У него было собственное мнение относительно нынешнего никудышного положения вещей.
Пока старик не взял себе большой стакан красного вина и не удалился в затемненную заднюю часть помещения, разговор так и не возобновлялся.
– Бедный старый недоумок, – преодолев охватившую всех подавленность, наконец произнес агент по недвижимости.
– Ага, – откликнулся лесоруб в битой каскетке.
– Вообще, по слухам, он еще боец будьте-нате.
– Пьет?
– Дешевый портвейн. Получает от Стоукса раз в неделю.
– Как печально! – промолвил владелец кинопрачечного комплекса.
– Тс-тс, – прошипел Брат Уолкер. Почему-то это прозвучало у него как «тиск-тиск».
– Да. Здорово хреново.
– После стольких лет работы в лесу; позор.
– Позор? Нет, не позор, а преступление, твою мать, простите, Брат Уолкер, но меня все это уже достало! – И еще с большей страстью, возвращаясь в тональность предшествовавшего разговора, шмякает волосатым кулаком по столу: – Настоящее преступление, твою мать! Чтобы этот старый бедняга должен был… Разве Флойд Ивенрайт уже два года не обещает нам пенсии и гарантированный ежегодный доход?
– Верно, это правда.
И они снова впрягаются в старую тему.
– Вся беда с этим городом в том, что мы не можем даже поддержать организацию, которая создана в помощь нам, – тред-юнион!
– Да, Господи, это и Флойд говорит. Он говорит, что Джонатан Бэйли Дрэгер считает, что Ваконда на несколько лет отстает от других лесных городов. И я, кстати, думаю то же самое.
– Эти ваши размышления все равно возвращают нас сами знаете к кому и ко всему их твердолобому выводку!
– Верно! Точно!
Лесоруб в каскетке снова ударяет кулаком по столу:
– Позор!
– Лично я, несмотря на всю свою любовь к Хэнку и всем его домочадцам, – Господи Иисусе, мы же выросли вместе! – считаю: что касается наших проблем, то самый главный враг – это он. Вот так я думаю.
– Аминь.
– Аминь, чтоб он провалился. – Выведенный из транса резкостью этого пожелания, Тедди вздрагивает и устремляет взгляд на собравшихся. – Пока мы его не уничтожим, у нас ничего не получится!
Тедди протирает стакан и смотрит сквозь него на грязный палец, которым потрясает владелец волосатого кулака.
– Вся беда в этом проклятом доме!
…В музыкальном автомате мигают разноцветные огоньки, он булькает и начинает жужжать. Зажигается экран. В наступившей тишине слышно лишь дыхание собравшихся. Низкое вечернее солнце отблескивает от опутанного железной проволокой пальца, ныряющего в волнах, он вращается как стрелка компаса и наконец застывает, указывая на дом. Сейчас этот грубо отесанный монолит купается в свете восходящего солнца, постепенно заполняясь шумом и гомоном готовящегося завтрака…
– Да, наверно, ты прав, Хендерсон.
– Еще бы я не был прав! Вся беда в нем, если вы хотите знать мое мнение!
Из окна кухни слышны смех, крики, проклятия. «Вставайте, ребята, быстрее! Старик, несмотря на свои болячки, уже на ногах». Соблазнительный запах жарящихся сосисок. Хэнк торжествует. Это его победа.
И, наблюдая за спорящими, прислушиваясь к их доводам, Тедди, прячась от солнца за стойкой бара, втайне уверен, что все их беды никак не связаны с экономикой, – за время их идиотских прений он среди бела дня уже заработал почти двенадцать долларов, – и уж абсолютно убежден, что нечего все валить на Стамперов. Нет, дело совсем в другом. С его компетентной точки зрения…
– Кстати, Хендерсон, ты тут вспомнил о Флойде – а я что-то уже пару дней его не вижу.
А к западу от дома в своей глинобитной хижине с постели поднимается индеанка Дженни. Она натягивает на себя полинявшее красное платье, недоумевая, кто виноват в том, что она влачит такое жалкое существование, и размышляя, удастся ли ей когда-нибудь отыскать эту проклятую медаль Святого Христофора. На Юге Джонатан Бэйли Дрэгер глядит на дорогу, прикидывая, где бы остановиться на ночь, перед тем как въехать в Орегон. На Востоке почтальон пытается расшифровать карандашные каракули в адресе трехпенсовой открытки и уже готов бросить это неблагодарное дело.
– Да, где же Ивенрайт?
– На Севере, в Портленде. Пытается раз и навсегда покончить с тем самым субъектом, о котором мы только что говорили…
Кулак сжат, палец торчит вверх. Обитатели старого дома с шумом и суетой собираются к завтраку – они еще не догадываются, что весь округ уже показывает на них пальцем и петля осуждения вот-вот затянется на их шее…
А на Севере, в Портленде, словно резиновая надувная игрушка, в своем новеньком сорокадолларовом костюме, чопорный и неумолимый, восседает Флойд Ивенрайт. Он только что закончил трудиться над кипой пожелтевших документов. Когда-то аккуратные и свежие, они лежат перед ним на столе, как куча прелых листьев, – на некоторых из них поблескивают капли пота. У Флойда всегда потеют руки, если ему приходится заниматься чем-нибудь отличным от простого физического труда. И сейчас, когда он трет ими лоб и свой красный носик, ему кажется, что это вообще не его руки. Такое ощущение, что кожа сползла и обнажились нервные окончания. Даже мозоли куда-то исчезли. Смешно. Кто бы мог подумать, что человек может испытывать такую любовь к своим мозолям? Хотя это, наверное, как привычка ходить в шипованных сапогах, – стоит раз надеть их и потом, вне зависимости от того, сколько лет ты их уже не носишь, тебе все равно будет казаться, что без них земля под ногами скользкая и ходить по ней неудобно, даже если всю оставшуюся жизнь ты проходишь в полуботинках.
Покончив с растиранием лица, Флойд закрывает глаза и некоторое время пребывает в полной неподвижности. Глаза у него устали. И спина у него устала. К черту, да он весь дьявольски устал. Но дело стоило того. Он чувствует, что произвел хорошее впечатление на клерка, а главное, он сам удовлетворен полученной информацией. Она безоговорочно доказывает, что Стамперы поставляли лес «Ваконда Пасифик». Так что не было ничего удивительного, что вся их месячная забастовка не произвела на администрацию фирмы никакого впечатления. С таким же успехом они могли продолжать хоть до посинения и не получить ничего. Пока Стампер и подобные ему будут продолжать работать! Все было даже хуже, чем он предполагал. Он думал, что Джером нанял Стампера и заключил с ним контракт на покупку леса, чтобы каким-то образом возместить убытки, которые он понес за время забастовки. У него возникли эти подозрения сразу, как только он увидел, как рьяно работают Стамперы. И естественно, ему не понравилось, что они работают, когда весь город бастует. Поэтому он и написал Джонатану Дрэгеру, а тот уже занялся расследованием. И, Боже милосердный, чем же кончилось это расследование: выяснилось, что еще в августе Стамперы подписали контракт с «Ваконда Пасифик» и с тех пор втайне ото всех валили лес и складывали бревна. А стало быть, эти сволочи за рекой не просто работали, пока весь город тащил на своем горбу всю тяжесть забастовки, но еще и зарабатывали в два, а то и в три раза больше, чем обычно!
Вздрогнув, он открыл глаза, сложил небрежно разбросанные документы и запихал их в папку. «Это пригодится», – произнес Флойд, кивая худому служащему, который все это время сидел напротив и нервно барабанил пальцами по столу. Казалось, ему не хотелось, чтобы Флойд уходил.
– Я слышал, вы учились вместе с Хэнком Стампером, – произнес он голосом, который показался Флойду слишком приторным.
– Вы ошибаетесь, – холодно ответил Флойд, не удостаивая его взглядом, потом взял банку с пивом и отхлебнул из нее.
Он чувствовал, что собеседник не спускает с него глаз. Он догадывался, что этот маленький узкоплечий стукач отмечает про себя даже малейшие изменения в выражении его лица, чтобы потом в по дробностях передать все мистеру Дрэгеру; это можно было понять сразу, ознакомившись с подготовленной им информацией о Стамперах. В ней бы ло учтено все, до последней мелочи. Его донос Дрэгеру, вероятнее всего, будет таким же скрупулезным. Флойду была противна лицемерная улыбка клерка, и он с большим удовольствием размозжи; бы его трепещущие пальцы кулаком. Он вообще не понимал, как такой человек мог иметь отношение к их тред-юниону. И Флойд поклялся себе, что, как только ему удастся связаться с руководством, он сделает все, чтобы этого гада подколодного не стало в их организации. Но если вы хотите научиться влиять на начальство, сначала нужно приобрести влияние в низах. Поэтому, придав своему лицу бесстрастное выражение и выпрямив позвоночник Флойд попросту отпил еще пива.
– По крайней мере, мне говорили имение так, – продолжил клерк.
Его льстивый голос заставил Ивенрайта приподнять тяжелые веки и попытаться прикинуть степей! успешности своей поездки. Он лично приехал и; Ваконды, чтобы получить эту информацию. И теперь, перед разговором с Дрэгером, ему захотелось проверить себя. Он потратил чуть ли не час, чтобы отыскать дом этого стукача в запутанной сети улиц Портленда. До этого он был в городе всего лишь раз, да и то в таком раздраженном состоянии, что в памяти у него остался лишь красный туман. Это было, когда Флойда не взяли на Всеамериканские игры, и товарищи по команде скинулись ему на автобусный билет, чтобы он не расстраивался. «Конечно, тебя должны были включить, Флойд. Ты же лучший защитник. Тебя просто обманули».
Этот обман и вызванная им снисходительная забота товарищей – все всплыло у него в памяти при виде огней Портленда, и алая дымка вновь застлала ему взор. Из-за нее-то он и проплутал, теряя время и вчитываясь в указатели. В результате у него не хватило времени даже на ужин. А несвежее пиво только жгло внутренности. Глаза болели так, словно под веки был насыпан песок, и ему приходилось прилагать особые усилия, чтобы выдавать свое постыдное медленное чтение за педантичную скрупулезность. От того, что он втягивал живот и старался не сутулиться, болела спина. Но теперь, глядя на своего собеседника, он чувствовал, что все было не зря. Он был уверен, что произвел благоприятное впечатление в качестве районного координатора Ваконды. Что он не только понравился, но и слегка припугнул этого хлыща. Флойд не спеша поставил банку на стол и вытер руку о брюки.
– Нет, – произнес он, – это не так, это не совсем так. – Когда-нибудь именно таким тоном он будет отвечать на пресс-конференциях. – Нет, я учился во Флоренсе – это город в десяти милях к югу от Ваконды. И только потом переехал в Ваконду. А то, что вы говорите… – он умолк и задумчиво потер лоб, словно вспоминая, – это мы оба были защитниками в своих… командах. На протяжении всех четырех лет мы регулярно встречались. Даже на Всеамериканских играх.
Это было немного рискованно, но вряд ли этот хлыщ был настолько знаком со спортивной жизнью, чтобы знать, что две команды из одного города не могли принимать участие во Всеамериканских играх. Флойд поспешно бросил взгляд на часы и поднялся: «Ну, мне пора». Профсоюзный стукач встал со своей табуретки и протянул руку. И Ивенрайт, который когда-то бегал за пятьдесят ярдов по пересеченной местности, чтобы перед приездом профсоюзных властей отмыть свою лапу в ручье, теперь посмотрел на ручку своего коллеги так, словно у того между пальцев ползали вши. «Вы хорошо поработали», – промолвил он и вышел вон. На улице он тут же расстегнул верхнюю пуговицу брюк, испытывая полное удовлетворение: отлично это у него получилось, так славненько оставить этого коротышку стоять с протянутой рукой. Да и вообще он все провел на высшем уровне. Надо, чтоб тебя уважали, надо, чтоб они понимали, что ты не хуже их, не меньше их. Даже больше!
Но, подняв руку, чтобы протереть глаза перед тем, как залезть в машину, Флойд почувствовал, что она совсем онемела и стала чужой. Онемела еще сильнее, чем раньше. И пальцы не его. Он принялся нервно искать ключи, зацепил цепочку и извлек их на божий свет. Дженни обыскивает полки в поисках Святого Христофора. Потом, так и не найдя его, решает выпить, усаживается и смотрит в окно, затянутое паутиной. Прищурившись, она разглядывает небо. Полная луна отчаянно борется с бегущими облаками, Дженни вздыхает. А в салуне дребезжит музыкальный автомат. Кто-то бросает в него деся-тицентовик, и Хэнк Сноу начинает голосить:
Жми на полный газ, мистер инженер,
Поезд мчится вскачь, словно конь в карьер,
Давай валяй…
Старик дровосек посасывает свой портвейн в пыльном полумраке и с грустью смотрит вокруг. Почтальон в Нью-Хейвене пересекает ярко-зеленый газон, держа почтовую открытку в руках. Старый дом, словно крохотная блестка под раскинувшимся шатром утреннего неба, словно камушек, спрятавшийся под раковиной улитки, раскрывает свои двери, чтобы выпустить две фигуры в полном обмундировании лесорубов.
– Для инвалида он создает вокруг себя слишком много суеты, – качая головой, произносит Хэнк.
– Для инвалида? Для того чтобы превратить его в инвалида, надо как минимум отрезать ему обе ноги! – смеется Джо Бен, которого приводит в восторг стойкость и выдержка старика, проявленные за завтраком. – Нет, Генри не из тех, кого больная рука может вывести из равновесия. Ну, поранился! Ну и что из этого?!
– У тебя большое будущее в качестве комика на ТВ, – вяло откликается Хэнк. – Но знаешь, Джо-би? Я действительно не ожидал, что после его ухода у нас в деле образуется такая дыра. Проклятье, но похоже на то, что нам придется кого-нибудь искать на его место. Хотя ума не приложу кого.
– Правда? – переспрашивает Джо.
– Правда, – отвечает Хэнк.
– Так-таки и не знаешь?
Хэнк чувствует, что Джо подкалывает его, но не оборачивается и прямиком направляется к причалу.
– Я сказал Вив, чтобы она собрала всех и чтобы все были вовремя. Надо их поставить в известность. Хотя я все равно не знаю никого, кто бы еще не работал на нас.
