– Голубиная моча! – заорал он снова. – Это не виски, это чистая, стопроцентная голубиная моча. – В ответ раздался более уверенный смех, и тогда, осмелев, он, слегка подавшись вперед, с горящими глазами повернулся к Дрэгеру. – О'кей, Джонатан Бэйли Дрэгер, раз вы такой умный, давайте послушаем, что мы должны делать, с вашей точки зрения. Вы заварили эту кашу, не так ли? А теперь расскажите, как нам из нее выбраться.

Я – тупой рубщик деревьев! Я хочу сказать: нам ведь никто не платит зарплаты за то, что мы думаем. А раз вы такой умный…

Дрэгер поставил стакан на салфетку – раздался приглушенный, но довольно отчетливый звук, словно щелчок под водой.

– Флойд, если ты сядешь и успокоишься…

– Хо-хо-хо! И никакой я вам не Флойд, Джонатан Бэйли Дрэгер. Закон? Вы хотите по закону – ладно, вы знаете и я знаю, что нам делать. Мы здесь можем спорить до хрипоты, но ведь все понятно! И то, что я убеждаю идти на Стамперов, может, и идиотизм… но не меньший, чем то, что вы нас втянули в эту никому не нужную забастовку!

– Флойд, ты сам говорил еще в августе, что вы здесь все чуть ли не голодаете.

– Но в августе вы говорили, что сможете все уладить без забастовки.

– Чего ты испугался, Флойд? Что не сможешь оплатить пары чеков?

Дрэгер говорил так тихо, что трудно было даже определить, откуда исходит голос. Ивенрайт же переходил на все более повышенные тона, чтобы уничтожить молчание, привнесенное Дрэгером.

– Нет, я не боюсь того, что не смогу оплатить пары чеков. Такое уже бывало. Со всеми нами. Мы бастуем не первый раз и как-то справлялись. И сейчас справимся, не правда ли, парни? – Кивнув, он оглядел людей. Те, глядя на Дрэгера, покивали ему в ответ. – Парой чеков нас не запугаешь, но мы не побоимся и отступить, если почувствуем, что загнаны в угол!

– Флойд, если ты…

– А если вас интересует по закону, мы проиграли! Мы разбиты. – Утерев нос, он снова повернулся к присутствующим. – Я давно уже хотел покончить с этим. Время для забастовки было выбрано неправильно, – мы все это прекрасно знали, – зима и пустой забастовочный фонд, но Дрэгер решил, что ему это выгодно, что если он добьется своего, то станет знаменитостью, царем каким-нибудь… вот он нас и заставил…

– Флойд…

– Дрэгер, если вы, мать вашу, такой умный…

– Флойд!

Дзинь. Снова это легкое, сдержанное прикосновение стакана к столу. Головы опять поворачиваются к Дрэгеру. – Теперь я понимаю; теперь-то понимаю… – Тедди восхищается выдержкой и мощью Дрэгера… – Вы умеете ждать. Но стоит вам заговорить… и вы тут же притягиваете этих идиотов, как магнит металлическую стружку…

– Флойд… разве Орланд Стампер, прораб на лесопилке Стамперов, живет не рядом с тобой?

(…Они все устремляются к вам, что бы вы ни говорили. Потому что в вас есть сила, а только она и имеет значение. А не то, что вы говорите. В такую же силу иногда превращается Исцеляющий Проповедник Уолкер. Но вы силънее, потому что вам известно больше, чем Уолкеру и его Богу, вместе взятым…)

– Ситкинсы, ты и твой брат, я слышал, ваши дети учатся в одном классе с детьми Стамперов. Что-то я такое припоминаю. Ведь они такие же дети, как и ваши, не правда ли, обычные дети?

(…Вы знаете, что такое холодная сила мрака, приводящая в движение людей. И вы умеете заставить плясать этих идиотов без всяких гитар и барабанов. Вы знаете, что Господь Брата Уол-кера всего лишь соломенное чучело, самодельная кукла, которой он машет перед ликом истинного Всемогущего…)

– А разве жены Стамперов не обычные женщины? Которых всегда волнует, что скажут об их доме? Какую сделать прическу? И Боже, Боже мой, что скажут мужчины об этой новой моде? Разве жены Стамперов чем-нибудь отличаются от остальных женщин?

(…Самодельная кукла, у которой власти еще меньше, чем у божества Что Скажет Дурак Сосед или богиня Мы Рождены Для Великих Деяний… все они ни на йоту не обладают тем, могуществом, которое присуще страшной Силе, их породившей,Страху, который всех их создал.)

– Товарищи… Флойд… вот, что нужно запомнить: не важно, какое они носят имя, все они хотят от жизни того же, что и вы, того же, за что вы боролись, создавая этот союз, того же, к чему вы стремитесь сейчас… потому что это естественно.

(…Для животных естественно сбиваться в стада для защиты. И не нужны ни гитары, ни барабаны. Нет. Для того чтобы объединить людей, нужен всего лишь естественный страх, точно так же как магниту, для того чтобы стать силой, нужен всего лишь кусок железа.)

– Моя позиция базируется на человеческой душе, а не на насилии…

(…И не нужно быть ни правым, ни виноватым, ни плохим, ни хорошим, а только притягательным. Эти идиоты даже и слушать не будут. Им незачем думать. Им стоит лишь испугаться, и они собьются в кучу. Как капельки ртути сбегаются вместе. Как капельки ртути, которые, соединяясь, все растут и растут, пока все не сольются вместе, и тогда уже нечего бояться, потому что ты просто часть единого целого, которое катится навстречу океану ртути…)

– А вот чем я был занят последние четыре дня в Юджине – без насилия и кровопролития, для вашего же блага… я выбивал фонды из профсоюзной казны…

(…И вы все это знаете, мистер Дрэгер. Это-то и делает вас особенным. И у вас хватает смелости пользоваться этим. Я лишь в благоговении застываю перед истинным Всесильным; вы же пользуетесь им. Вы прекрасны…)

– К чему вы клоните, Дрэгер? – чувствуя внезапную усталость, спрашивает Ивенрайт.

– Возможно, не столько, сколько нам нужно, – продолжает Дрэгер, словно и не слыша Ивенрайта, – но я уверен, что остальные деньги добавят местные бизнесмены, обладающие небольшим капиталом и зорким инвестиционным взглядом…

– Деньги для чего, Дрэгер? Дрэгер грустно улыбается Флойду.

– Тебя это удивляет, Флойд? Очень жаль; тем более что нам с тобой придется еще раз прокатиться вверх по реке, чтобы поговорить с мистером Стампером.

– Нет, подождите-ка минуточку! Я его знаю, и теперь у нас нет никаких шансов переубедить его, раз уж нам не удалось неделю назад… Я спросил: для чего деньги?

– Мы купим все дело Стамперов, Флойд, с потрохами…

– Он не продаст. Хэнк Стампер? Да никогда…

– А я думаю, продаст. Я разговаривал с ним по телефону. Я назвал ему некоторые цифры, и если он не дурак, он этого не пропустит.

– Он согласился? Хэнк Стампер?

– Не совсем, нет, но я не думаю, что его что-нибудь остановит. Лучшей сделки ему никогда не заключить. – Дрэгер пожимает плечами и поворачивается к остальным. – Цена довольно колючая, парни, но делать нечего, потому что, как сказал Флойд, он загнал нас в угол. И все равно нам это выгодно: дело будет принадлежать городу и юниону; инвесторы будут участвовать в дележе прибылей, а «Ваконда Пасифик» останется за бортом…

Тедди слушал приглушенный голос и чувствовал, как его затапливает волна любви и обожания.

Ивенрайт, мгновенно протрезвев, замер у бара. Он не прислушивался ни к возбужденным вопросам, ни к оптимистическим планам Дрэгера. На мгновение перспектив, еще одной поездки вверх по реке вывела его из ступора, но когда он поднял голову, чтобы возмутиться, то увидел, что всех охватил такой энтузиазм, что он не смог заставить себя возразить. И когда Дрэгер, выйдя из бара, двинулся в сторону мамы Ольсон, он натянул плащ и покорно поплелся следом.

На улице он снова покачал головой и повторил:

– Хэнк Стампер не продаст.

– Какая разница? – радостно откликнулся Дрэгер. – Мы и предлагать ему не будем.

– А для чего же мы тогда едем?

– Просто прогуляться, Флойд. Прогулка. Я просто подумал, что ребята скорее нам поверят, если мы прошвырнемся до доков…

– Поверят? О чем это вы говорите? Хэнк Стампер никогда не поверит, что мы явились к нему просто прогуляться…

– Так только он один и не поверит, Флойд, – уверенно прохихикал Дрэгер. – Кстати, ты играешь в криббидж? Прекрасная игра на двоих. Пошли, у меня есть колода карт в гостинице… Мне как раз хватит времени, чтобы научить тебя, пока они считают, что мы совершаем свою «увеселительную поездку».

И лишь один Тедди, стоя у окна, видит, как они сворачивают от доков и ныряют в черный ход гостиницы. – Высила, сила, – медленно кивает он, видя, как в одной из комнат верхнего этажа зажигаются окна. Как будто мистер Дрэгер специально хотел показать ему свою хитрость. – Вы же знаете, что я всегда стою у этого окна… – Это истинное доверие! «Мы» – он сказал мне «мы». – И Тедди чувствует, что его пухленькое тельце вот-вот разорвется от восхищения и любви, более того – благоговения и обожания.


Когда мой отец в сорок пятом демобилизовался из флота, мы переехали в «старый дом Джарнэгга» в долине Вилламеттдвухэтажное деревенское строение в тридцати милях от Юджина, где у папы была работа, в пятнадцати милях от Кобурга, где я ходил в третий класс, и за добрый миллион световых лет от шоссеближайшего места, где встречались живые человеческие существа. Электричество было проведено лишь в кухню и гостиную, для освещения остальной части дома приходилось осуществлять всю длительную процедуру возжигания керосиновой лампы, которая считалась слишком опасной для третьеклассника, уже достаточно взрослого, для того чтобы спать в темноте. И моя спальня на втором этаже была воистину темной. Кромешно темной. Ночная глушь во мраке проливного дождятьма стояла такая, что было не важно, открыты у тебя глаза или закрыты. Ни малейшего проблеска света. Зато эта плотная тьма, как и вода, обладала фантастической звукопроводимостью для всевозможных неидентифицируемых шорохов, вздохов и скрипов. И вот, пролежав в первую ночь три или четыре часа с широко раскрытыми глазами в своей новой постели, я услышал один из таких звуков: что-то тяжелое, твердое и ужасное с грохотом носилось по коридору от стены к стене, неуклонно приближаясь к моей двери. Я приподнял голову и в панике уставился на дверь, представляя себе чудовищных раненых пауков или пьяных роботов… (Когда много лет спустя я познакомился с миромЭдгара Аллана По, я вспомнил это ощущение: да! так оно и было.) Я лежал, приподняв голову. Я не звал на помощь: мне казалось, что я лишился голоса, как это бывает, когда пытаешься позвать из глубин сна. И вдруг в мою комнату ворвался странный мигающий светкраткие мгновенные вспышки чередовались с длинными и одинаковыми интервалами кромешного мрака. Дождь кончился, и тучи раздвинулись, пропуская в окно моей комнаты луч прожектора со взлетного поля для самолетов-распылителей (таинственный источник этого света я выследил несколькими неделями позднее); однако этот мигающий, как стробоскоп, луч дал мне возможность разгадать причину наводившего на меня ужас звука: мышь, похитив из кладовой большой грецкий орех, пыталась расколоть его о что-нибудь твердое. Орех то и дело выскальзывал из ее зубов, и она преследовала его вдоль стены, которая как резонатор усиливала звук. Так они и проделали весь путь от кладовки по коридору до открытой двери моей комнаты. Просто мышка, как я увидел в очередной вспышке света, маленькая старая полевка. Я вздохнул и уронил голову обратно на подушку: просто мышь, грызущая орех. Вот и все. Вот и все… Но что это за мигающий свет, порхающий как привидение вокруг дома в поисках входа'?.. Что это за ужасный свет?

Этот же ноябрьский дождь, который выгнал мышей из нор и прибил к земле осоку, поднял такую огромную стаю диких гусей, которую здесь вовек не видали. Их радостные, свободные голоса звенели всю ночь под баюкающий монотонный шум дождя и ветра. Буря подняла их с ручья Доусона, и теперь они перемещались к югу, днем кормясь на сжатых овсяных полях, а ночью совершая перелеты: еженощно их гортанные крики обрушивались на грязные городки, лежащие по их маршруту вдоль всего побережья. Но разбуженные этими криками жители слышали в них лишь насмешливый зловещий напев: «Зима пришла, зима пришла…», который повторялся снова и снова: «Зима пришла, зима пришла…»

Виллард Эгглстон, лысый деверь агента по недвижимости, высунувшись из кассового окошечка, смотрит на мокрую, блестящую от огней рекламы кинотеатра улицу и замечает: «Могу поспорить, у гусей тоже есть свои особые тайны. Они выдают секреты тьмы, но, кроме меня, их никто не слышит».

Когда до Ли случайно доносится призывный клич небольшой стаи, пролетающей над автофургоном, в котором он сидит, дожидаясь, когда Хэнк, Энди и Джо Бен закончат выжигать вырубку, этот звук заставляет его сделать следующее замечание в письме Питерсу, которое он пишет в найденной под сиденьем бухгалтерской книге:

«Нас все время подгоняют бесчисленные намеки на то, что мы опаздываем, Питере: природа разнообразно напоминает нам, что лучше поднажать, пока можно, так как лето не будет длиться вечно, миленькие, такого не бывает. Только что над моей головой пролетела стая гусей. „К югу, к югу! – кричат они. – Следуй за солнцем! Еще немного, и будет поздно“. И, слушая их, я чувствую, как меня охватывает паника…»

И в Хэнке этот крик поднимает дюжину разнообразных мыслей, возбуждает десятки противоречивых чувств: зависть и сожаление, преклонение и горечь, вселяя в него неукротимое желание присоединиться к ним, освободиться, вырваться, улететь! Целая гамма чувств и мыслей, текущих, перемешивающихся друг с другом и вдруг распадающихся на разные ноты, как и звук, породивший их…

В городах же гусиный крик «зима пришла» вызывает лишь ненависть. Ненависть и презрение испытывают люди в эти первые темные ноябрьские дни. Ибо неопровержимые свидетельства приближения зимы не такое уж радужное известие (а в Ваконде эта зима будет еще хуже предыдущей), а эти первые ноябрьские вечера всегда тяжелы, ибо они лишь первые предвестники сотен грядущих таких вечеров (да, но в этом году будет особенно круто, потому что у нас нет ни работы, ни денег, ни сбережений на долгие дождливые дни… здесь, в Ваконде)… Кому понравятся известия о такой перспективе?

