ЧАСТЬ 3 ПРОЩАЙ, ПОРА НЕВИННОСТИ

Глава 18 ПРОГУЛКИ В ОДИНОЧЕСТВЕ

Первая встреча с Шейлой почему-то не запомнилась мне. Зато я отчетливо помню, как впервые увидел ее, когда мы с Джеком шли по Лондонской дороге и Шейла помахала нам из машины рукой. Помню я и то, что, еще ни разу не видев ее, уже знал ее имя. Но воспоминание о той минуте, когда мы с ней впервые заговорили, исчезло безвозвратно, и сколько я ни пытался воскресить его в памяти, мне это так и не удалось.

По-видимому, знакомство наше состоялось летом 1925 года, когда обоим нам было под двадцать лет. Зимой я слышал, что Шейла уехала за границу: по словам одних — чтобы приобрести светский лоск, по словам других — чтобы подправить здоровье. В нашем кружке имя ее больше не упоминалось. Даже Джек забыл о ней и с пафосом коммивояжера убеждал себя и своих слушателей в несравненных прелестях других девушек. Это была первая зима моего «дальнего плавания», когда я, чтобы отогнать сомнения, целые ночи просиживал над учебниками. Дни я проводил в канцелярии, вечера — с Джорджем или в кружке, а ночи — в своей холодной комнате, за рабочим столом, закутав, как средневековый студент, ноги одеялом, чтобы сэкономить несколько шиллингов на топливе. Иногда часа в два или в три ночи, прежде чем лечь в постель, я выходил на улицу, чтобы согреть ходьбой застывшие ноги.

С Шейлой мы познакомились, по-видимому, несколько месяцев спустя, уже летом. Я не помню, когда мы стали называть друг друга по имени. Зато, напрягши память, я отчетливо вспоминаю один свой разговор с Шейлой. Произошел он вскоре после нашего знакомства, вероятно, когда я в первый или во второй раз встречался с ней. Это было лишь несколько банальных фраз: речь шла о том, кому из нас платить по счету.

Мы сидели в одной из кабинок старомодного кафе. Из соседней кабинки доносился стук шашек, передвигаемых по доске: к услугам клиентов на особом столике всегда стояли шахматы и шашки, и посетители, приходившие вечером выпить стакан чая, просиживали здесь по нескольку часов.

Шейла пристально рассматривала меня сквозь облако табачного дыма. Глаза у нее были большие, и она умела смотреть в упор, не мигая. Уголок ее рта слегка подергивался, создавая впечатление затаенной улыбки, на самом же деле это был нервный тик.

— Я сама за себя плачу, — заявила Шейла.

— Ни в коем случае! — ответил я. — Ведь это я пригласил вас сюда.

— Неважно. Все равно. Я заплачу за себя.

Я возражал, но не очень уверенно, не зная, можно ли настаивать.

— Послушайте, у меня ведь есть деньги. А вам они нужнее, чем мне.

Мы смотрели друг на друга через столик.

— Вы живете в городе, а я — в пригороде, совсем недалеко, — Шейла говорила громко, быть может, даже резковато. — И нам хочется видеть друг друга, не так ли?

— Разумеется, — с внезапно вспыхнувшей радостью согласился я.

— Так вот, мы можем встречаться лишь при условии, что я буду платить за себя. Вообще-то я бы не возражала, если б вы платили, но вам это не по средствам, правда?

— Ничего, такой расход я как-нибудь выдержу.

— Нет, не выдержите. И вы отлично знаете, что не выдержите. А у меня деньги есть.

Я не знал, как быть. Ни один из нас не хотел уступить другому Но к этому времени я уже был увлечен ею.

— Если вы не разрешите мне платить за себя, я больше не приду — заявила Шейла. И добавила: — Я так хочу!

Доведись мне встретить ее в более зрелом возрасте и заговори она со мной так, как тогда, я, пожалуй, задумался бы над тем, что это — проявление своеволия или какая-то непонятная доброта. Но в тот день, расставшись с нею, я думал лишь о том, что влюбился. Никакие другие мысли не шли мне на ум.

Да я признался себе, что влюблен. Это было так не похоже на то что я представлял себе раньше! Читая Донна и слушая Джека Коутери, этого веселого ловеласа, я по неопытности соглашался с их утверждениями о том, что в основе любви таится чувственное желание и что главное — это постель. Однако теперь, когда я влюбился, все выглядело иначе. Я словно парил на крыльях и даже на прохожих смотрел с непередаваемой нежностью. Вглядываясь в лица юношей и девушек, парочками прогуливающихся по улицам в лучах заходящего солнца, я стал замечать румянец на щеках девушек, улавливал малейшие оттенки в выражении их лиц, словно зрение мое вдруг неизмеримо обострилось. На следующее утро, когда я сел пить чай, мне показалось, что я впервые вижу пар, поднимающийся над чашкой, словно я только что родился и мои чувства и восприятия не успели еще, утратить свежесть и притупиться. Любовь, жившая в моем сердце, придавала всему чувственную окраску. Но в моих мыслях о девушке, внушившей мне любовь, первое время не было ничего чувственного. Она даже не снилась мне, как другие знакомые.

Этот первый период любви принес мне неописуемое наслаждение; и, вкушая его, я не переставал удивляться тому, насколько ложно представлял себе любовь, хотя так много размышлял о ней. Я удивлялся тому, что думаю о Шейле как-то отвлеченно, удивлялся, что образ ее не вызывает у меня того чувственного волнения, какое вызывали раньше другие девушки.

Не вызывало у меня таких эмоций и ее лицо. Я уже привык приглядываться к наружности людей, с которыми судьба меня сталкивала, и мог бы описать форму носа, овал лица и кожу Шейлы так, как бы, скажем, описал внешность Мэрион, Джорджа или Джека. Я бы сказал, что у нее тонкий, красивый нос и огромные серые глаза — отнюдь не печальные, хотя обычно большие глаза бывают печальными, как у лемура, а искрящиеся холодным светом. Передние зубы у нее слегка выдавались вперед и часто покоились на нижней губе; волосы были белокурые, а кожа гладкая, бледная и очень тонкая, — морщины рано прорезают такую кожу, и на лице Шейлы уже сейчас, хотя ей не было еще и двадцати, виднелись намеки будущих морщинок. Высокая, сильная, стройная, она всегда держалась надменно, слегка откинув назад голову.

Да, я мог бы описать ее, как любого из моих знакомых, но внутренне я смотрел на нее совсем иными глазами, чем на других. Она казалась мне изумительно красивой, причем не только мне одному. Правда, мало кто из моих друзей долго восхищался ею и почти никто не чувствовал себя с нею просто и естественно, но даже Джордж признавал, что она «красивая самка», и девушки в нашем кружке не отрицали, что она хорошенькая. Они критиковали ее лицо, скептически отзывались о ее фигуре — и притом вполне справедливо, но не могли не признать, что она одарена красотой. В ту пору я считал красоту великим даром природы, как считала и Шейла, гордившаяся своей внешностью. И мы оба не поверили бы, что настанет день, когда она будет проклинать свою красоту и умышленно, злобно пренебрегать ею.

Мне она казалась особенно красивой. Такой я видел и представлял ее себе в порыве первой восторженной влюбленности. Я не мог смотреть на нее так, как смотрел потом, когда любовь наша окрепла и мне уже нравилось в ней все — даже недостатки, даже выдающиеся вперед зубы и нервный тик, похожий на затаенную улыбку. Просто она казалась мне прекрасной, и я был полон любви к ней.

Меня не смущало, что в компании — я подметил это, но не придал значения — она держалась натянуто и была молчалива; лицо у нее в таких случаях бледнело, а нервный тик кривил губы в улыбку, создававшую впечатление, что Шейла над чем-то смеется в душе.

Когда Джек Коутери впервые увидел нас вдвоем, Шейла была в хорошем настроении и смеялась. Потом Джек поздравил меня.

— Дела у тебя, кажется, неплохо идут, — добродушно заметил он.

Он радовался, что наконец-то и я попал в сети любви. Он радовался, видя, что и я не чужд его слабостей, ибо до сих пор иной раз завидовал моему безмятежному существованию. Но особенно его радовало то, что я счастлив: подобно всем чувственным людям он искренне жалел тех, кто по глупости упускал случай развлечься.

— Она не в моем вкусе, — ухмыляясь, продолжал Джек. — Да и я тоже ей не по вкусу. С такими прожекторами она видела бы меня насквозь. Но, честное слово, она самая хорошенькая из всех здешних девушек! И, кажется, ты имеешь успех. Только действуй смелее, Льюис! Главное — действуй смелее!

Однажды Шейла пришла вместе со мной в кружок. Она довольно весело поздоровалась со всеми, но хотя речь шла о книгах, которые мы с ней обсуждали, тотчас замкнулась в себе и не проронила почти ни слова.

— И часто она бывает такая? — спросил меня потом Джек. — Учти, девушки иной раз выдают себя с головой, хотя сами не подозревают об этом. Невольно начинают сиять, когда рядом сидит любимый. — Он озабоченно покачал головой. — Надеюсь, она не доставит тебе много хлопот. А если увидишь, что ничего путного не получается, выходи из игры и ставь точку!

Я улыбнулся.

— Смейся, смейся! Я понимаю, что расстаться не так-то просто. Но будет еще хуже, если втюришься окончательно. А кто поручится, что девушка окажется податливой?

Я не обратил внимания на его слова. Не придал я значения и некоторым обстоятельствам, замеченным мною вскоре после знакомства с Шейлой. Вернувшись однажды домой, я застал ее на ступеньках крыльца в обществе моей квартирной хозяйки, с которой она болтала, как с родной сестрой. Хозяйка, отчаянная неряха, обычно пребывала в сонном состоянии и оживлялась, только когда получала возможность поразглагольствовать о покойном муже или о членах королевской фамилии. Шейла беседовала с ней свободно, без малейшего стеснения. Так же держалась она и с официанткой в кафе, которая любила ее и выделяла среди остальных посетителей. Значит, когда Шейла заводила знакомства по своему выбору и бывала в таких местах, где никто за ней не наблюдал, она могла побороть свою застенчивость.

Но я не пытался да и не хотел задумываться над тем, что все это означает. Заметь я эти странности у Мэрион, я бы удивился причудам ее натуры. Однако к Шейле в первый период своей, влюбленности я проявлял меньше любопытства, чем к кому бы то ни было. Так, например, лишь долгое время спустя я узнал о ней самые элементарные вещи: что она почти моя ровесница — разница в возрасте составляла у нас всего один месяц, что она единственная дочь сельского священника, что мать ее — богатая женщина и что живут они в деревне, в Двенадцати милях от города.

Ветреными осенними вечерами я выходил из дому и брел наугад, со всем пылом юношеской любви безраздельно отдаваясь мыслям о Шейле. Мне хотелось быть одному, чтобы ничто не мешало моим сладким думам, и я шагал по пустынным улицам, где подмигивали, покачиваясь на ветру, фонари.

Любовь к Шейле всецело владела мной, и, как это ни парадоксально, я даже мысленно ничего не требовал от нее. Я еще ни разу не поцеловал ее. Мне достаточно было знать, что она существует, — существует та, что даровала мне счастье, та, что волшебно преобразила городской пейзаж, ибо теперь, глядя с холма на ожерелье уличных фонарей, я чувствовал, как у меня от радости спирает дыхание.

Во всем мире для меня существовала только она. Я ни разу не видел ее дома, но отчетливо представлял себе, что она делает в своей комнате, высокой и светлой. Вот Шейла опустилась в кресло возле настольной лампы, некоторое время посидела неподвижно, потом-встала, подошла к книжной полке — волосы ее мягко поблескивают. Потом снова уселась в кресло и принялась перелистывать книгу.

Такой я представлял ее себе, и ничего другого мне не нужно было.

Глава 19 ТИХИМ СЕНТЯБРЬСКИМ ДНЕМ

Я очень робко делал первые шаги в любви. И не только потому, что грубым прикосновением боялся рассеять ее чары. Я просто опасался, что недостаточно нравлюсь Шейле. У меня и в помине не было бесшабашного самомнения Джека, уверенного, что он в состоянии покорить девять женщин из десяти; не было у меня и самомнения Джорджа, который, несмотря на всю свою застенчивость, был убежден, что он необычайно привлекателен как мужчина. В двадцать лет мне почему-то не верилось, что какая-нибудь женщина может полюбить меня. А тем более Шейла.

Я пытался поразить ее воображение не своими достоинствами а будущими свершениями. Я хвастался своими смелыми планами и предстоящим успехом, старался прельстить ее наградами, которых благодаря своим способностям сумею добиться. Но все это не производило на нее никакого впечатления. Шейла была достаточно умна и понимала, что мои слова не пустая юношеская фантазия. Она верила, что я способен добиться всего, о чем говорю Но это почему-то забавляло ее и в то же время рождало у нее зависть.

— Чего-нибудь вы, конечно, достигнете! — поддразнивала она меня. — Вы ведь точно машина — никогда не устаете.

Последнее насмешливое замечание относилось к тому, что я, проработав целый день в канцелярии, мог часами сидеть с ней в кафе, болтать и пить чай чашку за чашкой, потом проводить ее на поезд и, вернувшись к себе, еще долго корпеть над законами о правонарушениях.

В ее подтрунивании сквозила зависть. Сама Шейла немного занималась музыкой и рисованием, но никакого серьезного дела у нее не было. А ей тоже хотелось бы работать с увлечением.

— Разумеется, вы чего-то добьетесь, — говорила она. — Ну а что будет потом, когда вы этого добьетесь? Вам захочется еще чего-то. Чего?

Но дальше этого ее интерес не шел: мои повседневные радости и печали не занимали ее. Шейле было неведомо чувство локтя и дружеского участия, с каким Мэрион следила за каждым моим шагом. Мэрион знала наизусть мои учебные планы и расписание экзаменов, уже прикинула, когда я начну получать адвокатские гонорары, если, конечно, не провалюсь. А Шейла, хоть и верила в мою выносливость, тотчас принималась говорить колкости, лишь только я пытался соблазнить ее ожидающими меня блестящими перспективами. Это меня задевало, и я начинал сомневаться в ее любви.

Приятная новость, которую я сообщил ей осенью, опять-таки лишь позабавила ее, но не больше. В сентябре, когда мы стали уже регулярно встречаться, на мою долю выпала большая удача: я получил своего рода премию, на которую никак не рассчитывал и даже не смел надеяться. Произошло это вследствие случайного знакомства тети Милли и Джорджа Пассанта, знакомства, превратившегося в весьма оригинальный союз. Незадолго до этого умер стряпчий, ведавший «капиталами» тети Милли, как иронически, но и не без горечи выражалась мама.

Какими-то судьбами тетя Милли обратилась именно к Идену и Мартино и таким образом попала в кабинет Джорджа. А раз попав, стала туда захаживать.