– Не знаешь? – снова переспрашивает Джо. С самого начала Джо знал, к чему они придут, и теперь ему доставляло удовольствие подкалывать Хэнка, который все ходил вокруг да около. – Правда, тебе абсолютно никто не приходит в голову? Да, парень?
Хэнк продолжает делать вид, что не замечает насмешек.
– Наверно, придется связаться с кем-нибудь из голытьбы, – наконец роняет он, словно сюжет исчерпан. – Но все это еще надо обдумать.
– Да, конечно. Особенно учитывая, сколько потребуется времени, чтобы договориться с этим конкретным кем-то, – добавляет Джо совершенно невинным голосом и пританцовывая спешит к пристани, помахивая своей каскеткой, поблескивающей в утреннем свете.
В «Пеньке» музыкальный автомат продолжает сотрясать всю округу:
И я даю,
Слышишь, я пою.
Флойд заводит машину и пытается выбраться из Портленда. Почтальон поднимается по лестнице. Дрэгер находит мотель и, качая головой под слегка подрагивающими лампами дневного освещения, вежливо отказывается от предложения управляющего принести ему что-нибудь выпить.
– В свое время я тоже занимался лесом, – замечает управляющий, узнав, что делает Дрэгер.
– Прошу прощения, но спиртного не надо, – снова повторяет Дрэгер. – У меня завтра собрание, к которому надо подготовиться. Тысяча благодарностей. Приятно было познакомиться. Спокойной ночи.
Миновав неоновую вывеску «Телевизор, бассейн, электроодеяло бесплатно», он запускает руки в карманы и принимается в них копаться. Как и Флойд, он устал. Утром он встречался с владельцами фирмы «Лес Ваконда Пасифик» в Сакраменто и сразу оттуда пустился в путь. Он планировал провести несколько дней в Красном Утесе за переговорами с посредническим комитетом из Сьюзанвилля, а потом, если ему ничего не удастся добиться, отправиться дальше на север, взглянуть на эту забастовку в Ваконде. А тут какой-то мотельщик – бывший фермер – бывший лесоруб – желает угостить его. Боже мой!
Наконец он находит то, что искал, – маленькую записную книжку с вставленной в нее авторучкой. Он вынимает ее из внутреннего кармана пиджака и, перелистав страницы, записывает при красном неоновом освещении: «Люди всегда пытаются насильно угостить выпивкой тех, кого считают выше себя, надеясь таким образом уничтожить существующую дистанцию».
Привычка к записям появилась у него еще в годы учебы – именно благодаря этому он учился в колледже на «отлично». Он перечитывает записанное предложение и удовлетворенно улыбается. Он уже много лет собирает подобные афоризмы, надеясь со временем выпустить собственную книгу эссе. Но даже если этой мечте и не суждено осуществиться, эти крохотные перлы очень помогали ему в работе, эти уроки, которые он ежедневно брал у жизни.
И если день экзамена наступит, он будет готов…
После завтрака старый дом снова затихает. Дети еще не проснулись. Старому Генри, обессиленному, но удовлетворенному, удается преодолеть лестницу, и он снова ложится. Собаки поели и тоже уснули. Через заднюю дверь Вив выбрасывает кофейную гущу на клумбу с рододендронами, а солнце уже золотит верхушки елей на склонах холмов…
Почтальон опускает открытку в почтовый ящик. Флойд Ивенрайт наконец находит дорогу из города и теперь принимается за поиски бара. В мотеле Дрэгер сидит на постели и рассматривает шелушащуюся кожу между третьим и четвертым пальцами на правой ноге – грибок: не успел выехать из Калифорнии – и уже. Индеанка Дженни, устроившись у единственного окна своей лачуги, посасывает бурбон и нюхает табак, испытывая все больший интерес к перемещению освещаемых луной облаков. Могучими воинственными колоннами они движутся с моря. Прищурившись, она грузно наклоняется вперед, пытаясь различить в них полузабытые лица, узкие и красивые, – блистательная белоснежная армия, растянувшаяся до самых горизонтов ее памяти. «Дьявол побери, сколько их было!» – вспоминает она с тоскливой гордостью и опускает щепотку табака в стакан с теплым виски, чтобы отчетливее рассмотреть продвижение этой армады. Кто же из этих туманных бойцов был самым высоким? А самым красивым? самым необузданным? самым быстрым? Кого из них она любила больше всех? Конечно, всех, они все до единого были прекрасны, и она была готова приплатить любому из них два доллара, только бы он оказался сейчас у нее в доме… ну ради смеха. Так который же? Кто же ей нравился больше всех?
…И она снова расставляет старые-старые сети этого дурашливого состязания.
Тем временем Джонатан Бэйли Дрэгер, уютно устроившись под электроодеялом и глядя на экран бесплатного телевизора, берет с ночного столика свою записную книжку и добавляет последнюю на сегодня запись: «А женщины в таких случаях заменяют выпивку дешевой настойкой своей сексуальности».
Флойд Ивенрайт раздраженно выскакивает из машины и направляется к дверям придорожного бара на окраине Портленда – его бесит все. А старый дровосек все еще сидит в «Пеньке», прислушиваясь к беседе о тяжелых временах и неурядицах. В то время как Хэнк Сноу продолжает настаивать:
Кочегар, подбрось угля, Пусть горит вокруг земля, Это еду я.
На Востоке же не успевает почтальон бросить открытку в ящик, как раздается оглушительный взрыв, который, словно пробку, отшвыривает его обратно на середину газона.
– А-а-а-а! Что?!
Земля взлетает вверх, осыпается и снова укладывается волнами изумрудного моря. Почтальон теряет сознание – время останавливается. Потом мало-помалу издалека начинает наплывать какой-то звон, заполняя пролом, образовавшийся в его сознании. Он инстинктивно встает на четвереньки, наблюдая, как из его расквашенного носа каплями вытекает время. И до тех пор, пока рядом не раздается хруст стекла под ногами, он так и стоит, не видя ничего, за исключением крови, капающей из носа, и осколков вылетевших окон. Но вот он окончательно приходит в себя и поднимается на ноги с округлившимися от ярости глазами.
– В чем дело? Какого дьявола! – Он покачивается и на случай повторного взрыва прижимает к боку свою сумку. – Что здесь происходит? Ты! – Из оседающего дыма возникает высокий молодой человек с лицом, покрытым сажей и крупинками табака, словно оспой. Почтальон взирает, как это подгоревшее видение поворачивает голову и облизывает почерневшие губы и опаленную бородку. Лицо пришельца, сначала не выражающее ничего, кроме ошеломления, постепенно восстанавливает свое обычное выражение претенциозного высокомерия; это неестественное выражение самонадеянности и надменности еще больше подчеркивается грязью и сажей и производит впечатление карикатуры, почти маски презрения. Он фальшив до мозга костей, и может, оттого что он сам осознает это, эффект многократно усиливается. Почтальон снова пробует протестовать: – …Что это ты думаешь, ты тут вытворяешь, ты… – Но язвительность, с которой за ним наблюдает виновник происшествия, настолько выводит его из себя, что гнев уступает место полному остолбенению. Так они стоят, глядя друг на друга, еще несколько минут, пока у этой мимической маски не опускаются веки с опаленными ресницами, – словно ему хватило лицезрения гнева государственного служащего, – и он не сообщает с тем же высокомерием:
– Я думаю… я пытался покончить с собой, прошу прощения; боюсь, я выбрал не слишком удачный способ. Так что, если вы меня извините, я попытаюсь еще раз.
И величественно – насмешка над самим собой лишь острее выявляет его презрение к окружающим – молодой человек направляется к дымящемуся дому. Почтальон в полном недоумении смотрит ему вслед, понимая еще меньше, чем прежде, когда он стоял на четвереньках. Ветер перебирает вырванную траву, и она поблескивает на солнце…
Музыкальный автомат пульсирует и булькает. Армия облаков скрылась из виду. Дрэгеру снится сон о маркированной действительности. Тедди сквозь протертый стакан наблюдает за испуганными лицами собравшихся. Ивенрайт толкает дверь и входит в бар «Успех и Аристократическая Кухня», намереваясь пропустить стаканчик-другой, чтобы избавиться от паралича, сковавшего его конечности, пока он сидел на этом чертовом стуле с прямой спинкой и читал этот чертов преподробнейший отчет, составленный маленькой профсоюзной гнидой, – очень тяжело общаться с этими городскими хлыщами, читать всю эту документацию, вспоминать всех этих благочестивых людей, стоявших у истоков лейбористских игр, но, похоже, всему этому надо учиться, если хочешь участвовать… Но как бы там ни было, надо выпить, встряхнуться, расслабиться за парочкой-другой пива, чтобы доказать этим ослам, что Флойд Ивенрайт, бывший игрок второй лиги и белый воротничок из засранного городишки Флоренс, не хуже других, в каком бы растреклятом городе они там ни родились! «Бармен! – Он с силой опускает оба кулака на стойку. – Неси сюда!»
Ведь и себе надо доказать, что эти потные руки могут сжиматься в такие же кулаки, как когда-то.
В дом на собрание начинают съезжаться родственники, и Хэнк смывается, чтобы освежиться перед очередным раундом. Облака над домом Дженни вытягиваются в величественную линию от моря до самой луны, и ее обзор многочисленных мужчин прошлого внезапно прерывается видением Генри Стампера: руки в карманах брезентовых штанов, зеленые глаза с насмешкой смотрят с лица, которое он носил тридцать лет тому назад, – «Негодяй!» – упрямые, насмешливые глаза, с презрением глядящие на товары, которые разложены в ее лавке на ракушечнике. Она снова видит, как он ей подмигивает, слышит его смешок и незабываемый шепот: «Знаешь, что я думаю?» И вот из полдюжины мужчин, стоявших перед ее дверью тридцать лет тому назад, ее обсидианбвые глаза останавливаются на мужественном лице Генри Стампера, и из всего невнятного хора голосов она слышит только его:
– Я думаю, кто сможет совладать с индеанкой, тот справится и с медведицей…
– Что-что? – медленно переспрашивает она.
Генри, не ожидавший, что его услышат, не утруждает себя поисками более тактичного выражения и повторяет уже с бравадой:
– Справится с медведицей…
– Негодяй! – кричит она; его скрытый комплимент ее силе и отваге воспринимается Дженни как оскорбление и ее народа, и ее пола. – Ты, негодяй! Убирайся вон отсюда! Есть еще индейцы, с которыми тебе не удастся совладать. Меня тебе не зало-мать, пока… пока… – Она напрягает всю свою генетическую память, набирает в легкие воздуха и, откинув назад плечи, выкрикивает: – Пока не истекут все луны Великой Луны и не нахлынут все воды Великого Прилива.
Она видит, как он неуверенно пожимает плечами и, все такой же зеленоглазый и прекрасный, исчезает за глинистый горизонт ее памяти: «Да и кому ты нужен, старый осел?» – но сердце ее все еще возбужденно колотится, а в голове свербит мысль: «Так сколько же точно должно пройти лун и приливов?»
А Ли, найдя свои очки, стирает сажу с единственного оставшегося стекла и изучает свое обгоревшее лицо и бороду в запачканном зубной пастой зеркале в ванной, задаваясь двумя вопросами, один из которых всплывает из далекого туманного детства: «Каково это проснуться мертвым?», второй имеет отношение к более близким событиям: «Мне показалось, кто-то опустил открытку… Интересно, от кого бы на этом свете я мог получить открытку?»
Отражение в зеркале не может дать ему ответа ни на тот, ни на другой вопрос, оно лишь смотрит голодными глазами; впрочем, его это мало беспокоит. Ли наливает в стакан воды и открывает ящик с медикаментами, битком набитый всевозможными лекарствами, – химикалии, словно билеты на любой маршрут, куда душе угодно. Но он еще не решил, в каком направлении отправиться: прежде всего надо каким-то образом прийти в себя после этого взрыва, но, с другой стороны, он чувствует, что надо торопиться, особенно если он собирается отбыть до прихода уже побывавшего здесь госслужащего с каким-нибудь тупоголовым легавым, который начнет задавать кучу идиотских вопросов. Типа: «С чего бы это тебе захотелось проснуться мертвым?» Так в каком же направлении: вверх или вниз? Он останавливается на компромиссе и, приняв два фенобарбитурата и два декседрина, поспешно принимается уничтожать остатки своей бороды.
Покончив с бритьем, он решает уехать из города. Единственное, на что он абсолютно сейчас не способен, это сцены с полицией, владельцем дома и почтовыми служащими – бог знает, кто еще захочет в этом поучаствовать. Встречаться со своим приятелем по квартире он тоже решительно не хочет, так как диссертация того словно конфетти разлеталась по всем трем комнатам коттеджа. Ну и что из этого? Он давно уже понял, что пытаться пересдать экзамены – это лишь бессмысленная трата времени и своего, и преподавателей; он уже несколько месяцев не открывал учебники, и единственной книгой, которую он брал в руки, было собрание старых комиксов, хранившееся у него в тумбочке. Так почему бы и нет? Почему бы не взять машину… не переехать снова к Малышу Джимми… единственное, что… в последний раз, после того как прошлым летом Джимми уехал от мамы, он стал таким смешным… будто… хотя, может, это одни выдумки. Или предположения. В любом случае, пока гром не грянул, как говорится… лучше будет, наверное…
Отражение вымытого и выбритого лица в зеркале потрясает его. Из обоих глаз струились слезы. Похоже, он плакал. Странно, он не испытывал ни горя, ни сожаления – ни одного из тех чувств, которые обычно вызывают слезы, и тем не менее он плакал. Он одновременно испытывал отвращение к себе и страх – это красное чужое лицо с разбитыми очками, бессмысленным взглядом и потоки слез как из водопроводного крана.
Развернувшись, он выскочил из ванной – повсюду были раскиданы книги и бумаги. Он принялся обыскивать комнаты, пока не наткнулся на свои темные очки, валявшиеся на столе среди гор грязной посуды. Он поспешно протер их салфеткой и водрузил на нос вместо разбитых.
Затем вернулся в ванную, чтобы еще раз взглянуть на себя. Очки действительно существенно улучшили его вид – в зеленовато-морской дымке он уже не выглядел так отвратительно.
Он улыбнулся и, приняв позу небрежно-развязного самодовольства, откинул голову назад. Беззаботный взгляд. Он опустил глаза. Теперь у него был вид бездомного путешественника, бродяги. В рот он вставил сигарету. Еще один мазок к образу человека, в любой момент готового сняться с места…
Наконец, удовлетворенный, он вышел из ванной и принялся собирать вещи.