И зима действительно уже наступала. Вдоль всего побережья в эту первую ноябрьскую неделю, пока гуси шумными стаями мигрировали к югу, из-за океана накатывали еще более темные стаи туч. Набухнув над головами, они, как волны, разбивались о горную гряду и дождем откатывались обратно в океан… словно волны, словно скрюченные руки грязными пальцами бороздили из глубины землю. Руки кого-то, попавшего в капкан, твердо намеренные либо выбраться на поверхность, либо утянуть землю под воду. Руки, раскинувшиеся от пика Марии до Тилламука и Нахамиша по всему побережью и слепо царапающие своими пальцами землю, прокладывая кровоточащие водостоки на склонах. Эти ручьи сливались в более крупные потоки и еще более крупные, высыхавшие на все лето или сбегавшие в канавы, заросшие бодяком и бурьяном. Они сливались в Лосиный ручей и ручей Лорена, Дикий и Десятимильный ручьи: крутые, шумные, быстрые потоки с зигзагообразными руслами, похожими на карте на зубья пилы. Они обрушивались в Нэхалем, Сайлетц и Олси, в Умпкву и Ваконду Аугу, которые мчались к морю, как взмыленные лошади, неся круговерти желтой пены.

«Зима пришла, – возвещали гуси, перелетая с речки на речку, минуя лежащие между ними города, – зима пришла». Как и в прошлом году (но в прошлом году всю вину за эту погоду мы могли взвалить на красных, испытывавших свои бомбы), как в позапрошлом (но тогда, если припомнить, во Флориде были такие ураганы, что дождей у нас выпало гораздо больше) и как тысячу лет тому назад, когда этих прибрежных городков еще и на свете не было. (Но тогда зимы зимами… а города городами… Говорю вам, в этом году в Ваконде все будет совсем не так!)

Сидя в барах, обитатели этих городков запихивают табак за щеки, прочищают уши спичками и сдержанно, понимающе кивают друг другу, глядя, как прыгает по улицам дождь, и слушая, как кричат гуси. «Много дождя. Послушай этих крикунов там, наверху, – они-то знают. Это все спутники, которые правительство запускает в космос. Все от этого. Все равно что палить из пушки по облакам. Они во всем виноваты. Эти тупицы в Пентагоне!»

Гусям ничто не мешало возвещать зиму, как и год назад, как и тысячу лет тому назад. Люди же, для того чтобы пережить суровую неизбежность, предпочитали возлагать вину за нее на чьи-нибудь плечи, считая ее чьей-то промашкой. Самая мрачная перспектива воспринимается легче, если есть козел отпущения, на которого можно указать пальцем: красные, спутники или южные ураганы…

Лесорубы винили строителей: «Из-за этих ваших дорог такую грязь развели!» Строители обвиняли лесорубов: «Это вы, болваны, оголили склоны, уничтожили всю растительность, а теперь чего-то ждете!»

Молодежь все валила на родивших их на этот грязный свет, старики возлагали ответственность на церковь, а церкви, чтобы не оказаться последними, все складывали к ногам Господа: «О-хо-хо! А разве мы не говорили, разве не предупреждали! Говорили вам жить по Его законам, не сбиваться с пути истинного, не накликивать на себя гнева Его! Вот и пришла расплата: сдвинулся Перст указующий, и разверзлись хляби небесные!»

Что было лишь другим и, возможно, наилучшим способом обвинения. В способности возложить всю ответственность на дождь, а потом еще приписать все безучастному Персту Господню есть нечто умиротворяющее.

Да и как иначе можно относиться к дождю? И если с ним все равно ничего нельзя поделать, что горячиться? Кроме того, он даже может быть удобен. Поссорился с бабой? Это из-за дождя. Развалюха автобус распадается под тобой на части? Это – гнилой дождь. Душу сверлит тупая холодная боль? Перестал испытывать интерес к женщинам? Слишком много горечи, слишком мало радости? Да? Все это, братишка, дождь: падает на всех без разбору, сутками напролет, с осени до весны, каждую зиму, который год, так что можешь спокойно сдаться на его милость, и смириться с тем, что так оно и должно быть, и вздремнуть. А то еще начнешь запихивать себе в пасть дуло 12-калибер-ной пушки, как Эверт Петерсен в прошлом году, или пробовать гербицид, как оба парня Мейрвольда. Так что лучше расслабься и не сопротивляйся – во всем виноват дождь, и если ветер валит тебя с ног, вздремни – под монотонный шум дождя отлично спится (говорю вам, в Ваконде все иначе в этом году), крепко и сладко… (потому что гуси не дадут нам спать, и на Господа не удастся взвалить всю вину в этом году в Ваконде…).

Потому что в этом году жителям Ваконды не дано расслабиться. Им не удастся покайфовать, пока мимо будут скользить зимние дни и ночи. Они не обретут покоя, возлагая всю ответственность на дождь, Господа, красных или спутники.

Потому что в этом году в Ваконде было слишком очевидно, что все городские беды и неурядицы вызваны не кем иным, как этим чертовым упрямцем с верховьев реки! С дождем, может, и вправду сделать ничего нельзя, потому что дождь – это погода, которую можно лишь терпеть, но Хэнк Стампер – это совсем не дождь! И может, нетрудно во всем винить Господа, когда в лесах ударяют такие морозы, что кровь в жилах стынет, как нетрудно смиряться с ветром, когда знаешь, что ты все равно не в силах что-либо изменить… Но когда на твоем горле сжимается рука Хэнка Стампера и ты прекрасно знаешь, что твое будущее зависит только от нее, тогда довольно сложно возлагать вину за тяжелые времена на что-либо другое!

Особенно когда у тебя над головой непрерывным потоком плывут гуси, возвещая: «Зима пришла – поспеши, разберись поскорее с этой рукой!..»

Виллард Эгглстон наконец закрывает окошечко кассы и выключает рекламу, потом сообщает киномеханику, что они закрываются, и поднимается на балкон, чтобы поставить об этом же в известность одинокую молодую пару. В вестибюле он натягивает плащ и калоши, раскрывает зонтик и выходит под дождь. Гуси снова напоминают ему о своей тайне, и он, остановившись на мгновение, заглядывает в окно своей прачечной по соседству с кинотеатром и жалеет, что там, как бывало, нет его наперсницы. О, это были славные денечки, добрые старые годы, пока не появились стиральные автоматы, переменившие его жизнь, и жена с ее братом не заставили его приобрести кинотеатр: «Исключительно из благоразумия, Виллард, ведь это же по соседству».

Он рассмеялся при воспоминании об этом. Ему была известна истинная причина, из-за которой они толкали его на эту сделку. Он и тогда ее знал: его деверь просто был заинтересован в перемещении никому не нужной собственности, а жена стремилась переместить Вилларда. Не прошло и десяти лет, как она стала с подозрением относиться к сверхурочному времени, проводимому им по вечерам в прачечной с Джил Шелли.

– Эта маленькая черная мыльница, которую ты называешь своей ассистенткой. Хотелось бы мне знать, в чем это она тебе ассистирует чуть ли не всю ночь напролет?

– Мы с Джелли сортируем вещи и беседуем…

– С Джелли? Джелли? По-моему, больше ей подойдет Меласса. Или Мазут… А Смоляным Брюхом ты никогда не пробовал ее звать?

Смешно, подумал Виллард, ведь именно его жена впервые назвала девушку «Джелли» (Jelly – кисель (англ.)). – именем, в котором конечно же было больше от язвительного намека на ее детскую худобу, чем случайной оговорки в произношении. До этого разговора он всегда называл ее только мисс Шелли, ему и в голову никогда не приходило беседовать с ней, пока его не обвинила в этом жена. Теперь он жалел, что это обвинение не было выдвинуто раньше и что оно было столь невинным: сколько времени потеряно, когда она была тощей чернокожей девчонкой – одни локти да коленки… и почему он не замечал ее до тех пор, пока его жена не обратила на нее внимание?

– Мне это все надоело, понимаешь? Ты думаешь, я не знаю, что вы там вытворяете на грязном белье?

Может, оттого, что его жене так хотелось играть роль властной супруги, он предпочел согласиться с участью порабощенного мужа и предоставить ей вызывать огонь на себя. Вполне возможно. Но дело в том, что, пока его жена любезно не высказала своих подозрений, у них с девушкой ничего не было на грязном белье, разве что их общие маленькие тайны.

И хотя все это уже давно ушло в прошлое, именно эти маленькие тайны в грязном белье он любил вспоминать больше всего. Начались они с показа друг другу разных предметов, обнаруживаемых в белье и содержащих бесценную информацию о его владельцах. После чего они усаживались и принимались расшифровывать смысл находки. Со временем они так набили в этом руку, что какая-нибудь грязная бумажка говорила им не меньше, чем газетная колонка сплетен. «Посмотри, что я нашла, Вилл… – И она подходила к нему, гордо неся инструкцию по употреблению орального контрацептива, обнаруженную в пиджаке старого Прингла. – Ну кто бы мог подумать? А такой хороший католик».

Он, в свою очередь, предлагал ей отпечаток губной помады, обнаруженный на нижней рубашке Хави Эванса, а она возвращалась с запекшейся на отворотах новых брюк Флойда Ивенрайта голубой глиной, которая встречалась лишь поблизости с хижиной индеанки Дженни…

Может, это были и не лучшие вечера, размышляет Виллард, и все равно он больше всего любит вспоминать именно их. Он смотрит сквозь окно прачечной – которая все еще принадлежит ему, но в которой он ничего не делает – на стопки белья, бесстрастно рассортированного чьей-то холодной, бессердечной рукой, и ему кажется странным, что воспоминания о тех вечерах, когда они хихикали, рассматривая красноречивые свидетельства жизни обитателей города, гораздо живее и теплее в его сердце, чем память о более поздних и более страстных их встречах. Те вечера принадлежали только ему. Никому и в голову не приходило, чем они занимаются. Почти пять лет они складывали простыни, пришивали пуговицы и развлекались чтением вслух чужих писем, найденных в карманах.

Ни разу не поделившись друг с другом своими собственными тайнами, пока его жена сама чуть ли не настояла на этом.

Потом было несколько безумных волшебных месяцев, когда у них появилось две тайны: одну они соразделяли на кипе несложенных простынь, каждый вечер поступавших из сушилки, благоуханных, пушистых и белых, словно огромная постель из теплого снега… другая росла под темным покровом девушкиной плоти и была еще теплее груды простыней.

– И когда ты приобретешь это кино, Виллард, я думаю, будет разумным взять тебе нового помощника; как бы там ни было, а работать с единственной чернокожей в городе – не лучший способ привлечения клиентов; потом, я думаю, на время она тоже предпочла бы заняться собой. Неужели ты не понимаешь, что она может быть заинтересована вернуться назад – откуда она там, должна же у нее быть семья?

И снова жена Вилларда очень своевременно внесла свое предложение. Джелли со смехом согласилась, что это было очень заботливо с ее стороны, и, как бы там ни было, действительно неплохо бы провести пару месяцев в Портленде с родителями: «По крайней мере, когда я вернусь, я смогу всем рассказать, как вышла замуж за ненормального моряка, который утонул, а я родила от него бедную крошку. Конечно, все будет тип-топ. У тебя такая умная жена».

Все и получилось тип-топ. В городе ни у кого не возникло ни малейшего подозрения: «Виллард Эгглстон? И эта шоколадка, которая с ним работала? Да никогда…»

И опять-таки, даже не подозревая, куда отправилась Джелли, именно его жена высказала предложение, чтобы он регулярно, раз в месяц, ездил в Портленд отбирать необходимые киноленты. Тип-топ, лучше не придумаешь. Ни единой промашки, способной заинтересовать его банк, конспирация осуществлялась сама по себе до последней мелочи.

Джелли даже умудрилась приурочить рождение сына утопшего моряка к одному из его приездов в Портленд: Виллард прибыл в больницу поинтересоваться о девице Шелли как раз в тот момент, когда из родилки выкатывали стеклянную каталку с младенцем. Чернокожий интерн сообщил ему, что мать чувствует себя прекрасно, а когда Виллард нагнулся, чтобы взглянуть на ребенка, он увидел такое совершенно ни на кого не похожее, разгневанное и дикое существо, что только это и спасло его, иначе он погубил бы все, объявив: «Это мой сын!»

И вот не прошло с тех пор и года, и он отыскивает в себе лишь слабые намеки на испытанную им тогда невообразимую гордость. Более того, ему даже трудно представить, что это было в действительности, что эти два самых дорогих ему человека вообще существовали. А все из-за этой забастовки. Сначала он виделся с ними почти каждую неделю, без ощутимого ущерба отсылая им три сотни ежемесячно. Потом открылась еще одна прачечная-автомат, и максимум стал двести пятьдесят, потом двести. А после начала забастовки и эта сумма сократилась до ста пятидесяти долларов. И теперь, будучи таким плохим отцом, он не мог себе позволить встретиться со своим свирепым и кровожадным сыном.

А сегодня он получил от Джелли письмо, в котором она сообщала, что понимает, как ему трудно при всех обстоятельствах продолжать выкраивать деньги… и что поэтому она подумывает о замужестве. «Морской коммивояжер, Вилл, в основном в плавании, и пока его нет, он ничего не будет о нас знать. Зато тогда мы не будем тебе в тягость, понимаешь?»

Он понимал. Обстоятельства все еще были тип-топ во имя его блага. Все было так скрыто, что можно было и не беспокоиться, что кто-нибудь что-нибудь пронюхает; потому что и пронюхивать скоро станет нечего. И если он не предпримет каких-либо шагов, скоро для него все станет так, словно ничего и не было, – так бесшумно падает в лесу дерево.

