— Возможно, над Британской империей никогда не заходит солнце, но, будучи в Лондоне, я постоянно задавалась вопросом — а когда же оно взойдет? Прибыли мы туда осенью, и погода все время стояла холодная и влажная — густой туман и проливные дожди. Поскольку мне приходилось из теплых залов, где мы давали представление, сразу же выходить на прохладный вечерний воздух, к концу месяца я подхватила сильную простуду. Я пыталась не замечать болезни, но мое состояние с каждым днем ухудшалось. В конце концов у меня так заболело горло, что мой голос уже перестал проникать сквозь тоненькую ширму и доходить до зрителей. У нас еще оставалось две недели, когда я все же сказала Уоткину, чтобы он изменил программу.
Теперь я, как потерпевший крушение корабль, не выходила из своего номера в отеле: сил у меня не оставалось даже на то, чтобы переползать из кровати в кресло и смотреть в окно на уличную суету. Я испробовала все обычные домашние средства — дышала паром, пила отвары, ставила компрессы. Ничто не помогало. Уоткин от беспокойства, как бы со мной не случилось чего серьезного, потерял голову и требовал показаться врачу. Я возражала — мол, я никому не показываюсь, и мне никто не показывается. Но он настаивал, и я в конечном счете сдалась, но, конечно же, на своих условиях.
Чтобы сохранить полную анонимность, он нашел врача из Америки, приехавшего с визитом в Лондон. Этот молодой человек недавно закончил медицинскую школу и отправился путешествовать по Европе и миру. За несколько дней до этого он был на моем представлении и беседовал с Уоткином — ему просто хотелось поболтать с человеком, который уехал из Штатов позже него. Мой распорядитель заверил меня, что молодой человек нуждается в деньгах и мы сможем купить его молчание, если ему как врачу понадобится непосредственный контакт со мной. Я сказала Уоткину, что о непосредственном контакте не может быть и речи, но пусть доктор все же приходит.
Он пришел ко мне в номер, когда мне было так плохо, что дальше некуда. Я не просыпалась два дня подряд. Настроение было не лучше, чем состояние, — ведь свободного времени у меня и так было хоть отбавляй, а теперь, когда я лежала в кровати, к нему добавились две недели полного безделья, и возможностей призадуматься над своей жизнью у меня было немало. Я тосковала по прошлому: воспоминания об отце, о матери, о почти сказочном существовании на вершине горы вернулись ко мне, яркие и живые. Все остальная жизнь была темной, ненормальной — загубленной. Я горько плакала из-за того, что так и не испытала настоящей любви, из-за своего одиночества, проклятия Двойняшек, убийства матери, уловок, с помощью которых мой отец обрек меня на это дурацкое полусуществование. Я вполне могла быть волосатой самкой обезьяны, предсказывающей будущее, и разницы никто бы не заметил.
«Здравствуйте, мадам Сивилла», — услышала я голос за дверями своей спальной. Клянусь, уже один звук этой фразы что-то перевернул во мне. В этом голосе звучала легкая наивность, а вместе с ней — искренняя озабоченность. Ответила я сразу же, еще не понимая, что делаю, и не своим постановочным голосом, каким вещала из-за ширмы, а настоящим. Доктор представился, сказал, что он из Бостона, а семья его эмигрировала в Америку из Франции. Помнится, я сказала ему, что у него красивое имя. И знаете, Пьямбо, я была уверена, что услышала, как он покраснел.
Он настаивал, чтобы я допустила его к себе. «Ваши тайны будут в безопасности, мадам Сивилла, — сказал он. — Я дал клятву соблюдать конфиденциальность в том, что касается пациентов». Так мы поторговались некоторое время, и я уступила. Я чуть приоткрыла дверь — получилась маленькая щелочка, и я три раза быстро прошла перед ней. После этого он спросил, может ли рассчитывать на большее. «Конечно же нет», — ответила я, что вызвало у него взрыв смеха. Потом он стал спрашивать меня о точных симптомах моей болезни, о моем расписании в последнее время.