Он взял только одежду и несколько книг, побросал их в сумку своего приятеля, а в карманы распихал попавшиеся под руку клочки бумаги и случайные записи.
Потом он снова вернулся в ванную и аккуратно наполовину опустошил все наличествующие бутылочки с таблетками. Высыпав все это в старую пачку из-под «Мальборо», он свернул ее и запихал в карман брюк, уже лежавших в сумке. Бутылочки он засунул в изношенную туфлю, заткнул ее грязным потным носком и зашвырнул под кровать Питерса.
Он начал было застегивать портативную машинку, но тут на него накатила новая волна спешки, и он бросил ее лежать на столе вверх тормашками.
– Адреса! – Он начал перерывать ящики своего стола, пока не наткнулся на маленькую записную книжку в кожаном переплете, но, перелистав ее, вырвал лишь одну страницу, бросив остальное на пол.
И наконец, держа сумку двумя руками и тяжело дыша, он остановился, огляделся – «о'кей» – и бросился к машине. Сумку он затолкал на заднее сиденье, запрыгнул внутрь и захлопнул дверцу. Звук удара резанул слух. «Закройте окна». Щиток был раскален, как жаровня.
Он дважды попытался развернуться задом, плюнул, нажал на газ, пересек газон и выехал на улицу. Однако поворачивать на нее не стал. В нерешительности он, не заглушая мотор, остановил машину и уставился на ровное и чистое полотно мостовой. «Ну давай же, парень…» От хлопка дверцы в ушах у него звенело ничуть не меньше, чем от взрыва. Он выжал весь газ, словно понуждая машину самостоятельно решить, куда поворачивать – налево или направо. «Ну, парень, давай, давай, давай… серьезно». Ручка стала горячей, как кочерга, в ушах звенело… Наконец, прижав ладонь к лицу, чтобы как-то прекратить этот звон, – мне показалось, что кто-то игриво схватил меня за колено, в горле захрипело, словно скрипучая волынка, – он понял, что снова плачет, всхлипывая, взвизгивая и задыхаясь… и тогда: «Ну, если ты не в состоянии серьезно смотреть на вещи, веди себя хотя бы разумно; кто, в конце концов, в этом несчастном мире?..» – и тут он вспоминает об открытке, оставленной на крыльце.
(…Облака быстро несутся над землей. Бармен приносит пиво. Булькает музыкальный автомат. Хэнк в доме повышает голос, чтобы преодолеть молчаливое сопротивление: «…черт побери, мы здесь собрались не для того, чтобы решить, будут нас любить в городе или нет, если мы продадимся „Ваконда Пасифик“… а для того, чтобы понять, где нам взять еще одни рабочие руки. – Он делает паузу и оглядывает собравшихся. – Так… есть у кого-нибудь какие-нибудь предложения? Может, кто-нибудь готов взять на себя дополнительные обязательства?» Наступает гробовое молчание. Джо Бен закидывает в рот пригоршню семечек и поднимает руку. «Что касается меня, то я решительно отказываюсь работать больше, чем сейчас, – произносит он жуя, потом наклоняется и сплевывает в ладонь шелуху, – но у меня есть небольшое предложение…»)
Открытка лежала на нижней ступени – трехпенсовая открытка, исписанная толстым черным карандашом, – но одна строчка в этом послании была особенно жирной и черной.
«Наверное, ты уже вырос, Малыш».
Сначала я даже не поверил своим глазам; но рука, вцепившаяся мне в колено, и волынки, хрипящие в груди, продолжали свое дело, пока я непроизвольно не разразился безрадостным хохотом, нахлынувшим на меня так же неожиданно, как до того слезы – «Из дома… о Боже мой, открытка от моих!» – и только тут я окончательно осознал ее реальность.
Я вернулся к скучающей машине, чтобы внимательно прочесть, пытаясь сдержать накатывающие спазмы хохота, которые не давали разобрать буквы. Внизу стояла подпись: «Дядя Джо Бен», но я бы догадался и без нее – этот вихляющий почерк ученика начальной школы мог принадлежать только ему. «Конечно. Почерк дяди Джо. Никаких сомнений». Но мое внимание привлекала строчка, добавленная с краю и выведенная более тяжелой и уверенной рукой, и когда я прочел ее, в сердце моем зазвучал другой голос, не Джо Бена, а брата Хэнка.
«Леланд. Старик Генри здорово разбился – дело нуждается в рабочих руках, – нам нужен какой-нибудь Стампер, чтобы не связываться с профсоюзом, – было бы хорошо, если бы ты смог…» И уже другим почерком дописано ручкой: «Наверно, ты уже вырос» – и т. д. И в конце, уже после вызывающе огромной подписи, все буквы которой заглавные, – «С чего это большой брат пишет свое имя заглавными буквами?..» – неуклюжая попытка искренности:
«P. S. Ты еще не знаком с моей женой Вивиан, Малыш. Теперь у тебя есть что-то вроде сестры».
Эта последняя строчка разрушала все впечатление. Мысль о женитьбе брата показалась мне такой смешной, что теперь я уже искренне рассмеялся, почувствовав, что достаточно силен, чтобы презирать его. «Ба!» – высокомерно воскликнул я, отбрасывая открытку на заднее сиденье, – призрак прошлого скалился мне в лицо из-под каскетки лесоруба. «Я знаю, что ты, ты – всего лишь плод несварения моего желудка. Это кислая капуста забродила у меня в холодильнике. Или недоварившаяся картошка вчера вечером. Вздор! От тебя несет подливкой, а не могилой!»
Но так же, как и диккенсовский персонаж, призрак моего старшего брата с невероятным грохотом распрямился, потрясая лесорубными цепями, и, провозгласив страшным голосом: «Ты уже вырос!» – вытолкнул меня в поток машин. Теперь я уже хохотал не без причины: какова ирония судьбы, чтобы это неожиданное послание пришло именно сейчас! – давно я так не смеялся. «Ничего себе! Звать меня на помощь, как будто мне больше делать нечего, как бегать помогать им валить деревья!»
Но теперь я знал, куда я отправляюсь.
К полудню я загнал свой «фольксваген», получив за него на пятьсот долларов меньше, чем он стоил на самом деле, а через час уже волок сумку Питерса и бумажный мешок, набитый всякой ерундой из отдела галантереи, к автобусной станции. Я отправлялся в путешествие, которое, согласно билету, должно было занять у меня целых три дня.
До отхода автобуса еще оставалось время, и после пятнадцатиминутной борьбы с собственной совестью я решился подойти к телефону и позвонить Питерсу. Когда я сообщил ему, что жду на станции автобус, чтобы ехать домой, он сначала не понял.
– Автобус? А что случилось с машиной? Послушай, оставайся на месте – я сейчас заканчиваю семинар и заеду за тобой.
– Я очень признателен тебе за твое предложение, но сомневаюсь, что ты готов потратить на меня три дня; то есть даже шесть дней – туда и обратно…
– Шесть дней, туда и обратно? Ли, черт побери, что случилось? Где ты?
– Минуточку…
– Ты действительно на автобусной станции, без дураков?
– Минуточку… – Я приоткрыл дверь будки и выставил трубку на улицу, заполненную шумом моторов прибывающих и отправляющихся автобусов. – Ну что? – прокричал я в трубку. Голова была легкой и странно кружилась; смесь барбитурата и амфетамина действовала опьяняюще, и одновременно меня трясло как в лихорадке – перед глазами все плыло. – И когда я говорю «дом», Питере, дружище, – я снова закрыл дверь будки и сел на поставленную на попа сумку, – я не имею в виду нашу академическую помойку, на которой мы прожили последние восемь месяцев и которая в данный момент проветривается, как ты увидишь, когда доберешься до нее, но я имею в виду настоящий дом! Западное побережье! Орегон!
Он помолчал, а потом с подозрением спросил:
– Зачем?
– Искать свои корни, – весело ответил я, стараясь рассеять его подозрения. – Раздуть огонь на старом пепелище, питаться откормленными бычками.
– Ли, что случилось? – терпеливо и уже без всяких подозрений спросил Питере. – Ты сошел с ума? То есть, я хочу спросить, в чем дело?
– Ну, во-первых, я сбрил бороду…
– Ли! Прекрати нести чушь… – Несмотря на мои попытки обратить все в шутку, он начинал сердиться, – а это было то, чего я больше всего хотел избежать. – Ответь мне на один вопрос – зачем?!
Это была не та реакция, на которую я надеялся. Далеко не та.
Меня огорчило и выбило из колеи то, что он так взвился, когда я был так спокоен. В тот момент меня очень удивила столь несвойственная ему требовательность (только позднее я понял, каким неестественным голосом я с ним разговаривал), и я счел просто возмутительным такое бессовестное попрание негласных правил наших взаимоотношений. А таковые у нас были. Мы пришли к соглашению, что в любой паре должна быть создана взаимно совместимая система, в пределах которой и поддерживаются отношения, в противном случае они разрушаются, как Вавилонская башня. Жена должна исполнять роль жены – верной или неверной – и не менять свое амплуа, пока рядом с ней муж. В отношениях со своим любовником она может играть совсем другую роль, но дома, в ситуации Муж-Жена, она должна оставаться в рамках своей роли. В противном случае мы будем блуждать в потемках, не умея отличить своих от чужих. И за восемь месяцев нашей совместной жизни, а также за всю многолетнюю дружбу между мной и этим домашним негром со впалыми щеками установились четкие границы, в пределах которых мы уютно общались: он играл роль спокойного, медлительного и благоразумного дядюшки Римуса, а я – интеллектуального денди. И в этих рамках, скрываясь за нашими притворными масками, мы могли безбоязненно пускаться в откровения и в наших разговорах делиться самыми сокровенными чувствами, ничуть не опасаясь нежелательных последствий. Лично я предпочитал, чтобы, невзирая на новые обстоятельства, все так и оставалось, и потому предпринял еще одну попытку.
– Сады одарят меня яблоками; воздух благоухает теплой мятой и ежевикой – да что говорить, я слышу зов родины. Кроме того, у меня там остался должок.
– О Боже!.. – Он попытался возражать, но я, не обращая внимания, продолжил – теперь меня уже было не остановить:
– Нет, послушай: я получил открытку. Позволь, я воссоздам для тебя всю картину, конечно немного в сжатом виде, так как скоро начнется посадка на мой автобус. Нет, слушай, получилась действительно восхитительная по законченности виньетка: я возвращаюсь после прогулки по берегу – до Моны и обратно; к ней я не заходил – там была ее чертова сестрица; ну, в общем, я прихожу после прогулки, которая всегда для меня означала своего рода «быть или не быть», и, решительно откашлявшись, наконец принимаю решение «оказать сопротивление и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними».
– Хорошо, Ли, продолжай. Но что ты…
– Ты слушай. Выслушай меня. – Я нервно затягиваюсь сигаретой. – Твои реплики только нарушают размер.
Поблизости раздается механический дребезжащий звук. Какой-то пухлый Том Сойер включил рядом с моей плексигласовой будкой игральный автомат – в истерическом подсчете астрономических цифр, выскакивая со скоростью автоматной очереди, замигали лампочки. Я увеличил обороты.
– Я вошел в наш аккуратнейший бардак. Дело было около полудня, чуть раньше. В квартире холод, так как ты снова оставил открытой эту чертову дверь в гараж…
– Черт возьми, если бы я не впустил немного прохладного воздуха, ты бы вообще никогда не вылез из кровати. Так какое ты принял решение? Что это значит – ты принял решение?
– Тесс. Слушай внимательно. Я закрываю дверь и запираю ее на замок. Мокрым кухонным полотенцем затыкаю щель под дверью. Проверяю все окна, затаенно и не спеша двигаюсь по плану. Затем отворачиваю все краны у газовых обогревателей – нет, подожди, ты слушай, – включаю все горелки на этой жуткой засаленной плите, которую ты оставил… вспоминаю, что в водогрее остался огонь… возвращаюсь, набожно склоняюсь к окошечку, чтобы задуть его (пламя символично горит из трех форсунок, образуя огненный крест. Моя невозмутимость заслуживает аплодисментов: я задержал дыхание. «Есть Божий замысел в картине… та-та-та нашего конца»). Затем, удовлетворенный сделанным, я снимаю ботинки, – обрати внимание: джентльмен до последней минуты, – залезаю в постель и жду наступления благословенного сна. «Какие сны в том смертном сне приснятся?» Потом. Я решаю закурить – даже безумный датский принц не отказал бы себе в последней сигарете, я имею в виду, если бы этот трусливый слюнтяй обладал моим мужеством и имел сигареты. И именно в этот момент – заметь, как точно выбрано время! – в маленьком окошечке, ну знаешь, над щелью для почты, появляется призрачная рука и роняет свое послание, зовущее меня домой… И в тот самый миг, когда открытка планирует на пол, я щелкаю зажигалкой, и все стекла в доме разлетаются вдребезги.
Я помолчал. Питере не издал ни звука, пока я затягивался еще раз.
– Вот так. Как всегда – очередное фиаско. Но на этот раз с довольно удачным исходом, тебе не кажется? Я ничуть не пострадал. Разве что немного обгорел – ни бороды, ни бровей, – но невелика потеря. Да, часы остановились; хотя, дай-ка посмотреть, ну вот, снова идут. Бедный почтальон, правда, пересчитал все ступени и угодил в куст гортензий. Боюсь, когда ты вернешься домой, его труп уже объедят чайки, но ты сможешь его опознать по почтовой сумке и форменной фуражке. Ну все, тут рядом с моей будкой ревет совершенно озверевший автомат, так что я тебя все равно не слышу. Ты просто выслушай меня до конца. Несколько минут я пребывал в довольно неприятном состоянии, пытаясь понять, почему я не умер, потом встал и подошел к двери. А, да! Я вспомнил: первое, что пришло мне в голову после взрыва, – «Ну и дунул же ты, Леланд!» – мило, не правда ли? Я поднял открытку и с возрастающим недоумением принялся расшифровывать карандашные каракули. Что? Открытка из дома? Зовут вернуться и помочь? Как своевременно, учитывая, что последние три месяца я прожил на иждивении своего трудолюбивого соседа… И тогда, слышишь, я услышал тот самый голос. «БЕРЕГИСЬ!» – прогудел он со зверской безапелляционностью нахлынувшей паники. «БЕРЕГИСЬ! СЕКИ СЗАДИ!» Я говорил тебе об этом голосе. Мой старый добрый приятель, старейший из всего моего ментального директората, справедливый судья всех моих душевных раздоров – его легко отличить от остальных членов правления – помнишь? – по громкому и непререкаемому голосу. «Берегись! – орет он. – Секи сзади!» Я резко оборачиваюсь, и – ничего. Еще раз – пусто, еще, все скорее и скорее – голова начинает кружиться, в глазах мелькают черные точки, но все безрезультатно. А знаешь почему, Питере? Потому что, как бы быстро ты ни поворачивался, тебе никогда не удастся отразить нападение сзади.