Виллард сделал шаг в сторону от окна и замер при виде своего смутного отражения в стекле: так, легкий абрис – смешной человечек со скошенным подбородком и близоруко расплывающимися глазами за старомодными очками, карикатура на «мужа под башмаком жены», двухмерное создание с двухмерной личностью, о которой всем все известно, прежде чем оно успевает раскрыть рот. Виллард не был шокирован: ему давно уже это было известно. Когда он был моложе, он посмеивался про себя над окружающими, относившимися к нему так, будто он и вправду соответствовал своему облику: «Какое мне дело, что они видят? Они считают, что могут узнать содержание по обложке, но содержанию-то виднее, каково оно». Теперь он уже знал: если книга никогда не открывается, содержание приспосабливается к образу, видимому окружающими. Он вспомнил, как Джелли рассказывала о своем отце… он был скромным, мягким человеком, пока на него не налетела машина и он не получил шрам от подбородка до уха, который стал причиной непрекращающихся драк с каждым незнакомым негром в баре и поводом для полицейских цепляться к нему при каждом удобном случае: и вот этот когда-то тихий человек был осужден на двадцать лет за то, что зарезал лучшего друга бритвой. Нет, нет такой книги, на содержание которой не влиял бы внешний вид обложки.

Он бросил прощальный взгляд на свое отражение – нет, он не напоминал человека, чем-то обремененного, для которого что-то было в тягость, – и двинулся к фонарю на перекрестке. «Этот мой бумажный облик так целостен и закончен, – подумал он, – что странно, как это дождь не смоет его в какую-нибудь канаву, как старую бумажную куклу. И как это меня еще не смыло… Вот чему надо удивляться».

Но когда он повернул за угол и начал удаляться от фонаря, его черная густая тень вытянулась прямо перед ним. Так что на самом деле он еще не совсем оторвался от мира. Какие-то связи еще существовали. Его двухмерная безупречность все еще нарушалась воспоминаниями о тощей негритянке и уродливом орущем младенце: они были кровью, плотью и душой, не дававшими ему окончательно превратиться в плоскость. Но кровоток скудел, плоть истончалась, а душа скукоживалась и покрывалась дырами, как это бывает с растением, надолго лишенным солнечного света.

И теперь она пишет, что собирается замуж за ею же когда-то сочиненного моряка, чтобы они с малышом еще меньше нуждались в его заботе. Он ответил ей просьбой подождать: он что-нибудь придумает, он уже давно думает об этом, – пока еще не может ей сказать: «Но, пожалуйста, поверь, всего лишь несколько дней, подожди!»

Тень его скользит по мокрому тротуару, и он снова слышит гусей. Он опускает зонтик, чтобы получше расслышать их, и подставляет лицо под дождь: птицы… не у вас одних тайны.

И все же ему ужасно обидно, что нет ни единой души, с которой он бы мог разделить свою последнюю тайну. Хотя бы один человек, который никому ничего не расскажет. «Правда обидно», – думает он, снова поднимая зонтик и отправляясь дальше с мокрым от дождя лицом, завидуя гусям, которые продолжают перекликаться в темноте над головой.

И Ли, тоскующий по наперсникам, тоже завидует им, их откровенной и немногословной честности, которой так не хватает ему.

«Улетай! Не откладывай!» – кричат они мне, Питере, и я чувствую, что если останусь здесь еще, то пущу корни прямо сквозь шипованные подметки собственных сапог. «Улетай! Улетай!» – кричат они, и я на всякий случай повыше поднимаю ноги с грязного пола тарантаса. Что такое с нашим поколением, парень, что мы так боимся этих корней? Только посмотри: мы стадами шатаемся по Америке, украшенные баками, в сандалиях, с акустическими гитарами, неустанно отыскивая потерянные корни… а меж тем делаем все возможное, чтобы избежать постыдного конца – укоренения. Боже милостивый, на что же нам тогда предмет наших розысков, если мы не собираемся припасть к этим корням? Для чего бы они нам были нужны? Заварить из них чаек или использовать как слабительное? Припрятать в кипарисовое бюро вместе с аттестатом об окончании школы? Для меня это всегда было тайной…

Мимо пролетает еще одна рассеянная стая – по звуку совсем рядом. Я отрываюсь от бухгалтерской книги и выглядываю в дырочку, которую очистил на запотевшем ветровом стекле: небо закрыто все той же мутью из дождя и дыма, которая висит над карьером начиная с полудня, словно нетерпеливые сумерки, не способные дождаться вечера. Гуси, вероятно, пролетают всего лишь в нескольких ярдах, но, кроме серой ряби, я не могу различить ничего. Эти фантомные птицы начинают вызывать у меня странное недоверие – такое же чувство, когда слушаешь подготовленную аудиторию по ТВ: за все эти дни, что они десятками сотен летят над головой, по-настоящему я увидел всего лишь одного.

Крики удалялись в сторону, где работали Хэнк, Джо и Энди. Я увидел, как Хэнк, с голыми руками, в зловещем капюшоне и с покрытым сажей лицом, остановился, прислушался, тронулся было к лебедке за винтовкой, передумал и снова замер в ожидании, когда они появятся. Сейчас прыгнет и схватит одного, как обезьяна в нью-йоркском зоопарке, имевшая обыкновение ловить голубей… и тут же рвать их на части!

Но он расслабился и опустил голову – ему тоже не удалось их увидеть. Может, он и обладает уникальной прыгучестью, но зрение его немногим лучше моего и также не в состоянии проникать сквозь орегонские сумерки.

Я снова вернулся к своим карандашным каракулям: я уже исписал полдюжины страниц всякой дурью и дискурсивной философией, ходя вокруг да около и пытаясь объяснить Питерсу, почему я так надолго застрял в Орегоне. Уже несколько дней я страдал от нерешительности, и поскольку я сам не понимал, что происходит, объяснить это Питерсу было довольно сложно. Микробов, ответственных за этот текущий приступ медлительности, было выявить гораздо труднее, чем уничтожить предыдущую колонию во время спора после охоты на лису. Тот первый приступ было гораздо проще диагностировать. Еще до охоты я догадывался, что заставило меня остановиться: в то время я был настолько неуверен в себе, обстоятельствах и своем плане в целом, что попросту не знал, к черту, куда я вообще двигаюсь. На этот раз дело было не в этом, совсем не в этом…

В отличие от своего предыдущего паралича на этот раз я совершенно точно знал, к чему стремлюсь, каким образом могу этого добиться, и, что наиболее важно, у меня было четкое представление, какие последствия вызовет осуществление моих намерений.

Как и всем прожектерам, фантазии доставляли мне большее удовольствие, чем завершенное дело, поэтому я продолжал трудиться, смакуя собственное мастерство: план уже давно был доведен до совершенства и запущен в действие. Все было готово. Были проведены все подготовительные мероприятия и предприняты все предосторожности. Все пластиковые бомбы были рассованы по местам, и мой палец лежал на кнопке радиосигнала. Я ждал вот уже несколько дней. И все же я колебался. «Зачем ждать, – риторически вопрошал я, – чего?..»

Гусиный крик пронзает и подгоняет Ли, Хэнк слышит его совсем другим ухом. Вся его жизнь связана с птичьими криками: охотясь и наблюдая за дичью, он научился не только определять ее поведение по звукам, но и предугадывать его. Но из всех многочисленных криков ничто даже близко не лежало с тем ощущением болезненного и чистого одиночества, которое вызывала у него перекличка диких гусей…

Свиязи, например, всегда летели низко, небольшими стайками, по шесть-семь птиц, и их печальное посвистывание вызывало лишь жалость к бедным глупым уткам, которые настолько терялись от винтовочного выстрела, что принимались слепо кружить над головой, с каждым кругом теряя по товарке… но и жалость была им под стать – незначительная. Крякв жалеешь больше. Кряквы умнее свиязей. И красивее. И когда они осторожно, поквакивая, летят в сумерках, призывно крича и приглашая с собой расставленные манки, – оранжевые лапки почти касаются воды, головы вспыхивают в последних лучах заходящего солнца то пурпуром, то зеленью, то ацетиленовой голубизной электросварки, – цветовая гамма кажется такой насыщенной, что почти звучит: позвякивание мозаики на ветру… Когда летят кряквы, кажется, что все небо заткано разноцветной паутиной… Потрясающее зрелище. Такое же чувство испытываешь при виде древесной утки, которая на самом деле гораздо красивее кряквы, но древесные утки всегда ползают и прячутся в деревьях, а в полете такая красота не видна. Пока не возьмешь птицу в руки, трудно даже догадаться, кто это. А когда возьмешь, тут уж действительно можешь любоваться ею – алая, пурпурная, белая, как клоун в перьях, но тогда она уже мертвая.

С чирками иначе: если подстрелишь, чувствуешь себя молодцом, а нет – так дураком, потому что они маленькие и ловкие и имеют отвратительную привычку лететь мимо тебя в двух футах над землей со скоростью двести миль в час. Лысухи могут заставить испытать чувство острейшего стыда, после того как доведут тебя своими слепыми метаниями и ты уложишь с дюжину на воде; черная казарка может насмешить – такая огромная птица и так хило, хрипло пищит; а гагара… о Господи, крик гагары, когда выходишь вечером с собаками и эта разбойница крикнет в темноте, – такой одинокий, потерянный звук, словно сумасшедший кричит, не находя себе места в этом мире, – зтот звук может довести до такого состояния, что больше никогда не захочешь видеть этот окоченевший старый мир.

Но ничто, ни одна птица, ни один свист, писк или квак, никогда не сможет вызвать у человека такого чувства, которое он испытывает, слыша крик гусиной стаи, летящей над его крышей в бурную ночь. Во-первых, он неизменно вызывает жалость к беднягам, прокладывающим себе путь в темноте. А во-вторых, трудно удержаться от жалости и к самому себе, потому что понимаешь: уж если погода погнала таких огромных птиц, как канадские гуси, значит, верно – пришла зима…

Но главное – если не считать пронзительного восторга, – мне кажется, человек чувствует себя страшно обделенным, когда слышит гусей. Потому что, что бы там тебе ни причиталось как человеку – теплая постель, сухой дом, вдоволь еды и развлечений… несмотря на это, ты все равно не можешь летать; я не имею в виду в самолете, а сам по себе – разбежаться, раскинуть крылья и полететь!

В общем, я был счастлив, когда услышал их. В первый раз до меня донесся их крик, когда я возился с фундаментом, прибивая шестидюймовые доски, которые привез с лесопилки, – они все равно были слишком сучковаты для продажи… Гуси летели в сорока – пятидесяти футах над водой – довольно низко, так что мне удалось высветить парочку фонарем, который мне оставил Джо Бен, – и я ощутил такое счастье, что заорал, сообщая им об этом.

В каком-то смысле гуси всегда застают человека врасплох. Наверное, потому, что они появляются так ненадолго и так редко; всего на пару недель – ничто по сравнению со временем, которое требуется на другие вещи, и я даже представить себе не могу, что мне когда-нибудь надоест их крик. Это кажется просто невозможным. Это все равно как если бы надоели рододендроны, цветущие дней двенадцать за год, или оттепель, превращающая все вокруг – от заржавленных цепей до хвои – в сверкающие, капающие кристаллы… Разве человеку могут наскучить такие кратковременные события?

Первая стая пролетела к верховьям реки, и я решил, что мне тоже пора. Единственное, что меня задержало на берегу, так это необходимость остыть, после того как Ивенрайт с этим Дрэгером вывели меня из себя, уговаривая сладкими голосами разорвать контракт с «ВП» и не предавать профсоюз… прямо сейчас, а потом Ивенрайт начал прикидываться, что расстроен дальше некуда моим отказом! Я от этого чуть голову не потерял. Мне даже на мгновение показалось, что мы с Флойдом вот-вот схватимся на этой кошачьей тропе… а сказать по правде, я был не в том настроении, да и не в том состоянии, чтобы спустя сутки после схватки с Бигом Ньютоном драться снова…

Я свернул свои манатки и понес их в мастерскую. По дороге до меня донеслись крики еще пары стай, но уже не таких больших. А когда я уже лег и свет был погашен, я услышал, как над домом пролетает еще один косяк, на этот раз довольно приличный. «Авангард, – подумал я, – самые первые, кого поднял шторм в Вашингтоне. Основная группа, из Канады, будет здесь не раньше четверга, а то и пятницы», – решил я и спокойно заснул. Но той же ночью, около двух часов, Господи, я проснулся от того, что над нами летело целое стадо! Судя по крикам, не меньше тысячи. И тогда я подумал, что, верно, все они снялись одновременно. Плохо. Это значит, что они все пролетят здесь за ночь или две…

Но я снова ошибся: они летели стаями побольше и поменьше ночь за ночью, с этого первого ноябрьского понедельника до самого Дня Благодарения. Устроив мне несколько по-настоящему неприятных ночей. Особенно в первую неделю, когда Ивенрайт решил объявить нам войну с пикетами, ночными саботажами и прочей ерундой. Когда я, с трудом выкраивая хоть несколько часов сна, ложился – появлялись гуси, причем всякий раз они летели так низко и с такими громкими криками, что я снова просыпался.

И все же, несмотря ни на что, я испытал горечь, когда после недели их непрекращающихся ночных криков до Джоби наконец дошло, что летят гуси (могу поспорить, Джоби может спать даже под грохот артобстрела!), и за завтраком он весь извертелся от желания пристрелить одного нам на ужин. «Без шуток, Хэнк; здоровски огромная стая… просто здоровски огромная».

Я сообщил ему, что уже неделю не могу спать от криков этих здоровски огромных стай.

– Ну так в чем же дело! Может, ты уже достаточно их наслушался, чтобы одного можно было съесть? – И он запрыгал в носках по кухне, размахивая руками. – Да, Хэнкус, я уже давно об этом подумываю, но сегодня как раз подходящий для этого день: такой ветер, как дул сегодня ночью, рассеет некоторые стаи, ты как думаешь? Честно, парень, могу поспорить, сегодня утром десятки бедняг будут летать туда и сюда, отбившись от своих… А, ты как думаешь?

Он повернулся и улыбнулся мне, продолжая переминаться с ноги на ногу и держа руки над головой с выражением детской восторженности, которая была ему свойственна. (Джо стоит и смотрит…) Он знает, как я отношусь к охоте на гусей; если бы я даже никогда не говорил об этом, он все равно чувствует, что я не переношу вида убитого гуся. (Джо стоит и смотрит на меня.) И не то чтобы я очень любил маменькиных сынков, которые заявляют: «О, как это вы можете убивать маленьких красивеньких оленей? Как вы можете быть так жестоки?»

