Был вечер прекрасный, летний. В такой вечер хорошо покататься с девушкой в лодке, напоить ее водкой и овладеть ею среди желтых кувшинок и разлитого в воздухе запаха спелой дыни, под попискивание жирных карасей, плещущихся в ряске.
Впрочем, мои возможности и планы были куда более скромными, когда в распаренной Москве я пробирался с натужной борзостью по Арбату и подслеповато шарил глазами в кладках дебильно фланирующей толпы, желая лишь отыскать поскорее одну-единственную из бесчисленных арбатских проституток, к которой остро, но малодушно вожделея, присматривался едва ли не весь этот последний, особенно пакостный год и в которой, надо сказать, мне чудилось что-то такое, что заставляло меня, давно и бездарно разменявшего четвертый десяток, испытывать то ли отроческий, то ли старческий птичий трепет, — причем я даже не пытался ни анализировать эти позорные романтические пароксизмы, ни сопротивляться им, целиком приписывая их заключительной, вероятно, стадии размягчения моих мозгов; тут уж у меня иллюзий не было, прошли, слава богу, те времена, когда я еще мог покрасоваться перед самим собой, воображая себя то эдаким Степным Волком, то Утиным Охотником или на худой конец тем издерганным, но симпатичным печеночником, пописывавшим на досуге по поводу мокрого снега, — теперь-то я вполне удовольствовался образом безликого ходячего экземпляра, являющимся не чем иным, как горстью временно одушевленного праха.
Вот до чего я дошел… Все во мне было устремлено на некую незнакомую молоденькую шлюшку, в которой всего примечательного и было, что ее бездонно порочная повадка, ощущаемая, словно самочий дух секреций, источаемый каждой ее порой, но именно в ее объятиях мне грезилось найти себе успокоение и счастье. Между прочим, у нее в руках частенько бывал букет отличных цветов, и я недоумевал: зачем, откуда? Не клиенты же ей их, в самом деле, перед случкой преподносят. А может, и клиенты… Но я за ней не следил, упаси боже. Я просто разок взглядывал на нее при встрече, в то время как она отиралась среди самодовольных спекулянтишек, фирмачей и уличных торговцев, даже стесняясь привлечь ее внимание одним откровенным взглядом, и сразу же отваливал, мрачный, как сыч, и задыхающийся от одиночества.
Меня уже измотали запущенные болезни, которые я пока что кое-как усмирял таблетками и пилюлями. По утрам я долго не мог подняться от слабости, а ночами изнывал от бессонницы, без конца размешивая одну и ту же баланду мыслей о своих неудачах, бывших женах и женщинах, разводах, детях и безденежье. Я соскучился и выдохся также от перепробованных занятий литературой и живописью, ни в одном из которых мне не удалось снискать заработка или успеха. Я то искал Форму и терял Содержание, то, наоборот, находил Содержание, но терял Форму, а потом я потерял и то и другое, погрузившись в совершенную беспросветность, где не помогали ни молитва, ни богохульство. Единственным сохранившимся развлечением было ведение дневников, перенасыщенных всяческой патологией, да еще я время от времени тупо пролистывал одни и те же несколько когда-то обожаемых книг.
Итак, мои последние светлые чаяния идеальной любви, женщины, счастья догорали бесславно, обращенные на уличную проститутку. Однако сегодня я двигался по Арбату увереннее обычного, так как намеревался свести наконец с ней знакомство. На эти цели судьба неожиданно подбросила мне некоторую сумму денег. Конечно, даже если сжечь их в одну секунду, то обжечься-то все равно не удастся, но я надеялся, что ради мимолетного знакомства моя прелестница ими по крайней мере не побрезгует.
Я смиренно поглядывал на горячечно веселый и химически свежий молодой народец, с идиотизмом ликующий на своем жлобском празднике и напряженно вибрирующий на баксы и фунты, словно железные опилки при зове магнита. Курчавые и самодовольные чертенята заметно выделялись на фоне уныло-обалделых горожан и приезжих и обособленно бурлили на арбатских мостовых, чтобы завтра, быть может, уже бурлить, перебравшись куда-то в иные края.
Опостылевшая суета перестроечных лет усугубляла все мои личные неудачи и не то чтобы раздражала, но вгоняла в еще более мрачное расположение духа. Отвратительно и утомительно было присутствовать при этом повальном коммерческом скотоложстве и терпеливо дожидаться, пока, словно пораженные энцефалитом, худые и тучные стада всевозможных дельцов, менял и барышников сначала вытопчут вдоль и поперек все города и веси, а потом падут или начнут пожирать друг друга при скудном освещении звезды Полынь.
Я задержался на углу Театра Вахтангова, где оголодавшие вундеркинды из Гнесинского училища квартетом выпиливали Генделя, как что-то родное и исконное, классически собирая мелочь и бумажки в скрипичный футляр, а какой-то военный с погонами капитана, в дымину пьяный, сосредоточенно и серьезно внимал им, вытянувшись по стойке смирно, по-гусарски с форменной фуражкой на приподнятом, согнутом локте, и у него сзади из-под кителя почему-то интимно свешивались спущенные до самых коленей белые, эластичные подтяжки… И вся публика смотрела, конечно, не на квартет, а на серьезного капитана с приспущенными штанами, и по завершении пьесы ему достались все симпатии, аплодисменты и даже очередные мелочь и бумажки, посыпавшиеся к его офицерским бутсам, а он только непонимающе похлопал белесыми глазами и, накинув фуражечку на пшеничную маковку, зашагал к Смоленской площади… Я почти с умилением посмотрел ему вслед, как на товарища по несчастью, как на друга и брата. Даже эполеты, брат Денис, не оберегли нас от порчи, пронизавшей мир.