Я замолчал и прикрыл глаза. Будка ходила ходуном. Я закрыл рукой микрофон трубки и глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. До меня донеслись неразборчивые указания, изрыгаемые громкоговорителем, и дребезжащий вой игрального автомата. Но как только Питере снова начал: «Ли, почему ты не дождался меня?..» – меня понесло дальше:
– Так вот, завершив эту короткую ритуальную пляску… я остановился у нашей покореженной двери с этой ужасной открыткой, которая скакала у меня в руках, совершенно позабыв о том, что я собирался смыться, пока почтальон не поднял панику. Кстати, легавых не было, зато, пока я брился, приехал представитель газовой компании и перекрыл газ. Без всяких объяснений; так что мне не удалось узнать – случайное ли это совпадение, и они вырубили его просто в связи с тем, что мы не оплатили последний счет, или коммунальные услуги включают наказание холодным консервированным супом и промозглыми ночами всех и каждого, пользующихся их продукцией для недостойных целей. Как бы то ни было, я стоял, держа своими бедными обжаренными пальцами этот клочок бумаги с карандашными каракулями, и в голове у меня стоял грохот децибелов на десять больше, чем произвел взрыв. Я обратил свой взор внутрь и понял, до чего унизительно так переживать из-за какой-то открытки. Я поражался самому себе. Потому что… черт, я был уверен, что нахожусь уже вне досягаемости для своего прошлого, что нас разделяет бетонная стена; я был убежден, что мы с доктором Мейнардом преуспели в дезактивации моего прошлого, что мы секунда за секундой разминировали каждое его мгновение; я думал, мы опустошили это коварное устройство и оно уже не в силах нанести мне вред. И, видишь ли, поскольку я считал себя свободным от своего прошлого, я потерял всякую бдительность в этом направлении. Чувствуешь? Так что все эти «Берегись! Секи сзади!» и оборачивания ни к чему не привели. Ведь все мои дивные укрепления, выстроенные с такой хитростью и предусмотрительностью, создавались с расчетом, что угроза может исходить лишь спереди, что опасности лежат впереди меня, а отразить нападение сзади, даже самое малое, они были бессильны. Сечешь? Так что эта открытка, подкравшаяся сзади, захватила меня врасплох еще больше, чем мое неудавшееся самоубийство. Понимаешь, какое бы потрясение ни вызвал у меня этот взрыв, он был вполне понятен – катастрофа, происшедшая здесь и сейчас. Открытка же была как удар по почкам, нанесенный самым предательским образом из прошлого. Конечно же, в нарушение всех почтовых путей и законов она пересекла темные пустоши прошлого, и стрелка осциллографа взмыла с жалобным воем и аналогичными звуками из научно-фантастических фильмов… все скорее и скорее сквозь очертания теней по волнистой поверхности тающего льда… и вот уже крупным планом: неведомая прозрачная рука просовывается в щель «для писем и газет», немного медлит, словно ей суждено раствориться, как химическому соединению, сразу вслед за тем, как она доставит мне приглашение на собрание, проводившееся двенадцать (уже двенадцать? Боже мой!..) лет тому назад! Ничего удивительного, что она слегка выбила меня из колеи. Я не стал ждать ответа или делать паузу, чтобы не дать возможности прервать мой маниакальный монолог с другого конца провода. Я продолжал говорить, не останавливаясь, под непрекращающийся грохот обезумевшего игрального автомата и методичные сообщения о прибытиях и отправке автобусов, заполняя телефонную трубку словами так, чтобы Питерсу не осталось в ней места для речи. То есть не просто речи, а вопросов. Я и позвонил-то ему не из какой-то особой заботливости о старом друге, а всего лишь потому, что мне нужно было выразить словами причины своего поступка, меня обуревало отчаянное желание логически понять, что происходит, но я совершенно не нуждался в том, чтобы кто-нибудь подвергал сомнению мои доводы. Подозреваю, что первая же попытка серьезного анализа обнаружила бы – и для Питерса, и для меня, – что на самом деле я не могу логически объяснить ни причины, подвигнувшие меня на самоубийство, ни основания моего импульсивного решения вернуться домой.
– …Таким образом, эта открытка окончательно убедила меня, что я завишу от своего прошлого в гораздо большей степени, нежели я предполагал. Подожди, и с тобой будет то же самое: как-нибудь ты получишь весточку из Джорджии и поймешь, что, прежде чем продолжать свои дела, тебе надо многое уладить дома.
– Сомневаюсь, – прорвался Питере.
– Верно, у тебя другая ситуация. Мне нужно отплатить всего лишь по одному счетику. И всего лишь одному человеку. Удивительно, как эта открытка тут же оживила для меня его образ: шипованные ботинки, грязная фуфайка, руки в перчатках, которыми он постоянно чешется, чешется – то брюхо, то за ухом, – малиновые губы, искривленные в полупьяной усмешке, и еще масса таких же глупых подробностей – выбирай не хочу. Но ярче и отчетливее всего я вижу его длинное, поджарое обнаженное тело, ныряющее в реку, – белое и тяжелое, оно обрушивается, словно спиленное дерево. Видишь ли, готовясь к состязанию по плаванию, братец Хэнк мог плавать часами. Час за часом, без устали, как собака, плывя против течения и оставаясь на одном и том же месте в нескольких футах от пристани. Словно человек-мельница. Наверное, это имело смысл, потому что к тому времени, когда мне исполнилось десять, вся полка у него в комнате сияла от всяких там кубков и призов; кажется, он даже как-то побил национальный рекорд на одном из состязаний. Боже мой! И все это возвращено мне какой-то открыткой, и с какой пронзительной отчетливостью. Господи! Всего лишь открытка. Страшно подумать, какое впечатление на меня могло бы произвести письмо.
– О'кей! И чего ты собираешься добиться, возвращаясь домой? Предположим даже – тебе удастся отплатить ему…
– Ты что, не понимаешь? Это даже в открытке написано: «Наверно, ты уже вырос». И так было все время – братец Хэнк всегда был для меня образцом, на который я должен был равняться. Он и сейчас ко мне так относится. Это, конечно, символически.
– Да, конечно.
– Поэтому я возвращаюсь домой.
– Чтобы сравняться с этим символом?
– Или свергнуть его. Нечего смеяться: все проще простого, пока я не разделаюсь с этой тенью прошлого…
– Чушь.
– …я буду чувствовать себя неполноценным недомерком…
– Чушь, Ли. У каждого есть такая тень – отец или кто-нибудь еще…
– …не способным даже на то, чтобы отравиться газом.
– …это вовсе не значит, что надо срываться домой для выяснения отношений, черт побери.
– Я не шучу, Питере. Я все обдумал. Мне ужасно неприятно, что я оставляю на тебя дом в таком состоянии и все прочее, но я уже решил – пути назад нет. Не скажешь ли ты на факультете?..
– Что я скажу? Что ты взорвался? Что ты отправился домой улаживать отношения с обнаженным призраком своего брата?
– Сводного брата. Нет. Ты просто скажи… что в связи с финансовыми и моральными осложнениями я был вынужден…
– Ли, перестань, что за ерунда…
– И постарайся объяснить Моне…
– Ли, постой, ты сошел с ума! Дай я приеду…
– Уже объявили номер моего автобуса. Мне надо бежать. Все, что я тебе должен, я вышлю, как только смогу. Прощай, Питере! Я докажу, что Томас Вулф ошибался.
Я повесил трубку со все еще сопротивляющимся Питерсом на крючок и еще раз глубоко вздохнул. Я заслуживал похвалы за проявленное самообладание. Надо было признать, что я прекрасно со всем разделался. Мне удалось законопослушно остаться в известных границах, невзирая на все попытки Пи-терса разрушить нашу систему и вопреки коктейлю кз декседрина и фенобарбитурата, от которого в голове все плывет и кружится. Да, Леланд, старина, никто не осмелится сказать, что тебе не удалось представить разумных и абсолютно рациональных доводов, несмотря на все грубые возражения…
Возражения же с каждой секундой становились все грубее – я ощутил это сразу, как только вывалился из будки в суматоху отъезда. Толстый мальчик загнал игральный автомат до оргазма, и тот уже беспорядочно выплевывал неон, цифры и дребезжание. Люди толкались, пропихиваясь к автобусам. Чемодан оттягивал руку. Громкоговоритель орал, что, если я сейчас лее не займу свое место в автобусе, он отправится без меня. «Это чересчур», – решил я и, склонившись над питьевым фонтанчиком, заглотил еще пару фенобарбиталин. И очень вовремя – меня тут же подхватил людской водоворот и понес, понес, пока я не очутился на посадочной площадке прямо перед нужным мне автобусом.
– Оставьте чемодан и садитесь, – нетерпеливо сообщил мне водитель, словно он ждал только меня одного. Что, впрочем, оказалось абсолютной истиной: кроме меня, в автобусе никого не было.
– Немногие нынче едут на Запад? – спросил я, но он не ответил.
Неуверенным шагом я прошел по проходу до задних сидений, где мне и предстояло пробыть четыре дня почти в полной неподвижности, не считая выходов на остановках за кока-колой. Пока я вылезал из куртки, в противоположном конце автобуса раздалось громкое шипение сжатого воздуха, и дверь закрылась. Я подскочил и резко обернулся, но в неосвещенном автобусе было так темно, что водителя не было видно. Я решил, что он вышел и закрыл за собой дверь. Оставил меня здесь запертого, одного!
Потом подо мной заурчал мотор, машина дернулась, и автобус выполз из сумрачного цементного грота в яркий солнечный день, перевалился через поребрик и окончательно впечатал меня в сиденье. И вовремя. Я так и не видел, как вернулся шофер.
Неразбериха движения и звуков, начавшаяся еще в телефонной будке, теперь уже по-настоящему обступила меня. Казалось, все обломки и осколки, взметенные взрывом и висевшие в воздухе все это время, теперь наконец начали оседать. Сцены, воспоминания, лица… как кинолента пробегали по трепыхавшимся занавескам. Прямо передо мной клацал игральный автомат. В ушах звенел текст открытки. Желудок сжимали спазмы, а в голове медленно и мерно звучало одно и то же: «БЕРЕГИСЬ! НЕ РАССЛАБЛЯЙСЯ! ВОТ ОНО! ЖРЕБИЙ БРОШЕН!» В ужасе я отчаянно сжал поручни сиденья.
Оглядываясь назад (я имею в виду – сейчас, отсюда, из этого конкретного отрезка времени, дающего возможность быть отважным и объективным благодаря чуду современных повествовательных форм), я отчетливо ощущаю этот ужас, и, честно говоря, мне не удается его полностью приписать довольно банальной боязни просто сойти с ума. Несмотря на модное в то время утверждение, что человек все время находится на грани помешательства, я довольно долго считал, что не имею права претендовать на это. Хотя я прекрасно помню один эпизод из водоворота прошлого, когда, вцепившись в кресло на очередной беседе у доктора Мейнарда, я шепчу ему с драматическим отчаянием: «Доктор… я схожу с ума; я окончательно поехал».
А он лишь улыбается, снисходительно и по-врачебному ласково: «Нет, Леланд, только не ты. Ты, да и все ваше поколение в каком-то смысле лишены этого святого прибежища. В классическом значении вы просто не в состоянии по-настоящему „сойти с ума“. Было время, когда люди очень удобно „сходили с ума“ и навсегда исчезали. Как персонажи в романтических романах. Нынче же… – кажется, он даже позволил себе зевнуть, – вы слишком внимательны к себе с точки зрения психологии. Вы настолько сроднились с целым рядом симптомов безумия, что окончательно слететь с катушек не представляется для вас возможным. И еще одно: вы все обладаете талантом освобождаться от стресса благодаря своим изысканным и витиеватым фантазиям. А ты в этом отношении превзошел всех. Так что… ты можешь всю оставшуюся жизнь страдать неврозами, а то и недолго отдохнуть в клинике, и уж по крайней мере в течение ближайших пяти лет я могу рассчитывать на тебя как на самого многообещающего пациента, но свихнуться окончательно, боюсь, тебе никогда не удастся. – Он откидывается на спинку своего элегантного шезлонга. – Прости, что приходится огорчать тебя, но самое большее, что я могу тебе предложить, это старая добрая шизофрения с маниакальным радикалом».
Вспомнив эти мудрые слова доктора, я ослабил хватку на подлокотниках сиденья и, нажав на рычаг, опустил спинку. «Черт побери, – вздохнул я, – изгнан даже из святилища безумия. Какая пакость! Как было бы легко объяснить этот ужас и бред сумасшествием! Безумие – прекрасный мальчик для битья в минуты душевного дискомфорта и вообще неплохое развлечение, помогающее скоротать длинный полдень жизни. И такая катастрофическая неудача.
Но, с другой стороны, – подумал я под неторопливый рык автобуса, пробиравшегося по городским улицам, – кто может сказать наверняка, что безумие не окажется такой же невыносимой обузой, как и здравый рассудок? С ним тоже придется повозиться. А потом вдруг, да почти наверняка, проскользнет проблеск воспоминания, и лезвие реальности полоснет по тебе с такой силой, что боль и тревога станут вообще непереносимыми. Ты можешь всю свою разнесчастную жизнь прятаться в каких-нибудь фрейдистских джунглях, воя на луну и проклиная Господа, а в конце, в самом растреклятом конце, который на самом деле только и считается, понять, что луна, на которую ты выл, всего лишь лампочка в потолке, а Господь пребывает в ящике письменного стола, опущенный туда каким-нибудь представителем благотворительного религиозного общества. Да, – снова вздохнул я, – с течением времени безумие может оказаться такой же обузой, как море бед и удары судьбы при здравом рассудке».