…Эта хорошая мина при плохой игре никогда не вызывала у меня уважения. Гораздо подлее, когда человек ест мясо, не добытое им, а приобретенное в мясном отделе супермаркета, уже порезанное, очищенное от костей, завернутое в целлофан и похожее на свинью или хорошенького ягненочка не больше, чем на них похожа картофелина… Я хочу сказать: если уж вы едите другое живое существо, то, по крайней мере, должны отдавать себе отчет, что когда-то оно было живым и что кто-то был вынужден убить беднягу и сделать из него котлетины…

(Сверху спускается Вив. Джо бросает на нее взгляд и снова переводит глаза на меня.)

Однако почему-то никто так не относится к охоте: охотников называют «жестокими и подлыми», словно фазанов находят в духовке под стеклянной крышкой, уже ощипанными и нафаршированными всякой всячиной. (Чем-то Джо встревожен, чем-то смешным…)

– Так что ты думаешь, Хэнк? – повторяет Джоби. Я сажусь и говорю ему, что, судя по тому, как он стоит в данную минуту, я думаю, что он собирается отбивать головой мяч. Он опускает руки. – Я имею в виду, как насчет того, чтобы взять ружье?

– Конечно, почему бы нет, – отвечаю я. – Ты за двадцать лет не сумел уложить ни одного, так что вряд ли тебе удастся реабилитироваться сегодня.

– Ну погоди… – заявляет он. – Я чувствую… Ну, в конечном счете, как это всегда и бывает

с предсказаниями Джоби, это был не его день: мы вообще не встретили ни одного гуся. Впрочем, мне тоже не слишком повезло: Ивенрайт начинил наши бревна гвоздями и сломал мне шестисотдолларовую автоматическую пилу. Но как это ни смешно, и Ивенрайту этот день не принес ничего хорошего: эта поломка дала мне повод, который я так долго искал, отличный повод, чтобы перевести всех людей с лесопилки на вырубку. Хотя, конечно, я им сразу это не сказал. На остаток дня я отпустил всех домой, рассчитывая начать с понедельника. Зачем накалять обстановку?

В общем, в этот день всем пришлось несладко, за исключением разве что гуся, которого Джоби собирался убить к ужину, – кем бы он там ни был, но отделался он легким испугом. Тем же вечером за ужином Джо объяснял, почему не осуществилось его предсказание:

– Слишком густой туман. Я не учел – плохая видимость.

– Вот и со мной точно так же, – вставил старик. – Все учту – и скорость ветра, и осадки, но туман, сукин сын, не поддается расчетам!

Мы еще немного подразнили Джо по этому поводу. И он сказал: «О'кей, только подождите до завтрашнего дня…»

– Завтра утром – если я что-нибудь понимаю – будет холоднее! Да-да… ветер достаточно сильный, чтобы разогнать птиц, а утренний заморозок прибьет туман… Завтра я подстрелю своего гуся!

На следующий день и правда было довольно холодно – вполне можно было отморозить яйца, – но все равно для Джоби он был неудачным. Мороз прибил туман, но он же загнал гусей в теплые укромные места. Они кричали всю ночь, но днем мы не встретили ни одного. Мороз крепчал. К вечеру стало настолько холодно, что даже начало проясняться. И когда я просил Вив обзвонить родственников и собрать их наследующий день к обеду, я сказал ей, чтоб она напомнила им залить антифриз. Потому что меня совершенно не устраивало, если бы кто-нибудь из них не смог приехать: они все отлично понимали, что нас ждет и что я собираюсь сообщить им о поголовном переходе на вырубку. «А зная, как большинство из них ненавидит работу в лесу, – сказал я ей, – лучше не давать им ни малейшей возможности пропустить собрание под предлогом, что у них замерз бензин… К тому же мне нужно, чтобы на том берегу стояло достаточное количество машин, чтобы Ивенрайт понял, с каким количеством людей ему придется бороться.»

В воскресенье после ленча мы с Джоби взяли ружья и отправились прошвырнуться по склону и посмотреть, не прячутся ли там гуси. Я настрелял целую пачку свиязей, но это было все, что нам удалось найти. Мы подошли к дому около четырех, и когда я обогнул амбар и посмотрел на площадку на другом берегу реки, я едва поверил своим глазам: никогда в жизни я не видал там такого количества машин. Прибыло большинство Стамперов из радиуса в пятьдесят миль, вне зависимости от того, были они связаны с делом или нет. Я был поражен тому, как все они явились по одному зову и в каком веселом и добродушном настроении пребывали. Я чуть не онемел от изумления! Я знал, что они догадывались о моих намерениях, но теперь все делали вид, что устали от работы на лесопилке и с удовольствием немного оттянутся на добром старом свежем воздухе.

Даже погода изменилась к лучшему и способствовала легкости и непринужденности: несмотря на то, что с утра довольно-таки потеплело, дождь прекратился. То и дело проглядывало солнце: как это бывает в начале сезона дождей, оно выскакивало между туч, заливая светом холмы, тут же начинавшие сверкать, словно они были покрыты сахаром. Когда стемнело, на небо взошел мокрый ломоть луны. Ветер стих. Никто не спросил меня, чему посвящено собрание, и я не стал говорить. Все просто болтались вокруг крыльца, разговаривали о гончих, вспоминали великие ночные охоты прошлого, обстругивали растопку у поленницы, а некоторые смотрели, как дети Джо закручивают друг друга на качелях, которые он повесил под навесом у мастерской. Я зажег огромный трехсотваттовый фонарь над крыльцом, и тени от стоявших на берегу упали через реку. К площадке то и дело подъезжали новые машины, вновь прибывшие выходили на гравий, и тени словно тянулись к ним, чтобы узнать, кто это там.

– Это Джимми! Клянусь Богом, не кто иной, как он! – кричали тени. – Джимми, о Джимми… ты ли это?

– Может, кто-нибудь из вас перевезет меня или как? – доносился голос с другого берега.

Кто-нибудь вставал и спускался по мосткам к лодке, а перевезя вновь прибывшего, возвращался к крыльцу дальше болтать о гончих, строгать и гадать, чья это следующая машина остановилась.

– А кто это теперь, как вы думаете? Мартин? Эй, Мартин, это ты?

Я стоял рядом и радовался. Голоса протягивались над водой как тени, сгущаясь вместе с темнотой. Это заставило меня вспомнить о Рождестве и других общих праздниках, когда мы, дети, сидели у окон и слушали, как мужчины смеются, врут и перекликаются через реку. Тогда все тени казались длинными, а настроение было легким и беспечным.

Они продолжали прибывать. Все сияли улыбками и сочились любезностями. Я даже немного задержал начало собрания, чтобы подождать опоздавших, как я сказал народу, но на самом деле мне просто не хотелось браться за дела и портить вечер. Правда, через некоторое время меня начало мучить такое любопытство, что я поднялся наверх и спросил Вив, что она такое сказала по телефону, что их собралось так много и в таком отличном расположении духа.

У нее на кушетке голый до пояса лежал Малыш – Вив обрабатывала длинный синий рубец у него на плече, который он натер тросом пару дней назад. (В комнате жарко и пахнет хвоей…

Как спина, Малыш?спрашиваю я.

Не знаю,отвечает он. Щекой он лежит на руке, лицо повернуто к стене.Наверное, лучше. Я уже думалсовсем конец, пока Вив не начала свои массажи и лечение. Теперь уверен, мой позвоночник спасен.

Ну тогда отдыхай,говорю я ему,чтобы тебя еще раз не долбануло.Он не отвечает. И с минуту я не могу сообразить, что бы еще сказать. В комнате душно и непривычно.Все равно завтра… завтра, Малыш, у нас будет масса рабочих рук, так что можешь не волноваться. Или можешь пересесть за баранку, пока болит,говорю я и расстегиваю курткупочему это в любой комнате, когда он там присутствует, становится жарко? Может, у него малокровие…)

Я подхожу к Вив:

– Цыпленок, ты не припомнишь, что ты говорила нашим, когда обзванивала их вчера вечером? – Она поднимает ко мне свои глаза, такие огромные, что в них можно упасть, брови ползут вверх. (На ней джинсы и полосатый желто-зеленый пуловер, который почему-то всегда напоминает мне бамбуковые заросли в солнечный осенний день. Руки у нее покраснели от болеутоляющих. Спина у Ли тоже красная…)

– Господи, – задумчиво произносит она. – Точно не помню. Наверное, только то, что ты просил меня: что им всем надо собраться к ужину, потому что в связи с этой поломкой тебе надо кое-что с ними обсудить. И естественно, проверить антифриз…

– Скольким людям ты позвонила?

– Ну, наверно, четырем или пяти. Жене Орланда… Нетти… Лу… И их попросила сделать несколько звонков. А что?

– Если бы ты провела последний час внизу, ты бы поняла что: к нам съехались все, вплоть до седьмой воды на киселе. И все ведут себя так, словно у них, по меньшей мере, день рождения.

– Все? – Это проняло ее. Она поднимается с колен и вытирает лоб тыльной стороной руки. – У меня гарнира хватит человек на пятнадцать, не больше… Все – это сколько?

– Человек сорок – пятьдесят, считая детей. Вот тут у нее действительно перехватывает дух.

– Пятьдесят? У нас даже на Рождество никогда не бывает столько!

– А теперь есть. И все радуются как дети – вот это-то я и не понимаю…

– Я могу объяснить, – говорит тогда Ли.

– Что объяснить? Почему они все здесь? Или чему они все радуются? – спрашиваю я.

– И то и другое. – (Он проводит ногтем по стене.) – Потому что они все считают, что ты продал дело, – произносит он не оборачиваясь.

– Продал?

– Да, – продолжает он, – и как совладельцы…

– Совладельцы?

– Ага, Хэнк. Разве ты сам не говорил мне, что ты сделал всех работающих совладельцами? Чтобы…

– Постой, при чем здесь продажа? Подожди минутку. О чем ты говоришь? Откуда ты это взял?

– В баре. Вчера.

(Он лежит совершенно неподвижно, повернувшись к стене. Я не вижу его лица, и голос его звучит так, словно доносится неизвестно откуда.)

– Черт подери, что ты говоришь?! (Руки у меня трясутся, мне хочется схватить его и швырнуть лицом к себе.)

– Если я не ошибаюсь, – говорит он, – Флойд Ивенрайт и этот второй котяра…

– Дрэгер?

– Да, Дрэгер, пошли за лодкой, чтобы ехать сюда вчера вечером…

– Вчера вечером здесь никого не было! Постой…

– …предлагать тебе продать все дело за деньги юниона плюс вклады местных бизнесменов…

– Постой. Козлы, теперь понимаю… Негодяи!

– Он сказал, что ты заломил огромную цену, но сделка все равно выгодна.

– Аспиды! Подлецы! Теперь я все понимаю. Это Дрэгер додумался, у Ивенрайта не хватило бы на это мозгов… – Я принялся метаться по комнате в полном бешенстве, пока снова не остановился над Ли, который так и лежал лицом к стене. И это почему-то взбесило меня еще больше. (У него даже ни один мускул не дрогнул. Черт! Жарко, потому что Вив включила электрообогреватель. И запах грушанки. Черт! Вылить бы на него бедро ледяной воды. Чтоб он Взвыл, проснулся, ожил…) – Какого черта ты не сказал мне об этом раньше?

– Я полагал, что, если ты продал дело, тебе, вероятно, уже известно об этом.

– А если я не продал?

– Мне казалось, что и в этом случае тебе, вероятнее всего, все известно.

– Сучьи потроха!

Вив дотрагивается до моей руки:

– В чем дело, милый?

Но единственное, что я могу ей сказать, это опять-таки – «Сучьи потроха!» – и еще немного пометаться по комнате. Что я могу ей объяснить? (Ли продолжает лежать, обводя контуры своей тени спичкой.) Не знаю. Что я могу им всем сказать?

– Ну что с тобой, родной? – повторяет Вив.

– Ничего, – отвечаю я. – Ничего… Только интересно, что ты подумаешь, когда тебе обещали дать большое красное яблоко, а вместо этого заставляют подрезать яблоню? А? – Я подошел к двери, приоткрыл ее и прислушался, потом снова вернулся назад. (Я слышу, как они ждут там, внизу. А здесь так жарко, и этот запах…) – А? Как ты отнесешься к тому, кто сыграет с тобой такую злую шутку? (Не знаю. Он просто лежит. Жужжит обогреватель.) Нет, у Ивенрайта мозгов бы на такое не хватило… (А я просто хочу разбудить его. Жара, как в утробе матери…) Это – Дрэгер… (Или я сам хочу лечь? Не знаю.)

Наконец, вволю выпустив пары, я отправился заниматься тем, что, как я с самого начала знал, мне предстояло сделать: я вышел в коридор к лестнице и крикнул Джо Бену, чтобы он поднялся на минутку.

– В чем дело? – откликнулся он с заднего крыльца, на котором играли дети.

– Неважно, просто поднимись!

Я встретил его в коридоре, и мы отправились в офис. Он ел тыквенные семечки и, сгорая от любопытства, смотрел на меня круглыми глазами. На шее у него по случаю болтался галстук – голубая шелковая хреновина с намалеванной уткой, купленная к окончанию школы, – которым он жутко гордился; галстук весь перекрутился, и две пуговицы на белой рубашке оторвались от возни с детьми. Стоило только взглянуть на него в этом умопомрачительном галстуке, с прилипшим к губе семечком, почесывающего пузо сквозь прореху, как вся моя ярость испарилась. И я даже не мог сообразить, зачем я его звал; чем он может мне помочь? Я плохо понимал, что он может сделать с этой толпой внизу, зато, лишь увидев его, я ощутил, чем он может помочь лично мне.

– Помнишь, когда мы увидели эти машины, я сказал тебе, что разрази меня гром, если я понимаю, что означает этот съезд? – сказал я.

Он кивнул:

– Ага, а я тебе ответил, что это ионные заряды в атмосфере в связи с похолоданием – они всегда улучшают настроение.

– Не думаю, что это было вызвано исключительно ионами. – Я подошел к столу и достал бутылку, которую специально держал там для бухгалтерской работы. – Нет, по крайней мере, не полностью.

– Да? А чем еще?

Я отхлебнул и передал бутылку Джо.