Тетя Милли знала, что мы с ним знакомы. Однако это обстоятельство отнюдь не смягчило ее суждения. Надо сказать, она всегда неодобрительно отзывалась о людях, которых видела впервые. А поскольку Джордж был к тому же моим закадычным приятелем, она сочла своим моральным долгом еще более ядовито отозваться о нем.

— Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, — заявила тетя Милли, — но от этого молодого человека так и разило пивом! Это в половине-то третьего! Я, наверно, оказала бы всем услугу, высказав его патронам то, что я об этом думаю! — И она дала Джорджу краткую, но весьма выразительную характеристику.

К моему изумлению, ее негодующий пыл довольно скоро угас. После нескольких бесед с Джорджем она весьма неопределенно и не очень охотно заметила:

— А я бы не сказала, что он столь же безнадежен, как тот наш осел! Просто удивительно… принимая во внимание все обстоятельства.

Тем не менее, когда Джордж с самым невозмутимым видом как-то обронил, что они беседовали обо мне и о моем будущем, это прозвучало для меня, словно гром среди ясного неба.

— Она показалась мне очень рассудительной, — сказал Джордж. — Очень, очень рассудительной.

Некоторое время спустя все с тем же невозмутимым видом он передал мне приглашение тети Милли на ленч, и хотя сообщил он об этом сдержанно и даже, как сказала бы мама, не очень деликатно, лицо его так и сияло от удовольствия, какое испытывает человек, владеющий приятной тайной.

— Сказать по правде, она и меня пригласила, — довольным тоном добавил Джордж, помахивая тросточкой.

Наша встреча состоялась в конференц-зале одного из обществ трезвости, которым руководила тетя Милли. Помещалось оно в центре города, в большом здании, на третьем этаже, над вегетарианским рестораном. Сама тетя Милли не принадлежала к числу вегетарианок — просто она не обращала внимания на еду и, когда бывала здесь, подкреплялась тем, что ей приносили из ресторана. В тот день нам подали котлеты из орехов, которые тетя Милли преспокойно съела.

Ленч был сервирован на большом столе заседаний, стоявшем в глубине комнаты. Тетя Милли сидела на председательском месте, Джордж — справа от нее, на месте секретаря, а я — напротив него. Помещение было темное, уставленное столиками с грудами брошюр, листовок, таблиц, афиш и диаграмм. Неподалеку от нашего стола высился стенд, специально предназначенный для медицинских экспонатов. Среди них, в каком-нибудь ярде от нас, висело изображение печени, пораженной циррозом. Я заметил, что тетя Милли пристально посмотрела на печень, затем, не переставая жевать, перевела взгляд на Джорджа, потом на меня.

Стены были увешаны лозунгами и плакатами; один из них гласил, что трезвость торжествует. Заметив его, Джордж спросил, сколько человек подписало в 1924 году обязательство о воздержании от алкоголя.

— Совсем немного, — сказала тетя Милли и с поразительной прямотой громогласно заявила: — Плакат этот лжет! Не верьте ему! Движение за трезвость переживает тяжелые времена. После войны мы все время катимся по наклонной плоскости, и дело наше не пойдет на лад до тех пор, пока люди не одумаются и не посмотрят фактам в лицо.

— Значит, лучше всего дела у вас шли во время войны, — заметил Джордж с тем удовольствием, какое доставляет некоторым людям полемика. — Только вот беда: война не может быть вечно. А с концом войны и вашему успеху конец.

— Это как сказать, — возразила тетя Милли.

Джордж заспорил с нею. Она реалистично и здраво смотрела на вещи. Не закрывала глаза на неудачи, но и не теряла веры, твердой и безоговорочной веры в то, что движение трезвенников в конце концов восторжествует.

— Однако я пригласила вас сюда не для этого! — неожиданно заявила она, прекращая спор. — Я не могу тратить полдня на пустые разговоры. Пора перейти к делу.

Тетя Милли сказала, что готова дать мне денег взаймы. Помочь мне она решила, очевидно, по совету Джорджа и, уж конечно, после того, как расспросила его о моих шансах на успех. Джордж с солидным видом, еле сдерживая ликование, сидел возле нее. В приливе радости я начал было благодарить тетю Милли, но она остановила меня.

— Подожди, пока я выскажусь до конца, — сказала она. — Может, мои условия еще и не подойдут тебе. В твоей воле принять их или отказаться.

«Условия» касались срока, на который она одалживала мне деньги. Тетя Милли могла дать двести фунтов. Когда они будут мне нужнее всего? На этот счет у каждого из нас была своя точка зрения, по обыкновению диаметрально противоположная и совсем не та, какую мог ожидать другой. Тетя Милли почему-то вбила в голову, что у меня нет ни малейших шансов сдать выпускные экзамены, если я не откажусь от службы и не стану ближайшие полтора года заниматься только правом. «Как если б мечта твоей матери сбылась и ты учился в колледже». Мне так и не удалось понять — ни тогда, ни потом, — каким образом тетя Милли утвердилась в этом мнении. Все ее родственники черпали свое образование лишь в вечерних школах, а честолюбием она отнюдь не страдала. Возможно, она вспомнила о мечтаниях моей мамы: ведь тетя Милли не лишена была сентиментальности, хотя и прятала ее в тайниках души. А возможно, решиться ее заставил мой усталый вид: реальные факты, неоспоримые и несомненные, всегда производили на нее впечатление. Так или иначе, а мысль эта застряла у нее в голове, и тетя Милли упрямо отстаивала ее, как и вообще все свои мнения.

Моя точка зрения была прямо противоположная. Я заявил, что до выпускных экзаменов я и так дотяну. Пусть за счет сна, но я сделаю все, чтобы служба не отразилась на результатах моей подготовки. Зато когда я стану адвокатом, двести фунтов дадут мне возможность продержаться два года и могут сыграть решающую роль в достижении успеха.

В разговор вмешался Джордж. Будучи человеком очень здоровым, он и слушать не хотел о каком-то там утомлении, к которому якобы могут привести занятия. Это было очко в мою пользу. Зато Джордж решительно объявил, что времени для занятий мне потребуется гораздо больше, чем я полагаю. Если я не брошу службы и не получу таким образом возможности заниматься днем, я вряд ли добьюсь на экзаменах высоких оценок. Это был убедительный довод против меня. Но, с другой стороны, он дал залп и по тете Милли. Было бы смешно, сказал он, ухлопать все двести фунтов на то, чтобы благополучно сдать экзамены. Ведь каким бесценным подспорьем явятся для меня хотя бы небольшие деньги потом!

Тете Милли нравилось, как Джордж спорит с нею — горячо, громко и не слишком вежливо. Его напористость была прямой противоположностью кроткому молчанию ее мужа и брата. Я подумал, что, выйди тетя Милли замуж за такого человека, как Джордж, она, возможно, была бы гораздо мягче. Не потому ли, вопреки всем вероятиям, они так легко находили общий язык?

Но, несмотря на удовольствие, какое доставляло тете Милли общение с достойным противником, она оставалась непоколебима. Она требовала, чтобы я бросил службу не позже, чем через месяц, в противном случае вопрос о займе отпадает. На стороне тети Милли был ее кошелек, и она козыряла им вовсю.

Наконец Джордж изрек решение, по которому тетя Милли вроде бы выходила победительницей в споре: я немедленно ухожу со службы. Тетя Милли, выпучив тусклые глаза, молча кивнула: она не видела тут ничего особенного — этого требовал здравый смысл и все. Но тетя Милли немедленно дает мне сто фунтов.

— Из трех процентов годовых, сроком на пять лет! — поспешила вставить она.

— На любых условиях, какие вам будут угодны! — раздраженно произнес Джордж.

Сто фунтов, по его мысли, должны уйти на то, чтобы я мог готовиться к экзаменам, не отвлекаясь посторонней работой. Затем, если я получу наивысшую оценку и стану адвокатом, тетя Милли одолжит мне вторую сотню, которая поможет мне продержаться первый год.

Когда мы шли обратно по Баулинг-Грин-стрит, Джордж хихикнул.

— Славное дельце мы сегодня обделали! — заметил он. — Твоя тетка чудесная женщина!

Он намекнул, что я могу со спокойной совестью взять у нее деньги. Даже если все кончится крахом, это нисколько не пошатнет ее благосостояния. Она и ее муж принадлежат к тем благоразумным мелким буржуа, которые регулярно откладывают денежки на черный день. Джордж не сообщил мне, сколько у них отложено. Профессиональная скрытность этого человека поражала всех, кто знал его только в часы вечернего досуга. Тем не менее из его слов я понял, что состояние тети Милли равнялось двум-трем тысячам фунтов. Я понял также, что рассчитывать на ее завещание мне не приходится. Эта новость не слишком огорчила меня: сейчас двести фунтов значили для меня не меньше двух тысяч, которые я мог бы получить через десять лет. Но все же я был бы не прочь узнать, как тетя Милли распорядилась своими капиталами.

Естественно, я ждал, что Шейла порадуется вместе со мной, когда я сообщу ей приятную весть. Писать об этом я не стал, приберегая все для очередного свидания. Шейла приехала в субботу, во второй половине дня. Был конец сентября, и погода стояла великолепная. Мы встретились неподалеку от дома Мартино и отправились в парк, где отыскали пару свободных стульев рядом с теннисными кортами. В парке было полно народу: в траве у теннисных кортов играли дети, на стульях, поставив перед собою детские колясочки, сидели женщины и мужчины без пиджаков. На каждом корте играло по две пары теннисистов — молодые люди в спортивных костюмах из серой фланели и девушки в ситцевых платьях.

Шейла откинулась на спинку стула и, подставив солнцу лицо, наблюдала за игрой.

— Я играю почти так же, как она, — заметила Шейла, глядя на одну из девушек. — Бью не блестяще, зато бегаю очень быстро.

Говорила она с каким-то затаенным самодовольством, словно рассматривая себя в зеркало или восхищаясь собственным отражением в водной глади. Я взглянул на нее, и тотчас многолюдный парк куда-то исчез: мне казалось, что мы с нею одни под молочно-голубым небом.

Вот тогда-то я и сообщил ей, что бросаю службу. Шейла улыбнулась с дружелюбной иронией.

— Значит, собираетесь стать джентльменом-бездельником? — сказала она.

— Не совсем, — возразил я.

— Куда же вы будете девать время? Даже вы не в состоянии целый день сидеть за книгами.

Я не мог примириться с ее безразличием. Мысль о том, что моя новость не произвела на нее впечатления, была для меня невыносима. Не щадя красок, я начал ей расписывать, как возрастут мои шансы, когда я уйду с работы.

— Да вы и без того отлично бы справились, — беспечно заметила Шейла.

— Это не так просто, как кажется.

— Ну, для вас-то просто! — И Шейла снова улыбнулась. — Но вы так и не ответили, куда же будете девать время. Я уверена, что безделье не ваша стихия. Вот если бы на вашем месте была я, тогда другое дело. Я могу сколько угодно греться на солнышке.

Шейла закрыла глаза. Она была такая красивая, что от восторга у меня замирало сердце. И все же я не мог примириться с ее безразличием. Я снова заговорил. Отныне вся жизнь моя преобразится, все пойдет по-иному, сказал я. Шейла взглянула на меня и снова улыбнулась холодной дружелюбно-иронической улыбкой.

— Кажется, вас это очень волнует?

— Безусловно.

— Ну, тогда, значит, и меня тоже, — заключила она.

Но совсем иначе отнеслась она к одной злополучной истории, которую я рассказал ей, пока мы грелись на солнышке. Речь шла о беде, свалившейся на Джека Коутери как снег на голову. Совершенно неожиданно, хотя и не впервые, Джек явился предметом пламенной любви. Сам он был тут ни при чем, но по иронии судьбы именно на этот раз ему грозили крупные неприятности. Дело в том, что в него влюбился пятнадцатилетний мальчик. Случилось это еще летом. Увлечение было пылкое, хотя и совсем невинное, но, быть может, именно в силу своей невинности оно и проявлялось так необычно. Недавно мальчик решил послать Джеку ценный подарок — серебряный портсигар в сопровождении письма, полного обожания, которое нечаянно попало в руки родителей. Последствия не заставили себя ждать: возникла ситуация, которая немало тревожила нас и которую мы всячески пытались распутать. Встал вопрос о дальнейшем пребывании Джека в той фирме, где он работал. Нависали и другие неприятности, грозившие плохо обернуться не только для него самого, но и для Джорджа, который мужественно ринулся ему на помощь.

Шейла слушала меня с горящими глазами. Сгустившиеся над Джеком тучи не интересовали ее: все, что его касалось, она нетерпеливо пропускала мимо ушей. Главным для нее в этой истории были чувства мальчика.

— Так увлечься — до чего же это, должно быть, чудесно! — воскликнула она. — Наверно, он совсем не владел собой. Хотела бы я знать, что при этом чувствуешь! — Она была глубоко взволнована. Глаза наши встретились. — Он, конечно, не пожалеет о случившемся, — произнесла она и тихо добавила: — Вот бы мне в его годы испытать такое!

Между нами воцарилось молчание, напряженное, натянутое, — я слышал, как бьется мое сердце. В недвижном воздухе вился голубой дымок ее сигареты.

— Кто этот мальчик, Льюис? — спросила Шейла.

На мгновение я заколебался.

— Ну скажите же! — взмолилась она. — Если я буду знать, кто он, я сумею помочь ему. Пойду искажу, что я ему завидую.

— Его звать Рой Кэлверт, — сказал я.

Я видел его — всего несколько минут — в самый острый момент. Меня больше всего поразило то, что мальчик не испытывал ни малейшего смущения и прямодушно обо всем рассказывал. Держался он спокойнее и естественнее тех, кто расспрашивал его и был значительно его старше.

Шейла качнула головой, словно была разочарована моим ответом.

— А-а, вероятно, это кузен вашей Оливии?

Оливия была одной из участниц нашего кружка.

Я сказал, что да, и добавил, что неприятности грозят и Оливии.

— У меня с ней никак не складываются отношения, — сказала Шейла. — Она корчит из себя этакую простушку. А на самом деле все наоборот.

Настроение у Шейлы внезапно изменилось. О Рое она говорила мягко, деликатно; самозабвенно хотела ему помочь. Но при одном только упоминании об Оливии — веселой, общительной девушке, которую она едва знала, — она рассердилась и надулась.

— Я как-то была у нее на вечеринке, — заметила Шейла. — Ну и, конечно, мы там не долго пробыли. Мы сбежали в дансинг. Это оказалось куда веселее.

Впервые в жизни я учился вникать в смысл сказанного любимой, напряженно, настороженно прислушиваться к каждому ее слову, ловя малейшие изменения в тоне. И впервые в тот тихий сентябрьский вечер я учился скрывать муки ревности. Что означает это «мы»? И она ведь повторила это слово. Нарочито, давая понять, что речь идет о ком-то, кто для нее не безразличен, или нечаянно — и тогда, значит, это лишь случайный знакомый?

Шейла посмотрела на меня. Выражение моего лица, видимо, заставило ее снова смягчить тон.

