Бабочка-дракон выделилась из необъятного, глянцевитого ночного мрака, вплыла через настежь распахнутое окно в апартаменты сорок седьмого этажа одной из знаменитых псевдоготических высоток, напоминающих властительных имперских орлов, нежно овеваемая благовонными дымными струйками, пересекла освещенное пространство над головами собеседников и партнеров, блудниц и юных флейтисток и, вылетев в противоположное окно, снова слилась с мраком.
Серебробородый улыбался мне как всегда благостно и приветливо. Широкоскулое, мордовское молодое лицо с живыми глазами, обрить бороду — открылся бы румянец. Ясный облик праведника. Он скромно сообщал, что не однажды был зван иконописцами для позирования. Он гордился портретным сходством с чередой страстотерпцев-предшественников, к коим себя причислял… Что касается меня, то я никогда не верил ни единому его слову, не говоря о том, чтобы верить в истинность и истовость его религиозных чувств, а с тех пор, как моя жена вдруг ушла к нему, бросил и попытки уличить его в фарисействе. Впрочем, он и прежде легко сминал мою логику, отвечая с ласковым укором:
— Так ведь вы же неверующий…
— Я вовсе не говорю, что я не верю, — вовлекался я в вынужденные объяснения. — Скажем так: я не знаю, что такое Бог, не имею никаких сведений, не вижу, что…
— Господи, да только незрячий!.. — тут же восклицал он, имея в виду чудо природы и человека, и неторопливо, троекратно крестился.
Теперь мы пировали в шумной компании вокруг ночного стола, величиной с небольшую площадь, и разномастные бутылки, графины, блюда, салатницы и соусники совершали непрерывный променад вокруг хрустальной, армированной мельхиором бадьи с сонмом свежесрезанных голубых ирисов.
Я легонько перекатывал вино в бокале и наблюдал, как оно льнет к тонкой стеклянной стенке. Я не следил за нитью общего разговора, а с грустью поглядывал на жену, которая заботливо меняла вышитые салфетки под серебряной бородой, и очнулся только тогда, когда непосредственно ко мне было обращено следующее суждение:
— Вы, я уверен, все же весьма бы хотели уверовать в Господа Бога нашего…
Это было произнесено серебробородым значительно, но с коротким и тихим наклоном головы, как бы с сопереживанием моей неутоленной жажде веры.
Я не стал возражать, несмотря на его всегдашнюю самонадеянность и непоколебимую уверенность в своей уникальной способности читать в моей душе самое сокровенное, несмотря также на то, что на лицах всей компании было написано сочувствие, несмотря даже на то, что моя жена вдруг взглянула на меня с давно не случавшимися нежностью и материнской любовью.
Я лишь сказал «ну-ну», встал из-за стола и, немного пройдясь по комнате, опустился на пышную тахту, убранную шелковыми подушками, между юной флейтисткой и спелой блудницей, встретивших меня дружескими, понимающими улыбками и взволнованными вздохами. Блудница изящно расстегнула на себе блузку и пригласила устроиться щекой на ее горячо трепещущей и на глазах увеличивающейся груди, а флейтистка уютно обхватила мою ногу, словно куклу, и потянула зубками ремень из пряжки.
Сквозь тихую, кружевную музыку до меня доносились неторопливые и благодушные пояснения серебробородого:
— Да, без сомнения, он очень хотел бы уверовать в Господа Бога нашего Иисуса Христа, но он не обычный человек, как, например, мы с вами, которым просто достаточно услышать голос Господа в сердце своем и покориться ему. Он тот несчастный тип, которому непременно подавай доказательства, который не внимает чистому и высокому зову. Но в отличие от евангельского Фомы ему и доказательства было бы недостаточно. Чтобы самому себе представить истинность своей веры, ему самому нужно совершить нечто чрезвычайное, что позволило бы ему убедиться, что он перешагнул через самое немыслимое, через все барьеры рационального и реального. Иначе говоря, без акта самопожертвования он действительно не воодушевится истинной верой. Без этого какой-то самый крохотный кусочек его души всегда будет оставаться мертвым, без этого над ним будет довлеть непреодолимый запрет на Спасение…
Тут серебробородый икнул и перекрестился.