– Они все слетелись сюда потому, что считают, что я продал дело, – сообщил я ему. Я передал ему, что мне сказал Ли, и сообщил, что сплетню, вероятно, пустили Ивенрайт и этот второй пижон. – Поэтому все наши дружелюбные родственнички съехались делить пирог; так что эти улыбки и похлопывания по плечам к ионам не имеют никакого отношения.

– Но зачем? – спросил он, мигая. – Я хочу сказать, зачем Ивенрайту?..

– Ивенрайт здесь ни при чем, – ответил я. – Ивенрайту бы мозгов на это не хватило. Ивенрайт умеет только заколачивать гвозди в бревна, на слухи он не мастак. Нет, это – Дрэгер.

– Ага. – Он треснул кулаком по ладони и кивнул, после чего снова захлопал глазами. – Но я все равно не понимаю: что они надеются извлечь из этого?..

Я забрал у него бутылку, поскольку он ею не пользовался по назначению, сделал еще глоток и завинтил крышку.

– Усилить давление. Это как прессинг на поле-способ заставить меня выглядеть еще большим негодяем, даже в глазах собственных родственников.

Он снова задумчиво почесал пузо.

– Ладно. Я понимаю, ребята не слишком обрадуются сообщению, что их переводят на работу в лес, когда они считали, что все уже окончено… и что некоторые здорово потреплют тебе нервы… Но я, хоть убей, не понимаю, какую пользу Дрэгер-то с Ивенрайтом собираются из этого для себя извлечь.

Я поставил бутылку в ящик, улыбнулся ему и задвинул ящик обратно.

– И я не понимаю, Джоби. Если уж говорить начистоту. Так что пошли вниз и посмотрим, как нам удастся с ними справиться. Пошли покажем этим говноедам, кто Самый Крутой Парень По Эту Сторону Гор.

Он двинулся за мной, продолжая качать головой. Добрый старый Джоби. (Когда мы проходили мимо двери, обогреватель все еще жужжал. Вив спустилась вниз, на кухню, помочь Джэн. Но Ли еще был там. Он сидел на кушетке с градусником во рту и протирал свои очки одним из ее шелковых носовых платков. Он поднял на меня глаза с невинным видом, какой бывает у близоруких людей, когда они снимают очки…)

Когда я сообщил новости, никто особенно не стал вставать на дыбы, кроме Орланда с женой, которые действительно достали меня. Остальные разбрелись, покуривая сигареты, и только Орланд вопил, что не понимает, почему это я считаю, что могу диктовать условия всему округу, а жена его подтявкивала: «Правильно! Правильно!» – как истеричная комнатная собачонка.

– Ну конечно, ты здесь живешь как отшельник, тебя могут не волновать соседи! – продолжал он. – У тебя нет дочери, которая возвращается из школы в слезах, потому что одноклассники отказались принять ее в Христианскую Ассоциацию Молодежи.

– Правильно! – пролаяла его жена. – Правильно! Правильно! – Она относилась к известному мне типу маленьких женщин с горящими глазками навыкате и слишком большими зубами, выглядывавшими из-за губ, словно она собирается вот-вот на тебя кинуться.

– У нас тоже есть свои доли в деле, – сказал Орланд, обведя всех рукой. – Нам тоже принадлежат акции! У нас есть свои паи! А разве у нас нет права голоса, как у всех акционеров? Не знаю, как остальные, Хэнк, но я что-то не припомню, чтобы я голосовал за эту сделку с «Ваконда Пасифик». Или за то, чтобы всем идти в лес и обеспечивать эту сделку!

– Правильно! Правильно!

– Акционер должен иметь право голоса, вот как это делается. И я, например, голосую за то, чтобы принять предложение Ивенрайта!

– Что-то я еще не слыхал никаких предложений ни от Ивенрайта, ни от кого другого, Орланд, – заметил я ему.

– Да? Может, конечно, это так, а может, и не так. Мы почему-то все слышали о нем, и оно звучит гораздо заманчивее, чем то, что предлагаешь нам ты.

– Правильно! – протявкала его жена. – Правильно!

– Мне кажется, Орланд, что ты и кое-кто еще, что все вы немного опешите, когда продадите свою работу.

– Мы не потеряем работу. Юнион не собирается отнимать у нас работу, он только хочет вернуть на работу своих людей. Работа останется при нас, только дело будет принадлежать им…

– Ну то, что юнион не собирается сажать на ваши места своих людей, – это для меня просто полная неожиданность. То-то они мне все уши прожужжали, чтобы я брал на работу не только членов семьи. Ну что ж, надо отдать им должное, раз они так хорошо подготовились – гарантированная занятость и прочее. Это Флойд тебе сказал? Ай-ай-ай, кто бы мог подумать, что он так заботится о нас. А кто тебе это сказал? Флойд Ивенрайт?

– Неважно кто, я доверяю этому конкретному лицу.

– Ты можешь себе это позволить. Вряд ли они тебя уволят, чтобы обучать нового распиловщика… Но без некоторых из нас будет обойтись гораздо легче. А кроме того, неужели тебе будет не жаль продавать дело, которое столько лет нам верно служило?

– Ты хочешь сказать, которому столько лет верно служили мы? Допотопное оборудование, здания… Самое лучшее – избавиться от всего этого, пока не поздно…

– Правильно!

– …так что я голосую за продажу!

– И я! И я!

Остальные тоже зашебуршились, требуя голосования, и я уже собрался сказать что-нибудь веское, как вдруг появился Генри:

– Сколько у тебя акций, Орланд, чтобы голосовать?

Он стоял в дверях кухни, жуя куриную лапу. Я даже не заметил, когда он вернулся из города; наверное, его кто-то перевез, пока я был наверху. На нем была рубашка, выигранная им как-то у гитариста Рода в домино, – черная синтетика с люрексом, которая при каждом движении мерцала и переливалась. Я заметил, что он еще больше отрезал гипса с руки, чтобы было сподручнее управляться с бутылкой, и уже приложился. Он оторвал от курицы еще один кусок и спросил:

– А сколько акций у остальных? А? А? Сотня у всех, вместе взятых? Две сотни? Я удивлюсь, если вам удастся наскрести больше двух сотен. Да, сэр, сильно удивлюсь. Потому что я что-то не припомню – хотя память у старого черномазого уже не та, что прежде, согласен, – но дело в том, что всего было двадцать пять сотен акций, и что-то я не припомню, чтобы за последние несколько лет я потерял что-либо из своей двадцать одной сотни… Хэнк, ты что-нибудь продавал из своей доли? Нет? А ты, Джо Бен? – Он пожал плечами, ободрал с куриной лапы последний кусок и, осклабившись, уставился на косточку. – Отличная цыпка, – покачал он головой. – Надо было побольше купить на такую компанию. Боюсь, всем не хватит.

Но ужинать осталось совсем немного народа – Энди, Джон и еще парочка. Остальные, собрав свои куртки и детей, в полной растерянности и не зная, что сказать, последовали за Орландом к причалу. Я вышел вслед за ними и сообщил команде с лесопилки, чтобы они подошли к мосту в шесть утра, а оттуда доедут до вырубки на грузовике Джона. Орланд снова взвился, заявив, что черта с два он поедет в открытом кузове под проливным дождем! …Но я продолжил, сделав вид, что не слышал его, и объяснил, сколько, где и к какому времени мы должны сделать, заметив, что дело движется к концу года и те, кто будет работать без пропусков, если только не по болезни или что-нибудь в этом роде, могут рассчитывать получить к Рождеству хороший куш. Никто ничего не ответил. Даже Орланд заткнулся. Они просто тихо стояли на причале, пока Большой Лу заводил моторку… просто стояли и смотрели, как плещутся окуни, пощипывая отбросы, проплывающие в круге света, падающем от фонаря. Наконец мотор завелся, я попрощался и двинулся к дому. Когда я подошел к двери, мне показалось, что вдалеке раздался гусиный крик. Я остановился и прислушался, и наконец действительно услышал звуки большой стаи, летящей на северо-восток через горы. «Джоби обрадуется», – подумал я и взялся за ручку. Я уже открыл дверь, когда снизу, с причала, донеслись голоса. Они решили, что достаточно выждали и что я уже вошел в дом, – я был скрыт от них высокой изгородью, и они даже не подозревали, что я могу их слышать. Не только Орланд с женой, ко и все остальные. С минуту я послушал, как в беспорядочном возбуждении и обиде трещат в темноте их голоса, – каждый говорил свое, но почему-то все равно получалось одно и то же. Как перемешивающиеся голоса в каноне. Кто-нибудь один начинал сетовать, как к нему относятся в городе или что ему стыдно смотреть людям в лицо в церкви, и все тут же хором подхватывали. И галдели до тех пор, пока кто-нибудь другой не произносил это же с небольшой вариацией, и тогда подхватывали новую тему. И поверх всего голос жены Орланда, высокий и пронзительный, как работающий копер: «Правильно! Правильно! Правильно!»

На самом деле меня даже не очень удивило то, что они говорили, – это никак не противоречило моим ожиданиям, – но чем дальше я их слушал, тем больше мне казалось, что они даже не разговаривают. Чем больше я слушал, тем страннее становились звуки. Обычно, когда прислушиваешься к разговору, можешь определить, кто что говорит. Что-то вроде привязки голосов к лицам, Но когда лиц не видно, голоса смешиваются и разговор перестает быть разговором, это даже на канон не похоже… на тебя просто валится звуковая неразбериха, лишенная не только индивидуальности, но и источника. Просто звук, питающийся сам собой, как бывает с микрофоном, попавшим в резонанс с самим собой, – звук нарастает, нарастает, нарастает, пока наконец не срывается на тонкий писк.

Я всегда терпеть не мог подслушивать, но это я даже не считал подслушиванием, потому что у меня не было ни малейшего ощущения, что это человеческая речь. Это был какой-то единый звук, ширящийся и нарастающий; и вдруг я понял, что с каждой секундой он становится все громче и громче!

И только тут до меня дошло, что происходит: эти чертовы гуси! Пока я слушал толпу на причале, я совершенно позабыл о гусях. Теперь они летели прямо над домом, подняв такой гвалт, что голоса уже было не различить, просто гуси.

Я посмеялся над собой и снова двинулся к дому, вдруг вспомнив, что говорил отец Джо о рассеянности и о том, как эффективно она действует на женщин. (Я вхожу на кухню. Все уже за столом…) Бен всегда утверждал, что из всех животных легче всего сбить с толку и отвлечь женщину. Он утверждал, что, начав разговор с женщиной, может так ее отвлечь, «так подцепить ее на крючок своей болтовни, что она даже не заметит, как я окажусь у нее под юбкой, пока я не замолчу!» (Ли отсутствует. Я интересуюсь, собирается ли он сегодня есть. И Вив говорит, что у него опять температура.) Не знаю, насколько справедливо было последнее утверждение Бена, но внезапное появление этой гусиной стаи прямо у меня над головой вполне убедило меня в эффективности рассеянности в целом, причем не только у женщин, но и у мужчин. Я бы только предпочел, чтобы гуси отвлекали меня от Орланда и компании, а не наоборот. (Я отвечаю ей, что сегодня вечером всех лихорадит и чтобы Ли не думал, что он такой особенный, или что это повод для того, чтобы отказываться от пищи. Она говорит, что приготовила ему тарелку и сама отнесет ее к нему в комнату…) Помню еще, что я подумал тогда, что гуси могли бы не только отвлечь меня, но и вовсе утопить в своем крике кваканье милых родственников! Но тогда перелет еще не достиг своего пика; это было еще до того, как гуси осточертели мне так же, как люди, до того, как самым большим моим желанием стало, чтобы они все заткнулись раз и навсегда.

(…Я сажусь и накладываю еду себе на тарелку. Прошу Джо Бена передать мне поднос с курицей. Он поднимает его и начинает передавать. Там, осталась только спинка. Заметив это, он отодвигает поднос и говорит: «Сейчас, Хэнк, сейчас, вот грудка, я не хочу ее совершенно, лучше я оставлю место для гусика, которого завтра подстрелю, так что давай… # Он обрывает себя, но слишком поздно: я оглядываюсь, чтобы посмотреть, в чем дело. И вижу. На тарелке, которую она приготовила Ли, лежит целый цыпленок. Я беру остов и начинаю его грызть. Все снова возвращаются к своим тарелкам. И прежде чем разговор возобновляется, повисает долгая пауза, нарушаемая лишь звуками трапезы.)

За вторую ноябрьскую неделю все прибрежные городки благополучно смирились с дождем: все обсудив, они признали его виновным в большинстве своих бед, а ответственность за дождь возложили на таких безответных козлов отпущения, как спутники, Советы и собственные тайные грехи; а установив недосягаемых виновников, никто уже не возражал против гусей, продолжавших напоминать: «Зима пришла, люди, точно зима пришла».

Все прибрежные городки, за исключением Ваконды.

Ваконда в этом году испытывала небывалую ненависть к гусям за их проклятое нытье ночи напролет о подступившей зиме. Обитателям города не дано было обрести привычный покой, переложив ответственность на чужие плечи. Как бы ни судили и ни рядили люди Ваконды в поисках козла отпущения, в этом году выбор у них был слишком ограничен по сравнению с другими городами; им был навязан единственный кандидат на эту должность, который, несмотря на свою отдаленность и высокомерную непредсказуемость, был все же слишком доступен, чтобы его можно было классифицировать как недосягаемого и на том и смириться.

Так что вторая неделя дождя не принесла в Ваконду привычной апатии, охватившей остальные прибрежные городки, жители которых год за годом переплывали зимы в дремотном состоянии полуспячки. Но только не в Ваконде, только не в этом ноябре.

Вместо этого она принесла городу бессонницу, растущее недовольство гусями и поселила в нем мрачный и безумный дух преданности Общественному Благу – схожий с тем, что посетил побережье в военные дни 42-го, после того как единственный японский самолет сбросил бомбы на лес возле Брукингса, придав этим всей округе ореол единственного места на американском побережье, пострадавшего от авианалета. Такие ореолы чрезвычайно способствуют росту самосознания общества: бомбежка и забастовка, как бы они внешне ни отличались друг от друга, очень схожи в своем воздействии на людей, которые начинают себя чувствовать, ну, чувствовать немножко… особенными. Нет, не просто особенными; давайте уж согласимся: они начинают себя чувствовать отличными от других!

А ничто так не сближает людей, как это чувство собственного отличия: они выстраиваются рядами, плечом к плечу, и, все такие отличные, приступают к проведению убежденной кампании во имя Общественного Блага, что может означать или вколачивание в глотку порочного и невежественного мира собственного отличия – что, возможно, и справедливо в случае истинной святости носителей отличия, – или другую крайность – кампанию по выкорчевыванию того, что вызвало это чертово отличие.

