ЧАСТЬ 7 РЕШЕНИЕ

Глава 45 ОСЕННИЙ РАССВЕТ

Я проснулся очень рано и лежал, прислушиваясь к дыханию спящей Шейлы. Какое счастье, что она наконец заснула. Не одну ночь после нашей свадьбы я провел без сна, не находя себе покоя от сознания, что Шейла лежит рядом, на соседней кровати, тоже не смыкая глаз, уставясь в темноту. Так было и несколько часов назад — вернее, даже хуже, чем всегда, ибо вечером, в конце званого обеда, который мы устроили для Гетлифов, Шейла потеряла самообладание.

Из-под штор пробивался бледный свет занимающегося дня. Я лишь смутно различал очертания вещей, стоящих в комнате. Прошел почти год с тех пор, как, поженившись, мы сняли эту квартиру на Мекленбург-сквере. Я лишь смутно различал очертания вещей, стоящих в комнате, кровать Шейлы, ее тело под одеялом. Я думал о ней с нежностью, с привычной нежностью и жалостью и одновременно с раздражением, — да, с раздражением оттого, что я всегда вынужден думать только о ней, что заботы о ней поглощают все мое внимание, что через несколько часов я пойду в суд усталый и разбитый, после того как всю ночь пытался успокоить ее.

В свое время я полагал, что в состоянии представить себе, как будет протекать наша жизнь. Но никому не дано заранее представить себе свою жизнь, час за часом, день за днем. Я знал, что Шейлу пугают многолюдные собрания, и готов был пожертвовать большинством из них. Мне легко было отказаться от светских приемов. Но после свадьбы выяснилось, что наша жизнь требует от меня неисчерпаемого запаса терпения и нежности. Шейла так мучилась, что с каждым разом мне все труднее было звать ее на какой-либо прием. То, что она отгораживала меня от общества, где я любил бывать, не имело большого значения. Но она лишала меня возможности посещать «нужные» обеды, а это не могло не отразиться на моем профессиональном успехе. Выяснилось и другое. Общение с людьми не прибавляло Шейле уверенности, а наоборот. Теперь же, после нашей свадьбы, она и вовсе решила, что не способна совладать с собой.

Я часто думал, что, возможно, ей удалось бы излечиться от своего недуга, если бы она узнала физическую любовь во всей ее полноте. С моей любовью она порой мирилась: она не испытывала наслаждения, но случалось — так уж непостижимы капризы плоти! — любовные утехи забавляли ее, доставляли ей удовольствие, и такие минуты особенно сближали нас. Я старался гнать прочь мысль о том, что моя семейная жизнь не удалась, старался заставить умолкнуть голос совести, говорил себе, что даже брамины не так всеведущи, как они воображают. Половая жизнь бесконечно разнообразна. Сколько людей вкушают радости плоти путями, которые для других показались бы пародией на любовь! Я старался рассуждать хладнокровно, убеждая себя, что те, кто пишет на эти темы, сами, очевидно, мало знакомы с жизнью. Но подобные доводы не слишком успокаивали меня, когда Шейла бывала взвинчена и не позволяла к себе прикоснуться.

Я надеялся, что у нас будет ребенок, надеялся, вопреки очевидности, что появление его может все изменить и наладить нашу жизнь, но пока ничто не указывало на такую возможность.

Шейла не желала встречаться ни с кем, кроме тех, с кем она знакомилась по собственной воле. К родителям своим после нашей свадьбы она ездила только раз, на рождество, да и то лишь из чувства дочернего долга. Сам я виделся с мистером Найтом значительно чаще, ибо у нас завязались своеобразные приятельские отношения. Шейла отпускала меня к викарию, а сама в это время либо сидела одна в квартире, либо встречалась с кем-нибудь из своих непонятных приятелей. Это были весьма странные люди. Как и в годы своего девичества, Шейла чувствовала себя лучше всего в обществе людей никчемных, докатившихся до дна, иногда не без претензий, но без всякой надежды их осуществить. Она могла часами просиживать в каком-нибудь захудалом кафе, беседуя с официантом; ей поверяли свои тайны машинистки — отпрыски некогда богатых, но разорившихся семей, ныне мечтавшие о том, чтобы кто-нибудь взял их в содержанки; она охотно слушала разглагольствования писателей, почему-то никогда не публиковавших своих произведений, и писателей, вообще ничего не писавших.

Кое-кто из моих друзей полагал, что Шейла заводит себе любовников среди этих отщепенцев. Я не верил этому. Я ни о чем ее не спрашивал, не пытался выслеживать: ведь я и без того узнал бы. Я не сомневался в ее верности. Просто Шейле доставляло удовольствие утешать обездоленных. Она им сочувствовала — правда, на свой особый лад, без всякого душевного тепла. Ее трогало то, что жизнь этих людей, молодых и старых, так же безрадостна, как и ее собственная. Это сочувствие в известной степени привело ее и ко мне в мансарду, когда я был студентом.

Да, я больше не выслеживал ее. Ревность, не дававшая мне покоя, угасла вскоре после того, как Шейла стала моей. Когда она говорила — а она по-прежнему делала мне такие признания, — что кто-то ей нравится, я сочувствовал ей, гладил ее по голове, шутил. Теперь я мог слушать ее, и кинжал не вонзался при этом мне в сердце. Мне даже казалось, что, найдись человек, способный осчастливить ее, я сам толкнул бы его к ней в объятия. Да, мне казалось, что я мог бы это сделать, — я, который всего каких-то два года назад простоял холодной ночью несколько часов, наблюдая за ее окном; я, который умышленно разрушил то, что могло быть для нее счастьем!

Но с тех пор она стала моей. С тех пор я уже не раз встречал рассвет, лежа, как сейчас, подле нее без сна. Хью исчез с ее горизонта: он женился и отошел для нее в прошлое даже больше, чем для меня. (Я все еще ревновал к нему, хотя к другим перестал ревновать.) Теперь мне казалось, что, если у нее вновь появится надежда на счастье, я все сделаю — все за нее обдумаю, буду оберегать каждый ее шаг, — только бы она была счастлива.

Но я не думал, что это может произойти. Круг интересов Шейлы крайне сузился. Она прошла дальше меня по жизненному пути, хотя мы были одного возраста и я жил интенсивнее, чем она. Шейла надеялась, что я сумею чем-то занять ее. Иногда она требовала этого с такой настойчивостью, словно я обязан был жить за двоих. Эта пустота ее существования, эти страстные поиски, чем бы ее заполнить, больше всего удручали и пугали меня в Шейле. Жить за другого трудно даже при идеальных отношениях. А при наших отношениях это было выше моих сил.

В квартире она поддерживала такой же порядок, как в своей коллекции монет. Она оказалась лучшей хозяйкой, чем я ожидал, и легко постигала все связанные с этим премудрости. Домашней работе она уделяла гораздо больше времени, чем было нужно, ибо мы вполне могли нанять вторую служанку. Дело в том, что мистер Найт, то ли желая искупить свою вину перед дочерью, то ли чтобы задобрить меня, к нашему изумлению, проявил необычайную щедрость при заключении брачного контракта, так что теперь мы вместе располагали примерно двумя тысячами в год. На себя Шейла тратила немного. Лишь иногда она помогала своим друзьям да покупала пластинки и книги. Этим в сущности ее расходы и ограничивались. Я же только приветствовал бы ее расточительность. Я готов был приветствовать увлечение чем угодно, лишь бы Шейла всецело ему отдалась.

В свое время я припугнул Хью, сказав, что, женившись на Шейле, он никогда не будет знать, что ждет его по возвращении домой. Ни одно жестокое пророчество не оправдывалось столь жестоко на самом пророке! Через год после свадьбы я нередко засиживался в конторе, терзаемый невеселыми думами. Меня тревожила моя карьера. Я катился по наклонной плоскости, и если я собирался осуществить хотя бы половину своих честолюбивых замыслов, пора было браться за ум и делать новый бросок вперед. Однако этого не происходило. Практика моя росла очень медленно. Я с полным основанием подозревал, что обо мне уже не говорят как о человеке, подающем, большие надежды.

Еще одно обстоятельство начало с лета тревожить меня, немало омрачая мою жизнь. До меня то и дело доходили слухи, что Джорджу Пассанту и его кружку грозит какой-то скандал. Я навел справки, и они, увы, не рассеяли моих опасений. Сам Джордж ничего мне не сообщал, но я чувствовал, что тучи над ним сгущаются. Он то ли забыл обо мне, то ли из упрямства не хотел ничем делиться. Мысль об угрожающей ему опасности приводила меня в ужас.

Измученный тревожными думами, я покидал наконец контору и шел домой. Мне хотелось с кем-то поговорить, дать выход тому, что меня угнетало. «Девочка моя, — хотелось мне сказать Шейле, — дела наши идут скверно. Моя карьера, начавшаяся довольно удачно, может кончиться полнейшим фиаско. А есть новости и похуже!» Мне хотелось с кем-то поговорить, но, придя домой, я мог обнаружить совсем чужую мне женщину — женщину, с которой был неразрывно связан и с которой, однако, не мог отдохнуть душой, пока сам — лаской, уговорами — немного не успокою ее. Порой — и это было тяжелее всего — она сидела совсем неподвижно, не читала, не курила, а лишь смотрела прямо, перед собой. Порой она отправлялась к кому-нибудь из своих жалких друзей, и тогда я не мог заснуть, пока она не вернется, хотя она обычно проходила на цыпочках в одну из свободных комнат и, прикорнув на диване, проводила там ночь. Раза два, заглянув туда глубокой ночью, я обнаруживал Шейлу одетой: она курила сигарету за сигаретой и слушала пластинки.

Осенью 1932 года не было ни одного вечера, когда бы я чувствовал себя спокойно.

Мои не очень проницательные друзья видели только, что я женат на красивой, образованной женщине, и завидовали мне. Мои друзья поумнее возмущались Шейлой. Некоторые из них, справедливо предположив, что теперь я уже не так ослеплен страстью, как до женитьбы, пытались возбудить во мне интерес к другим женщинам. Многие считали, что Шейла губит меня. Даже Чарльз Марч, с которым мы были очень схожи характером, не слишком хорошо отзывался о Шейле. И ни у кого недоставало ума понять, что есть лишь один способ наверняка доставить мне удовольствие и заслужить мою вечную благодарность: не выражать своих восторгов Шейлой — комплиментов она получала достаточно, — а просто сказать, что она славная. Мне хотелось, чтобы кто-то сказал, что она милая, что она старается быть сердечной и если наносит кому-либо вред своим поведением, то лишь самой себе. Словом, мне хотелось, чтобы жалели ее, а не меня.

Однако сейчас, лежа подле нее, я не знал, надолго ли хватит моего терпения.

Все мое будущее было под ударом.