Я опустил спинку сиденья еще ниже и закрыл глаза, стараясь убедить себя, что, поскольку я бессилен что-либо сделать, мне ничего не остается, как ждать, пока мой фармацевтический кормчий не отведет меня в тихую заводь сна. Но действие таблеток что-то необычно задерживалось. И в течение этого десяти-пятнадцатиминутного ожидания в набегающих валах шума и звона, – единственный пассажир в пыхтящем сквозь город автобусе, – когда наконец наступит действие барбитуратов… я был вынужден обратиться к тем вопросам, от которых так ловко убегал.
Например: «Чего ты собираешься добиться, возвращаясь домой? „ Вся эта размазня из эдиповых комплексов, которой я кормил Питерса, относительно того, чтобы „сравняться“ или «свергнуть“, возможно и имела какое-то отношение к истине… но даже если бы мне и удалось осуществить один из этих замыслов, чего бы я достиг?
Или еще: «А почему действительно можно желать проснуться мертвым? „ Если единственно, что мы имеем, это наш славный путь от рождения до смерти… если наша величественная и вдохновенная борьба за существование – трагически никчемный клочок по сравнению с кругами эонов до и после, так почему же нужно пренебрегать этими бесценными мгновениями жизни? И наконец: «А если это все одна никчемная маета – что же тогда за нее бороться?“
Эти три вопроса выстроились передо мной, как три наглых хулигана, с ухмылками на лицах, руки в боки, вызывая меня на бой, чтобы покончить со мной раз и навсегда. Первого мне удалось кое-как образумить – он был самым настырным. Второй получил сатисфакцию несколькими неделями позже, когда обстоятельства бросили мне еще один вызов. Третий ждет меня по сей день. Для этого мне надо совершить еще одно путешествие. В дебри происшедшего.
А третий – самый крутой из них.
За первого я принялся тут же. Чего я надеюсь достичь, возвращаясь домой? Ну, во-первых, себя… своей маленькой несчастной сути!
Питере сказал по телефону: «Парень, этого не достичь бегством. Это все равно что бежать с пляжа купаться».
«На Востоке одни пляжи, на Западе – Другие», – проинформировал его я.
«Чушь», – ответил он.
Сейчас, оглядываясь назад, на эту поездку (нет, все еще живя в предвосхищении ее), я могу подсчитать, что она заняла четыре дня (которые можно опустить благодаря новым формам современной словесности, хотя они и могли бы послужить большей объективности и созданию перспективы, – события, разбегающиеся в разные стороны, отражаются в зеркалах и меняют свое обличье, создавая довольно хитрые головоломки в смысле употребления грамматических времен)… но, оглядываясь назад, я помню и автобусную станцию, и газ, и поездку, и взрыв, и сбивчивый рассказ Питерсу по телефону – и все это слилось воедино, в одну сцену, состоящую из дюжины одновременно происходящих событий…
«Что-то не так, – говорит Питере. – Нет, постой, что-то случилось, Ли? Но что? А что ты тогда делал в Нью-Йорке?»
Теперь я мог бы (наверное) вернуться назад, разгладить съежившееся время, разъять слипшиеся образы и расставить их в точном хронологическом порядке (наверное, приложив силу воли, терпение и прочие необходимые химикалии), но быть точным еще не означает быть честным.
«Ли! – На этот раз это мама. – Куда ты?»
Более того, точная хронологическая последовательность вовсе и не предполагает правдивости (у каждого свой взгляд), особенно когда человек даже при всем желании не может точно вспомнить, в каком порядке происходили те или иные вещи…
Толстый мальчик скалится мне, оторвавшись от игрального автомата. «Во все попал, а в последний не попадешь, хоть застрелись». Он ухмыляется. На его зеленой футболке оранжевыми буквами выведено: СПОР.
…или, по крайней мере, утверждать, что помнит, как оно было на самом деле…
И мама проходит мимо окна моей спальни и ныне, и присно, и во веки веков.
К тому же есть вещи, которые не могут быть правдой, даже если они и происходили на самом деле.
Автобус останавливается (я вешаю трубку, сажусь в машину и еду в университетскую столовую), потом, дернувшись, снова трогается с места. Столовая полна, но голоса звучат приглушенно. Все словно вдалеке. Лица за струйками табачного дыма будто за стеклянными витринами. Я всматриваюсь сквозь эту завесу и за последним столиком вижу Питерса – он пьет пиво с Моной и кем-то еще, кто собирается уходить. Питере тоже замечает меня и слизывает пену с усов, и я вижу неожиданно розовый для негра язык. «Входит Леланд Стэн-форд из левой кулисы», – провозглашает он и, взяв со стола свечу, с преувеличенно театральным жестом подносит ее ко мне.
Я сообщаю им, что только что в очередной раз завалил экзамен. «Ерунда! – говорит Питере. – И всего-то». А Мона добавляет: «Я видела твою маму». – «А догадайся, кто здесь только что был! – улыбается Питере. – Поднялся, как только ты появился, и пошел, так и не одевшись, голым».
Игральный автомат полыхает огнем, и я слышу, как Питере сочувственно дышит в трубку в ожидании, когда мой приступ иссякнет. «Никому не дано, – печально говорит он, – снова вернуться домой».
Но мне надо рассказать ему о своей семье. «Мой отец – грязный капиталист, а брат – сукин сын». – «Везет же некоторым», – отвечает Питере, и мы оба смеемся. Я хочу еще что-то сказать, но тут слышу, как в кафе входит мама. Я узнаю громкий стук ее каблуков по плиткам кафеля. Все оборачиваются на этот звук, потом снова возвращаются к кофе. Мама прикасается рукой к своим черным волосам, подходит к стойке и, положив сумочку на один табурет, а куртку – на другой, садится между ними.
«Серьезно, Ли… что ты хочешь доказать?»
Я смотрю, как мама поднимает чашку кофе… локтем она опирается на стойку, а ее пальцы обнимают чашку сверху… теперь она положила ногу на ногу и, переместив локоть на колено, медленно раскачивает вращающуюся табуретку. Я жду, когда она опустит руку и опорожнит чашку. Но что-то внезапно привлекает ее внимание, и от неожиданности она роняет ее. Я резко оборачиваюсь, но его уже и след простыл.
Звонит телефон – это мамин друг, занудный проповедник. Он сообщает мне, как мама была огорчена известием о том, что я провалил экзамены, и как она переживает из-за того, что была вынуждена покинуть меня. И как он переживает. И что он понимает, как я должен быть убит горем и в каком находиться отчаянии, после чего в качестве утешения сообщает мне, что «все мы, милый мальчик… находимся в ловушке своего бытия». Я отвечаю ему, что мысль эта не оригинальна и не слишком утешительна, но когда я ложусь на постель и луна покрывает мое тело татуировкой теней, перед моим взором возникает крохотная птичья клетка, инкрустированная хрусталем, которая движется по винтовому бетонированному подъемнику, пока не достигает 41-го этажа, где рельсы обрываются в бесконечность; а внутри ее мама робко демонстрирует полный репертуар всех своих движений.
«Кто поймал ее в ловушку?» – ору я, и ко мне снова подскакивает почтальон с открыткой в руках. «Письмо из прошлого, – хихикает он. – Открытка былого, сэр». – «Чушь!» – отвечает Питере.
Мне приходит в голову… что… если я так же, как и она, настолько чувствителен к этому миру прошлого… то мне нужно отказаться от всего, что мне было предназначено, – послушай, Питере! – потому что я всегда чувствовал себя обязанным соответствовать своим воспоминаниям.
«Снова чушь!» – отвечает Питере на другом конце провода.
«Нет, послушай. Эта открытка пришла очень вовремя. А что, если он прав? Что, если я действительно уже вырос? Что, если я действительно уже набрался достаточно сил, чтобы претендовать на то, чего я был лишен?.. Что, если я действительно стал настолько отчаянным, что могу рассчитывать на удовлетворение своих желаний, даже если оно и повлечет за собой уничтожение этого объекта, отбрасывающего тень?»
Эта догадка приводит меня в такое возбуждение, что весь мой сон как рукой снимает, тем более что в это время автобус принимается настойчиво гудеть, понукая излишне осторожный молоковоз тронуться с места. Я все еще был сонным и голова у меня дьявольски кружилась, но это отвратное ощущение качки прошло. Чувство ужаса уступило место неожиданному оптимизму. А что, если действительно Маленький Леланд стал Уже Большим Парнем? Разве это невозможно? А? Хотя бы по причине прожитых лет. Да и Хэнк уже не юный пижон. Много воды утекло со времени призов за плавание и его жеребячьих достижений. И вот я в полном расцвете сил, а он уже перевалил через вершину, должен был перевалить! И вот я возвращаюсь, чтобы, из былой зависти, сразиться с воспоминанием о чужом везении? Чтобы потребовать себе другое прошлое? О Господи, ради этого имеет смысл возвращаться…
Наконец молоковоз ныряет в поток машин, и автобус трогается. Я закрываю глаза к снова откидываюсь на спинку, меня охватывает восторг уверенности. «Ну что на это скажете? – интересуюсь я у близстоящих призраков. – Вы считаете, что у Маленького Леланда нет шансов перед этим безграмотным привидением, которое вынырнуло из прошлого, чтобы опять преследовать меня своей ухмылкой? Что, я не смогу вытрясти из него то, что он у меня отнял, что по праву принадлежало мне? По справедливости. По закону».
Но прежде чем кто-нибудь из присутствующих успевает мне ответить, из туманной дымки появляется Хэнк собственной персоной и шлепает меня накачанной камерой по голове, вызывая в ней настоящий смерч из серебряных барбитуратных пузырьков. Все еще упоенный уверенностью в себе, я приподнимаюсь с места и, устремив на ухмыляющегося верзилу самый испепеляющий шекспировский взгляд, на который только способны мои глупые глаза, вопрошаю: «Куда ведешь? Я дальше не пойду».
«Да ну? – Презрительная усмешка играет на его губах. – Не пойдешь? Черта с два! А ну-ка подожми хвост и сядь; слышишь, что говорю?»
«Ты не имеешь права! – дрожащим голосом. – Не имеешь права!»
«Нет, вы только послушайте: он говорит, что я не имею права. Слышите, парни, он думает, я ни хрена не понимаю. Берегись, Малыш, я в последний раз прошу тебя по-хорошему, а потом дам волю рукам. Так что пошевеливайся, черт бы тебя подрал! И прекрати елозить! Стой спокойно. Слышишь, что говорю?»
Запуганный и затравленный, наш юный герой валится на землю, сотрясаясь в судорожных конвульсиях. Колосс поддает этот комок живой плоти носком своего кованого ботинка. «Га-га-га! Только взгляните, как он обосрался! Не, ну посмотрите… парни! – И затем, вскинув голову: – Возьмите и отнесите этого засранца домой, чтоб он не путался у нас под ногами. Не, ну вы только посмотрите…»
Из-за кулис выскакивает целая орава сородичей: клетчатые рубахи, шипованные сапоги, ярко выраженные мужские качества – все говорит о том, что они принадлежат к одному семейному клану: зеленовато-стальные глаза, песочные волосы, раздуваемые ароматным северным ветром, гордые римские носы, которыми они так гордятся. Всех их отличает особая грубоватая красота. Всех, кроме одного, самого Маленького, чье лицо зверски изуродовано, так как его постоянно используют в качестве мишени; наконечники стрел снабжены зазубринами, так что мясо вокруг ран висит лохмотьями. Колосс склоняется и, взяв большим и указательным пальцами, поднимает его за шиворот, добродушно ухмыляясь и рассматривая с таким видом, словно это кузнечик.
«Джо Бен, – терпеливо произносит Колосс, – я ведь тебе говорил, что этот маленький засранец все время норовит упасть. А ведь за это можно и отлучить от семьи. Что могут подумать люди, если Стам-пер все время будет плюхаться на свою задницу? Ну-ка помоги кузенам выжать моего братца, пока он весь не просочился в норы к сусликам. Давай!»
Он опускает Малыша на землю и с сочувствием наблюдает, как тот пытается спастись бегством. На губах Хэнка играет улыбка, как будто выдающая доброе сердце, скрывающееся за суровой внешностью. «Я рад, что старый Генри не утопил его в отличие от остального своего помета».
К этому времени сородичи уже отловили нашего измученного героя и теперь несут его к дому в полиэтиленовом мешке. Пока они пересекают широкую и изящно вписанную в пейзаж трясину, наш храбрец умудряется преодолеть свой страх и постепенно начинает обретать некоторую человеческую форму.
Дом напоминает кучу сваленных бревен, которые с риском для жизни окружающих прикреплены лишь к облакам. В огромную замочную скважину тоже вставляют бревно, поворачивают его, и дверь подается внутрь. На какое-то мгновение юный Леланд различает сквозь свою прозрачную оболочку мрачную обстановку просторного холла, сводами которого служат древние ели. Между стойками опор бродят мастифы, в сами стойки воткнуты обоюдоострые топоры, на ручках которых висят плащи, сшитые из выделанных овечьих шкур. Потом дверь с грохотом захлопывается, гулкое эхо отдается от дальних стен, и все снова погружается в кромешную тьму.
Это Зал Великих Стамперов. Он был построен еще во времена правления Генри (Стампера) Восьмого, и с тех пор в его адрес сыпались проклятия всех общественных организаций, когда-либо существовавших на земле. Даже в жесточайшую засуху здесь слышна капель, сумрак длинных осыпающихся коридоров пропитан шорохом и плюханьем слепых лягушек. Временами эти звуки прерываются оглушительным громом, и в разверзшемся чреве дома исчезают целые ветви клана.
На всей территории имения установлена абсолютная монархия, и без предварительного одобрения Великого Правителя никто, включая даже кронпринца, и шелохнуться не смеет. Хэнк выходит вперед из толпы сородичей и, сложив руки рупором, вызывает высокопоставленного властелина:
«Эй!.. Па!»
Громовые раскаты прокатываются по чернильному мраку и, как волны, разбиваются о стены. Хэнк издает еще один крик, и на этот раз вдалеке показывается свеча, вначале освещающая лишь птичий профиль, а затем и весь наводящий ужас облик Генри Стампера. Он сидит в кресле-качалке в ожидании, когда ему стукнет сто. Его ястребиный клюв медленно разворачивается на звук голоса сына. Его ястребиный взор пронзает мрак. Он громко откашливается и начинает издавать шипение и треск, словно угасающий от влаги костер. Потом его охватывает приступ кашля, и наконец он произносит, глядя на пластикатовый мешок:
«Ну-с, сэр… а-а, собачки… хи-хи-хи… посмотри-ка там, что это? Что твои мальцы на этот раз выловили? Опять какой-нибудь хлам…»
«Не то чтобы выловили, па, скорей это свалилось нам на голову».