Собрания вспыхивали повсюду, где было достаточно тепла и места, разрастаясь как грибы, дождавшиеся наконец благоприятных условий. Приходили все. Старые распри были забыты. Молодые думали так же, как старики, за спинами мужчин твердо стояли женщины. Лесорубы объединялись со строителями (хотя дороги продолжали бороздить лесные склоны), а строители с лесорубами (хотя отсутствие леса продолжало угрожать дорожным рабочим оползнями). Церковь смирилась с грешниками. Народ должен сплотиться! Надо что-то делать! Что-нибудь крутое!

И Джонатан Дрэгер, вроде ничем не занятый, кроме приятной болтовни, в эти дни кризиса и бессонницы умело помогал людям сплачиваться, ненавязчиво направляя их к решительным поступкам.

Всех, кроме Вилларда Эгглстона. Виллард был настолько поглощен подготовкой к собственным решительным поступкам, что его не могли увлечь осторожные и окольные намеки Дрэгера, направленные на усиление давления на Хэнка; Вилларду нужно было слишком много сделать за эти первые ноябрьские недели – подготовить слишком много документов, тайно подписать слишком много бумаг, чтобы у него еще осталось время на всякие там компрометирующие письма и оскорбления жены Хэнка, когда она появлялась в городе. Нет, как бы Вилларду ни хотелось принять участие в кампании, он был вынужден уклониться от выполнения своих гражданских обязанностей. Время было ему слишком дорого, он ощущал его своим личным достоянием; максимум, что он мог, это посвятить всего лишь несколько секунд Общественному Благу, хотя и знал, что дело это благородное и справедливое. Жаль, по-настоящему жаль… Он бы с радостью помог.

И все же Виллард даже за несколько секунд неосознанно умудрился сделать больше, чем все остальные горожане, вместе взятые, за долгие часы.

Когда он достиг дома, гуси все еще перекликались в темной вышине громче обычного. Дождь усилился. Ветер стал резче и пронзительнее, набрасываясь на него из переулков с такой яростью, что Виллард был вынужден сложить зонтик, чтобы окончательно не потерять его.

Он закрыл за собой калитку и направился к гаражу, проскользнул мимо затихшей темной машины и, чтобы не разбудить жену, вошел в дом с заднего хода, через кухню. На цыпочках он пробрался через темную кухню в хозяйственную комнату, служившую ему кабинетом, и осторожно закрыл за собой дверь. Внимательно прислушавшись и не услышав ничего, за исключением звука капель, падавших с его плаща на линолеум, он включил свет и поставил зонтик в таз. Потом сел за стол и подождал, пока в висках не утихла пульсация. Он был рад, что ему удалось не разбудить ее. Не то чтобы он боялся, что его жена может что-то испортить, – он часто возвращался так поздно, ничего особенного, но иногда она вставала, усаживалась в своем ужасном драном красном халате перед обогревателем на табуретку, обхватив колени руками и вся изогнувшись, как ощипанная фламинго, следила, сопя и хмурясь, как он подсчитывает доходы и накладные расходы в бухгалтерской книге, то и дело требуя объяснений, как он намерен вытаскивать их из этой нищеты.

Этого-то он и боялся. Что он мог ответить на ее неизбежный вопрос о его намерениях? Обычно он всего лишь молча пожимал плечами и ждал, когда она сама ответит на свой вопрос, но сегодня у него было что сообщить ей, и он боялся, что потребность поделиться с кем-нибудь заставит его все рассказать.

Он открыл ящик, вынул книгу и вписал в нее мизерный вечерний доход, потом закрыл ее и достал коричневую кожаную папку с полисами и документами. В них он углубился на целых полчаса, после чего и их сложил обратно, затолкав папку в самый дальний угол нижнего ящика и завалив ее сверху другими бумагами. Потом он вырвал лист из блокнота и написал короткое письмецо Джелли, сообщая, что они увидятся после Дня Благодарения, а не послезавтра, как он думал, так как он ошибся и собрание Независимых владельцев кинотеатров будет проводиться в Астории, а не в Портленде. Он сложил письмо, положил его в конверт и надписал. Приклеив марку и запечатав послание, Виллард положил его в бухгалтерскую книгу, чтобы было похоже, что он забыл его отправить (письмо должно было показать старой фламинго, что ее муж не такая уж бесхребетная устрица, каковой она его считала). Потом он взял еще один лист бумаги и написал жене, что простуда его почти прошла и он решил отправиться в Асторию сегодня же вечером, вместо того чтобы вставать завтра рано утром. «Не хотелось будить тебя, позвоню. Похоже, что к утру погода ухудшится. Так что лучше поехать сейчас. Обо всех новостях сообщу завтра по телефону. Я уверен, все меняется к лучшему. С любовью» и так далее.

Он прислонил записку к чернильнице и убрал блокнот в ящик. Громко вздохнул. Сложил руки на коленях. Прислушался к одинокому звуку капель, падающих с плаща на линолеум, и заплакал. В полной тишине. Подбородок дрожал и плечи сотрясались от рыданий, но Виллард не издавал ни малейшего звука. От этой тишины он начал рыдать еще сильнее, – ему подумалось, что все эти годы он тайно плакал, скрывая это ото всех, зная, что ему нельзя быть услышанным. А особенно сейчас, как бы больно это ни было. Слишком долго он скрывался за чернильной непроницаемостью собственного вида, чтобы сейчас все испортить, показав, что он может плакать. Он должен был молчать. Все было готово – он окинул взглядом аккуратную записку, прибранный стол, зонтик в тазу. Он даже пожалел, что был так тщателен в организации всего этого. Ему захотелось, чтобы рядом была хоть одна живая душа, с которой он мог бы громко поплакать и разделить свои тайны. Но времени на это уже не было. Если бы оно было, он бы включил в свой план способ известить окружающих о своем намерении! Чтобы они поняли, каков он на самом деле… Но из-за этой забастовки, из-за этого Стампера, который все жал и жал, пока уже никаких денег не осталось… ничего интересного было не выдумать. Так что он мог располагать только своими естественными ресурсами: собственным малодушным видом, уверенностью жены в его трусости и особенно общим мнением, сложившимся о нем в городе, – устрица, слабовольное существо в раковине, которая живее собственного обитателя… так что единственное, что он мог, – это использовать этот образ, так и не дав никому узнать, каков он на самом деле…

Он оборвал свой беззвучный плач и поднял голову: Стампер! Он может рассказать Стамперу! Потому что в какой-то мере в этом был виноват Хэнк Стампер – даже очень виноват! Да! Из-за кого кошельки у людей так исхудали, что они уже не могли тратить деньги на кино и стирку? Да, во всем был виноват именно он! По крайней мере достаточно, чтобы быть обязанным выслушать, до каких крайностей довело людей его надменное упрямство! Достаточно, чтобы сохранить все в тайне! Потому что Стампер и не сможет никому рассказать, что произошло на самом деле! Потому что он сам виноват в том, что произошло! Да! Хэнк Стампер! Именно он! Потому что он виноват, и если он проболтается, все сразу поймут это. Хэнку Стамперу можно довериться… он будет вынужден сохранить все в тайне.

Виллард вскочил со стула, уже сочиняя, что скажет по телефону, и, оставив плащ стекать дальше, бросился к гаражу. Забыв о мерах предосторожности, он открыл гараж и громко захлопнул дверцу машины. Руки у него так тряслись от возбуждения, что, заводя машину, он оборвал цепочку с ключом, а по дороге наехал на любимый куст жены. Он сгорал от нетерпения поскорее рассказать о своих планах. С улицы он увидел, как в окне спальни зажегся свет, – хорошо, что он решил позвонить из будки, а не из дома, – он зажег фары и рванул машину вперед, едва удержавшись, чтобы не попрощаться со старой фламинго серией гудков… Возможно, не слишком вразумительное прощание, которым он хотел бы ее наградить, недостаточное, даже несмотря на письмо, оставленное в бухгалтерской книге, чтобы до конца жизни заставить ее сомневаться, а знала ли она человека, с которым прожила девятнадцать лет, и все же оно могло намекнуть ей на то, что о ней думал этот человек на самом деле…

А Ли, сидя в лесу и водя тупым карандашом по страницам бухгалтерской книги, пытается донести до своего корреспондента собственное восприятие реальности – «Прежде чем перейти к дальнейшим объяснениям, Питере…», – тайно надеясь, что таким образом ему удастся и для себя прояснить туманную загадку своей жизни:

«Помнишь ли, Питере, как ты был представлен этому оракулу? Кажется, я называл его „Старый Верняга“, когда, бывало, выводил его в общество и знакомил с друзьями: „Старый Верняга – Часовой, Стоящий на Страже моей Осажденной Психики“. Помнишь? Я говорил, что он мой неотлучный верный страж, предупреждающий о любой опасности, восседающий на самой высокой мачте моего рассудка, обшаривающий горизонт в поисках любого признака бури… а ты ответил, что, на твой взгляд, это все лишь старая добрая паранойя. Признаюсь, я и сам пару раз называл его так. Но – в сторону прозвища. Опыт научил меня доверять его призыву БЕРЕГИСЬ, безошибочному, как радар. Какими бы приборами он там ни пользовался, они столь же чувствительны к малейшей угрозе радиации, как счетчик Гейгера, потому что всякий раз, как он сигнализировал БЕРЕГИСЬ, выяснялось, что для этого находились достаточно веские причины. Но на сей раз, готовя свой план, хоть убей, я не понимал, о какой опасности он меня предупреждает. БЕРЕГИСЬ – орет он, а я спрашиваю: „Чего беречься, дружище? Ты мне можешь указать, где опасность? Покажи, где тут осталась хоть малейшая лазейка для риска? Ты всегда умел определять западни… Так где же то бедствие, о котором ты так уверенно заявляешь?“ Но в ответ он только квакает: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! – снова и снова, как сумасшедший компьютер, не способный ни на что. И что? Предполагается, что я должен прислушиваться к такому необоснованному совету? Может, старичок сломался; может, и нет особого риска, а просто общий уровень радиации на этой сцене так повысился, что у него полетела электропроводка, и он уже представляет всякие ужасы, которых и в помине нет…

Тем не менее, Питере, я все еще в его власти и потому колеблюсь: однажды в исключительном случае я был свидетелем того, как моему стражу не удалось своевременно указать на опасность, но мне еще надо убедиться в том, что он может подавать сигналы ложной тревоги. А потому я сам решил провести расследование; я спросил себя: «Ну хорошо, что с тобой случится, если ты в это ввяжешься?» И единственный честный ответ, который мне удалось найти: «Вив. Вив случится с тобой…»

И если раньше я не хотел ее ранить, то теперь я медлю, боясь помочь ей, а также опасаясь благодарности, которая может воспоследовать. Потому-то я и начал с корней и отвращения нашего поколения к каким бы то ни было связям: а вдруг я настолько очарован этой девушкой (или очарован ее потребностью в том, что я могу ей предложить), что рискну быть пойманным. Может, Старый Верняга предупреждает меня о коварной ловушке смоляного чучелка, может, Вив – та самая липкая крошка, которая только ждет, чтобы превратить нежное прикосновение в такую черную и нерушимую привязанность, что человек навсегда…»

Карандашный грифель окончательно стерся; я остановился и перечел последние строки письма, затем со стыдом и негодованием зачирикал их, говоря себе, что даже Питере – каким бы эмансипированным в смысле разных расовых намеков он себя ни считал – не заслуживает таких безвкусных смоляных метафор. «Зачем задевать чувства старого друга», – сказал я себе, но я знал, что на самом деле вычеркнул эту фразу скорее из соображений честности, чем дипломатии. Я прекрасно знал, что нет ничего более далекого от правды, чем изображение Вив в виде секс-бомбы, к тому же были все основания предполагать, что любая привязанность, возникающая между нами, будь она черной или нерушимой, причинит мне отнюдь не неприятности.

Я обгрыз конец карандаша так, чтобы вытащить еще кусочек грифеля, перевернул страницу затхлой книги и попробовал еще раз:

«Несмотря на банальную биографию, Питере, эта девушка довольно необычный человек. Например, она мне рассказала, что ее родители кончили колледж (погибли в автокатастрофе, когда она училась во втором классе), и ее мать несколько лет преподавала музыку…»

Я снова останавливаюсь и с отвращением захлопываю книгу вместе с карандашом посередине, ломая при этом его грифель: несмотря на то что сведения о родителях девушки и были точны, они не имели никакого отношения к тому, что мне удалось узнать о ней. Это был все тот же интеллектуальный туман для сокрытия истинного положения вещей и тех чувств, которые росли во мне с той ночи, когда саботажники с верховьев сигнализировали нам SOS, что предоставило нам с Вив единственную после охоты возможность остаться наедине.

Кажется, когда зазвонил телефон, я единственный не спал в доме. Мучимый бессонницей из-за слишком большого количества выпитого горячего чая с лимоном для излечения ангины, я сидел, завернувшись в одеяло, у лампы, пытаясь обнаружить новый смысл в глубинах поэзии Уоллеса Стивенса (чем образованней мы становимся, тем с большей интеллектуальной зрелостью подходим к коллекционированию: начинаем с марок и вкладышей в жвачку, переходим к бабочкам и заканчиваем «новыми смыслами»). Тут-то я и услышал, как он звенит внизу. После дюжины звонков до меня донеслась тяжелая поступь босых ног Хэнка, спустившегося вниз. Через мгновение он протопал обратно мимо моей двери к комнате Джо и Джэн, потом снова двинулся назад, но уже в сопровождении легкой прыгающей походки Джо Бена. Шаги поспешили вниз, ноги облачались в сапоги. Я слушал, недоумевая, что это за полуночные бдения, потом услышал, как завелась лодка и с шумом направилась в верховья.