А что думала на этот счет Шейла? Моя карьера была для нее пустым звуком, а моя погоня за успехом казалась ей вульгарной. Шейла не пыталась ни понять меня, ни подчинить себе, ни подогреть мое честолюбие. Она видела во мне только человека, вымаливающего у нее крохи любви; свой выбор она остановила на мне лишь потому, что я не отвернулся от нее, хотя знал ее достаточно хорошо. Все остальное ее ничуть не интересовало. У нас не было и в помине той дружеской взаимопомощи, что существует обычно между двумя любящими сердцами.

И сейчас, лежа подле нее в сероватом свете октябрьской зари, я не знал, надолго ли хватит моего терпения.

В своих отношениях со мной, как и в отношениях с родителями, Шейла руководствовалась лишь сухим чувством долга. Из тех же побуждений, которые заставили ее съездить на рождество домой, она предложила мне дать обед для моих знакомых по адвокатуре.

— Ты ведь хочешь, чтобы я это сделала. Вот я и сделаю, — заявила она.

Я действительно хотел этого, хотя и предвидел, какой мукой все это обернется. Лишь совсем недавно я все же решился и позволил ей повторить попытку — это и был наш вчерашний обед.

Однажды в разговоре с Шейлой я заметил, что Энрикес уже несколько месяцев не поручает мне ни одного дела. Она с безразличным видом пробормотала что-то, но несколько дней спустя спросила, не следует ли нам пригласить к себе Энрикеса с женой. Я был тронут этим знаком внимания и с радостью согласился, предложив пригласить еще и Гетлифов — на это у меня были свои соображения. За два дня до обеда Шейла уже начала волноваться. Ее болезненная застенчивость снова прорвалась наружу: она чувствовала себя уродом, не способным общаться с людьми.

В ожидании прихода гостей Шейла молча стояла у камина. Я обнял ее и попытался шутками развлечь, успокоить, но она продолжала стоять, застыв в неподвижности. Она только молча пила херес рюмку за рюмкой, что было непохоже на нее, ибо она редко пила вообще. Тем не менее вначале все шло гладко. Поздоровавшись, миссис Гетлиф долго и восторженно смотрела на нас своими карими, по-собачьи умильными глазами, а потом принялась ворковать о прелестях и удобствах нашей квартиры. Ее муж в гостях был просто неоценим; он охотно говорил всякие приятные вещи и вообще считал своим долгом всемерно способствовать успеху приема. Между прочим, он немало позабавил меня. Я знал, что он антисемит, правда довольно добродушный, и сейчас не без злорадства наблюдал, какое изменение претерпевают его взгляды в присутствии Энрикеса, одного из влиятельнейших стряпчих-евреев.

Обед нашим гостям был подан отличный. Шейла, постигшая со свойственной ей дотошностью многие тайны кулинарного искусства, наготовила всякой всячины, а я, посоветовавшись со знатоками, ибо сам я ничего в этом не смыслил, купил неплохие вина. Гетлиф после первого же бокала слегка захмелел, но так бывало с ним всегда, больше он уже не пьянел, сколько бы потом ни выпил. Он сидел рядом с Шейлой и, украдкой любуясь красотою своей соседки, был снисходительно внимателен к ней, как к застенчивой хозяйке дома, нуждающейся в помощи. Он оживленно болтал с нею, вовлекая в разговор всех сидящих за столом. Не принадлежа к числу тех, кто мог бы понравиться Шейле, он, однако, все время заставлял ее улыбаться. И видя это, я испытывал к нему самые теплые чувства.

Энрикес держался как всегда — скромно и любезно и больше слушал, чем говорил сам. Я надеялся, что ему у нас нравится. С его женой мы немного посплетничали о Марчах. Я улыбнулся через стол Шейле, давая понять, что все идет превосходно, и она улыбнулась мне в ответ.

Перелом в ее настроении вызвал по простоте душевной Гетлиф. Мы только что покончили со сладким, и он, широко улыбаясь, окинул блестящими от возбуждения глазами присутствующих.

— Друзья мои! — начал он. — Разрешите мне назвать вас так. — И он посмотрел на Энрикеса открытым, прямодушным взглядом. — У меня возникла одна идея. Я просыпаюсь иногда ночью и думаю о том, что бы я сделал, если бы мог начать свою жизнь сначала. Мы, наверно, все задавались этим вопросом?

Кто-то сказал: да, конечно.

— Так вот, — с торжествующим видом продолжал Гетлиф, — я хочу спросить каждого из вас, что бы он сделал, если бы господь преподнес ему на блюде такую возможность. Появился бы среди ночи и сказал, хотя бы мне: «Послушай, Герберт Гетлиф! Ты уже видел кое-что в жизни. И ты даже успел сделать кучу глупостей. Хочешь — начинай все сначала. Дело за тобой. Выбирай, чем ты займешься!»

Гетлиф звонко и по-детски радостно рассмеялся.

— Ладно, затравку сделаю я, — сказал он. — Я бы прежде всего избавился от своего прошлого. На этот раз я уже не стал бы биться за место под солнцем. Если бы я мог приносить людям немножко пользы, поверьте, мне этого было бы вполне достаточно. Я хотел бы стать священником, как ваш отец! — И он широко улыбнулся Шейле, но она никак не откликнулась на это. — Да, да, сельским священником. Я с удовольствием прожил бы в деревне всю жизнь, давая крупицу утешения нескольким десяткам душ. Вот что я избрал бы для себя. И держу пари, что жил бы куда счастливее, чем сейчас!

И он повернулся к миссис Энрикес. Та решительно заявила, что целиком посвятила бы себя заботам о своих единоверцах и уже не пыталась бы забыть, что она еврейка. Следующая очередь была моя. Я сказал, что попробовал бы свои силы на писательском поприще в надежде оставить по себе какую-то память.

Миссис Гетлиф, сидевшая слева от меня, вперила обожающий взор в мужа.

— А я ничего бы не меняла! Я попросила бы оставить все так, как есть. Лучшей участи, чем быть женою Герберта, я не хочу.

К всеобщему удивлению, Энрикес выразил желание стать преподавателем в Оксфорде.

У всех нас язык был хорошо подвешен, за словом в карман никто не лез, и мы по кругу, без задержки, высказывали свои пожелания. Но вот очередь дошла до Шейлы. Наступила пауза. Шейла сидела потупившись. Она держала бокал за ножку, но не вертела его, а наклоняла то в одну, то в другую сторону. Вино выплескивалось на стол. Но Шейла не замечала этого. Она продолжала покачивать бокал, и вино продолжало выплескиваться.

Пауза затягивалась. Все чувствовали себя неловко и старались не смотреть на Шейлу. Наконец едва слышным, глухим голосом она произнесла:

— Я пас!

Гетлиф поспешил замять неловкость.

— По-видимому, вы так поглощены заботами о нашем милом Л.С., что не представляете себе, как можно жить иначе — лучше или хуже того, что есть, не правда ли? И в горе и в радости — всегда вместе, — весело добавил он, вспомнив слова, произносимые при бракосочетании. — Кстати, я помню, как Л.С. впервые явился ко мне в контору.

Вечер был испорчен. Шейла почти не раскрывала рта до самого ухода гостей. Гетлиф, не жалея усилий, поддерживал беседу, не отставали от него и Энрикесы, но молчаливость Шейлы сковывала всех. Я со своей стороны хватался за любую тему, лишь бы не дать беседе угаснуть, даже рассказывал анекдоты. С напускной небрежностью я перечислил театры, где мы побывали с Шейлой, и пьесы, вызвавшие у нас споры, или, наоборот, единодушную оценку.

Гости ушли, как только приличия позволили это сделать. Едва за ними захлопнулась дверь, Шейла, не говоря ни слова, направилась в комнату, где стоял ее патефон.

Я выждал несколько минут и последовал за ней. Она лежала на диване напряженная, взвинченная, глядя сухими глазами прямо перед собой. Когда я вошел, она как раз меняла на патефоне пластинку. Я не стал садиться с ней рядом. Лучше было не трогать ее, когда она бывала в таком состоянии.

— Все это ерунда, — сказал я.

— Да, тебе хорошо говорить!

— Уверяю тебя, что это ерунда.

— Никчемная я: ни тебе от меня нет пользы, ни мне самой! И никогда не будет! — И она злобно добавила: — Зачем ты меня в это втянул!

Я хотел что-то ответить, но она перебила меня:

— Ты должен был оставить меня в покое! Я могу жить только одна.

Я принялся успокаивать ее, как часто делал и прежде. Пришлось снова заверять ее, что никаких особых странностей у нее нет. Ведь именно это ей и хотелось услышать от меня. Наконец я уговорил ее лечь в постель. И лег сам, но не засыпал, пока не услышал, что она ровно задышала во сне.

Спала Шейла крепче меня. Я же, не успев задремать, просыпался и смотрел, как в комнату постепенно проникает утренний свет. Теперь я отчетливо видел под одеялом контуры тела Шейлы; несмотря на усталость, я не мог избавиться от мыслей, рожденных жалостью, нежностью и горькой досадой. Неудачный обед, несомненно, повредит моей карьере, а Шейле это даже в голову не пришло. Но вот она пошевелилась во сне, и сердце у меня екнуло.

Уже совсем рассвело. А в десять часов мне надо было быть в суде.

Глава 46 НОВЫЙ ДОМ

Однажды вечером я вернулся домой измученный, раздраженный. Весь день меня преследовали мрачные мысли, навеянные слухами о Джордже Пассанте. Особенно не давала мне покоя мысль о том, что Джордж замешан вместе с Джеком Коутери в какой-то нелепой и опасной афере. Подумать только — Джордж, в денежных делах честнейший из людей! Часто все это казалось мне дурным сном. Но в тот вечер я не мог так просто отмахнуться от опасений.

Шейла поставила передо мной бокал с виски. Настроение у нее было не блестящее, но мне надо было выговориться.

— Я очень расстроен, — начал я.

— Опять я что-нибудь натворила?

— Да нет, ты ничего особенного не сделала, — нашел я в себе силы улыбнуться ей. — А вот старина Джордж меня серьезно беспокоит.

Шейла посмотрела на меня так, словно мыслью витала где-то очень далеко. Я продолжал:

— Трудно этому поверить, но, кажется, он и еще несколько человек влипли в какую-то финансовую историю. Дай бог, чтобы их не отдали под суд! Говорят, положение их чрезвычайно опасно.

— Ну и глупо с их стороны, — заметила Шейла.

Ее слова разозлили меня. Ее безразличие к моим интересам, к тому, что я перестал двигаться вперед и что перспективы, открывающиеся передо мной, уже не столь блестящи, как прежде, — все это я мог вынести и быть по-прежнему ласковым и внимательным к ней. Но сейчас — впервые после женитьбы — я вспылил.

— Неужели у тебя нет даже искры человеческих чувств? — вскричал я. — Неужели ты ни минуты не можешь подумать о других? В жизни не встречал более эгоистичной женщины!

Шейла пристально посмотрела на меня.

— Ты ведь знал об этом, когда женился на мне.

— Да, знал. К тому же мне с тех пор каждый день напоминают об этом.