В следующее мгновение знакомый птичий трепет и даже почти болезненный озноб хлынули в мою грудь — ожидаемые и неожиданные, — то ли напасть благодати, то ли благодать напасти. Я наконец отыскал, заметил ее, мою белокурую путанистую Гретхен, беззаботно покуривавшую, присевши на каменный уступ фасада в окружении фольклорно пестрых лотков с матрешками, балалайками и самоварами.
На этот раз я не собирался терять времени, а, — напротив, намеревался как можно скорее затащить ее в свою берлогу, чтобы со всем своим трепетом познать всемерно и всячески. Однако я вдруг остановился в глубокой задумчивости, рассеянно глядя на нее… Нет, я не превратился снова в застенчивого юношу, и меня не сковывала робость от неуверенности в своем скромном сексапиле; я не устрашился также ни гонококков, ни спирохет, ни трихомонад, ни даже проклятого СПИДа… Она вообще была ни при чем. Я просто осознал, что именно сейчас, вероятно, вступаю на свой «файнл кат», на свой последний отрезок, за которым меня уже действительно ожидает надежнейшее успокоение. Тихая жуть сладко впилась в сердце, словно оттискивая тавро, и быстро отлетела, а я все стоял в нерешительности перед этим своим последним отрезком и, собираясь с духом, достал и пересчитал, ради передышки, сложенные пополам купюры, словно собирался немедленно оплатить ее услуги. Что ж, на все божья воля, сказал я себе, и, сунув деньги в карман, уже хотел устремиться вперед, как кто-то осторожно потянул меня за рукав.
— Послушайте, — услышал я. — Разрешите пару слов… Извините, что прямо так к вам обращаюсь… Это просто совет постороннего…
Я повернул голову и увидел, что ко мне обращается, да еще норовит взять поглубже под руку, какая-то подозрительная личность, которую можно было принять за бродягу, сумасшедшего или педераста. Он заглядывал мне в глаза с одновременным сочетанием льстивой искательности и взвинченной бесцеремонности. Первым моим побуждением было с отвращением его оттолкнуть или даже ударить, однако обходительная, вежливая и даже как бы архаичная речь заставила меня лишь высвободить руку и вопросительно поднять брови.
— Я, пожалуй, абсолютно бестактно вмешиваюсь в ваши дела, не имея никакого на то права, — говорил он торопливо, — но, может быть, вы соблаговолите выслушать человека, который по крайней мере много старше вас и желает вам добра…
Я сумрачно кивнул, поглядывая на проститутку, которая затягивалась сигаретой и лениво поглаживала ладонью плоский живот.
— Нет! Не нужно! Вам никогда не нужно платить за это денег! — вдруг сказал он возбужденно.
— Что-что? — удивился я.
Он отступил на один шаг, как бы внимательно всматриваясь в меня, а потом, не то спрашивая, не то утверждая, многозначительно произнес:
— Ведь вы поэт, прозаик, художник, музыкант?..
Напоминание об этом содержало для меня мало приятного.
— Ну, допустим, — осторожно согласился я.
— Конечно! — воскликнул он, еще больше возбуждаясь. — Это видно! Я сам художник и, поверьте, могу вас понять!
— Вы художник? — рассеянно спросил я.
— Я лучший художник! — с неожиданным достоинством заявил он. — Среди всех умерших, ныне здравствующих и даже будущих — я лучший!
— Верю, — кивнул я и, отвернувшись от него, сделал движение в сторону моей незнакомки.
— Погодите, — взмолился он, снова заступая мне путь, — не предлагайте ей денег!
— Да почему нет, собственно говоря? — нетерпеливо осведомился я.
— Да потому, — горячо зашептал он, — что они должны почитать за счастье уже просто принадлежать вам! И не только должны, а так и есть на самом деле… Вот эта, например, стоит ей только узнать, кто вы такой, затрепещет от сильнейшей страсти и изойдет в экстазе от одного вашего благосклонного взгляда, и предстанет пред вами в таком неистовстве и блеске своего ремесла, как ни перед одним из щедрейших клиентов! Вы понимаете меня? Деньги только все испортят!
В его словах как будто содержалось рациональное зерно, но уж как-то очень несогласно контрастировали они со всем его видом: что-то среднее между небритостью и бородой, задрипанные советские джинсы, пиджак явно от старьевщика и, наконец, неожиданно новенькие кеды, что наводило на мысль об их криминальном происхождении, проще говоря, что он их где-то спер, — все это, внешнее, впрочем, само по себе, конечно, не могло вызвать у меня особого неприятия или осуждения, — недоверчивое отношение вызвало разве что его экзальтированное заявление, что он «лучший художник», хотя его рассуждения уже пробудили во мне некоторое любопытство, достаточное для того, чтобы пока что не прерывать наш внезапный разговор. А он словно почувствовал это и продолжал увереннее и доверительнее:
— Настоятельнейше повторяю: деньги все испортят! Вы ведь не хотели бы ограничиться, так сказать, лишь стандартными и формальными услугами. Напротив, вы желали бы сейчас окунуться в нечто не только запредельно чувственное, но и одновременно неповторимое и неподражаемое… именно этого должен желать человек нашего с вами склада души. Признайтесь мне! Мне можно признаться. Я сам все это прожил и изучил доподлинно.