— Я рада, что вы рассказали мне о Рое, — сказала она.

— Почему?

— Сама не знаю.

— Нет, в самом деле, почему? — настаивал я.

— Если бы я даже и знала, то все равно не сказала бы вам, — отрезала она, но вдруг, улыбнувшись, добавила просто и искренне: — Неправда, сказала бы! Обязательно сказала бы! Это означало бы, что я сделала очень важное для себя открытие, не так ли?

Глава 20 ПОД ДОЖДЕМ

Когда Шейлы не было со мной, я мечтал о ней и был счастлив, Правда, счастье мое несколько омрачалось первыми приступами ревности: в ушах у меня еще явственно звучало это «мы», прозвеневшее в тихом воздухе. Мешала мне и робость моего чувства, ибо в любви моей наступила такая пора, когда мне уже недостаточно было только мечтать о том, как Шейла сидит у себя в комнате, — мне требовалось какое-то поощрение с ее стороны. Но я был слишком влюблен, и все отступало на задний план перед мыслью, что Шейла существует, ходит по одной со мною земле и что через несколько дней я снова увижу ее!

Однажды, встретившись с нею после недельной разлуки, я был потрясен: я почему-то не почувствовал привычного радостного волнения, чары развеялись. Лицо ее показалось мне самым заурядным — бледное, невыразительное, остроносое, злое. Голос ее звучал пронзительно и действовал мне на нервы, мыслям недоставало связности. Ни в одном ее слове, ни в одном жесте не было жизнерадостности или душевной теплоты. Уже через несколько минут она мне надоела. Да, да, надоела — ни больше, ни меньше! А потом она взглянула на меня своим пристальным, неулыбчивым взглядом, и мертвящее впечатление первых минут рассеялось: я снова был до безумия влюблен.

В тот вечер, немного позже, я мимоходом упомянул, что в будущую субботу наш кружок выезжает на ферму. Обычно ко всему, что было связано с кружком, Шейла проявляла любопытство, смешанное с легкой завистью и издевкой. И сейчас, как человек, оставшийся за бортом компании, она принялась подтрунивать над тем, что мы будем делать субботу и воскресенье на ферме. Я знал, что Шейла живет в каких-нибудь двух или трех милях от того места, где мы будем, и предложил ей заглянуть к нам.

— Я не выношу больших сборищ, — возразила она и как бы в подтверждение того, что только это останавливает ее, добавила: — А почему бы вам не навестить меня? От фермы до нашего дома не дальше, чем от дома до фермы.

Я почувствовал себя на вершине блаженства.

— Познакомитесь с моими родителями, — продолжала Шейла. — И если у вас будет на то желание, проведете время в их обществе.

Мы условились, что в субботу я приду к вечернему чаю.

Стояла середина октября, и в эту субботу я расставался со своей службой в канцелярии. Прощаясь с сослуживцами, я думал лишь о поездке к Шейле. С утра мистер Визи напомнил мне, что до часу дня он еще мой начальник, потом трижды наказывал, чтобы я прибрал все бумаги и ничего не оставил на столе, и, наконец, пожимая на прощание руку, посетовал на то, что вместо меня еще никого не взяли и что кое-кто не желает понимать его трудностей. Как он может наладить работу в секции, когда его лучший клерк вдруг берет и уходит. И почему это людям так везет, а вот он, хоть и возглавляет секцию, но как сидел на своем месте, так и сидит!

— Ну ладно, Элиот, — мужественно заключил он, снова пожимая мне руку. — Я и не рассчитываю, что когда-нибудь окажусь на виду. Кому-то ведь надо тянуть лямку!

Прощаясь, я думал только о встрече с Шейлой, но когда в последний раз окинул взором канцелярию, не один год служившую мне тюрьмой, и вышел на мокрый тротуар, мне вдруг стало грустно и жаль, что я расстаюсь с этим местом.

Мы с Джорджем сели в автобус и поехали под мелким, моросящим дождем. В половине четвертого я вышел с фермы; дождь усилился и нещадно хлестал меня, пока я шагал полями и проселочными дорогами к дому Шейлы. Мне было радостно и тревожно — радостно оттого, что Шейла пригласила меня к себе, и тревожно оттого, что, насколько я понимал, меня едва ли могли ждать в этом доме с распростертыми объятиями. Она пригласила меня простодушно, не кривя душой, — в этом я не сомневался. Она всегда действовала с каким-то необузданно-своенравным простодушием. И, уж конечно, она не станет считаться с тем, что скажут родители, если ей хочется видеть меня. А я, во всем остальном реалистично смотревший на вещи, воспринимал все, что имело отношение к Шейле, с простодушием романтической любви. Вот почему в тот дождливый день, шагая по грязной дороге, я, несмотря ни на что, чувствовал себя счастливым. Мне нужно было только видеть Шейлу. Я понимал это, она понимала это, а до остальных мне в моем любовном ослеплении не было дела.

Но я, конечно, предполагал, что ее родители могут взглянуть на мой визит иначе. Тогда — хотя мне это казалось странным впоследствии — я и не думал о женитьбе на Шейле. Но отец и мать Шейлы, конечно, могли об этом подумать. В их глазах я был претендент на руку дочери, — возможно, претендент с очень слабыми шансами, но все же претендент и притом неподходящий. Они богаты, Шейла красива и умна, и они, конечно, рассчитывают на блестящую партию для нее. Вряд ли поэтому они станут поощрять меня. Я не обладал ничем, что могло бы расположить их в мою пользу. Другим родителям я, возможно, пришелся бы по душе, хотя бы тем, что был не глуп, но здесь я опасался, что даже ум мой будет поставлен под сомнение. Не исключено, что Шейла рассказала им о моих убеждениях, добавив, что разделяет их, — от нее всего можно ждать. Словом, я не знал, как вести себя с ее родителями. И все же я был счастлив, пока шел эти две мили по дождю.

Дом викария, красивый старинный особняк в георгианском стиле, стоял на краю поселка, в глубине рощицы. Мои опасения насчет приема, который меня там ждал, оказались недалеки от истины. Но одно обстоятельство, из-за которого все сразу стало похоже на фарс, помешало миссис Найт сразу выказать свое отношение ко мне. Дело в том, что я промок до нитки. При виде меня служанка, открывшая дверь, только беспомощно развела руками. Тут в холл вышли Шейла и ее мать, и последней пришлось тотчас проявить ко мне участие. Миссис Найт готовилась встретить меня с холодным безразличием, но беспокойство о моем здоровье взяло в ней верх. Это была дородная женщина, ростом выше Шейлы, не в пример дочери шумная и деловая. Она отвела меня в ванную, послала служанку за одеждой викария и распорядилась высушить мою. Когда я наконец вошел в гостиную, на мне была спортивная рубашка отца Шейлы, его серые фланелевые брюки, свитер, халат и домашние туфли, — все это болталось на мне, а туфли были на два номера больше.

— Надеюсь, вы не простудились, — деловито трещала миссис Найт. — Вам бы следовало принять горячую ванну. И, по-моему, выпить чистого виски. Да, да, это предотвратит простуду!

Миссис Найт не могла похвастаться тонкими, как у дочери, точеными чертами. Лицо у нее было широкое, курносое, а голос Надтреснутый, громкий. Она принадлежала к грубым натурам и любила возмущаться малейшим отступлением от норм морали, однако глаза ее так удивленно и по-детски наивно смотрели на мир, Что каждому было ясно; эта женщина, как и многие, подобные ей, часто теряется и не знает, чего держаться в жизни.

Впрочем, когда дело касалось вопросов мелких, практических, она ничуть не терялась. Она заставила меня проглотить два наперстка неразбавленного виски, после чего решила, что надетых на меня одеяний недостаточно, и послала Шейлу еще за одним спортивным костюмом викария.

— Он наверху, у себя в кабинете. — Миссис Найт говорила о муже с обожанием и каким-то поистине детским преклонением, благоговейно выделяя местоимение «он». — Шлифует свою завтрашнюю проповедь. О, он всегда шлифует свои проповеди! Он спустится к чаю, если успеет к тому времени кончить, а если нет, то я, конечно, не стану ему мешать.

Чай пить мы сели у камина; все было очень вкусное, ибо миссис Найт знала толк в еде. Она считала, что у всех должен быть такой же аппетит, как у нее, и стала корить дочь за то, что та не уделяет достаточного внимания поджаренному хлебу с медом. А я глядел на Шейлу, пока миссис Найт уговаривала ее. Мне почему-то приятно было видеть ее дома, расположившейся у камина. Только при матери она все время молчала, но это, было не удивительно, поскольку миссис Найт говорила не переставая, громко, на всю комнату. Однако молчание Шейлы объяснялось и чем-то другим — во всяком случае, это не было ироническое молчание человека, следящего за беседой со стороны.

Я решил, что самое лучшее — подольше задержать внимание миссис Найт на материальных благах жизни, а потому всячески расхваливал дом, его местоположение, гостиную, где мы сейчас сидели. Мои слова встретили энергичную поддержку миссис Найт.

— Для нашей небольшой семьи он идеален, — сказала она. — Я только вчера говорила об этом нашей соседке, миссис Лейси. Ты знаешь, Шейла, что ей взбрело в голову? Я бы не поверила собственным ушам, если б за двадцать лет не наслушалась ее болтовни. Конечно, Дорис Лейси большая моя приятельница, и я к ней прекрасно отношусь, а она, я уверена, ко мне, — пояснение это было вставлено для меня, — но она способна сказать все, что ни взбредет в голову! И, уж конечно, она не соображала, что говорит, а даже она не могла бы сказать такое, если бы хоть минуту подумала. — По мере того, как гнев миссис Найт возрастал, она все больше повышала голос. — Так вот, представь себе, она заявила, что у нас в доме темно. Это у нас-то темно! А у самой до половины четвертого солнце даже не заглядывает в дом!

И она принялась перечислять все злодеяния миссис Лейси, все ее нелепые суждения, остановилась и на сомнительной аристократичности ее мужа, за которого та вышла, несомненно, по расчету. Миссис Найт то и дело обращалась к Шейле за поддержкой и тотчас разражалась новым взрывом негодования. Прошло немало времени, прежде чем очередь дошла до меня. Миссис Найт собралась с мыслями, посмотрела на меня своими широко раскрытыми глазами, заметила для начала, что я совершил поистине рыцарский поступок, навестив их в такую погоду, и сделала тонкий дипломатический ход.

— Вы знаете, — начала она, — теперь, когда дочь наша выросла, мы вовсе не ощущаем, что живем в деревне. Кого только не приглашает к нам Шейла — и все такие интересные люди! Вот, например, на днях мы познакомились с одним из ее друзей, которому сулят блестящую будущность в той фирме, где он работает…

Острое лезвие ревности пронзило мне сердце, но Шейла тотчас облегчила мои муки.

— Он тупица! — отчеканивая каждое слово, произнесла она.

— Как ты можешь так говорить, Шейла?

— А почему бы и нет?

— Нельзя быть такой жестокой к своим друзьям, — деловито посоветовала миссис Найт. — Может, ты скажешь, что и Том Девит тоже никуда не годится? Он врач, работает в больнице, — пояснила мне миссис Найт и восторженно продолжала: — Говорят, он подает большие, надежды, но Шейла сейчас станет утверждать, что и он тоже тупица. Или взять, например…

Губы Шейлы непроизвольно сложились в улыбку, а на лбу у нее появились морщинки. Упоминание о Томе Девите и о других знакомых Шейлы (а миссис Найт все продолжала их перечислять) снова вызвало у меня вспышку ревности. Я продолжал смотреть на Шейлу, и внезапно меня захлестнуло какое-то новое чувство, настолько несовместимое с моей романтической любовью, что в тот момент я даже не разобрался в нем. Оно владело мной всего лишь миг, но и этого было достаточно, чтобы лишить меня душевного равновесия и сделать уязвимым для очередной атаки миссис Найт.

— Насколько мне помнится, Шейла говорила, что вы очень заняты, — сказала она. — Конечно, не всякий может заниматься тем, чем хочется, правда? Некоторые вынуждены довольствоваться…

— Но я как раз занимаюсь тем, чем мне хочется, миссис Найт! — с несколько излишней твердостью возразил я.

— Вот как! — Миссис Найт была озадачена.

— Я изучаю юриспруденцию. Это как раз то, чем мне хочется заниматься.

— Но, конечно, в свободное от работы время?

— Нет, — сказал я. — Я готовлюсь к сдаче экзаменов в адвокатскую корпорацию. И занимаюсь только этим. И ничего другого делать не буду, пока не получу адвокатского звания. — В сущности, это соответствовало действительности, по крайней мере с часу того дня. — И пока не получу адвокатского звания, я не буду зарабатывать ни пенса!

Миссис Найт не отличалась особой сообразительностью, поэтому она немного помолчала, чтобы переварить услышанное.

— Я занимаюсь дома, — продолжал я. — А раз в полугодие езжу в свою адвокатскую корпорацию и одним махом разделываюсь с положенными официальными обедами. Таким образом я экономлю деньги на дороге, а они, как вы сами понимаете, очень будут мне нужны, пока я не обзаведусь собственной практикой.

Такого рода рассуждения о будущей карьере были не в новинку миссис Найт, но ее поразило то, что она слышала их от меня.

— Все адвокаты, которых я знала, ездили на эти обеды, когда учились в колледже, — сказала она. — Помнится, мой двоюродный брат частенько наведывался в свою корпорацию, когда учился в Тринити-колледже…

— А он сдал хотя бы один экзамен? — спросила Шейла.

— В науках он, возможно, звезд с неба не хватал, — раздраженно заметила миссис Найт, — зато у него было доброе сердце, и все в округе уважали его.

— Почти все, с кем я буду сдавать экзамены, кончают Кембридж, — небрежно вставил я, несколько приукрашивая истину.

Я в самом деле подружился с двумя-тремя студентами из Кембриджа, в том числе с Чарльзом Марчем, но чаще обедал в корпорации с экстернами-индийцами, по характеру своему заядлыми спорщиками.

Миссис Найт была взбешена: она не любила, когда ее сбивали с толку и поправляли. И, тем не менее, я автоматически поднялся в ее мнении на одну ступеньку. Она вынуждена была сбавить тон и разговаривать со мной так, точно Шейла встретила меня в доме одного из своих состоятельных друзей.

— Я слышала, что нужны годы, чтобы начинающий адвокат приобрел себе клиентуру. Но вы, видимо, готовы и подождать…

Я согласился, что для приобретения практики потребуется время Почувствовав себя снова на твердой почве, миссис Найт облегченно вздохнула и успокоилась.

Вскоре за дверью послышался шум шагов, медленных и тяжелых. Глаза миссис Найт еще больше расширились.

— Это он! — воскликнула она. — Должно быть, он кончил!