— Ты сам виноват, — сказала Шейла. — Зачем было жениться на женщине, которая не любит тебя?

— Со всяким другим на моем месте происходило бы то же самое! — сказал я. — Даже если бы тебе казалось, что ты любишь его. Ты настолько эгоистична, что для кого угодно была бы камнем на шее!

— Пожалуй, ты прав, — твердо и отчетливо произнесла Шейла.

— Некоторое время она была внимательна ко мне и покладиста, даже поинтересовалась делом, которое я тогда вел. Но однажды утром, просидев в течение всего завтрака молча, она перед самым моим уходом вдруг заявила:

— Я ухожу! Возможно, навсегда. А может быть, и вернусь. В общем я сама еще не знаю, как поступлю.

Я лаконично ответил, что она всегда найдет меня здесь. Первой моей реакцией было чувство безмерного облегчения. Легкой походкой я вышел на Мекленбург-сквер. Мною владело ощущение свободы и легкая грусть, которую, однако, заглушала радость от сознания, что я снова могу направить всю свою энергию на себя самого.

Чувство облегчения долго не покидало меня. В тот день я работал не поднимая головы, весь уйдя в лежавшее передо мною дело, — уже много месяцев я так не работал. Меня немного раздражала необходимость объяснять прислуге, что Шейла поехала отдохнуть: слишком я занят, чтобы еще утруждать себя дипломатией. Зато теперь я принадлежу себе. В тот вечер я долго, не спеша обедал с одним знакомым и домой вернулся поздно. Света в окнах нашей квартиры не было. Я прошелся по всем комнатам — нигде никого. В отличном расположении духа я приготовил себе чай, наслаждаясь тем, что мне не надо никого успокаивать.

Перед сном я хорошо поработал еще часа два. Пустая кровать Шейлы напомнила мне об одиночестве — да, я был одинок, но на душе у меня было легко.

Так продолжалось несколько дней. Временами меня охватывала тоска по Шейле, но спроси меня об этом Чарльз Марч, я бы сказал, что эта тоска сродни той, что возникла у меня при прощании с морским курортом, где я перенес столько страданий, — тоска по неволе. Без Шейлы мне дышалось свободнее, но привычка — привычка терпеть, все сносить, томиться желанием, заботиться о Шейле — оказалась сильнее тяги к свободе. Я говорил себе, что своими жестокими словами я заставил Шейлу уйти. Я, видно, до сих пор не научился владеть собой. Я сказал ей самые обидные слова. Правда, у меня были на то основания, но ведь я и так уже достаточно испортил ей жизнь. Мне неприятно было думать, что она где-то бродит в одиночестве.

Во многом я тогда обманывался. Шейла была мне еще дорога, это было эгоистичное чувство, которое и заявляло сейчас о себе громче, чем нежность или угрызения совести. И тем не менее я испытывал такое облегчение, что реагировал на случившееся совсем не так, как реагировал бы несколько месяцев назад. Я упорно работал — днем в конторе, по вечерам дома. Я написал на родину письмо с просьбой сообщить, как дела у Джорджа. Я не бродил по улицам в безумной надежде увидеть среди прохожих Шейлу. Я только позвонил ее отцу, но там тоже ничего о ней на знали. До меня донесся по проводу звучный голос мистера Найта, который брюзгливо и жалобно принялся сетовать на меня и на судьбу за то, что ему в его преклонные годы и при его-то слабом здоровье приходится волноваться из-за дочери. Я расспросил его о некоторых ее знакомых и заглянул в кафе, где она любила проводить время. Но никто ее не видел.

Тогда я начал волноваться. Поскольку я вел некоторые уголовные дела, мне приходилось иметь дело с полицией, и я поведал о своих опасениях знакомому инспектору Скотланд-Ярда, который, насколько я знал, мог здраво оценить обстановку. Но полиция не располагала никакими сведениями о Шейле. Мне оставалось лишь вернуться домой и ждать.

Я злился на Шейлу. Эта манера не подавать о себе вестей была еще одним надругательством надо мной. Я боялся. Шейла на была приспособлена к одинокой жизни. По вечерам я сидел дома, пытаясь работать, но между мною и моей работой снова стояла тень Шейлы, хотя возникала она сейчас по другим причинам.

Однажды — через шесть дней после ее ухода — я сидел дома один. Внезапно хлопнула внизу входная дверь, и я услышал звук ключа, поворачиваемого в замке. В комнату вошла Шейла. Лицо у нее было серое, перекошенное, платье несвежее. Как ни странно, я снова прежде всего почувствовал облегчение — знакомое и все же такое приятное чувство.

— Вот я и вернулась, — сказала Шейла.

Она подошла ко мне, в руках у нее был какой-то пакет.

— Посмотри, что я принесла тебе, — сказала она.

У нее была чисто ребяческая манера неожиданно делать мне подарки. Я развернул обертку и увидел блестящий, полированный ларец полисандрового дерева; подняв крышку, я обнаружил в нем совершенно неожиданные вещи: две самопишущие ручки в специальных желобках, флаконы с чернилами разных цветов, блокноты, дуговой термометр и пресс-папье в форме миниатюрной серебряной яхты. Это была милая безделица, не вязавшаяся, однако, со строгим вкусом и практицизмом Шейлы.

— Очень мило, — сказал я и притянул ее к себе на колени.

— Довольно мило! — поправила меня Шейла и уткнулась головою мне в плечо.

Я так и не узнал толком, где же она провела эти дни. Должно быть, две или три ночи она спала в ночлежке близ Пэддингтонского вокзала. Не исключено, что она пыталась найти себе работу. Расспрашивать Шейлу в ее нынешнем состоянии было бесполезно. Она чувствовала себя несчастной, потерпевшей крушение женщиной. Снова мне надо было придумывать, чем бы занять ее помыслы. Занять ее помыслы — это все, что я мог для нее сделать. Не съездить ли нам на рождество за границу? А может быть, надо расстаться с этой квартирой, где, сказал я, нас преследует злой рок, и попытать счастья в новом доме?

Меня поразило, с какой чуть ли не истеричной горячностью Шейла ухватилась за эту мысль. Она тут же начала просматривать газетные объявления и потребовала, чтобы я позвонил какому-нибудь агенту — немедленно, не откладывая до утра. Пробило полночь, а она все еще строила планы. Собственный дом — вот, казалось ей, спасение от всех зол! Ее манила к себе несбыточная надежда, которая заставляет человека с разбитым сердцем искать забвения в путешествии.

И вот несколько дней подряд я уходил пораньше из конторы и отправлялся осматривать дома в Челси. Дул порывистый осенний ветер, вздымая сухие листья к небу, по которому скользили светлые облака. Мне было жаль тратить время на эти поиски. Ведь это означало, что еще одно дело будет подготовлено на десять процентов менее досконально, чем если бы мы уже устроились. Зато как радостно было в эти ветреные вечера видеть Шейлу преобразившейся! Она решила, что мы должны жить в Челси; она решила, что из нашего дома должен открываться вид на Темзу, поэтому мы осматривали дома на набережной от Энтробас-стрит до моста Бэттерси. Через несколько дней Шейла нашла дом себе по вкусу в конце Чейн-уок. Это был красивый особняк в ранневикторианском стиле, с балконом и палисадником размером тридцать ярдов на десять, который отделял дом от тротуара. С меня потребовали арендную плату за пятнадцать лет вперед. Деньги я одолжил у мистер? Найта. Он согласился со мною, что надо снять этот дом, если Шейла считает, что может обрести в нем душевное спокойствие. Несмотря на всю свою скупость, он дал бы мне и больше, лишь бы несчастье дочери не лежало камнем на его совести.

Подписывая договор об аренде, я подумал: будем ли мы еще жить здесь с Шейлой через пятнадцать лет?

Переехали мы в середине ноября. В первый наш вечер в новом доме от реки поднимался такой густой туман, что, прогуливаясь в палисаднике, мы не могли разглядеть людей, проходивших по тротуару, хотя издалека явственно слышали их голоса. Время от времени свет фар проезжавшей машины золотил туман. Никто не видел нас в этот холодный осенний вечер, словно вокруг не было ни души, и гуляя с Шейлой по палисаднику в густом тумане, я крепко обнял ее.

Вернувшись в дом и сев обедать, мы не стали спускать в столовой шторы, чтобы при свете огня в камине любоваться клубящимся за окнами туманом. На реке протяжно и хрипло завыла пароходная сирена. Нам было покойно и хорошо.

Но эта счастливая пора длилась всего несколько дней. А затем все пошло по-прежнему. Снова я боялся идти домой, с ужасом думая о том, что меня там ждет. И так изо дня в день. Снова я беспокойно ворочался по ночам, пока Шейла не забывалась сном. Вся разница состояла лишь в том, что в новом доме Шейла сидела со своим патефоном в высокой, ярко освещенной комнате.

Однажды унылым декабрьским вечером я сидел с книгой в руках, набираясь духу, чтобы пойти к Шейле и успокоить ее, как вдруг зазвонил телефон. Так я узнал, что делом Джорджа Пассанта заинтересовалась полиция, что я нужен и ближайшим поездом должен выехать в родной город.

Глава 47 ЕЩЕ ОДИН ВЕЧЕР В ГОСТИНОЙ ИДЕНА

Друзья Джорджа вызвали меня как адвоката. Поговорив с ним каких-нибудь полчаса, я пришел к выводу, что его, по-видимому, привлекут к суду. Я радовался, что смогу чем-то помочь ему, пустив в ход свои профессиональные знания. Мне было бы гораздо тяжелее, если бы я мог лишь выслушать рассказ о свалившейся на него беде.

Несмотря на внушительную наружность, у него был вид затравленного человека. Он старался оберечь свой кружок от последствий процесса и порой вдруг принимался с присущим ему беспочвенным оптимизмом утверждать, что это «оскорбительное обвинение» лопнет, как мыльный пузырь. Я не был убежден, что Джордж ничего не скрывает от меня, хотя он был необычайно тронут и признателен мне за участие. Даже страх перед бесчестьем не лишил его ясности ума. Я изумлялся тому, как четко, в каком стройном порядке изложил мне этот измученный преследованиями человек все, чем он занимался с Джеком Коутери на протяжении последних четырех лет.

Полностью я разобрался во всех деталях лишь к концу судебного процесса, но уже при первом разговоре с Джорджем я составил себе некоторое представление о том, что можно вменить ему и Джеку в вину.

Джордж и Джек двумя весьма своеобразными способами добывали деньги; им это грозило обвинением в выманивании денег и, кроме того (по чисто формальным причинам), в сговоре с целью осуществления своих мошеннических действий.

Способы были различны, но в основе их лежала одна и та же техника. В свое время Мартино, расставшись с Иденом, прежде чем сделать последний шаг и отречься от мирской суеты, увлекся мелким предпринимательством; одним из его предприятий было скромное рекламное агентство, выпускавшее в провинциальных городах небольшой рекламный проспект.