«Не свисти! – Генри наклоняется вперед, проявляя все больший интерес. – Какая-нибудь гадость… И как ты думаешь, что там такое? Прилив выбросил?»
«Боюсь, па… – Хэнк, склонив голову, ковыряет пол носком своего кованого ботинка, белая стружка от его шипов разлетается во все стороны, – что это… – зевает, почесывая брюхо, – что это твой младший сын. Леланд Стэнфорд».
«Проклятье! Я уже говорил тебе однажды, я уже повторял тебе сотню тысяч раз, что я не желаю, чтобы в этом доме произносилось имя этого ублюдка! Никогда! Тьфу! Я даже слышать о нем не могу, не то что видеть! Господи Иисусе, сынок, как это ты так облажался!»
Хэнк подходит поближе к трону.
«Па, я знаю, что ты думаешь о нем. Я и сам думаю то же самое, а может, еще и хуже. Я бы с удовольствием не видел его всю свою оставшуюся жизнь. Но, принимая во внимание наши обстоятельства, я не знаю, как мы выкрутимся».
«Какие обстоятельства?»
«Деловые.»
«Ты хочешь сказать…» – У старика перехватывает дыхание, и рука непроизвольно поднимается в жесте отчаяния.
«Боюсь, что да… Мы исчерпали свои возможности, старина. Так что, похоже, у нас нет выбора, па…» – В ожидании он складывает руки на груди.
(Чутко дремлют вороны в ближайших горных отрогах. Дженни прядет волшебную нить из своей нужды, одиночества и благодатного неведения. В старом доме обсуждение предложения Джо Бена написать родственникам, в другие штаты внезапно прерывается требованием Орланда ознакомиться с финансовыми документами. «Сейчас принесу», – вызывается Хэнк и направляется к лестнице… довольный тем, что ему хоть на время удастся вырваться из этого шума и гама.)
Генри с безнадежным видом взирает на юного Леланда, который слабо машет рукой из пластикатового мешка своему престарелому отцу, и качает головой.
«Значит, вот так. Вот как оно получается, а? В конце концов все кончилось этим. – И вдруг, охваченный внезапным гневом, он кренясь поднимается из кресла и потрясает своим посохом, глядя на сбившихся в кучу сородичей. – А разве я не предупреждал вас, парни, что так все и будет? Разве я не твердил вам до посинения: „Хватит сюсюкать со своими кузинами и сестрами, отправляйтесь и понасшибайте нам пару-тройку других женщин!“? Меня тошнит от всех вас, полудурков! Не можем же мы все время размножаться, как пачка чертовых ежей! Семья должна быть здоровой и крепкой, на уровне мировых стандартов. Я не потерплю слабаков! Так-растак меня Господь, не будет этого! Нам нужны экземпляры, как мой мальчик, вот этот Хэнк, которого произвел я…»
На мгновение лицо его застывает, взгляд вновь обращается к пластикатовому мешку, и острое чувство унижения искажает его непроницаемые черты. Рухнув в кресло, он хватает раскрытым ртом воздух и сжимает руками свое измученное сердце. Когда приступ проходит, Хэнк продолжает приглушенным голосом:
«Я знаю, па, как тебе это неприятно. Я знаю, что своим нытьем и болезненностью он отнял у тебя молодую и верную жену. Но, когда я понял, что нам придется взвалить на себя этого неприятного субъекта, я вот что подумал. – Он подкатывает бревно и с конфиденциальным видом усаживается рядом с Генри. – Я рассудил… мы прежде всего семья, а это самое важное. Мы не можем допустить загрязнения рода. Мы не какие-нибудь негры, жиды или там простые люди; мы – Стамперы».
Вой фанфар; Хэнк с каскеткой в руках выжидает, когда низшие чины закончат этот гимн семье.
«И самое главное – никогда не забывать об этом!»
Свист и выкрики: «Правильно, Хэнк!», «Точняк!», «Да!»
«А чтобы в этом никто не сомневался… мы должны постоянно функционировать, что бы там ни было, паводок или геенна огненная; и наплевать, какие семейные отбросы нам придется для этого привлечь, – только так мы сможем доказать, что мы высшая раса».
Продолжительные аплодисменты. На скулах ходят желваки, по-мужски сдержанные кивки. Генри вытирает глаза и глотает подступившие слезы. Хэнк встает. Он выдергивает из ближайшей стойки топор и начинает патетически размахивать им.
«Разве все мы не расписались своей кровью, что будем бороться до последнего? Вот и хорошо-Так давайте же бороться».
Снова звенят фанфары. Мужчины, сомкнувшись вокруг Хэнка, маршируют к стягу, поднятому в центре зала. Правая рука крепко сжимает плечо впереди идущего, зал оглашается обрывками военных песен времен первой мировой войны. После того как угроза миновала, облегчение и веселье охватывают сородичей, и они перекликаются друг с другом хриплыми голосами: «Ну да! Да ты! Лады!» Проходя мимо пластикатового мешка, они пытаются спрятать свой позор за натужным юмором:
«Посмотри-ка. Никогда не думал, что последняя капля будет такой».
«Неужели нет выхода? Может, надо еще раз проверить…»
«Не. Пусть будет. Хватит, мы уже побегали! С меня хватило и того, что мы его запихали в мешок».
(Хэнк несколько неуверенно поднимается по лестнице. Поворачивает по коридору к комнате, использующейся как офис. Из кухни доносится голос Вив – она там готовит ужин с остальными женами: «Сапоги, милый». Хэнк останавливается и, держась рукой за стену, стягивает свои грязные сапоги. Затем снимает шерстяные носки, всовывает их в сапоги и, вздохнув, продолжает свой путь босиком.)
Сородичи расположились на корточках перед старой резной деревянной плитой, в которую периодически сплевывают табак; каждый такой плевок вызывает вспышку пламени, бросающую красные всполохи на грубые лица весельчаков. Потом они лезут в карманы и, достав свои перочинные ножи, дружно принимаются строгать. Кто-то откашливается, прочищая горло…
«Мужики!.. – продолжает Хэнк. – Теперь перед нами стоит такой вопрос: кто обучит этого сосунка водить мотоцикл, тискать кузин и всему прочему?»
(Войдя в офис, прежде чем идти за документами, которые потребовал Орланд, Хэнк замирает на пороге с закрытыми глазами. Потом он подходит к столу и отыскивает папку, на которой изящным почерком Вив выведено: «Документы. Январь –июнь 1961». Он закрывает ящик и подходит к двери. Приоткрыв небольшую щель, он снова замирает на пороге. Он стоит, рассматривая пожелтевшие обои, слегка прислушиваясь к гулу голосов, доносящихся снизу; но кроме непрестанного лающего смеха этой ведьмы, на которой женился Орланд, различить ничего не может…)
«Кто научит его бриться лезвием топора? Разбираться в черномазых? Нам придется обсудить это до мельчайших деталей. Кто проследит, чтобы он сделал себе татуировку на руке?»
(Смех жены Орланда напоминает треск раскалываемых сучьев. Судорога игрального автомата разрешается электрогитарой: «Подбрось угля, пусть горит вокруг земля… Это еду я». Ивенрайт, спотыкаясь, выбирается из машины, руки у него в крови, но уязвленная гордость все еще не удовлетворена: кто же мог себе представить, что этот увалень бармен знает имена всех защитников, принимавших участие во Всеамериканских играх за двадцать лет! Джонатан Дрэгер аккуратно, без единой морщинки расстилает постель, и его миловидное бесстрастное лицо замирает точно посередине подушки. Автобус резко тормозит на остановке, и Ли врезается в оконное стекло. Хэнк глубоко вздыхает, распахивает дверь и спускается вниз. На его лице появляется выражение воинственного веселья, и он принимается насвистывать, постукивая по собственному бедру папкой с записями доходови расходов. Из ванной выходит Джо Бен, застегивая ширинку своих слишком больших брюк…)
«Нет, вы только посмотрите на него. – Лицо Джо расплывается в усмешке, и, когда Хэнк подходит ближе, он добавляет, понизив голос: – Свистит, резвится, как будто его ничего не касается, все пустяки».
«Главное – вид, Джоби. Ты же помнишь, что всегда говорил старик?»
«В городе – может быть, но кого волнует твой вид в этом крысятнике?»
«Джо, мальчик мой, этот крысятник – твоя семья».
«Ну, только не Орланд. Только не он, – Джо копается в кармане в поисках семечек. – Хэнк, тебе сразу надо было дать ему в пасть, чтобы он заткнулся».
«Тсс. Дай мне семечек. К тому же за что мне бить доброго старого кузена Орли? Ничего он такого не сказал…»
«О'кей, может, он и не был многословен, но, учитывая, что все они думают о Леланде, его мамаше и всем прочем…»
«А почему меня должно интересовать, что они себе думают? Они могут думать все что угодно, у меня от их думанья даже волос не выпадет».
«Все равно».
«Ладно, завязали. И дай мне этих твоих».
Хэнк протягивает ладонь. Джо отсыпает ему семечек. Семечки были последним увлечением Джо, а поскольку ему и его семье предстояло еще месяц жить в старом доме с Хэнком, пока достраивался его собственный в городе, стены грозили превратиться в чешуйчатый панцирь доисторической рептилии. Несколько минут оба, облокотившись на брус, служивший перилами, молча лузгают семечки. И Хэнк чувствует, как у него внутри все постепенно успокаивается. Еще немного – и он готов будет спуститься вниз и снова скрестить рога. Только бы Орланд – а он был членом школьного совета и, естественно, заботился о своем общественном положении – помалкивал о прошлом… Но он знал, что от Орланда можно ожидать всего чего угодно. «Ну Джо, пошли». И он отшвыривает оставшиеся семечки.
Резко наклонившись, Хэнк берет свои сапоги и, сплюнув шелуху, с грохотом спускается по лестнице навстречу застоявшейся ярости родственников. «А меня не колышет, что они там думают!» – продолжает он уговаривать себя по дороге.
А в это время на Западе индеанка Дженни подбирается к мысли, что Генри Стампер избегал ее не по одной лишь той причине, что она была краснокожей; разве он не развлекался с северными скво? Нет, он держался от нее в стороне не из-за того, что она была индеанкой. Значит, кто-то близкий к нему препятствовал Генри иметь с ней дело… кто-то разлучал их все эти годы…
Хэнк, обратившись к родственникам, поспешно завершает собрание:
– Давайте подождем ответов на наши письма. Но будем считать, что мы договорились работать на «Ваконда Пасифик». И запомните: если бы мы вели свое дело, учитывая симпатии города, мы бы давным-давно прогорели. «Да даже если у меня и выпадет от их думанья пара волосков, – невелика беда, – добавляет он про себя. – Они же не желают мне зла на самом деле».
На Севере Флойд Ивенрайт разбужен государственной патрульной службой. Он мямлит благодарности, выбирается с заднего сиденья машины и отправляется искать ближайшую заправочную станцию с комнатами отдыха, где он клянется своему красноносому с налившимися глазами изображению в зеркале, что заставит Хэнка Стампера пожалеть о том дне, когда он при помощи семейных связей добился места защитника в команде штата в ущерб ему!
Десять минут спустя, после завершения собрания, Хэнк уже сидит в амбаре, прислонившись щекой к теплому, упругому как барабан, пульсирующему животу коровы, посмеиваясь про себя над тем, как ловко ему удалось получить разрешение подоить ее, пока Вив занималась уборкой кухни. «Только один раз, женщина. Только сегодня. Так что не надо ничего выдумывать». Вив улыбнулась и отвернулась в сторону; Хэнк знал, что суровость его тона не сможет обмануть ее, так же как Джо не был обманут его свистом. Вив было известно, что говорил старый Генри о «виде». А вот догадывается ли Вив, как он любит доить коров, – этого Хэнк не знал.
Он подвигает ухо по лоснящемуся брюху и слышит, как, работая, урчат ее внутренности. Ему нравится этот звук. Он любит коров. Ему нравится ощущать их тепло и слушать прерывистый ритм молока, бьющего в ведро. Конечно, теперь держать дойную корову, когда молоко можно купить дешевле люцерны, – полный идиотизм, и все же до чего чертовски приятно подержать ее сиськи после рукояти топора, как успокаивающе действует бурчание ее утробы после кряхтения и пуканья старика, трепотни Джона и визга жены Орланда. Да, ну конечно же, они ничего такого не имели в виду.
Молочная струя звенит в ведре, потом звон начинают заглушать складки белой пены, но и сквозь жирное сливочное тепло колокол продолжает звучать равномерно.
Колокол Хэнка.
Моторка с шорохом рассекает усыпанную листьями реку – это Джо Бен перевозил толпы родственников на противоположный берег. С ревом заводились машины и, отплевывая гравий, выезжали на шоссе. Генри кинул из окна кусок штукатурки, и она, с треском рассыпавшись, раскатилась по причалу.
Идиотская затея – держать корову.
В потемневшем небе, там, где пики елей касаются облаков, уже луна, словно отверженный двойник заходящего солнца. Это тоже колокол Хэнка.
Но Боже всемогущий, до чего же приятно ощущать ее тепло!
По причалу кто-то методично расхаживает туда и обратно, встряхивая желтой гривой таких жестких волос, что вблизи они напоминают связку сломанных зубочисток; но с расстояния в пятьдесят ярдов они кажутся белыми как грозовая шапка; с расстояния в пятьдесят ярдов склеротические щеки Джона сверкают здоровым румянцем, и жена Орланда поднимает ногу, чтобы забраться в лодку, так застенчиво и изящно, словно хорошо вымуштрованная кобылица. Несчастная, изрезанная кайлом, рожа Джо Бена на фоне зеленой воды сияет чистотой камеи, а его пухленькая жена похожа на лебедя. На расстоянии в пятьдесят ярдов.
А здесь колокол Хэнка, затаенный меж вершинами белой пены, приглушенный складчатыми теплыми равнинами, и все же он звенит, колокол Хэнка.
