если окажется, что эти деньги ты выбросил на ветер, заметила она, не в силах отказаться от своего обыкновения начинать разговор в самом неприятном тоне. — Это все твоя мать виновата в том, что ты мечтаешь стать белоручкой. Но если уж выбрасывать деньги, то лучше на эта экзамены, на которых ты все равно провалишься, чем в бездонные кассы пивнушек.
— Но в кассы-то не я их бросаю, — возразил я. — Это делают бармены. Я же, как вам известно, никогда не собирался стать барменом.
Однако тетя Милли не унималась.
— Повторяю, лучше выбросить деньги на эти экзамены, чем заниматься такими делами, о которых и упоминать-то не хочется! Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, но я всегда боялась, как бы у твоей матери не случился заскок и она не определила тебя в священники.
Тетя Милли явно испытывала дотоле неведомое ей чувство облегчения.
Вечером, как было заранее условлено, мы с Джорджем встретились в кафе: он любил слегка закусить перед тем, как отправиться к Мартино на очередную званую «пятницу». Дожевывая сандвич, Джордж хихикнул.
— «Заходите на чашку кофе!» — передразнил он Мартино, который, приглашая кого-нибудь в гости, говорил всегда одно и то же. — Только побывав у него с полдюжины раз, я понял, что бог посылает там одно кофе — без всяких закусок!
— Сегодня у меня торжественный день, Джордж! — прервал я его. — Дело сделано!
— Какое дело?
— Сегодня я отправил деньги.
— Бог ты мой, уже? — Джордж с озабоченным видом поглядел на меня. — Ну, желаю успеха! Не сомневаюсь, что ты справишься. Иначе и быть не может.
Мы неторопливо пошли по Новому бульвару. В голубоватой осенней дымке мерцали уличные фонари.
— Итак, я не сомневаюсь, что ты справишься, — продолжал Джордж твердым, уверенным, но почему-то грустным тоном. — Но не думай, что я забуду, какой ты оказался бунтарь. Иные записи в моем дневнике, пожалуй, смутят тебя, если тебе доведется их прочесть, когда ты уже исчезнешь с моего горизонта.
На Джорджа изредка нападало подобное мрачное, безрадостное настроение: им овладевали предчувствия, никак не вязавшиеся с его радужными надеждами. Увы, как ни были ярки эти надежды, себе он не отводил в них места и не мечтал об успехе!
Помолчав немного, Джордж благодушно сказал:
— Да, сегодня обязательно надо выпить! Такое нельзя не отпраздновать.
От Мартино мы ушли до закрытия питейных заведений. Джордж по обыкновению был рад ускользнуть пораньше со «светского приема». Даже в этом салоне, где он, казалось бы, давно освоился, он все время болезненно ощущал, что ему недостает каких-то качеств, необходимых в обществе. В тот вечер у Мартино, которому я тоже сообщил о своем шаге, я заметил, как долго раздумывал Джордж, прежде чем сесть в кругу остальных гостей. Но как только мы вышли от Мартино, он готов был пить за мой успех с кем попало. Он обожал «попировать» и на этот раз устроил в мою честь щедрое и шумное празднество.
Вернувшись после полуночи к себе, я увидел на комоде то, о чем не раз вспоминал в тот вечер и что вызвало бы недоумение у всех, кто поздравлял меня с «решительным шагом», — больше всего, конечно, у Джорджа. Это было письмо, написанное моей рукой. Голова у меня изрядно кружилась; хотя после нашего «пиршества» мы еще долго с криками и песнями бродили по улицам, я не успел протрезветь и сейчас с удивлением уставился на письмо. Мне стало стыдно. Оно было адресовано в адвокатскую корпорацию. В конверте лежал и чек. Это письмо, несмотря на свое бахвальство, я ведь до сих пор не набрался мужества отослать! Я всем лгал. Значит, путь к отступлению еще не отрезан!
Все считали меня уверенным в себе и до некоторой степени, пожалуй, были правы: самоуверенность была у меня в крови. Я не сомневался, что в конечном счете сумею пробить себе дорогу в жизни. Но те, кто слышал, как я похваляюсь, глубоко заблуждались, полагая, что я с легкостью шел на риск. Они не знали о моих бесконечных колебаниях, о приступах нервозности и малодушия, они не видели, как я по вечерам тупо глядел в одну точку поверх расстилавшихся под моим окном крыш, не догадывались о моем страхе перед завтрашним днем, настолько сильном, что иногда я мечтал о том, чтобы время остановилось. Никому и в голову не приходило, что я лгал и себе и другим. Никто не подозревал, как часто менялось мое настроение. Очередной прилив самоуверенности взбадривал меня, и я мог произвести на Идена впечатление человека, твердо стоящего на своем решении. Но через несколько часов моя решимость испарялась, и я всю ночь терзался сомнениями. Так продолжалось несколько недель. Если бы не врожденное жизнелюбие и острый язык, все бы давно уже догадались, что со мной происходит. Но мне удавалось скрывать свою унизительную нерешительность, я всячески изворачивался, отчаянно выискивая любой предлог, лишь бы не сделать того шага, после которого отступление станет уже невозможным. Никто понятия не имел о том, сколько раз я уже готов был послать чек и не отсылал, чтобы еще день чувствовать себя в безопасности. Наконец в пятницу я заставил себя подписать заявление и чек. В порыве восторга я рассказал тете Милли, отцу, Джорджу, Мартино и всем остальным, что «пустился в дальнее плавание» и бесстрашно гляжу вперед. Но в субботу ночью письмо все еще лежало на комоде, тускло поблескивая при свете лампочки.
Отослал я его только в понедельник.