Джек Коутери убедил Джорджа достать денег и выкупить пай компаньона Мартино, уверяя, что агентство принесет им неплохой доход. Так оно и оказалось. Расплатившись с долгами, Джек и Джордж стали получать небольшую, но постоянную прибыль. Все было вполне честно, если не считать подтасовки цифр в одном оповещении, на чем они и нажили немало денег. И тогда и позже я считал, что на этом основании им нельзя предъявить серьезного обвинения, если, конечно, во второй афере не к чему придраться.

Ободренные успехом первого предприятия, компаньоны затеяли другое, более крупное: они приобрели ферму и несколько домов поблизости, решив устроить в них гостиницы для молодежи. Джордж считал, что главное — это получить ферму в свою полную собственность и передать ее в распоряжение кружка. Джек обошел всех знакомых, рассказывая басни о том, сколько народу хлынет в эти гостиницы и какой это принесет доход, и таким путем собрал крупную сумму. Это было очень на него похоже. Я почти не сомневался в том, что Джек, будь то с ведома или без ведома Джорджа, вел себя нечестно, хотя он заметал следы с присущей ему изворотливостью. Ход следствия внушал надежду, что ничего предосудительного не обнаружится. Однако, сопоставляя обе авантюры, я все же опасался, что есть основания для судебного преследования.

От Джорджа я отправился к Идену, у которого я и остановился, и там, сидя у камина в той самой гостиной, где я когда-то с радостным нетерпением ждал Шейлу, я рассказал Идену всю историю от начала до конца, не скрыв и своих опасений.

— Такие вещи, конечно, случаются! — с обычным своим непоколебимым спокойствием произнес Иден. — М-да! Случаются!

— А что вы по этому поводу думаете?

— Вы, конечно, правы. Надо быть готовым к худшему.

Он был лишь слегка раздражен услышанным — и только. Меня удивило, что его так мало волнует репутация фирмы.

— Должен сказать, что они преглупо вели себя! Что бы они там ни натворили, а вели они себя преглупо! Как же можно браться за такие дела, не имея опыта! Только Пассант и способен на подобную глупость. Я всегда говорил вам это…

— Джордж — один из самых замечательных людей, каких мне доводилось знать. Я продолжаю придерживаться этого мнения и после того, как познакомился с двумя-тремя другими замечательными людьми, — резко возразил я.

Так я никогда еще не разговаривал с Иденом. На миг самообладание изменило ему, но он взял себя в руки.

— Ладно, не будем об этом спорить! Сейчас не время для спора! Надо подумать, что делать. — Дружески-отеческий тон, к которому я привык, сменился теперь профессиональной напускной сердечностью. Идену не понравилось, что я оспариваю его суждение, особенно поскольку речь шла о Джордже. — Видите ли, Элиот, сам я не могу заняться с вами этим делом. Моя фирма не может принимать в этом участие. Но я договорюсь с каким-нибудь стряпчим о защите интересов Пассанта и попрошу, чтобы он сначала прибег к вашим услугам, а потом можно будет передать это кому-нибудь другому. В том случае, конечно, если разбирательство пойдет в желательном для нас направлении.

Мне очень хотелось вести это дело самому, и главным образом потому, что я знал, какие обстоятельства не следует оглашать.

Я понимал, что дело может обернуться самым отвратительным образом. Джордж боялся исхода судебного процесса: больше всего пугала этого здоровяка недвусмысленная угроза тюремного заключения. Но было еще кое-что, чего он и страшился и стыдился. Встречи членов кружка на ферме, их взгляды на мораль и на «свободную любовь» — все это могло всплыть на суде. Картина получилась бы, конечно, неприглядная, ибо рассуждения о высоких материях и простые товарищеские отношения, существовавшие раньше в кружке, давно отошли в прошлое. Члены кружка скоро перестали довольствоваться легким флиртом, бывшим у нас в моде в те идеалистические времена. Постепенно Джек все больше подчинял чувственную натуру Джорджа своему разлагающему влиянию. Он никогда, ни на одно мгновение не верил в идеалы Джорджа, и кто из них одержит верх — было заранее ясно. Джордж обладал даром вести за собою души, но был наделен человеческими слабостями, малодушно лицемерил и не мог разобраться в собственных желаниях. И ему в конечном счете не одолеть было такого человека, как Джек, который твердо знал, чего он сам хочет, чего хочет Джордж и чего хочет кто угодно другой. И вот теперь Джорджу, прирожденному лидеру, грозило всеобщее осмеяние — даже хуже, чем осмеяние, — ибо он должен был предстать перед всеми как жалкий провинциальный донжуан.

Я старался нащупать тактику, с помощью которой можно было бы спасти его. Вернувшись в Лондон, я все вечера просиживал над делами. Шейла пребывала в крайне угнетенном состоянии, но я не мог ей ничем помочь, да и не пытался. Я не мог заставить себя пойти к ней в комнату, хотя бы следуя установившемуся у нас обычаю. Впервые в жизни я мечтал о том, чтобы встретить человека, который поддержал бы меня, а не выматывал бы из меня последние силы.

Несколько дней от Хочкинсона — стряпчего, которому Иден передал дело Джорджа, — не было никаких вестей. У меня появилась робкая надежда, что полиция сочла дело не заслуживающим внимания. И вдруг в контору на мое имя пришла телеграмма: «Клиенты арестованы ходатайствуют освобождении под залог». Была уже середина декабря, и судебная сессия подходила к концу. Дело Джорджа слушалось в полицейском суде 29 декабря, а у меня в Лондоне ничего не предвиделось до самого января, и я решил в интересах Джорджа провести ближайшие две недели в родном городе.

Я отправился домой, намереваясь сообщить об этом Шейле. По дороге я спрашивал себя, догадается ли она об истинной причине моего отъезда: о том, что только вдали от нее я могу по-настоящему работать — так, как надо, чтобы вызволить друзей из беды. Ничто не должно отвлекать меня сейчас.

Утром Шейла была настроена спокойно и рассудительно. Я сообщил ей об аресте.

— Очень жаль, — сказала она. — Очевидно, это тебя и тревожило?

Я слегка улыбнулся.

— Я ведь не раз говорил тебе об этом!

— Я была немножко… не в себе.

Шейла часто прибегала к этому выражению; обычно она безжалостно характеризовала свои поступки, но иногда пыталась несколько сгладить их.

Я сказал, что уезжаю к Идену и пробуду там до Нового года.

— Почему?

— Я непременно должен выиграть это дело.

— Но что тебе это даст? Уехать на такой срок… — Она пытливо посмотрела на меня.

— Видишь ли, дело очень сложное. А мне они расскажут все, до мельчайших подробностей…

— Неужели это дело сложнее всех остальных? Раньше ты почему-то никогда не уезжал.

Но больше она не возражала и лишь добавила, что на рождество уедет к родителям.

— И если ты думаешь, что отец не узнает о твоем пребывании у Идена, то жестоко ошибаешься, — заметила она со своей обычной саркастической улыбкой. — Имей в виду, я не стану за тебя извиняться. Так что лучше наведайся к нашим на рождестве и попробуй оправдаться сам.

Следующие две недели я почти все время проводил с Джорджем и встречался с Джеком, когда тому хотелось видеть меня. Постепенно они почувствовали ко мне доверие, словно я опять был одним из тех, с кем они постоянно общались. Джордж наконец пришел к выводу, что я ничуть не изменился и всегда готов прийти ему на помощь. На самом же деле я очень изменился, но благодаря этому я теперь лучше понимал беду Джорджа. В юности, когда мы были особенно близки с Джорджем, я вел борьбу за то, чтобы выбиться в люди, — в этой борьбе я не знал поражений и даже не допускал, что такое может со мной случиться. Всем сердцем я твердо верил, что впереди меня ждет только успех. Я страдал слепотой всех удачливых людей и с раздражением удачливого человека смотрел на тех, кто по слабости и недостаточной целеустремленности споткнулся в пути. А потом на меня навалилась болезнь, и я узнал, что такое полная капитуляция, — этого я не мог забыть. Я изведал всю горечь поражения и с тех пор почувствовал себя тесно связанным со всеми, кто вначале подавал блестящие надежды и ничего не достиг, ибо силы изменили ему. Меня связывало с этими людьми не сострадание и не дешевое сочувствие, а сознание, что я сам мог, да и могу еще оказаться в таком же положении. Вот почему в те зловещие дни я снова сблизился с Джорджем.

Тем не менее, направляясь к Джорджу по знакомым невзрачным улицам, я с болью думал о том новом, что появилось в его жизни, — и не столько о его причастности к мошенничеству, сколько о перерождении его кружка, который представлялся ему зародышем идеального общества, в содружество жрецов Венеры. Как бы мне хотелось, чтобы всего этого не было. Мне становилось безмерно больно при мысли о том, в каком мире мы живем. Неужели мне, считавшему, что я способен смотреть правде в глаза, хотелось видеть лишь часть правды о Джордже? Или мне просто хотелось сохранить в неприкосновенности воспоминания о той поре моей юности, когда Джордж развивал свои наивные альтруистические утопии, а я был счастлив уже от одного предвкушения грядущих радостей?

Именно эта моя душевная горечь в сочетании со страхами Джорджа и привела к тому, что я чуть не совершил тактической ошибки выведении дела. Я предвидел, что доводы обвинения могут оказаться очень вескими и 29 декабря, в суде, нам не удается добиться прекращения дела. Единственная разумная тактика состояла в том, чтобы воздержаться от защиты и дать делу перейти в суд присяжных. Но, с другой стороны, если бы мы удачно провели защиту и выиграли дело в полицейском суде, нам удалось бы избежать скандальной огласки. Это была ложная надежда, и я совершил ошибку, дав ей поселиться во мне. Но исступленное состояние Джорджа, его страдания заставили меня забыть о благоразумии; я решил, что, если обвинительное заключение окажется не столь грозным, как мы опасались, я потребую прекращения дела.

В том, что я питал такую надежду, не было ничего страшного. Но когда я поделился своими соображениями с Иденом и Хочкинсоном, людьми хладнокровными и здравыми, оба они стали решительно возражать. Гораздо благоразумнее принять решение заранее, заявили они. Дело, безусловно, перейдет в суд присяжных. Неужели мне это не ясно? Иден был явно встревожен: ведь, несмотря на молодость, за мной установилась репутация адвоката, хорошо разбирающегося в судебных тонкостях. Мои профессиональные удачи представлялись и ему и Хочкинсону более блестящими, чем это было на самом деле. Поэтому они относились ко мне с несколько неуклюжей почтительностью. Но оба они были толковые, серьезные стряпчие. И оба считали, что я не прав, намечая такую тактику — не прав, веско заявляли они и очень советовали мне от нее отказаться.