— Теоретически вы, пожалуй, правы, — грустно согласился я, — но практически… Звучит вполне литературно, но этот рафинированный романтизм не приложишь к жизни. В жизни им всем на это наплевать.
«Лучший художник» даже побагровел от нетерпения. Он взъерошил свои жесткие, цвета соли с пеплом волосы, и в его облике проступило что-то пиратское. Он словно уловил тот звездный момент, когда меня, тепленького, можно было брать на абордаж.
— Ради бога, не обижайтесь, — сказал он мне, — но то, что вы — неудачник, видно с первого взгляда… как, впрочем, и то, что вы талантливый человек… И вот что я вам скажу. Причина всех ваших крушений содержится как раз в ваших последних словах. Она — в вашем трогательном непонимании, что именно «рафинированный романтизм», как вы выразились, только и приложим к жизни! И именно то, что является, к примеру, высшим литературным достижением, является в то же время высшим достижением в практической жизни и эффективнейшим инструментом для достижения ваших целей!.. Обиднее всего, что эту маленькую истину поняли и взяли на вооружение люди с несравнимо ничтожным талантом, чем у вас…
— Откуда вам знать о моем таланте? — усмехнулся я, ловя его на дешевой лести. Я уже чувствовал, что он чего-то добивается от меня.
— Потом вы мне покажете ваши работы, и я вам скажу более определенно, чего вы стоите, — спокойно усмехнулся он в ответ. — А сужу я сейчас по степени вашего чайльд-гарольдовского разочарования в настоящий момент.
— Рассуждаете вы занимательно, — признал я, — и в другой раз я бы с вами охотно поболтал, но в настоящий момент…
— Прекрасно! — Он деловито потер ладони. — Вам, стало быть, требуется практическое подтверждение моих рассуждений. Такая малость. Ну, извольте… Опыт сводничества у меня совершенно уникальный. В трудные времена своей биографии я организовывал подпольные публичные дома и даже самолично работал в них вышибалой, имея, правда, массу неприятностей с властями…
— Вы — вышибалой?.. — не поверил я, подразумевая его довольно-таки плюгавенькое сложение.
— A-а, ну вы-то ведь не знакомы с этой терминологией. Конечно же, не тем вышибалой, который в вестернах вышибает из салуна неугодных посетителей. Моя функция заключалась в том, чтобы когда кто-то из моих высокопоставленных клиентов — а у меня других не было — сообщал, что девочка, с которой я его подружил, вдруг залетела, и в этом случае у него могли возникнуть чисто бытовые сложности — она ведь могла потребовать и замуж, и всякого разного, — то я специально приглашал ее к себе и уж скакал на ней целыми часами — «вышибал», пока у нее, так сказать, естественным порядком не случался выкидыш, и проблема не становилась исчерпана… Кстати, я и сам обучал, натаскивал девочек для работы. Большинство из них теперь отличнейшим образом устроились благодаря моей выучке. Ведь я натаскивал их не только в смысле техники — как лечь, как сесть, как взять и как дать, но обучал высшему пилотажу — как разогреть клиента психологически! Истинный эрос всегда начинается со слова! Теперь они жены и подруги известных деятелей культуры, а также высших государственных бонз. Надо ли говорить, что, кроме неприятностей, это, увы, не приносит мне ничего…
Он излагал очень быстро и горячо, и я уже начал терять нить.
— Мы, кажется, несколько удалились от темы, — вставил я, стараясь собраться с мыслями.
— Нисколько! — воскликнул он. — Это как раз по вашей теме! Вы готовы воспользоваться моими услугами. Вы желаете, чтобы я преподал вам как старший коллега младшему небольшой урок. Я даже с удовольствием продемонстрирую вам, как воспользоваться вашим «рафинированным романтизмом». И, может быть, у нас с вами даже сложится, таким образом, классический коан.
— Что, простите?
— Коан! — повторил он. — Постойте, да вы, творческий человек, даже не знаете, что такое коан?! Позор. Это у вас, вероятно, от слабой начитанности… Ну-ну, не морщитесь!.. Это род отношений, который у нас будет. Я учитель, вы ученик. Коан. Я беру вас в ученье с тем, чтобы преподать вам высшую мудрость. Так вы согласны?
— Ну…
— Отлично! Наши отношения будут образцово возвышенными… Однако поскольку первоначально вы все-таки вознамерились потратить определенную сумму… Кстати, сколько, если не секрет? — быстро спросил он.
— У меня всего двести рублей, — ответил я.
— Так вот, — взволнованно продолжал он, — у меня к вам совершенно незначительная просьба, чтобы просто так, в знак дружеского контакта, вы передали мне эти самые двести рублей. Для вас ведь это теперь не должно ничего значить, для вас это мелочь, отошедшая в прошлое, а взамен вы приобретаете несравнимо больше — наш коан. Вы согласны со мной?
— Вот оно что, конечно, — улыбнулся я иронически. — Да вы банально сребролюбивы!
— А вы, — ничуть не смутился он, — а вы, похоже, ни за что не любите платить! Отвратительная плебейская черта. А одаренный человек — тот же аристократ, легко расстается с деньгами.