В комнату вошел мистер Найт — нарочито медленной, нарочито усталой походкой. Он был высокий, тучный, с округлым брюшком, похожим на эркер и начинавшимся от самой груди. На нем была домашняя куртка без стоячего воротничка; в руках он нес рукопись. Весь его вид и нарочито тихий голос указывали на то, что это позер, разыгрывающий из себя человека, у которого силы на исходе.

— Извини за опоздание, дорогая! — тихо произнес он, обращаясь к жене, опустился в приготовленное для него кресло и прикрыл глаза.

Миссис Найт своим надтреснутым голосом заботливо спросила, не выпьет ли он чашечку чайку. Весь ее вид говорил о том, что она обожает его.

— Разве что чашечку, — прошептал мистер Найт. — Одну-единственную.

Миссис Найт поспешила обратить его внимание на то, что поджаренный хлеб еще не остыл — он лежит на подогретом блюде. А в крайнем случае она через три минуты поджарит ему свеженького.

— Я куска не могу проглотить, дорогая! — сказал мистер Найт. — Куска не могу проглотить. Не могу проглотить ни куска.

Этот слабый голос был сплошным притворством. На самом деле мистер Найт обладал звучным голосом, которому он при желании мог придать любой оттенок. У него был весьма любопытный прием: он любил по нескольку раз повторять одну и ту же фразу, меняя при повторении смысловой акцент. В сцене появления в комнате, разыгранной им по всем правилам актерского искусства, он не удостоил меня даже беглого взгляда, но сейчас, откинувшись на спинку кресла и слегка прикрыв веки, то и дело посматривал на меня краешком глаза, удивительно хитрого и проницательного.

Когда наконец он соизволил сделать вид, будто немного отдышался, миссис Найт представила ему меня и принялась пространно объяснять, почему я так эксцентрично одет, не забывая при этом воздать должное и собственной расторопности. Затем она рассказала мужу, что я хочу готовиться к экзаменам для поступления в адвокатскую корпорацию и больше ничего не намерен делать, — это, видимо, еще продолжало волновать ее, и она хотела знать его мнение.

В отличие от своей жены, мистер Найт никогда не действовал прямо. Он повернулся к дочери и посмотрел на нее, а не на меня.

— Ты мне никогда ничего не рассказываешь, доченька, — заметил он. — Никогда и ничего.

Затем, продолжая смотреть на нее, он начал очень хитро меня расспрашивать. В голосе мистера Найта звучало тщательно дозированное утомление: казалось, его лишь весьма отдаленно интересует вся эта суета сует. На самом же деле он был настороже. При нем мне никогда не удалось бы пустить миссис Найт пыль в глаза. Окольными путями он скоро почти добрался до истины. Ему доставляло удовольствие ходить вокруг да около, давая мне понять, что он уже догадался, в чем дело, и в то же время не открывая своей догадки жене.

— Может быть, есть такое правило, которое не разрешает лицам определенной профессии держать экзамены на адвоката? — спрашивал он мягким, приглушенным голосом. — Так неужели для этого надо расставаться со своей профессией? Но по крайней мере, я полагаю, время для ухода можно выбрать по своему усмотрению?

Он не попал в цель, но выстрел был достаточно меткий. Еще несколько минут мы потолковали о профессии юриста. Он очень гордился своим умением «раскусить» человека и теперь пытливо наблюдал за мною, время от времени задавая какой-нибудь коварный вопрос. В свою очередь и я кое-что узнавал о нем.

И он и его жена были снобы, но каждый на свой лад. Миссис Найт родилась в буржуазной семье с немалым достатком; эта дородная женщина не отличалась особой прозорливостью и охотно поддерживала знакомство с теми, кто, по ее мнению, был одного с нею круга, но без разбора отвергала тех, кто стоял ниже нее. Снобизм мистера Найта был более утонченный и поистине всеобъемлющий. Начать с того, что по своему происхождению мистер Найт был ничуть не аристократичнее меня. В его тихом, певучем голосе я улавливал следы какого-то северного диалекта. Женился он еще в те дни, когда был всего лишь помощником приходского Священника. Жена принесла ему в приданое богатство и помогла подняться на несколько ступеней по социальной лестнице: он стал получать приглашения на званые обеды в такие дома, о которых в юности мог только мечтать, — в дома местной знати и церковных сановников. Как это ни странно, но, войдя в этот круг, он продолжал сохранять свое преклонение перед ним. Вся его хитрость и проницательность была обращена на выяснение путей, какими проникают туда другие. Здесь он проявлял чудеса пытливости, ловкости и безжалостности. Словом, мистер Найт был очень интересный человек.

Время шло. Я уже стал подумывать, не пора ли мне уходить, когда произошла новая сценка, которая, как я потом узнал, неизменно входила в программу субботних вечеров в доме викария. Миссис Найт с нежностью взглянула на мужа и спросила:

— Не прочтешь ли ты нам свою проповедь, милый?

Не могу, дорогая! Не могу. Я слишком утомлен.

— Ну пожалуйста! Хотя бы начало. Ты же знаешь, Шейла так любит твои проповеди! Я уверена, что и вам будет интересно послушать, — обратилась она ко мне за поддержкой. — У вас будет над чем поразмыслить на обратном пути. Я уверена, что вам тоже хочется послушать.

Я вынужден был сказать, что в самом деле хочется.

— По-моему, он язычник, — съязвил мистер Найт. Его пальцы уже перебирали страницы рукописи.

— Но ты же слышал, что он сказал, милый, — не отступалась миссис Найт. — Он будет огорчен, если ты не-прочтешь нам хороший большой кусок.

— Ну ладно! — Мистер Найт вздохнул. — Раз уж вы так настаиваете! Раз уж вы так настаиваете!

Миссис Найт принялась переставлять настольную лампу, чем только вызвала раздражение мужа. Ему не терпелось приступить к чтению.

Сейчас его голос уже не звучал тихо. Он гремел на всю комнату, и викарий при этом вовсе не тужился, как миссис Найт. Читал он великолепно. Никогда еще я не слышал человека, который бы так умел владеть голосом, так удивительно четко произносил слова. И никогда еще я не видел, чтобы человек так наслаждался собственным чтением. Время от времени мистер Найт поглядывал на нас поверх рукописи, чтобы удостовериться, что и мы получаем удовольствие от его чтения. Эта сцена так захватила меня, что я с трудом улавливал содержание проповеди.

Мистер Найт прочел нам «хороший большой кусок». Собственно, он прочел всю проповедь: чтение длилось двадцать четыре минуты, по часам. Наконец он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Миссис Найт разразилась восторженными, благоговейными похвалами. Внес свою скромную лепту и я.

— Пожалуйста, дорогая, воды, — очень тихо, не поднимая век, произнес мистер Найт. — Стакан воды. Простой воды!

Я ушел в ванную переодеться и, натягивая свой костюм, принялся обдумывать, как бы улучить минуту и попрощаться с Шейлой наедине. Несмотря на владевшее мною волнение, размышлял я и об ее отце. Он был тщеславен — безмерно, до глупости тщеславен и вместе с тем проницателен; невыносимый позер, но хитрый, ехидный, ловкий; болезненно мнительный и смешной — и вместе с тем человек огромной силы. С таким нельзя не считаться. Я подумал, что мог бы с ним поладить. Конечно, придется терпеть его коварство, ибо как противник он гораздо опаснее своей жены. Мурлыча про себя какой-то мотив, я пришел еще к одному выводу: мистера Найта тревожит Шейла, но не потому, что она пригласила меня. Эта тревога не покидала его все время, пока она молча сидела у пылающего камина, и между мною и им пробежала искра сочувствия — не симпатии, а только сочувствия.

Спускаясь вниз, я услышал негодующий голос миссис Найт.

— Но сейчас слишком сыро, об этом и думать нечего! — Донеслось до меня сквозь прикрытую дверь гостиной. — Ты просто хочешь слечь! — продолжала миссис-Найт, когда я открыл дверь. — Неужели у тебя нет ни капельки здравого смысла! Будь даже самая прекрасная погода…

— Я провожу вас, — сказала мне Шейла.

— Втолкуйте ей, что об этом не может быть и речи! Это просто нелепо! — сказала миссис Найт.

— Но ведь я не знаю, какая сейчас погода, — нехотя заметил я. — Правда, похоже, что ветрено.

Снаружи доносились завывания ветра.

— Если вы не боитесь ветра, то и я не боюсь, — не отступалась Шейла.

Мистер Найт по-прежнему полулежал в кресле, закрыв глаза.

Не следует ей этого делать, — театральным шепотом на всю комнату произнес он. — Не следует.

— Вы готовы? — спросила Шейла.

Родителям не сломить было ее воли. Пока она надевала в холле макинтош, у меня впервые мелькнула мысль, что я не имею понятия, ни малейшего понятия о том, какие чувства она питает к отцу и к матери.

За дверью ветер ударил нам в лицо. Шейла громко рассмеялась. Дождь был не сильный, зато ветер бушевал вовсю, налетая шквалами и осыпая нас тучами брызг. Мы шли молча по пустынной деревенской улице. Мне было необыкновенно хорошо: ведь никогда еще Шейла не была мне так близка! Когда мы свернули на тропинку, наши руки встретились, и рука Шейлы сжала мою.

За всю дорогу мы еще не произнесли ни слова. Первой заговорила Шейла.

— Почему вы так стремились угодить моей матери? — тоном укора, но очень мягко спросила она.

— Чем же я стремился ей угодить?

— Изображали, будто вы гораздо богаче, чем на самом деле.

— Я говорил только правду.

— Но у нее создалось о вас ложное впечатление, — возразила Шейла. — И вы сами это понимаете.

— Мне казалось, что именно это и требуется, — улыбнулся я.

— Ну и глупо, — заметила Шейла. — Лучше было бы сказать напрямик, что вы клерк.

— Это бы ее шокировало.

— Для нее это было бы только полезно, — возразила Шейла.

Буря продолжала завывать, с шумом раскачивая деревья у нас над головами. Мы шли молча, но молчание наше было насыщено счастьем.

— Льюис, — сказала наконец Шейла. — Я хочу кое о чем спросить вас.

— Пожалуйста, дорогая!

— Неужели вам не было ужасно стыдно?

— Когда?

— Когда вы явились к нам насквозь промокший. И когда вам пришлось предстать перед незнакомыми людьми в таком нелепом одеянии. — И засмеявшись, она добавила: — Вид у вас был уж очень дурацкий.

— Я не думал об этом, — ответил я.

— И вам это действительно было безразлично?

— Конечно!

— Не понимаю, — недоумевающе произнесла Шейла. — Будь я на вашем месте, я, наверно, сжалась бы в комочек: мне было бы очень не по себе. Нет, вы просто удивительный человек.

Я засмеялся и сказал, что уж если ей хочется мной восхищаться, пусть выберет что-нибудь более стоящее. Но Шейла говорила вполне серьезно. При ее взвинченных нервах и легкой ранимости ей трудно было даже подумать, что кто-то может спокойно вынести подобный фарс.

— А вот мне сегодня было не по себе, — немного спустя призналась она.

— Отчего?

— Оттого, что отец с матерью валяли перед вами дурака.

— Господи боже мой, все мы не без слабостей, — с грубоватой нежностью заметил я.

Шейла еще крепче сжала мою руку.

Вдали показалась наша ферма. Мы пересекли еще одно поле, и в пронизанной ветром темноте ярко засверкали ее огоньки. Я предложил Шейле зайти.

— Не могу, — возразила она.

Мы остановились. Я обнял ее за плечи. Она вдруг спрятала лицо у меня на груди. Я снова предложил ей зайти на ферму.

— Мне надо идти, — сказала Шейла.

Она посмотрела на меня, и я поцеловал ее — в первый раз! Вокруг нас бушевал ветер, а в жилах у меня бушевала кровь, и гул стоял в ушах. Шейла отстранилась от меня, потом вдруг обхватила меня за шею, и губы ее прижались к моим губам.

— Мне надо идти, — повторила она.

Я погладил ее влажную от дождя щеку. Шейла сжала мне руку и, повернувшись, решительно, энергично зашагала по темной, как туннель, тропинке. Вскоре черные изгороди скрыли ее из виду. Я ждал, пока звук ее шагов не замер вдали, — не слышно было ничего, лишь бушевал ветер.

Когда я вернулся на ферму, там шел пир горой. Джек открывал собственное дело, и по сему случаю после ужина Джордж, преисполненный, как всегда, оптимизма, не скупясь, предсказывал успех нам всем и в особенности мне. Поговорить с ним наедине удалось лишь на следующий вечер, в воскресенье, когда все, кроме нас двоих, уехали на автобусе в город. Я же остался до утра, впервые вкушая блага своей эмансипации. В тот вечер, который мы провели вдвоем, Джордж был откровеннее обычного: он рассказал мне о том; какие странные бури разыгрываются порой в его душе, а потом дал почитать часть своего дневника. Я читал при свете керосиновой лампы, а Джордж сидел рядом, посасывая трубку.

Когда я закрыл дневник, Джордж спросил, как идут мои любовные дела. К сердечным привязанностям друзей он относился двояко. На первых порах они служили ему темой для веселых шуток. Но стоило ему прийти к убеждению, что речь идет о серьезном чувстве, и все менялось: он много говорил о предмете любви, правда, обиняками и намеками, очевидно, считая это верхом внимания и такта. Летом, например, он именовал Шейлу «красивой самкой», но некоторое время спустя стал отзываться о ней уже с безграничным уважением. В тот воскресный вечер он начал так:

— Надеюсь, вчера ты благополучно достиг цели своего путешествия?

Я ответил утвердительно.

— Надеюсь, что все, — тут Джордж обдернул пиджак и прочистил горло, — протекало достаточно благоприятно?

Я снова ответил утвердительно.

— Следовательно, я вправе предположить, что ты не совсем разочарован тем, как все складывается?

Я не мог удержаться от улыбки, и она сразу выдала меня.

Глава 21 ОГОРЧЕНИЯ И РАДОСТИ

Даже после того, как я побывал в доме Шейлы, я не осмеливался сказать ей, как сильно я ее люблю. Заразившись от нее, я тоже принял шутливо-насмешливый тон и высмеял все — и свои надежды, и радости, и муки, словно ничего не воспринимал всерьез. Но делалось это исключительно под ее влиянием: сам я еще не умел относиться ко всему легко.

Раза два Шейла заставила меня подолгу дожидаться ее. Минуты тянулись за минутами, постепенно складываясь в час. Я прибегал ко всем уловкам, какие пускают в ход влюбленные, чтобы скоротать время, заставить его остановиться, не замечать его бега, пока она не придет. Муки ожидания схожи с ревностью и, словно ревность, исчезают, растворяясь во вздохе облегчения, при появлении любимой.

Однажды я упрекнул ее. Упрекнул мягко, так как уже не ощущал гнева, обуревавшего меня за несколько минут до того. Я попросил Шейлу не делать из меня посмешище для всего кафе, но попросил шутливо-ироническим тоном, каким мы имели теперь обыкновение разговаривать друг с другом. Тем не менее это было требование, первое требование, которое я предъявил Шейле. И она подчинилась. В следующий раз она пришла на десять минут раньше. То, что она посчиталась со мной, обрадовало меня, но она держалась натянуто и раздраженно, словно ей стоило огромного труда хоть в чем-то уступить.