«Скорее всего, вы просто устали, — сказал он. — Мне кажется, что вы сильно простудились, и ваш организм требует отдыха — как физического, так и умственного. Вы измождены». Услышав это, я поняла, какую непомерную ношу взвалила на себя, как эта странная обстановка разрушали мою и без того ослабленную нервную систему. «Можете называть меня Лусьера, — сказала я ему. — Это настоящее имя. Я женщина из плоти и крови, а не какое-то легендарное существо».
«Да, Лусьера, — сказал он. — Я догадывался об этом. Вам необходимо тепло. Кутайтесь покрепче, чтобы как следует пропотеть. Пейте горячий чай, ешьте суп. Завтра я принесу вам лекарство и проведаю вас». Я его поблагодарила, а он сказал, что был поражен моим представлением. Он вернулся на следующий день со своим лекарством — горячим супом, где плавали капуста, морковь и чеснок. Мне к тому времени уже стало получше, но я ему об этом не сказала, потому что хотела, чтобы он приходил и дальше. И он приходил. На третий день я попросила Уоткина поставить для меня ширму в гостиной моего номера. Я приняла доктора там, что позволило мне увидеть его в проделанную мной дырочку. То, что я увидела, мне очень понравилось. Доктор был не высок и не низок, идеально сложен. Он носил длинные черные волосы, усы, одет был в повседневный темно-бордовый костюм. Ни шляпы, ни галстука я на нем не увидела.
В тот день мы не затрагивали в беседе моего здоровья. Он рассказал мне о своем детстве, об учебе. Я спросила, сколько ему лет, — оказалось, что мы ровесники. Любимым его времяпрепровождением было чтение, и вскоре выяснилось, что мы читали одни и те же книги. Разговор наш коснулся «Алой буквы» Натаниэля Готорна[56], и мы сошлись в том, что общество несправедливо обошлось с Хестером. Пока мы разговаривали во время этой встречи, Уоткин сидел поблизости и как заинтересованное лицо, которому небезразлично мое здоровье, и как своего рода дуэнья.
На следующий день перед приходом Шарбука я отослала Уоткина, дав ему какое-то поручение, на исполнение которого должно было уйти несколько часов. И только поняв, что Уоткин не будет присутствовать при нашем разговоре, Морэ начал расспрашивать о моих родственных связях. Совершенно ясно, что таким способом он пытался выяснить, обручена ли я, замужем ли, есть ли у меня любовник. Я дала ему понять, что совершенно свободна, и это пришлось ему очень по душе. Потом он сказал, что принес мне кое-что. Я протянула обезьянью лапу, и он засунул под большой ее палец маленькую коробочку, завернутую в цветную бумагу и обвязанную бледно-желтой ленточкой. Я была поражена этим поступком, не зная, зашел ли Шарбук слишком далеко, или это просто дань вежливости. Открыв коробочку, я обнаружила в ней камею. Довольно необычную.
Он сказал мне, что как только увидел эту камею в лавке, то сразу понял, что она должна принадлежать мне. На ярко-синем фоне я увидела рельефное белое изображение красивой женщины. Вместо волос с головы струились змеи. «Медуза Горгона», — сказал он. Сначала я была шокирована, поскольку знала, что эта Медуза — чудовище из древнего мифа. «А вы как Персей собираетесь отсечь мою голову?» — спросила я. «Ни в коем случае, Лусьера. Но я хочу окаменеть от вашего взгляда, — сказал он. — Если вы помните этот миф, то из крови Медузы родился крылатый конь Пегас… и точно так же от вашего голоса у моего сердца выросли крылья».
Я знаю, Пьямбо, что фразочка эта — чистая банальность, но если вы — молодая женщина, лишенная общения, как я, такая поэзия может стать хлебами и рыбами[57] ваших дней. Ничего другого ему и не нужно было, чтобы завоевать меня. С того момента я была предана мистеру Шарбуку, хотя и знала его всего несколько дней. Уоткин никогда в это дело не вмешивался. Я думала, он надеялся, что этот молодой человек вытащит меня из-за ширмы. Он всегда говорил мне, что наше шоу вовсе не требует от меня затворничества, и считал, что такая уединенная жизнь вредна для здоровья.