— Деньги чепуха, — отмахнулся я и, оглянувшись вокруг, огорченно рванулся и запнулся на месте. — Черт вас возьми! Она уже исчезла!..
Я бросился сквозь толпу, проклиная заговорившего меня бродягу-художника.
— Скотина, свинья, трепло, — бормотал я. — Да я бы все, все отдал, чтобы заполучить ее! А теперь кто-то другой тащит ее к себе, чтобы сделать еще на йоту или унцию большей шлюхой, чем она была сегодня…
— Эй, спокойно! — уговорил он, с трудом поспевая мной, задыхаясь от астмы и с вылезающими из орбит глазами.
— Трепло, свинья, скотина!
— Не обижайтесь, ведь нет проблем! Остановитесь, сейчас вам будут девочки!
— Мне другие не нужны!
Я едва не опрокинул какой-то лоток с лакированными шкатулками и расписными пасхальными яйцами, за что все-таки получил от молодого торговца-коммерсанта в армейской валютной ушанке «СА», который скакнул следом за мной, злобный и безжалостный удар по шее, но, не обращая внимания на замелькавшие перед глазами огненные круги, поспешил дальше.
— Подождите же! Слово чести, я отыщу ее вам и все улажу как нельзя лучше!
Задыхаясь, мы оба упали на окрашенную скамейку за Арбатской площадью на Суворовском бульваре, и я убито простонал:
— Пропала жизнь…
— То же самое сказал и я вслед за классиком на закате своей половой жизни, — заметил, отирая с уголков губ признаки бурой пены, «лучший художник», — да однажды в Батумском обезьяннике наблюдал, совершенно пораженный, как самец-павиан сам себя развлекает французской любовью…
Я все еще сидел в полной прострации, и моему состоянию весьма соответствовали медленное пение приплясывание маленького выводка кришнаитов, ползущих по противоположной стороне улицы на запах арбатского кооперативного шашлыка. Среди прочих выделялся лысоватый и жуликоватый адепт, сероликий вегетарианец, громче всех вопивший их магическое «Харе, харе!».
— Его я знаю! — снова сообщил неугомонный художник. — Он в свое время был известным книжным спекулянтом, пока не сошел с ума, раскрыв первый раз в своей жизни книгу, которая на беду оказалась «Источником вечного наслаждения» Бхагавад-Гитой…
— Вы-то кто такой? — резковато поинтересовался я. — Вы действительно художник? Как ваша фамилия?
— Ч., — просто ответил он.
— Ч.? Ну, теперь я по крайней мере буду знать, кто лучший художник, — хмыкнул я и, поднявшись, кинулся в направлении Пушкинской площади.
Ч. поднялся следом, некоторое время молча шагал рядом, всем своим видом показывая, что признает свою безмерную вину передо мной, а потом осторожно завел прежнюю песню.
— Я ее найду чего бы мне это ни стоило! — поклялся он. — У меня еще сохранились кое-какие старые, испытанные связи, и я уже начинаю догадываться, как провернуть для вас это дело.
— Бросьте трепаться, — вздохнул я.
Но раздражение на трепливого Ч., из-за которого были загублены мои скромные надежды на счастливый вечер, вспыхнуло и быстро погасло. Пышные наросты на коре, охватывавшие стволы старых тополей на Тверском бульваре, напоминали пушкинские бакенбарды.
— Я сделаю это! — все колготился Ч. — Я так искусно расставлю мои силки и манки, что петух трижды не прокричит, как я изловлю вашу курочку, и вы вдоволь натешитесь ею.
Тут он с таинственным видом полез во внутренний карман пиджака и многозначительно извлек оттуда замусоленную записную книгу. Он стал медленно перелистывать ее страницы, делая какие-то пометки и бормоча что-то, напоминающее заклинания.
Сознавая, что он, конечно, ломает передо мной комедию, я тем не менее поймал себя на том, что во мне снова всколыхнулась слабая, глупая надежда!
«Все в моей жизни теперь таково, что только и остается надеяться на этого сумасшедшего», — подумал я.
— Это забавно, — сказал я ему, — но я вам почти верю.
— Вот это вы молодец, — покровительственным тоном похвалил Ч. — Значит, наш коан уже начинает действовать.
— Ладно, — сказал я. — А как насчет того, чтобы где-нибудь перекусить?
— Ну, чашечкой какао вы меня, пожалуй, можете угостить, — благосклонно кивнул Ч.
Мы пересекли Пушкинскую площадь и вошли в маленькое «стоячее» кафе. Я спросил Ч., что он будет есть — бутерброды, пирожные, но тот решительно от всего отказался, заметив, что, кроме какао, ни на что не стоит и тратиться, и, пока я стоял в очереди у стойки, Ч. как ни в чем не бывало насобирал в блюдечко остатки недоеденных бутербродов и пирожных и, когда я подошел к нему с какао и закупленной снедью, уже с аппетитом жевал и веселым жестом приглашал меня присоединиться.
— Зачем же доедать объедки? — удивился я. — Я бы вас угостил…
— Взгляните, — в свою очередь, удивился он, — разве это ни одно и то же?.. А если вы такой щедрый, то отслюните мне некоторый аванс в счет моего будущего гонорара за вашу порочно-непорочную девственницу!
— Что за чушь, какая она девственница?