Было начало декабря. Настало время для моей очередной поездки в корпорацию. Перед отъездом в Лондон, где я обычно проводил пять дней, я взял с Шейлы обещание написать мне. На другое утро я уже стал поглядывать на столик в холле, где лежала почта. Останавливался я всегда в пансионе на Джад-стрит, словно, будучи безнадежным провинциалом, боялся отойти подальше от вокзала Сент-Панкрас. Весь пансион — и столовая, и холл, и спальни — был насквозь пропитан запахом кухни и натертых полов. Столовая была темная, и когда мы завтракали в восемь часов утра, комнату окутывал зимний сумрак. За стол нас садилось человек двенадцать — несколько старых дев, живущих на скудное пособие, клерки да приезжие студенты вроде меня. Студенты были здесь частыми постояльцами, и поэтому речь хозяйки пансиона изобиловала жаргонными словечками. В день последнего экзамена она, со свойственным ей шумным, показным добродушием, подбадривала студентов, вручая им почтовые открытки, где ее рукой было написано: «Миссис Рид, я проскочил». Она требовала, чтобы открытка была опущена в почтовый ящик, как только результаты экзаменов станут известны.

В этот свой приезд я каждое утро после завтрака бежал в холл, к заветному столику и торопливо перебирал немногочисленные конверты, казавшиеся бледно-голубыми в царившем там полумраке, но ни в первое утро, ни во второе, ни в третье среди них не оказалось ни одного, адресованного мне. Впервые в жизни почта явилась для меня источником тревог.

И вот, как и в тех случаях, когда Шейла опаздывала, а я ждал ее, я вновь прибег к уловкам влюбленных. Она, конечно, не могла написать раньше понедельника, говорил я себе. Скорее всего, она написала во вторник, а так как во второй половине дня письма в деревне из почтового ящика не вынимают, то и в среду утром я едва ли получу от нее письмо. Словом, за эти несколько дней я вполне постиг арифметику надежд и тревог.

Щемящая боль в сердце всюду сопутствовала мне, и, отправляясь на очередной обед в клуб корпорации, я знал, что по возвращении в пансион первым делом брошу взгляд на столик в холле. За это время я дважды встретился в клубе со своими знакомыми из Кембриджа, среди которых был и Чарльз Марч, и оба раза мы засиживались после обеда за кружкой пива до отхода их поезда, отправлявшегося с вокзала на Ливерпуль-стрит.

Это были студенты, в спорах с которыми я, безусловно, мог бы упражнять свой ум, если бы учился в университете. Мне еще ни разу не доводилось разговаривать с Чарльзом Марчем наедине, но я чувствовал, что у нас много общего, и хотел подружиться с ним. Нравились мне и его товарищи, хотя я не променял бы ни одного из них на моих друзей из родного города. Вскоре между нами установились самые дружеские отношения, и мы спорили до потери сознания, с жаром студентов-выпускников. А оставшись один, я сравнивал их шансы с моими. Ведь, может быть, завтра мне придется вступить с кем-то из них в борьбу. Как же в свете того, что мне о них известно, выглядят мои шансы?

Мне казалось, что по интеллектуальному развитию мы с Чарльзом Марчем не слишком отличаемся друг от друга. Я не сомневался, что Джордж Пассант превосходит нас обоих и своей эрудицией и энергией, зато у меня и у Чарльза Марча больше житейской трезвости. Что же до остальных моих кембриджских знакомых, то, на мой взгляд, по упорству и целеустремленности они не могли соперничать ни Чарльзом Марчем, ни со мной, не говоря уже о Джордже Пассанте.

Придя к такому заключению, я немного успокоился. Но я не перестал им завидовать. Один из этих молодых людей был сыном известного королевского адвоката, другой — директора школы, а у Чарльза Марча, насколько я понимал, были очень состоятельные родители. Имей я такой прочный фундамент, чего бы только я ни достиг! Я решил, что мне необходимо создать какой-то противовес их богатству. С их точки зрения, с точки зрения людей преуспевающих, у меня было мало шансов на успех. Ведь я с ранней юности вынужден был напрягать все силы и терпеть лишения, о которых они понятия не имели. И во мне кипела затаенная злоба против них.

Но я способен был посмотреть на свое положение и с другой, более объективной точки зрения. У меня было одно бесценное преимущество перед моими новыми приятелями. Они были близко знакомы с выдающимися людьми, и это подчас лишало их уверенности в своих силах. Они жили в атмосфере постоянного скептицизма. В семье их неизбежно сравнивали, скажем, с каким-нибудь «высоко взлетевшим» дядей. Даже такому энергичному человеку, как Чарльз Марч, временами казалось, что все уже совершено, все великие творения созданы, все замечательные книги написаны, То была кара — для многих убийственная кара — за то, что они родились в древней стране, в лоне застывшего в своем развитии класса. Мне было несравненно легче действовать на свой страх и риск, тогда как их движение вперед тормозилось критическими окриками, и если они все же продвигались, то не легко и свободно, а со страшным треском, словно стремясь своей бунтарской выходкой заглушить критические голоса.

Я был счастливее их. Ведь меня не сдерживали никакие путы. Я мог заимствовать из их традиций то, что считал нужным. У меня не было необходимости ни всецело следовать им, ни всецело их отвергать. Я никогда не жил в атмосфере, зараженной скептицизмом. Ничто не тормозило моего движения вперед. Больше того: меня толкали вперед желания, мечты, сокровенные чаяния моей матери и всех ее родных, моего деда и его товарищей, жадно добивавшихся образования, всех моих друзей и знакомых, столько времени проведших у витрин, любуясь выставленными в них яркими игрушками.

С годами, оглядываясь назад, я понял, что правильно оценил тогда положение. Собственно, в двадцать лет я составил себе уже довольно верное представление о том, какие у меня есть преимущества и недостатки в борьбе за место под солнцем. Я знал, что обладаю находчивостью и способностью ориентироваться в обстановке; знакомство с Чарльзом Марчем и его друзьями убедило меня, что по уму я не уступаю им. Я легко сходился с людьми и благодаря внутреннему чутью неплохо разбирался в них. Все это я считал своим основным капиталом. Но кое-чего я недооценивал. Подобно большинству моих сверстников, я считал, что воли у меня нет никакой. Джордж, к примеру, обладавший поистине кромвелевской силой характера, писал в своем дневнике, что он человек «слабый» и «нерешительный». Временами он совершенно искренне называл себя ленивейшим из людей. Нечто в этом роде происходило и со мной. Я бы немало удивился, если бы мне сказали, что я наделен твердой, несгибаемой, крепкой волей и что она пригодится мне в жизни больше всех остальных качеств, вместе взятых.

Письмо наконец пришло. Когда я увидел его на столике, сердце у меня заколотилось. Но это оказалось не то письмо, которого я ждал. Оно было от Мэрион. Она писала, что в четверг у нее свободна вся вторая половина дня и она хочет приехать в Лондон, чтобы купить себе новую шляпку, для чего ей необходим беспристрастный мужской совет. Ну а я, конечно, сумею дать ей беспристрастный совет, не так ли? Могу ли я уделить ей в четверг часок? А если я свободен вечером, может быть, сходим в театр? Поскольку ей надо последним поездом вернуться домой, она довольно рано избавит меня от своего присутствия.

Я давно знал, что Мэрион симпатизирует мне, но дальше этого мое воображение не заходило. Никаких иных мыслей не возникло у меня, даже когда я получил это письмо. Я ответил с обратной почтой, что, разумеется, буду рад ее видеть. Это была чистая правда, но правдой было и то, что я искренне огорчился, обнаружив ее письмо вместо письма Шейлы. Может быть, поэтому я и поспешил с ответом.

По случайному совпадению, письмо Шейлы прибыло в тот день, когда я ждал Мэрион. Оно было короткое, сдержанное, капризное, полное афоризмов, — Шейла писала так же, как говорила. Тем не менее она, хоть и мимоходом, но с оттенком ласковой интимности употребила два-три принятых между нами шутливых выражения. Этого было достаточно, чтобы темный холл вдруг показался мне залитым ярким светом. Этого было достаточно, чтобы я чувствовал себя счастливым весь день. Из головы у меня не выходили вычурные фразы ее письма, и сердце полно было такого ликования, что, когда приехала Мэрион, частица моей радости излилась и на нее.

Мэрион сказала, что вид у меня здоровый и веселый. Я улыбкой подтвердил, что так оно и есть. Мое настроение она приписала радости от нашей встречи. Глаза у нее засияли, и я с удивлением подумал, что она прехорошенькая.

Но одета она была по обыкновению небрежно. Почему так получалось, я не мог понять, так как теперь она уделяла много внимания своей внешности. В тот день на ней были модные русские сапожки и длинное синее пальто. Она выглядела очень свеженькой, но какой-то взволнованной и озабоченной. Вот уж от кого никак не веяло отчужденностью и арктическим льдом!

Девушка практичная и сообразительная, Мэрион заранее разузнала адреса шляпных магазинов на Бромптон-роуд и на прилегающих улицах; ей сказали, что там хорошие и не слишком дорогие магазины.

Мы двинулись в путь. Лондон мы оба знали довольно плохо и поэтому долго бродили взад и вперед по Кенсингтон-Хай-стрит, прежде чем отыскали первый из намеченных Мэрион магазинов. Над городом повис легкий туман, окружавший ореолом фонари, придавая улицам уютный вид. Магазины были пышно убраны по случаю наступающего рождества, — внутри, в теплом воздухе, пахло мехом и женскими духами. Хождение по магазинам раздражало меня, и в то же время мне доставляло удовольствие бродить по залитым светом улицам, среди шумной толпы. На душе у меня было легко от тайной радости, о которой Мэрион не подозревала, и еще от того, что ей тоже было хорошо. Тогда я не понимал, почему ей хорошо, но, будь я более опытен и менее невинен в своем обмане, я бы понял, и на душе у меня стало бы еще радостнее.

Мэрион примеряла одну шляпку за другой, а я молча наблюдал за нею.

— Ну скажите же наконец свое мнение! — потребовала она. — У меня такой вульгарный вкус! Вы же знаете, что я не очень разбираюсь в одежде.

Я указал на понравившуюся мне шляпку.

— Боюсь, она мне будет не к лицу, — возразила Мэрион. — Кожа-то у меня ведь не очень хорошая, правда?

Она обо всем говорила напрямик. Я подумал, что, если бы Шейла задала мне этот вопрос, я бы знал, что ответить: ее кожа казалась мне необыкновенной, не похожей ни на чью другую. А у Мэрион, когда я сейчас взглянул на нее дружескими, но безразличными глазами — глазами, не затуманенными любовными чарами, кожа была как кожа, ничуть не отличавшаяся от моей собственной. Впрочем, я сказал Мэрион, что многие женщины позавидовали бы цвету ее лица, и это была правда.

Наконец шляпка была куплена. Она оказалась дорогой, и Мэрион состроила гримаску.

— Ну ладно, зато изящная шляпка может сыграть в жизни девушки немалую роль, — философским тоном заметила она. — Во всяком случае, большую, чем глубокий интерес к искусству. Я всегда питала к искусству глубокий интерес, а что хорошего мне это дало?

За чаем Мэрион пыталась выведать, встречаюсь ли я с Шейлой, но вскоре отказалась от своих попыток, обнаружив, что как только она начинает проявлять повышенный интерес к моей личной жизни, я ухожу в себя. Лишь впоследствии я осознал, что защищался от нее так же, как защищался в свое время от настойчивых посягательств мамы. А Мэрион в тот вечер вовсе не склонна была пытать меня, видя, что я в хорошем настроении и на душе у меня легко.

Прямых вопросов она мне не задавала и не настаивала на излияниях. Наши отношения пока еще отличались полной непринужденностью. Мэрион рассказала мне смешную историю о том, как в школу к ним приехал инспектор и как он до смерти испугался, решив почему-то, что она преследует его. Ей нравилось выставлять себя в смешном свете и всячески унижать, и я находил это очень забавным. У нее вдруг открылось комическое дарование, и она уже не выглядела такой серьезной, как прежде.

Мы от души веселились, пока я не увидел, что мне пора ехать в клуб корпорации. Я непременно должен был присутствовать в этот вечер на обеде, иначе мне пришлось бы задержаться в Лондоне еще на целый день. После обеда я встретился с Мэрион у театра. Хотя Мэрион стала уделять меньше внимания высоким материям, она по-прежнему принадлежала к avant-garde[2] 20-х годов и потому предпочла смотреть Пиранделло. Билеты купил я. И очень рассердился на нее за это: ведь она регулярно получала жалованье, тогда как мне приходилось экономить каждый шиллинг, о чем она хорошо знала. Но мое недовольство исчезло бесследно, когда я увидел, с каким нетерпением она ждет начала спектакля: лицо ее светилось наивным восторгом ребенка, которого взяли на пантомиму. Она позволила мне купить билеты не по скупости и не по забывчивости, — просто ей до умопомрачения нравилось, когда ее приглашали в театр или еще куда-нибудь. Она никогда не испытывала разочарования. Все доставляло ей удовольствие! Огорчалась она лишь в том случае, если кто-то принимался критиковать пьесу тотчас после спектакля. Ей не хотелось сразу сдирать позолоту, хотя неделю спустя она, возможно, и сама станет критиковать спектакль не меньше других.

И в тот вечер в метро, по дороге на вокзал, когда я стал высмеивать Пиранделло, она сразу погрустнела. Не желая отравлять ей удовольствие, я умолк. На окутанной туманом платформе мне вдруг стало тепло от хорошего, доброго чувства к Мэрион, — чувства, подогреваемого сознанием, что в кармане у меня письмо, каждое слово которого я помнил так отчетливо, словно письмо это лежало у меня перед глазами. На вокзале туман был едкий, сернистый, и мы закашлялись.

— Как-то дико возвращаться домой ночью, — заметила Мэрион. — Доберусь я очень поздно. Ох и достанется же завтра несчастным детям! Буду орать на них и хлестать по щекам.

— Ну и измучаетесь же вы, бедняжка, — пожалел ее я.

— Ведь домой я приеду не раньше четырех, — сказала она. — Но я ничуть об этом не жалею. Считайте, что это и есть моя благодарность, большего не дождетесь!

С вокзала я не пошел к себе на Джад-стрит, а завернул в кафе на Юстон-роуд. Туман, густевший с каждой минутой, завихрялся вокруг ламп, и посетители кафе вдыхали его вместе с керосиновой копотью и паром. Я медленно потягивал чай. Теплое чувство к Мэрион, охватившее меня на платформе, не исчезало. Тогда я достал письмо Шейлы и перечитал его при свете окутанной туманом лампы, хотя и так уже знал слово в слово. Мне стало необыкновенно хорошо — даже голова закружилась от счастья. Внизу страницы стояло имя, равного которому нет в мире! Голова у меня кружилась: мне казалось, что сейчас свершится чудо — рядом со мной появится Шейла, и мы пойдем вместе сквозь крутящийся туман.