Наши отношения развивались, и, если вы позволите мне, как и прежде, быть откровенной, завершились плотским соединением. Нет, я отнюдь не решила показать себя ему (я чувствовала, что это делать нельзя), но мы изобрели особые методы соития. Вы же знаете, было бы желание, а способ всегда найдется. Я не позволяла ему прикоснуться ко мне, но он завязывал глаза и, следуя моим указаниям, приближался ко мне сзади. Я закутывалась в большое одеяло, в котором в точно рассчитанном месте было вырезано отверстие. Он шутил, что я — его маленький кокон. Мы довольно часто практиковали такие необычные сношения, а с ними и другие, еще более экзотичные.
Представления, перенесенные из-за моей болезни, так никогда уже и не были возобновлены, но я оставалась в Лондоне, целиком поглощенная этой связью. Два месяца спустя после знакомства мы поженились в номере отеля. Я произнесла супружескую клятву, сидя за ширмой. Свидетелем был Уоткин. То был счастливый день, и мы трое вместе с официальным лицом, зарегистрировавшим наш брак, выпили шампанского. Шарбук перед церемонией обещал мне, что будет уважать мое желание оставаться невидимой: он считал, что наша совместная жизнь, хотя и не такая, как у всех, будет счастливой.
Однако на исходе первой недели нашего брака он стал требовать, чтобы я показалась ему. Он сказал мне, что в интимные моменты ему необходимо прикасаться ко мне. И поверьте мне, я стала думать, как решить эту проблему. Сказать по правде, мне и самой хотелось его прикосновений, но привычка к тому времени слишком глубоко въелась в мою плоть и кровь. Я слишком боялась этого, слишком. Мой муж тем временем мрачнел день ото дня. Он стал агрессивным и как-то раз, когда я сидела в гостиной за ширмой, в сотый раз за два дня обсуждая с ним этот вопрос, он откинул ширму в сторону и бросился ко мне. Он меня увидел, и его глаза словно пронзили меня. Боль завладела мной, я подняла лежавшую рядом обезьянью лапу и ударила его в висок. Он упал на пол, а я, пользуясь этим, бежала в спальню и заперлась там.
Придя в себя после удара, муж долго осыпал меня самыми страшными проклятиями. Он называл меня шлюхой-призраком, суккубом. В конечном счете он ушел, но при этом украл у меня довольно крупную сумму денег, мою старинную лампу и кое-что из драгоценностей, подаренных мне мэром Парижа за частное представление, которое я дала его семье и друзьям. Я пребывала в расстроенных чувствах и каждую минуту могла снова впасть в депрессию, но мне отчаянно захотелось вернуться в Нью-Йорк, и я поручила Уоткину подготовить наш отъезд.
Шарбук не оставлял меня в покое, следил за каждым нашим шагом. В любой час дня или ночи я могла выглянуть из окна и увидеть его внизу на улице. Он ежедневно присылал мне письма, где в самой мерзкой форме говорилось о сексуальном насилии, избиениях и убийствах. Однажды, незадолго до нашего отъезда, он напал на Уоткина в вестибюле отеля. Служащим гостиницы удалось скрутить его и вышвырнуть на улицу.
В день нашего отплытия предусмотрительный Уоткин нанял местных хулиганов, чтобы они, так сказать, попридержали Морэ. Но он последовал за нами, как только получил такую возможность. К счастью, мы уже намного опережали его, и наш пароход отбыл, а Шарбук остался на берегу. Он сел на следующий корабль, отправившийся в Нью-Йорк два дня спустя.
Этот пароход — «Янус» — попал в шторм, который чуть было не зацепил и нас, и пропал в океане.
— Вы уверены, что он был на борту?
— Абсолютно.
— Но как?.. — начал было я, но тут явился Уоткин.
— С тех пор я так и не давала представлений, — сказала она, и больше в тот день я от нее ничего не услышал.