Вся эта странная и неожиданная деятельность показалась мне более чреватой глубинными смыслами, чем поэзия Стивенса, а потому я выключил свет и лег, пытаясь разобраться в значении этой ночной вспышки активности. Что означала вся эта беготня? Куда они отправились в такой час? И, погружаясь в дремоту, я уже обувал для путешествия собственные фантазии – «Может, звонили сообщить о страшном лесном пожаре, и Хэнк с Джо Беном… нет, слишком мокро; …наводнение – вот в чем дело. Звонил Энди сообщить, что ужасный сорокабалльный шквал обрушился на берег, раскалывая деревья и громя оборудование!», когда вдруг легкий щелчок заставил меня снова открыть глаза, и тонкая игла света, пронзившая мою кровать, сообщила мне, что Вив зажгла свет в своей комнате… Наверное, чтобы читать, пока он не вернется. Это могло означать и то, что он уехал ненадолго и волноваться не о чем, и то, что он вернется неизвестно когда.

Несколько минут я боролся с любопытством, потом вылез из кровати и натянул вместо халата старый лейтенантский плащ – не слишком элегантный наряд для визита к даме, но выбор был невелик – между плащом и все еще мокрыми рабочими штанами, разложенными перед обогревателем. Правда, в шкафу на распялке у меня висели выглаженные брюки, но почему-то плащ показался мне наименее несуразным из этих трех вариантов.

И выбор мой оказался удачным: когда, постучав и услышав ее ответ, я открыл дверь, то увидел, что ее одеяние вполне соответствует моему: она сидела на кушетке среди подушек в плаще, который был еще больше и грубее моего. И гораздо тяжелее. Черная вязаная штуковина неизвестного происхождения; вероятно, когда-то он принадлежал Генри, а может, кому-нибудь и еще выше. Ткань настолько потемнела, что выглядела бесформенной кучей черной сажи, из которой выглядывало светлое лицо и две изящные руки с романом в бумажной обложке.

Такое совпадение вызвало у нас обоих смех, сразу сокративший расстояние, на преодоление которого обычно уходят часы. Плащи объединили нас для начала.

– Счастлив лицезреть вас одетой по последнему писку моды, – произнес я, когда мы отсмеялись, – но, боюсь, э-э… вам придется обратиться к вашему портному, чтобы он немного ушил это. – И я продвинулся еще на ярд в комнату.

Она подняла руки и изучающе посмотрела на гигантские рукава.

– Вы так думаете? Может, стоит выстирать и посмотреть, не сядет ли?

– Да. Лучше подождать; как бы не оказалось потом слишком узко.

Мы снова рассмеялись, и я продвинулся еще на несколько дюймов.

– Вообще-то у меня есть халат, но я никогда его не ношу, – объяснила она. – Кажется, мне его подарили, да, точно, подарили – Хэнк на день рождения вскоре после того, как я сюда переехала.

– Ну, наверное, это еще тот подарочек, если вместо него ты предпочитаешь носить эту палатку…

– Нет. Он совершенно нормальный. Для халата… Но, понимаешь… у меня была тетя, которая дни напролет ходила в халате, с утра до вечера, за весь день ни во что не переодеваясь, если ей только не надо было ехать в Пуэбло или куда-нибудь еще… и я пообещала себе: Вивиан, сказала я, дорогая, когда вырастешь, ходи лучше голой, но только не в старом халате!

– По той же причине я не ношу смокинга, – ответил я, сделав вид, что отдался неприятным воспоминаниям. – Да. Дядя. То же самое испытывал по отношению к его одежде. Вечно в проклятом старом твиде, роняющий пепел с сигар в шерри; вонь на весь дом. Отвратительное зрелище.

– От моей тети ужасно пахло…

– А как пахло от моего дяди! Люди с непривычки просто задыхались от этой вони.

– Гноящиеся глаза?

– Никогда не мылся: гной неделями скапливался в углах глаз, пока не отваливался сам, размером чуть ли не с грецкий орех.

– Жаль, что они не были знакомы, моя тетя с твоим дядей: похоже, они были созданы друг для друга. Жаль, что она не вышла замуж за такого человека, как он. Курящего сигары, – задумчиво промолвила она. – Моя тетушка пользовалась такими духами, которые вполне гармонировали бы с запахом сигар. Как мы назовем твоего дядю?

– Дядя Мортик. Сокращенно – Морт. А твою тетю?

– Ее настоящее имя было Мейбл, но про себя я ее всегда называла Мейбелин…

– Дядя Морт, позволь тебе представить Мейбелин. А теперь почему бы вам двоим не пройти куда-нибудь и не познакомиться поближе? Ну будьте послушными ребятками-.

Хихикая, как глупые дети, мы принялись махать руками, выпроваживая выдуманную парочку из комнаты и уговаривая их не спешить назад – «Голубки…» – пока торжествующе не захлопнули за ними дверь.

Завершив нашу прогулочку, мы на мгновение умолкли, не зная, что сказать. Я опустился на мореное бревно. Вив закрыла книжку.

– Ну, наконец одни… – промолвил я, пытаясь обратить это в шутку. Но на этот раз реакция была натужной, смех – совсем не детским, а шутка – не такой уж глупой. К счастью, мы с Вив умели дурачиться друг с другом, почти как с Питер-сом, балансируя на грани юмора и серьеза, что давало нам возможность смеяться и шутить, сохраняя искренность. При таком положении вещей мы могли наслаждаться своими взаимоотношениями, не слишком заботясь об обязательствах. Но система, безопасность которой гарантируется юмором и шутливым маскарадом, всегда рискует потерять контроль над своей защитой. Взаимоотношения, основанные на юморе, провоцируют юмор, и постепенно становится возможным подшучивать надо всем – «Да, – откликнулась Вив, стараясь поддержать мою попытку, – после столь долгого ожидания», – а эти шутки то и дело оказываются слишком похожими на истину.

Я спас нас от участи словесного пинг-понга, напомнив, что прежде всего визит мой вызван тем, что я хотел спросить. Она ответила, что таинственный звонок понятен ей не более, чем мне, Хэнк только заглянул к ней и сказал, что ему надо прокатиться до лесопилки, выловить из реки пару-тройку друзей и соседей, но не упомянул, кто они такие и что делают там в столь поздний час. Я спросил ее, есть ли у нее какие-нибудь соображения на этот счет. Она ответила, что никаких. Я сказал, что действительно странно. Она ответила – несомненно. А я сказал – особенно так поздно ночью. И она сказала – учитывая этот дождь и вообще. И я сказал, что, наверное, все узнаем утром. Она ответила – да, утром или когда вернутся Хэнк с Джоби. И я сказал – да…

Мы немного помолчали, и я сказал, что, похоже, погода не улучшается. Она ответила, что радио сообщило о циклоне, идущем из Канады, поэтому так продлится еще, по меньшей мере, неделю. Я сказал, что это, безусловно, радостное известие. И она ответила – не правда ли, хотя?..

После этого мы просто сидели. Жалея, что так расточительно израсходовали все темы, понимая, что предлоги исчерпаны, и теперь, если мы заговорим, нам придется погрузиться в проблемы друг друга – единственная оставшаяся общая тема для разговора, – а потому лучше помолчать. Я поднялся и поплелся к двери, предпочтя такой выход, но не успел я договорить «спокойной ночи», как Вив предприняла решительный шаг.

– Ли… – Она помолчала, словно что-то обдумывая, и наклонила голову, изучающе рассматривая меня одним голубым глазом, выглядывавшим из воротника. И вдруг спросила прямо и просто: – Что ты здесь делаешь? Со всеми своими знаниями… образованностью… Почему ты тратишь время на обвязывание тупых бревен старыми ржавыми тросами?

– Тросы не такие уж старые, а бревна вовсе не тупые, – попробовал я схохмить, – особенно если подвергнуть анализу их истинный глубинный смысл как сексуальных символов. Да. Ты, конечно, никому не говори об этом, но я здесь нахожусь на стипендии фонда Кинзи, осуществляя исследования для сборника «Кастрационный Комплекс у Трелевщиков». Страшно увлекательная работа… – Но она задала вопрос всерьез и ждала серьезного ответа.

– Нет, действительно, Ли. Почему ты здесь?

Я принялся хлестать свой мозг за то, что не подготовился к этому неизбежному вопросу и не был вооружен доброй, логичной ложью. Черт бы побрал мое идиотское высокомерие! Вероятно, эта порка мозгов вызвала на моем лице довольно болезненное выражение, так как Вив вдруг подняла голову и глаза ее наполнились сочувствием:

– Ой, я не хотела спрашивать о чем-то… о чем-то, что для тебя…

– Все о'кей. В этом вопросе ничего такого нет. Просто…

– Нет есть. Я же вижу. Правда, прости, Ли; я иногда говорю не думая. Я просто не понимала и решила спросить, я совершенно не хотела ударять по больному месту…

– По больному месту?

– Ну да, задевать неприятные воспоминания, понимаешь? Ну… знаешь, в Рокки-Форде, где мой дядюшка управлял тюрьмой… он обычно просил меня, чтобы я разговаривала с заключенными, когда приношу им пищу, потому что им, – он такие вещи хорошо понимал – беднягам, и без моего высокомерия приходится несладко. В основном бродяги, шлюхи, алкоголики – Рокки-Форд был когда-то крупным железнодорожным городом. И он был прав, им и без меня было плохо. Я слушала их рассказы о том, как они попали за решетку и что собираются делать дальше, и меня действительно это занимало, понимаешь? А потом это увидела тетя – пришла ко мне ночью, уселась на кровать и заявила, что я могу дурачить этих бедняг и дядю сколько угодно, но она видит меня насквозь. Она знает, какая я на самом деле, сказала она шепотом, сидя в темноте на моей кровати, и заявила, что я – хищница. Как сорока или ворон. Что мне нравится ковыряться в кровоточащем прошлом окружающих, сказала она, нажимать на больные места… и что она мне покажет, если я не одумаюсь. – Вив взглянула на свои руки. – И иногда… я, правда, еще не совсем уверена, мне кажется, что она была права. – Она подняла голову: – Ну, в общем, ты понял, что я имела в виду? про больное место?

– Нет. Да. Да – в смысле понял, и нет – своим вопросом ты его не задела… Просто я не могу ответить, Вив… Я действительно не понимаю, что я здесь делаю, сражаясь с этими бревнами. Но знаешь, когда я был в школе и сражался со старыми скучными пьесами и стихотворениями старых скучных англичан, я тоже не понимал, что я там делаю… и только притворялся, что я хочу, чтобы сборище скучных старых профессоров вручило мне диплом, дающий возможность преподавать ту же тухлятину более молодым, которые в свою очередь тоже получат дипломы, и так дальше, до скончания века… Тебе интересно? В свете обвинений твоей тетушки?

– Ужасно, – откликнулась она, – пока, по крайней мере.

Я снова опустился на бревно.

– Знаешь, хуже пут не придумаешь, – произнес я таким тоном, словно неоднократный опыт в этой области сделал меня всемирно признанным авторитетом. – Когда ты оказываешься в ситуации «и так, и так плохо». Например, в твоем случае, ты должна была ощущать вину и слушая заключенных, и отказываясь их выслушать.

Она терпеливо слушала, но, кажется, мой диагноз произвел на нее не слишком сильное впечатление.

– По-моему, мне доводилось испытывать нечто похожее, – улыбнулась она, – но, знаешь, меня это не очень долго волновало. Потому что я кое-что поняла. Мало-помалу до меня дошло: что бы там тетушка с дядюшкой обо мне ни думали, на самом деле они решали собственные проблемы. Тетя – ты бы видел! – она накладывала такой слой косметики: начинала в среду и, не моясь, продолжала до воскресенья, каждый день добавляя все новые и новые слои. В воскресенье она чуть ли не сдирала все это, чтобы сходить в церковь. После чего становилась такой благочестивой, что буквально ходила за мной по пятам, чтобы застать меня за губной помадой и устроить большой скандал. – Вив улыбнулась, вспоминая. – Она, конечно, представляла собой нечто особенное; помню, я мечтала, чтобы она проспала воскресенье – проснулась бы только в понедельник, – потому что, если бы всю эту косметику не смывать две недели, она бы просто превратилась в статую. Особенно при тамошней жаре. О Господи! – Она снова улыбнулась, потом зевнула и потянулась. Ее худые девчоночьи руки обнажились, выскользнув из рукавов. – Ли, – произнесла она все еще с поднятыми руками, – если мой вопрос не покажется тебе излишне навязчивым, тебе всегда было скучно учиться? Или что-то произошло, что лишило занятия смысла?

Я был настолько увлечен ее безмятежным словоизлиянием, что это внезапное возвращение ко мне и моим проблемам снова застало меня врасплох; и, заикаясь, я промямлил первое, пришедшее мне в голову. «Да», – сказал я. «Нет», – сказал я.

– Нет, не всегда. Особенно в первое время. Когда я начал открывать миры, существовавшие до нас, сцены из других времен, я был настолько увлечен, мне это казалось настолько ослепительно прекрасным, что хотелось прочитать все, когда-либо написанное об этих мирах, в те времена. Пусть меня научат, чтобы потом я мог учить этому других. Но чем больше я читал… через некоторое время… я понял, что все они пишут об одном и том же, все та же старая скучная история «сегодня – здесь, погибло – завтра»… и Шекспир, и Мильтон, и Мэтью Арнольд, даже Бодлер, и этот котяра, как его там, написавший «Беовульфа»… одно и то же, движущееся по тем же причинам и приходящее к одному и тому же концу, – Данте ли это со своим Чистилищем или Бодлер… все та же старая скучная история…

– Какая история? Я не понимаю.

– Какая? Ой, прости, меня куда-то понесло. Какая история? Вот эта – дождь, гуси, кричащие о своих невзгодах… вот именно этот мир. Все они пытались сделать с ним что-нибудь. Данте весь свой талант вложил в создание Ада, так как Ад предполагает Рай. Бодлер курил гашиш и обращал свой взор внутрь. Но и там ничего не было. Ничего, кроме грез и разочарований. Их всех гнала потребность в чем-то еще. А когда потребность иссякала, а грезы и разочарования меркли, все они возвращались к одной и той же старой скучной истории. Но, понимаешь, Вив, у них было одно преимущество, они обладали тем, что мы потеряли…

Я ждал, когда она спросит, что я имею в виду, но она сидела молча, сложив руки на черном плаще.

– …У них было безграничное количество «завтра». Если мечту не удавалось воплотить сегодня, ну что ж, впереди было еще много дней и много планов, полных страстей и будущего: что из того, что нынче не вышло? Для поисков реки Иордан, Валгаллы или падения воробья, предсказывающего особую судьбу, всегда было завтра… мы могли верить в Великое Утро, которое рано или поздно наступит, у нас всегда было завтра.

– А теперь нет?