Глава 22 СОЧЕЛЬНИК

Когда мы наконец встретились с Шейлой, она была необычно возбуждена. Я заметил это еще прежде, чем она заговорила со мной, пока она пробиралась между столиками кафе к нашему излюбленному месту. Она была словно наэлектризована. Первые ее слова чрезвычайно обрадовали меня, но не объяснили причины ее возбуждения.

— Вы ведь знакомы с Иденами, правда? — без всяких предисловий спросила она.

— С Иденом я, конечно, знаком. Но в доме у них не бывал.

— В сочельник мы всегда пьем у них пунш, — продолжала Шейла. — Ах, как я люблю пунш! — мечтательно, с затаенным наслаждением произнесла она и сразу стала далекой, недоступной. Затем, снова оживившись, будто под действием электрического тока, она добавила: — Я могу привести к ним кого хочу. Пойдете со мной?

Я не скрыл своей радости.

— Мне очень хочется, чтобы вы пошли! — оказала Шейла, и мне снова бросилось в глаза, что она очень волнуется. — Запишите себе для памяти. А впрочем, я не дам вам забыть!

Ни в тот вечер, ни в последующие дни я не мог понять, почему для нее так важно, чтобы я пошел, и лишь радостно ждал сочельника. Радость моя усугублялась предвкушением удовольствия, — удовольствия, похожего на то, какое испытываешь в детстве, когда ждешь подарка, наверняка зная, что получишь его. Я представлял себе званый вечер у Иденов, удивление хозяина дома, завистливые взгляды гостей, когда я появлюсь в комнате с прелестнейшей молодой особой, но больше всего я думал об интимной обстановке и той радости, которая будет наполнять меня от сознания, что это шумное веселье под звон бокалов я делю с Шейлой.

Накануне сочельника я сидел в нашем кафе за чашкой чая. Неожиданно ко мне подошла официантка и спросила, не я ли мистер Элиот. Если это я, то меня вызывает к телефону какая-то дама.

— Это вы? — послышался в трубке голос Шейлы. Я тотчас узнал ее, хотя до сих пор мне еще не приходилось говорить с ней по телефону. Голос ее звучал выше, чем обычно, и довольно глухо, словно доносился с другого берега реки. — Я не была уверена, что вас узнают по моему описанию. Боялась, что не разыщу вас.

В тоне Шейлы чувствовалась какая-то неестественность, хотя настроение у нее было явно веселое.

— Это я, собственной персоной, — заверил я.

— Ну конечно же вы, — засмеялась Шейла. — Кто еще, как не вы!

Я заметил, что разговор наш немного напоминает диалоги из детских книжек.

— Правильно, — согласилась она. — Перейдем к делу. Поговорим насчет завтрашнего вечера.

Голос ее зазвучал резко. Сердце у меня упало.

— Но вы, конечно, идете, дорогая? — умоляющим тоном произнес я, не в силах скрыть того, что горю желанием ее видеть: пусть знает. — Вы должны пойти! Я так на это рассчитывал…

— А я и пойду.

Из груди у меня вырвался вздох облегчения и радости.

— Я пойду. Но только немного запоздаю. Идите без меня. Мы там встретимся.

Я почувствовал такое облегчение, что готов был на любые уступки, и лишь для виду возразил, что было бы гораздо лучше прийти вместе.

— Не сумею. Никак не сумею! Вы там быстро освоитесь. Ну, не все ли вам равно? Ведь вы нигде не теряетесь.

И Шейла опять засмеялась.

— Но вы придете?

— Непременно.

Мною овладело смутное беспокойство. Почему она так возбуждена — даже больше, чем когда приглашала меня? На мгновение Шейла показалась мне совсем посторонним, чужим человеком. Но ведь она никогда не подводила меня. Я знал, что она придет. Постепенно я вновь поддался чарам любви, любви романтической, когда воображение рисует любимую такой, какою хочешь ее видеть. И я снова начал мечтать о завтрашнем вечере, представляя себе, как Шейла войдет в комнату, полную гостей, и сядет рядом со мной!

Идены жили далеко от центра города, в фешенебельном предместье. В сочельник я медленно направился через парк по Лондонской дороге. Где-то пробили часы. Вечер у Иденов начинался в девять, но я решил немного опоздать. Я прошел мимо церкви: двери ее были распахнуты, и наружу струился свет. Мимо меня проносились машины, увозя своих владельцев за город, но тротуар был почти пуст, если не считать влюбленных парочек, ютившихся в тени деревьев.

Я шел мимо комфортабельных буржуазных особняков; они стояли поодаль от шоссе, отделенные от него живыми изгородями, лужайками, усыпанными гравием дорожками. Сквозь занавеси а окнах гостиных просвечивали яркие праздничные огни. Как всегда, когда я прогуливался по улицам ночью, меня разбирало любопытство: хотелось знать, что там происходит за этими занавесями. Даже сейчас, в сочельник, когда я шел на свидание, исполненный самых безудержных надежд, вид ярко освещенных апартаментов вызывал у меня чувство зависти. Здесь было царство комфорта и покоя, здесь был надежный приют, где можно отдохнуть. Я завидовал тем, кто находился за этими занавесями, и в то же время, опьяненный молодостью и любовью, я презирал их, презирал всех, кто сидит под надежным кровом, не испытывая необходимости выйти из дому; я завидовал их благополучию и презирал за то, что они не спешат, как я, на свидание с любимой.

Когда я вошел в гостиную Идена, там царило шумное оживление. Ярко пылал огонь в камине, возле которого полукругом сидели гости и хозяева. Над огнем висел огромный котел, перед камином стояли, поблескивая в свете пламени, бутылки. Под гирляндами из мишуры, ветками остролиста и омелы пахло ромом, апельсинами и лимонами.

В кресле у камина восседал Иден — с таким видом, словно он сидит здесь испокон веков. Он тепло встретил меня:

— Очень рад видеть вас, Элиот! — И, представляя меня своей жене, добавил: — Это тот молодой человек, о котором я говорил вам… Друг Шейлы Найт! Но я и сам знаком с ним… позвольте-ка… да, пожалуй, уже больше года. Когда доживете до моих лет, Элиот, вы обнаружите, что время бежит невероятно быстро! — Он снова повернулся к жене и оказал: — Я дал ему в свое время превосходный совет, но он оказался слишком самонадеянным и не воспользовался им. И все же нет ничего лучше нетерпения юности!

Миссис Иден опустилась на каминный коврик и с сосредоточенным видом, будто совершая некий религиозный обряд, принялась готовить пунш. Над котлом уже поднималось облачко пара, и миссис Иден стала резать апельсины и бросать дольки в вино. Лицо у нее было неприметное, но движения, жесты были необычайно энергичные, резкие. Снимая с апельсинов кожуру, она рассматривала меня своими блестящими, карими, невыразительными, как у птицы, глазами.

— Вы давно знакомы с Шейлой, мистер Элиот? — спросила она так, словно продолжительность нашего знакомства имела решающее значение.

Я ответил.

— В ней много шику, — глубокомысленно произнесла она.

Миссис Иден была женщина восторженная, но особенно восторженно она отзывалась о Шейле, ничуть не стесняясь своего преклонения. Она походила на преданную до фанатизма служанку, которая обожает свою хозяйку и даже подносит ей разные мелочи к цветы. Как бы то ни было, я подумал, что, кажется, она ждет появления Шейлы с не меньшим нетерпением, чем я (возможно, правда, из-за волнения, в котором я пребывал, я неправильно истолковал ее слова). Тем временем миссис Иден продолжала священнодействовать: резала апельсины и бросала нарезанные кусочки в котел. Возле камина было тепло и уютно, над пуншем вился пар. Иден откинулся в кресле, удовлетворенно вздохнул и пустился в воспоминания о «добром старом времени», подразумевая под этим дни своей молодости на исходе прошлого века. Я посмотрел на часы: было двадцать минут десятого. Гости внимательно слушали Идена, наблюдая, как его жена готовит пунш. Всем было легко и весело, но для меня минуты тянулись с удручающей медлительностью, и сердце в груди стучало, как молот.

Для всех, кроме Идена, я был избранником Шейлы, хотя никто не знал, как это произошло: ведь я не принадлежал к их кругу, ибо все это были отпрыски состоятельных буржуазных семей с солидным положением. Идены любили принимать у себя, и поскольку они питали слабость к молодежи, почти все собравшиеся здесь были сыновьями и дочерьми клиентов Идена; молодые люди еще только начинали свою карьеру либо в области науки и искусства, либо в местных фирмах. Однажды Иден, отдавая дань приличию, пригласил к себе и Джорджа, но тот, испугавшись встречи с этими людьми, придумал какое-то извинение и наотрез отказался прийти. Меня тоже ничто не связывало с гостями Идена — они даже имени моего никогда не слыхали. Но Шейла бывала здесь довольно часто — очевидно, благодаря восторженному отношению к ней миссис Иден. Все ее хорошо знали, а некоторые были дружны и с ее семьей, ибо миссис Найт охотно включала в круг своих знакомых не только сельских богачей, но и городских.

Кое-кто из молодых людей с любопытством разглядывал меня. Я молчал, лишь изредка каким-нибудь вопросом или замечанием поощряя разглагольствования Идена. Я не отрывал глаз от часов. Меня почти не интересовало то, что происходило в гостиной. Вокруг звучали громкие беспечные голоса, но я не прислушивался к ним, а лишь ловил звук звонка у входной двери.

— Пунш готов! — энергично провозгласила вдруг миссис Иден.

— Наконец-то, — сказал Иден. — Рад это слышать.

— Будем ждать Шейлу? — Глаза миссис Иден быстро обежали присутствующих.

Все весело объявили, что нет.

— Право, не вижу, почему мы должны ее ждать, — сказал Иден. — Раз опаздывает, пусть пеняет на себя. А вы как считаете, Элиот? Я полагаю, ваша приятельница не обидится, если мы приступим к делу? Вы ей потом объясните, что так всегда поступают с молодыми девицами, которые опаздывают.

В ушах у меня тревожно отстукивали секунды. Тем не менее в ответ на шутливый вопрос Идена я уверенно, словно Шейла была моей собственностью, заявил, что она, конечно, не обидится. Все очень этому обрадовались. Миссис Иден погрузила в котел разливательную ложку и старательно наполнила пуншем все бокалы, кроме одного.

Пунш был горячий, пряный и крепкий. Осушив бокалы, все еще больше развеселились, в гостиной стало шумно, и Идену пришлось прекратить свой рассказ. Кто-то предложил во что-нибудь сыграть. Я продолжал чутко прислушиваться. Уже перевалило за десять. Наконец я услышал — услышал совершенно ясно, на этот раз сомнений быть не могло — шум подъезжавшей к дому машины, Необычайная радость мгновенно охватила меня.

— Шейла! — воскликнула миссис Иден, и глаза ее заблестели.

Я был на вершине блаженства. Теперь, зная, что Шейла вот-вот появится, я мог удобно расположиться в кресле и не взглядывать поминутно на дверь. Мне не было даже нужды прислушиваться к голосам, доносившимся снаружи.

Но вот дверь отворилась, и в гостиную, сияя, вошла Шейла. За ней шел какой-то мужчина.

— Я поступила очень некрасиво, — срывающимся от волнения голосом сказала Шейла, подходя к миссис Иден. — Но я пришла не одна. Вы нас не выгоните? Мы вместе обедали, и я подумала, что вы не откажетесь угостить моего друга пуншем. Познакомьтесь, пожалуйста: доктор Девит. Он работает в больнице.

Я слышал, как миссис Иден ответила:

— О, нам, потребуется еще один бокал, только и всего! Садитесь, доктор Девит! Я сейчас принесу вам бокал.

На все события она откликалась прежде всего действием. Возможно, у нее даже не мелькнуло мысли, что произошло нечто странное. Так или иначе, но отказать Шейле, раз та ее о чем-то просит, миссис Иден не могла.

Словно сквозь дымку я увидел, как Иден улыбнулся Шейле и тому, другому. Улыбка была любезная, но не похожая на обычную его улыбку — широкую, во все лицо. Потом он взглянул на меня. Озадачен ли он случившимся? Или все понял и теперь жалеет меня?

Мне все стало ясно, как только Шейла вошла. Это не было случайностью. Она все обдумала. И намеренно пришла с Девитом.

Комната вдруг заколыхалась у меня перед глазами; из тумана выплывали и вновь исчезали лица невероятных размеров, голоса то звучали где-то вдали, то оглушали, раздаваясь над самым ухом. И все же я нашел в себе силы обратиться к Идену с каким-то незначительным вопросом.

Гости потеснились, чтобы можно было поставить еще два стула. Шейла уселась между мною и Девитом. Миссис Иден стала наполнять их бокалы пуншем.

— Налейте, пожалуйста, и Льюису, — попросила Шейла. — Позвольте, я передам.

И она взяла у меня бокал. Миссис Иден, сосредоточенно насупившись, наполнила его и передала Шейле, а та в свою очередь мне.

— Вот, — только и произнесла она.

Лицо у нее было в тот вечер какое-то особенно гладкое — на нем не заметно было даже намека на морщинки. Пока она не-оторвала глаз от бокала, который бережно вручала мне, словно боясь пролить хоть каплю пунша, — пока она не оторвала глаз от бокала и не взглянула на меня так, что я забыл обо всем на свете, я смотрел на ее лицо, открытое и серьезное, как бы светившееся изнутри, — смотрел, как будто оно не имело отношения к нараставшей во мне боли, к предчувствию непоправимой беды, к властно заявлявшему о себе желанию.

Вокруг шла игра, заключавшаяся в угадывании задуманных слов. Проходили минуты, а может быть, и часы. Время от времени я слышал голос Шейлы, выкрикивавшей слова. Иногда я и сам что-то кричал. Впоследствии я вспомнил, что Иден все это время молча сидел в кресле, слегка расстроенный тем, что гости предпочли игру его воспоминаниям, — сидел молча, потому что не обладал особенно живым умом.

Пробило полночь.

— Рождество! — воскликнула миссис Иден и тотчас с обычной своей стремительностью поздравила всех: — С веселым рождеством!

Я слышал, как Шейла ответила ей.

Вскоре гости начали подниматься: вечер подходил к концу. Шейла перешла в другой угол комнаты, где стояла миссис Иден, и о чем-то заговорила с нею. Мы с Томом Девитом остались вдвоем, и, как давние знакомые, — ибо соперникам свойственно чувство своеобразного родства, — разговорились.

Он был значительно старше меня и, на мой взгляд, никак не мог относиться к разряду молодых людей. Позднее я узнал, что ему давно перевалило за тридцать. Его доброе, серьезное, неглупое лицо бороздили морщины. Роста мы были одинакового, но, не в пример мне, он уже начал полнеть и волосы у него поредели.