Спор наш произошел в канун рождества. Если до этого дня у меня не возникало особого желания проведать своих родных и знакомых, то теперь я жаждал этого еще меньше. Однако мне предстоял традиционный вечер у Идена, и, чтобы избежать этого, я решил навестить тетю Милли и отца. Мне пришлось рассказать им о деле Джорджа, слухи о котором уже проникли в местные газеты. Тетя Милли, упорно державшаяся положительного мнения о Джордже, пылала негодованием. Она была уверена в его невиновности; бесчестные люди, заявила она, втянули его в эту аферу, злоупотребив его добротой и, как она выразилась, «мягкостью». Тете Милли было уже за шестьдесят, но он по-прежнему шумно и энергично выражала свое возмущение.

— Вот это да! — молвил отец, простодушно удивляясь тому, что я буду выступать в суде на глазах у всей здешней публики. — Рехнуться можно!

Он собирался сбежать от Милли, чтобы вместе со своими хористами веселой ватагой ходить из дома в дом, славя Христа. Когда мы остались на минуту вдвоем, он тут же предложил мне присоединиться к ним.

— В некоторых домах так угощают, что пальчики оближешь! — с видом знатока заявил отец. — Я знаю, где для нас на кухне всегда припасена бутылочка, а то и две…

Первый день рождества я провел у Найтов. Никогда еще мы так мало не разговаривали. Нас было четверо, но каждый существовал как бы сам по себе. Я был всецело поглощен мыслями о процессе.

Шейла думала о чем-то своем. За весь день она не задала мне ни одного вопроса. Когда мы вышли на несколько минут в сад, она заявила, что хочет поговорить со мной. Но о процессе она не произнесла ни слова. Я разозлился на нее и вместе со злостью почувствовал бесконечную усталость. Я не мог заставить себя сказать ей, что скоро я освобожусь, скоро вернусь домой бодрый и свежий, готовый снова утешать ее.

Весь этот день мной владело желание никогда больше не видеть ее.

Миссис Найт была необычно молчалива. Она чувствовала, что в нашей семейной жизни что-то неладно, и винила во всем меня, хотя и не могла понять, в чем корень зла. Мистер Найт почти не разговаривал со мной, но не из-за дочери и не из-за того, что я был расстроен и отвечал глухим, мрачным голосом. Нет, мистер Найт не разговаривал со мной по той простой причине, что был оскорблен в своих лучших чувствах. А оскорблен он был в своих лучших чувствах потому, что я предпочел остановиться у Идена, а не у него.

Мне не помогли никакие оправдания: ни то, что я должен в самое разное время — и днем и вечером — встречаться с Джорджем и другими членами кружка; ни то, что я не могу каждый день ездить из деревни в город и обратно; ни то, что при любом исходе, даже если бы нам удалось выиграть дело, мне необходимо поддерживать с Иденом наилучшие отношения, поскольку Джордж работает у него. Мистер Найт не желал ничего слушать. А у меня, по правде сказать, было не то настроение, чтобы особенно оправдываться перед ним.

— Никто не желает утруждать себя, чтоб меня навестить, — брюзжал он. — Никто не желает утруждать себя. Никому до меня нет дела. Никому до меня нет дела.

Лишь ненасытное любопытство заставило его забыть об оскорбленном достоинстве и нарушить молчание. Никто так не любил скандальных историй, никто так не умел их выискивать, как мистер Найт. А потому, мог ли он, несмотря на обиду, удержаться от расспросов, когда главный источник закулисной информации сидел за его столом!

Я много пил за обедом и, как только лег, сразу заснул. Проснувшись утром, я увидел, что Шейла смотрит на меня с легкой усмешкой.

— Что, свет режет глаза? — спросила она.

Она принесла мне чашку чаю. Иногда ей нравилось ухаживать за мной.

— Ты перепил, — сказала она. — И сделал это нарочно! — Пытливо посмотрев на меня, она добавила: — Ничего, все пройдет.

Целуя ее на прощание, я напомнил ей, что двадцать девятого состоится суд. Она с еще большим безразличием, чем утром, пожелала мне удачи.

В полицейском суде, еще не дослушав до конца речь обвинителя, я понял, что Иден и Хочкинсон были правы. Никаких шансов на прекращение дела не было, да и не могло быть. Защиту придется перенести в суд присяжных. Во время перерыва на ленч я коротко и осторожно, чтобы еще больше не ранить Джорджа, объяснил ему положение вещей.

Когда я сообщил о своем решении Идену, он заметил:

— Я не сомневался, что вы вовремя перейдете на правильный путь.

На другой день вечером я обедал у Идена. Он был чрезвычайно внимателен ко мне и сочувственно заметил, что я «совсем издергался»; это было и в самом деле так: слишком измотали меня тягостные сцены, которые за последние сутки мне пришлось наблюдать. После обеда Иден пригласил меня в гостиную, где, поворошив в камине кочергой, развел жаркий огонь. Затем он налил мне большую рюмку коньяку. Свою рюмку он долго грел в руках, покачивал ее, взбалтывая коньяк, нюхал, неторопливо, со смаком отпивал глоток.

— Что скажете насчет вчерашнего суда? — спросил он.

— Скажу, что дело оборачивается не очень хорошо.

— Вполне с вами согласен, — отозвался Иден и с задумчивым видом продолжал: — Видите ли, я уже беседовал сегодня об этом с Хочкинсоном. Наше мнение сводится к тому, что этим молодым негодникам здорово повезет, если мы сумеем спасти их от того, чего они, между нами говоря, заслуживают. Однако мне бы не хотелось, чтобы они пострадали из-за недостатка рвения с нашей стороны. Вы согласны со мной?

Я понял, куда клонит Иден.

Говорил он обдуманно и сердечно. Ему не хотелось огорчать меня, но вместе с тем приятно было показать, что он тоже кое-что значит.

— Вот об этом-то мы и беседовали с Хочкинсоном. И мы подумали, что, быть может, надо немножко вам помочь. Только не поймите нас, молодой человек, превратно! Я доверил бы вам любое дело, несмотря на ваш возраст, да и Хочкинсон тоже верит в ваши силы. Вы, конечно, проявили несколько излишний оптимизм, полагая, что вам удастся покончить с этим делом в полицейском суде, но кто из нас не ошибается? Однако дело это очень заковыристое. Одной аргументацией тут не обойдешься. Если бы речь шла только об этом, я бы, не задумываясь, предоставил защиту вам одному…

Иден пустился в рассуждения о неожиданных поворотах в настроении присяжных, об их причудах, упрямстве и предубеждениях. Самолюбие мое было больно задето, и, не желая слушать дальше, я нетерпеливо прервал Идена:

— Что же вы предлагаете?

— Я хочу, чтобы дело оставалось за вами. Вы его знаете лучше, чем кто бы то ни было, и без вас нам не справиться. Но, принимая во внимание все соображения, я считаю, что нужно поставить кого-то над вами.

— Кого же именно?

— Я имел в виду вашего бывшего шефа — Гетлифа.

Вот теперь я пришел уже в полное бешенство.

— В том, чтобы пригласить кого-нибудь, я еще вижу смысл, — в ярости вскричал я. — Но Гетлифа!.. Он же плохой адвокат!

— В своем отечестве, как вам известно, пророка нет, — возразил Иден. И добавил, что Гетлиф — это было чистейшей правдой — уже успел неплохо зарекомендовать себя в качестве королевского адвоката.

— Ладно, пусть я несправедлив к нему, — признал я. — Но дело это серьезное. Есть же и другие адвокаты, которые великолепно справились бы с ним. — И я одну за другой назвал несколько фамилий.

— Все это, конечно, умные люди, — с улыбкой согласился Иден, хотя чувствовалось, что он недоволен моими возражениями, не убежден и не желает сдаваться. — Однако я не вижу оснований обходить Гетлифа. Он всегда хорошо справлялся с делами, которые я ему предлагал.

Мне было стыдно, что я так поддался досаде. До этой минуты мне казалось, что все мои мысли поглощены только опасностью, грозящей моим друзьям. Я лежал ночами без сна, размышляя о страданиях Джорджа, о том, как бы его спасти, о том, как помочь ему наладить свою жизнь в дальнейшем. Мне казалось, что эти заботы вытеснили из моей головы все остальное. И это вовсе не было фальшью.

Однако, выслушав Идена, я уже не мог думать ни о чем, кроме своего провала. Притворяться было бесполезно. От самого себя ведь не скроешь, какая из твоих ран ноет сильнее. А этот провал затмевал собою бедствие, обрушившееся на друзей. Он наносил удар по моему тщеславию, по моим честолюбивым замыслам. По сравнению с ним все мои тревоги за Джорджа выглядели пустяшным огорчением.

Этот провал вскрыл всю глубину моего самолюбия и честолюбия. Много воды утекло с тех пор, как эти два чувства впервые заговорили во мне еще здесь, в моем родном городе, заставляя брать все новые и новые барьеры. Какое-то время я их не ощущал, но сейчас они с неслыханной силой напомнили о себе. Они были неотделимы друг от друга: если меня жгло одно, вскоре начинало жечь и другое. Нет таких честолюбивых стремлений — даже куда более возвышенных, чем мои, — которые не переплетались бы с самолюбием. Подумать только: меня считают непригодным для ведения какого-то второразрядного дела! Меня хотят заменить человеком, которого я презираю! Долго еще после того, как Иден ушел к себе, стоял я в гостиной перед камином. Если бы я достиг большего, никому и в голову не пришло бы сделать мне такое, предложение, рассуждал я. Ведь мне лучше, чем кому-либо, было известно, что за минувший год, а то и больше, я ни на шаг не продвинулся вперед. Правда, Иден и Хочкинсон еще не знали об этом, до них еще не могли дойти пренебрежительные отзывы обо мне. Но если бы я уже достиг определенного положения, они никогда не стали бы так третировать меня. Тогда я бы ими командовал. Я бы ставил им свои условия.

И то, что я не достиг такого положения, в тот вечер сказал себе я, объясняется одним и только одним. Всему виной Шейла. Я отдавал ей всего себя. Я жил за двоих. И у меня не хватало сил на осуществление моих честолюбивых замыслов. Она не только не помогала мне, а висела тяжким грузом на моей шее. Только она и мешала мне двигаться вперед. Если бы не она, я давно стал бы неуязвим, Только ее и надо во всем винить.

Глава 48 ДВА МОЛОДЫХ ЧЕЛОВЕКА ВНОВЬ ОБРЕТАЮТ НАДЕЖДЫ

В суде присяжных Гетлиф плохо начал. Почти все допросы он проводил сам. Инструктируя меня однажды, он с ребяческой серьезностью заявил:

— Если хочешь хорошо что-то сделать, делай это сам! Таков один из моих принципов, Л.С.!

Процесс оборачивался весьма неблагоприятно для нас. С присущей ему небрежностью Гетлиф то и дело путал имена и цифры, и это ослабляло позиции защиты. В такие минуты, хотя обычно в суде меня охватывала профессиональная лихорадка, к которой сейчас примешивалась еще и тревога за участь Джорджа, я испытывал унизительное злорадство. В другой раз наши стряпчие дважды подумают, прежде чем третировать меня, как какую-то посредственность.