— А какой человек, пусть даже самый разатеист, откажется от Спасения? Если только ему будет дана такая благодать — выбирать…
Я уже не слушал и не обращал на него внимания, целиком отдавшись играм с блудницей и флейтисткой под прикрытием узорчатой ширмы.
Началось это прекрасно. Они очень старались, раскрывались вовсю, показывали чудеса усердия, двигались туда и обратно по всей клавиатуре любовной машины, и все это исключительно заботливо, исключительно с дружеской самоотдачей, ища ключ и понимание, ловя тончайшие колебания и движения моей жаждущей плоти. Я же все больше терял чувствительность. Флейтистка орошала пунцовый рот ледяным шампанским, а блудница, временами бессильно опадая на подушки, устремляла на меня темный, мутный взгляд.
Потеряв голову, я безжалостно терзал их, но уже не мог высечь ни из них, ни из себя и слабой искры наслаждения. Между тем мне маниакально хотелось финишировать, как будто в этом заключался весь смысл моей жизни: я был готов на все, чтобы получить эту малость, готов был, кажется, потом навсегда и с легкостью отказаться от всех будущих утех, лишь бы только получить это сейчас.
В момент безнадежности, когда из меня начал выдавливаться ущербный, звериный вой, я вдруг увидел совсем близко, рядом с собой милое, родное лицо жены. Она стояла на коленях перед нашим взорванным ложем с кроткой, удивительной улыбкой. Останавливая мои безумные потуги, она положила руку мне на плечо, и я без слов понял ее и поверил, что она обладает моей сокровенной тайной. Как зачарованный, я отпустил блудницу и юную флейтистку, и жена мгновенно скользнула ко мне.
Впиваясь зубами в желто-красную мякоть апельсина, я лежал на спине, чувствуя, что освобожден от всех уз занудной плоти, ставшей ненужной, как слинявшая кожа, и хотелось только продолжать держать за руку жену, которая, как и прежде, была мне так близка, сидела около меня, облокотившись о мое согнутое колено, и нам вдвоем было удобно и хорошо, — вернее, это мне показалось, что «нам вдвоем», потому что кто-то успел сложить и убрать прикрывавшую нас ширму, и серебробородый, по-прежнему занимающий пирующую и без стеснения разглядывающую нас компанию своими рассуждениями, чуть заметно улыбнулся жене, и я сразу почувствовал, как она начала отчуждаться от меня, хотя, и это я тоже видел, отчуждение заставляло ее сильно страдать. Но я все еще держал ее за руку.
— Вернись, — попросил я, не в состоянии поверить, что она способна поступить иначе. — Ради тебя я всей душой готов поверить во что угодно, принять любую веру, исполнять любые обряды, — сказал я очень серьезно. — Только вернись ко мне, вернись!
— Я очень хочу… — уныло произнесла она. — Но ты ведь так и остался мертвым… Нет в тебе любви, и нет вокруг тебя любви…
Она ускользала, высвобождаясь из моей руки, словно платок, протягиваемый через кольцо.
Серебробородый благостно, но требовательно кивнул головой, и жена, бросив мне бесцветное «надо идти», с неожиданной радостью и готовностью полетела к нему.
Он внятно поцеловал ее в лоб, запустил пальцы в ее рассыпанные волосы, и она с желанием присела у его ног, задвинутая почти под стол, положила голову ему на колени.
Чтобы помешать им и отвлечь серебробородого, я вскочил с тахты и вновь подсел к столу.
— Погодите, — сказал я серебробородому, — о каком моем поступке, о каком акте самопожертвования вы говорили?