Я взглянул на нее и ухмыльнулся.

– А ты как думаешь?

– Я думаю, что, вероятнее всего… завтра в половине пятого прозвонит будильник, и я спущусь вниз готовить блины и кофе точно так же, как вчера.

– Конечно, вероятнее всего. Но, скажем, Джек неожиданно возвращается домой с больной спиной, разъяренный на стальных магнатов, совсем без сил, и застает Джекки и Берри, занимающихся тем самым в его кресле… Что тогда? Или, скажем, Никита принимает лишний стакан водки и решает: какого черта? Что тогда? Говорю тебе: шарах! – и все. Красная кнопочка – и шарах. Так? Эта-то кнопочка и отличает наш мир; мы не успели научиться читать, как «завтра» для нашего поколения стали определяться этой кнопочкой. Ну… по крайней мере, мы отучились обманывать себя Великим Утром, которое когда-нибудь наступит, если ты не можешь быть уверенным в зтом «когда-то», какого черта тратить свое бесценное время и уговаривать себя об этом «Утре».

– Так все дело в этом? – тихо спросила она, снова рассматривая свои руки. – В неуверенности в завтрашнем дне? Или в неуверенности, что ты кому-то нужен? – Она подняла голову, обрамленную черным воротником.

Лучшее, на что я был способен, это ответить вопросом на вопрос.

– Ты когда-нибудь читала Уоллеса Стивенса? – спросил я, как второкурсник на вечеринке с кока-колой. – Подожди. Я тебе сейчас принесу.

Я бросился в свою комнату, чтобы восстановить силы. В свете луча из щели я нашел книгу, раскрытую на стихотворении, которое я читал до того, как заснуть. Я заложил его, но возвращаться не торопился. Задумчиво замерев посреди комнаты и все еще ощущая мягкое сияние ее лица, я, как Никита, хвативший слишком много водки, решил: «Какого черта!» – и быстро на цыпочках подошел к щели в стене.

Она сидела все в той же позе, но на лице появилось выражение недоумения и тревоги за соседа-придурка, который прыгает из комнаты в комнату, то страстно отчаиваясь, то немея от скованности. Укрывшись за надежной стеной, я почувствовал, как ко мне возвращается самообладание. Еще мгновение, и я смогу вернуться с такой же невозмутимостью, с какой Оскар Уайльд выходил к чаю. Но одновременно с успокоением до меня донесся шум моторки. У меня хватило времени лишь на то, чтобы вбежать и указать ей стихотворения, которые надо прочитать: «Не спеши со Стивенсом, не форсируй его, надо попасть под его влияние», – и вернуться обратно, как на лестнице снова раздались тяжелые шаги босых ног, возвращающихся обратно. Несколько часов я пролежал без сна, надеясь, что еще один телефонный звонок даст мне возможность снова остаться с ней наедине.

Однако с каждым днем вероятность этого все уменьшалась и уменьшалась, атмосфера в доме становилась все неприятнее, пока не стало очевидно, что, если я не поспособствую нашей новой встрече, она не состоится никогда. «Теперь мне представляется случай, – написал я Питерсу, отковыряв еще кусочек грифеля, – и единственное, что надо сделать, – это набраться мужества и воспользоваться этим случаем. А я все еще колеблюсь. Неужто мне недостает мужества? Может, из-за этого мой страж и предупреждает меня? В наши дни, когда признак мужества болтается у мужчины между ног и поддается такому же легкому прочтению, как температура на градуснике, неужто я колеблюсь лишь потому, что в решающий момент меня пугают древние сомнения мужчин? Не знаю, действительно, я просто не знаю…»

А Вив в своей комнате с книгой Ли в руках пытается осознать странные ощущения, которые накатывают на нее, как рассеянный свет.

– Не понимаю, – хмурится она, глядя на страницу. – Я просто не понимаю…

На склоне холма Хэнк отходит от шипящей кучи горящего мусора и прислушивается к небу. Над лесом низко летит еще одна стая. Он бросается за ружьем и тут же останавливается, чувствуя бессмысленность своего движения. Какого черта… Разглядеть гуся сквозь такой дым и дождь нет ни малейшего шанса. Уж не говоря о том, чтобы попасть в него. К тому же все происходящее, после этого собрания с родственниками – скандалы днем, гусиный крик по ночам, – довело меня уже до такого состояния, что я готов как сумасшедший просто палить в небо, есть там кто или нет…

На следующий день после собрания Джо Бен проснулся рано и в прекрасном настроении. Он тут же взялся за приготовление патронов, потому что, «похоже, это уж точно его день «. Я высказал предположение, что, учитывая сегодняшний туман, он напрасно тратит время, но он ответил, что, может, к вечеру туман прибьет дождем, и раз сегодня нам будет помогать вся команда с лесопилки, то мы вернемся рано и у него будет возможность пострелять. Он был прав насчет тумана, но домой мы вернулись отнюдь не рано; явилось лишь две трети ожидавшегося народа – остальные, как они мне сообщили, были ужасно простужены, – так что ко времени, когда мы тронулись домой, было уже ни зги не видно.

Вечером, пока мы ужинали, позвонила еще парочка сообщить, что у них температура и выйти завтра они не смогут, и я сказал Джоби, что на следующий день он может рассчитывать лишь на утреннюю охоту. Он оторвался от своей тарелки, пожал плечами и сказал, что, когда святые предзнаменования выстраиваются в таком порядке, большего ему и не надо; в нужное время гусь сам свалится ему на голову, сказал Джо и, вернувшись к тарелке, продолжил уничтожение картошки, чтобы укрепиться духом к грядущему явлению предзнаменований. (Весь ужин Ли сопит и трет глаза. Вив говорит, что ему надо смерить температуру. Он отвечает, что чувствует себя нормально, просто это выделяется излишняя влага, как у собаки, когда у нее потеет нос. Перед тем как лечь, Вив поднимается наверх и приносит ему градусник. Онберется за газету, засунув градусник в угол рта, как стеклянную сигарету. Вив смотрит на градусник и говорит, что ничего катастрофического… Он спрашивает, нельзя ли ему горячего чая с лимономего мама всегда давала ему горячий чай с лимоном, когда он заболевал. Вив делает ему чай. Он сидит у плиты в гостиной и потягивает чай, читая ей вслух стихи из своей книги…)

Судя по всему, на следующий день предзнаменования опять выстроились для Джо не так: было не только туманно, как никогда, но и на работу на этот раз вышла всего лишь треть людей. На другой день было еще хуже, и через день еще хуже – Джоби уже намеревался сдаться, и вдруг к концу недели ночью опять подул сильный ветер, снова полетели стаи, а наступившее утро было таким холодным и ясным, что через кухонное окно отчетливо виднелись машины, идущие по шоссе на другом берегу. Дождь шел, но не слишком сильный, и даже в темноте было видно небо, так что вполне можно было вывесить стяг с заказами для бакалейной лавки.

– Это именно то самое утро, Хэнк, вот увидишь. Все как надо; ветер, куча криков ночью и туман как опустился… Да, все как надо!

Он стоял у стола, смазывая ружье, и весь сиял от возбуждения (что-то смешно), пока Вив готовила завтрак. (В этом опять есть что-то смешное.)

– Знаешь, – продолжил он, – я просто чувствую, как там бродит бедный одинокий потерявшийся гусь – зовет-зовет своих братьев, а те не откликаются. Нет, ему просто надо помочь выбраться из этого безвыходного положения… (Я поворачиваюсь и оглядываю кухню. Вив у плиты. Джэн режет ветчину для бутербродов. Старик вышел куда-то через заднюю дверь, откашливаясь и сплевывая. Я прерываю размышления Джо Бена:

А кстати, о братцах-гусях: где наш мальчик? С минуту все молчат. (Что-то смешное.) Потом Джо Бен говорит:

По-моему, с Ли все в порядке: я крикнул ему, когда шел мимо.

Он еще не встал?спрашиваю я.

Ну… он одевался,отвечает Джо Бен.

Что-то он с каждым утром поднимается все тяжелее и тяжелее.

Он сказал мне,вмешивается Вив,что сегодня не очень хорошо себя чувствует…

Ах вот в чем дело! Мы с Джо вчера до полуночи мордовалисъ с фундаментом, а Ли себя неважно чувствует! Интересно…

Все молчат. Джо Бен садится, Вив подходит с кастрюлькой. Она берет лопатку для блинов и вылавливает мне на тарелку сосиски. Я принимаюсь за еду. На кухне жарко, и все окна запотели. Джо Бен включает свой транзистор. Хорошо бы остаться дома, почитать газету… приятно.

Ли вошел, когда я уже вставал из-за стола.

Пошевеливайся, Малыш,сказал я.

Он ответил «о'кей», и я пошел надевать сапоги. Что-то происходит, только я не могу понять что, вернее, что-то должно произойти, и никто еще точно не знает что…)

– Да, сэр! – говорит Джоби и пару раз щелкает затвором своего 12-зарядного «Хиггинса». – Знаешь, как я понял, что это мой день? Потому что сегодня я бросил пить кофе – давно уже собирался. – Брат Уолкер говорит, что это грех. Так что я завязал и готов подстрелить своего гуся.

На этот раз Джоби оказался почти прав: все шло к тому, чтобы он добыл своего гуся. Все было тип-топ, как он и говорил. Пока Ли ел, я отправился заводить лодку и понял, почему так ясно. Холод и дождь словно сбили дымку с неба. Туман опустился на реку и стоял густой, как снег, фута четыре в вышину. Я даже не мог различить лодку, а когда я в нее залез, мне пришлось заводить мотор на ощупь. Из дома вышли Ли и Джо, и мы отправились, продираясь сквозь туман, – казалось, лодка идет под водой, а наши головы торчали, как перископы. Джо без умолку болтал, какая толстая жизнь ждет его впереди, и дело даже не в гусе, которого он собирается подстрелить, – что касается гуся, то можно было считать, что он уже в духовке, решенное дело, теперь он стремился к новым победам.

– Впереди толстые времена, – повторял он. – Да. Не так уж много нам осталось ездить в этой лодке. Ты как считаешь, Хэнк? День-другой, потом уборка – и кончены наши поездки в холоде и темноте, чувствуете, парни? Еще пара дней, и мы распрощаемся с этими джунглями. Через пару дней будем разгуливать по парку, как по проспекту, и спиливать легкие толстые стволы, словно мы туристы, собирающие чернику.

– Я посмотрю, какая это черника после десяти часов вращания ворота, – заметил я. – Со всеми этими чертовыми запретами, которые они налагают на нас, работать в этом парке будет все равно что вернуться на сотню лет назад.

– Это да, но зато, – он поднял палец и подмигнул, – уж там по крайней мере не придется бороться с лебедкой; согласись, уже одно то, что не будет лебедки, должно нас радовать.

– Не буду я ни с чем соглашаться, пока не попробую. Ты как считаешь, Малыш?

Ли поворачивается ко мне и слегка улыбается:

– Если единственное преимущество заключается в отсутствии современной техники… Что-то меня это не слишком радует…

– Современной техники? – взвивается Джо. – Ты бы попробовал поработать с этим чудовищем, которое ты называешь «современной техникой», Ли. Эта зараза сносилась и устарела еще тогда, когда старый Генри был мальчиком! Вы не хотите видеть положительную сторону. Запомните: «У меня не было обуви, и я жаловался, покуда не увидал безногого».

Ли качает головой:

– Джо, если у меня нет обуви и я попадаю на баскетбол, это все равно не решает мою проблему…

– Нет, не решает… – На мгновение он задумывается и вдруг весь заливается радостью. – Но, согласись, баскетбольная встреча может ненадолго отвлечь тебя от твоих проблем!

Ли смеется, уступая:

– Джо, ты неподражаем, просто неподражаем…

Джо говорит «спасибо» и приходит в такой восторг от похвалы, что молчит всю дорогу, пока мы не добираемся до лесопилки.

Туман вокруг лесопилки стоит такой же густой, как и вокруг дома. Однако света стало уже больше и видимость лучше, отчего туман становится еще больше похожим на снег. Я направляю лодку туда, где, по моим предположениям, должен находиться причал, надеясь, что с тех пор, как я был здесь в последний раз, с ним не произошло никаких изменений. На причале в одиночестве стоит Энди – вид у него усталый. После ночи, когда Ивенрайт пытался развязать бревна, Энди регулярно сторожит лесопилку. Это была его идея. Я дал ему спальный мешок, фонарь и старую восьмикалиберную пушку, которую Генри заказал в Мексике еще в те времена, когда оружие менее десяти калибров считалось незаконным. Дьявольское оружие – патрон чуть ли не с пивную банку, а приклад надо было пропускать под мышку и упирать в дерево или камень, чтобы отдачей не сломало плечо. Я сказал Энди, что даю ему это страшилище вместо чего-нибудь более удобного не потому, что думаю, что ему придется убивать кого-нибудь, защищая свое место, а лишь для того, чтобы в случае нападения он палил в воздух, и на помощь соберутся все. Не удивлюсь, если явится весь Пентагон со своими ракетами.

Энди ловит канат, который ему бросает Джо, и подтягивает нас к причалу. Сначала я решаю, что у него такой опущенный вид, потому что он плохо спал, но потом понимаю, что дело не в этом. Он один как перст.

– Эй! – кричу я, поднимаясь в лодке. – В чем дело? Где Орланд со своими парнями? Греют жопы на лесопилке, пока ты тут мокнешь?

– Нет, – отвечает он.

– А что? Решили ехать с Джоном на грузовике?

– Ни Орланд, ни остальные не выйдут сегодня на работу, – произносит Энди. Он стоит, держась за канат, уходящий в туман к лодке, как большой застенчивый ребенок, схвативший в руки что-то непонятное. – Еду только я. И…

– И? – Я хочу, чтобы он договорил.

– Орланд звонил и сказал, что у него и парней азиатский грипп. Он сказал: в городе очень многие больны – Флойд Ивенрайт, Хави Эванс и…

– Плевать я хотел на Флойда Ивенрайта и Хави Эванса, – сообщаю ему я. – А наша команда? Маленький Лу? Он звонил? А Большой Лу? Гори этот Орланд синим пламенем, что ты окаменел? А как насчет Джона? У него, наверно, любовная горячка и он тоже не сможет вести грузовик?

– Не знаю, – отвечает Энди. – Я только снимал трубку и выслушивал. Орланд сказал…

Загрузка...