Но затем Гетлифу начало везти. Нам удалось разыскать Мартино, который по-прежнему скитался в рубище по стране, и его вызвали в суд для дачи свидетельских показаний по поводу рекламного агентства. На допросе Мартино снял с Джорджа самое страшное обвинение, фактически взяв вину на себя. Он сказал, что это он ввел Джорджа в заблуждение, скрыв от него некоторые факты.

С этой минуты Гетлиф проникся уверенностью, что выиграет процесс, несмотря на то, что от обвинения в афере с фермой уйти было нельзя; в сущности его беспокоило не столько это, сколько разоблачение закулисных сторон жизни кружка. Скандальная история все-таки вышла наружу, и во время допроса Джорджу пришлось испить горькую чашу до дна. Гетлиф признавал, что эти разоблачения серьезно предубедили присяжных против обвиняемых. Тем не менее он надеялся, что в своей заключительной речи изыщет способ «вывернуть все наизнанку». Если на присяжных вообще что-то может подействовать, то показания Мартино должны рассеять их предубеждение. С такими вещами все-таки нельзя не считаться, ехидно усмехнувшись, заметил он.

Показания Мартино произвели большое впечатление и на самого Гетлифа. Но у него, как и у многих из нас, не было уверенности в том, что Мартино не солгал с целью выгородить Джорджа.

Впрочем, сомнения эти были развеяны еще до окончания процесса. Достаточно было послушать показания не Джорджа и Джека, а основателя агентства.

Джордж согласился стать совладельцем агентства, понятия не имея о том, на какую авантюру он идет; но он догадался об истине еще прежде, чем они с Джеком собрали необходимые деньги. Джордж понял, что реклама, которую они печатают, полагаясь на достоверность текста, оставленного им Мартино, подтасована. Он попытался тут же положить этому конец, но к тому времени он уже всецело был под влиянием Джека. С тех пор Джек стал хозяином судьбы Джорджа. Он же играл главную роль и в афере с фермой. Заманчивые посулы, с помощью которых он добывал деньги, были лживы от начала до конца, и Джордж знал это.

Гетлиф сдержал обещание и в заключительном слове действительно «вывернул все наизнанку». Впрочем, он сам верил тому, что говорил, ибо, как человека впечатлительного, его глубоко взволновала участь Мартино и Джорджа, и он говорил то, что чувствовал. Таков уж был его дар — инстинктивно и вполне искренне проникаться теми чувствами, которые в данный момент ему наиболее нужны. Он разошелся вовсю, и, слушая его, я ощущал зависть, смешанную с признательностью. Незадолго до вынесения приговора я уже начал благодарить судьбу за то, что именно Гетлиф защищает моих друзей. Процесс он провел гораздо лучше, чем это сделал бы я.

Гетлиф полностью отмел обвинение, касавшееся агентства; что же до обвинения в афере с фермой, и без того довольно расплывчатого и путаного, то он заявил, что это вообще сплошная мистификация. Все ждали, что тут он и поставит точку; но вместо того, чтобы сесть, он принялся расшатывать неблагоприятное впечатление, вызванное образом жизни Джорджа. И добился он своего тем, что признал неизбежность такого впечатления!

— Теперь я хочу сказать несколько слов и о самом мистере Пассанте, — заявил он, — ибо, мне кажется, все мы понимаем, что именно он возглавлял кружок. Это он выступал с идеей свободы взаимоотношений между людьми. И я хочу попытаться объяснить, что же он внушал членам этого кружка. Все вы видели его… Он мог бы принести пользу своей стране и своим соотечественникам, и если не сделал этого, то лишь по собственной вине. Да, по собственной вине и по вине тех идей, в которые он заставил себя верить, ибо я хочу сказать несколько слов и об этом. Возможно, вас это удивит, но я искренне верю в его желание создать новый, лучший мир. Учтите, я вовсе не утверждаю, что он в этом преуспел. Вы вправе думать о нем как о человеке, растратившем впустую все свои таланты. Тут я с вами полностью согласен.

И Гетлиф возложил всю вину на время, в которое живет Джордж. Он искренне верил этому, как вообще верил всему, что говорил. Своей искренностью он заражал и своих слушателей. Это была одна из самых удивительных и самых прочувствованных его речей.

Присяжные совещались два часа. В ожидании их возвращения мы с Гетлифом прогуливались по коридору. Он немного волновался, но в общем был уверен в благоприятном исходе. Наконец нас пригласили в зал.

С треском распахнулась дверь, и по полу гулко застучали ботинки присяжных. Почти все они смотрели на подсудимых.

Секретарь суда прочел первый пункт обвинительного заключения — о преступном сговоре с целью проведения махинаций в агентстве. Старшина присяжных поспешно произнес:

— Не виновны!

После второго пункта — а всего в обвинительном заключении было девять — возглас «Не виновны!» вылетал из уст старшины почти автоматически, сразу же за словами секретаря.

Вскоре мы с Джорджем, выбравшись из толпы поздравляющих, уже шли к центру города. Небо было затянуто низко нависшими желтовато-бурыми тучами. Вечерний сумрак прорезали огни фонарей. Мы долго шли молча. Прошли почти под окнами канцелярии, где я когда-то работал.

Неожиданно Джордж прервал молчание и вызывающе объявил, что должен продолжать начатое дело.

— Еще не все потеряно! — заявил он. — Что бы они там ни натворили, для меня еще не все потеряно!

Надежды его возродились, и он снова начал строить планы на будущее. Забыть о скандале невозможно. (Любопытно, что именно речь Гетлифа, спасшая Джорджа от тюрьмы, больше всего раздражала его и вызывала на лице его краску стыда.) Отныне он приложит все силы к тому, чтобы не отступать от своих убеждений. Но прежде всего следовало решить, чем заняться дальше, — на этот счет у Джорджа было немало оптимистических, но довольно скромных замыслов и планов. Он собирался переехать в другой город и поступить в контору какого-нибудь стряпчего, вроде Идена, чтобы со временем стать его компаньоном.

Он с энтузиазмом говорил о своих планах. Я слушал его с волнением и легкой грустью. На память мне пришли первые вечера после нашего знакомства, когда мы гуляли вместе по этим же улицам. Как и тогда, Джордж горячо, но без всякой тревоги рассуждал о будущем. Он ведь не требовал для себя ничего, кроме весьма умеренных благ. Так было всегда. Я вспомнил такие же вечера, когда вот так же низко нависали тучи и так же сверкали огни витрин, когда в голове Джорджа рождались грандиозные планы, связанные с нашим кружком, грандиозные наметки моего будущего. Для себя он мечтал тогда лишь об очень скромном, но наименее реальном благе — о том, чтобы стать компаньоном Идена. Я вспомнил и ночи, когда в окнах уже не было огней и уличные фонари были потушены, — горели лишь те, что служат для освещения трамвайных линий, — а мы шагали рядом, и Джордж зычным голосом говорил о своих скромных надеждах, а я предавался необузданным мечтам, озарявшим для меня своим светом темные улицы.

И сейчас, шагая рядом с Джорджем, я чувствовал, как воспоминания о прошлом поднимают мой дух. Робость Джорджа и трогала и возмущала меня, но на душе у меня становилось легко при виде его готовности принять все, что подарит ему судьба. Он вселял в меня силы и надежды не только раньше, но и сейчас, несмотря на понесенное им поражение, и я оптимистически думал о его будущем… и о своем. Однако я понимал, что построить жизнь заново — невообразимо трудная задача даже для Джорджа.

Мы зашли в кафе, поднялись на второй этаж и сели за столик возле окна, откуда можно было любоваться вечерним зимним небом над крышами. Джордж прикидывал, во что ему обойдется эта перестройка жизни. Когда он говорил о своих друзьях, о кружке, возникшем как Утопия, а кончившем свое существование самым скандальным образом, вид у него, не в пример словам, был отнюдь не гордый и не веселый. Джордж не закрывал глаз на то, с чем ему предстоит столкнуться, и тем не менее он заявлял:

— Я буду трудиться во имя идей, в которые верю! А верю я в то, что большинство человечества склоняется к добру, если ему не препятствуют в этом. Я найду новые способы помочь людям и со всей энергией отдамся этому делу. Пусть попробуют мне помешать! Я еще человек не конченый! Я еще молод! Я верю в добро. Верю в свой разум и в силу своей воли. Надеюсь, ты не станешь убеждать, меня, что я должен добровольно себя калечить?

Джордж оказался гораздо мужественнее меня. Ведь ему надо было преодолеть неверие в свои силы, которого в ранней молодости он почти не знал. Он чувствовал, что в жизни его будут минуты, когда он будет спрашивать себя, что станется с ним дальше. И все же он будет цепляться за самый крошечный осколок надежды. С ней он родился, с ней и умрет. Сидя в тот вечер подле него в кафе, я черпал бодрость в его словах, исполненных надежды, в интонациях его голоса, в котором звучал смелый вызов даже сейчас, после скандала и поражения.

Я черпал бодрость и по-своему становился сильнее. Я никогда не буду таким мужественным, как он, и у меня никогда не будет стольких источников утешения. До сих пор я шел по жизни более прямой дорогой, чем он. Мне предстояло решить менее сложную проблему. Слушая в тот вечер Джорджа, я впервые с таким хладнокровием думал о своих честолюбивых замыслах и о своем браке.

Честолюбие мое заявляло о себе сейчас с не меньшей силой, чем в те дни, когда Джордж пришел мне на помощь. Доказывать это не требовалось: моя реакция на решение Идена говорила сама за себя. Нет, честолюбие мое никогда не исчезнет. Но жить с неудовлетворенным честолюбием значило жить в разладе с самим собой: я считал бы тогда, что зря копчу небо. Утешаться мыслью, что я стал выше этого, что я не намерен гнаться за вульгарным успехом, было мне не дано. Увы, честолюбие составляло неотъемлемую часть моей души и тела! За эти десять лет я нисколько не изменился, если не считать того, что теперь я знал пределы своих возможностей. Пределы, за которые я не смогу перешагнуть. В тот вечер после суда над Джорджем я видел их с такою ясностью, словно они были начертаны черным по белому.

Многое из того, на что я когда-то надеялся, оказалось пустой мечтой. Я никогда не добьюсь — и не мог бы добиться — выдающегося успеха в адвокатуре. Тут уж ничего не поделаешь. В самом лучшем случае я мог бы подняться до уровня Гетлифа. По злой иронии судьбы это был мой предел. При удаче я добьюсь примерно того же: стану младшим компаньоном фирмы с солидной практикой, к сорока годам получу звание королевского адвоката и, возможно, завершу свою карьеру на посту судьи.