— Самая что ни на есть — в медицинском смысле, — уверил меня Ч. — На это у меня глаз наметан. Она из тех, что изощрены во всем, кроме самого простого и естественного. Сквозь огонь и воды они несут свой маленький замочек на своем маленьком сокровище в самой искренней и серьезной надежде на встречу с принцем. Это черт знает что за девчонки! Кстати, впоследствии преданности необычайной! То, что вам и грезилось, не правда ли?.. Вот я и в своем «путеводителе», — тут он похлопал по лежавшему в кармане блокноту, — в числе ее основных характеристик и примет отметил эту. У меня для этого свои особые обозначения. В данном случае — рисую простой, непорочный кружок. В противном случае я бы поставил в этом кружке жирную точку… Итак, с вашего позволения, она будет фигурировать у меня, ну, скажем, под псевдонимом Гретхен. Договорились?
— Я именно так о ней и думал! — воскликнул я. — Вы угадали с поразительной точностью!
— Не забывайте: я — лучший художник, — тщеславно заметил Ч. — Такие вещи я щелкаю, как орешки… Ну так как же — насчет аванса? — без стеснения допытывался он. — Ну, сделайте, сделайте широкий жест! — подбадривал он. — Начните наконец вылупляться из своей железной скорлупы!
При всей витиеватости слога он все-таки заметно начинал суетиться, когда заговаривал о деньгах, как обыкновенный алкаш-попрошайка, — так мне показалось. «Ну, пусть пропьет», — подумал я и дал ему четвертной.
— Милый мой, — усмехнулся он, словно прочитав мои мысли, — в отличие от вас, я уже трижды вшивался и расшивался и, слава Богу, свое уже отгулял… А начинать выпивать я имел честь, к вашему сведению, под предводительством самого Юрия Карловича Олеши, который уже тогда возлагал на меня большие надежды и нахваливал мой концептуализм.
— А вы и Юрия Карловича знали? — восхитился я, хотя и с некоторой недоверчивостью.
— Коан! — веско сказал Ч. — А вы как думали?
— Какой же он был, Юрий Карлович?
— Такой же, как его гениальная проза… Кстати… Вот именно в этой забегаловке мы с ним жевали эти самые эклерчики, да-с. Здесь, между прочим, до кафе располагалось похоронное бюро, и знаете, как в этой связи он называл эклеры, а?
— Как же?
— Ну, он называл их гениально — «гробики с гноем»!
— В самом деле! — восхищенно закашлялся я. — Послушайте, а с Василием Палычем вы случайно не знакомы?
— Не буду хвастаться, нет… Но мы, однако, учились с ним в одной школе.
— Случайно, не в одном классе? И он вас тоже нахваливал?
— Нет-нет, Аксенов на несколько лет постарше. — Ч. не обращал внимания на мою иронию. — Как он мог тогда, на Колыме, на нас, мелочь, смотреть — свысока, просто не замечал…
— Ну, а как насчет прекрасного художника…
— Э, нет! — прервал меня Ч. — Мемуары больших денег стоють. Не думаю, чтобы вы сейчас были настолько платежеспособны.
— Бог с вами, — обиделся я. — Знаете, как-то странно и неприятно все время слышать от вас о деньгах. Особенно при вашей «гениальности». И зачем, интересно, вам деньги? Неужто на холст и на кисти?
Ч. вдруг сделался чрезвычайно мрачен и, нервно двинув губами, оттолкнул от себя чашку с какао.
— А вы еще и жестокосердны! — прошептал он.
— Не слишком ли вы самонадеянны? — начал я.
— У вас всего лишь шлюху увели, да и то временно, я вам пообещал ее доставить, а вы считаете себя вправе распинать беззащитного человека! Что, интересно, вы тогда надеялись намалевать или накропать и как вообще вам пришло в голову причислять себя к лику святых — к художникам?!
— Да пошли вы… — взорвался я и, дожевывая находу «гробик с гноем», бросил Ч. в кафе, а сам вышел на улицу. Я был зол, и мне даже сделалось жаль выцыганенного четвертного.
Солнце уже село, но тяжелый, каленый отсвет еще лежал на всем.
«Вот тебе, — сказал я себе, — вместо сладкой, смелой девочки — сумасшедший старый мальчишка… А может быть, я уже миновал свой „последний отрезок“ и погрузился в дьявольское небытие?»
Я свернул на Страстной бульвар и снова упал на скамью. «Сколько раз за мою жизнь, — думал я, — вот так, кажется, должно было бы по всей логике закончиться мое бренное существование… ан нет! Оно все длилось и длилось, и я даже начал сомневаться в своей смертности и позволял себе посмеиваться над божественным…»
Около полутора часов я просидел с закрытыми глазами.
— Ваше счастье, я напал на ее след! — услышал я рядом голос Ч. и, открыв глаза, обнаружил, что уже совсем стемнело и ярко запылали уличные фонари. — Простите великодушно старика, погорячился! — добавил он смиренно.
В жестком электрическом свете, действительно постаревший, совсем старик, он выглядел прямо-таки пародией на Вергилия, причем какой-то жалкой, горемычной пародией — в своих новеньких кедах; он весь был готовность меня бог весть куда сопровождать. Единственно — его глаза горячечно и нешуточно горели сквозь фосфорический флер городского сумрака.
— А в остальном — как договорились, — все-таки уточнил он, имея в виду оплату своих услуг.
— Но коан-то — бесплатно? — улыбнулся я.
— Само собой, — подтвердил Ч., положив руку на сердце.