— Я почем знаю? — потряс бородой тот.
— Ну как же, ну как же, — не отставал я.
— Ну уж по крайней мере такой поступок, чтобы уж из ряда вон, что-нибудь смертоубийственное, без того вам никак не обойтись.
— Не обойтись…
— Самое, как говорится, сильное доказательство, чтобы вы уверовали. Да только… как вам отважиться на него?
— Почему бы нет?
— Да так. Ведь вы же без каких-то особых, явных знаков начала светопреставления не рискнете, пожалуй. Вам ведь нынешних знаков мало! — вздохнул он огорченно.
— Хотелось бы чего-нибудь буквально из обещанного.
— Эх, гордец, вы, гордец. Побойтесь все-таки Бога! Да чего же вам? Увидеть престолы и сидящих на них, которым дано судить вас? И увидеть новое небо и новую землю?
— Ну, не отказался бы от таких убедительных видов.
— Ох, увидите, увидите! В свое время. Но поступок ваш тогда будет уже ни к чему. За секунду до того хотя бы надо, за одну хотя бы секундочку!.. А так… Ну разве что действительно только увидеть… Как старик Моисей, которому дано было перед смертью бросить один взгляд на землю обетованную, умилиться ее чудесным садам, виноградникам, чистым рекам и богатым городам, — да и только… Как написано: «Я дал тебе ее увидеть глазами твоими, но в нее ты не войдешь…» Минутку, прошу прощения, — извинился серебробородый, отвлекаемый щедрейшими ласками моей жены.
Все вокруг громче зазвенели бокалами, задымили сигаретками, трубками и кальянами, с похвалой отзываясь о проницательных рассуждениях серебробородого, со священным ужасом начали говорить о всяческих знаках и предзнаменованиях, указывая друг другу в раскрытые окна и отыскивали в ночном небе якобы какие-то предвещающие конец перемены. Посыпались реплики:
— В конце концов убояться Бога — это уж само собой уверовать!.. И ничего в том насильственного!.. И уж ничего малокультурного!.. Страх страху рознь!.. Дай Бог нам всем как следует убояться!..
— И все же, любезный, — я почти тянул серебробородого под руку, — что чрезвычайное я должен совершить, чтобы доказать себе, что я уверовал, и действительно уверовать?
— Ну вы, ей-богу, слишком многого от меня требуете. Вы уж слишком назойливы.
«Сейчас он вообще скажет, чтобы я отвязался, что им не до меня», — подумал я и все-таки не отстал.
— Какой именно поступок?
— Я вам попробую объяснить, — согласился он со вздохом, отрываясь от моей жены, вставая и беря меня самого под руку. Он подвел меня к раскрытому окну. — Вот, пожалуйста: поднимитесь сюда, на подоконник, перекреститесь, скажите вслух или просто подумайте «верую!» и — прыгайте. В этот самый момент уверуете истинно и спасетесь.
— До чего же глупо, — разочарованно отрезал я.
— Как знаете, — снова вздохнул он и, отпустив мою руку, отошел прочь, а я остался у окна.
Я смотрел и вроде бы не находил в ночном пространстве ничего «предвещающего», хотя с огромной, сорокасемиэтажной высоты вид был занятный.
Полная, красноватая луна обильно источала свет, жаркий, словно в знойный полдень. Одиночные и множественные огни вспыхивали и гасли среди зданий то в одном, то в другом квартале города. Предрассветное свечение, просачивающееся из-за горизонта, позволяло рассмотреть внизу довольно мелкие объекты.
Я оглянулся. Люстра была погашена, стол озарялся несколькими свечами, но застолье продолжалось не с меньшей резвостью: неясные, искаженные колеблющимся живым освещением фигуры поднимались, разливали вино, произносили невнятные тосты, звенели хрусталем и серебром.