Это максимум того, на что я могу рассчитывать. Да и то, если повезет. Но для этого я должен немедленно перестроить свою жизнь, иначе будет уже поздно. Пока Шейла висит на мне обузой, об этом нечего и мечтать. Пока… И я принялся хладнокровно обдумывать, как же может сложиться у меня жизнь. Можно, конечно, потерпеть полную катастрофу, думал я. Но я должен, должен вести себя так, чтобы не растерять практики. И не только не растерять, а со временем, по мере того как мои друзья будут становиться все более влиятельными людьми, даже расширить ее. Возможно, с годами я настолько очерствею, что смогу работать и вечером, не терзаясь мыслью о том, как чувствует себя Шейла. В худшем случае — если она будет выбивать меня из колеи, как в последние месяцы, — я все же смогу, пожалуй, зарабатывать от тысячи до двух тысяч в год — и так до конца дней своих. Со временем я приобрету репутацию жалкой посредственности — тем более жалкой, что когда-то передо мной открывалось блестящее будущее.

А не расстаться ли мне с Шейлой? Сейчас я думал о ней с большей нежностью, чем в те минуты, когда, распаляясь злостью, я слушал решение Идена. Я вспоминал о том, что в свое время всецело находился в ее власти. Но теперь страсть моя угасла. Да, теперь я мог расстаться с Шейлой — расставание это принесло бы мне боль, но и чувство облегчения. При этой мысли на душе у меня сразу стало легко, как в то утро, когда Шейла заявила, что уходит от меня — быть может, навсегда. По крайней мере я избавлюсь от повседневной, ежечасной пытки! И вот, хоть я и не обладал смелостью, присущей Джорджу, я вновь обрел надежды, — пусть не пламенные надежды былых лет, а лишь те, какие я сохранил, пойдя на уступки самому себе, но это меня вполне устраивало. Главное — снова стать свободным!

«Что можно возразить против этого? — рассуждал я. — Шейла калечит мне жизнь. Я пытался опекать ее, но из этого ничего не вышло. Без меня она будет чувствовать себя точно так же, как и со мной. Для меня же разница будет огромная — все равно что заново родиться!»

Мы с Джорджем по-прежнему сидели у окна кафе. Небо над городом стало совсем темным. С возрастом я все больше замыкался в себе и никому не поверял своих сокровенных замыслов. А Джордж всегда страшно терялся, когда кто-нибудь изливал ему душу, — к тому же в тот день у него хватало и собственных забот.

И все же я вдруг объявил ему, что мне не, остается ничего другого, как расстаться с Шейлой, и что я намерен сделать это в ближайшем будущем.

Глава 49 РАССТАВАНИЕ

Я ждал. Решив, что не следует форсировать события, я ждал такого случая, когда разрыв покажется вполне естественным — и Шейле и мне. Возможно, я надеялся, что она снова сама уйдет. У нас ведь в сущности ничего не изменилось. Изо дня в день я уходил в контору измученный и усталый и с тяжелым сердцем возвращался домой. Все обстояло как прежде: вновь появилась почти выдохшаяся жалость к Шейле, а с нею и нежность, готовая в любой миг перейти в раздражение и напоминавшая, о страстной, безответной любви. Вновь утвердилась привычка оставлять все на волю случая. Надо наметить срок, говорил я себе, это в моих же интересах.

Осуществил я свое решение лишь в начале лета, воспользовавшись каким-то незначительным поводом, тогда как раньше я оставлял без внимания более серьезные вещи. Я давно перестал приглашать к себе гостей и принимать приглашения, которые влекли за собой появление Шейлы в обществе. С течением времени большинство моих друзей оставило нас в покое, и жизнь наша становилась все более замкнутой. Но было у меня несколько друзей, с которыми я познакомился в начале моего пребывания в Лондоне и которые отнеслись ко мне тогда с большой теплотой. Среди них были люди скромного достатка, в чьих глазах я выглядел сейчас человеком, идущим в гору, и они чувствовали бы себя глубоко обиженными, если бы им показалось, что я избегаю их. От их приглашений я никогда не отказывался, и Шейла, пересиливая себя, ездила со мной. Впрочем, в обществе этих моих друзей она стеснялась меньше, чем в других случаях.

В начале июня как раз одни из этих наших знакомых пригласили нас к себе. Они жили на Масуэлл-хилл, и я часто ездил к ним в те далекие дни, когда у меня не было ни пенни за душой и я рад был каждому сытному обеду. Я сообщил Шейле о приглашении и, с ее согласия, принял его. В условленный день к вечеру я вернулся домой за час до того, как нам следовало выезжать. Шейлу я нашел в гостиной; она полулежала в кресле, забившись в уголок; одна рука ее свешивалась с подлокотника вниз. Погода в тот день стояла пасмурная, небо над рекой заволокло тучами, и я не сразу рассмотрел, как выглядит Шейла. Последнее время она перестала следить за собой. И сейчас волосы у нее были не причесаны, лицо не напудрено, ногти не в порядке.

Я уже знал, что я сейчас услышу.

— А какой смысл одеваться? — сказала она в ответ на мой молчаливый вопрос. — Я не могу ехать. Позвони и извинись.

Я давно перестал уговаривать ее или насильно заставлять что-нибудь делать. Не сказав ни слова, я пошел к телефону. Я привык извиняться и был Достаточно изощрен в этом искусстве: сколько я лгал, чтобы не поставить в дурацкое положение ее и себя! Но на этот раз моей выдумке не поверили. Я услышал в голосе на другом конце провода явное огорчение. Мы их обидели. Очевидно, мы ими пренебрегаем. Они не поверили моей басне о том, что Шейла заболела. Просто они нам больше не нужны или не интересны, и мы бесцеремонно отказываемся приехать.

Вернувшись в гостиную, я подошел к окну. Посмотрел на набережную. Стоял хмурый, но теплый летний вечер; деревья плавно покачивались на ветру.

Долгожданная минута наступила.

Я пододвинул к Шейле кресло и сел.

— Шейла, — сказали, — мне очень трудно. Наступила пауза. Слышно было, как от ветра шелестят деревья.

Я медленно произнес:

— Мне кажется, мы должны расстаться.

Она пристально посмотрела на меня своими огромными глазами. Рука ее по-прежнему безвольно свисала с подлокотника, но пальцы постепенно сжались в кулак.

— Ну что ж, если тебе так хочется, — сказала она.

Я посмотрел на нее. С губ моих сорвалось ласковое слово, но я тут же добавил:

— Мы должны расстаться.

— Я так и думала, что ты не выдержишь! — Шейла говорила громко, твердо, без всякой дрожи в голосе. — Пожалуй, ты прав!

— Я бы все выдержал, если бы сумел сделать тебя счастливой, — возразил я. — Но… мне это не удалось. И это губит меня. Я не в состоянии даже работать…

— Я предупреждала тебя, во что это выльется! — резко, с беспощадной прямотой заявила Шейла.

— Одно дело что-то знать, и совсем другое — испытать это! — Впервые за этот вечер я тоже ответил ей резкостью.

— Когда ты хочешь, чтобы я ушла? — спросила Шейла.

Я ответил, что ей никуда не надо уходить: она останется в этом доме, а я подыщу себе другое жилье.

— Но ведь ты прогоняешь меня — значит, мне и уходить, — сказала Шейла. И, помолчав немного, она добавила: — Только куда же мне деваться?

И тут я понял, что она в полной растерянности. Удар она приняла стойко и не стала взывать к моим чувствам, что иногда, несмотря на всю свою гордость, позволяла себе при менее серьезных стычках. Она даже не пыталась коснуться моей руки. Но как ни сурова была ее решимость, она явно растерялась.

Я посоветовал ей переехать к родителям.

— Неужели ты думаешь, у меня хватит на это сил? — с внезапной вспышкой ненависти воскликнула Шейла. — Неужели ты думаешь, я в состоянии слушать их разглагольствования? Да я лучше уеду за границу! — И она принялась называть совершенно неожиданные места, куда ей хотелось бы поехать. — Например, в Сардинию. Или в Ментону. Ты ведь, кажется, тоже ездил туда, когда был болен? — заметила она таким тоном, словно речь шла о бесконечно далеком прошлом. — Когда ты там был, я заставила тебя немало выстрадать. Это твоя месть мне? — вдруг спросила она.

Я молчал — секунды текли.

— По-моему, я давно отомстил тебе, и ты это знаешь, — наконец сказал я.

Шейла, как это ни странно, улыбнулась.

— Тебя это все еще волнует?

— Да, иногда.

— Напрасно.

Она пристально посмотрела на меня, и во взгляде ее я прочел нечто похожее на жалость.

— Я все думаю, не потому ли ты так долго терпишь меня, — сказала она. — Если бы ты тогда не поступил так, ты, наверно, давно бы уже от меня избавился.

Я снова помедлил, затем с полной искренностью ответил:

— Не думаю.

— Я уеду сегодня, — вдруг объявила Шейла.

Я сказал, что это глупо.

— Я уеду сегодня, — повторила она.

— А я тебя не пущу! — сказал я.

— Теперь ты не имеешь на это права! — сказала Шейла.

Я рассердился, что случалось со мной всегда, когда она проявляла своеволие, которое могло повредить прежде всего ей самой. Как же она может уйти из дому, ведь у нее нет другого пристанища? Она должна остаться, пока я не налажу ее дальнейшую жизнь. На все это она ответила одним словом: «Нет!» Гнев мой возрастал, и я метнулся к креслу, намереваясь силой удержать ее. Она даже не отстранилась, только оказала:

— Теперь это уже не в твоей власти!

Я разжал руки. Такова была ее воля.

Не произнося ни слова, мы смотрели друг на друга. Наконец Шейла поднялась с кресла.

— Ну что ж, вот все и кончено, — промолвила она. — Помоги-ка мне собрать вещи.

В эту минуту она, как и я раньше, обратила внимание на ветер и подошла к окну. Деревья гнулись под низко нависшим серым небом. Пышная июньская зелень их даже в сумеречном свете выступала ярким пятном. Из окна тянуло запахом липы.

— Я полюбила этот дом, — заметила Шейла, поглаживая своими сильными пальцами подоконник.

Мы прошли в ее будуар. Там царил страшный беспорядок, которого до нынешнего вечера я не замечал, как и не сознавал того, что от безукоризненной аккуратности Шейлы уже ничего не осталось; так муж не видит, насколько подурнела его жена, хотя это бросается в глаза всякому, кто не встречался с нею год.

Шейла обошла будуар. Хотя она перестала следить за своей внешностью, движения ее были по-прежнему грациозны и энергичны. Она попросила, чтобы я на некоторое время оставил у себя коллекцию монет. Она слишком тяжелая и ценная, чтобы таскать ее с собой из отеля в отель. Прежде всего Шейла упаковала свой патефон.

— Он мне понадобится, — сказала она.

Затем она стала укладывать в чемодан альбомы с пластинками. Я подавал их ей. Принимая очередной альбом, Шейла улыбнулась мне дружеской, немного печальной, но беззлобной улыбкой.

— Как жаль, что у тебя совсем нет слуха, — заметила она.