«Конечно, он просто-напросто мелкий попрошайка, — рассуждал я, с одной стороны, а с другой: — А вдруг он, правда, приведет меня к ней?» — И тут же у меня перед глазами забрезжил ее сюрреальный, сверхсовершенный образ, вызолоченный моими последними надеждами.
— Пойдемте! — вскочил я с почти апокалиптическим азартом, и мы отправились.
Мы окунулись в мерцающее Оно необъятной московской ночи, внешне незамысловатое, но мистически ноздреватое и непредсказуемое изнутри. В загадочном блокноте Ч. была подробнейше расчерчена непостижимо хитроумная схема поисков, в которую я даже и не пытался вникнуть, и Ч. методично отмечал некие ключевые пункты по мере нашего продвижения. Очень скоро я абсолютно поверил в то, что методы моего необыкновенного проводника имеют самую надежную и профессиональную основу: все плотнее и сочнее становилось сосредоточие окружавших нас плотских прелестей и соблазнов, — не то, чтобы зримых, но как-то энергетически чувственно осязаемых и чрезвычайно волнующих, возникающих в самых неожиданных местах и обстоятельствах: за тонированными стеклами автомобилей, в бархатисто затемненных парадных, на мраморных плато метрополитена, в прохладных изгибах классически темных аллей.
Я видел искренность и серьезность Ч., и меня даже начала мучить совесть, что я, по-видимому, напрасно обидел его в кафе, указав ему на его ничтожное положение и насмешливо усомнившись в его принадлежности к сословию художников. И если бы я руководствовался не разумом, а своим романтизмом, то, пожалуй, был бы рад сейчас щедро поделиться с ним деньгами без всяких услуг с его стороны. Но по всегдашней моей подозрительности и мнительности мне, конечно, оказалось слабо проявить такое аристократическое благородство, — я подумал о том, что деньги-то мои, без сомнения, захапает да еще в душе и посмеется над моим пресловутым романтизмом, позволившим ему так ловко меня раскрутить.
К тому же я чувствовал, что за его алчным интересом к деньгам, никак не вяжущимся с его свободными рассуждениями, должно скрываться что-то не совсем обычное — во всяком случае, не только нужда, полуголодное существование или стремление к выпивке.
— Судя по всему, ваши картины не очень-то раскупаются? — поинтересовался я со всей возможной деликатностью, когда мы приостановились неподалеку от ярко освещенного ресторанного входа, провожая взглядами входящие и выходящие парочки.
— А у вас купили хотя бы одну? — покосился на меня Ч.
— Не-ет… — признался я и поспешил добавить: — Впрочем, у меня на то имеются еще и свои личные, особые причины.
— Ну-ну?
— Я вообще никогда не понимал, как это возможно продавать свои полотна, отдавать их в чужие руки, расставаясь с ними, может быть, навсегда, чтобы, может быть, больше никогда в жизни их не увидеть…
— Вообще-то это взгляд сквалыги, а не художника, — снисходительно заметил Ч. — Но я вас понимая…
— Ах, вы все-таки понимаете! — снова начал распаляться я, изумляясь его неукротимой наглости.
— Ну так попробуйте просто выставлять свои произведения, — мягко посоветовал Ч. — А нет, так займитесь, что ли, литературой…
Я уже хотел взорваться, но тут Ч. хлопнул себя по лбу и энергично потянул меня за рукав.
— Кажется, круг начинает сужаться! — воскликнул он. — Думаю, мы вот-вот обнаружим ее!
Не издевается ли он надо мной, подумал я, но, посмотрев на него, отбросил подозрения: Ч. был бледен, словно перед инфарктом, и у него на лбу выступили блестящие капельки пота. Он сделал очередную пометку в своем колдовском блокноте, и мы продолжили таинственную экспедицию.
Я, однако, не собирался сдаваться без боя в нашем «принципиальном» споре.
— Хорошо же, — сказал я, возобновляя прерванный разговор, — к слову «художник» действительно почему-то особенно тяготеет эпитет «бедный», и мне, в частности, не удалось сколотить на искусстве денег. Но вы-то, вы! Вы все-таки «лучший художник» и могли-бы иметь, наверное, хотя бы минимум.
— В вашей логике есть что-то примерно местечковое. Вам никто не замечал этого? Вам бы немножко развить в себе эти качества, и вы действительно могли бы процветать… Не обижайтесь! — попросил он меня, предупреждая мое раздражение. — Ведь у нас коан как-никак. Вы не спорьте со мной, а наматывайте на ус, что говорит мастер. Перед тем, как спорить, просто поглядите на свое отражение в зеркале и увидите, что у вас нет пока никаких оснований не только проповедовать свои идеи, но даже спорить.
— Жестокая, но правда… — снова был вынужден признать я. — Но вы сами-то давно ли смотрелись в зеркало?
— Ох, из вас получился бы отменный процентщик. — вздохнул Ч. с какой-то смертельной усталостью. — Конечно, вид у меня убогий, и это якобы дает вам основание ставить нас на одну доску…
— Вовсе нет, — вставил я. — Главным образом, ваш гипертрофированный интерес к деньгам…
— Вот что я вам скажу… — Ч. даже остановился и привалился плечом к стене, словно опасаясь, что признание лишит его последних сил. — Во-первых, я вовсе не так уж нищ, как вам кажется; у меня имеется изрядная сумма. А во-вторых, я бы мог иметь в тысячу крат более того, если бы не был самым жестоким и вероломным образом обворован… Вот моя трагедия — я обворованный художник!