Я снова повернулся к окну и с неожиданным содроганием отметил про себя, что в ночном небе в самом деле происходит постоянное движение, словно едва-едва колышется огромная плащаница.
— Он сказал правду, — услышал я около уха дорогой голос. Незаметно подошедшая жена как будто в страхе прижалась ко мне, взяла мою руку.
— Ты больше не уйдешь? — спросил я.
— Хочешь, я сделаю это вместе с тобой? — предложила она самоотверженно вместо ответа.
— Но ведь у меня действительно нет никаких достоверных сведений… — начал я и запнулся, потому что около другого уха услышал еще один не менее дорогой голос:
— Он сказал правду.
— Конечно, мама… — вздрогнул я.
— И я вместе с тобой. Ты только поверь, — ободрила она.
— Я попробую, — пробормотал я и полез на подоконник.
Вскарабкавшись сам, я помог подняться жене и маме. Высота опасно, но приятно кружила голову. Тем не менее я, конечно, знал, что ни за что не стану пробовать такую штуку.
— Как бы не было слишком поздно, шляпа! — услышал я за спиной ворчливый голос отца. — Перекрести лоб — и с Богом!
— Ты скажешь, папа… — через силу усмехнулся я, но клонился все больше и больше вперед, зачарованный голосом отца.
— Не дрейфь, — убеждал он. — Кто знает, кто знает, может быть, уже в следующую секунду раскроется небо, и сойдет ангел Господень с ключом от бездны и большой цепью в руке…
Я порывисто оглянулся назад и обнаружил вместо отца бубнящего серебробородого.
— …И возьмет он дракона, змия древнего, который есть диавол и сатана…
Под руки же меня держали вовсе не жена с мамой, а юная флейтистка со спелой блудницей. Я облегченно рассмеялся и взглянул вниз, чтобы представить себе плавный полет над мегаполисом, как скольжение по невидимому желобу.
По центральному проспекту, высвеченному тяжелым черным светом, шатаясь и спотыкаясь, брело множество коров и лошадей, неправдоподобно для живых существ тощих, изможденных, полуобглоданных, с волочащимися следом спутанными, пыльными кишками, и такие же страшные, худые собаки тащились за ними и вяло грызли их прямо на ходу, а этих собак так же вяло грызли собаки поменьше. Были видны и редкие люди, едва переставляющие ноги; кое-кто из них тихо укладывался у края дороги и уподоблялся мертвому дереву, и целые груды таких деревьев лежали уже вдоль дороги. И были повсюду такие неимоверные сушь и зной, что асфальт стал, как патока, а стекла в окнах лопались, и осколки шлепались в эту патоку.
А еще я увидел, что по небу прошла трещина, и из трещины полился чистый, белый свет и стал разливаться, словно река или море, стремительно надвигаясь на меня.
Я остолбенело взирал с высоты на происходящее, тупо переваривая и никак не в силах переварить простейший вопрос: «Мгновение длится или уже погасло?..» Наконец я раскрыл сведенный судорогой рот, чтобы хотя бы закричать Ему: «Прости, Господи, бедного дурака!», но вместо отчаянных и спасительных слов покаяния и веры в моем горле что-то гадко заверещало, и наружу выперхнулся лишь немыслимый, окаянный, гнусный клекот. Приходя в ужас от этих звуков, я все же продолжал натужно вопить:
— ГУЯЙРГУЕРМ! ГУЯЙРГУЕРМ!..
Потом под самым моим боком взорвался ослепительный сноп бенгальского огня, я шарахнулся от него в сторону, перевалился на другой бок и, с колотящимся сердцем и стучащими зубами, приоткрыл глаза и, увидев раннее утро, сразу поверил, что лежу у себя в постели рядом со спящей женой. Я долго не мог сбросить с себя душный ужас сновидения, трясся, как кролик, лепетал что-то вроде «Отче наш…» и, косясь на жену, торопливо и стыдливо крестился под одеялом.