Я напомнил ей про платья.

— Да, мне, наверно, кое-что понадобится, — равнодушно заметила она. — Достань мне что-нибудь на свой выбор.

Я положил ей руку на плечо.

— Ты должна с большим вниманием относиться к себе!

Хоть мы и расставались, я говорил с ней тем ворчливо-заботливым тоном, к какому прибегал в редкие счастливые дни, когда между нами царили мир и согласие.

— Зачем?

— Ты не следишь даже за лицом.

— Оно мне опротивело! — воскликнула Шейла.

— Это твое дело, но оно у тебя еще красивое.

Это была правда. Хотя она выглядела изможденной, не умывалась с утра, а то и дольше, и не пудрилась, черты лица у нее были все-таки удивительно правильные и глаза по-прежнему сверкали, несмотря на темные круги, которыми они теперь были всегда обведены.

— Оно мне опротивело! — повторила Шейла.

— Мужчины теперь будут увиваться за тобой еще больше, чем прежде, — сказал я, — только ты не должна их уж слишком отталкивать.

— А мне они не нужны.

— Но у тебя же всегда была куча поклонников…

— Да, знаю. Но для меня было бы, наверно, лучше, если б их было поменьше. Да и для тебя тоже…

Она принялась укладывать в чемодан книги, но я остановил ее.

— Послушай, что я тебе еще скажу! Я надеюсь, что ты найдешь человека, который даст тебе счастье. Это возможно, уверяю тебя!

Шейла посмотрела на меня с еле уловимой усмешкой.

— Ты должна в это верить! — настаивал я. — Из нашей совместной жизни ничего не получилось. Но ведь для тебя еще не все кончено.

— Я не стану больше пытаться, — возразила она.

Она села и принялась обсуждать всякие практические вопросы с той деловитостью, которая некогда так поразила меня в ней. Через час она кончит укладывать вещи и отправится в какой-нибудь отель. (Я больше не спорил с ней.) Паспорт у нее в порядке, и выехать за границу она может хоть завтра. Я должен перевести ей деньги в Париж. На юг она сразу не поедет — слишком жарко. (Мне показалось удивительным, что даже в такой момент она способна помнить о том, что не выносит жары.) Лето она, очевидно, проведет в Бретани, а в октябре отправится в Италию. Этим все планы Шейлы исчерпывались. Она добавила, что рано или поздно я, видимо, надумаю жениться. В этом случае она готова по первому требованию дать мне развод.

— Если тебе будет плохо, дай мне знать, — сказал я.

Шейла покачала головой.

— Нет, этого я не сделаю.

— Я тебя очень прошу.

— Нет! — твердо промолвила она. — Если бы даже мне и захотелось, я бы все равно этого не сделала. Я и так причинила тебе достаточно зла.

Шейла поднялась и, отвернувшись от меня, посмотрела в окно. Она стояла прямо, расправив плечи.

— Может быть, тебе понадобится…

— Какое имеет значение, что мне понадобится?

— Не говори так!

Шейла медленно повернулась ко мне.

— Теперь это не имеет никакого значения! — Она вполне владела собой. Голова ее была горделиво вздернута. — И по одной простой причине. Ты, кажется, сказал, что для меня еще не все кончено?

— Разумеется!

— Ну, так ты ошибаешься.

Шейла отчетливо представляла себе свое будущее, но не хотела ни о чем просить меня. Она не сделала ни шагу, чтобы подойти ко мне. Она стояла выпрямившись, опустив руки.

— Оставь меня одну, — сказала она твердо. — Когда я буду готова, я позову тебя.

Глава 50 ПРОГУЛКА ПО САДУ

Я прохаживался по нашему садику. Дойдя до калитки, выходившей на улицу, я повернул обратно и увидел, что Шейла зажгла свет: окно ее выделялось ярким пятном в преждевременно сгустившихся сумерках. Влажный воздух был пропитан дурманяще сладким ароматом лип. Время от времени порыв ветра доносил сюда и запахи реки, но над всем царил в тот вечер густой и пряный запах лип — запах Лондона в июне.

Я не мог прогнать Шейлу. У меня не хватало, на это духу. Мне было совершенно ясно, к чему ведет моя нерешительность. Если уж расставаться, то самое время — сейчас. Вторично я такого решения никогда не приму. Мне представился удобный случай, но я не могу им воспользоваться. Сейчас я уговорю Шейлу остаться, и все пойдет по-старому. И я осужу себя на пожизненное заключение.

Однако в душе у меня не происходило борьбы. Ведь никакого решения я сейчас не принимал. Как и все прочие решения моей жизни, оно было принято задолго до того, как я осознал это, — вероятно, в тот момент, когда я увидел, как растеряна Шейла, а еще вероятнее, когда, горделиво выпрямившись, она заявила, что больше ничего не ждет от жизни. Она смотрела на будущее без всяких иллюзий. Она вообще не была склонна к иллюзиям. Так, без иллюзий, она и будет жить, кочуя из отеля в отель, одинокая и несчастная, год от году становясь все более эксцентричной.

Я не мог допустить этого. И только этим и объяснилось мое решение. Как ни тягостна была наша совместная жизнь, она казалась вполне сносной по сравнению с тем, что ожидало Шейлу. Я должен быть возле нее! Иначе я не могу поступить! Теплый ветер дул мне в лицо, и, вдыхая аромат лип, я склонился перед неизбежностью. Теперь мне уже никуда не уйти от своей судьбы. Надо только как-то выкраивать для себя отдых: раз уж это на всю жизнь, надо найти способ облегчить ее. И со свойственной мне практической сметкой и изворотливостью я уже принялся искать выход. Я бы легче примирился со своей участью, если бы Шейла дала мне возможность общаться с людьми. Но это была бы лишь отдушина. Я принимаю решение на всю жизнь и должен быть рядом с Шейлой, когда бы я ей ни понадобился.

В нос мне попала пылинка, и я чихнул. Возможно, именно она напомнила мне пропитанный меловой пылью воздух в классной комнате, где десять лет назад я сидел с Мэрион. Во всяком случае, я вдруг вспомнил о том, как смело бросал тогда вызов будущему. Я страстно мечтал о новом, лучшем мире, о славе, о любви. Я мечтал о лучшем мире, а сейчас шел злополучный тысяча девятьсот тридцать третий год. Я мечтал о славе, а стал лишь заурядным адвокатишкой. Я мечтал о любви, а оказался связанным на всю жизнь с женщиной, которая никогда не любила меня и иссушила мою любовь.

Размышляя обо всем этом, я, как ни странно, ничуть не терзался. Я даже улыбнулся. Хорош итог, нечего сказать! И на общечеловеческие бедствия это не свалишь — виноват во всем один только я. Другой на моем месте никогда не пошел бы по такому пути. Я еще слишком мало знал себя и по-настоящему не понимал потребностей своей натуры. Я еще не отличал случайного от неизбежного. Но я уже сознавал, что моя рабская зависимость от Шейлы неотвратима. Так уж я был устроен, что не мог не оттолкнуть маминой любви и любви Мэрион. Чувство самосохранения, очевидно рожденное болезненным самолюбием, побуждало меня закрывать доступ в сердце всем, кто стремился проникнуть в него. Я мог забыть о чувстве самосохранения и болезненном самолюбии о необходимости закрывать доступ в свое сердце, совершенно забыть о себе, лишь влюбившись в такую женщину, как Шейла, которая отнюдь не старалась завладеть мной, у которой мне приходилось вымаливать хотя бы искру ответного чувства, которая настолько замыкалась в себе, что лишь неистовство и муки моей любви могли немного ее согреть.

Страдания, причиненные мне Шейлой, избавляли меня от моего болезненного самолюбия. Мне было двадцать восемь лет, но лишь в тот вечер, шагая по саду после тщетной попытки бежать своей участи, я впервые понял, что лежит в основе моей натуры. Другие этого не видели: меня принимали за человека сердечного, отзывчивого, скромного. И представление это не было совсем уж ложным — ведь годами притворяться нельзя. Но я-то знал, что скрывается за всем этим. Отнюдь не нежность мешала мне расстаться с Шейлой, ибо я понимал, чего мне будет стоить наша совместная жизнь, и страсть моя к тому времени уже угасла. Причина заключалась в том, что Шейла задевала самую глубокую струну моей души — потребность в страдании, избавлявшем меня от болезненного самолюбия; в этом-то и состояло своеобразие моей любви. Однако меня, как и Джорджа после суда, не покидала надежда. Тем не менее, глядя на вещи более трезво, я начинал догадываться об ожидающей меня участи. Я не закрывал глаза на некоторые горькие истины. Мне никуда не уйти от ответственности за судьбу Шейлы. Это неотвратимо, но разве не мечтаю я, что когда-нибудь познаю настоящую любовь с другой? Теперь мне уже не добиться успеха в адвокатуре, но разве не мечтаю я, что когда-нибудь, с новыми силами, начну все сначала?

Мне было всего двадцать восемь лет, и я еще мог надеяться. Теплый ветер навевал бодрящие мысли, и, принимая неизбежное, я чувствовал — чувствовал всеми фибрами своего существа — как во мне растет надежда, великая надежда молодости. В тот вечер я решил, что я должен делать. Но, вдыхая аромат лип, я все же подумал: «Шейла сказала, что для нее все кончено. Ну а для меня еще далеко не все кончено!»

Я посмотрел на ее окно. Я уже достаточно долго откладывал разговор с нею — медлить дольше нельзя. В доме царила тишина. Я открыл дверь будуара Шейлы. Она стояла неподвижно, словно застыв, у чемодана.

— Я просила тебя оставить меня одну, — сказала она.

— Шейла, я не хочу, чтобы ты уходила, — сказал я.

На миг выражение ее лица смягчилось, но тут же снова стало жестким.

— Я же сказала, что уйду сегодня!

— Я не хочу, чтобы ты вообще уходила, — сказал я.

— Ты понимаешь, что ты говоришь? — спросила Шейла.

— Отлично понимаю, — ответил я. И добавил: — Я хочу еще сказать, что никогда больше не буду говорить с тобой так, как сегодня. Никогда, до самой смерти!

— А ты понимаешь, что это для тебя означает?

— Отлично понимаю, — повторил я.

— Я верю тебе! — воскликнула Шейла. — Я верю тебе! — Самообладание, казалось, вот-вот изменит ей, но она справилась с собой и резко произнесла: — Учти, все останется по-старому! Я ничем не могу облегчить твою участь.

Я кивнул и улыбнулся ей.

— Кроме тебя, у меня никого нет на свете, — тем же резким тоном продолжала она. Лицо у нее от волнения задергалось. Она повторила: — Кроме тебя, у меня никого нет!

Шейла пошатнулась — казалось, она сейчас потеряет сознание. Я опустился на диван; она, не произнеся ни слова, без единого звука уткнулась лицом мне в колени. Время от времени я поглаживал ее по голове. За окном ветер раскачивал верхушки деревьев.

Загрузка...