— Украли ваши картины?
— Не картины… Одну картину!
— Всего одну картину?
— Господи Исусе, да как вам, твердолобому, объяснишь? Одну, одну картину… Она одна-единственная только у меня и была!
— Что-что? — поразился я. — Вы — «лучший художник», и вы создали только одну-единственную картину?!
— Это вы, может быть, напишете тысячи картин, и все равно не будет от того никакого толку, — хмыкнул Ч. — А я создал…
Тут он поманил меня пальцем, чтобы я наклонился поближе. В его темных глазах с воспаленно вывернутыми красными веками набухли мутные слезы.
— …А я создал АБСОЛЮТНУЮ картину, — прошептал он и крепко сжал губы не то от боли, не то от гордости.
Признаюсь, я не удержался и в первый момент рассмеялся, но потом сразу обнял его за плечи, успокаивая:
— Не сердитесь, это у меня нервный смех… Вы успокойтесь, все уладится!
Теперь-то я не сомневался, что передо мной сумасшедший. Я сам творческий человек. Я решил после нескольких сочувственных фраз наконец поскорее отделаться от него.
— Как же это произошло? — задушевно спросил я.
Но он уже вполне овладел собой и, снова подхватив меня под руку, увлек дальше со всей своей горячечной энергией.
— Вам действительно это интересно? — обронил Ч. на ходу. — Я расскажу. Не беспокойтесь, это ничуть не помешает поискам нашей Гретхен.
Мы углубились в странные переулки под боком самого Кремля; гулкие мостовые резонировали под ногами бесчисленными подземельями. Ч. уверенно проводил меня под низкими арками: мы попадали в маленькие, совершенно провинциальные дворики со старомодными песочницами и беседочками, в которых, однако, был слышен натуральный бой курантов. Близилась полночь, но я никак не мог распрощаться с Ч. по той простой причине, что не мог вставить ни одного слова в его длинный, эмоциональный монолог.
Что это была за картина, понять оказалось затруднительно. По словам Ч., в ней вместилось «все»… Несколько лет назад, без ведома Ч., картина была продана неизвестному лицу последней из любовниц Ч., который ощутил это так, словно из него изъяли, украли саму его душу. С тех пор вся его жизнь заключена в поисках абсолютной картины.
Картина то появлялась, то исчезала с горизонта. Она как будто бы уже не раз переходила из рук в руки, и для того, чтобы хотя бы установить ее местонахождение, требовались все новые и новые расходы — кого-то подкупить, получить информацию. У себя дома Ч., кажется, продал уже все, за исключением тяжелой металлической кровати под ветхой и парализованной старушкой мамой. У кровати были огромные литые спинки, словно створки ворот, снятые с петель ограды у входа в Александровский сад. Впрочем, старушке маме это было, в общем, безразлично. Она лишь время от времени требовала к себе батюшку, чтобы покаяться и причаститься. Каялась в том, что в молодости любила гулять с парнями. Угождая маме, Ч. приходилось переодеваться в черное и самому изображать священника, после чего мама еще просила созвать соседей, чтобы те поздравили ее с совершением таинства.
Не прерывая рассказа, Ч. вел меня увлажнившимися ночными улицами, продолжая сверяться со своим дьявольским блокнотом.
— Где-то здесь… — пробормотал он, оглядываясь вокруг.
— Бог с ней, с Гретхен, — решительно сказал я. — Прекращаем поиски.
— Да как же, — в отчаянии засуетился Ч., — когда дело почти что сделано!
— Домой пора, — твердо сказал я, вытащив оставшиеся деньги, которые предполагал истратить «на любовь», засунул их в карман Ч.
Ч. без особой признательности, хотя и благосклонно, покачал головой.
— И все-таки, — спросил я Ч., который задумчиво щупал купюры в своем кармане, — что такое эта ваша абсолютная картина? Объясните, опишите хотя бы приблизительно. Как вы до этого додумались?
— Замысел этой вещи пришел мне в голову, когда однажды я смотрел на небо… — сказал он. — А вы, глядя на небо, разве никогда не замечали, что вот оно, небо, и если смотреть только на него, отрешившись от окружающего ландшафта, и пытаться представить себе, с чем оно ассоциируется само по себе, то вдруг чувствуешь, что под ним мог бы так же шуметь зеленый лес, или стоять дом, как в твоем детстве, или лежать заснеженное поле, или пылить степь… Улавливаете? И секрет тут совсем даже не в том, какое оно — небо. Оно может быть любым — чистым или пасмурным, — но под ним все равно так же ясно будут ощущаться тот же лес, дом, поле и так далее… Секрет в вашем собственном воображении, в вашей собственной душе… Даже если всмотреться в совершенно чистый холст, под которым поставлено некое название, то у вас обязательно возникнет некая определенная идея… И вот в качестве этюдов я брал чистые холсты, вставлял их в рамы и подписывал: «Лес», «Дом», «Поле». Если вы будете подставлять самые разнообразные и невероятные названия, то и ассоциации у вас будут возникать самые разнообразные и невероятные. Например, «Печаль», «Душа», «Христос»… Не правда ли, мгновенно возникает нечто определенное и однозначное?.. Затем меня осенило. А что если подписать — «Без названия» или, еще лучше, просто не подписывать никак? Что, что это тогда будет?!. Вы меня поняли?
— Честно говоря, не очень, — пробормотал я.