Любезно, но несколько смущенно он поинтересовался, как у меня идут занятия. Шейла говорила ему, сказал он, что я очень много работаю. И он с чисто профессиональной озабоченностью добавил, что вид у меня неважный: судя по всему, я переутомляюсь. Наверно, мало сплю? А есть у меня снотворное на случай бессонницы?

Я сказал, что эта проблема не волнует меня, и в отместку заметил, что он небрежно относится к своим глазам. Почему он не сменит стекла в очках? Ведь одно из них треснуло.

— Трещина у края глаза и не мешает мне смотреть, — возразил Том Девит. — Тем не менее мне действительно надо сменить очки.

С прозорливостью глубоко несчастного человека я многое понял. Я понял, что он любит Шейлу. Я понял, что он торжествует, ибо Шейла избрала его сегодня своим спутником. И торжествуя от сознания, что Шейла предпочла его, он мне сочувствует. Но я понял и то, что это добрый, порядочный человек, не лишенный проницательности: он догадался, с какою целью Шейла привела его сюда, и сердился на нее за это. Ведь он ничего не знал, пока не увидел меня в гостиной и не сообразил, что Шейла пригласила меня раньше, чем его.

Так мы стояли, с трудом выдавливая из себя слова и проникаясь сочувствием друг к другу. При иных обстоятельствах мы могли бы стать друзьями.

Шейла кивком подозвала его. Я вышел вслед за ними, решив во что бы то ни стало поговорить с ней. Любая ссора, любая размолвка лучше, чем это молчание.

Но когда я вошел в холл, они уже надевали пальто и Шейла не отходила от Девита.

— Я довезу его до больницы, — сказала она мне. — Хотите, я вас тоже подвезу?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну, как угодно. — Она пристально посмотрела на меня. — До скорой встречи.

Они вышли вместе. Я видел, как, прежде чем сесть в машину, Девит повернулся к Шейле, словно спрашивая ее о чем-то. Лицо у него было хмурое, но после ее ответа озарилось улыбкой.

Пока я слышал шум мотора, мне казалось, что Шейла еще не покинула меня. Но вот он наконец замер вдали, и я побрел домой тем же путем, каким четыре часа назад пришел сюда. Я был убит горем; однако, шагая через парк под низко нависшим, беззвездным небом, я временами не верил случившемуся, и тогда в душе моей вновь загоралась надежда, не уступавшая в яркости той, что преисполняла меня восторгом по дороге на вечер. Так человек, на которого свалилось несчастье, пытается иной раз обмануть себя счастливой мечтой.

Как слепой, вошел я к себе в комнату. При ярком свете ничем не затененной лампочки я увидел кресло, стол, кровать, но все это было безликим, как тьма, что окружала меня в ту бессонную ночь. Я много часов лежал, уставясь в эту тьму, и то одно, то другое чувство всевластно и безраздельно овладевало мной, — они сменяли друг друга, как жар сменяет при болезни озноб.

Мне хотелось рыдать, но слез не было. Я катался по постели, обуреваемый страстной тоской. Потом во мне вдруг вспыхивал гнев, и я готов был собственными руками задушить Шейлу.

Мне уже пришлось однажды столкнуться с унижением — в то утро, когда я вручил учителю ассигнацию в десять шиллингов, которую дала мне мама, — и сейчас, ночью, я вспомнил об этом. Вообще я не страшился унижений и не наталкивался на них. Я ведь не походил на Джорджа Пассанта, которому казалось, что его за каждым углом ждут оскорбления, и который остро переживал малейший пустяк. До сих пор жизнь моя в этом отношении складывалась довольно удачно, ибо мне не пришлось испытать многих мелких унижений. Но сейчас, когда страдание настигло меня, уязвленное самолюбие заговорило во весь голос, и, кипя от горечи, я поклялся положить конец знакомству с Шейлой, никогда больше не встречаться с нею и вообще вести себя так, будто ее никогда не было в моей жизни.

Однако, повернувшись на другой бок и тщетно моля судьбу послать мне сон, я уже надеялся — да, да, надеялся, — что найду объяснение, которое поставит все на свое место. Это вышло случайно, уверял я себя; Шейла — странная девушка, она живет по каким-то своим понятиям: она была где-то с Девитом и прихватила его с собой. Появление его у Иденов объясняется очень просто. С глупой педантичностью влюбленного я припоминал каждое слово, каким мы обменялись с той минуты, как она пригласила меня к Иденам, и, отказавшись во имя надежды от враждебных чувств к ней, доказывал себе, что все это лишь случайное совпадение, а вовсе не подстроено заранее. Завтра, нет, скорее всего послезавтра я получу от нее письмо, которое разрешит загадку. Возможно, Шейла даже не подозревает, как я обижен. Ведь у Иденов она держалась со мной дружески, как ни в чем не бывало, словно мы скоро увидимся. И она не выказывала никакого предпочтения Девиту. Даже ни разу нежно не взглянула на него.

Потом во мне заговорила ревность. Куда Шейла с ним поехала? Может, он целовал ее? А может, даже спал с нею? Кто знает, может, сейчас, когда я мечусь здесь в бессоннице, они сжимают друг друга в объятиях? Впервые мои думы о Шейле были окрашены чувственностью, воображение рисовало мне картины, от которых я не знал, куда спастись.

Ночь тянулась без конца, медленно тикали часы — гораздо медленнее, чем билось мое сердце. Я снова пришел к выводу, что все было подстроено заранее. Снова все с той же педантичностью, но уже с иной целью перебирал я в памяти каждое слово, сказанное Шейлой после того, как она пригласила меня: как она волновалась, когда впервые заговорила со мной об этом, каким возбужденным тоном сообщила мне по телефону, что опоздает. Ее поступок был верхом жестокости. Тогда, в детстве, я был унижен жестоко, но без злого умысла, теперь же я столкнулся с преднамеренной жестокостью — жестокостью любви. Отдавал ли я себе в ту ночь отчет, что прощаюсь с порой невинности? Выходка Шейлы сорвала с любви многое, чем я ее наделял, и во мраке ночи увидел в душе Шейлы и в своей собственной черную пропасть ненависти, от которой даже сейчас, при всем своем горе, в ужасе отшатнулся. Я всегда знал о ее существовании, но пытался не замечать ее. Теперь же Шейла заставила меня заглянуть в эту пропасть.

Начало заниматься серенькое зимнее утро, и все мои ночные раздумья свелись к двум мыслям. Во-первых, я думал о том, что должен выбросить Шейлу из головы, забыть самое ее имя; и чем больше меня одолевала усталость, тем больше я склонялся к этому решению. А во-вторых, я задавался вопросом, скоро ли Шейла напишет мне, чтобы я снова мог ее увидеть.

Глава 23 ПОД ОСВЕЩЕННЫМИ ОКНАМИ

Прошло несколько дней. Я сидел у себя над книгами, но между моими глазами и текстом то и дело возникала пелена. И когда эта пелена появлялась, я вспоминал какую-нибудь, фразу, сказанную Шейлой, и мысль моя начинала работать, как в ту бессонную ночь. Учебники лежали раскрытые, но я не мог заставить глаза прорвать пелену.

А Шейла не подавала признаков жизни; дни шли за днями, но она не появлялась, и письма от нее все не приходило. Я договорился с Джорджем и Джеком встречать вместе Новый год, однако после первого же бокала вина Джордж ушел, заявив, что у него «важное свидание», и мы с Джеком остались одни.

— Должно быть, завел себе новую даму сердца, — заметил Джек. — Пожелаем ему удачи!

Мы стали решать, как провести новогоднюю ночь. Джек считал, что лучше всего пойти в дансинг и подцепить там двух девушек. Но стоило ему это сказать, как я вспомнил фразу, однажды брошенную Шейлой: «Мы сбежали в дансинг», и испугался того, что могу столкнуться там с нею, хотя шансов на встречу было ничтожно мало.

Я предложил остаться в кабачке. Джеку мое предложение не улыбалось, но по мягкости характера он уступил. Для него это было настоящее самопожертвование. Ведь в наших попойках с Джорджем он участвовал только потому, что был компанейский парень и ему нравилось наше общество.

Слегка морщась, он любезности ради потягивал виски. В вознаграждение за его уступчивость я решил объяснить, почему я не пошел в дансинг. К тому же мне хотелось поговорить с ним по душам: я знал, что могу рассчитывать на его сочувствие, а отчасти и на понимание. Однако едва я раскрыл рот, как уязвленное самолюбие одержало во мне верх над всем остальным, и история, которую я ему рассказал, получилась такая ничтожная, такая нелепая, что он, конечно, не мог догадаться ни о моем унижении, ни о том, какая пустота с каждым днем все больше наполняет мне душу. И все же мне стало легче, — может быть, даже легче, чем если бы я открыл ему всю правду.

— Э, милые бранятся, только тешатся, — заметил Джек.

— Я тоже так думаю, — согласился я.

— Зато как приятно, когда помиришься.

Он улыбнулся мне.

— Прояви твердость, — посоветовал он. — Потребуй, чтобы она извинилась. Надери ей уши, как маленькой девчонке. А потом будь с ней поласковее. — Джек помолчал немного и продолжал: — В общем ничего страшного, не надо только на это трагически смотреть. Но будь осторожен, Льюис! А то достанутся тебе одни страдания и никакого удовольствия! Нужно заставить ее сдаться. Я сейчас расскажу тебе, как у меня это вышло на прошлой неделе…

Последние минуты 1925 года я провел, слушая рассказ Джека Коутери о превратностях и тактике любовных интрижек, о том, как он добился успеха при самых неблагоприятных обстоятельствах, о постигшей его вначале забавной неудаче, о том, как он плакал и как эти слезы перешли во вздохи блаженства. Внимая его красноречивому повествованию, я несколько утешился и даже почти поверил, что так же благополучно все обернется и у меня.

Прошли первые дни января. От Шейлы — ни слова. Голос благоразумия во мне умолк, и я принялся писать ей письмо. Но тут заговорило самолюбие, и письмо было порвано. Когда меня тяготила бессонница, я заставлял себя встать и взяться за работу. Я понятия не имел о том, как долго может длиться такое состояние, ведь у меня не было в этих делах никакого опыта. Я продолжал работать — «как машина», дразнил меня высокий звонкий голос, самый пронзительный на свете. Занимался я до тех пор, пока хватало сил, а потом спал допоздна. Я всегда жил следующим днем.

Еще до рождества наш кружок решил съездить на ферму в первую субботу нового года. Я обещал тогда, что присоединюсь к компании. Но сейчас мне не хотелось быть на людях, и я оказал Джорджу, что не смогу поехать.

— Ты начинаешь пренебрегать своими обязанностями, — сухо заметил он.

Но порою я жадно искал общения с людьми. Тогда я шел в кабаки, вступал в разговор с официантками и проститутками и, казалось, готов был на все за одну улыбку. В одну из таких минут я снова изменил свое решение насчет поездки на ферму. В пятницу вечером я разыскал Джорджа и заявил, что передумал.

— Очень рад, что к тебе вернулся здравый рассудок, — буркнул Джордж. И приличия ради спросил: — Надеюсь, на личном фронте у тебя все в порядке?

Эта суббота оказалась для Джорджа великим днем. Кружок был в полном составе, и Джордж мог вдоволь наслаждаться преклонением своего «мирка», окруженный людьми, которых он любил и о которых пекся, с которыми переставал быть застенчивым, колючим, подозрительным, злым. Здесь, на ферме, среди друзей, нервы Джорджа успокаивались и пробуждались его лучшие качества. Он был прирожденным вожаком, однако в силу некоторых особенностей своей натуры держался всегда в тени, являясь, так сказать, вождем несостоявшегося мятежа. Человек это был странный, до того странный, что многие считали его чуть ли не сумасшедшим. Однако все, кто знал его близко (в том числе и те, кто не слишком его уважал), безоговорочно признавали, что он создан для великих свершений.

В тот вечер Джордж был, как никогда, в ударе. Мы сидели за ужином вокруг стола, на котором лежал золотистый кружок от керосиновой лампы, и внимательно вслушивались в каждое его слово; стоило ему заговорить, как прекращались все споры, всякая, пусть даже самая занимательная, болтовня. Говорил он главным образом о свободе, утверждая, что при желании (а в наличии его у нас он не сомневался) мы можем создать уже для наших детей счастливейшую жизнь на земле. И достичь этого можно не только путем переустройства общества, где все люди будут обладать равными возможностями, но и воспитывая наших детей в идеалах свободы и счастья.

— Добро в человеке неизмеримо сильнее зла, — заключил Джордж. — Мы всегда должны помнить об этом, что бы с нами ни случилось!

Все были взволнованы, ибо говорил он с большим чувством, Он как бы давал нам наказ — наказ человека, упорно боровшегося со злом в самом себе. Джек, наиболее разнузданный среди нас, возразил ему, что зло может быть очень прельстительным.

— Я не это подразумеваю под злом, — рявкнул на него Джордж. — Добрая половина бед от того и происходит, что из века в век попы, родители и ученые мужи пытались сделать людей несчастными, взваливая на них бремя вины за первородный грех!

Я почти не вмешивался в беседу, так как мысли мои были заняты другим: я вспоминал о том ужине, когда я вернулся на ферму промокший до нитки, но внутренне согретый ощущением счастья. На минуту я стряхнул с себя груз собственных забот и посмотрел на Джорджа. Я знал, что бремя этой вины отягощало его больше, чем кого-либо из нас, — потому-то он и добивался нашего самораскрепощения.

После ужина кружок разбился на мелкие группки. Мы с Мэрион сели поболтать в эркере. Она только что вернулась после рождественских каникул, и мы не виделись с ней три недели.

— Мне нужна ваша помощь, — сразу же заявила она.

— Чем же я могу вам помочь?

— Я хочу, чтобы вы разрешили одну проблему, — сказала она и вдруг спросила: — О чем это вы сейчас думали?

— Так что же это за проблема, Мэрион? — ответил я вопросом на вопрос.

— Ладно, проблема подождет. О чем же вы думали? Я никогда не видела у вас такого отсутствующего взгляда.

— Я думал о Джордже.

— Так ли? — с сомнением спросила Мэрион. — Когда вы думаете о ком-то, вы смотрите на этого человека, смотрите так, точно хотите пронзить его вашими дурацкими глазами. А сейчас вы не смотрели на Джорджа. Вы вообще ни на кого не смотрели.

Я успел собраться с мыслями и сказал ей, что сопоставлял слова Джорджа о свободе с проблемой первородного греха. В другое время Мэрион поинтересовалась бы моим мнением на этот счет, ибо она любила слушать мои высказывания о людях. Но сейчас она увидела в моих словах только отговорку и рассердилась, что я вожу ее за нос.

— Господи, и когда вы только научитесь завязывать галстук! — без всякой связи с предыдущим вдруг нетерпеливо воскликнула она. — Это же просто позор.