На кухне, заставленной архитектурными чудесами грязной посуды, Вив откидывает запястьем прядь волос, которая всегда падает на лоб, когда она спешит, и тихо напевает про себя: «Мои глаза узрели славу его прихода, хода, да». На заднем плане толпятся собаки, пожирая глазами оленьи кости, остатки хлеба и подливки, сваленные кучей в битой фарфоровой миске. За амбаром, в саду, деревца с пыльно-серыми листьями, которые уже начинают сворачиваться по краям, приносят дань заходящему солнцу – медные яблоки, и уставшее, налившееся соками солнце, медленно скользя в океан, милостиво принимает их дар. Чайки качаются на бордовых волнах прибоя, поднимаясь на гребни и опускаясь во впадины вместе с колышущейся водой, делая вид, что они являются неотъемлемой частью моря.
Бони Стоукс выходит из своего дома и направляется комической походкой черного аиста – шажок-прыжок-шажок – к магазину, чтобы проверить бухгалтерию сына. По дороге он считает шаги, чтобы удостовериться, что никто не украл ни фута тротуара. Тренер Левеллин свистит в свой свисток и бросает команду в последний тупой и изматывающий раунд пота и топота, который они уже неоднократно повторяли; Хэнк занимает место защитника, делает ложный выпад, чисто подрезает, принимая удар противника бедром. Концовка проходит с изможденными хрипами, все катятся по земле, вдыхая запах травы и песка, пока полузащитник не вырывается на открытое пространство. Тренер свистит, оповещая о конце тренировки, – в сумерках свисток звучит как блеск мишуры…
«Хэ-э-энк…»
Если бы он всегда так звенел…
«Хэнк!»
Но что сделаешь с остальными звуками?
«Я здесь, Джо, у коровы».
«Хэнкус? – Джо Бен просовывает голову в окно и сплевывает шелуху. – Я написал открытку Леланду. Может, хочешь взглянуть и что-нибудь добавить? Лично от себя?»
«Сейчас приду. Я уже выжимаю из нее последнее.»
Голова Джо исчезает. Хэнк ставит скамеечку на огромный ящик, в котором хранится аварийный генератор, и берет ведро. Подойдя к двери, он распахивает ее плечом, потом возвращается, отвязывает корову и, шлепнув ее по боку, выгоняет на пастбище.
Когда он возвращается домой с ведром молока, ударяющимся при каждом шаге о ногу, Вив уже вымыла посуду, а Джэн наверху укладывает детей спать. Джо, склонившись над столом, сосредоточенно перечитывает свою открытку.
Хэнк ставит ведро и вытирает руки о штаны. «Дай-ка взглянуть. Наверно, мне тоже надо черкнуть пару слов.»
…И почтальон, пуская кровавые сопли, докладывает своему начальнику: «Я не думаю, что это несчастный случай, слишком уж все хорошо получилось, чтобы быть случайностью. Я считаю, что этот парень – опасный псих, а взрыв был запланирован!»
Вспыхивает огнями игральный автомат. Тучи облаков несутся мимо. Наконец с яростным шипением автобус продирается сквозь городской транспорт и, вырвавшись на свободу, плавно покачиваясь, устремляется на Запад по живописной, словно с открытки, местности. Рука, летящая открытка, взрыв, щепки и осколки, земля, вставшая дыбом на газоне и медленно осыпающаяся вниз. Ивенрайт устраивает свою задницу на стульчаке в бензозаправочном клозете и раскрывает комикс. Не дождавшись и середины, Джонатан Дрэгер покидает собрание в «Красном врале « под предлогом того, что ему срочно надо ехать на Север, вместо чего направляется в кафе, где, усевшись за столик и раскрыв тетрадь, записывает: «Человек не может быть уверен ни в чем, за исключением того, что может проиграть. В этом его истинная вера, не верящий же в это, богохульник и еретик, вызывает у нас самый праведный гнев. Дети ненавидят зазнайку, который заявляет, что может пройти по забору и ни разу не упасть. Женщина презирает девушку, пребывающую в уверенности, что ее красота всесильна и обеспечит ей любовь. Ничто так не раздражает рабочего, как хозяин, уверенный в превосходстве своей администрации. И это раздражение может быть использовано и направлено в нужное русло.»
А в автобусе, откинувшись на спинку кресла, у окна дремал, просыпался и снова дремал Ли, редко когда открывая больше чем один глаз, чтобы взглянуть сквозь свои темные очки на проносящуюся за окном Америку. Сбавить скорость… Стоп… Обгон разрешен… Элегантные юнцы, развлекающиеся под навесами кафе, и точно такие же, элегантно отдыхающие в кемпингах после своих уличных развлечений… Осторожно… Сбавить скорость… Стоп… Скорость без ограничений…
Ли засыпал и просыпался, двигаясь к западу, трясясь над огромным урчащим автобусным мотором; (Ивенрайт рывками продвигается к югу от уборной к уборной) бесстрастно засыпал и просыпался, глядя на проносящиеся мимо дорожные знаки; (Дрэгер едет из «Красного враля», периодически делая остановки, чтобы выпить кофе и внести в тетрадку новую запись) радуясь, что не стал покупать в дорогу дешевое чтиво. (Дженни смотрит на облака, тянущиеся к морю, и начинает петь низким, приглушенным речитативом «О тучи… о дождь…») От Нью-Хейвена в Нью-Йорк, оттуда в Питтсбург, туда, где жизнь, где у людей ровные белые зубы, где много спагетти и хлеба с чесноком, где баночное пиво с рекламными наклейками. (Черт бы побрал этот понос! Ныряя в очередной клозет, Ивенрайт делает еще одну зарубку на мече Немезиды.) Кливленд и Чикаго. «Масса удовольствий… на маршруте 66!» ( «Положение владельцев кафе тяжелее, чем простых рабочих, – записывает Дрэгер. – Последние отвечают лишь перед работодателем, владельцы кафе – перед каждым посетителем».) Сент-Луи… Колумбия… Канзас-Сити, дезодорант для мужчин заглушает запах пота! Денвер… Чейена… Рок-Спрингз – Угольная Столица Мира. ( «Но и самый большой упрямец раскалывается, как ореховая скорлупа», – запечатлевает Дрэгер.) Добро пожаловать в Орегон! Скорость строго ограничена. (Пусть этот чертов упрямец только подождет, когда я швырну ему в морду эти документы!) До ярмарки в Юджине 88 миль… ( «Человек, – записывает Дрэгер, – есть… будет… может… не должен… «) Радуга… Синяя река… ( «О тучи… – поет Дженни, – облака, разите моего врага».) Фин-Рок… Либург… Спрингфилд… И только в Юджине он окончательно просыпается. Он проехал весь путь, почти не замечая этого. Он выходил на остановках – покупал плитку шоколада, кока-колу, принимал душ и возвращался на место, сколько бы времени до отправки автобуса ни оставалось. Но чем ближе он подъезжал к Юджину, тем чаще попадались в пейзаже наглухо закрытые двери с заржавленными замками. А после того как он пересел в Юджине на другой автобус, раздолбанный и неудобный, и тот пополз вверх на горный кряж, отделяющий побережье от остального континента, он почувствовал, что его все больше и больше охватывает тревожное возбуждение. Он смотрел на зеленую гряду гор, высящуюся впереди, заросшие густой зеленью кюветы и серебристые облака, словно привязанные к земле высокими и тонкими струйками осеннего дыма, как дирижабли. На огромные рычащие трелевочные тракторы, с ревом вырывавшиеся из зарослей, волоча за собой связки бревен, как… (как уж не знаю что, но в детстве, подобно ужасным драконам, они каждую ночь выползали из заколдованных гор, наполняя кошмарами мои детские сны. Эти воскресшие чудовища моего детства за все время путешествия стали первым намеком на то, что решение мое было чересчур поспешным.)
– Но я еще могу передумать и вернуться, – напомнил я сам себе. – Я вполне могу это сделать.
– Что сделать? – поинтересовался сидевший через проход от меня мужчина – я только сейчас обратил на него внимание: небритый увалень, разящий всеми возможными запахами. – Что ты сказал?
– Ничего. Простите, просто подумал вслух.
– А я во сне разговариваю, представляешь? Честное слово. Мою старуху это просто сводит с ума.
– Мешает ей спать? – любезно поинтересовался я, раздосадованный своей небрежностью.
– Да. Но не то, что я говорю. Она специально ждет, когда мне начнет что-нибудь сниться. Понимаешь, боится, что пропустит что-нибудь… Нет, не то чтобы хочет поймать меня на чем-нибудь, она знает, что я уже стар бегать за юбками, или, по крайней мере, она так считает, черт бы ее побрал… Нет, говорит, что слушать меня – все равно что загадывать судьбу. Всякие там предсказания, ну и прочее.
И чтобы продемонстрировать свои способности, он откинулся на спинку и закрыл глаза. «Сейчас увидишь…» – широко осклабился он. Рот его обмяк, раскрылся, и уже через мгновение он начал храпеть, что-то бормоча себе под нос:
– Ага, не покупай у Элкинса этот участок. Хорошенько запомни…
«Боже мой, – подумал я, глядя на желтую пасть этого нового дракона, – куда я еду?»
Я отвернулся от покрытого щетиной профиля и устремил взгляд в окно на проплывавшие мимо геометрические фигуры – прямоугольные рощи грецких орехов, параллелограммы фасолевых полей, зеленые трапеции лугов с красноватыми точками пасущегося скота; абстрактный мазок осени. «Ты же просто заехал взглянуть на старый добрый Орегон, – предпринял я попытку успокоиться. – Это всего лишь причудливый, прекрасный, цветущий Орегон…»
Но тут мой сосед икнул и добавил:
– …Вся земля там заросла чертополохом.
И мою невозмутимую картину всеобщего благолепия как ветром сдуло.
(…Всего лишь в нескольких милях впереди автобуса Ли, на той же самой дороге, Ивенрайт принимает решение перед въездом в Ваконду остановиться у дома Стамперов. Он горит желанием предъявить Хэнку улики, он хочет увидеть, что отразится на лице этого негодяя, когда он поймет, какие веские доказательства имеются против него!)
Наконец, мы минуем перевал и начинаем спускаться вниз. Впереди я замечаю узкий белый мостик, который словно страж охраняет мою память. «Дикий ручей» – сообщает мне указатель, подразумевая канаву, которую мы только что пересекли. «Ты только подумай, старик, Дикий ручей! Чего только не рисовало мое детское воображение, когда я сопровождал маму в ее частых поездках в Юджин и обратно!» Я высунулся из окна, чтобы проверить, не бродят ли все еще по этим доисторическим берегам порождения моей детской фантазии. Ручей бежал вдоль знакомого спуска шоссе, журча на перекатах, прибивая пену к мшистым челюстям скал, унося сосновые иголки и стружки кедра… Вот он, рыча, свернулся в синюю заводь перед просекой, словно набираясь сил перед тем, как ринуться вниз, в приступе нетерпения грызя берега; и я вспомнил, что он – один из первых притоков, несущих свои воды с этих склонов в большую Ваконду Аугу – в самую короткую из больших рек (или самую большую из коротких – выбирайте сами) в мире.
(Джон Бен откликнулся на гудки Ивенрайта и, сев за весла, поплыл на другой берег. Когда они вернулись в дом, Хэнк был занят чтением воскресных комиксов. Ивенрайт швырнул документы ему под нос и холодно поинтересовался: «Ну, чем пахнет, Стампер? „ Хэнк поднял голову и принюхался: «Похоже, кто-то наложил в штаны, Флойд“.)
И, всматриваясь, глядя на все эти полузабытые фермы и указатели, я не мог избавиться от ощущения, что дорога, по которой я ехал, измеряется не милями и горными кряжами, а временем. Она вела в прошлое. Как открытка, пришедшая из прошлого, только наоборот. Это неприятное чувство заставило меня взглянуть себе на запястье, и я обнаружил, что за дни моего бездействия часы остановились.
– Послушайте, извините, – повернулся я к мешку, сидевшему через проход. – Вы не скажете, сколько сейчас времени?
– Время? – Усмешка раздвинула его щетину. – Бог мой, парень, мы здесь и не знаем, что это такое. Ты, верно, из другого штата, а?
Я подтвердил это, и он, запихав руки в карманы, принялся смеяться так, словно его кто-то щекотал.
– Время, а? Время! Время так запуталось, что, по-моему, его уже никто точно не знает. Ну, ты понимаешь! Вот послушай, – предложил он, переваливаясь ко мне через проход. – Возьми, к примеру, меня. Я работаю на лесопилке посменно, иногда в выходные; бывает, день на одном месте, а вечером пошлют в другое. Ты считаешь, не очень-то легко? Но потом они ввели это новое время, и теперь я работаю то полный день, то сутки. Ну и что, это время? У каждого времени есть свое название. Время то бежит быстро, то тянется еле-еле, есть дневное время, есть ночное, тихоокеанское время, времена бывают хорошими и плохими… Вот так-то, если бы у нас в Орегоне торговали временем вразнос, тогда можно было бы надеяться на некоторое разнообразие! А так такая мешанина.
Он рассмеялся и покачал головой, словно лично ему эта путаница доставляла неизъяснимое удовольствие.
– Все началось, – объяснил он, – когда в Портленде ввели летнее время, а весь остальной штат оставил стандартное. Это все из-за вонючих фермеров – собрались и проголосовали против. Убей меня, не могу понять, почему корову нельзя заставить вставать на час раньше, как человека!
Далее я узнал, что и другие крупные города – Салем, Юджин – решили последовать примеру Портленда, так как это было выгодно, но вонючие обитатели сельской местности не могли смириться с таким попранием своих избирательских прав и продолжали жить по старому времени. Другие же города, хотя официально и не приняли новое время, в течение рабочей недели все же жили по нему. А еще кое-где по новому времени работали лишь магазины.
– Короче говоря, дело кончилось тем, что никто в этом проклятущем штате не знает настоящего времени. Как тебе это нравится?
Я присоединился к его хохоту и, когда повернулся к окну, почувствовал страшное облегчение от того, что весь проклятущий штат точно так же, как и я, пребывал в полном неведении относительно времени дня; вероятно, как и брат Хэнк, подписавшийся заглавными буквами, – это вполне соответствовало общей потере координат.
(Хэнк заканчивал просматривать отчет Ивен-райта, после чего недоумевающе поднял глаза: «Послушай, а зачем было затевать такую огромную забастовку? Ради нескольких часов? Ну и что вы, ребята, будете с ними делать, если вам удастся их отвоевать'? « – «Не твое дело. В наше время людям нужно больше свободного времени!» – «Может быть, может быть… Но будь я проклят, если нарушу договор ради вашего свободного времени».)