— Чистое, свободное пространство в раме — это и есть моя абсолютная картина! — радостно зашептал Ч. — Только взгляните на нее и поймете: она вмещает в себя весь мир. Я ее создал!
— Теперь, кажется, понял, — кивнул я. — Такой обыкновенный чистый холст, вставленный в раму. Абсолютная картина…
Я обнаружил, что мы остановились около маленькой, ярко освещенной изнутри церковки с приоткрытой окованной железом дверью, за которой виднелись спины немногочисленных прихожан. Кто-то входил, кто-то выходил.
— Ну, прощайте, — сказал я и повернулся, чтобы покинуть его.
— Прощайте, — как-то виновато протянул Ч., но не успел я сделать и двух шагов, как он снова одернул меня: — Ну-ка, посмотрите! Я был прав! Вон там разве не ваша спешит Гретхен?..
Я вздрогнул. Действительно, именно она, только в легкой ночной накидке-плаще, быстро поднималась по ступеням церковки и, по-видимому, была одна. Она взошла и смешалась с другими.
— Это она, — только и смог вымолвить я и через секунду уже хотел броситься следом, чтобы на этот раз не упустить ее.
— Ни-ни! — удержал меня Ч. — Вы ее спугнете. Притом — ваше состояние… Раз уж я обещал, то доведу это дело до счастливого для вас обоих конца.
— Что же мне делать? — растерянно прошептал я.
— Возвращайтесь домой, — велел Ч. — На запирайте входную дверь, спокойно ложитесь в свою постель и ждите. Я подготовлю ее. А ваше дело — только ждать. И ни-ни, не прекословьте! — почти умоляюще воскликнул он и, развернув меня, легонько подтолкнул в спину. — Домой!
Невероятная ночная встреча, которой я уже никак не чаял, повлияла на меня так, что я в самом деле беспрекословно подчинился Ч. и отправился в свою берлогу.
По пути домой свежий воздух несколько привел меня в чувство, и меня вновь охватила отвратительная подозрительность: не провел ли он в конце концов меня, уведя разом и деньги, и Гретхен… Тем не менее я сделал все, как он велел.
При свете ночника я лежал в постели и, чтобы не терзать себя подозрениями, принялся размышлять об абсолютной картине, и чем больше думал о ней, тем любопытнее казалась мне идея Ч., которую первоначально я не воспринял и даже испытал укол разочарования. Теперь я вообразил ее себе и как бы взглянул на нее его глазами.
Абсолютная картина художника Ч. — это сверх-форма, сверх-изображение, сверх-содержание. Это магический отражатель, заглянув в который вы увидите отражение собственной души и всего мира, содержащегося в ней. Любое произведение искусства трогает вас лишь настолько, насколько позволяет вам заглянуть в себя, и если оно в любом случае затрагивает лишь часть вашей души, то абсолютная картина способна вместить вас без остатка… Ее невозможно репродуцировать, потому что любая репродукция мгновенно превращается в оригинал, и это тоже как бы признак абсолютности, и в этой связи непонятно, почему Ч. так стремится найти ее. Впрочем, могу ли я понять до конца абсолютную картину и ее создателя!..
Я услыхал легкие торопливые шаги. Дверь отворилась, и вошла моя Гретхен. На тумбочку у постели я поставил букет отличных цветов, и, войдя, она первым делом подбежала и взяла их в охапку. Она при этом тихонько рассмеялась и, тряхнув белокурыми голосами, сказала «Привет!», и я с удивлением обнаружил, что в ней нет ничего нечистого, порочного, словно какая-то неведомая волна смыла с нее знаковый мне уличный, панельный налет, но зато замечательно просветлила весь ее облик, сделав для меня понятным то, что так притягивало в ней. И я понял, что только я сам мог нанести на нее нечистое и порочное.
Она приблизилась, и в ней, как в абсолютной картине, отразилась вся моя душа. В ее присутствии моя берлога на глазах преображалась в наш светлый и общий дом, и теперь я уже безошибочно видел, что обретаю истинное успокоение и счастье…
Проходят дни, бог знает, сколько их миновало, но мы очень часто вспоминаем абсолютную картину, любуемся ею в своем воображении… Кому-то, наверное, кажется, что она не для понимания простых смертных — холодный авангард, — для избранных, может быть, даже для богоравных… Однако можно ли, положа руку на сердце, вообразить себе произведение более человеческое, более мягкое, осмысленное, открытое, ненавязчивое, глубокое и доступное, чем картина художника Ч.? Нет в ней нисколько ни зауми, ни высокомерия, ни насилия над вашей волей, ни какого бы то ни было нравоучения или тенденции… Но в то же время в ней есть все.
И если художник Ч. еще не покоится в могиле с номером на табличке вместо имени, то искать его следует, по всей вероятности, в каком-нибудь заштатном спецучреждении по призрению за одинокими беспомощными сынами человеческими, тихо и растительно доживающими свой век в тотальном старческом слабоумии. А разыскать его действительно следовало бы, хотя бы даже ради одной последней блестящей искры, которая, может быть, сохранилась под стывшим пеплом его истлевшего разума и еще способна долететь до нас; или по крайней мере для того, чтобы в краткий миг последнего просветления сказать ему, что он сам всегда о себе знал, но чего, может быть, никогда не слышал от других, сказать ему то, чего он заслуживает и что хотя бы на миг согреет его сердце, — просто сказать ему, что он гений.