Это был крик души, оскорбленной тем, что я не захотел ей открыться. Мне стало стыдно: ведь я был очень привязан к Мэрион. Но, с другой стороны, ее назойливое желание проникнуть в мои мысли заставило меня острее почувствовать мое горе. Я весь внутренне сжался и лишь большим усилием воли удержал готовую слететь с языка резкость.

— Кто бы говорил об этом, только не вы, — шутливо заметил я, превращая разговор в веселую пикировку по поводу взаимной небрежности в одежде.

Джек, болтавший неподалеку с одной из девушек, усиленно прислушивался к нашему разговору. Однако, не обнаружив в наших словах никакого тайного смысла, он отошел.

Я напомнил Мэрион, что она хотела о чем-то меня спросить.

— Вас это никак не может интересовать, — заметила она.

— Напротив, меня это очень интересует, — настаивал я.

Она колебалась, но в конце концов не вытерпела, ибо ей очень хотелось поделиться со мной. Так вот; ей предложили место учительницы в родном городе. Место неплохое: школа расположена в самом центре. И если она намерена стать педагогом, то глупо от такого предложения отказываться. Ведь она могла бы жить с сестрой и сэкономить на этом немало денег.

Мэрион хотелось услышать от меня отнюдь не мое мнение о том, правильно ли она поступает, — ей хотелось только, чтобы я сказал: «Не уезжай!» Но я не мог этого сказать, и по мере того, как она говорила, мне все больше становилось не по себе, я даже почувствовал угрызения совести. Меня угнетало то, что в разговоре с нею я не ощущаю той легкости, с какою мог балагурить с Шейлой. Я вдруг стал косноязычен и с трудом выдавливал из себя слова. Обычная непринужденность покинула меня. Я сознавал, что, если Мэрион уедет, мне будет ее недоставать, я даже буду скучать по ней — ведь я всегда мог найти у нее поддержку. Однако, сознавая это, я все же попытался с полной беспристрастностью высказать ей свое мнение, а она возмущенно смотрела на меня и возражала резко, отрывисто. Я старался думать только об ее интересах, но именно поэтому она не желала слушать меня и не могла мне простить.

— Эй, Льюис, как насчет моциона? — весело окликнул меня Джордж.

Это было условное обозначение, придуманное Джорджем, который считал необходимым соблюдать в присутствии молодых женщин своеобразный этикет. Под «моционом» подразумевалась прогулка до ближайшего кабачка, где мы проводили часок-другой, а затем возвращались на ферму и спорили до утра. В этот вечер я охотно расстался с компанией. Кроме нас с Джорджем, никто не двинулся с места, и мы отправились в кабачок вдвоем.

— Джордж, — сказал я вдруг, подчиняясь возникшему во мне властному побуждению, — я покину тебя на часок. Мне надо пройтись.

Сначала Джордж был озадачен, но, быстро смекнув, в чем дело, со свойственным ему тяжеловесным тактом сказал:

— Вполне понимаю тебя, дружище! Вполне понимаю! — И он сочувственно и удовлетворенно хихикнул. Затем в своей излюбленной витиеватой манере добавил; — Я полагаю, ты поручишь мне разработку известных тонкостей, диктуемых предосторожностью? Если мы вернемся на ферму вместе, то у наших друзей едва ли будут серьезные основания полагать, будто ты уходил куда-то и занимался… м-м… чем-то другим.

Вопреки его предположению, у меня и в мыслях не было встречаться с Шейлой. Я шел в темноте по тропинкам, влекомый к ее дому неким инстинктом. Я бы и сам не мог сказать, зачем я туда иду, только чем ближе я подходил к ее дому, тем легче мне становилось. Я понимал, что не должен видеть Шейлу. Остатки благоразумия и гордости подсказывали мне, что встреча с нею будет равносильна катастрофе. Однако сейчас, уступив этому порыву, который увлекал меня по дорогам и тропинкам к дому Шейлы, шагая по тем самым полям, которые я впервые видел сквозь сетку дождя, когда все во мне пело от радости, я почувствовал в душе такую умиротворенность, какой не знал с сочельника. Умиротворенность эта была непрочная, она могла в любую минуту развеяться, и тем не менее сознание, что я приближаюсь к Шейле, рождало во мне иллюзию, будто все в порядке.

На улице поселка я поднял воротник пальто. Мне не хотелось, чтобы меня узнали, если я случайно столкнусь с отцом или с матерью Шейлы. Я держался в тени, подальше от света, падавшего из окон коттеджей. Сквозь двери бара до меня донеслись громкие, хриплые голоса, распевавшие какую-то песню. Я миновал ворота кладбища — на фоне звездного неба четко вырисовывался темный шпиль кладбищенской часовни. Но вот и яркие огни дома викария. Я остановился у подъездной аллеи и, прислонившись к дереву, постарался укрыться в его тени, чтобы меня не увидели из машины, если она ненароком выедет из ворот. Так я стоял — без цели и смысла. Над освещенными окнами гостиной светилось еще одно окно. Я понятия не имел, где находится комната Шейлы. Возможно, это и есть окно ее комнаты — реальной, а не воображаемой, которую я рисовал себе в дни первых восторженных порывов любви? Возможно, и сама Шейла сидит сейчас там, укрывшись от назойливых поклонников, от всех, кто смущает ее покой? Возможно, сейчас, в эту самую минуту, она пишет мне письмо?

Ни одной тени не промелькнуло в окне, пока я наблюдал за ним. Я не чувствовал холода. Трудно сказать, сколько времени протекло. Наконец я оторвался от созерцания окна и, по-прежнему держась в тени, зашагал по улице поселка.

Глава 24 ПОСЛЕДНИЕ ЗАПОРЫ ОТОМКНУТЫ

По ночам меня снова мутила бессонница. Днем я то и дело отрывался от учебника и подолгу глядел на крыши. Все мои желания свелись к одному — снова увидеться с Шейлой. Я уже несколько оправился от удара, который она нанесла мне в сочельник, и боль в душе у меня притупилась, ну а самолюбие не обладает такой сдерживающей силой, которая могла бы помешать мне взяться за перо и с наслаждением вывести: «Любимая моя Шейла!» Однако я почему-то не делал этого.

Прошло несколько дней с того субботнего вечера, когда я стоял под окнами ее дома. Позади уже понедельник, вторник, среда. Как мне хотелось, чтобы у нас с Шейлой был хотя бы один общий знакомый, у которого я мог бы что-то узнать о ней, которому мог бы, будто невзначай, сказать, что жду с нею встречи. Мне думалось, что такой знакомый помог бы нам обоим, замолвив ей за меня словечко. Но, помимо нас самих — и я в сущности рад был, что это так, ибо нам не на кого было пенять и, значит, оставалась надежда, что еще можно все изменить, — никто не мог напомнить нам друг о друге, мы не слышали никаких разговоров на наш счет. Мои друзья принадлежали к совсем другому миру, чем Шейла, почти не знали ее и лишь питали к ней неприязнь; а ее знакомых я вообще не знал.

Мне безумно хотелось разведать все, что можно, о Томе Девите. Впиваясь ногтями в ладони, я гнал мысли о нем, старался забыть и его, и сценку, разыгравшуюся у Иденов, и мои тогдашние переживания. Однако в понедельник, после возвращения с фермы, я поймал себя на том, что выискиваю предлог, чтобы зайти в читальню. Оказывается, мне неясен один вопрос, который якобы недостаточно освещен в учебниках. В читальне я быстро нашел нужный материал, хотя вполне мог бы этим не заниматься, так как вопрос был пустячный и утруждать себя из-за него не было нужды. Затем я как бы невзначай принялся шарить взглядом по полке с биографическими словарями и справочниками Уиттэкера, Крокфорда (где я давно уже почерпнул все необходимые сведения о преподобном Лоренсе Найте) и других. Почти машинально взял я с полки Медицинский справочник. Вот он: «Девит Э. Т. Н.» Буквы, составлявшие это имя, казались мне особенно четкими, даже какими-то выпуклыми. В справочнике не было указано, когда Девит родился, зато сообщалось, что медицину он изучал в Лидсе, звание врача получил в 1914 году (когда нам с Шейлой было по девять лет, с завистью подумал я), во время войны служил в армии врачом, был награжден Военным крестом (тут меня снова кольнула зависть). После войны Девит занимал различные должности в больницах; с 1924 года работает врачом-регистратором. Я понятия не имел, что означает та или иная больничная должность, как не знал и того, что такое регистратор. А мне хотелось бы знать, сделал ли Девит хорошую карьеру и какая его ждет будущность.

Четверг выдался солнечный и холодный, как это нередко бывает в начале января. Я работал у себя в комнате, плотно запахнувшись в пальто и закутав ноги одеялом. По временам я отрывался от тетради, в которой делал записи, и, поскольку стол находился у самого окна, смотрел на черепичные крыши, посеребренные тусклым зимним солнцем.

Неожиданно на лестнице, ведущей в мою мансарду, послышались шаги. Раздался резкий стук в дверь, и она широко распахнулась. В комнату вошла Шейла. Закрыв за собой дверь, она сделала два шага и остановилась, пристально глядя на меня немигающим взглядом. Лицо у нее было бледное, без тени улыбки, руки опущены. Я забыл обо всем на свете, кроме того, что она здесь, у меня, и, вскочив со стула, раскрыл ей объятия. Но Шейла не шевельнулась; застыл на месте и я.

— Я пришла вас навестить, — сказала она.

— Так, — пробормотал я.

— Я ведь не видела вас с того вечера. Вы все еще ломаете голову над тем, что произошло? — Голос ее звучал громче обычного.

— Я не могу не думать об этом.

— Так знайте: я сделала это нарочно!

— Но почему?

— Потому что вы злили меня! — Глаза ее были неподвижно устремлены на меня, их блеск меня гипнотизировал. — И пришла я вовсе не для того, чтобы извиняться.

— А надо бы, — сказал я.

— Извиняться мне не в чем! — Шейла еще больше повысила голос. — Я рада, что так поступила.

— Что это значит? — спросил я, начиная сердиться.

— То, что я уже сказала: я рада, что так поступила.

Мы стояли на расстоянии ярда друг от друга. Руки ее были по-прежнему опущены, она словно оцепенела.

— Можете ударить меня, — сказала она.

Я посмотрел на нее: в глазах ее что-то блеснуло.

— Вы должны меня ударить, — настаивала Шейла.

Из окна за моей спиной лился яркий свет, и я увидел, как белки ее глаз покраснели, увлажнились, и слезы медленно поползли-по щекам. Но она даже не пыталась вытереть их. Плакала она беззвучно, застыв, словно изваяние; лицо ее утратило свое жесткое, свирепое выражение, как утратило и красоту, я его не узнавал.

Я обнял ее за плечи и осторожно повел к кровати — единственному месту, где я мог ее усадить. Шейла не сопротивлялась, но двигалась, как автомат. Я поцеловал ее в губы, вытер ей слезы и впервые признался в своем чувстве.

— Я люблю тебя, — сказал я.

— А я тебя не люблю, но верю в тебя! — вскричала Шейла тоном, расплавившим мне сердце.

Она вдруг обняла меня, крепко прижала к себе и в каком-то отчаянном порыве поцеловала. Затем она разжала объятия и, уткнувшись лицом в покрывало, снова заплакала. Плечи ее содрогались от рыданий, и на этот раз слезы, видимо, облегчили ей душу. Я сидел рядом с Шейлой на кровати и, держа ее за руку, ждал, пока она выплачется. В те минуты я проникся уверенностью, что наивная любовь, внушенная мне Шейлой, созданной моим воображением, по глубине своей не может идти ни в какое сравнение с той, которую я ощущал сейчас.

Я увидел в Шейле нечто пугающее, и все же, хотя завеса над сокровенными сторонами ее натуры приоткрылась, я продолжал любить ее. Но вместе с любовью во мне зашевелилась какая-то странная жалость, и я понял, что то смутное чувство, которое я ощутил в гостиной Найтов, было не чем иным, как предвестником этой жалости. У меня возникло ощущение беды, которая ждет ее и, конечно, меня: передо мной было сложное, ушедшее в себя существо, которого мне никогда не понять, — существо жестокое, раздираемое муками, которых я не сумею облегчить. И все же на душе у меня никогда еще не было так легко. Я любил Шейлу и верил, что она тоже любит меня хотя бы немножко, что мы будем с ней счастливы.

Она подняла голову, высморкалась и улыбнулась. Мы снова поцеловались.

— А ну-ка поверни голову, я полюбуюсь на тебя, — сказала она и с полунасмешливой, полупечальной улыбкой окинула меня взглядом. — Ну и вид же у тебя с губной помадой на щеках!

Я парировал ее насмешку, заметив, что теперь, во время поцелуя, я как следует разглядел ее и понял, что она вовсе не такая красивая, какой кажется издали: ни правильных пропорций, ни классических черт, — словом, самое обыкновенное лицо, сплющенное и несовершенное.

Затем я вернулся к ее выходке в сочельник.

— Зачем ты это сделала? — спросил я.

— Я злючка, — ответила Шейла. — Мне показалось, что ты уже считаешь меня своей собственностью.

— Собственностью? — изумленно воскликнул я.

— Ты слишком многого от меня требовал, — пояснила Шейла.

Мы сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу. Я спросил о Томе, ревниво и в то же время самоуверенно.

— Ты его любишь? — спросил я.

— Нет, но очень хотела бы полюбить! — горячо воскликнула Шейла. — Он такой добрый! Но для меня он слишком хорош. Он лучше тебя!

— Он тебя любит, — сказал я.

— По-моему, он хочет жениться на мне. Но я никогда за него не выйду. Ведь я не люблю его. — И, помолчав немного, она добавила: — Иногда мне кажется, что я никогда и никого не полюблю. — Она притянула меня к себе и поцеловала. — Я и тебя не люблю, но верю в тебя. Помоги мне! Я верю, что ты мне поможешь! — И она еще раз повторила: — Я тебя не люблю, но верю в тебя!

Я заговорил о своей любви; слова лились легко и свободно — я просто не в силах был себя сдержать; захлестнутый безумной радостью, я говорил без умолку, как никогда еще не говорил ни с одним живым существом. Ее страстный призыв: «Помоги мне!» отомкнул последние запоры моего сердца. Я не понимал всего значения ее призыва, но не мог не откликнуться на него. Моя гордость, моя сдержанность — эти узы, сковывавшие меня, когда мама и Мэрион пытались завладеть моим сердцем, — исчезли. Я наконец увидел в Шейле человека, а не образ, созданный мечтой, и бремя моего я было сброшено. Захлебываясь от полноты чувств, я поведал Шейле обо всем, что пережил со дня нашего знакомства. Я казался самому себе другим человеком, способным поступиться всем на свете, кроме моей страстной любви к ней. В ее объятиях я забыл об окружающем меня мире, — в ушах моих лишь слабо звучал ее непонятный призыв.

Загрузка...