Ниже по склону, сквозь друидские заросли, я видел, как Дикий ручей сливается с Мясницкой протокой, становясь шире, полноводнее и утрачивая свой неврастенически голодный вид. Следующим притоком была Чичамунга – индейская кровь, – люпин и водосбор придавали ее берегам боевую раскраску. Потом Собачий ручей, Табачный ручей, ручей Ольсона. За расселиной ледникового ущелья я различил шипящие струи Рысьего водопада, который рычал и огрызался, выплескиваясь из своего лежбища, увитого огненно-красным плющом, впивался в пространство серебристыми когтями и с визгом обрушивался в заросли. Томно выскользнул из-под моста прелестный Идин ручей, неся в дар Ваконде свою девственную влагу, но ее чистота тут же была поругана ее грубой и шумной сестрицей Скачущей Нелли. За ними следовал целый список родственников разных национальностей: ручей Бледнолицего, Датский ручей, Китайский ручей, Мертвый ручей и даже Потерянный ручей, возвещавший бурным ревом, что из всех одноименных ручьев Орегона он истинный и единственный, достойный этого имени… Затем Прыгающий ручей… Тайный ручей… ручей Босмана… Я смотрел, как они один за другим, выныривая каждый из-под своего моста, присоединялись к потоку, бежавшему вдоль шоссе, словно члены одного семейного клана, торжественно выступающие в военный поход. Звуки боевой песни становились все глубже, они разрастались и ширились по мере того, как эта армия, набухая, катилась к месту схватки.
(В самый разгар спора в комнату с грохотом, ввалился старый Генри. Джон Бен попытался оттащить его 6 сторону: «Генри, твое присутствие только ухудшит наше положение. Как тынасчет того, чтобы посидеть в буфетной?..» – «К черту буфетную!» – «Почему к черту? Там тебе все будет слышно, понимаешь? «)
Последним был ручей Стампера. Семейная история гласила, что в его верховьях навсегда исчез мой дядя Бен, потерявший рассудок от алкоголя и бежавший туда в страхе, что доведет себя до смерти, занимаясь онанизмом. Этот ручей пересекал шоссе под землей и обрушивался в теснину вслед за своими предшественниками, образующими так называемую Южную развилку, которая составляла самостоятельный приток. И вот сердце у меня учащенно забилось, дыхание перехватило, ибо я увидел широкую голубую гладь Ваконды Ауги, которая пересекала зеленую равнину, как поток расплавленной стали.
Здесь должна была бы звучать закадровая музыка.
(Сидя в буфетной, старый Генри сквозь щель в дверях прислушивался к голосам Хэнка и Ивенрайта. Оба были раздражены – в этом он мог поклясться. Он сосредоточился, пытаясь разобрать слова, но звук его собственного дыхания был слишком громким и все заглушал – оно как ураган вырывалось из его нутра. Нет, в такой горячке ничего не услышишь. Дышать – это хорошо, но надо же и послушать. Он усмехнулся, принюхиваясь к пропахшим яблоками ящикам,, катышкам крысиного яда, к запаху бананового масла, которое он использовал для смазки своего старого ружья… Хорошо пахнет. Старый пес еще не потерял нюх. Он снова ухмыльнулся, забавляясь в темноте со своим ружьем и надеясь, что ему удастся разобрать что-нибудь из сказанного за дверью. Тогда бы он знал, что предпринять.)
Когда автобус наконец спустился с холмов и обогнул излучину, я в первый раз взглянул на дом, стоявший на противоположном берегу, и был приятно удивлен: он выглядел во много раз внушительнее, чем в моих воспоминаниях. Более того, я даже не мог понять, как это мне удалось забыть его могущественный вид. «Наверное, они его просто перестроили», – подумал я. Но по мере того как автобус подъезжал к нему все ближе и ближе, я был вынужден признать, что мне не удается заметить каких-либо существенных перемен – ни следов починки, ни обновления. Если что-то и изменилось, то лишь прибавилось признаков ветхости. Все остальное пребывало в полной неизменности. Да, это был он. Кто-то ободрал со стен потрескавшуюся дешевую белую краску. Лишь оконные рамы, ставни и другие детали были выкрашены в темно-зеленый, почти иссиня-зеленый цвет, в целом же дом оставался невыкрашенным. Нелепое крыльцо с грубо отесанными стояками, широкая дранка, покрывавшая крышу и боковые скаты, огромная парадная дверь – все было обнажено и подставлено соленым ветрам и дождям, добела отполировавшим дерево и давшим ему богатый оловянный блеск.
Кусты вдоль берега были пострижены, но не с той математической скрупулезностью, которую так часто приходится встречать в пейзажах пригородов, а с чисто утилитарными целями: чтобы не затемняли свет, чтобы обеспечить лучший вид на реку, чтобы расчистить дорожку к причалу. Вокруг крыльца и по обеим сторонам «набережной» обильно цвели разнообразные цветы, которые, очевидно, требовали много внимания и ухода, но опять-таки в них не было ничего искусственного или противоестественного: не то чтобы они были вывезены из Голландии и взлелеяны в калифорнийских оранжереях, нет, это были обычные местные цветы – рододендроны, дикие розы, триллиум, папоротники и даже ежевика, с которой обитатели побережья борются круглый год.
Я был потрясен – я не мог себе представить, чтобы эта нежная мерцающая красота была делом рук старика Генри, брата Хэнка или даже Джо Бена. Но еще труднее было вообразить, что они могли сознательно ее создать.
(Как все было просто, когда я еще хорошо слышал! Все решалось легко. Если на твоем пути встречался камень, ты или перелезал через него, или стаскивал с дороги. А теперь я не знаю. Лет двадцать –тридцать назад я бы поклялся, что надо просто разрядить этот ствол. А теперь не знаю. Вся беда в том, что старый черномазый стал туг на ухо.)
За последний доллар я купил у водителя право выйти перед гаражом, вместо того чтобы ехать еще восемь миль до города, а потом шагать обратно. Пока я стоял в пыли, водитель сообщил мне, что за мой жалкий юксовый он может лишь остановиться и выпустить меня, но не нарушать расписания из-за возни с багажным отделением. «Сынок, тут тебе не курорт!» – добавил он, заглушив все мои протесты выхлопными газами.
Итак, вот стоит наш герой, ничем не обремененный, лишь ветер в волосах, рубашка на теле да окись углерода в легких. «Полная противоположность тому, как я уезжал отсюда двенадцать лет назад в лодке, загруженной барахлом, – улыбнулся я и пересек шоссе. – Надеюсь, телец хорошо откормлен».
На гравиевой дорожке перед гаражом в лучах солнца поблескивал новый зеленый «Бониевилль». Миновав его, я вошел под трехстворчатый навес, который одновременно служил гаражом, доком, мастерской и укрытием от дождя. Жир и пыль покрывали пол и стены роскошным лазоревым бархатом; под самой крышей в пыльных солнечных лучах жужжали шершни; к одной из стен привалился желтый джип, груженный всякой всячиной, а за его битыми фарами я обнаружил, что Хэнк купил себе новый мотоцикл – больше и шикарнее старого, – он был прикован цепью к задней стене и украшен черной кожей и полированной медью, словно скаковая лошадь в парадной упряжи. Я огляделся в поисках телефона; я был уверен, что они изобрели какое-нибудь устройство для подачи сигналов, когда требовалась лодка, но мне ничего не удалось найти. А взглянув в подернутое паутиной оконце, я заметил на другом берегу нечто такое, что заставило меня оставить всякую надежду на современные удобства: на шесте развевалась драная тряпка с выведенными на ней цифрами – способ заказа товаров у бакалейной автолавки Стоукса, которая проезжала мимо каждый день, – все то же примитивное устройство связи, практиковавшееся еще за много лет до моего рождения.
(Но Боже ж мой, разве старой гончей так уж нужны уши, разрази их гром! И все эти чертовы советы – ты лучше уйди, старина, лучше не суйся, – мне это совсем не нравится. Я у стал от этого? Устал!)
Я вышел из гаража и принялся размышлять, каким образом мой тенор, настроенный на вежливую академическую беседу в цивилизованном мире, сможет покрыть ширину реки, как вдруг у массивной входной двери я заметил какую-то суету. (Господи, может, слух у меня и не такой хороший, зато уж я точно знаю, что правильно, а что нет!) Через газон вприпрыжку мчался полный мужчина в коричневом костюме, одной рукой он придерживал шляпу на голове, а другой сжимал кейс. Он то и дело оглядывался и что-то выкрикивал. Разбуженный шумом, из-под дома выполз целый батальон гончих; мужчина оборвал свою тираду и замахнулся на свору кейсом, который, раскрывшись, поднял настоящую бумажную бурю. Мужчина рванулся к причалу, преследуемый собаками и бумагой. (Господи, единственное, чего я не переносил никогда… то есть не переношу!) Входная дверь хлопнула еще раз, и из дома возникла еще одна фигура (не переношу! не переношу! не переношу!), потрясая ружьем и издавая такие крики, что весь предшествующий шум и лай был тут же посрамлен. Мужчина в костюме уронил свой кейс, обернулся, чтобы поднять его, но, увидев, что над ним нависла новая угроза, все бросил и помчался к причалу, где впрыгнул в моторную лодку и принялся с дикой скоростью дергать за шнур, пытаясь ее завести. Всего лишь раз он поднял голову, чтобы взглянуть на странное существо, надвигавшееся к нему сквозь свору собак, и тут же удвоил свои панические усилия завести мотор. (Назад! Генри Стампер, ты рехнулся на старости лет! В этой стране еще есть законы! (Не переношу! не переношу! не переношу!) О Господи, у него ружье! (Да заводись же! Заводись!) А меж тем тот все приближался и приближался (Я знаю, что неправильно (Да заводись же! Заводись!), я знаю, в кого его надо разрядить, единственное, чего я не переношу, клянусь Господом, не переношу), вот уже слышно его дыхание. (Заводись! Господи, он уже рядом. (Не переношу! не переношу! не переношу!) о Господи, заводись!)
Там, за рекой, Генри роняет ружье. Нет, снова берет в руки! И снова движется к причалу! Его длинную белую гриву развевает ветер. Одна рука вытянута вперед. В своей клетчатой рубахе и шерстяных подштанниках до колен он выглядит впечатляюще. Одна нога, начиная от щиколотки, и, судя по всему, весь бок до плеча у него загипсованы, повязка поддерживает на весу согнутую руку. «Да, старый вояка достиг такого библейского возраста, – мелькает у меня в голове, – что в назидание потомкам решил заживо запечатлеть в известняке свой беспримерный идиотизм». (И если кому-нибудь придет в голову, что я… что я… что я…)
Его заносит, и, покачнувшись, он замахивается ружьем, которое одновременно служит ему и костылем, на столпотворение собак. Наконец он добирается до причала, и до меня доносятся глухие удары его загипсованной ноги по доскам: звук долетает до меня секундой позже и совпадает не с шагом, а с мгновением, когда он уже заносит другую, здоровую, ногу. Он движется по причалу, как комическое чудовище Франкенштейн, гремя ногой, размахивая ружьем и оглашая окрестности такой громкой руганью, что слова утопают в общем шуме. (Потому что еще не было дня, когда я не занимался своими чертовыми делами, и если какой-нибудь негодяй считает…)
Типу в лодке удается оживить мотор и отвязать канат как раз в то мгновение, когда из дома появляются еще три персонажа этой драмы: двое мужчин и, вероятно, женщина в джинсах и оранжевом переднике, с длинной косой, мотающейся взад и вперед по видавшему виды свитеру. Обогнав мужчин, она бежит к причалу, пытаясь умерить бешенство Генри; мужчины заливаются смехом. Генри, не обращая внимания ни на уговоры, ни на смех, продолжает поносить мужчину в лодке, который, вероятно решив, что ружье не заряжено или сломано, и отплыв для безопасности на 20 ярдов, останавливает лодку, чтобы взять свое и тоже высказаться. Обезумев от такого шума, в воздух поднимаются чайки.
(О Боже, что я здесь делаю с этим ружьем? О Боже, я совсем не слышу! Правда, я не…)
Кажется, Генри начал уставать. Один из мужчин на берегу, тот, что повыше, вероятно Хэнк, – кто еще может двигаться с такой ленивой расслабленностью? – отделившись от остальных, ныряет в сарай и, согнувшись, выносит оттуда что-то, прикрывая ладонями. Он подходит к краю причала, какое-то мгновение спокойно стоит, а потом швыряет то, что было у него в руках, в сторону лодки. (О Господи, что это творится?!) Наступает полная тишина, все действующие лица – фигуры на причале, застывший коричневый увалень в лодке, даже свора собак – стоят абсолютно неподвижно и бесшумно приблизительно две и три четверти секунды, после чего справа от лодки раздается оглушительный взрыв, и из середины реки в горячий пыльный воздух вздымается белоснежная колонна воды футов на сорок в высоту – ба-бах!
Вода обрушивается в лодку, и мужчины на причале начинают гоготать. Они спотыкаются от смеха, обмякают и наконец, словно пьяные, валятся наземь, продолжая кататься и сотрясаться в хохоте. Даже старый Генри перестает изрыгать проклятия и присоединяется к веселью, но его бремя оказывается для него непосильным, и он беспомощно прислоняется к опоре. Увалень в лодке видит, что Хэнк возвращается в сарай за новым зарядом, и спешно заводит мотор, так что следующий бросок Хэнка уже не достигает его. Взрыв швыряет моторку вперед, она летит, как доска серфинга, вскочившая на гребень волны, и это вызывает новый приступ истерического хохота на причале. (И все же, Господи, я ему показал, что он не будет командовать, как мне вести мои… мои… дела, хороший у меня слух или нет!)
Лодку вынесло к пристани, с которой я наблюдал за происходящим, и мужчина ухватился за проволоку, свободно свисавшую к воде. Он выскочил на пристань, не удосужившись ни выключить мотор, ни привязать лодку, так что мне пришлось, рискуя жизнью, ловить ее за кормовую веревку, пока ее не снесло по течению вниз. Пребывая все в том же скрюченном положении и удерживая лодку, которая норовила, словно кит, сорваться с крючка и уйти в устье, я вежливо поблагодарил мужчину за то, что он любезно предоставил мне транспортное средство, а также за его участие в домашнем скетче, данном в честь моего возвращения. Он перестал собирать то, что осталось от его бумаг, и поднял свое круглое красное лицо с таким видом, словно только что заметил меня.